Бесы Эфира
Пролог. О тихой башне и тревожном небе
В те годы, когда философы ещё спорили, вращается ли солнце вокруг человека или человек вокруг собственного воображения, на краю владений мадемуазель Варвары де Лоранси стояла башня, которую на картах не обозначали. На старых листах небесных сфер её место затирали пальцем, словно стыдясь признаться, что человек воздвиг здесь свой глаз выше дозволенного.
Башня была не из мрамора и не из стекла, а из того честного камня, что помнит руки каменотёсов. Чем выше поднимался взгляд, тем строй скреп становился тоньше, пока на самом верху не начиналась железная корона обсерватории – кольца, круги, вычурные стрелы приборов, растворённых в морозном воздухе. Казалось, что небо, прежде терпеливо взиравшее на города и войны, здесь впервые отводит глаза.
Я был тогда молод, да, осмелюсь сказать, почти юн, и сопровождал сэра Стефана Трофина только для того, чтобы носить его книги и кашлять в нужные паузы. Сэр Стефан, обросший шарфами, латинскими цитатами и дурной привычкой всё объяснять, ехал к мадемуазель Варваре читать ей и её гостям курсы философии о гармонии небесных и земных кругов. Признаюсь, я тогда полагал, что гармония эта – удачно подобранный аккорд лютни на балу; я ещё не знал, как небрежно мир относится к мелодиям нашего сердца.
– Взгляни, дорогой мой, – говорил сэр Стефан, когда наша колымага наконец показалась из сосновой аллеи, – вот место, где схоластика умирает не от старости, а от высоты. Здесь астрология сдаёт свои звёзды в аренду геометрии, а богословие – арифметике.
Я, разумеется, посмотрел.
Башня и впрямь казалась не принадлежащей ни текущему часу, ни прошедшему веку. Рядом с ней прижимался к земле дом – широкое каменное тело с размахом крыльев в виде галерей. Крыши были крыты черепицей тёмно-вишнёвого цвета, будто дом однажды слышал, как по нему пронёсся гром, и с тех пор ходил с рубцом.
Над всем этим – небо. Тёмное, не по времени года суровое, словно кто-то, глядя снизу, уже начинал сомневаться в его окончательности, и небо отвечало мрачным молчанием.
– Говорят, милый мой, – продолжил сэр Стефан, – что её башня выше некоторых догматов. И что в чёрные ночи в её линзы заглядывают не только звёзды. Ложь, конечно; но красивая ложь, а потому полезная. Люди легче идут учиться там, где им обещают лёгкое присутствие чудес.
Он говорил так, как всегда: полушутя, полусерьёзно, со слюдяной улыбкой человека, который ещё вчера верил во всё, а сегодня не знает, с чего начать разуверяться. Я тогда ещё не умел читать в людях, как в рукописях; только позже, перечитывая эту сцену памяти, я пойму, сколько усталости скрывалось в его галантной насмешке.
Колёса застучали по каменным плитам двора. Слуги, похожие на тени, выскользнули из-под галерей. Нам подали узкие лестницы лестей и поклонов: мадемуазель Варвара ещё не соизволила появиться, но её дом уже учтиво втягивал нас в свои коридоры.
Тогда я впервые увидел мастера Кирило Порфирия – человека, который любил механизмы больше, чем собственную жизнь. Он стоял у подножия башни, спиной к нам, и вглядывался в одну из чугунных опор, будто слушал в ней шум крови.
– Вы опаздываете, господин философ, – бросил он, не обернувшись. – Небо сегодня не намерено ждать ваших цитат.
– Небо, мастер Кирило, – ответил Стефан, – ждало Аристотеля почти две тысячи лет и, кажется, до сих пор не решилось его опровергнуть. Потерпит и мои скромные заметки.
Они обменялись поклонами – один сухим, как металлический скрип, другой развязным, как жест актёра на сцене. Я, естественно, остался столбом, как всякий человек, которому позволяют присутствовать при встрече двух разных богов: бога железа и бога слов.
На верхних галереях мелькнула фигура в тёмном платье – вероятно, сама мадемуазель Варвара, хозяйка всего этого каменного и небесного хозяйства. Она остановилась на миг, опираясь рукой о резной столб, и посмотрела прямо на нас. Расстояние было велико, лицо нельзя было разобрать, но взгляд… Я до сих пор уверен, что почувствовал его кожей, как иглу.
В тот день я ещё не знал, что вскоре сюда прибудет лорда Никандро д’Астрель, человек, на совести которого будет больше погибших, чем у многих полководцев, и что следом за ним, как тень от факела, явится мастер Лоран де Верселе – с карманами, набитыми трактатами, которые способны поджечь город без всякого огня.
Я только смотрел на башню и думал, что камень, поднятый слишком высоко, однажды непременно захочет падать.
Глава I. Дом, которого нет на небесной карте
Когда позднее, уже после всего, учёные начнут составлять новые карты мира, им придётся решать странную задачу: отмечать ли на небесных сферах места человеческих заблуждений. Горы и моря легко поддаются чернилам; а как быть с башнями, где люди пытались измерить не расстояние до звёзд, а длину собственной свободы?
Дом мадемуазель Варвары де Лоранси не значился ни в одном официальном каталоге обсерваторий. О нём знали моряки эфирных кораблей, некоторые поэты, несколько епископов (те – по обязанности тревожиться) и совсем мало простых горожан. Для последних это было «барское гнездо», где господа забавляются разговорами о звёздах, когда порядочные люди в это время сходят с ума от налогов и неурожая.
Но дом этот был не просто домом.
Внизу – кухни, склады, людские комнаты, шум посуды, запахи хлеба и вина: крепкая, земная плоть быта, которую никакой философии не одолеть. Выше – залы, где господа вели беседы о душах, как о монетах, что можно вкладывать и терять. Ещё выше – библиотека: свитки, пергаменты, первые печатные тома, привезённые из германских земель, и даже несколько арабских книг, пахнущих неизвестными травами и далёкими песками.
Самым же верхним органом этого каменного тела была башня-обсерватория. Там стояли инструменты, языки которых обращались не к народу, а к небесам: квадранты, астолябии, сферические приборы с таинственными надписями. Среди них – устройства, придуманные самим мастером Кирило, такие, которым пока ещё не придумали имени и которые вежливо называли «железными догадками».
В этом доме должны были соединиться всё: и пыль кухонных полов, и тихий хруст страниц Аристотеля, и молчаливый гнев небес. Он был, если угодно, малой моделью мира, которой ещё предстояло взорваться.
Сэр Стефан Трофин вошёл в зал, где его ожидали. За длинным столом уже сидели несколько человек: толстый епископ с глазами, привыкшими считать, сколько свечей горит даром; бледный нотарий; молодой офицер эфирного флота, выглядевший так, будто недавно вернулся из такого неба, где лучше ничего не вспоминать; и, разумеется, мадемуазель Варвара – прямая, как шпиль собственной башни.
– Господа, – начал Стефан, слегка кланяясь, – позвольте сегодня предложить вам мысль столь же кощунственную, сколь и утешительную: возможно, звёзды вовсе не знают о нашем существовании. И всё, что мы называем «знаком судьбы», – это лишь тень нашего собственного страха.
Епископ хмыкнул, молодой офицер едва заметно улыбнулся, мадемуазель Варвара чуть наклонила голову, будто ветер подул с другой стороны.
– Если звёзды не знают о нас, сэр, – сказала она, – то мы тем более обязаны знать о них всё.
Так и началось то лето, когда дом, которого не было на карте, стал центром небесного мятежа. Лето, в которое демоны эфира вышли из области метафоры и стали явлением физики.
Тогда продолжим так, как будто рассказчик делает паузу и разворачивает панораму века – чтобы читатель почувствовал землю под подошвой и пыль на книжных полях.
Прежде чем рассказать, как демоны эфира вошли в наш дом, надо хотя бы раз оглянуться на те времена. Шестнадцатый век – говорят так, будто это аккуратный номер в библиотеке; на самом деле это был незапертый сундук, где рядом валялись ржавые мечи, новые книги, чумные маски, карты морей и записки влюблённых.
Города тогда пахли не веками, а часами. Утром – дымом печей, мокрой щепой и влажной шерстью на рынках; днём – горячим хлебом, потом пекарей, кислым вином и лошадиным навозом; к вечеру – свечным воском, жареным мясом, уличной руганью и тем притихшим страхом, который просыпается с первыми колоколами комплетория. Люди жили тесно, как буквы в старой рукописи: дом к дому, лавка к лавке, вера к предрассудку.
Улицы были узки не только по камню, но и по мысли. Над ними нависали балки домов, между балками – верёвки с выстиранной рубашкой, между рубашками – полоска неба. Если оттуда падал свет, его принимали за знак; если тень – тоже за знак. Даже дым костра казался многим письмом, которое Небо пишет о них самих.
Одежда богачей шумела, как страницы дорогого фолианта: шёлк, бархат, тяжёлые цепи на груди. Цвета – глубокие, почти съеденные временем: вино, зрелая слива, жёлтое золото, зелень морской волны. Простые люди носили то, что выдерживало дождь, работу и грубость: грубое полотно, шерсть, кожа. На их руках были не перчатки, а трещины; вместо перстней – застарелые мозоли.
Но это был век, когда под старыми тканями уже шевелился новый крой.
В трактирах, где на столах стояли не только миски, но и случайные листы бумаги, впервые можно было увидеть странное: рядом с молитвой, переписанной с лика, лежали начерченные окружности, траектория какого-то нового небесного движения. В тех же залах, где вчера спорили, сколько ангелов умещается на острие иглы, сегодня тихий человек в чёрном камзоле рассказывал, что земля, возможно, сама и есть острие, летящее в пустоте.
Печатные станки были новыми монстрами века. Они сопели, скрипели, давили бумагу, выжимая из неё строки так же безжалостно, как виноград. Старые переписчики видели в них угрозу ремеслу, священнослужители – угрозу порядку. Но простому человеку было всё равно, чем написана буква, если буква наконец объясняла ему, что он не единственный в своей тоске.
В наши края уже доходили книги из германских земель, где математики, как дерзкие портные, примеряли на мир новые выкройки: квадратные корни, логарифмы, географические сетки. На карте появлялись непривычные пустоты, надписи «Hic sunt dracones» перемещались всё дальше, уступая место сухим числам широты и долготы. Но в головах людей драконы жили крепче, чем координаты.
Век был двуликий. В одной и той же комнате можно было увидеть: на столе – чёрнильницу, счётную дощечку, треснувший астролябий; на стене – образ с лампадой; в углу – сундук с травами, которые лечат всё, кроме отчаяния. Люди молились и одновременно торговались с судьбой, считали звёзды и по-прежнему боялись чёрной кошки, перебежавшей дорогу.
Вечером, когда закрывались лавки, открывался другой город. На площадях затихали крики продавцов, но под арками начинали звучать тихие чтения: кто-то шептал вслух новые трактаты, прибывшие с корабля; кто-то пересказывал «восточные мудрости», услышанные от проезжего купца. Легенды о святых перемешивались с историями о астрономах, измеривших высоту Луны. Люди не знали ещё слов «революция» и «научная методология», но умели чувствовать, когда воздух внутри черепа становится другим.
В сельской местности время шло по-своему. Там шестнадцатый век оставался почти четырнадцатым: те же поля, те же плуги, те же молитвы о дожде. Крестьян мало занимало, вращается ли солнце вокруг земли или земля вокруг солнца; им было важно, чтобы вращался жернов на мельнице. Но даже туда, по грязным дорогам, добирались слухи: о новых звёздах на небе, о кометах – вестниках бед, о мореплавателях, которые переплыли края карт и не упали в бездну. Мир, который им описывали с амвона, вдруг оказался намного шире и одновременно намного равнодушнее.
Это был век великих несоответствий. Соборы строили так, будто человечество собирается жить в них вечность; больницы же напоминали сараи, куда свозят ненужное. В университетах спорили о природе благодати, в портах – о цене перца. Где-то на другом краю света уже рушились империи, а здесь ещё делили родственникам маленькое каменное владение.
Власть отдавала приказы, как бог, – громко, сверху и без объяснений. Налоги поднимали, войны объявляли, еретиков судили. Но в глубине канцелярий сидели люди, которые впервые пробовали считать. Сколько стоит человек? Сколько нужно ртов, чтобы прокормить армию? Сколько фунтов серебра утекает вместе с пряностями за море? Так незаметно в мир входила новая арифметика, где душа не учитывалась.
А над всем этим висело небо – настоящее, физическое, со своими ветрами и холодом, и небо, которое существовало в головах. Первое равнодушно меняло цвета, второе ревниво наблюдало за каждой мыслью. Когда в башне мадемуазель Варвары направляли трубу на созвездие, внизу, на площади, люди всё ещё крестились при виде затмения.
Шестнадцатый век был временем, когда слово «душа» ещё произносили с благоговением, но уже пытались измерить её вес. Когда грех всё ещё значил нарушение закона Божьего, но всё чаще совпадал с нарушением интересов государства. Когда любовь была одновременно тем, о чём слагали сонеты, и тем, из-за чего заключали династические браки, как торговые сделки.
Галантность – слово, которое позднее приклеят к веку, как красивую этикетку к бутылке с более крепким содержимым. В наших краях галантность проявлялась в том, как мужчины кланялись дамам, как долго держали шляпу в руках, как умело прятали под комплиментом собственный расчёт. В письмах дамы писали чернилами и духами; мужчины – чернилами и голодом. Но за игрой поклонов и кружев скрывались настоящие битвы: за влияние, за земли, за души, за право решать, какой именно Бог сегодня живёт в этом герцогстве.
И всё же, при всей грубости, при всех казнях на площадях и чуме в переулках, это было время огромной надежды. Люди чувствовали, что мир не исчерпывается тем, что им рассказывают с кафедры. Что за горизонтом, за последней страницей, за последней небесной сферой скрыто что-то ещё – не только наказание, но и возможность.
Мы жили в веке, когда любое новое слово могло оказаться ересью, а могло стать началом науки. Веке, когда демонов искали в теле, в тексте и в телескопе. И потому, когда кто-то впервые произнёс связно: «мы колышем не только общество, но и сам эфир», – это прозвучало не как бред, а как закономерный итог всех наших смутных, страстных поисков.
В этом мире и стояла башня мадемуазель Варвары. В этом мире возвращался из своих эфироходных плаваний лорд Никандро д’Астрель. В этом мире мастер Лоран раздавал свои трактаты, как другой раздаёт ножи. И в этом мире, пахнущем одновременно навозом и типографской краской, кадилом и порохом, начиналась история демонов эфира.
Тогда вернёмся в дом мадемуазель Варвары и пойдём дальше – не спеша, как человек, который идёт по старому залу и трогает ладонью каждую тёсаную колонну.
Сэр Стефан, сказав своё дерзкое слово о звёздах, которые не знают о нас, помолчал. В зале стало плотнее, как бывает перед грозой, когда воздух уже на стороне молнии, но молния ещё не выбрала себе место.
Епископ первым нарушил тишину. Он чуть придвинул к себе кубок, словно искал в нём опору, и сказал:
– Если звёзды о нас не ведают, господин учёный, то кому же мы поём «Сотворившему светила», когда ходим вокруг престола?
Голос у него был тяжёлый, словно из камня вырубленный. Такими голосами обычно объявляют хулу и выносят наказание. Но сейчас в нём слышалось другое: не только власть, но и усталость человека, который много лет подряд держал на плечах чужие страхи.
– Мы поём не звёздам, владыко, – ответил Стефан мягко, – а Тому, Кто дал нам разум, способный узнать, что звезда не свеча и не глаз ангела, а жаркий шар, где нет места нашему телу, но, быть может, есть место нашему удивлению. Я вовсе не желаю лишать вас песнопений. Я только позволяю себе думать, что Тот, к Кому вы их возносите, не обидится, если мы перестанем приписывать звёздам наши деревенские нравы.
Мадемуазель Варвара чуть улыбнулась. Улыбка её была лёгкой, едва заметной, как тень от кружев на запястье. Она подняла руку, удерживая разговор в приличных берега́х:
– Вы, как всегда, между дерзостью и почтением, сэр Стефан. Продолжайте. Я пригласила вас не затем, чтобы вы повторяли то, что уже сказано. Но прошу помнить: в этом доме, кроме ваших книг, живут ещё и люди.
Он поклонился.
– Люди, сударыня, – сказал он, – как раз и есть самая опасная мысль Творца. Звёзды покорны, камни предсказуемы, даже море, если долго его изучать, начинает подчиняться счёту. Только человек, который однажды поверил, что его душа имеет вес, начинает перевешивать весы неба.
Я стоял в сторонке, прислонившись к колонне, и думал, что он снова заговорил не с залом, а со мной. У него был обычай бросать свои самые острые слова туда, где, по его мнению, ум ещё не закоснел от придворных бесед. Это было лестно и страшно одновременно: словно тебе, мальчишке, доверяют лампаду у алтаря, где в любой миг можно всё разом уронить.
За окнами зала вечер клонился к сумеркам. Свет уходил с низких клумб, забирался по стенам вверх, тянулся к башне, цеплялся за её железные круги. Небо становилось всё более синеватым, густым; на этом проступающем полотне начала проступать первая точка – ещё не звезда, не знак, просто упрямое зрячее зерно.
Мастер Кирило в этот час обычно уже поднимался на верхнюю площадку. Я знал: он встанет у края, положит ладони на холодный металл и будет слушать башню, как врач слушает грудь больного. У каждого был свой способ мерить мир.
После беседы, когда гости разошлись по комнатам – кто к ужину, кто к молитве, кто к зеркалу, чтобы ещё раз убедиться, что лицо его по-прежнему достойно чужих взглядов, – меня позвали в малый кабинет.
Мадемуазель Варвара сидела там одна, без кружевного круга подруг. На столе перед ней лежала раскрытая книга, но глаза её были не на буквах.
– Подойди, – сказала она.
Я подошёл, стараясь не цеплять взглядом золотую нитку на её рукаве. В её присутствии всё дрожало: разум, голос, даже память.
– Сэр Стефан у нас – гость дорогой, – сказала она, – а ты у него при нём, как рукопись при авторе. Скажи: он сам верит в то, что говорит о звёздах? Или это только игра его ума, чтобы забавлять дам и раздражать епископов?
Вопрос был опасен. От ответа зависело, как будут слушать его завтра, что шепнут о нём на исповеди, как будут смотреть на нас обоих в этом доме.
Я вздохнул и решился на правду – не потому, что был смел, а потому, что лгать ей было ещё страшнее.
– Он верит, сударыня, когда говорит, – ответил я. – А как только замолчит, верит уже в другое. Он похож на человека, который идёт по тонкому льду и проверяет его палкой: в каждом месте он уверен, пока стоит там. Но, сделав шаг, уже считает прочным следующее место и готов обругать прежнее.
– Значит, он всё же идёт, – сказала она. – Уже немало. Тот, кто стоит, только притворяется, что держит равновесие.
Она помолчала и, не глядя на меня, добавила:
– Передай ему от меня: я жду не только его речей, но и его молчания. Нынче ночью в башне. Пусть поднимется туда без свидетелей, только с тобой. Я хочу, чтобы он увидел то, что видел я.
У меня холод прошёл по спине. В этих стенах было немало тайн – но то, что хозяйка просит философа подняться в башню ночью, да ещё с единственным свидетелем, – значило больше, чем простое любопытство.
– Будет исполнено, сударыня, – сказал я, кланяясь.
– И ещё, – она остановила меня мягким движением руки. – Сегодня к ночи должен прибыть гость. Моряк не по морю, воин не по земле. Ты о нём услышишь. Будь внимателен: когда в дом входят люди, у которых за плечами не годы, а иные расстояния, стены начинают слушать вместе с нами.
Я не посмел спросить, кого именно она ждёт. Имя лорда Никандро д’Астреля уже ходило по коридорам как шёпот, который боится стать звуком: о нём говорили в столовой между блюдами, в людских между шутками, на конюшнях – вместе с рассказами о странных судах, что ходят не по воде, а по самому верхнему воздуху.
Вечер опустился быстро, как ставень. На дворе затихли шаги, только иногда проходили слаги со светильниками, проверяя караул. Где-то в глубине дома кухарки переговаривались, убирая со стола; из дальнего крыла долетали приглушённые звуки лютни – кто-то ещё пытался удержать уходящий день мелодией.
Сэр Стефан сидел у себя и перекладывал свои бумаги с места на место, как будто от этого зависело устройство мира. Увидев меня, он отложил перо.
– Ну, мой малый, – сказал он, – сколько приговоров вынесено сегодня моим словам? Сколько тайных вздохов, сколько записок на полях?
Я передал ему слова мадемуазель Варвары.
Он слушал, слегка наклонив голову, и в глазах его сверкнул тот свет, который иногда прорывался сквозь усталость и насмешку, как огонь сквозь старый пепел.
– Ночью в башне, – повторил он. – Без свидетелей, кроме тебя. Наша милая хозяйка, кажется, решила, что я ещё не до конца разучился удивляться.
Он поднялся, поправил воротник и добавил уже тише:
– Это хорошо. Философ, который перестал удивляться, годится лишь в настенной украшатель. Пойдём.
Лестницы вели вверх, поворачивая так часто, что мне казалось: мы идём не к небу, а внутрь какой-то огромной раковины. Стены постепенно холодели; свет факелов оставался внизу, наверху было только белёсое сияние ночи, проникающее в узкие бойницы.
Чем ближе к верхнему ярусу, тем отчётливее слышен был дальний гул. Не гром, не ветер. Скорее – низкое, мутное гудение, как если бы сама башня была большой струной, натянутой между землёй и небом, и кто-то далеко-далеко провёл по ней ладонью.
– Чуешь? – спросил Стефан.
– Чую, – сказал я. – Будто где-то в глубине скала стонет.
– Или мысль, – заметил он. – Может быть, мысли тоже умеют стонать, когда их растягивают между верой и опытом.
Мы вышли на площадку. Небо было открыто, как раскрытая книга. Звёзды стояли гуще, чем обычно, или мне так казалось от страха. Ветер обтекал башню, прошивал плащ, но в центре площадки было странно тихо, словно стоял невидимый стеклянный колпак.
Там уже ждали двое.
Мадемуазель Варвара – в тёмном плаще, без украшений, только лицо бледное в лунном свете. И рядом с ней – мужчина, которого я прежде не видел, но узнал сразу, как узнают человека из рассказов: по тому, как в нём сочетается лишнее спокойствие и лишняя усталость.
Он был высок, но не громоздок; движения – сдержанные, как у человека, привыкшего к тесным палубам. Взгляд – прямой, но словно немного в сторону, как будто он всегда смотрит чуть дальше собеседника. Плащ его был прост, без лишних знаков, но на груди поблёскивал знак, который я видел однажды на рисунке в одной тайной рукописи: круг, прорезанный двумя пересекающимися линиями, – знак тех, кто ходит по верхнему воздуху.
– Сэр Стефан, – сказала Варвара. – Позвольте представить вам лорда Никандро д’Астреля. Он знает о небе больше, чем все наши книги вместе, и меньше, чем одна его рана.
Никандро поклонился, едва заметно. В этом поклоне не было ни придворной выучки, ни грубости – только усталое согласие человека, который уже не верит, что новое знакомство может сильно изменить его жизнь.
– Я только плавал, сударыня, – сказал он негромко. – «Знать» – слишком крепкое слово для того, что я делал.
Голос у него был низкий, сухой. В нём не было ни хвастовства, ни жалобы – только ровная привычка говорить о страшных вещах, не повышая тона.
– Лорд Никандро, – вступил Стефан, – говорят, ваши суда шли там, где нет ни течений, ни берегов. Что же вы там нашли: Бога, пустоту или что-то третье?
Тень улыбки тронула губы моряка.
– Там я нашёл тишину, – ответил он. – И то, что люди называют демонами, когда не могут вынести собственную мысль.
Слово «демоны» повисло в воздухе. Оно было древнее всех наших книг, и в то же время теперь означало что-то новое – не только духов, о которых рассказывают в деревенских сказках, но и странные волнения в тончайшем веществе, которое мастера назвали небесным морем.
– Вы их видели? – вырвалось у меня. Я потом ещё долго корил себя за эту дерзость, но тогда язык опередил разум.
Никандро посмотрел на меня, впервые по-настоящему, прямо.
– Видеть их глазами нельзя, – сказал он. – Они не для зрения. Но их можно слышать приборами, можно чувствовать кожей, когда стоишь на верхней палубе и понимаешь: ветер дует в одну сторону, а судно тянет в другую. Можно понимать разумом, когда на карте не сходятся числа, хотя счёт верен.
Он подошёл к краю площадки и вытянул руку к небу.
– Вы привыкли думать, – продолжил он, – что небесное море спокойно и покорно. Что звёзды движутся по своим кругам, как хорошо выученные слуги. Но в последние годы их ход стал дрожать. Ночами в небе появляются тонкие дорожки, которых не было в прежних записях. Это не хвостатые звёзды, не знаки бедствия; это – шрамы на самом теле небесного моря.
– Откуда же эти шрамы? – спросил Стефан. – Неужели вы скажете, что их наносим мы?
– А кто ещё? – тихо ответил Никандро. – Мы строим судá, что ходят по верхнему воздуху, мы втыкаем в небо железные трубы, мы печатаем книги, в которых объявляем старое устройство мира ложью. Мы взбаламутили глубины собственного духа, и это дрожание передалось тому тонкому веществу, которое связывает звёзды.
Он умолк и добавил уже почти шёпотом:
– Когда люди долго верят во что-то вместе, небо привыкает. Когда они вместе перестают верить – небо тоже не остаётся прежним.
Мадемуазель Варвара повернулась к Стефану.
– Вот что я хотела вам показать, – сказала она. – Не только небесные знаки, снятые трубами, не только записи мастера Кирило. Я хотела, чтобы вы услышали из уст человека, прошедшего по верхнему морю, то, о чём вы говорите внизу только как о образе. Мы меняем небо. Не одни молитвы, не одни грехи, но и мысли, и книги, и речи в моём зале.
Стефан долго молчал. Я видел, как в нём борются два его обычных жителя: насмешник и поклонник. Первый уже хотел бросить лёгкую фразу о том, что господа переоценивают значимость своих бесед. Второй молился – да, я видел по его лицу, – чтобы всё это оказалось правдой, потому что тогда жизнь его труда имела иной вес.
– Если это так, – сказал он наконец, – то мы все здесь не больше чем узлы на струне. И каждый наш спор, каждая запись в книге – лишнее дёргание. Тогда ваша башня, сударыня, – не просто учёное украшение имени, а место, где мир сам слушает, что о нём говорят.
– А вы думали, я просто хотела забавлять скучающих гостей видом звёзд? – спросила Варвара. – Нет, сэр Стефан. Я хочу знать, какая мысль однажды разорвёт небо.
Ветер усилился. На миг мне показалось, что звёзды и правда дрогнули, как свет на воде, когда в пруд бросают первый камень.
Где-то в глубине башни, там, где ловили слабые знаки, шевельнулся железный зверь – один из приборов мастера Кирило. Его стрелка проходила по кругу и чуть-чуть, едва заметно, отклонялась не там, где положено.
И тогда я впервые ясно понял: мир, в котором мы живём, в эти дни уже начал сходить с прежних кругов. И то, что мы привыкли звать «бесами» в людях, – может быть, только первый шёпот тех демонов, которые давно уже рвут тончайшее покрывало между нашим духом и небесным морем.
С того раза, как стрелка железного зверя дрогнула не там, где приучили её стоять, разговор пошёл уже иначе. До этого мы говорили о небе, как о далёкой картинке; теперь оно, казалось, само наклонилось к краю башни и слушало.
Из глубины сооружения поднялся тяжёлый гул, и на площадку вышел мастер Кирило. Лицо у него было хмурое, будто он всю жизнь щурился на слишком яркий свет. В руках – дощечка с записями и маленький фонарь, закрытый матовым стеклом.
– Вы привели его? – спросил он у Варвары, кивнув в сторону сэра Стефана. Никандро он как будто не замечал: моряки верхнего моря для него были людьми другой породы, не из числа тех, кто ходит по камню.
– Привела, – ответила Варвара. – И прошу, мастер: не говорите сегодня своим обычным языком железа и чисел. Объясните так, чтобы понял и тот, кто больше привык к словам, чем к шестерням.
Кирило недовольно дёрнул плечом.
– Железу всё равно, как мы о нём говорим, – буркнул он, но всё же приблизился к прибору и коснулся его корпуса, словно успокаивая живое.
Железный зверь стоял посреди площадки на толстой ножке, уходящей вниз, к сердцу башни. Сверху к нему тянулись тугие струны и железные жилы, уходившие в стены. Внутри, под стеклянными окнами, медленно ходили стрелки; одна из них была отмечена красным штрихом и дрожала чуть сильнее прочих.
– Вот, сударь философ, – сказал Кирило, – вы любите рассуждать о человеке и душе. А я люблю смотреть, как дрожит мир. Этот зверь ловит самые слабые толчки, что проходят по верхнему морю. Когда проходят суда, когда гремит дальняя гроза, когда сверху летит хвостатая звезда, – он дрожит, но по-своему, по знакомому. Я годы потратил, чтобы выучить его хитрости.
Он постучал костяшками пальцев по корпусу, и тот отозвался глухим звоном.
– А вот это, – он ткнул палцем в колеблющуюся стрелку, – началось не так давно. Стрелка стала отходить в сторону по ночам, когда, казалось бы, всё спокойно. Никаких судов, никакого грома, никакого обычного знака. Только где-то далеко люди собираются в одних и тех же словах.
– Каких? – спросил Стефан, прищуриваясь.
– Не знаю, – признался Кирило. – Я не читаю по чужим душам, я читаю по железу. Но я сверял записи с новостями, что приносят гонцы. В те дни, когда стрелка уходит дальше всего, где-то вспыхивает смута. В одном местечке ломают образы в храмах. В другом – люди перестают слушать проповеди, но собираются кучками вокруг новых книжников. В третьем – народ поднимается против землевладельца. Словно в разных местах мира вдруг кто-то одновременно решает: «хватит».
Он замолчал, давая нам переварить.
– Вы думаете, это только случай? – спросила Варвара тихо.
Кирило дёрнул углом рта.
– Случай – хорошее слово для тех, кто не хочет считать дальше, – сказал он. – Прибор показывает, что верхнее море отвечает, когда люди начинают по-новому думать о себе. Я не берусь сказать, что первее: дрожание в душах или дрожание в эфире. Но связь есть.
Никандро, всё это время молчавший у края, наконец повернулся к нему.
– В дальнем пути, – сказал он, – мы замечали странность. Ночью, когда команда спит, старший на судне иногда выходит на верхнюю палубу и сидит там один. Мы называем это «час собственной мысли». Так вот, в последние годы, когда такие часы затягиваются, судно начинает тонко вести в сторону. Не ветром, не течением, а будто его тянет невидимая жила. Мы думали сначала, что это рассеянность рулящего, но я заметил: чем тяжелее мысли, тем сильней ведёт.
– Тяжелее? – переспросил Стефан. – Вы что же, весите их на ладони?
– На сердце, – сухо ответил Никандро. – Бывают мысли, от которых человек становится легче, почти прозрачен. А бывают такие, после которых он словно набирает в кости камень. Вот тогда судно и ведёт.
Он повернулся к прибору.
– Ваш железный зверь, мастер, – продолжил он, – чувствует то же, что наши судна. Но есть разница. Судно чувствует одиночную душу. А зверь этот – когда таких душ много и они тянутся в одну сторону.
Варвара перевела взгляд с одного на другого.
– Стало быть, – произнесла она, – мы имеем дело не только с грозами, ветром и суднами. Мы имеем дело с тем, что рождается в головах. С мыслью, которая вышла из человека и задела эфир.
Стефан приподнял брови.
– Вы хотите сказать, сударыня, – сказал он, – что мысль, будучи достаточно сильной и разделённой многими, перестаёт быть только делом совести и становится делом небес?
– А что, если так и есть? – ответила она. – Мы веками твердим, что молитва поднимается к небу. Почему же не допустить, что и другие слова поднимаются. Но, в отличие от молитвы, которая просит, эти новые слова требуют. Они не просят милости, они требуют переделать мир по-своему.
– И небо сопротивляется? – спросил Стефан.
– Или отвечает, – отозвался Никандро. – Не всякий ответ похож на согласие. Иногда это трещина.
Повисло молчание. Я чувствовал, что стою при рождении новой мысли, как при родах, когда в соседней комнате женщина кричит, а мужчины делают вид, что обсуждают хозяйство.
– Для чего вы показали мне это, сударыня? – спросил наконец Стефан, повернувшись к Варваре. – Полагаю, не ради ночной прогулки.
Она шагнула ближе, так что лунный свет лёг ей на лицо.
– Я не строю кораблей, как мастер Кирило, – сказала она. – Не хожу по верхнему морю, как лорд Никандро. Мой дар – собирать людей и слова. Я хочу знать, на чьей стороне стоят ваши рассуждения. На стороне порядка, который трещит, или на стороне дрожания, которое вы называете свободой.
– Я всегда говорил, – медленно произнёс Стефан, – что стою на стороне человека, которого в этом мире давит всё: и власть, и хлеб, и случай. Если от дрожания эфира ему станет легче дышать, я за дрожание. Если от него его придавит ещё сильнее, я за порядок. Я не пророк, сударыня. Я только пытаюсь не закрывать глаза.
– Этого достаточно, – сказала Варвара. – Я хочу, чтобы в этом доме собрались те, кто не закрывает глаза. Мастер Кирило будет показывать нам, как трепещет железо. Лорд Никандро расскажет, как ведут себя судна, когда душа человека тяжелеет. Вы, сэр Стефан, будете держать связь с теми, кто читает и пишет. А скоро прибудет ещё один человек, который умеет заставлять людей думать одинаково.
Она посмотрела на прибор – стрелка дрожала всё чаще.
– Тогда, возможно, мы увидим, как рождаются те самые демоны, о которых вы говорите.
Наутро дом зашевелился по-другому. Это не было бурей – скорее незримым изменением течения. Слуги шептались о ночных огнях в башне. Кто-то видел, как поздно, почти к рассвету, с конюшенного двора увели коня для гонца. В кухне спорили: неужели госпожа снова собирается устраивать длинные собрания, от которых потом в доме не знаешь, кому кланяться.
Сэр Стефан, не выспавшись, сидел над своими записями и выглядел так, будто ему всю ночь снились не ангелы, а цифры. Я принёс ему воду и хлеб, и он, не отрываясь, спросил:
– Скажи, как ты понял всё, что они говорили?
– Я понял, – ответил я, – что если раньше в небе жили только наши страхи и надежды, то теперь туда лезут ещё и наши мысли. И что кто-то из них хочет этим воспользоваться.
Он усмехнулся.
– Ты растёшь, – сказал он. – Ещё немного, и мне придётся спорить с тобой, а не учить.
Он отложил перо.
– Смотри, – продолжил он, – если верить мастеру Кирило и этому моряку, мир стал единым не только через дороги и торговлю, но и через дрожание эфира. То, что происходит в одной деревне, отзывается в другой, только мы этого ещё толком не слышим. Представь теперь человека, который догадается: чтобы сдвинуть мир, не обязательно посылать войска. Достаточно посеять в головах одну и ту же мысль и дождаться, пока эфир начнёт её отражать.
– Такой человек будет опаснее всех военных, – сказал я.
– Такой человек будет опаснее всех святых, – поправил Стефан. – Святой, верящий в одно, может зажечь других, но он не считает, какая мысль как отзовётся в эфире. А тот, о ком я говорю, будет считать. Как мастер Кирило.
Он замолчал, затем поднял на меня взгляд.
– Помнишь, я говорил тебе о людях, которые пишут книги не ради истины, а ради власти? – спросил он. – Так вот, вскоре мы увидим такого человека здесь. Судя по тому, как торопится наша хозяйка.
В этот миг в дверь постучали. Вошёл слуга и, низко кланяясь, сообщил, что к дому подъехала карета с чёрными занавесами; из неё вышел невысокий человек в тёмном плаще, с лёгкой походкой, будто он всё время идёт по сцене. Госпожа просит сэра Стефана спуститься в зал.
– Вот и он, – тихо сказал Стефан, встав. – Человек, который будет шевелить эфира даже одним пером.
Мы вышли в галерею. Внизу шумели шаги, перекликались голоса, хлопали двери. Дом, который ещё вчера был просто усадьбой с башней, теперь напоминал улей, куда только что вернулась матка с дальнего лёта. В воздухе стояло какое-то ожидание, и мне казалось, что даже стены слегка дрожат, подражая невидимому железному зверю в глубине башни.
В зале уже собрались люди. Мадемуазель Варвара стояла у камина, облокотившись о резной край. Рядом – епископ с лицом, на котором привычка судить боролась с любопытством. Чуть поодаль – мастер Кирило, которому явно было не по себе в комнате без своих железных игрушек. Никандро, опершись спиной о колонну, следил за всем с тем выражением человека, который много раз видел, как начинаются беды, и никогда не видел, чтобы их вовремя останавливали.
Все взгляды были обращены к входу.
Вошёл невысокий человек. Плащ его был прост, но сидел на нём так, словно сшит по каждому изгибу. Лицо – обычное, даже чуть тусклое, пока он молчал; но глаза… В них было то самое усилие, о котором говорил Никандро: не тяжесть камня, а натяжение струны. Казалось, что в голове у него всегда звучит какая-то мелодия слов, которую он только и ждёт случая сыграть вслух.
– Господа, – сказал он, поклонившись, – благодарю за честь быть принятым в вашем доме. Я прибыл не с морей и не с полей, а из тех мест, где роются мысли. Надеюсь, мои труды не покажутся вам пустым шумом.
– Добро пожаловать, мастер Лоран, – ответила Варвара. – Этот дом давно ждёт человека, который умеет обращаться не с железом и не с парусами, а с умами.
При этих словах где-то в глубине башни снова дрогнула стрелка. Мне показалось, что она откликнулась не на дальнюю грозу и не на движение судна, а на то, как в одной комнате собрались те, кто отныне будет спорить о том, сколько стоит человеческая мысль, если она начинает шевелить небо.
Лоран вошёл так, будто шагал не по полу, а по невидимой дорожке, давно уже проложенной в головах тех, кто его ждал. Я заметил странную вещь: пока он двигался к середине зала, разговоры, шёпот, даже лёгкий стук кубков о края столов будто бы сам собой стих. Никто его к тишине не призывал, он не поднимал руки, не кашлял нарочно, как делал Стефан перед речью. Просто людям стало неудобно говорить при нём вполголоса, будто их слова тут же попадут в чужую тетрадь.
– Дом мадемуазель Варвары, – начал он, остановившись, – славится тем, что в нём собраны лучшие головы наших земель. Я всю дорогу сюда думал: что страшнее – войти в зал, где одни воины с мечами, или в зал, где мечи спрятаны в чернильницах?
Люди улыбнулись. Епископ – осторожно, одними губами. Варвара – открыто, но без лишнего тепла. Стефан чуть наклонил голову, признавая удачность оборота.
– Не бойтесь, мастер Лоран, – сказала Варвара. – В этом доме мечи не вынимают без надобности. Даже словесные.
– В том-то и беда, сударыня, – ответил он, – что мир слишком долго считал слово игрушкой. Пока один пишет, другой молится, третий пьёт, четвёртый грабит, пятый терпит – небесное море уже наполнено шепотом, о котором никто не отдаёт себе отчёта.
Он говорил негромко, но так, что каждое слово будто вставало на место, как камень в кладке. Не было у него ни плавных жестов Стефана, ни тяжёлой покатости епископа. Всё в нём было точным, выверенным, как рисунок букв на новой печатной странице.
– Вы, господа, – продолжил он, – наблюдаете звёзды, железо, суда, дрожание воздуха. Я же по роду занятий наблюдаю людей. И вижу: каждый живёт как придётся, каждый верит в своё, каждый боится за своё. А между тем нас всё теснее связывают дороги, торговля, письма, книги. Люди ещё думают, что живут по разным законам, а уже стоят на одной доске.
– На казённой? – хмыкнул епископ.
– На общей, – спокойно сказал Лоран. – На такой, где падение одного тянет за собой многих. Мы уже живём в мире, где поступок одного неизвестного человека в дальнем уголке земли может вызвать голод, смуту или восстание здесь, у нас. Только мы ещё не привыкли видеть эту нить.
Он поднял руку, будто нащупывая в воздухе невидимую струну.
– Мастер Кирило ловит дрожание эфира, – сказал он. – Я же хочу ловить дрожание людских душ. И одно неизбежно связано с другим.
Кирило нахмурился.
– Не надо трогать моё железо словами, – проворчал он. – Оно и без того достаточно страдает от ветра, судов и ваших книжников.
– Я вовсе не трогаю его, мастер, – вежливо возразил Лоран. – Я лишь говорю: если железный зверь дрогнул в ту ночь, когда в трёх городах сразу толпа подняла камень на власть, значит, есть закон, который соединяет ваши стрелки и их крики. И если есть закон, значит, его можно узнать. А если его можно узнать, им можно управлять.
Слово «управлять» повисло в воздухе, как холодный запах. Варвара чуть сузила глаза.
– Управлять чем именно? – спросила она. – Эфиром? Людьми? Или тем и другим сразу?
– Я не строю кораблей и не воздвигаю башен, сударыня, – ответил Лоран. – Я строю лишь одно: порядок мыслей. Все беды нашего века идут от того, что каждый живёт в своей головной клетке, как птица, и считает, что его песнь – единственная. Я же пытаюсь сложить из всех этих голосов один стройный хор.
– Хор без фальши не бывает, – заметил Стефан. – Где много голосов, там неизбежно кто-то уйдёт в сторону.
– Вот потому хор и должен иметь ведущий голос, – спокойно сказал Лоран. – И книгу, по которой все поют.
Он достал из-под плаща тонкую связку листов, перевязанную простой бечёвкой.
– Это мои записки, – сказал он. – Я называю их «Сочинение о справедливом устройстве общины». Там я вывожу: если людям дать полную волю, они перегрызут друг другу глотки; если же их слишком стеснить, они задохнутся и всё равно взорвут границы. Значит, надо выстроить новый порядок, где люди откажутся от части своей воли добровольно, зная, что в обмен получат полную равную долю в другом: в хлебе, крове, знании.
Епископ фыркнул.
– Слышали мы уже про равную долю хлеба, – сказал он. – Обычно кончается тем, что один сидит при кладовой, а остальные стоят с мисками.
– Потому что до сих пор равную долю делили те, кто сам себя ставил выше, – ответил Лоран. – Я же говорю о таком порядке, где выравнивание коснётся не только чаши с кашей, но и головы.
– Как это вы собираетесь выравнивать голову? – спросил Никандро от колонны. – Она у всякого по-своему набита.
– А вот здесь нам пригодится и башня, и мастера, и суда, – сказал Лоран. – Мы живём в век, когда слово уже не шепчут в углу, а множат на листах. Я видел города, где один лист, отпечатанный в подвале, за ночь менял выражение сотен лиц. Представьте, что будет, если не оставлять такие листы случайному случаю, а сплести из них сеть, что оплетёт все дома. Тогда каждая новая мысль не будет одиночкой, а сразу станет общим правилом.
Стефан сдвинул листы на столе.
– Вы хотите сказать, – протянул он, – что намерены построить то, чего всегда боялись правители: путь, по которому один голос доходит до всех голов. Раньше, чтобы донести закон, нужен был гонец, кнут и виселица. Теперь достаточно листа.
Он прищурился.
– Кто же будет решать, что печатать?
Лоран улыбнулся – тонко, беззвучно.
– Те, кто понимает связь между словом и дрожанием эфира, – сказал он. – Те, кто сможет считать дальше страха и ближе к будущему. Для этого я и здесь, сударь философ. Мои записки пока только схематичный чертёж. Мне нужны ваши знания о душах, железо мастера, книги нашей хозяйки, слух моряка. Всё это вместе может стать тем камертоном, по которому мы настроим мир.
Я увидел, как Варвара слегка напряглась. Она привыкла, что к ней приезжают учёные, прося ночлега, бумаги, лестниц к небу. Но сейчас гость просил большего: не стены, не чердак, а сам дом, как сосуд для своих замыслов.
– Вы говорите о мире так, словно он – бессловесная рабочая скотина, – тихо сказала она. – Его можно впрячь, направить, выровнять. А как же душа? Не каждая ли из них дорога по-своему?
– Душа, сударыня, – ответил Лоран, – дорога, пока не начинает толкать локтем соседнюю. Мы привыкли считать, что всякая особенность – дар свыше. А что, если часть этих особенностей – всего лишь шум, который мешает услышать общий смысл? Я не хочу уничтожать души. Я хочу снять с них лишнее, как снимают шелуху с зерна.
– Зерно тоже живое, пока не попадёт в жернова, – заметил Никандро.
– Но из него потом печётся хлеб для многих, – парировал Лоран. – Кто-то должен идти в жернова.
Повисла тяжёлая пауза. Слова его были гладкими, как хорошо обработанный камень, но за этой гладкостью чувствовались зубья.
Стефан вздохнул.
– Позвольте мне спросить иначе, мастер, – сказал он. – В вашем порядке, где все головы выровнены по одной мерке, куда вы денете тех, чья мысль от природы идёт в сторону? Тех, кто не умеет считать только по вашей мере, кто любит неправильный угол, косой звук, лишний вопрос?
– Таких людей мало, – спокойно ответил Лоран. – И чаще всего они приносят не пользу, а смуту. Мы дадим им отдельные ограды: специальные поселения, особые чины. Пусть там ломают копья о своё странное, но не мешают общей тиши.
– Тюрьма для мысли, – сказал Стефан.
– Обитель для опасных даров, – поправил Лоран. – Вы привыкли видеть в каждом отклонении знак высокого. Но вы забываете: большинство бунтов – не от высоты, а от глупости. Я предлагаю впервые поставить разум над чувством. Не в книгах и спорах, а в самом устройстве общины.
Пока они говорили, я невольно бросил взгляд на окно. Небо, казалось, стояло спокойно. Но где-то в глубине башни, под нами, снова шевельнулся железный зверь. Я почти физически ощутил лёгкое дрожание пола – или мне это только почудилось от напряжения?
Позже, когда разговор перелился в более мирные берега, когда к вину подали горячие блюда, гости заговорили о войнах, урожаях, диковинках, привезённых из дальних стран. Лоран слушал, но не терял нити. Он то и дело возвращался к одному: к мысли, что век наш вступил в время общего, когда каждая частная жизнь уже непрочно принадлежит только себе.
Меня же он выбрал для разговора уже после, в полутёмной галерее.
– Ты ученик сэра Стефана? – спросил он, когда мы случайно оказались рядом, глядя в окно на двор.
– Да, господин, – ответил я. – Подаю ему книги, записываю мысли, иногда перечёркиваю лишнее.
– Перечёркивать лишнее – великое искусство, – сказал он. – Скажи, чему он тебя учит больше всего?
Я задумался. Можно было ответить привычно: «любви к истине», «умению сомневаться». Но под его взглядом все эти слова казались бумажными. Я сказал первое живое:
– Он учит смотреть на любого человека так, будто тот в любую минуту способен стать лучше или хуже, чем есть. И не спешить приговаривать.
– Благородно, – кивнул Лоран. – Но опасно пусто. Мир не ждёт, пока кто-то станет лучше. Мир идёт вперёд, толкая локтями. Вчерашний сомневающийся сегодня уже задавлен. Я не люблю ждать.
Он посмотрел на меня пристальней.
– Скажи, – продолжил он, – тебе самому не надоело быть только глазами и ушами чужих мыслей? Тебя действительно устраивает, что ты всю жизнь провесишь между книжной полкой и подсвечником?
Меня обдало жаром. Никто раньше не спрашивал меня об этом так прямо. До сих пор моё положение казалось уж если не высоким, то по крайней мере ясным: я – ученик, писец, помощник. А он вдруг заговорил, будто за этим стоит нечто недодуманное.
– Я… – слова застряли. – Я не знаю, на что меня хватит.
– Вот, – сказал он тихо. – Ты не знаешь. И он не знает. А я хочу знать. Я люблю людей, как мастер любит доски: мне нужно видеть, какой в ком рисунок. Одних я кладу в основание, других в обрамление, третьих оставляю пока в стороне, на случай, если разрушится стена.
Он положил ладонь мне на плечо – легко, будто чуть придержал.
– Поглядывай не только на его книги, – сказал он. – Поглядывай на то, как дрожит мир вокруг. Мы живём в тихую минуту перед большой бурей. В такие минуты полезнее всего быть не в библиотеке, а там, где рождаются новые правила.
Он улыбнулся коротко.
– А твой учитель, при всём уважении, любит оставаться зрителем. Он гордо говорит, что не строит миров, а только их толкует. Век таких толкователей подходит к концу.
Он ушёл, оставив меня у окна с ощущением, будто он не просто разговаривал, а аккуратно развязал во мне какой-то узел и завязал его по-своему.
В тот же день вечером я снова поднялся в башню. На этот раз без сэра Стефана. Мастер Кирило, увидев меня, недовольно поморщился, но не прогнал.
– Пришёл смотреть, как дрожит мир? – буркнул он.
– Пришёл смотреть, как дрожите вы, мастер, – позволил себе ответить я, чувствуя ещё на себе дыхание Лорана. То ли от этого дерзость, то ли от усталости.
Кирило фыркнул, но угол его рта дрогнул.
– Железо не хуже людей, – сказал он. – Оно тоже умеет бояться. Смотри.
Он подвёл меня к прибору. Стрелка, отмеченная красным, едва колыхалась.
– Это сейчас спокойно, – продолжил он. – Днём всё тише. Но ночами… в последние недели ночью почти всегда есть своя игра. Я накопил записи. Видишь метки? – он показал мне ряды маленьких черточек на дощечке. – В эти ночи приходили гонцы. В эти – начинали ходить слухи о мятеже в соседнем княжестве. В эту ночь сожгли дом учёного в городе к югу отсюда.
Он ткнул ногтем в свежую метку.
– А это – сегодняшняя ночь. Стрелка тогда ушла дальше всего за месяц. Никаких судов. Никаких гроз. Только ты, Варвара, Никандро и Стефан на площадке. И… – он поморщился, – и, возможно, мысли, которые вокруг вас роились.
– А когда прибыл Лоран? – спросил я.
– Утром, – ответил он. – Но знаешь, что странно? – он достал другую дощечку. – Ещё за два дня до его приезда стрелка стала уходить чуть сильнее, чем обычно. Словно эфир уже заранее почувствовал, что кто-то идёт с новой мыслью. Или шум от его пути шёл впереди него.
Я молчал, глядя на тонкую стрелку.
Так в доме мадемуазель Варвары собрались те, кому суждено было спорить и, может быть, сговориться о том, как следует жить людям под этим небом и над каким небом им вообще положено жить. Башня стала их общим ухом. Железный зверь – общим сердцем.
Я тогда ещё не знал, что демоны эфира редко приходят внезапно. Они вырастают медленно – из строк, разговоров, взглядов, полушутливых слов. Из тонкого глухого дрожания, которое сначала списывают на ветер. Но уже в те дни можно было услышать: по ночам над нашим домом воздух становился гуще, чем прежде, словно на невидимой высоте кто-то собирал в один узел все наши несказанные до конца мысли.
Скажу прямо: с той ночи дом перестал быть просто домом. До этого я думал о нём, как о крепкой шкатулке: своя повседневная труха внизу, свои драгоценности наверху. После – стало ясно, что шкатулка треснула, а невидимая пыль из неё уже летит куда-то выше, туда, где ходят звёзды.
На следующее утро меня послали в конторную комнату – получать и разбирать письма. Там и появился человек, которому суждено было стать связкой между нашим тихим поместьем и теми улицами, где люди живут плечом к плечу, а не мыслью к мысли.
Его звали Ионас Шаттель, сын переписчика. Он был не молод и не стар, из тех, кого годами обходят стороной всяческие похвалы: вроде бы и не глуп, и не бездарен, а имя его редко звучит в чужих речах. Лицо у него было усталое, словно он всю жизнь читал слишком мелкий почерк; пальцы – тонкие, с чёрными следами от чернил, не сходившими даже после мытья.
Ионас сидел у стола, склонившись над кипой бумаг. При моём входе он поднял голову, и меня поразило не его выражение – спокойное, чуть грустное, – а какой-то особый, внимательный способ смотреть: будто он сразу видел, сколько в тебе слов, и прикидывал, на сколько строк тебя хватит.
– А, ученик сэра Стефана, – сказал он, не вставая. – Проходи. У нас сегодня врожай писем, будто весь мир вдруг вспомнил, что мы существуем.
Он подвигнул мне вторую стопку.
– Здесь известия из городов, – продолжил он. – Госпожа велела прежде всего глядеть на то, где доходы и где пожар. Она говорит: «Меня одинаково интересует и то, что горит, и то, что приносит».
Он усмехнулся уголком рта.
– Но я ещё по привычке отца ищу между строк то, что не написано. Садись, помогай.
Мы начали разбирать письма. Большая часть была скучна: счета, просьбы, жалобы. Однако чем дальше, тем чаще попадались строки, будто раздёрганные невидимой рукой. В одном городке подрались жители из-за новых мер веса. В другом кто-то разбил стекла в богато украшенном доме сборщика налогов. В третьем по ночам по улицам ходили неизвестные, оставляя на дверях одинаковые знаки – круг с перечёркивающей его линией, как у Никандро на груди, только грубее, глухим углём.
– Видишь? – тихо сказал Ионас. – Ещё вроде бы ничего не произошло по-настоящему страшного. Но везде люди как натянутые тетивы. Достаточно одного слова, одного неправильного движения, и полетят стрелы.
Он помолчал и добавил:
– Лет десять назад письма были другими. Там жаловались на цены, на неурожай, на соседей. Теперь всё чаще – на устройство самой жизни. Раньше ругали людей. Теперь ругают весь порядок.
Слово «порядок» он произнёс так, будто держал его двумя пальцами, боясь уронить.
– Скажите, – спросил я, – это откуда? От книжников? От тех, кто ходит по верхнему морю? От проповедников?
– От всех сразу, – ответил он. – Люди многие века жили, как в тёмной комнате, где одно окно – церковное, с ликами святых. Потом появилось ещё одно – через заморские рассказы: моряки привезли слухи о дальних землях. Потом – печатные листы: ещё одно окно. Умные, наверное, радовались: света стало больше. Простой же человек теперь стоит посреди комнаты и не знает, к какому окну повернуться спиной, чтобы его не называли отступником.
Он взял одно письмо, помял его в руках.
– А теперь к этому добавляются новые голоса. Такие, как у мастера Лорана. Они говорят: «Вам не надо выбирать, мы выберем за вас. Мы расскажем вам, как жить всем сразу, чтобы больше не мучиться».
Он посмотрел на меня.
– Для уставшего это сладко. Для думающего – страшно.
В это время в дверях появился сам Лоран. Он вошёл тихо, почти беззвучно; только холодок по спине подсказал, что мы перестали быть одни.
– О чём «страшно»? – спросил он, с усмешкой. – Надеюсь, не о новом налоге на перо?
Ионас ровно поднялся, не смутившись.
– О ваших мечтах, мастер, – сказал он. – Я как человек записей привык бояться любых замыслов, куда не помещаются живые люди со своими слабостями. На бумаге всё всегда прямее, чем в жизни.
Лоран легко рассмеялся.
– Поэтому бумаге и нужны мы, – сказал он. – Чтобы кто-то умел заполнять пустоты между строк. Не бойтесь моих мечтаний, Ионас. Я не ребёнок, который воображает райский сад на пустыре. Я лишь хочу собрать людей в более плотный узел, чтобы мир перестал шататься.
Он повернулся ко мне:
– А ты, ученик, не слушай слишком много жалоб переписчиков, – добавил он уже мягче. – Они всю жизнь проводят между чужих слов и привыкают думать, что всякая смелая мысль непременно обидит кого-нибудь. Это не дурно для совести, но мучительно для дела.
– Какого дела? – не удержался я.
Лоран на миг задумался, словно примерял, сколько правды можно вынести в одном глотке.
– Дела собирания, – сказал он. – Разбросанных душ, разрозненных голосов. Век к этому идёт сам. Я лишь предлагаю быть не хвостом у него, а хотя бы поводком.
Вечером того же дня госпожа Варвара велела приготовить зал библиотеки. На стол поставили простые свечи, разложили чистые листы, чернильницы, даже кружки с тёплым вином. Окна завесили плотными тканями, чтобы свет не выходил наружу.
– Сегодня, – сказала она, когда мы собрались, – я хочу услышать вас по очереди. Не только на общих встречах при епископе и прочих почётных людях, а в более тесном кругу. Мы живём в час, когда каждая мысль может стать гвоздём или ключом. Я хочу знать, какие гвозди и ключи лежат у меня в доме.
За столом сидели: она, Стефан, Никандро, Кирило, Лоран, Ионас и я. Был ещё один гость – местный судья, человек сухой, как просушенный лист. Его пригласили затем, чтобы кто-то напоминал о законах земли, пока все увлекутся законами неба и души.
– Начнём с вас, мастер Лоран, – сказала Варвара. – Вы принесли сюда свои записки. Положите их на стол не только в буквальном смысле.
Лоран не стал ломаться.
– Хорошо, – сказал он. – Я говорю просто: нынешний век делают не короли и не епископы. Его делают люди, которые умеют заставить многих думать одинаково.
Он легко коснулся бумаги.
– Печать, дороги, письма, то, что творится в башнях вроде вашей, сударыня, – всё это уже связало людей крепче, чем кандалы. Пока они ещё зовут это «волей», «призванием», «голосом совести». Но по сути это уже способность отдавать себя в общее.
Он глядел на нас и, видно, наслаждался тем, как его слова, как стёжки, цепляются за каждое лицо.
– Я утверждаю: если собрать в одной книге всё, что люди веками мечтали о справедливости, и очистить от пены, мы получим простой образ жизни, – продолжил он. – У всех ровный хлеб, ровная крыша, ровная доля труда. Но чтобы это стало не пустым пожеланием, надо отказаться от некоторых привычных вещей: от права каждого говорить что вздумается, учить детей чему вздумается, молиться как вздумается. Большинство бед идут от того, что каждый кричит своё на общую площадь.
– Значит, вы хотите заглушить площадь? – спросил судья. – Какой же будет польза от такой общины, если все будут говорить одним голосом? Это уже не люди, а стадо.
– Вы ошибаетесь, – спокойно ответил Лоран. – Стадо – когда каждый занят только своим кормом, не видя дальше ведра. Я же говорю о собрании, где каждый знает своё место и понимает общую песню.
Он повернулся к Кирило:
– Вот у мастера много шестерёнок, винтов, валов. Поодиночке они просто железки. В собранном виде – сложный узел, способный ловить дыхание неба. Точно так же и люди. Народу много, но пока он рассыпан, как горсть песка, он только скрипит под ногами. Собранный – может сдвинуть гору.
Кирило недовольно дёрнул плечом.
– Железки в моём узле, – буркнул он, – не спрашивают, хотят ли крутиться. Человеку же свойственно хотеть.
– Потому и нужен новый порядок, – не смутился Лоран. – Чтобы человек, отдавая часть своей воли, понимал, что делает это не под пеньковой верёвкой, а из расчёта и общего знания.
– Вы говорите «отдаёт», – заметил Стефан. – Но я не слышу, чтобы вы хоть раз сказали, как он сможет взять её обратно, если ваш строй окажется ошибкой.
Лоран на мгновение прищурился.
– Каждый порядок ошибочен по-своему, – ответил он. – Ваша беда, сударь философ, что вы хотите строить жизнь так, словно есть где-то образец без изъяна. Мы же живём среди кривых линий. Я лишь предлагаю сделать кривизну общей, чтобы она перестала рушить дом.
Повисло тяжёлое молчание. В это время Ионас, всё ещё молчавший, вдруг взял слово:
– Позвольте, – сказал он тихо. – Я всю жизнь переписываю чужие слова и редко добавляю свои. Но тут хочу сказать.
Он повернулся к Лорану:
– То, что вы предлагаете, похоже на то, как если бы переписчик решил один раз навсегда выбрать только один образ, одну книгу, а остальные сжечь, чтобы не было пута́ницы. На столе у него станет чище, но мир от этого беднее.
Он перевёл взгляд на Варвару:
– А мы с вами, сударыня, живём как раз в мире, который уже давно по краю бедности ходит. Не той, когда пустой сундук, а той, когда пустеет душа. Если выровнять всех по одной мере, что останется от тех, кто сейчас идёт поперёк толпы не из упрямства, а потому что сердце у них так устроено?
– Мы найдём им применение, – твёрдо сказал Лоран. – Особые места, особые роли. Не каждый же должен идти в один ряд.
– Я боюсь, – ответил Ионас, – что ваши «особые места» окажутся либо высокими башнями без выхода, либо низкими подвалами без света.
Слова его повисли, как тяжёлый дым. Варвара, до сих пор слушавшая, не вмешиваясь, вдруг подняла руку.
– Довольно, – сказала она. – Я не собиралась сегодня устраивать суд. Я хотела услышать каждую струну по отдельности. Вы мне помогли.
Она обвела нас взглядом.
– Я вижу: в этом доме собрались те, кто тянут мир в разные стороны. Это хорошо. Односторонность губит быстрее всего. Я не знаю, кто из вас прав. Знаю только одно: небесное море уже дрожит, и если мы не поймём, что через нас по нему проходит, нас самих смоет.
Она повернулась к мне:
– А ты, писец, – сказала она, – записывай. Не наши споры, а то, как меняется дом. Люди забудут свои сегодняшние слова, а ты будешь помнить, кто как дышал, когда эти слова рождались.
В ту ночь, когда все разошлись по комнатам, я долго не мог заснуть. В голове гудели голоса: ровный, холодный голос Лорана, тёплый, но уставший голос Стефана, сухой голос судьи, сдержанный голос Никандро, в котором больше молчания, чем звука. Я думал: если бы кто-то из них обладал железным зверем, что ловит не эфир, а слова, стрелка бы сорвалась.
Я поднялся, зажёг свечу и протиснулся к узкому окошку. Двор лежал в синеватом сумраке. Луна цеплялась за края крыш, конюшенный двор тянул от себя тяжёлый запах сена, навоза и тёплого дыхания животных. Где-то внизу сторож зевнул так громко, что я услышал сквозь стекло.
И вдруг мне почудилось, что воздух над домом плотнее, чем вчера. Не ветер, не облако, а что-то иное – как если бы над крышей висел невидимый купол, где собирается отзвук всех сказанных за день слов. Я поймал себя на странной мысли: если бы сейчас подняться в башню и посмотреть на железного зверя, стрелка, наверное, уже ушла далеко за свои прежние метки.
Так демоны эфира, о которых говорил Никандро, начали жить для меня не как сказка, а как нечто почти ощутимое. Не крылатые чудовища, не тени с рогами, а напряжение, которое возникает там, где слишком много разрозненных душ вдруг начинают спорить о том, как им жить вместе.
Я погасил свечу и долго лежал в темноте, слушая, как дом дышит. Сквозь стены доносились обрывки звуков: где-то храп, где-то тихий плач, где-то шепот. И над всем этим – далёкий, едва слышный, но упорный гул, исходящий из глубины башни.
Мне казалось, что это уже не одно железо дрожит. Дрожит век. И мы дрожим вместе с ним, даже когда думаем, что просто переворачиваемся на другой бок.
Прошло несколько дней.
С виду всё шло, как и прежде. По утрам во дворе кричали петухи, конюхи ругались с поварами из-за ведра, служанки тащили к колодцу тяжёлые вёдра, в кухне кипела похлёбка, в зале для прислуги кто-то без конца рассказывал одну и ту же байку про пьяного попа.
Но если прислушаться, дом дышал иначе.
Раньше каждый делал своё, не задумываясь, зачем. Теперь в глазах людей всё чаще мелькало то самое выражение, которого боится всякий хозяин: не просто усталость, не просто зависть, а вопрос.
Вопрос к самой жизни.
Лоран, прибыв, не спешил. Он не бегал по комнатам, не выдавал приказов. Он делал, как опытный плотник: сперва долго стучит по стенам, прежде чем решиться их ломать.
Он ходил по дому, как по незнакомому городу. Останавливался то в библиотеке, то в людской, то в конюшне. Умел слушать и болтовню, и жалобы, и шутки. Казалось, он запоминает не только слова, но и паузы между ними.
Однажды я застал его в самом редком месте для господина – на кухне. Там стоял пар, пахло жареным луком, хлебом и мокрой золой. Повара метались, как солдаты в бою, а он сидел на старом табурете у дверей и слушал, как две кухарки спорят о том, зачем госпожа собирает у себя столько умников.
– Одни к небу лезут, – ворчала одна, обтирая руки о передник, – другие бумагу пачкают, третий судит, кого мыть, кого в сарай. А нам что? Нам как месили тесто, так и месим.
– Пускай собирает, – отвечала другая. – Может, ещё один налог отменят.
– Да не отменят, – первая махнула рукой. – Они про нас только тогда вспоминают, когда надо посчитать, сколько с нас содрать. У них там свои кружки да беседы.
Лоран сидел, не выдавая, что слушает. Только глаза его чуть прищурились. Я понял: и эти слова ложатся в его внутреннюю тетрадь.
Вечером того же дня он позвал меня и Ионаса в сад. Было уже прохладно; кусты смородины отдали последнюю сладость, листья на яблонях висели тускло, без летнего блеска. Калитка в дальний угол сада, где стояла простая каменная скамья, редко открывалась; госпожа любила другие виды.
Мы уселись втроём: Лоран – посередине, мы по краям, как две подпорки.
– Ну вот, – сказал он, – здесь можно говорить без лишних ушей. Я не люблю лишних ушей, не имеющих головы.
Он повернулся к Ионасу:
– Вы всю жизнь переписываете чужое, – сказал он. – Неужели ни разу не возникало желания самому сказать что-нибудь так, чтобы это услышали не один или два, а сотни?
Ионас глянул на свои пальцы.
– Желание – да, – ответил он. – Но у меня к словам то же чувство, что у мясника к ножу. Нож хорош, пока режет по делу. Как только им начинают играть дети – жди беды.
– А если нож в руках не ребёнка, а лекаря? – мягко спросил Лоран. – Вы готовы всю жизнь оставаться тем, кто только подаёт ему инструменты?
Он повернулся ко мне:
– Вот ваш юный товарищ хочет большего, – сказал он. – Это видно по тому, как он слушает и переспросит. Так вот, я прибыл именно затем, чтобы у людей вроде вас появилась новая служба.
– Какая же? – не удержался я.
– Связь, – ответил он. – Мир уже связан дорогами, серебром, солью, войнами. Но до сих пор мысли ходят как попало: одна сидит в башне, другая в кабаке, третья в деревенской избе. Я хочу связать их так, чтобы они, столкнувшись, не разлетались искрами, а шли в один огонь.
Он сорвал сухой лист, покрутил в пальцах.
– Для этого мне нужны люди, – продолжил он, – способные быть мостами. Ты, – он кивнул мне, – ходишь и среди учёных, и среди простой челяди. Тебя не боятся, с тобой делятся. Ты слышишь больше, чем сам понимаешь. Это и хорошо: чистый слух.
Он повернулся к Ионасу:
– А вы владеете самым страшным ремеслом века: умеете множить слово. Писец, который пишет для одного, – опасен лишь для одного. Писец, который пишет на доски или стену, – опасен для площади. Писец, умеющий управлять печатным станком, – опасен для целого края.
Он замолчал, давая нам переварить.
– Я не прошу вас сейчас давать клятвы, – добавил он. – Я прошу только подумать, где вы хотите стоять, когда мир окончательно качнётся. В стороне, прикрыв глаза? В хвосте у чужих решений? Или там, где принимают первые решения?
– Вы говорите так, будто уже всё решено, – сказал Ионас. – Будто буря неминуема.
– Она уже идёт, – спокойно ответил Лоран. – Мастер Кирило слышит её в своём железе. Лорд Никандро чувствует её в верхнем море. Вы – в письмах. Я – в лицах. Осталось только решить, будем ли мы прятаться в подвале или заранее выкопаем ров и поставим плотину.
Он поднялся.
– Подумайте, – повторил он. – Времени немного, но ещё есть.
И ушёл, оставив нас среди молчаливых деревьев.
Мы сидели и молчали. В саду было тихо, только где-то в зелени шуршала птица, устраиваясь на ночь. Но тишина не успокаивала, а только подчёркивала, как громко звучали в голове его слова.
– Что скажете, Ионас? – спросил я наконец.
Он вздохнул.
– Скажу, что люди вроде него всегда приходят вовремя, – ответил он. – Вовремя для себя. Для остальных – не знаю.
Если Лоран в это время плёл свои незримые узлы в саду и комнатах, то Никандро жил, казалось, отдельно от всех. Он не просил ни собраний, ни слушателей, не читал громких речей. Днём его можно было встретить на конюшенном дворе, где он помогал конюхам проверять упряжь так, будто собирался в путь; вечером – на башенной площадке, где он стоял, опершись о камень, и глядел в небо.
Однажды Стефан решил, что его терпение, как зола в очаге, иссякло, и подошёл к нему сам.
Я был при том разговоре и потому расскажу его так, как слышал.
Это было под вечер. Небо в тот день затянуло лёгкой пеленой; звёзды ещё не проступали, но уже чувствовалось, что ночь идёт уверенная, без ветра.
Никандро стоял у края площадки, как обычно. Стефан, поднявшись, отдышался и, не делая лишних поклонов, встал рядом.
– Лорд, – сказал он, – я терпеливо ждал, когда вы сами заговорите. Но, кажется, вы из тех, кто молчит до самой гибели судна. Позволите ли мне первым нарушить ваш внутренний приказ о молчании?
Никандро чуть повернул голову.
– Гибель судна редко зависит от того, молчит капитан или нет, – сказал он. – Чаще – от того, кто строил корабль и кто считал груз.
– Ваша правда, – кивнул Стефан. – Но сейчас вы – не капитан, а гость. А я хозяин… в словах, если не в доме. И мне любопытно: вы, прошедший над бурями и пустотой, что думаете о наших спорах здесь, в каменной башне?
Никандро пожал плечами.
– Я думаю, что люди везде одинаковы, – ответил он. – На палубе, во дворце, в избе, в башне. Одни спят, другие ворчат, третьи строят планы, как отнять у соседей лучшее место под тентом. А над всем этим ходит ветер, который ни о ком из них не знает.
Он помолчал и добавил:
– Но иногда ветер начинает странно меняться. Не по времени года, не по знакам. Тогда я настораживаюсь.
– Это и есть то, что вы называли демонами эфира? – мягко спросил Стефан.
– Если хотите, называйте так, – сказал Никандро. – Мне всё равно, как назвать то, что пока не укладывается ни в чьи книги.
Стефан сел на камень.
– Расскажите, – сказал он. – Не для науки даже – для моего внутреннего равновесия. Я привык думать, что все страхи живут внутри человека. А вы говорите, будто они умеют выходить наружу.
– Не страхи, – поправил Никандро. – Мысли.
Он осмотрел площадку, будто проверяя, не подслушивает ли кто, хотя рядом были только мы и молчаливый железный зверь.
– Несколько лет назад, – начал он, – мы шли по верхнему морю вдоль цепочки городов. В каждом – свои беды. В одном – голод, в другом – распри между правителем и советом, в третьем – тяжёлый налог на ремесло. Люди жили каждый в своём горе, но хмурые лица были одинаковы.
Он опёрся на перила.
– В ту пору по этим городам ходили странствующие проповедники, – продолжил он. – Не те, что читают по книжке, а те, что говорят так, будто в них самом пламя. Они несли один и тот же слух: «Скоро придёт день, когда последние станут первыми, а первые – последними. Над миром пройдёт огонь, и всё станет новым». Слова старые, слухи вечные, но сказаны были так, что люди начали жить только этим ожиданием.
Он глядел прямо вперёд, будто снова видел ту полосу земли.
– И вот, – сказал он, – мы шли ночью вдоль того берега. Ветер был ровный, небесное море спокойно. Команда устала, но работала. Я поднялся на верхнюю палубу и вдруг почувствовал: судно начинает вести в сторону. Мало-помалу, не рывком. Компас показывает одно, звёзды – другое, а нос тянет к берегу, будто кто-то там внизу тянет за невидимую верёвку.
– Вы думали, что дело в течении? – спросил Стефан.
– Думал, разумеется, – кивнул Никандро. – Проверил всё: паруса, руль, даже людей. Но всё было в порядке. Тогда я прислушался… не к ветру даже, а к какому-то гулу. Он не шёл из неба, не из глубины. Он шёл как бы от самого берега.
– Песнь? – спросил я, не выдержав. – Крики?
– Ни того, ни другого, – ответил Никандро. – Ночью там было тихо. Но я знал: в тех городах в эти дни люди по ночам собирались в домах и подвалах и шептали друг другу одни и те же слова, как заклятье: «Скоро всё перевернётся». Они верили в это так сильно, что их общее ожидание, кажется, становилось тяжестью. И эта тяжесть тянула наше судно к берегу.
Он чуть улыбнулся – без радости.
– Мы выровняли курс, – продолжил он. – Но чем дальше шли вдоль того берега, тем сильнее судно уводило. Я поклялся себе: как только выйдем к открытому пространству, сверю этот путь со звёздами. И что вы думаете? Наш путь лёг по такой кривой, какую я никогда прежде не видал. Будто вдоль берега протянулась невидимая гора.
Он поднял глаза к небу:
– С тех пор я думаю: когда люди слишком сильно верят в одно, они становятся не просто толпой. Они становятся чем-то вроде тяжёлого камня в небесном море. Эфир, если хотите, натягивается вокруг этой веры и искривляется. А всё, что идёт мимо, – ветер, суда, даже железо в башнях, – чувствует это.
Стефан слушал, сжав пальцы.
– И как кончилось в тех городах? – спросил он.
– Как всегда, – ответил Никандро. – В одном вспыхнул бунт, в другом его задавили ещё до того, как он начался, в третьем всё сошло на нет в бесконечных обещаниях. Но след в верхнем море держался ещё долго. Долго после того, как люди перестали шептать свои заклятья.
Он вздохнул.
– Вот тогда я и начал понимать, что наши споры, книги, тайные собрания – не пустая игра. Мы трогаем не только друг друга, но и то тонкое, что связывает города, земли, сердца.
Стефан долго молчал.
– Вы рассказываете вещи, от которых мне хотелось бы отказаться, – сказал он наконец. – Гораздо спокойнее жить, веря, что все наши разговоры остаются в этих стенах.
– Спокойнее, – согласился Никандро. – Только неверно. А неверное спокойствие дороже любого страха.
Он посмотрел вниз, туда, где в глубине башни шевелился железный зверь.
– Я потому и остался в этом доме, – добавил он, – что вижу: здесь собираются люди, которые в силах сделать эфир ещё более рябым. Лучше уж быть рядом и смотреть, чем потом удивляться буре в одиночку где-нибудь на пустом море.
Так, день за днём, над домом мадемуазель Варвары сгущалось что-то, чего нельзя было назвать ни облаком, ни дымом, ни молитвой.
Лоран плёл свои планы, как паук сеть, неторопливо, но верно.
Стефан пытался удержать в голове сразу и высоту неба, и кривизну человеческих душ.
Кирило слушал железо.
Ионас – письма.
Никандро – ветер.
А я… я просто жил посреди всего этого, как тонкая дощечка, пущенная по реке: меня не спрашивали, куда я хочу плыть, но я видел берега.
И чем дальше, тем яснее понимал: то, что мы привыкли звать «бесами» в человеке, – злостью, завистью, жаждой власти, – это только нижний слой.
Выше, над нашими головами, уже рождались иные демоны – не в виде страшных рож, а в виде невидимых волн, которым всё равно, под каким флагом идёт судно и какая вера висит у кого на груди.
Им нужны были лишь наши общие, разделённые многими мысли.
А мы сами спешили их им поднести.
Прошло ещё немного времени – столько, сколько нужно, чтобы свежая мысль перестала казаться чудом, но ещё не успела стать привычкой.
Дом жил, как большая грудная клетка: втягивал в себя слухи, сплетни, письма, тяжёлые шаги и лёгкие речи, а выпускал по ночам шёпот, треск пера и дрожание железных стрелок в башне.
Первым не выдержал, конечно, Лоран.
Он терпеливо выждал несколько дней, словно человек, который пришёл к реке и долго смотрит на течение, прежде чем бросить в неё первый камень. Он беседовал с Варварой, с судьёй, с Ионасом, со мной; обменивался короткими, почти невесомыми фразами с Никандро; даже Кирило удостоил двух-трёх вопросов о том, как именно зверь в башне «слушает» небо.
А потом однажды, за обедом, когда все были усталы и менее наготове, чем обычно, он поднял голову от тарелки и сказал простым голосом:
– Сударыня, у меня есть просьба.
Варвара отложила нож.
– Просьбы от умных людей всегда опаснее, чем от глупых, – заметила она. – Но слушаю.
– Я хочу провести опыт, – сказал он. – Настоящий, как у мастера Кирило, только не над железом, а над людьми. И смотреть будем не только на людей, но и на его зверя.
Кирило, который как раз пытался незаметно выковырять из зуба что-то застрявшее, дёрнулся, как от удара.
– Не любо мне, – проворчал он, – когда мои механизмы используют как игрушку для чужих затей.
– Это будет не игрушка, – спокойно ответил Лоран. – Это будет мост. Вы говорите, ваш зверь чуток к дальним волнениям. Лорд Никандро говорит, что суда чувствуют странное натяжение в верхнем море, когда люди в разных местах живут одной и той же тяжёлой мыслью. Я же хочу проверить: можно ли нарочно возбудить такую волну и увидеть, как она отзовётся и в людях, и в эфире.
В зале стало тише. Даже ложки на миг остановились.
– Вы хотите вызвать смуту? – сухо спросил судья. – Ради любопытства?
– Нет, – ответил Лоран. – Напротив. Я хочу вывести закон, по которому смуты рождаются сами. Как лекарь, который, чтобы понять, откуда берётся горячка, смотрит на кровь под стеклом.
– Кровь под стеклом – это всё же не целый человек, – заметил Стефан. – Вы предлагаете поставить под стекло целый город?
– Городов много, – сказал Лоран. – И они и без нас горят, когда вздумается. Я же хочу, чтобы хоть раз огонь загорелся не от слепой искры, а от заранее обдуманного действия. Тогда хотя бы будет понятно, где порог.
Варвара внимательно смотрела на него.
– И каков ваш замысел? – спросила она.
Лоран слегка улыбнулся. Улыбка была нерадостная, как у человека, который давно всё решил и теперь только выбирает слова.
– У вас, сударыня, – сказал он, – через дом проходят письма. У Ионаса – рука, умеющая писать так, чтобы текст чтился легко. У сэра Стефана – имя, которое уже уважают те, кто умеет читать. У меня – несколько мыслей, от которых одним становится легче, другим – тревожнее, но никто не остаётся равнодушен. Предлагаю сплести из этого первое испытание.
Он повернулся к Ионасу:
– Вы возьмёте мою записку, – продолжил он, – и изложите её словами помягче, ближе к народу. Без затей, без лишних мудростей. Суть проста: «человек имеет право знать, на что тратятся его труд и кровь, и если власть не отвечает, народ вправе собираться и требовать ответа». Ничего нового – такие речи уже шепчутся на рынках и в трактирах. Мы лишь дадим им ясный облик.
Затем кивнул Стефану:
– А вы, сударь, – сказал он, – одолжите своё имя. Не открыто; пусть это будет письмо «от друга», «от чтеца». Ваш слог узнаваем, но его можно смягчить. Я не прошу вас лгать. Я прошу лишь не отговаривать людей задуматься вслух.
Стефан прищурился.
– Значит, вы хотите, – медленно проговорил он, – чтобы я стал крюком, на который повиснут чужие волнения. А мой прежний труд, мои книги, мои беседы в домах и школах будут служить вам оправданием: «ведь это он, наш знакомый Стефан, советует нам собираться». Хитро.
Он откинулся на спинку стула.
– Скажу прямо: мне тяжело. Я всегда считал своим долгом зажигать в людях мысль, а не толпу. Но отказывать вам я тоже не спешу, ибо есть во мне проклятая склонность доводить мысль до края.
– Вот и не отказывайте, – мягко сказал Лоран. – Мы выберем три городка: один – ремесленный, другой – воинский, третий – торговый. В каждом найдётся по десятку людей, которые не боятся читать вслух. Им и пошлём наши листы. Попросим собраться в один и тот же день, к вечеру, на площади или у храмов, и потребовать от местной власти отчёта. Ничего более.
– «Ничего более», – повторил судья, как будто пробуя на вкус плохое питьё. – А что вы будете делать, когда к этому «ничего более» прибавится разбитый череп?
– Тогда мы будем знать, до какой черты можно доводить волну, – спокойно ответил Лоран. – И железный зверь в башне покажет нам, до какой степени эфир откликается. Лорд Никандро скажет, изменилось ли поведение ветров над теми местами.
Он обвёл взглядом всех.
– Вы поймите: это не игра злых мальчишек. Это первый шаг к знанию. Век, когда мы ставим опыты только над камнями и дымом, уходит. Надо учиться ставить их над людьми – иначе люди сами ставят их над собой, слепо.
Варвара молчала. На её лице не было ни явного согласия, ни явного отвращения. Только напряжённая сосредоточенность, как у человека, который держит в руках чашу с водой и прикидывает, выдержит ли её рука ещё каплю.
Наконец она сказала:
– Вы просите о страшной вещи, мастер. Взбаламутить три города ради того, чтобы увидеть, как дрогнет стрелка в моей башне. Но я знаю и другое: мир уже дрожит сам. Вы лишь хотите уловить этот дрожь и понять его ход.
Она перевела взгляд на судью.
– Что скажете вы, хранитель законов земли?
Тот чуть передвинул кубок, будто выигрывая себе время.
– Законы, сударыня, писаны для того, чтобы удержать людей от худшего, – сказал он. – Но редко когда законы успевают за веками. То, что предлагает мастер Лоран, мне не по сердцу, но, скажу правду, не так уж далеко от того, что и без него родится. Я видел бунты, которые вспыхивали от одного грубого движения сборщика. Здесь же хотя бы есть умысел понять, где начало.
Он помолчал и добавил:
– Если уж вам суждено держать в своём доме всех этих людей, лучше наблюдайте за бурей вблизи, чем в притворной тишине.
Все взгляды обратились к Стефану. Он сидел, словно отдалённый от стола, хотя и физически был рядом.
– Вы ставите меня между двух огней, – тихо сказал он. – С одной стороны – обычный, земной страх: я могу стать соучастником чужой крови. С другой – мой проклятый разум, который шепчет: «если уж всё равно грядёт смута, лучше знать её законы, чем закрывать глаза».
Он посмотрел на Варвару.
– Сударыня, – сказал он, – если вы возьмёте этот грех на себя, я готов дать вам свои слова. Но только с одним условием.
– Каковым же? – подняла бровь Варвара.
– Мы не будем считать этот опыт забавой, – ответил он. – Каждый лист, каждую каплю крови, каждый удар по эфирному зверю мы будем записывать как часть общего долга. Вы хотите знать, какая мысль рвёт небо. Так давайте смотреть на это не как на новое развлечение, а как на причастие к страшной истине.
Варвара медленно кивнула.
– Да, – сказала она. – Так и будет.
Она обернулась к Ионасу:
– Возьмётесь?
Ионас вздохнул, словно ему вручили не перо, а нож.
– Возьмусь, – ответил он. – Но буду помнить, что пишу не только чернилами, а и людскими жизнями.
– И это хорошо, – сказал Лоран. – Страх переписчика полезнее, чем бездумная смелость писаки.
Так началось наше первое «испытание».
В последующие дни дом превратился в тихую мастерскую невидимого дела. Без крика, без суеты – всё делалось так, как делаются вещи по-настоящему важные: между делом, через паузы, через обычный ход жизни.
Днём всё шло своим чередом. Варвара принимала гостей, разбирала счета, говорила с управляющим. Судья ездил в город и обратно. Епископ, как ни в чём не бывало, обсуждал вопросы поста и браков. В людской спорили о цене на муку и о том, насквозь ли промокли курицы в последний дождь.
А по ночам в библиотеке сидели трое: Лоран, Ионас и Стефан. Я сидел при дверях с лампой, как малый страж, охраняющий вход не столько от людей, сколько от случайного отвлечения.
Лоран диктовал – ровно, без патетики, словно переписывал с невидимой доски:
– «Братья и соседи. Мы живём в таком междусветии, когда каждое зерно, каждый грош, каждый пот вырастают не в наш дом, а в чужие сундуки. Нас учат терпеть, говоря, что так было всегда. Но это ложь. Были времена, когда люди собирались общиной и спрашивали у своих старост: куда идёт наш труд?»
Ионас ловил каждое слово и подбирал ему простой, привычный оборот. Там, где Лоран говорил: «междусветие», он писал: «смутный век». Там, где звучало «общий труд», он заменял на «наша работа и кровь». Он умел убавлять резкий привкус, не уничтожая смысла.
Стефан сидел чуть в стороне и время от времени поднимал голову:
– Это место – слишком прямое, – говорил он. – Люди вскочат, не успев подумать. Дайте им сперва почувствовать, что несправедливость касается их лично. Добавьте историю, образ.
И Лоран тут же находил:
– «Вспомните старика с поля, у которого забрали последнюю кобылу, потому что он недоплатил налог. Разве не это случилось позапрошлой весной у вас за овином, когда приходской сборщик пришёл с солдатами?»
– Так лучше, – признавал Стефан. – Человек скорее встанет за конкретного соседа, чем за слово «народ».
Иногда они спорили до хрипоты. Лоран требовал прямоты: «иначе люди не поймут, чего вы от них хотите». Стефан стоял за сомнение: «когда им предлагают слишком ясный ответ, их легче обмануть». Ионас пытался удержать между ними живой язык, который не оттолкнёт ни ремесленника, ни читанного посадского.
Я смотрел на их спор и думал, что вижу, как рождается то, что потом назовут «великими словами века». На деле же это были строки, написанные уставшей рукой при коптящей лампе, с ссорами, с сомнениями, с оговорками и помарками.
Когда текст был готов, его переписали аккуратно, чистым почерком, без пятен. Потом сделали ещё несколько списков: один – почти теми же словами, но с меньшим жаром; другой – мягче, осторожней, будто автор хочет не разбудить толпу, а только потревожить совесть.
– Надо попробовать разные дозы, – сказал Лоран. – И смотреть, на какую из них эфир и люди ответят сильнее.
Через несколько дней из дома выехали трое гонцов. В седельных сумках у каждого лежали свёртки с листами, спрятанные между обычными бумагами – счетами, торговыми записями, письмами родни. Никто в конюшне не знал, что несут эти люди; им сказали только, что дело срочное и лучше не разбивать конинные колени.
Названия городков и имён людей, которым предназначались письма, я тогда слышал впервые и запомнил так, как запоминают имена будущих свидетелей на суде.
– В первом городе, – говорил Лоран, глядя в список, – у нас есть мясник, который умеет читать и не боится говорить. Он груб, но его слушают. Во втором – староста мастеровой артели, у которого дети уже выучились грамоте. В третьем – жена приказчика, которая каждое воскресенье читает вслух женам соседей, пока мужья в трактире.
– Женщина? – удивился судья. – Вы хотите, чтобы толпу вывело на площадь женское слово?
– Толпу – нет, – ответил Лоран. – Но воду в колодце её слово взболтать может. А вода, сударь, идёт во все дома.
Ожидание – самая тяжёлая часть любого опыта. В дни, когда гонцы были в пути, дом жил на невидимом натяжении.
Днём всё шло как прежде: обсуждали урожай, отдалённые войны, приезжих. Ночью чаще поднимались в башню. Кирило отмечал каждый лишний толчок стрелки, Никандро слушал ветер и небесное море, Стефан – собственную совесть.
Наконец настал день, о котором договорились в письмах.
– Сегодня, под вечер, – сказал Лоран за завтраком, – в трёх разных местах люди выйдут из домов, чтобы задать один и тот же вопрос. Если, конечно, наши листы не сожгли сразу.
– Или не использовали под стирку, – добавил Ионас.
– И это тоже будет ответ, – не обиделся Лоран. – Тогда посмотрим, дрогнет ли эфир от простого тряпья.
С самого полудня в доме было неспокойно. Казалось, сами стены знают, что где-то далеко собираются чужие ноги.
К вечеру все, кто был посвящён в опыт, поднялись в башню. Варвара, закрыв дом на внутренние засовы, тоже пришла наверх и встала у стены, сложив руки так, будто готовится не к опыту, а к исповеди.
Солнце клонялось к закату. Где-то вдали, за лесами и полями, в трёх городках люди, возможно, уже собирались на площади, развернув наши листы. Где-то в одном доме толстый мясник мог сейчас читать вслух слова о праве спрашивать власть. В другом староста мастеровых – говорить о труде и крови. В третьем – женщина, держа в руках письмо «от друга», – тихо, но отчётливо произносить строки о том, что терпение тоже имеет край.
Железный зверь в глубине башни гудел ровно. Стрелки ходили кругами, как обычно.
– С какой стороны, по-вашему, придёт первый толчок? – тихо спросил Никандро у Кирило.
– Не знаю, – ответил тот. – Железо не пишет, откуда ему больно. Оно только показывает, что мир где-то дёрнулся.
Стефан стоял чуть поодаль, опершись о камень, и смотрел не на прибор, а в небо.
– Что вы ждёте увидеть там? – спросила Варвара.
– Ничего особенного, – сказал он. – Я просто хочу, чтобы в тот миг, когда дрогнет железо, я видел, насколько равнодушно на всё это смотрят звёзды.
Сумерки сгущались.
Сначала ничего особенного не происходило. Стрелки шевелились в своём обычном круге, ветер вёл себя как всегда, небесное море не подавало признаков странной зыби. Лишь внизу дом шумел чуть громче: где-то роняли ведро, где-то ругались слуги, где-то смеялся кто-то, не знающий ни о каких опытах.
Я уже был готов подумать, что всё это окажется детской игрой взрослых людей, как вдруг…
Железный зверь издала звук, которого я ещё не слышал. Не глухой удар, не ровное гудение, а какой-то тонкий, жалобный скрип, как если бы стальную струну натянули до предела.
Красная стрелка дёрнулась и ушла в сторону, дальше привычной отметки. Потом трепетнула, словно ей самой стало страшно, и застыла на новом месте.
– Есть, – прошептал Кирило. – Пошло.
В этот же миг где-то над лесом, на краю видимого неба, появилась узкая светлая морщина. Не комета, не обычное облако – тонкий след, слегка светящийся, будто кто-то провёл ногтем по тонкой плёнке, натянутой над миром.
– Ветер? – спросил Никандро.
Он поднял руку, проверяя направление. Ветер был слаб, тёпл, ничего необычного.
– Нет, – сказал он. – Ветер тут ни при чём. Это – шрам.
Мы смотрели, как эта морщина медленно тянется вдоль горизонта, чуть изгибаясь. Она не приближалась, не удалялась – просто была, как знак, который пока никто не умеет читать.
Внизу, под нами, дом тоже дрогнул. Я слышал, как где-то застонала балка, как зазвенело стекло в узких окнах.
Стрелка между тем продолжала стоять в стороне, новых толчков не было.
– Это, верно, первый город, – тихо сказал Лоран. – Там, где мясник. Он – прямой, как топор.
Он говорил странным голосом, как человек, который одновременно и доволен, и испуган.
Через какое-то время стрелка снова дернулась – меньшим шагом, но в ту же сторону. Морщина на небосводе чуть изгнулась, добавив ещё один изгиб.
– Второй, – сказал Лоран. – Мастеровая артель.
Через ещё какой-то срок – третий толчок. Совсем слабый, но заметный на фоне прежней тишины. Морщина на небе стала похожа на нить, которую кто-то то натягивает, то отпускает.
– Женщины, – почти шёпотом сказал Никандро. – У них голос тише, но иногда он держится дольше.
Мы стояли молча. Никто не хлопал в ладоши, никто не бросился поздравлять друг друга с «успехом опыта». Только в глазах у всех – и у Варвары, и у Лорана, и у Стефана, и у Кирило – было одно и то же чувство: страх вперемешку с тем особым восторгом, который испытывают люди, впервые увидевшие, как их мысль, брошенная далеко, возвращается к ним не как эхо, а как след в самом небе.
– Вот они, ваши демоны, – тихо сказал Стефан. – Не с рогами и хвостами, а в виде тонкой змейки в высоте и стрелки, сдвинутой на два деления.
Он перевёл взгляд на Лорана.
– Довольны, мастер? Вы хотели доказательств. Эфир вам ответил.
Лоран не отвечал сразу. Он смотрел на прибор так, как человек смотрит на ребёнка, который внезапно заговорил о вещах, о которых его не учили.
Наконец он сказал:
– Я доволен знанием. Я не могу радоваться тому, что где-то сейчас, может быть, летит камень в окно или падает первый человек. Но теперь мы знаем: общая мысль – не пустой звук. Она оставляет след и на земле, и над ней.
– Осталось только решить, – добавил Никандро, – кто отныне будет пользоваться этим знанием: те, кто хочет выровнять всех под одну меру, или те, кто всё ещё верит, что каждая душа неповторима.
Поздно ночью, когда морщина на небе расплылась, словно затянувшаяся рана, а стрелка медленно вернулась к своему обычному кругу, в дом прибыли первые вестники.
Один гонец – с синяком под глазом и рваным рукавом – привёз вести из первого города. Люди там и впрямь вышли на площадь, мясник читал письмо так громко, что его слышали даже за рекой. Сначала всё шло «мирно, но крепко», как выразился гонец. Потом один из стражников толкнул старика, пришедшего с палкой; толпа заволновалась, полетели крики, камни, в ход пошли дубины.
– Убитых двое, – сказал гонец. – Один солдат, один мальчишка из подмастерьев. Мясника забрали под стражу.
Из второго города письмо было спокойнее: там староста мастеровых сумел удержать людей от драки, разговор кончился угрозами, но без крови. В третьем – женщины действительно собрались у храма, говорили тихо, но настойчиво; священник вышел к ним, выслушал, пообещал передать их слова властям. Там обошлось и вовсе без разбитых голов, только ночью кто-то тайком нарисовал на дверях сборщика налогов знак круга с перечёркивающей линией.
Когда всё это пересказали в зале, на лице у каждого проявилось своё.
У судьи – тревога, перемешанная с привычной тяжестью: ещё одна работа, ещё дела.
У Варвары – тень боли от смертей, но и твёрдость человека, который заранее взял грех в расчёт.
У Кирило – странное, почти детское любопытство: его зверь, оказывается, не лгал.
У Никандро – мрачное подтверждение старых догадок.
У Ионаса – сжатые губы писца, который первый раз ясно увидел: его строки идут рядом с чьей-то кровью.
У Лорана… в его глазах не было ни радости, ни сожаления. Было то, чего я тогда ещё не умел толком назвать: решимость. Как у человека, который попробовал краешек горького лекарства и убедился, что пациент его не умер, а лишь содрогнулся.
Стефан же сказал только одно:
– Мы открыли дверь. Закрыть её уже не получится.
С того дня в доме стало теснее, хотя стен никто не двигал.
Не теснее телами – теснее совестями.
Весть о трёх городках пришла и ушла. Гонцы отоспались, кони отъелись, в людской ещё пару вечеров пересказывали, как «там, у купцов, народ поднялся», добавляя к каждому рассказу лишнюю кровь и храбрость. Потом и это стихло: печень любит новый хмель, ухо – новую байку.
А у нас наверху тишина только густела.
Стефан ходил по дому, словно носил на плечах невидимый плащ, от которого сам не мог избавиться. Чаще оставался один, дольше задерживался у образа в маленькой комнате, где прежде только легко крестился «для вида».
Однажды я застал его там.
Он сидел на лавке, локти на коленях, лицо в ладонях. Свеча уже догорала, воск стекал на стол струйкой, похожей на ту самую «морщину» на небе.
– Господин… – начал я, но он поднял руку.
– Молчи, – сказал он. – Я сейчас сам себе судья и свидетели. Если пущу тебя вовнутрь, придётся оправдываться.
Он всё же поднял голову.
– Ты ведь записывал наши ночные споры? – спросил.
– Да, – ответил я.
– Тогда запиши и это, – сказал он. – Тот, кто думает, что можно разбудить людей и остаться чистым, похож на мальчишку, который играет с углями и надеется, что руки его будут пахнуть только дымком, не гарью.
Он встал, медленно, словно каждое движение давалось с треском.
– Но и закрывать печь нельзя, если в доме холодно, – добавил он уже тише. – Вот мой крест: я всю жизнь колебался между страхом и теплом. Сейчас же, кажется, впервые понял, что тепла без ожогов не бывает.
Он прошёл мимо меня, слегка коснувшись плеча.
– Не запишешь – забудешь, – бросил он. – А забывать такие вещи нам нельзя.
Лоран же, напротив, стал спокойнее.
Не веселее – нет, он и прежде не был резвым. Но как будто внутри него одна из тяжёлых дверей наконец захлопнулась, и сквозняк мысли перестал бегать туда-сюда. Он теперь меньше спорил и больше спрашивал.
– Видели вы когда-нибудь, – рассказывал он нам как-то вечером, – как строят плотину? Сначала каждый камень кажется мелочью. Один носит их в корзине, другой складывает, третий заливает глиной. Вода по-прежнему бежит, как бегала, и кажется, что этот детский труд – пустое затевание. А потом наступает час, когда вода, упёршись в стену, вдруг поднимается выше привычного. И никто уже не помнит, какой именно камень оказался последним.
Он посмотрел на нас с Стефаном, на Ионаса и даже на Кирило, который терпеливо чистил рядом железную деталь.
– Наши листы в трёх городах – не плотина, – сказал он. – Это только первые камешки. Но мы уже видели, как вода дрогнула. Теперь нужно понимать: либо мы продолжим класть камни, и тогда попробуем направить поток, либо пустим всё на самотёк, и тогда, когда плотина самовольно сложится из чужих рук, нас смоет.
– То есть вы не остановитесь, – сухо заметил судья. – Я так и думал.
– Остановиться – значит оставить знание полудохлым, – ответил Лоран. – Мы теперь знаем, что общая мысль, поднятая в одном месте, оставляет след в самом небе. Неужели вы хотите отойти в сторону, уступив это тем, кто меньше задумывается о последствиях?
Он бросил короткий взгляд на Варвару.
– Вы, сударыня, – сказал он, – держите башню, письма, людей. Если не вы, то кто? Уличный крикун? Слепой фанатик? Всякий огонь найдёт себе руки. Вопрос лишь, будут ли это руки хоть сколько-нибудь трезвые.
Варвара молчала. Она умела молчать так, что в этом молчании было больше слов, чем в чьей-либо речи.
Наконец сказала:
– Я не хочу быть хозяйкой нового пожара. Но ещё меньше хочу быть той, кто, видя складывающийся костёр, отворачивается в сторону и делает вид, что всё это – игры мальчишек.
Она поднялась.
– Я дам вам ещё одну попытку, – сказала. – Но с каждым шагом цена будет выше. И отвечать будем не только перед самим собой.
Той же осенью в дом пришли новые вестники. На этот раз не по нашей воле.
Из столицы прискакал чиновник – сухой, в хорошем сукне, с глазами человека, которому не привыкать служить любой власти, лишь бы та вовремя платила. Он долго шептался с судьями, потом был принят Варварой в малой гостиной.
Мы узнали суть разговора уже вечером: когда чужой чиновник уехал, судья собрал нас в библиотеке, как будто мы все были его подчинёнными.
– Слух о волнениях в трёх городках дошёл до самой верхней власти, – сказал он. – Там пока не знают, откуда именно растут ноги, но чувствуют, что в княжестве завелось что-то новое. Задумались, откуда вдруг простые люди заговорили одинаковыми словами в разных местах. Слишком уж много совпало: один день, похожие речи, одни требование.
Ионас побледнел.
– Наши листы? – прошептал.
– Наши, – кивнул судья. – И ещё сотни других, что ходят по рукам и рынкам без вашего участия. Вы лишь подбросили в общий костёр более сухих дров.
– Что хотят от нас? – спросила Варвара.
– Пока – понять, к какому берегу вы больше склоняетесь, – ответил судья. – Верхняя власть любит привлекать сильные головы тоже, но на своих условиях. Они не прочь, чтобы в нашей земле нашлись люди, умеющие усмирять толпу словом, а не только плетью. Но они боятся, что вы решите усмирить её не в ту сторону.
Он посмотрел на Лорана:
– Они зовут таких, как вы, «новыми ловчими», – сказал он. – Одной рукой вы кормите народ обещаниями, другой – ловите его в сеть. Вопрос в том, чьей добычей окажется сеть.
Лоран чуть усмехнулся.
– Ловчий, – повторил он. – Слово презрительное, но честное. Лучше быть ловчим, чем добычей.
– Можно ещё быть тем, кто стоит в стороне от леса, – буркнул Стефан. – Но таких в вашем счёте вы, разумеется, не держите.
Судья развёл руками.
– В стороне от леса уже не получится, – сказал он. – Век наш таков, что охота идёт повсюду. Одни загоняют, другие бегут, третьи режут. Наблюдателей становится всё меньше.
После ухода чиновника в доме ещё сильнее натянулись невидимые струны.
Кто-то из гостей уехал, не попрощавшись, – слишком чуткий к ветру опасности. На их место приходили другие – те, кто, наоборот, чувствует себя живым только на краю бури.
Однажды в дом явился молодой проповедник, о котором уже шли разговоры в ближайших землях.
Он был худ, с горящими глазами, голос у него был не громкий, но цепкий. Он стоял посреди зала и говорил так, что даже усталые слуги цеплялись за его слова.
Он обещал простой конец всем сложностям:
– «Бог придёт и сам поставит всё на свои места. Ваша задача – только отвернуться от нынешней власти и ждать. Не действовать, а ждать. Терпеть ещё немного. Скоро всё разом изменится».
Людям было сладко это слышать: не надо ломать голову, не надо спорить, не надо рисковать. Надо лишь терпеть и ждать чудесного переворота.
После его отъезда Лоран сказал:
– Вот с такими мне придётся бороться. Иначе они выиграют. Ведь людям легче ждать чуда, чем строить тяжёлый мост.
Стефан устало улыбнулся:
– А вам не приходило в голову, мастер, что вы с ним из одного корня? Он обещает чудеса свыше, вы – чудеса от человеческого расчёта. Оба хотите собрать людей под один знак.
Он вздохнул.
– Разница лишь в том, что чей-то знак висит в небе, а ваш – печатается на бумаге.
– Моя бумага хотя бы не обещает рай за один день, – парировал Лоран. – Я говорю людям: путь будет тяжёлый, придется отдать часть привычного. Он же – дешёвый утешитель.
Он помолчал.
– Но да, – признал он. – Мы оба играем в одну игру: кому достанется общая душа. Просто я не скрываю, что это игра.
Тем временем демоны верхнего моря, если их можно так назвать, всё явственнее показывали своё присутствие.
Ночами на небе всё чаще появлялись тонкие светящиеся нити. Они не падали, не горели, как хвостатые звёзды, а тянулись поперёк обычных ходов созвездий, будто кто-то старательно чертил на небесной коже новые линии.
Железный зверь у Кирило уже не только дёргался в дни смут; иногда он начинал дрожать даже тогда, когда никаких вестей о волнениях не приходило. И только спустя несколько дней до нас доходило: где-то далеко, за горными перевалами, вспыхнул спор, начался бунт или, напротив, старая власть рухнула без крика, как сгнившая балка.
– Выходит, эфир знает раньше нас, – ворчал Кирило, записывая очередную отметку. – Как старый пес, который слышит шаги хозяина задолго до стука в калитку.
– Или как совесть, – добавлял Стефан. – Она тоже знает о грядущем грехе раньше, чем рука поднимется. Только мы чаще её заглушаем.
Я в те дни всё чаще ловил себя на том, что, глядя на небо, ищу уже не привычные созвездия, а эти новые нити.
Иногда ночью вдруг просыпался от тяжёлого сна, выходил на узкую галерею, идущую вокруг дома, и видел в высоте тонкое мерцание – будто кто-то шьёт, не глядя, грубую сеть.
И начинал думать: может, те, кого мы свыклись звать «бесами» в человеке, – всего лишь нижние узлы этой сети. А сами узлы – выше, а мы только дёргаемся в них, как рыба.
В одном из таких ночных брожений я встретил Ионаса.
Он сидел на ступенях, ведущих к башне, и держал голову в руках. Луна освещала его пальцы, всё ещё чёрные в складках от чернил.
– Не спится? – спросил я.
– Таким, как мы, нынче спится плохо, – ответил он. – Мы ведь между молотом и наковальней. Сверху – власть, снизу – народ, а мы – те, кто связывает их бумагой.
Он поднял на меня глаза.
– Знаешь, что мне снилось? – спросил. – Будто все мои списки, сделанные за жизнь, поднялись и пошли. Листы – как белые птицы. Одни летят к бедным, другие – к богачам, третьи – в казну. И каждый лист, куда ни прилетит, меняет что-то: тут из-за него помирились, там – поссорились, тут – убили. А я стою, как дурак, посреди площади и не могу ни одну птицу вернуть назад.
Он усмехнулся, но в этой усмешке не было веселья.
– Ты моложе, – сказал он. – Может, у тебя ещё есть право ошибаться. Я же слишком много видел, как слово живёт собственной жизнью. Поэтому всякий раз, когда Лоран просит меня «переписать помягче», я чувствую, что нажимаю не на перо, а на горло кому-то.
– Почему же ты согласился? – тихо спросил я. – Мог уйти, спрятаться в захолустье, переписывать псалмы для какого-нибудь монастыря.
Он вздохнул.
– Потому что бегство не лечит, – ответил он. – Всё равно и туда придут новые листы. Я подумал: лучше уж быть там, где всё начинается, чем потом сидеть в стороне и делать вид, будто это тебя не касается.
Он посмотрел в сторону башни.
– А ты? – спросил он. – Что ты ищешь среди всех этих людей? Учёный голод? Жажду славы? Или просто любопытство?
Я не сразу нашёл слова.
– Не знаю, – сказал я. – Мне кажется, я ищу правду. Но всякий раз, когда мы делаем шаг, правда меняет лицо. Вчера мне казалось правдой, что нельзя играть с чужими жизнями. Сегодня – что нельзя оставлять мир в старой гнили. Завтра, может быть, будет третье.
Ионас усмехнулся.
– Ты говоришь, как молодой Стефан, – заметил он. – Он тоже когда-то думал, что правда меняется вместе с вопросом. Теперь же он скорее похож на человека, который видит, что в каждом ответе сидит маленький бес.
Он поднялся.
– Пойдём спать, – сказал он. – Пока ещё есть такие ночи, когда нам дают спать.
Так шли дни в доме, который уже давно не значился ни на одной карте просто как «усадьба». Если бы кто-то рисовал карту истинную, а не чиновничью, он, наверное, отметил бы вокруг нашей башни круги, как вокруг камня, брошенного в воду: круги писем, речей, новых мыслей, дрожаний в небе.
Я тогда ещё не знал, что скоро один из этих кругов вернётся к нам самим – уже не как опыт, а как ответ.
И что демоны верхнего моря, до сих пор лишь лёгкими морщинами тревожившие небесную кору, вдруг протянут щупальца прямо в наш дом.
Первый знак пришёл не с неба, а со створок ворот.
Утром, когда я, как обычно, шёл со связкой книг к кабинету сэра Стефана, со двора донёсся крик конюха:
– Глядите! Да глядите же вы, слепые!
Я выглянул в окно галереи и сразу понял, что дом наш перестал быть просто домом.
На левой створке ворот, под самой кованой подпоркой, чёрнела свежая краска. Круг, перечёркнутый косой линией. Тот самый знак, что уже рисовали на дверях сборщиков и складов, – только здесь круг был крупнее, линия – толще, а сам рисунок сделан аккуратно, не дрожащей рукой.
К воротам сбегались слуги. Кто-то крестился, кто-то плевал через плечо, кто-то смеялся нарочно громче, чем следовало.
– Ну, всё, – сказала старшая горничная, – дождались. Теперь мы не просто барский дом, а метка.
У меня внутри всё село. До сих пор знак этот жил в чужих рассказах, на чужих дверях. Теперь он был у нас, на железе, к которому я столько раз прикасался ладонью, возвращаясь из города.
Через некоторое время к воротам вышла сама Варвара.
Она остановилась на несколько шагов, не торопясь подойти ближе. Смотрела не на знак даже, а чуть выше, словно прикидывала: влезет ли сюда ещё что-нибудь кроме круга с линией.
– Когда это сделали? – спросила она.
– Ночью, сударыня, – отозвался привратник. – Караул стоял, по двору ходили, но кто-то подошёл со стороны рва. Тихо, как мышь. Один из малых слышал шорох, да решил, что кошка.
Варвара медленно подошла к воротам. Провела пальцем по чёрной линии; краска уже подсохла, только чуть блеснула.
– Умойте, – сказала она. – Но не сейчас. Пусть повисит до вечера.
– Сударыня! – привратник даже отпрянул. – Люди увидят…
– Так пусть увидят, – спокойно ответила она. – Мы ведь не прячемся.
Она повернулась и пошла обратно к дому. На ступенях столкнулась с Лораном.
Он бросил взгляд на створки, и я заметил – глаза у него на миг сверкнули так же, как в ту ночь, когда стрелка ушла в сторону.
– Вот и ответ, – тихо сказал он. – Народная рука дорисовала за нас то, что мы сами пока не решались начертать. Круг – мир. Черта через него – отказ.
Он посмотрел на Варвару:
– Вас не пугает, сударыня, что ваш дом достоин такого знака?
– Меня пугает другое, – ответила она. – Что однажды этот знак появится у тех, кто его придумал.
Она на мгновение задержала на нём взгляд.
– Вечером у ворот соберутся любопытные, – добавила. – Пусть смотрят. Нам тоже полезно на них смотреть.
В тот же день пришло письмо из того самого первого города, где мясник читал наш лист. Письмо было на грубой бумаге, почерк – угловатый, но уверенный. Подпись – «жена того самого мясника», имя её я тогда прочесть не смог: буквы слиплись.
Письмо читали вслух в малой гостиной: Варвара, Стефан, Лоран, судья, я – при дверях.
Женщина писала коротко, как умеют те, кому некогда украшать:
«Муж мой сидит под стражей, его, говорят, будут судить не только за драку, но и за слова, что прочёл. Люди сперва были вместе, потом отступили: кто испугался, кто побежал по домам. Наш дом обыскали, лист ваш нашли, унесли. Говорят: “Эти слова пришли из ваших мест. Там, в башне, сидят смутители, что тянут нитки к нам”.
Я не знаю, так ли это. Но знаю, что без того листа мы бы по-прежнему молчали. За это я вам благодарна. За мужа – нет. Если вы мудрее меня, скажите: кто виноват – тот, кто сжёг, или тот, кто принёс огонь?»
Прочитав, все замолчали.
Стефан встал, прошёлся по комнате, вернулся, сел снова. Потом сказал:
– Вот она, настоящая мерка. Не наши высокие речи, не стрелка в башне, а этот вопрос: кто больше виноват.
Он поднял глаза на Лорана:
– Что вы ответите этой женщине, мастер?
Лоран смотрел перед собой.
– Если скажу, что виноват только тот, кто ударил и убил, – совру, – сказал он. – Если скажу, что виноваты одинаково все – и мы, и они, и стража, и сам муж её, – выйдет так, будто не виноват никто.
Он помолчал.
– Скажу иначе: мир уже был полон сухого хвороста. Мы поднесли свечу. Тот, кто бросил факел, не знает ни нашего имени, ни ваших книг. Но и мы не можем отвести от себя искру.
Он вздохнул.
– Если хотите, я напишу ей сам. Это будет первое письмо, где я не буду убеждать, а только признаю свою долю.
– Напишите, – сказала Варвара. – И скажите там не только о доле вины, но и о доле смысла. Если наш огонь только жжёт, а не светит, мы действительно хуже всякого поджигателя.
Ночью, спустя несколько дней после истории со знаком на воротах, демоны верхнего моря впервые пришли к нам не сбоку, а прямо сверху.
Я спал плохо, ворочался, и вдруг почувствовал странную тяжесть – не как от дурного сна, а как от резкого изменения погоды. Воздух стал вязким, в груди – пустота, как перед тем, как броситься в воду.
Где-то в глубине дома глухо загудело: не колокол, не шаги, а протяжный стон камня.
Я вскочил, на ходу натянул плащ и выбежал в коридор. Там уже мелькали светильники – кто-то тоже проснулся.
– В башню! – крикнул сверху голос Кирило. – Скорее!
Мы поднялись по ступеням почти бегом. Варвара – в простом тёмном платье без уборов, Стефан – вполуголый, только плащ накинут, босые ступни шлёпают по камню, Лоран – бледнее обычного, но с тем же сухим взглядом. Никандро уже был наверху.
Когда мы выскочили на площадку, я понял, что такого неба ещё не видел.
Оно не было ни чёрным, ни синем. Скорее – серым, как свинец, но подёрнутым бледными прожилками. Из этих прожилок сходились к центру тонкие светлые нити, как корни, тянущиеся к одному узлу. А прямо над нашей башней, высоко-высоко, висело мутное пятно, слабое свечение, будто кто-то зажёг свечу под толстой тряпкой.
Воздух был плотным, тугим; в ушах стоял тонкий звон.
Железный зверь в центре площадки дрожал всем телом. Стрелки прыгали, как безумные; красная ушла так далеко, что я даже не сразу понял, где её прежнее место.
– Это не похоже ни на что, – прошептал Кирило. – Ни на грозу, ни на движение судов, ни на привычные смуты.
Он приложил ухо к корпусу зверя.
– Слышите? – спросил он.
Мы слышали. Там, внутри железа, звучало не простое гудение, а как будто множество тонких ударов, сливающихся в один. Будто по нему стучали не молотком, а пальцами многих рук.
– Что это? – спросила Варвара.
Ответил ей не Лоран и не Стефан, а Никандро.
– Это то, что я видел однажды в верхнем море, – сказал он глухо. – Только тогда свечение было дальше, а сейчас – прямо над нами.
Все взгляды обратились к нему.
– Расскажите, – сказал Стефан. – Сейчас не время беречь тишину.
Никандро стоял, вцепившись руками в каменный бортик площадки. Лицо его в этом странном свете казалось вырезанным из серого дерева.
– Мы шли тогда по дальнему пути, – начал он. – Вдоль берега, где одно княжество сменяется другим, а границы стираются только на карте, не в головах. Люди там годами жили в ссоре: город с городом, вера с верой, власть с властью. И всё это зрело, как тесто в печи.
Он перевёл взгляд на мутное пятно в высоте.
– В ту ночь небо было почти таким же. Только тогда свечение было не над нами, а над полосой земли, по которой мы шли боком. Железные приборы на судне – у нас тоже есть свои звери – сходили с ума: стрелки рвались из круга, корпус гудел. Люди на палубе чувствовали слабость, как от болезни, хотя ни один не был болен.
Он сжал кулаки.
– А потом вдоль берега вспыхнули огни. Не обычные, костровые, а рваные, резкие. Горели усадьбы, склады, храм в одном городке. Потом до нас дошли вести: в ту ночь примерно в один час в нескольких местах люди одинаково взбесились. Где-то началась резня, где-то самосуд, где-то «суд общины» над местными властями. Никто не мог объяснить, почему все разом. У каждого места была своя обида, свои причины, но час совпал.
Он помолчал.
– Тогда я впервые увидел такое пятно в небе. И впервые подумал: есть не только наша воля и их воля, но и нечто третье. Когда слишком много напряжения копится на земле, верхнее море тоже напрягается. И однажды это возвращается вниз.
– Вы хотите сказать, – тихо произнёс Лоран, – что сейчас такой же час?
– Хуже, – ответил Никандро. – Тогда мы были всего лишь свидетелями. Теперь мы одни из тех, кто натягивал струну.
Он показал вверх.
– Видите, как нити сходятся к нашему дому? – сказал. – Это не просто чужая буря. Это узел.
Никто ничего не ответил.
В этот момент снизу донёсся крик. Не человеческий – петушиный. Сразу несколько петухов закричали разом, не по времени. Потом – собачий вой. Где-то за стеной конь заржал так, что кровь стыла.
Варвара схватила меня за руку – сильно, до боли.
– Смотри, – прошептала она.
Я посмотрел вниз, во двор. В тусклом свете факелов видел: кони рвутся, бьются в стойлах, собаки, наоборот, жмутся к земле, воют, не поднимая головы. Люди мечутся, не понимая, в чём дело.
– Это не обычная буря, – сказал Кирило. – Воздух вроде бы тих, а всё живое ведёт себя, как перед землетрясением.
– Земля под нами крепка, – возразил судья. – Здесь нет трещин, всё давно вымерено.
– Трещины сейчас не в земле, – сказал Стефан. – Они в том невидимом, что сверху и внутри нас.
Железный зверь снова издала тонкий, протяжный визг. Стрелки дернулись, потом одна – совсем тонкая – вдруг ушла назад, как будто сила, тащившая её, оборвалась.
Пятно над башней чуть дрогнуло, вытянулось, стало размываться. Нити потянулись в стороны.
Через несколько мгновений всё кончилось. Небо стало просто серым ночным небом. Воздух – обычным. Звон в ушах стих. Внизу кони успокаивались, собаки переходили с воя на редкое рычание.
Только в нас самих ничего не успокаивалось.
– Что это было? – тихо спросила Варвара.
На этот раз ответили трое, каждый по-своему.
– Это был удар, – сказал Кирило. – Верхнее море взялось узлом и разжалось. Наш зверь только принял его отголосок.
– Это был знак, – сказал Стефан. – Кому – не знаю. Но мы уж точно были не единственными, кто его почувствовал.
– Это был ответ, – сказал Никандро. – На наши игры. На наши листы. На наши споры. Где-то сейчас, в нескольких местах, произошло что-то, что позже будут объяснять по-своему: мол, так уж вышло, «люди не выдержали», «власть перегнула». А мы будем знать: в этом есть и наша доля.
Он перевёл взгляд на Лорана:
– Вы хотели делать опыты над миром, мастер. Мир ответил. Готовы ли вы отвечать перед ним?
Лоран долго молчал. В его лице не было ни прежней уверенности, ни привычной иронии. Был только расчёт – но уже иной, с учётом нового числа, которого не было в прежних рядах.
– Готовы мы или нет, – наконец сказал он, – уже поздно спрашивать. Вопрос теперь в другом: кто первый поймёт, что именно произошло этой ночью.
Он оглядел всех нас.
– Тот и станет хозяином нового века. Или его первым жертвой.
Утром пришли вести.
В одном соседнем городке ночью вспыхнул пожар – сгорел склад, где хранили зерно для войска. Люди говорили, что то ли молния ударила, то ли кто-то метнул смоляные горшки. Кто-то шептал, что видели перед этим странный свет в небе, не похожий ни на обычную грозу, ни на северное сияние.
В другом – рухнула старая башня у городских ворот. Никто её не поджигал и не подрывал: просто выкрашенный, ухоженный, почтенный столб камня, простоявший десятки лет, вдруг дал трещину и сложился, как усталый старик. Несколько сторожей погибли.
В третьем месте, по слухам, ночью на площади собрались люди без всяких листов и призывов. Просто вышли, как будто по звонку. Стояли, молчали, смотрели на небо. Ничего не кричали, ни на кого не бросались. Утром разошлись по домам, но с того дня перестали ходить к местному сборщику налогов.
– Это уже не мои листы, – тихо сказал Лоран, когда эти вести принесли ему. – Это что-то, что пошло дальше.
– Не только дальше, – ответил Стефан. – Но и ближе.
Он посмотрел на меня:
– Пиши, – сказал он. – Пиши обо всём, что видим и слышим. Если выживем, это будет наша книга о том, как демоны верхнего моря вошли в жизнь людей. Если не выживем – пусть кто-нибудь другой найдёт твою тетрадь и ужаснётся.
Так демоны, о которых мы сперва говорили как о образе, потом – как о дрожании эфира, наконец протянули невидимые пальцы прямо в наш дом. Они ещё не взяли нас за горло, но уже стояли в углу, прислонившись к стене, и слушали, о чём мы скажем дальше.
ГЛАВА II. ЛЮДИ ЗНАКА
Утро после той ночи было тихим – слишком тихим, как бывает после большой ругани, когда все ходят на цыпочках, боясь поднять глаза.
Небо стояло ровное, бледное, будто ничего не помнило. Птицы пели, куры копались в мусоре, собаки лениво чесались. Только мы знали, что ночью над домом висело мутное пятно и железный зверь визжал, словно его резали.
Я спустился в людскую – принести себе хлеба и слухов. Слухи там раздаются охотнее, чем еда.
Там уже шёл спор.
– Говорю тебе, – уверял поварёнок, размахивая ложкой, – ночью стоял во дворе, видел, как небо дышит. Прямо над башней. Как будто кто-то там сверху гигантский мехами воздух гонял.
– Мехами он себе гонял, во сне, – отмахнулась старшая горничная. – Это у нас в башне дышат, а вам кажется, что небо. Госпожа с учёными опять чего-то там колдовали.
– Тише ты, – шипнул кто-то. – Тут нынче за слово «колдовство» можно и по шее.
Старшая горничная фыркнула, но замолчала.
– А мне сестра из города писала, – вмешалась прачка, – что там тоже ночью неспокойно было. Народ в трактире сидел, как подбитый. Никто не смеялся, только пили и молчали. А под утро будто вскрик прошёл по всем, сразу. Никто не понял что, только дома опять отметили.
– Чем отметили? – спросили сразу несколько голосов.
– Да чем, чем… кругом этим. С чертой. У нас-то на воротах один, а там, говорят, по целой улице двери пометили.
Гул прошёл по лавкам.
– Видали, – сказал кто-то глухо, – у нас тоже уже есть.
– А я слышал, – вставил старый конюх, – что этот знак не простой. Кто его на двери получит, тому житья не будет. И сверху смотреть начнут, и снизу. Сверху – как на смутьяна, снизу – как на богатого. Такое клеймо, что хоть уходи в лес.
– Да куда ты уйдёшь, – отрезала горничная. – В лесу теперь тоже неспокойно. Там свои знаки.
Она спохватилась и перекрестилась.
Я взял хлеб, кусок сыра и уже выходил, когда разговор повернул туда, куда ему давно хотелось.
– А всё от этих, – сказал поварёнок, кивнув наверх, туда, где была башня. – Жили бы мы, как жили, и не дергалось бы небо. А то задумали мир переворачивать, вот он и трещит.
– Молчи, дурень, – резко сказала старшая. – Если госпожа услышит, язык отрежет. Она, может, и правда что-то хорошее задумала. Только мы всё равно ничего не поймём.
Я замер у двери. В этих словах было то, чего я боялся больше прямых проклятий: усталое нежелание разбираться.
Тем же днём меня послали в город. Варвара хотела знать, что говорят люди не только у нас на кухне, но и на площади.
– Съезди, – сказала она. – Глаза у тебя пока ещё не завышены книгами, уши не забиты своими речами. Посмотри, послушай. Не ищи прямо, бери обыденное: рынок, кабак, площадь у храма. А вернёшься – расскажешь всё, даже то, что тебе покажется мелочью.
Стефан, стоявший рядом, только кивнул:
– И поменьше думай за людей, – добавил он. – Пока записывай.
Я сел на коня, которому было, кажется, всё равно, толкают ли эфир в небесном море или нет. Для него мир делился только на овёс и ремень.
Дорога до ближайшего города была известна, как привычная фраза. Лес, поле, пару деревень, мост через мутную речку. Я ехал и всё смотрел вверх – в небо. Оно было обычным, с редкими облаками. Ни пятен, ни нитей. Но от этой обычности по спине ползло холодком: как от лица человека, который слишком старательно делает вид, что всё в порядке.
Город встретил обычным шумом. Торговцы кричали, каждый перекидывал цену через голову соседа; дети носились между лавками; свиньи важно шагали, как чиновники; запахи – кислый, пряный, жареный – клубились в воздухе.
Но стоило всмотреться, как эта привычная каша начинала распадаться.
На многих дверях я увидел круг с чертой. Где-то – неуклюжий, размазанный, будто рисовали на бегу. Где-то – тщательно, нарочно: чёрная краска, ровно, от угла до угла. На одной лавке знак был выведен красной краской, поверх свежей вывески: «Хлебный двор».
Я остановился у этой лавки. Хозяин – сухой человек с жёстким лицом – заметил мой взгляд.
– Любуетесь? – спросил он. – Утром вот проснулся, а у меня на двери это. Городовой прошёл, посмотрел, плюнул. Не стирать же самому: подумают, что боюсь. Оставил.
– А что для вас этот знак значит? – осторожно спросил я.
Он пожал плечами.
– Для меня? Пока ничего, – ответил он. – Для других – слишком много. Кто мимо идёт – одни крестятся: мол, враг власти. Другие кивают: свой, мол. А я хоть бы знал, чьим я стал. Своим-то хлебом кормлю и тех, и других.
Он вздохнул.
– Раньше, – продолжил он, – если тебя отмечали – ясно было кем: либо власть, либо церковь. И там, и там хоть какие-то правила есть. А теперь… от кого ждать – сверху или снизу?
Я отошёл к площади.
Там было людно, как всегда. Но стоило задержаться подольше, как ухо начинало цеплять странное.
Раньше на площади больше говорили о житейском: кто женился, кто разорился, кто продал кобылу втридорога. Теперь всё чаще звучало: «порядок», «равенство», «доля», «правда». Слова тяжёлые, нездешние, но уже обкатанные языком.
Под навесом, у стены дома, стоял мальчишка и раздавал небольшие листки. Бумага плохая, шрифт неровный, но слова читались легко. Я взял один, отошёл в сторонку.
В листке говорилось всё то же: о праве спрашивать, о труде, который уходит в чужой карман, о необходимости собираться и говорить вслух. Строки были проще, чем у наших ночных писаний, грубее, но я услышал в них родной ход мысли. Наши слова уже жили здесь без нас, изменённые, но узнаваемые.
На полях один из читателей дописал углём: «А что потом?» – и ниже, другим почерком, было приписано: «Потом будет кровь».
Я сложил лист и спрятал.
В трактире воздух был гуще, чем на площади. Там пахло не только пивом и жареным мясом, но и непрожёванными словами.
Я сел в угол, заказал похлёбку, прислушался.
За соседним столом спорили двое: ремесленник в кожаном фартуке и человек в добротном камзоле – видно, что из тех, кто привык считать, а не рубить.
– Я говорю, – стучал кулаком ремесленник, – что так дальше жить нельзя. Мы работаем, как волы, а потом приходит один господин и забирает половину. Мне свои дети дороже его сундуков.
– Ты хочешь, чтобы не было господ вообще? – прищурился счётчик. – Чтобы каждый сам себе закон? Тогда через год в городе будет три хлева и ни одной мастерской.
Он поднял кружку.
– Нужен иной порядок, – сказал он. – Не такой, как сейчас, где верхнему всё, нижнему крохи. Но и не такой, как ты хочешь, где каждый тянет в свою сторону. Нужна мера.
– Мера… – передразнил ремесленник. – Эти ваши меры всегда заканчиваются тем, что одному достаётся тройная порция, а мне – пустая миска.
К их столу подошёл третий – в серой, ничем не приметной одежде. Лицо запомнить было трудно – такое каждый день видишь десятками.
– Братья, – тихо сказал он, – вы спорите зря. Есть люди, которые уже всё рассмотрели. Они сидят в башнях, читают книги, говорят с морями…
Я вздрогнул.
– …и предлагают новый строй, где никто не будет сам за себя. Где все – за всех и каждый под одной меркой. Не надо вам самим ломать головы. Надо лишь слушать и не мешать.
Ремесленник фыркнул.
– Мы-то не помешаем, – сказал он. – А вы кто такие, чтобы нам мерки ставить?
– Мы – те, кто умеют держать общую нитку, – спокойно ответил серый. – Хотите вы или нет, век к этому идёт.
Он улыбнулся так, как улыбался Лоран, когда говорил с нами о «плотине».
– Знак на вашей площади – круг с чертой, – сказал он. – Круг – старый мир, черта – наш отказ от прежнего. Скоро появятся и другие знаки. И тогда уже не вы будете спорить в трактире, а другие, в башнях и дворцах, будут спрашивать: «что нам делать, чтобы эти люди не смели?»
Слова его были слишком знакомы. Я вдруг ясно понял: Лоран – не один. В других городах ходят свои «Лораны», свои «кружки», свои башни. Мы не центр мира, мы один из узлов.
Назад я возвращался с тяжёлой головой.
Дорога была та же, но казалась иной. Каждый придорожный камень мог теперь быть помечен невидимым знаком, каждый крест у развилки – молчаливым свидетелем чьей-то будущей беды.
У ворот дома знак всё ещё висел. К вечеру он почернел, треснул местами, но держался.
У ворот уже собралась горстка людей – не наших, а из окрестных. Пришли, как на ярмарку, только смотреть.
– Это они, – шептал кто-то, кивая на башню. – Отсюда всё идёт.
– Что – всё? – переспросил другой.
– Да всё, что теперь кругом творится. Слова, листы, знаки. Говорят, у них на верхушке не трубы, а глаза.
Меня пропустили; я был «свой», меня знали. Но я ощущал на спине взгляды – цепкие, настороженные.
Вечером Варвара собрала нас в библиотеке.
Я рассказал всё: и про лавку с красным кругом, и про листы, и про трактир, и про серого человека, который говорил чужими словами.
– Видите, – сказал Лоран. – То, что мы делаем здесь, делается и в других местах. Наш знак – не один. И наш круг – не единственный. Значит, эфир трещит не только над нами.
– Это вас радует? – резко спросил Стефан. – Вам мало того, что мы уже подвинули стрелку и обожгли пару городов?
– Меня радует только одно, – ответил Лоран. – Что мы не одни в этом поле. Значит, у нас будет с кем бороться и с кем соединяться.
– Соединяться… – передразнил Ионас. – Вы всё говорите, как плотник или военачальник. А я-то слышу в каждом вашем слове камень. Камень в стену, камень в плотину, камень в голову.
Варвара до поры молчала.
– Я хотела, – сказала она наконец, – чтобы этот дом стал местом, где мир можно рассмотреть, как на ладони. Теперь вижу: мы сами стали частью узора. На нас уже рисуют, как на ладони.
Она перевела взгляд на меня:
– Ты спрашивал, когда будет вторая глава, – сказала она. – Вот она и началась. Первая была о доме, который смотрит на мир. Вторая – о доме, на который смотрит мир.
Она медленно поднялась.
– Значит, дальше мы должны жить так, будто за нами всё время следят. И не только люди, но и то самое верхнее море, с его невидимыми нитями.
Она посмотрела по очереди на каждого:
– Ты, Лоран, – будешь не только придумывать новые ходы, но и считать, сколько они стоят по-живому. Ты, Стефан, – не прятаться за сомнением, когда придёт час назвать вещи по имени. Ты, Кирило, – перестанешь видеть в своём звере только игрушку для ума; это теперь наш общий колокол. Ты, Никандро, – не уйдёшь, как обычно, к следующему берегу, когда шторм станет сильнее. Ты, Ионас, – будешь писать, даже когда руки будут дрожать.
Она повернулась ко мне:
– А ты, писец, – будешь помнить, что каждая строка – не просто «история», а след в эфире. Мы не знаем, кто и как его потом прочтёт. Но ты будешь свидетелем.
Я молчал. Всякая красноречивая клятва в тот миг показалась бы дешёвой.
Снаружи всё казалось прежним: тот же двор, те же крыши, те же куры, тот же запах кухни. Но теперь на воротах пару дней висел знак, которого ещё недавно не было в самом языке. По ночам над домом могли вспыхнуть тонкие нити, которых не было в наших прежних молитвах.
И главное – всё чаще, глядя на лица людей, я видел в них не просто характеры, привычки, грехи, а тени каких-то общих, ещё не до конца родившихся мыслей.
Как будто каждый носил в себе маленький кусок неба, и демоны верхнего моря уже тянулись к этим кускам невидимыми пальцами.
Через несколько дней после появления знака у ворот в дом пришёл ещё один гость – тот, кого никто не звал, но всякий дом рано или поздно встречает.
Это был деревенский священник.
Не наш приходской – с ним Варвара жила в давнем, усталом мире взаимных уступок: он не слишком лез к ней с поучениями, она не слишком мешала ему держать народ в привычном страхе. Пришёл другой – из соседней округи, низенький, коренастый, с густыми бровями и глазами, которые всё время щурились, будто свет им был лишним.
Звали его отец Гавриил.
Он приехал не один. С ним – ещё двое: один в простой серой одежде, другой в потёртом, но аккуратном чёрном сукне. Эти двое держались чуть позади, как тени.
Я увидел их из окна галереи: как они слезают с коней, как отец Гавриил, не оглядываясь на слуг, сразу идёт не в дом, а к воротам – и становится перед нашим чёрным кругом, не перекрестясь и не сплюнув.
Он долго смотрел на знак, потом поднял голову к башне.
В это время к нему вышла Варвара.
– Батюшка, – сказала она спокойно. – Давно вы не наведывались.
– А теперь, значит, пора, – ответил он, не кланяясь. – Раньше ваш дом был просто большим домом, а теперь на нём метка. Да ещё и какая.
– Метку нам оставили ночью, без разрешения хозяев, – мягко сказала Варвара. – Как и в городе, как и у сборщиков. Люди нынче любят рисовать там, где им кажется нужным.
– Люди рисуют внизу, – отрезал Гавриил. – А вы рисуете наверху.
Он ткнул пальцем в небо.
– Слухи ходят, – продолжил он, – что в вашей башне не только на звёзды глядят. Что вы, сударыня, связались с морем, которое над головами, и шевелите его, как тесто. Что из-за ваших затей в трёх городах народ вышел, а у нас в округе кони сходят с ума.
– Слухи любят дорисовывать, – сказала Варвара. – Но не всё, что в них говорят, ложь.
Он хмыкнул.
– Вот я и пришёл разделить, где в этих слухах правда, а где бесовщина, – сказал он. – Потому что если в вашей башне завелось такое, чего ни в Писании, ни в предании, ни в совести не найти, мне придётся говорить с людьми иначе о вашей милости.
Слова его были грубы, но в них не было хамства. Это была грубость человека, который привык глядеть людям в глаза с низкого порога, а не снизу на высокий балкон.
– Господи, – прошептал рядом со мной один из слуг. – Сейчас начнётся.
И в самом деле: началось.
Они собрались в библиотеке: Варвара, отец Гавриил, судья, Стефан, Лоран, Никандро, Кирило, Ионас. Меня оставили при дверях – «записывать», как всегда. Двое тихих спутников Гавриила остались у порога, как и я.
Библиотека была нашим обычным полем для словесных схваток, но сегодня она казалась теснее. Свечи коптили сильнее, чем обычно, будто сами нервничали.
– Отец, – начала Варвара, – вы человек прямой, я это знаю. Говорите, как на исповеди. В чём вы обвиняете этот дом?
– Я не судья, сударыня, – сказал он, бросив взгляд на сидевшего рядом с ним настоящего судью. – Я пастырь. Меня не интересуют ваши бумаги и права. Меня интересует, с кем вы делите небо над своей башней.
Он обвёл взглядом полки с книгами.
– Я знаю, – продолжил он, – что вы держите у себя людей учёных. Они читают книги восточных мудрецов, спорят о том, как движутся звёзды, ставят свои железные штуки, чтобы слышать, как дрожит воздух. Всё это само по себе ещё не грех. Но когда из-за этих занятий в трёх городах одновременно проливается кровь, а у нас в округе ночью небо рвётся, как старый холст, я не могу молчать.
Он повернулся к Стефану:
– Вы, сударь философ, когда-то читали мне свои речи о свободе человека. Я тогда ещё подумал: добрый вы человек, но слишком любите играть словами. Теперь вот ваши слова гуляют по трактирным листкам. Там, внизу, их читают люди, у которых в руках не перо, а топор. Вы уверены, что держите ответ за каждую букву?
Стефан сжал пальцы.
– Я не писал листы для топора, отец, – тихо сказал он. – Я писал для мысли.
– А топор видел в них только повод, – отрезал священник. – Вы бросили искру в сарай, где сушат солому, и удивляетесь, что там загорелось.
Он перевёл взгляд на Лорана:
– Про вас, мастер, я слышал меньше, но худшего, – сказал он. – Говорят, вы таких искр за жизнь бросили немало. Что вы не просто болтаете, а считаете, где и как загорится. Это так?
Лоран не опустил глаз.
– Я считаю, да, – ответил он. – Потому что если не считать мне, будут считать другие, куда менее совестливые.
Он выдержал паузу.
– Но не думайте, отец, что я поджигатель ради забавы, – добавил он. – Я пытаюсь найти такой огонь, который бы выжег старую гниль, а не живую плоть.
– Огонь не различает, – резко сказал Гавриил. – Это вы себе льстите.
Он повернулся к Варваре:
– А вы, сударыня, – сказал он, – пустили всех этих людей под свою крышу. Вы построили башню, которая лезет выше нашей колокольни. Вы собираете письма из всех земель, как пчелиные рои. Теперь же на ваших воротах знак, на вашем доме – шёпот, над вашей башней – свет, которого я не видел за все свои годы. Вы сами понимаете, какой пример вы подаёте своему люду и соседям?
Варвара слушала его, не отводя взгляда.
– Я понимаю одно, отец, – ответила она. – Век наш уже стал другим. Люди всё равно будут искать ответы не только в ваших проповедях, но и в книгах, и в собственных головах. Я лишь хотела, чтобы в моём доме это делалось не тайком, а открыто. И чтобы люди, которые умеют думать, не разбрелись по подвалам, а встретились лицом к лицу.
– А когда их мысли, – не уступал Гавриил, – начинают трогать небо, вы тоже называете это «открытостью»?
Он встал, прошёлся по комнате, остановился у окна.
– Я простой священник, – сказал он. – Я могу не понимать ваших учёных хитростей. Но я хорошо понимаю одно: когда в четырёх деревнях подряд перестают приходить к исповеди, ссылаясь на новые листки и новые речи, у меня начинает гореть небо не только над головой, но и в сердце.
Он повернулся.
– Я пришёл не за тем, чтобы вы сложили свои книги в огонь, – тихо добавил он. – Я пришёл узнать: вы вообще видите границу? Или для вас её больше нет – ни между небом и верхним морем, ни между человеком и демоном, ни между мыслью и делом?
В комнате повисла такая тишина, что скрип пера Ионаса на полях показался громом.
– Граница есть, – первым ответил Никандро. – Я видел её. Она не на земле, не на карте и не в книгах. Она там, где люди перестают видеть в другом человеке лицо и начинают видеть только часть толпы или часть замысла.
Он посмотрел по очереди на Лорана, на Стефана, на Варвару, потом – на священника.
– Если мы начнём считать души только звеньями цепи, – продолжил он, – тогда и верхнее море перестанет различать, кто упал, а кто сохранил честь. Тогда и правда не останется никому.
Гавриил внимательно взглянул на него.
– Вы кто такой по чину? – спросил.
– Никто, – ответил тот. – Я просто человек, который видел, как рушатся суда и города. И который привык видеть в этом не только «волю Божью», но и прямое следствие человеческого упрямства.
– Хорошо сказано, – признал священник. – Но мне мало красивых слов.
Он посмотрел на Варвару:
– Я хочу, чтобы вы сделали один шаг, сударыня, – сказал он. – Не для меня. Для тех, кто смотрит на ваш дом снизу, а не сверху. Пока знак на воротах висит, люди будут думать только одно: «там, за стеной, сидят смутители, которые нас продают за свои высокие мысли».
Он указал на окно, через которое чуть видна была створка ворот.
– Сотрите знак при всех, – сказал он. – Не украдкой, не ночью. Днём, при людях. И скажите вслух, что ваш дом не принадлежит ни одной тайной силе – ни сверху, ни снизу.
Он перевёл взгляд на башню.
– А потом… потом я попрошу вас ещё об одном. Но сперва – это.
Варвара задумалась. В её лице не было ни страха, ни раздражения. Только тяжёлый счёт.
– Вы понимаете, отец, – сказала она медленно, – что если я прикажу стереть знак, многие решат, будто я испугалась?
– Пусть думают, что хотят, – ответил он. – Пусть каждый увидит своё. Главное – вы покажете, что не бежите в хвост чужим чертам. Что круг вашей жизни и вашей власти вам не кто-то сверху или снизу чертит, а вы сами.
Вмешался Лоран:
– Если мы сотрём знак, – сказал он, – люди решат, что мы отрекаемся от всего, что уже сделано. Что мы отказываемся от их общего гнева, который мы же подняли. Они скажут: «барыня испугалась, барыня нас сдала».
– А если не сотрёте, – отозвался Гавриил, – другие скажут: «барыня сошла с пути, барыня связалась с бесами». Вы уже не в том положении, чтобы прожить без чужих слов.
Он посмотрел прямо на Варвару.
– Вы хотели, чтобы ваш дом был передним краем века, – сказал он. – Так вот он и пришёл. Век редко спрашивает: «как вам удобнее выглядеть?» Он просто ставит к выбору, каждый из которых неприятен.
Варвара всё так же молчала. Я видел, как у неё под подбородком нервно дернулась жилка.
Наконец она кивнула.
– Хорошо, – сказала она. – Завтра, в полдень, прикажу собрать людей у ворот. И при всех мы смоем этот знак. Но не молча.
Она перевела взгляд на меня:
– Ты запишешь мои слова, – сказала. – А потом… потом мы решим, что делать с башней.
– Что вы имеете в виду? – резко спросил Кирило.
– Потом, мастер, – ответила она. – Не сейчас.
Наутро двор был полон.
По приказу Варвары всех, кто жил в доме и вокруг, – слуг, конюхов, прачек, работников, даже тех, кто жил в ближайшей деревне, – позвали к воротам. Пришли и чужие: те, кто уже привык ходить глядеть на наш чёрный знак, как на диво.
Солнце стояло высоко, без туч. Знак на створке казался ещё чернее, резче.
Перед воротами поставили большую бочку с водой. Рядом – ведро, щётки, тряпки. Над бочкой стоял привратник, бледный, как полотно: ему предстояло стирать.
На ступеньку крыльца вышла Варвара.
Она была без украшений, в простом тёмном платье, только на плечах – лёгкая накидка. Лицо – спокойное, но глаза внимательные.
– Люди, – сказала она, и голос её сразу накрыл двор. – На моих воротах появился знак. Не я его рисовала, не вы. Его нарисовали те, кто предпочитает ночную краску дневному слову.
Она махнула в сторону чёрного круга.
– Этот знак – круг, перечёркнутый линией, – продолжила она. – Говорят, круг – это весь наш мир, наша привычная жизнь. Черта – отказ от неё. Я не знаю, кто именно хотел, чтобы мой дом стал для вас знаком отказа.
Она коротко усмехнулась.
– Я и сама не во всём довольна этим миром, – сказала. – И я тоже хочу, чтобы многое в нём изменилось. Но я не хочу, чтобы этим знаком отмечали мой дом так, будто отныне он принадлежит только одной силе – будь то бунт или власть, вера или разум.
Она ступила на одну ступень вниз.
– Этот дом – место, где спорят, – сказала она. – Здесь спорят о законах, о вере, о небе, о хлебе, о справедливости. Иногда – до крика, иногда – до слёз. И я не стану закрывать эти споры. Но я не хочу, чтобы вы думали, будто чужая черта на воротах важнее, чем мои слова.
Она повернулась к привратнику.
– Смой, – приказала она. – Но не как чужой страх, а как чужую подпись под моим именем.
Привратник подхватил ведро, подошёл к воротам. Люди потянулись шеями.
Он облил створку водой. Чёрная краска сначала только поблёкла, потекла вниз. Потом, под щёткой, начала сходить. Круг расползался, линия ломалась. Вода капала на землю, становясь серой.
Пока он тёр, Варвара продолжала:
– Я знаю, – сказала она, – что многие из вас видели такие знаки на чужих дверях. У сборщиков, у торговцев, у ремесленников. Вы не всегда понимаете, что они значат. Одни говорят – знак борьбы. Другие – знак смуты. Третьи – знак нового времени.
Она обвела взглядом лица.
– Я не запрещаю вам рисовать их на своих дверях, – сказала. – Если ваша совесть считает, что так надо – рисуйте. Но на моих воротах знак будет только один: то, что вы видите сейчас.
Она указала наверх, на герб её рода – вырезанный в камне щит с тремя птицами.
– Я отвечаю за этот дом не перед ночными рисовальщиками, а перед Богом и перед своей совестью, – сказала она. – И если когда-нибудь я решу, что этот дом должен стать домом бунта или домом нового порядка, я скажу это вам сама. Не через краску, а словами.
Когда знак смыли, на створке остался только мутный круглый след, как шрам после ожога.
Во дворе послышался смешанный гул: кто-то облегчённо вздохнул, кто-то, наоборот, хмыкнул с недовольством, кто-то прошептал: «испугалась».
Отец Гавриил стоял в стороне, молча. Лицо у него было напряжённое, но в глазах мелькнула тихая отрада.
– Это первый шаг, – сказал он потом Варваре. – Люди должны видеть, что вы не прячете лица и ворот.
– А второй? – спросила она.
Он кивнул в сторону башни.
– Там, – сказал он. – Башня ваша слишком долго смотрела только вверх. Пора, чтобы она хоть раз посмотрела вниз.
Вечером, когда люди разошлись, а створки высохли, мы снова собрались в библиотеке.
На этот раз разговор шёл только о башне.
– Что он хочет? – первым спросил Кирило. – Чтобы мы разобрали моё детище по камню?
Он говорил не так грубо, как обычно. Это было отчаяние человека, чьё единственное детище – каменное и железное.
– Нет, – ответила Варвара. – Он хочет, чтобы мы открыли её для людей. Не только для учёных, моряков и писцов, но и для тех, кто живёт под башней.
Она посмотрела на нас.
– Он говорит: пока башня закрыта, внизу будут говорить о ней всё, что придёт в голову. Как только пустим их внутрь, часть бесов уйдёт.
– Часть придёт, – мрачно сказал Лоран. – Толпа в башне – это ещё один зверь.
– Но если мы не пустим, – возразил Стефан, – то сами станем для них зверями. Лучше показать, чем прятать.
Он вздохнул.
– Когда человек своими глазами видит трубы, шестерни и линзы, он меньше склонен думать, что там сидит чёрт. Пока же всё это только в слухах – любая нелепость кажется правдой.
Кирило фыркнул.
– Я строил башню для меры, а не для шествий, – сказал он. – В моих железках нет места для толпы. Они тонкие. Один дурак с тяжёлой рукой – и все наши годы к чёрту.
– Ты сам говорил, – напомнил Никандро, – что железо похоже на людей: умеет дрожать, умеет бояться, умеет ломаться. Вот и проверим, кто крепче – твои шестерни или наши соседи.
Я молчал. Внутри меня спорили два голоса. Один шептал: «Откройте, пусть все увидят, что вы не колдуете». Другой отвечал: «Откройте – и вы никогда уже не сможете закрыть».
– Мы можем сделать иначе, – неожиданно сказал Ионас. – Не устраивать шествие наверх, а устроить вниз.
– Что ты имеешь в виду? – спросила Варвара.
– Пусть башня спустится к людям, – сказал он. – Не в камне, в слове. Мы покажем им не всё, но многое: опишем, как устроен прибор, как он дрожит, когда в небе что-то происходит. Сравним с тем, что они видят и слышат сами.
Он посмотрел на Лорана, на Стефана.
– Вы умеете говорить так, чтобы вас слушали и не только при свечах, – сказал. – Пусть отец Гавриил соберёт людей у храма, а вы выйдете и скажете им: «вот что мы делаем в башне, вот что видим, вот где граница между измерением и чудом».
Он усмехнулся.
– А башня потом уже будет не только «их», но и «наша», – добавил. – Не чужой камень, а часть общего дела. Тогда знак на воротах, может, и вовсе лишним покажется.
Это была дерзкая мысль: выйти к людям с тем, что до сих пор считалось делом «верхов». Но всё в нашем доме уже двигалось к тому, чтобы «верх» и «низ» перестали быть только словами.
Варвара долго молчала. Потом сказала:
– Хорошо. Сделаем и так, и так.
Она посмотрела на Кирило:
– Башню мы покажем не толпе сразу, а по одному. Тем, кого сами выберем: старостам, тем, кто умеет читать, тем, кто ведёт других. Пусть увидят железо, трубы, записи. Пусть узнают, что там – не чёрт, не святой, а мера.
Она перевела взгляд на Стефана:
– А ты с Лораном и отцом Гавриилом выйдешь к людям у храма. И расскажешь, что здесь делается. Только не как «учёный», а как человек. Без хитрых слов.
– Так мы впустим ещё больше демонов, – пробормотал Лоран.
– Или вытащим наружу тех, что уже сидят в головах, – возразил Стефан. – Лучше они кричат при нас, чем втихую.
Несколько дней готовились к этому «схождению башни».
Кирило, ворча, убирал из верхних помещений всё лишнее: тайные чертежи, неоконченные модели, странные сосуды с ржавой стружкой и маслом. Оставил только главное: железного зверя, трубы, таблицы с отметками.
– Пусть видят, что здесь не прячут чьё-то сердце в ящик, – бурчал он. – Хотя для меня сердце как раз вот тут.
И похлопывал по железу.
Стефан составлял речь, ругая себя за каждое слишком красивое слово. Он рвал листы, бросал в камин, снова писал.
– Я привык говорить так, как удобно уму, – жаловался он. – А теперь надо говорить так, как может выдержать простая грудь.
Лоран же всё это время ходил молчаливее обычного. Я видел, как он вечером долго смотрит на очищенную створку ворот, на мутное пятно, оставшееся после знака. Казалось, он примеряет к этой пустоте новый знак – не чертой, а мыслью.
– Вы с этим согласны? – не выдержал я как-то вечером, когда мы остались с ним вдвоём в галерее.
– С чем? – спросил он, не отрывая взгляда от двора.
– С тем, что мы как бы сдаём позиции, – сказал я. – Стираем знак, открываем башню, идём к людям с объяснениями, как провинившиеся.
Я чувствовал себя дерзким, но вопросы давно свербели.
Он усмехнулся.
– Ты всё ещё думаешь в словах «выигрыш» и «проигрыш», – сказал он. – Дитячья мера.
Он обернулся ко мне.
– В настоящей игре, – продолжил он, – иногда важнее не нажим, а выдержка. Иногда полезно самому отступить на шаг, чтобы увидеть, куда течёт река.
Он кивнул в сторону храма, крыша которого виднелась вдали.
– Сейчас люди смотрят туда и сюда, – сказал он. – И спрашивают: «кто врёт?» Если мы замкнёмся, они решат за нас. Если мы выйдем, у нас будет шанс хоть немного повернуть их вопрос.
Он на мгновение стал серьёзен, без привычного холодка в голосе.
– Не думай, что я вдруг стал мягче, – сказал он. – Я всё так же хочу нового порядка. Но я не хочу, чтобы меня сожгли вместе с первым возом глупцов. Для этого иногда приходится сгибаться.
Я молчал. Слишком многое в его словах звучало одновременно честно и опасно.
День «схождения башни» назначили на воскресенье.
Утром народ и так шёл в город – к рынку, к храму. Отец Гавриил договорился: после службы не отпускать людей по домам сразу, а попросить их остаться на площади.
Я пошёл туда вместе с Стефаном, Лораном и Варварой. Никандро и Кирило остались в башне – ждать первых гостей наверх.
Площадь перед храмом была полна. Мужики, бабы, дети, старики. Одни – в лучшем, что у них было; другие – в том же, в чём жили каждый день.
Над ними – колокольня. Там висел тот самый колокол, который Гавриил обещал использовать не только для зова к молитве, но и для зова к разговору.
Он и в самом деле позвонил в него иначе: не привычным размеренным звоном, а двумя длинными, тяжёлыми ударами.
Люди остановились.
Отец Гавриил вышел на ступени храма.
– Люди, – сказал он, – вы знаете меня. Я много лет кричу вам одно и то же. Сегодня говорить буду не один.
Он кивнул в сторону Варвары, Стефана, Лорана.
– Эти люди живут рядом с вами, – продолжил он. – Их дом выше ваших, их башня выше нашей колокольни. Из-за них и неба, и земли в наших краях стало неспокойнее. Вы ругаете их на кухнях, шепчетесь на постоялых дворах, рисуете на их воротах круги. Сегодня у вас есть право сказать им в лицо, что вы думаете. И услышать от них, что они делают.
Он отошёл в сторону.
Варвара вышла вперёд.
– Вы меня знаете, – сказала она. – Я здесь родилась, здесь жила всегда. Я не святая и не колдунья. Я просто женщина, которая получила от предков землю и дом и должна этим управлять.
Она обвела взглядом лица.
– В моём доме есть башня, – сказала она. – В ней люди глядят на небо и слушают, как оно дрожит. В моём доме есть те, кто пишет листы, которые ходят по вашим городам. И есть те, кто ругает власть, защищает власть, спорит с властью. Это правда.
Она коротко вздохнула.
– Но я не хочу, чтобы вы думали, будто мы делаем это за вашей спиной, – сказала она. – Потому я пришла сюда.
И отступила на шаг.
Вперёд вышел Стефан.
Я впервые видел его таким – без длинных вступлений, без книжных оборотов.
– Я много лет говорил вам издалека, – начал он. – Из залов, где чистые скатерти и полы. Писал книги, которые далеко не все читали. Это была моя ошибка.
Он посмотрел поверх голов, куда-то туда, где виднелась наша башня.
– Мы ошиблись, – продолжил он, – когда решили, что можно говорить о человеке только между книгами и трубами. В это время вы жили здесь: пахали, торговали, терпели. А наши слова гуляли сами по себе – как птицы, вылетевшие из клетки.
Он поднял руку.
– Если вы хотите ругать кого-то за то, что в трёх городах пролилась кровь, ругайте и меня. Я дал этим словам язык. Я не знал, что они так далеко полетят, но это не оправдание.
Он опустил руку.
– Но если вы думаете, что всё зло только от нас, в башне, – вы ошибаетесь, – сказал он. – Всё, что мы делаем, рождено тем же, чем живёте вы: вашим гневом, вашей усталостью, вашими мечтами. Мы лишь дали этому форму. Без нас кто-нибудь другой дал бы худшую.
Люди шептались. Кто-то кивал, кто-то мрачнел.
Вперёд вышел Лоран.
– Я не стану говорить, что невиновен, – сказал он сразу. – Я виновен в том, что много лет думал о людях как о цифрах. Я считал, сколько их нужно, чтобы перевернуть порядок, и редко думал о каждом.
Он на мгновение замолчал.
– Но я узнал одну вещь, – продолжил он. – Без меры всё равно не обойтись. Если не мы будем считать, сколько стоит слово, это сделают другие – те, кто считает только монеты.
Он шагнул ближе к людям.
– Вы видите знак на воротах и думаете: «там живут чужие». На самом деле мы такие же, как вы. У нас те же страхи, та же усталость, та же злость. Разница в том, что у нас есть башня и книги, а у вас – поле и лавка. Но к небу мы все одинаково близки и одинаково далеки.
Он перевёл дух.
– Демоны, о которых вы шепчетесь ночами, – не рогатые. Это наши общие мысли, которые мы сами же подкармливаем, – сказал он. – Если мы будем молчать, они будут расти в темноте. Если будем говорить, у нас хоть какой-то шанс с ними договориться.
Это было, пожалуй, самое честное, что я слышал от него.
После их слов люди стали задавать вопросы. Сначала робко, потом смелее.
– Это правда, что ваша башня дёргает небо? – спросил один.
– Нет, – ответил Кирило, которого специально привели снизу. – Это небо дёргает мою башню. Я всего лишь сделал железо, которое дрожит, когда наверху что-то меняется.
Он прикоснулся к груди.
– Я не знаю, откуда приходят эти толчки, – сказал он. – Может, от ваших молитв, может, от ваших руганей, может, от ваших страхов. По крайней мере, так выходит по счёту.
– А эти круги с чертой… вы их придумали? – крикнула женщина из толпы.
– Нет, – ответила Варвара. – Их рисуют те, кто хочет, чтобы мир стал другим, но боится назвать, каким. Мы лишь дали им слова. Знак – их.
– Почему вы не боитесь, что вас сожгут за всё это? – спросил кто-то.
– Боюсь, – честно сказала Варвара. – Но ещё больше боюсь прожить жизнь, делая вид, будто ничего не происходит.
Эта «проповедь башни» не сделала нас ни любимцами народа, ни его врагами до конца. Но лица стали меняться: некоторые смотрели теперь на наш дом не только с завистью и страхом, но и с любопытством.
К вечеру того дня к башне пришли трое: староста ближайшей деревни, ремесленник из города и тот самый хозяин хлебной лавки, у которого я видел красный знак.
Они поднялись наверх, увидели железного зверя, потрогали трубы, посмотрели на таблицы.
– И это всё? – спросил хлебник. – Нет ни чёрных свечей, ни книг на непонятном языке?
– Есть только железо и числа, – вздохнул Кирило. – А чудеса вы додумывали сами.
– Чудес, – отозвался староста, – нам, может, и не надо. Нам бы меры да правды.
На что Стефан тихо заметил:
– Мера без правды – новый кнут. Правда без меры – новый пожар. Мы здесь пытаемся между этим ходить. Не всегда ровно.
Чем больше мы открывались, тем сильнее я чувствовал: мы только раздвинули дверцы, а не закрыли их. Сквозняк века пошёл через дом свободнее.
Первые дни после «схождения башни» прошли внешне спокойно. Народ ходил по своим делам, в трактирах больше говорили о ценах на соль и скорой зиме, чем о башне и демонах.
Но спокойствие было странное – как вода перед тем, как её начнут грести вёслами.
По ночам над домом не происходило ничего явного: не было ни мутных пятен, ни светящихся нитей. Железный зверь Кирило гудел ровно. Птицы спали как положено птицам, кони не бились в стойлах.
И всё-таки что-то изменилось.
Это «что-то» я впервые заметил в мелочи.
Шёл по двору – и увидел, как мальчишка из прислуги рисует углём на камне круг. Не тот, с чертой, а просто круг. Рисует, прищурившись, старательно.
– Что это у тебя? – спросил я.
Он смутился, но руку не убрал.
– Да так, – пробормотал. – Просто… смотрю, у всех теперь круги какие-то. У сборщика – с линией, у господских ворот был, теперь стерли. В городе есть. А у нас во дворе – нет. Вот и подумал: почему бы не нарисовать, пока никто не видит.
– А что круг значит? – спросил я нарочно просто.
Он помолчал, покрутил в руках обломок угля.
– Не знаю, – сказал наконец. – Но, кажется, это теперь значит, что мы тоже кого-то считаем. Не только нас считают.
И, сказав, испугался собственных слов, быстро размазал рисунок подошвой.
Я пошёл дальше с тяжёлым чувством. Круг стал жить сам по себе, даже без черты.
В те дни особенно заметно изменился отец Гавриил.
Он, казалось, получил странное облегчение от того, что заставил нас смыть знак и выйти к людям. Но облегчение это было с привкусом новой заботы.
Он стал чаще заезжать в дом. Не как сановник, не как надзиратель – как человек, который сам ещё не уверен, на чьей он стороне, но не хочет отпускать нас с глаз.
Иногда мы встречались с ним в саду – без свиты, без слушателей.
– Скажу тебе честно, – сказал он мне как-то, когда мы шли между голыми яблонями, – я и сам не знаю, что страшнее: когда все сидят по своим норам и верят в своё маленькое чудо, или когда вы, с башней, будете учить их верить в одно большое.
Он поправил подрясник.
– Но я точно знаю, – продолжил он, – что ложь сверху всегда тяжелее, чем ложь снизу. Потому в ваши речи я всматриваюсь внимательнее, чем в трактирные.
Он посмотрел на меня.
– Ты у них вроде как глаз да ухо, – сказал он. – Писец. Следи не только за словом, но и за тем, как от него пахнет. Истина тоже бывает с душком.
Мне почему-то стало неловко, будто он поймал меня на том, что я сам уже давно чувствовал, но не решался назвать.
Однажды вечером к нам в дом приехал вестник от верховной власти – не тот сухой чиновник, а иной: человек в тёмном, с серебряной цепью на груди, с гербом княжеского дома на перстне.
Его усадили в малую гостиную. Варвара, судья, Лоран, Стефан – все были там. Я сидел, как всегда, в тени.
– Наш господин, – мягко, но твёрдо сказал посланный, – слышал много о ваших занятиях. О башне, о письмах, о слухах, идущих из ваших мест.
Он улыбнулся уголком рта.
– В столице, сударыня, любят знать, откуда веет, прежде чем затягивать воротник потуже, – сказал он. – Наш господин не против учёных спорщиков. Иногда они полезнее лестных придворных. Но он не любит, когда спорщики заводят вокруг себя толпу.
– Толпу мы к себе не зовём, – спокойно ответила Варвара. – Толпа сама идёт к тем, кто хоть как-то пытается назвать то, что все чувствуют.
Посланный чуть склонил голову.
– Тем важнее, – сказал он, – чтобы люди вроде вас не забывали: мудрость и власть – вещи разные. Ваша башня пусть мерит небо, никто её за это не тронет. Но если она станет колоколом смуты, её придётся рассматривать уже не как украшение владения, а как орудие.
Он на мгновение замолчал.
– Наш господин, – продолжил он, – не хочет ломать вашу башню. Напротив, он думает: не использовать ли её для общего блага?
– Общего чьего? – не удержался Стефан. – Земли? Власти? Людей?
– Всё вместе, – спокойно ответил посланный. – Мы вступаем в век, когда нельзя править только мечом. Нужны глаза, которые видят дальше. Уши, которые слышат дрожание не только в людях, но и в эфире.
Он посмотрел на Лорана.
– В столице есть люди, которые слышали о вас, мастер, – сказал он. – О ваших записках, о ваших мыслях о «общем порядке». Некоторые считают вас опасным мечтателем. Другие – полезным смутителем.
Он улыбнулся.
– Наш господин мыслит трезво: лучше иметь таких людей при себе, чем против себя, – сказал он. – Потому предложение простое. Башня, ваши книги, ваши приборы – все могут служить княжеству. Вы будете первым советом по делам мира и эфира. Но – под княжьим знаком. Не под кругом с чертой, не под нищими лозунгами, а под гербом.
Повисло молчание. Предложение было заманчиво и страшно одновременно.
– И цена? – тихо спросила Варвара.
– Цена проста, – ответил посланный. – Ваш дом официально становится «домом наблюдения». Всё, что вы измеряете, записываете, знаете, вы будете сообщать не только сюда, на полки, но и туда, куда укажут.
Он посмотрел на меня – впервые.
– Ваша тетрадь, юноша, – сказал он, – может однажды оказаться полезней целого полка.
Он обернулся к Лорану.
– Ваши листы, мастер, – продолжил, – могут разойтись не только по трактирным столам, но и по писцам княжеских судов.
Наконец – к Стефану:
– Ваши речи, сударь философ, могут прозвучать не только в этой библиотеке, но и в большом зале, где решают, кто завтра будет собирать налоги, а кто – головы.
Он сложил руки.
– Взамен вы получите одно: защиту, – сказал он. – Пока башня под гербом, ни один местный служака не посмеет стучать в ваши двери с дубиной. Любой знак на ваших воротах будет считаться оскорблением не только вас, но и княжеского дома.
Судья чуть заметно дёрнулся: он понимал цену таких договоров.
– А если мы откажемся? – спокойно спросила Варвара.
Посланный улыбнулся шире, но улыбка стала холодной.
– Тогда, сударыня, вы будете и дальше жить, как жили, – сказал он. – Только без нашей защиты. А в смутные времена дома без покровителя становятся то местами паломничества, то удобными жертвенниками.
Он поднялся.
– Подумайте, – сказал он. – Я останусь здесь на три дня. Потом уеду. Ответ повезу в столицу таким, какой он будет.
Эти три дня стали для меня, пожалуй, одними из самых тяжёлых. Не потому, что кто-то кричал или ломал мебель. Напротив: всё было внешне размеренно, тихо, почти вежливо.
Но под этой вежливостью чувствовалась пропасть.
Варвара молчала больше обычного, проводя часы у окна или в саду. Стефан ходил, как человек, который не знает, какому суду его поведут. Лоран, наоборот, ожил и стал резвее, чем раньше: видно, он уже мысленно строил свои сети на новый лад, если башня станет центром не только местной, но и княжьей паутины.
– Вы разве не понимаете, – шептал он мне вечером, – что это шанс? Если мы получим руку сверху, мы сможем направить весь этот поток не глупцам, а тем, кто способен считать.
Он стучал пальцами по столу.
– Представь, – говорил он, – один дом, одна башня, но связи во все концы княжества. Мы будем знать, где дрожит эфир, где собираются люди, где слова вот-вот превратятся в камни. Мы сможем тушить и зажигать осознанно.
– Или князь сможет, – тихо возражал я. – А мы будем только его ушами.
Он на мгновение замолкал, затем снова говорил:
– Не забывай, – напоминал он, – что всякий сильный вынужден слушать. Даже князь. Кто держит его ухо, тот держит и часть руки.
Стефан думал иначе.
– Я всю жизнь избегал прямой службы, – сказал он мне в ту пору, когда мы сидели в маленьком кабинете среди его книг. – Мне легче было спорить дальше от печати и казны. Свобода недорогая, зато чистая.
Он покрутил в пальцах перо.
– Но теперь что? – продолжил он. – Либо мы принимаем княжий знак над башней, и тогда все наши игры с эфиром становятся частью большой счётной книги власти. Либо остаёмся одни, и нас могут раздавить под пятой сабо́й толпы или сапога́ солдат.
Он усмехнулся устало.
– Ты видишь, мальчик, – сказал он, – как заманчиво быть зрителем? Но век наш уже не верит зрителям. Всякий, кто видит много, становится либо советником, либо подсудимым. Среднего не оставили.
Я слушал и понимал: перед нами не просто выбор между «да» и «нет», а развилка, на которой демоны верхнего моря уже потирают свои невидимые ладони. И при любом ответе они найдут себе корм.
Решающий разговор состоялся на третий день, вечером.
Посланный князя сидел в большой гостиной, как хозяин в ожидании гостей. Лицо его было невозмутимым, как у игрока, который уверен, что карты всё равно у него.
Варвара, Стефан, Лоран, судья, отец Гавриил, Никандро, Кирило, Ионас – все были там. Меня, как обычно, не прогнали, а оставили в тени.
– Ну что ж, – сказал посланный, когда все расселись. – Слушаю вас.
Варвара поднялась.
– Наш дом не отказывается служить земле, – начала она. – Мы и без ваших слов знаем, что небо и люди не существуют отдельно от власти. Но и делаться простым пристяжным в княжьей упряжке мы не можем.
Она выдержала паузу.
– Мы согласны делиться тем, что знаем, – продолжила она. – Записями о дрожании эфира, сведениями о том, где наши приборы чувствуют натяг. Но только на одних условиях.
– Каких же? – чуть приподнял бровь посланный.
– Во-первых, – сказала Варвара, – все сведения, которые мы сообщаем, остаются не только у вас, но и у нас. Мы ведём собственную книгу. Если когда-нибудь выяснится, что власть использует наши меры только для подавления всякой жизни, а не только явной смуты, мы оставляем за собой право прекратить сообщение.
– Сами решите? – вкрадчиво уточнил он.
– Мы, – твёрдо ответила она. – Этот дом – не казённая конюшня.
Она перевела дух.
– Во-вторых, – продолжила, – никакой человек не может быть осуждён только потому, что железо в нашей башне дрогнуло. Прибор показывает дрожь, но не вину. Если начнут ссылаться на наши стрелки, чтобы оправдать казни, мы закроем башню.
Посланный чуть улыбнулся.
– Вы ставите условия, сударыня, будто сидите по ту сторону стола, – сказал он мягко. – Век редкий.
– Век редкий, – кивнул Стефан. – И стол, за которым мы все сидим, один. Если вы перевернёте его только на одну сторону, он всё равно ударит по всем.
– В-третьих, – вмешался Лоран, – нам нужен доступ к тем сведениям, что собирает власть. Не по милости, а по договору. Если мы будем служить вашими глазами и ушами, вы должны позволить нам хоть иногда говорить не только вам, но и народу.
Он прищурился.
– Иначе получится, что мы только прикрываем старые грехи новыми словами, – добавил он.
Посланный смотрел на нас с любопытством, как на диковинных зверей.
– Вы хотите многого, – заметил он. – Почти так же многого, как я хотел бы от вас.
Он приложил руку к груди.
– Я не уполномочен отвечать за господина во всём, – сказал он. – Но могу сказать одно. Власть привыкла брать, не отдавая. Это правда. Но наша власть уже начала чувствовать, что век меняется. Если она совсем не уступит, её сметут те, кто хуже вас.
Он улыбнулся уже теплее.
– Я донесу ваши условия, – пообещал он. – И добавлю от себя: лучше иметь дело с теми, кто честно ставит границы, чем с теми, кто улыбается и кивает, а потом делает в подвалах своё.
Он поднялся.
– Ответ я привезу не скоро, – сказал он. – Пока же живите, как жили. Но знайте: теперь на вашу башню смотрят не только соседи, но и столица. И то, что вы там делаете, станет одним из оснований того, каким будет наш век.
Он ушёл, оставив нас с этим странным «пока».
Ночью после его отъезда железный зверь в башне снова дрогнул.
Не резко, как в ночь страшного пятна, не тихо, как при обычных смутах. Стрелка чуть-чуть ушла в сторону, едва заметно. Как будто верхнее море вздохнуло.
– Это что? – спросил я Кирило.
Он пожал плечами.
– Может быть, – сказал он, – где-то кто-то ещё сидит за таким же столом и решает, кому служить: себе, власти или всем сразу.
Он нахмурился.
– А может, это просто ветер, – добавил он. – Мы всё больше привыкаем видеть в каждом толчке знак.
– Не только мы, – тихо сказал я. – Внизу теперь тоже видят.
Я подумал о мальчишке, рисующем круги, о хлебнике с красным знаком, о женщине-мяснице, написавшей нам письмо. О всех тех, чьи мысли, страхи и надежды теперь затягивались в одну невидимую сеть.
Повествование нашего века входила в ту пору, когда всё ещё можно было назвать «переходом». Ничего ещё окончательно не рухнуло, не зацементировалось.
Но уже чувствовалось: скоро придёт время, когда каждая нерешительность будет грехом. Когда выбирать стороны придётся не в библиотеке, а на площади.
И демоны верхнего моря, раз уж мы их разбудили, не собирались ложиться обратно спать. Они ходили над нами, как сторожа, и ждали: кто же первым решится назвать их по имени – не в книгах, а перед людьми.
Письмо из столицы не приходило долго.
Настолько долго, что посланный князя перестал казаться живым человеком и превратился в тень, мелькнувшую среди наших дней. Слова его ещё стояли в ушах, но сама фигура выветрилась, как запах дорогих духов.
Жизнь понемногу вернулась к своему ходу – только этот ход уже шёл по новой колее.
Первым делом изменились дороги.
Раньше к нашему дому тянулись в основном два рода людей: нуждающиеся в покровительстве и любопытные до чтения. Теперь подъезжать стали и третьи – те, кого я про себя назвал людьми знака.
Они не всегда носили знак на груди или шляпе. Чаще – в глазах.
Это были молодые ремесленники, подмастерья, сыновья богатых лавочников, несколько разорившихся дворян, пара учёных, не сумевших ужиться ни в городе, ни при дворе. Они приезжали будто бы по делам: кто в архив, кто к судьям, кто к Варваре с просьбой за кого-то. Но я видел, как многие из них задерживали взгляд на башне, на створках ворот, там, где недавно был круг с чертой.
Некоторые и спрашивали прямо:
– Это у вас… тот самый дом, откуда пошли листы?
Говорили негромко, без почтения, но и без страха. В их голосах было то особое напряжение, когда человек уже избрал себе веру, но ещё ищет, кому её высказать.
Лоран, как водится, первый их заметил.
Он вообще умел узнавать в толпе нужные лица так же быстро, как опытный торговец зерном узнаёт на глаз влажность и сорт.
Однажды я вошёл в библиотеку и увидел, что там сидят четверо незнакомых мне молодых людей. Одежда у всех разная – от хорошего сукна до поношенного кафтанчика, – а лицо у каждого словно из одного корня: глаза горят, губы сжаты, подбородки упрямые.
Лоран ходил перед ними взад-вперёд, как преподаватель перед учениками, только вместо доски – окна с видом на двор.
– Вы говорите, – говорил он, – что мир сгнил. Что вокруг одна ложь: в храмах, в палатах, в домах управителей. Вы правы наполовину. Ложь есть. Но гниль – не в том, что мир плох, а в том, что он раздроблен.
Он ткнул пальцем в воздух.
– Здесь – одни живут по своим законам, там – другие, наверху – третьи. Каждый держит свой круг, никого не впуская. Я же говорю: пора рисовать другой знак.
Один из юношей не выдержал:
– Не круг с чертой? – спросил он. – Его-то теперь в каждом трактире рисуют.
– Круг с чертой – детское неумение сказать словами, – отмахнулся Лоран. – Это «нет» без «да». Слом без замысла. Я говорю о другом.
Он обернулся к окну, там как раз мелькнул петух.
– Представьте колесо, – сказал он. – В центре – малая часть, наружу – множество спиц. Пока каждая спица живёт сама по себе, повозка развалится. Но когда все спицы держат одну ступицу, колесо катится, даже по ямам.
Он снова повернулся к ним.
– Я хочу, чтобы вы стали спицами, – сказал он. – Не камнями и не молниями.
Юноша в лучшем камзоле, тот, у которого от роду был вид ученика, спросил:
– И кто будет в центре этого колеса?
Лоран чуть улыбнулся.
– Не один человек, – сказал он. – Не я и не князь. Закон. Новый порядок, где все обязаны другим столько же, сколько себе.
Он наклонился вперёд.
– Для этого нужны те, кто умеет держать связь, – продолжил он. – Люди знака. Не того, что на воротах, а того, что в словах. Вы будете в своих городах и сёлах теми, кто умеет и читать, и говорить, и слушать. Вы будете ловить настроение, ещё до того, как оно прорвётся в драку. Вы будете знать, где рождается новая мысль, и донесёте её сюда.
Он выпрямился.
– Взамен вы получите одно: будете стоять на шаг ближе к тому, где решают, каким станет следующий век, – сказал он. – Не у всякого есть такая доля.
Я слушал и понимал: вот они, зародыши того, что позже назовут «кружками», «союзами», «общинами». Пока – без громких имен, без печатей. Но по сути – то же самое: сеть людей, связанных не кровью и не серебром, а общей мыслью.
Стефан относился ко всему этому с тяжёлым недоверием.
Однажды, когда юные «люди знака» разошлись, он задержал Лорана в коридоре.
– Ты снова строишь лестницу, – сказал он. – Только теперь не из книг, а из живых.
– Лестницы всегда строили из живых, – не смутился Лоран. – Вопрос только в том, куда по ним поднимаются: к виселице или к новому закону.
– Ты слишком уверен, что знаешь, куда ведёт твоя, – устало возразил Стефан. – А мир любит сдвигать лестницы, когда люди уже поднялись.
Он опёрся о стену.
– Помнишь, как в трёх городках люди вышли по твоим листам? – спросил он. – Ты хотел узнать, где порог. Узнал ли?
– Узнал, что порога нет, – тихо ответил Лоран. – Есть только привыкание. В первый раз два мёртвых – ужас. В десятый раз – уже число в записи.
Он посмотрел прямо в глаза Стефану.
– Ты сам говорил, что любовался чужими бедами на страницах, как зритель, – добавил он. – Я хотя бы признаю, что режиссёр.
Стефан поморщился, как от зубной боли.
– В том-то и беда, – сказал он. – Ты слишком радостно принимаешь на себя имя палача, даже если пока носишь перо вместо топора.
Отец Гавриил «людей знака» чуял носом.
Он видел, как в трактирах возникают тихие кружки. Как после службы некоторые не сразу расходятся, а отходят в сторону, собираются пятёрками, десятками, и там уже говорят не о том, что звучало со амвона, а о «новом порядке», «общей мере», «людской доле».
У него, со своей стороны, тоже собирался круг.
Это были старики, бабки, несколько солдат на покое, пары мастеров, привыкших держаться старых способов. Они собирались в притворе храма или в избах, читали псалмы, говорили о смирении и наказании. Но даже там, среди воска и ладана, всё чаще звучало новое:
– Мир сошёл с ума. Люди лезут к звёздам и к железу. Надо держаться за старое, а то нас всех унесёт.
Гавриил понимал: просто кричать «назад» уже бесполезно. Век, как волна, не катится вспять.
И потому тоже стал менять речь.
– Не всякое новое – от беса, – говорил он теперь. – Но и не всякий, кто сулит новый хлеб, от Бога.
Он поднимал руку.
– Зло не всегда приходит с ножом, – говорил. – Иногда – с пером. Иногда с железной стрелкой. Иногда с мягкими речами о том, что «никто не будет больше над вами».
Он смотрел на людей.
– В этом мире у нас осталось только одно верное мерило, – говорил. – Не то, что вам обещают, а то, что требуют взамен. Если у вас хотят забрать всю волю, весь язык, всю веру – и взамен обещают только «порядок», бегите. Даже если этот порядок освещён светом новых звёзд.
Он не раз произносил эти слова и в нашем доме, глядя не на простых, а на нас.
А в это время железный зверь продолжал жить своей жизнью.
Он дрожал всё чаще.
Не так бурно, как в ночь страшного пятна, но и не так тихо, как прежде. Стрелка всё чаще отрывалась от привычных отметок и делала небольшие, будто пробные шаги в сторону. Кирило записывал, чертил, соединял даты.
– Смотри, – говорил он мне однажды, показывая доску с метками. – Вот ярмарка в соседнем княжестве – толчок небольшой, ровный. Вот известие о войне на дальних границах – дрожь, но в другом направлении. А вот…
Он ткнул пальцем в ряд свежих царапин.
– Это последние недели, – сказал он. – Вещи странные: ни войн, ни пожаров, ни голода. Зато слухи: здесь кто-то отказался платить старый налог, там – люди перестали приходить к судье, в третьем месте – собрались и сами решили, кому быть старостой, не спрашивая наверху.
Он перевёл дух.
– Железо реагирует не только на кровь, – пробормотал он. – Оно реагирует на сами попытки жить по-другому. Даже если пока всё тихо.
Я записывал и думал: наш зверь стал чем-то вроде совести века. Он не судит, не наказывает, но показывает: «здесь что-то сдвинулось».
Беда только в том, что этим показом теперь интересуемся не только мы.
Весть из столицы наконец пришла поздней осенью.
Привёз её не чиновник с цепью, а простой гонец в сером кафтане. Письмо было коротким, сухим, как приговор:
«Господин князь признаёт полезность ваших занятий. Дом ваш отныне считается местом наблюдения за небесными и земными колебаниями. Вы обязуетесь сообщать обо всех замеченных вами необычных явлениях. Взамен дом и башня находятся под защитой княжеской власти. Любой явный знак неповиновения по отношению к вам будет считаться оскорблением княжеского дома.
О дальнейших поручениях будет сообщено особо.»
– Они приняли, – тихо сказал Лоран.
– Они взяли, – поправил Стефан. – Принять – значит услышать условия. Взять – значит протянуть руку.
Варвара перечитала письмо несколько раз.
– Пока это не цепь, – сказала она. – Пока это длинная верёвка. Мы ещё можем по ней и тянуть, и ослаблять.
– До первой смуты, – глухо заметил Никандро.
За вестью из столицы почти сразу же пришла другая – уже не по бумаге, а по живой крови.
В один из холодных дней к нашему двору подъехала повозка. На ней – четверо. Один лежал, двое сидели, один держал в поводу лошадь. На лице лежащего был серый налёт, на лбу – повязка с засохшей кровью.
Их впустили, и вскоре в доме раздался привычный шум: воду, полотна, лекаря.
Варвара, увидев, кто лежит на повозке, побледнела.
– Это он, – сказала она. – Тот самый мясник.
Тот самый – из первого города, где листы час назад превратили слова в камни и смерть.
Его привезла жена.
Теперь я увидел её воочию: сухая, жилистая, с лицом, на котором усталость и твёрдость жили бок о бок. Та самая, что писала нам письмо с вопросом: «кто виноват?»
Она стояла, не снимая шали.
– Его отпустили, – сказала она ровно. – Не потому, что пожалели. Потому что был нужен показательный человек. Его выпустили, а ночью к дому пришли неизвестные. Сначала кинули камень в окно. Потом вытащили на улицу.
Она дернула подбородком в сторону повозки.
– Били не так, чтобы убить, – продолжила она. – Так, чтобы все видели: вот что бывает с теми, кто читает чужие листы вслух. Я забрала его и привезла сюда. Если уж вы втянули нас в свои счёты, будьте добры и эту цифру себе записать.
Мы стояли молча.
Мясник был жив, но в сознание приходил редко. На его грубом лице, которое я представлял раньше красным и шумным, теперь лежала какая-то детская, почти беззащитная бледность.
– Я не за милостыней приехала, – сказала жена. – Мне от вас ничего не нужно, кроме правды. Он должен знать, за что его ломали. Вы должны знать, кого вы ломали чужими руками.
Она посмотрела на Лорана, на Стефана, на Варвару.
– И если вы и дальше будете слать свои слова по городам, – добавила она, – вы хотя бы научитесь их сопровождать. Не одних, а чем-то, что может защитить хоть кого-то. Иначе вы хуже сборщиков.
Слова её были тяжёлым камнем, но камнем правдивым.
Мясник прожил у нас зиму.
Он лежал в дальней комнате, куда мало кто заходил. Лекарь приходил через день, жена сидела рядом, иногда читала ему вслух – не наши листы, а простые молитвы, старые сказания.
Иногда он приходил в себя и шептал что-то невнятное. Однажды я услышал:
– Я только прочёл… Я только прочёл…
Словно оправдывался перед кем-то, кого видел не мы.
Стефан приходил к нему редко, но если уж приходил, сидел долго. Возвращался из той комнаты всегда как-то тише.
– Я много лет писал, – сказал он мне однажды после такого посещения, – и любил думать, что мои слова живут на бумаге, а не в мышцах и костях людей. Теперь вот вижу: вот она, бумага, – он сжал кулак, – вот чернила, вот печать.
Он пригладил волосы.
– Если когда-нибудь ты станешь писать сам, – добавил он, – запомни: всякое место, где ты хочешь поднять человека с колен, должно иметь место, где ты готов с ним потом разделить удар. Иначе твоя правда – пустое ремесло.
Тем временем «люди знака» множились.
Одни шли к нам, другие создавали свои кружки, третьи пытались перетянуть людей от башни к храму или наоборот. Город, деревни, даже отдалённые местечки наполнялись спором.
Слово «порядок» звучало то с надеждой, то с ненавистью.
Слово «верх» всё чаще звучало не только про власть, но и про наше небесное море.
– Там, наверху, – говорили в трактире, – они уже всё решили. Они – то ли князь с советниками, то ли башня с железом, то ли сам Бог с демонами. Мы здесь только ждём, когда нам кинут новую мерку.
– Не «они», а «мы», – пытался возразить кто-то из наших. – Всё, что там дрожит, – от наших дум.
Но это «мы» звучало слабее, чем привычное «они».
Однажды ночью я снова не мог уснуть.
Вышел на галерею. Небо было чистое, звёзды – обычные, без нитей. Воздух – холодный, прозрачный.
И вдруг мне стало ясно: вторая глава нашей жизни подходит к краю.
В первой мы смотрели, как дрожит мир. Во второй – как люди узнают о собственной дрожи и пытаются с ней жить.
Третья – когда-нибудь – будет о том, как кто-то попытается эту дрожь взять в руки окончательно. Или она сама ухватит кого-то за горло.
За спиной зашаркал шаг.
– Не спится? – спросил Лоран. Он тоже вышел.
– Тоже считаете звёзды? – спросил я.
– Нет, – ответил он. – Я считаю лица.
Он облокотился о перила.
– Видишь, – сказал он, – раньше у нас были только две силы: власть и вера. Первая держала людей страхом наказания, вторая – страхом суда после смерти. Теперь появляется третья: общая мысль. Она не боится ни кнута, ни ада, пока новая.
Он посмотрел на меня.
– Мы с тобой живём в странный час, – сказал он. – В нём страшно быть и выше, и ниже. От всех обоих требуют ответов, каких они ещё не умеют давать. Поэтому все стараются либо забиться, либо захватить.
– А вы? – спросил я. – Вы хотите захватить?
Он задумался.
– Я хочу удержать, – ответил он. – Хотя знаю, что это слово ничуть не лучше.
Он выпрямился.
– Скоро придёт время, – сказал он, – когда нам придётся сделать выбор не между «служить князю» и «служить людям», а между тем, чтобы позволить демонам верхнего моря делать, что хотят, и тем, чтобы самому стать для них поводырём.
Он усмехнулся, но без веселья.
– Ты ещё думаешь, что демоны – только образ? – спросил он.
Я посмотрел на спокойное небо и не нашёлся, что ответить.
Так тянулись дни – как тонкая нить, которую кто-то готовится резко дёрнуть.
Люди знака собирались тайно и явно. Отец Гавриил молился и спорил. Княжий посланный уже давно уехал, но его цепь будто оставила на нашем доме невидимый след. Мясник лежал, дышал тяжело. Железный зверь дрожал по-своему.
А где-то далеко, за лесами и городами, другие башни, другие храмы, другие трактиры, другие дома делали свои шаги. Верхнее море, невидимое, но ощутимое, становилось всё более натянутым.
Всё это не завершилось громом и пожаром. Она завершалась медленным, нарастающим напряжением – тем самым, которое все чувствуют, но никто не любит признавать, пока не прогремит.
И это было, пожалуй, страшнее всякого мгновенного взрыва.
Зима подошла так незаметно, будто была с нами всё это время и только теперь сняла плащ.
Снег выпал за одну ночь – густой, вязкий. Весь наш двор, все крыши, дорожки, даже чёрный след от стёртого знака на воротах скрылись под ровным белым слоем. Мир стал тише; звуки, словно обмотанные шерстью, доходили глухо.
Только внутри дома тишина не наступила.
Мясник жил.
Это само по себе уже казалось чудом – если верить лекарю, при таких побоях чаще уезжают не в чужой дом, а на кладбище. Но он упрямо цеплялся за жизнь, как привык цепляться за тушу, когда тянет её с крюка.
Я заглядывал к нему редко, из уважения к его жене. Та сидела у постели почти всё время: меняла тряпки, кормила с ложки, иногда просто молча держала его за руку.
Однажды она позвала меня сама.
– Иди, – сказала. – Он сегодня яснее. Может, услышит, кто его втянул во всё это.
Я вошёл. В комнате пахло травами, мазями, застоявшимся воздухом. В углу чадила маленькая свеча.
Мясник лежал с закрытыми глазами, но дыхание у него было уже не такое рваное, как прежде. Лицо всё ещё в синяках, но где-то под этим вспухшим, потемневшим мясом угадывалась прежняя грубая крепость.
– Это тот, что пишет, – негромко сказала жена, наклоняясь к его уху. – Помнишь, я тебе говорила? Они здесь записывают всё, как было.
Он чуть шевельнул губами.
– Писец… – выдохнул он.
Я подошёл ближе.
– Я здесь, – сказал я. – Если хотите, расскажите мне. Я запомню.
Он медленно открыл глаза. Взгляд у него был мутным, но цепким: как у человека, который на ярмарке выбирает скотину и не хочет, чтобы его обманули.
– Ты им… всё… повтори, – сказал он, сглатывая слова. – Не по своим книжным… а как есть.
– Как есть, – кивнул я.
Он помолчал, собираясь с силами.
– Я всю жизнь резал чужое мясо, – начал он. – Ко мне приходили дворяне, сборщики, простые. Я для всех одинаково резал. Никого не жалел и не любил. Моя правда была простая: заплати – получишь лучший кусок, не заплатишь – уходи.
Губы его дрогнули.
– Потом пришли слова, – продолжил он. – Листы. Сначала чужие, потом ваши. Я их читал другим, потому что голос у меня сильный. Мне было странно приятно, что люди слушают меня не только на ярмарке, когда я кричу про свежий товар, но и вечером, когда читаю про правду и долю.
Он слабо усмехнулся.
– Я не думал, что за это тоже бывает цена, – сказал он. – Думал: вот тут деньги, вот тут мясо, вот тут слова. А оказалось – всё в одну копну.
Я молчал.
– Когда меня били, – сказал он вдруг, – один из тех, кто бил, сказал: «Не лезь больше языком выше своей головы».
Он перевёл взгляд на меня.
– Вот что ты им скажи, писец, – прошептал он. – Что, когда человек берёт в рот чужие мысли, он должен знать: голова у него остаётся прежняя. А удар принимают не книги, а кости.
Он закашлялся, жена поднесла ему воду.
– Я не жалею, что читал, – сказал он, отдышавшись. – Пускай знают. Мне легче оттого, что хоть раз в жизни говорил не только о жире да о костях. Но если вы дальше будете слать свои листы, – он снова впился в меня взглядом, – вы к ним прикладывайте не только слова, но и плечо. Чтобы тем, кого будут бить, было куда упасть.
Я опустил глаза.
– Записал? – хрипло спросил он.
– Записал, – ответил я.
– Тогда иди, – сказал он. – Я от тебя уже легче стал.
После этого разговора я долго не мог смотреть на свои тетради так же, как прежде.
Каждая строчка казалась мне не чернилом, а тонкой жилой, протянутой к чьей-то шее. Лёгкое движение пера – и там, далеко, чья-то жизнь изменится неизвестно как.
Стефану я рассказал не всё, только главное. Он выслушал, прошёлся по комнате, остановился у окна.
– Люди вроде него всегда приходят в наши книги, – сказал он. – Но обычно – задним числом. Мы пишем: «такой-то был простым, но честным, поплатился за чужие слова» – и гордимся своей прозорливостью.
Он сжал ладонь на подоконнике.
– А тут он сам говорит нам это в лицо, – добавил он. – Уже не отвертишься.
Тем временем «люди знака» начали приносить плоды.
Сначала – в виде слухов. Один из них писал, что в дальнем городке ремесленники сами выбрали себе старосту, не спрашивая у управителя. Другой сообщал, что в одной деревне решили общим сходом не отдавать часть зерна в пустующий амбар княжеского слуги, а распределить между бедными. Третий писал, что в одном из храмов молодые отказались целовать руку священнику, который слишком сильно держится за богатых.
Пока всё это были отдельные случаи. Но, глядя на доску с отметками у Кирило, я видел: почти каждый такой слух совпадал с лёгким отклонением стрелки.
– Будто кто-то сверху радуется, – хмыкал Кирило. – Или, наоборот, хмурится. Не поймёшь.
Лоран же глядел на всё это, как садовник на первые ростки.
– Видите? – говорил он на очередном сходе своих учеников. – Стоило людям почувствовать, что они не одни в своём недовольстве, как они сами начали делать шаги.
Он откинул назад волосы.
– Теперь важно, – продолжил он, – чтобы эти шаги не превратились в хаос. Если каждый будет крутить свою дверцу, дом развалится. Нужен общий ход.
– Общий ход… – повторил один из юношей. – Кто же его задаст? Вы?
– Его задаст нужда, – ответил Лоран. – А мы лишь будем слушать и направлять.
Один раз на таком собрании между ними вспыхнула ссора.
Один из «людей знака», тот самый юноша в лучшем камзоле, вдруг сказал:
– Вы всё время говорите «мы», мастер. Мы направим, мы удержим, мы посчитаем. А почему вы думаете, что эта роль – ваша по праву? Может, мир должен идти туда, куда сам хочет, без ваших нитей?
