Барсетширские хроники: Доктор Торн

Размер шрифта:   13
Барсетширские хроники: Доктор Торн

Anthony Trollope

DOCTOR THORNE

© С. Б. Лихачева, перевод, примечания, 2025

© Издание на русском языке. ООО «Издательство АЗБУКА», 2025

Издательство Азбука®

Глава I

Грешемы из Грешемсбери

Прежде чем свести знакомство со скромным сельским врачом, которому суждено стать главным героем нижеследующей повести, читателю не помешает узнать побольше о той местности, где практикует наш доктор, и о его соседях.

Есть на западе Англии графство, не слишком оживленное и не то чтобы у всех на слуху, в отличие от своих промышленных громадин-собратьев на севере, и тем не менее оно дорого сердцу тех, кто хорошо с ним знаком. Его зеленые пастбища, его колышущиеся волны пшеницы, его тенистые – и, не будем скрывать, утопающие в грязи проселки, его изгороди с перелазами и тропинки, его коричнево-желтые, добротные сельские церкви, его буковые аллеи и тюдоровские особняки тут и там, и нескончаемые охоты на лис, и учтивое обхождение, и всепроникающий дух клановости – благодаря всему этому для тамошних жителей родное графство – плодоносная земля Гесем. Оно целиком и полностью земледельческое: земледельческое по своей товарной продукции, земледельческое в том, что касается его бедноты и его увеселений. Есть в нем, конечно, и городишки: оттуда привозят семена и бакалейный товар, ленты и лопатки для углей, там устраивают ярмарки и провинциальные балы, там переизбирают депутатов в парламент, обычно – наперекор всем избирательным реформам, прошлым, настоящим и будущим, – по велению какого-нибудь влиятельного местного землевладельца; из таких городишек являются деревенские почтальоны, там же берут почтовых лошадей для разъездов с визитами. Но эти городишки ничего не прибавляют к значимости графства; они все, за исключением разве того города, где проходят выездные сессии суда присяжных, состоят из одной-единственной унылой как смерть улицы. В каждом есть две водокачки, три гостиницы, десяток лавок, пятнадцать пивных, один церковный сторож и рыночная площадь.

И впрямь, когда речь заходит о значимости графства, городское население в расчет не берут. Единственное исключение, как говорилось выше, составляет город, где заседает выездной суд; тут же находится и кафедральный собор. Здесь гнездо клерикальной аристократии, которая, разумеется, обладает должным весом. Свой епископ, свой настоятель, архидьякон, три-четыре пребендария и все их бессчетные капелланы, викарии и прочая церковная свита составляют общество достаточно могущественное, чтобы с ним считались местные сквайры. В остальном величие Барсетшира всецело зависит от землевладельцев.

Впрочем, сегодняшний Барсетшир не настолько един и целен, как во дни до того, когда Избирательная реформа расколола его надвое. Нынче есть Восточный Барсетшир и есть Западный, и люди, знакомые с барсетширскими событиями не понаслышке, утверждают, будто уже угадывают некие разногласия, некое расхождение интересов. Восточная половина графства куда консервативнее западной; последняя затронута – сейчас или в прошлом – скверной пилизма, кроме того, там – резиденции столь влиятельных вигов, как герцог Омниум и граф Де Курси, и эти двое магнатов до какой-то степени оттесняют на второй план и затмевают джентльменов, проживающих по соседству.

Вот в Восточный Барсетшир мы и отправимся. В те неспокойные дни, когда впервые зашла речь о вышеупомянутом разделе графства, когда доблестные герои все еще бились против министров-реформаторов если не с надеждой, то с пылом и с жаром, никто не сражался в этой битве отважнее Джона Ньюболда Грешема из Грешемсбери, депутата парламента от Барсетшира. Однако судьба и герцог Веллингтон судили иначе, и в парламенте следующего созыва Джон Ньюболд Грешем представлял уже только Восточный Барсетшир.

Поговаривали, будто в часовне Святого Стефана ему пришлось общаться с публикой такого пошиба, что сердце у бедняги не выдержало; правда это или нет, судить не нам. Так или иначе, до конца первого года работы реформированного парламента он и в самом деле не дожил. Смерть исхитила мистера Грешема в возрасте далеко не старом, а его старший сын, Фрэнсис Ньюболд Грешем, был тогда еще совсем юн. Однако ж, невзирая на его молодость и невзирая на еще некоторые доводы против его кандидатуры, о которых пойдет речь ниже, его избрали на место отца. Память об отцовских заслугах была еще слишком свежа; настолько отвечали они всеобщим настроениям и настолько высоко оценивались земляками, что любой другой выбор представлялся немыслимым. Вот так молодой Фрэнк Грешем оказался депутатом парламента от Восточного Барсетшира, хотя те самые люди, что его избирали, отлично понимали, как мало у них оснований вверить ему свой голос.

Фрэнк Грешем, хоть в ту пору ему исполнилось только двадцать четыре, был женат и уже успел стать отцом семейства. Своим выбором супруги он дал жителям Восточного Барсетшира серьезные основания для беспокойства. Он женился ни много ни мало как на леди Арабелле Де Курси, сестре могущественного графа из замка Курси в Западном Барсетшире, закоренелого вига; граф этот не только сам проголосовал за билль об Избирательной реформе, но еще и постыднейшим образом склонял к тому же других молодых пэров, так что при одном упоминании его имени сквайры графства, убежденные тори, брезгливо морщили нос.

А Фрэнк Грешем не только выбрал себе неподобающую супругу, не только женился столь непатриотичным образом, но усугубил свои грехи еще и тем, что безрассудно сблизился с жениной родней. Да, он по-прежнему называл себя тори и состоял в клубе, в котором отец его некогда считался одним из самых уважаемых членов; да, во дни великой битвы Грешему-младшему в потасовке проломили голову (причем бился он на правой стороне), тем не менее добропорядочные избиратели Восточного Барсетшира, до синевы преданные партии, полагали, что частый гость замка Курси никак не может считаться последовательным тори. И все же после смерти отца проломленная голова сослужила сыну добрую службу; его страдания во имя правды вкупе с заслугами Грешема-старшего склонили чашу весов в его пользу: на совещании в барчестерском трактире «Георгий и дракон» было решено, что Фрэнк Грешем займет отцовское место.

Впрочем, место это оказалось Фрэнку Грешему не по мерке. Да, он стал депутатом от Восточного Барсетшира, да только депутат из него получился не ахти – вялый, равнодушный, якшается с врагами правого дела, а вот добрая драка не по его части; очень скоро он отвратил от себя всех тех, кто чтил в сердце память о старом сквайре.

В те времена замок Де Курси таил в себе немало неодолимых соблазнов для юноши, и все эти соблазны пустили в ход, дабы перетянуть на свою сторону молодого Грешема. Его жена, годом или двумя старше Фрэнка, была женщина светская, с совершенно виговскими вкусами и устремлениями, как и пристало дочери могущественного графа-вига. Она интересовалась политикой – или думала, что интересуется – больше своего мужа, ибо месяца за два до помолвки состояла при дворе и там ей внушили, что политика английских правителей в изрядной степени зависит от политических интриг английских женщин. Она преохотно занялась бы делом, если бы только знала как, и прежде всего постаралась превратить своего респектабельного молодого супруга-тори в жалкого прихвостня вигов. Хочется верить, что характер этой дамы в полной мере раскроется на последующих страницах, так что описывать его подробнее здесь нет нужды.

Быть зятем влиятельного аристократа, депутатом парламента от графства и владельцем завидной фамильной усадьбы и не менее завидного фамильного состояния не так уж и плохо. В ранней молодости Фрэнку Грешему эта новая жизнь пришлась очень даже по вкусу. Он, как мог, утешал себя, ловя угрюмые взгляды сопартийцев, и платил им тем, что теснее прежнего общался со своими политическими противниками. Бездумно, словно глупый мотылек, он летел на яркий свет – и, конечно же, опалил себе крылышки. В начале 1833 года он стал членом парламента, а осенью 1834 года парламент был распущен. Молодые депутаты двадцати трех – двадцати четырех лет о роспуске парламента не больно-то задумываются, забывают о непостоянстве своих избирателей и слишком гордятся настоящим, чтобы сколько-то просчитывать будущее. Вот так оно вышло и с мистером Грешемом. Его отец всю жизнь был депутатом от Барсетшира, и мистер Грешем рассчитывал на будущность столь же благополучную как на часть своего законного наследия, однако ничего не сделал, чтобы закрепить за собой отцовское место.

Итак, осенью 1834 года парламент был распущен, и Фрэнк Грешем, вместе со своей благородной супругой и всеми Де Курси в качестве опоры и поддержки, обнаружил, что смертельно разобидел родное графство. К его вящему негодованию был выдвинут другой кандидат – как единомышленник почившего коллеги, и хотя мистер Грешем мужественно сражался и потратил в этой битве десять тысяч фунтов, вернуть утраченные позиции он так и не сумел. «Высокий тори», поддерживаемый влиятельными вигами, в Англии персона непопулярная. Ему никто не доверяет, хотя находятся те, кто, пусть и не доверяя, готов посодействовать его назначению на ответственный пост. Именно так случилось и с мистером Грешемом. Многим, по семейным соображениям, хотелось сохранить за ним место в парламенте, но никто не считал, что он того достоин. В результате разгорелось яростное дорогостоящее противоборство. Фрэнк Грешем, когда его попрекали, что он-де виг, отрекался от семейства Де Курси, а когда над ним насмехались, говоря, что от него, мол, даже тори отвернулись, открещивался от старых отцовских друзей. Пытаясь усидеть между двух стульев, он рухнул на землю и как политик на ноги уже не встал.

На ноги он уже так и не встал, но дважды изо всех сил попытался. Выборы в Восточном Барсетшире в те времена по разным причинам быстро следовали одни за другими, и, еще не достигнув двадцати восьми лет, мистер Грешем трижды выставлял свою кандидатуру в графстве и трижды проигрывал. По правде сказать, сам он ограничился бы потерей первых десяти тысяч фунтов, но леди Арабелла сдаваться не собиралась. Она вышла замуж за владельца завидной усадьбы и завидного состояния, однако ж вышла замуж за коммонера, чем уронила свое высокородное достоинство. Она считала, что ей подобало сочетаться браком с тем, кто по праву заседает в палате лордов, но раз уж не сложилось, то пусть ее муж хотя бы займет место в нижней палате. Если она будет сидеть сложа руки, довольствуясь ролью просто-напросто жены просто-напросто деревенского сквайра, то постепенно впадет в ничтожество.

Подзуживаемый супругой, мистер Грешем трижды вступал в заведомо проигрышное состязание, и каждый раз это обходилось ему недешево. Он терял деньги, леди Арабелла – терпение, а в Грешемсбери дела шли все хуже – совсем не так, как при старом сквайре.

В первые двенадцать лет брака детская Грешемсбери стремительно пополнялась. Родился сын; в ту благословенную пору был еще жив старый сквайр, и приход в мир наследника Грешемсбери встречали великим восторгом и ликованием. По всей округе полыхали костры, над огнем жарились бычьи туши; традиционные празднества, как принято у состоятельных британцев по такому поводу, прошли с грандиозным размахом и пышностью. Но когда на свет появился десятый ребенок – девятая по счету дочка, – внешние проявления радости были уже не столь бурными.

Затем начались треволнения иного рода. Одни девочки уродились хворыми и хилыми, другие – очень хилыми и очень хворыми. У леди Арабеллы были свои недостатки, которые немало вредили счастью ее мужа и ее собственному, но никто не назвал бы ее плохой матерью. Многие годы она денно и нощно изводила мужа, потому что он не прошел в парламент, потому что отказывался обставить особняк на Портман-сквер, потому что каждую зиму возражал против того, чтобы в Грешемсбери-парк приезжало больше гостей, нежели усадьба способна вместить, но теперь она запела на другой лад и пилила его, потому что Селина кашляет, потому что у Хелены жар, потому что у бедняжки Софи слабая спинка, а у Матильды пропал аппетит.

Кто-то скажет, что беспокоиться по таким серьезным поводам простительно. Простительно, да, но внешнее проявление материнских чувств простительным не назовешь. Несправедливо было объяснять кашель Селины старомодностью меблировки на Портман-сквер, да и позвоночник Софи вряд ли существенно укрепился бы оттого, что ее отец заседал бы в парламенте, и однако ж, слушая, как леди Арабелла обсуждает эти проблемы на семейном конклаве, всякий подумал бы, что именно таких результатов она и ждет.

А пока ее ненаглядных болящих бедняжек возили из Лондона в Брайтон, из Брайтона куда-то на воды в Германию, с германских вод – обратно в Торки, а оттуда – четверых поименованных выше – в тот безвестный край, откуда нет возврата земным скитальцам и ни в какое новое путешествие уже не поедешь, даже по распоряжению леди Арабеллы.

Единственного сына и наследника Грешемсбери нарекли Фрэнсисом Ньюболдом Грешемом в честь отца. Он-то и стал бы героем нашей повести, если бы это место не занял заблаговременно сельский доктор. Собственно, вы вольны считать юношу героем, если угодно. Это ему предстоит стать нашим любимцем и участвовать в любовных сценах, это его ждут испытания и невзгоды, а уж справится он с ними или нет – увидим. Для авторского жестокосердия я уже слишком стар, так что, возможно, он от разбитого сердца не умрет. Те, кто считает, будто немолодой, неженатый сельский доктор в герои не годится, пусть возьмут вместо него наследника Грешемсбери и при желании назовут книгу «Любови и приключения Фрэнсиса Ньюболда Грешема-младшего».

А мастер Фрэнк Грешем на роль героя подходил очень даже неплохо. В противоположность сестрицам он отличался цветущим здоровьем и, даром что единственный в семье мальчик, затмевал их всех красотой. Грешемы испокон веков все как на подбор были хороши собой: синеглазые, светловолосые, с широким лбом, ямочками на подбородке и тем подкупающе опасным аристократическим изгибом верхней губы, который может в равной степени выражать и благодушие, и презрение. А молодой Фрэнк был Грешемом с головы до пят, отрадой отцовского сердца.

Представители семейства Де Курси на невзрачную внешность не жаловались. В их походке, в манере держаться и даже в лице сквозило слишком много надменности, и высокомерия, и, мы бы даже по справедливости сказали, благородства, чтобы кто-нибудь счел их невзрачными, но род их был не то чтобы вскормлен Венерой и взращен Аполлоном. Они были рослы, худощавы, с резко очерченными скулами, высоким лбом и большими, горделивыми, холодными глазами. Все девушки Де Курси могли похвастаться роскошными волосами, а еще – непринужденными манерами и умением поддерживать беседу, так что им удавалось сойти за красавиц до тех пор, пока их не сбудут с рук на матримониальном рынке, а тогда мир в целом уже не заботило, красавицы они или нет. Юные мисс Грешем были вылитые Де Курси, и мать их за это любила ничуть не меньше.

Две старшие девочки, Августа и Беатрис, выжили и, по всей видимости, покидать этот мир пока не собирались. Четыре следующих зачахли и умерли одна за другой – все в течение одного и того же скорбного года – и упокоились на ухоженном новом кладбище в Торки. Затем родились близнецы – слабенькие, хрупкие, нежные цветочки, темноволосые, темноглазые, с вытянутыми исхудалыми бледными личиками, с длинными худосочными кистями и стопами; казалось, они обречены вскорости последовать за сестрицами. Однако до сих пор этого не произошло, да и болели они меньше сестер, и кое-кто в Грешемсбери объяснял это сменой семейного доктора.

А потом родилась младшенькая – та самая, чье появление на свет, как сказано выше, не было ознаменовано шумной радостью, ведь когда она пришла в мир, четверо других, с бледными висками, впалыми поблекшими щечками и бескровными, как у скелетиков, ручонками, только и ждали дозволения его покинуть.

Вот как обстояли дела в семье, когда в 1854 году старший сын достиг совершеннолетия. Он окончил Харроу, теперь учился в Кембридже, но, разумеется, такой день не мог не провести под родным кровом, ведь совершеннолетие – волнующее и радостное событие для юноши, которому по праву рождения предстоит унаследовать обширные земли и огромное богатство. Эти громогласные поздравления, эти добрые пожелания, которыми встречают его возмужание седовласые старожилы графства; сердечные, почти материнские ласки соседских матерей, которые знают его с колыбели, – матерей, у которых есть дочери, пожалуй, достаточно хорошенькие, и добронравные, и милые даже для такого, как он; тихие, полузастенчивые, но сладостные приветствия девушек, которые теперь, вероятно, впервые, называют его по всей форме «мистер Такой-то»: не столько наставления, сколько инстинкт им подсказывает, что настало время отказаться от фамильярного обращения «Чарльз» или «Джон»; слуху его льстят восклицания вроде «счастливчик» и «везунчик» и намеки, что кое-кто родился с серебряной ложкой во рту; сверстники по очереди хлопают его по спине и желают прожить тысячу лет и еще столько же; радостно гомонят арендаторы, старики-фермеры с чувством жмут ему руку и желают всяческих благ; фермерские жены расцеловывают его в обе щеки, он расцеловывает фермерских дочек – благодаря этому всему двадцать первый день рождения не может не стать очень приятным событием для молодого наследника. Впрочем, для юноши, который понимает, что унаследовал только одну привилегию – всю полноту ответственности перед законом и теперь в случае чего подлежит аресту, удовольствие, вероятно, не столь велико.

Применительно к молодому Фрэнку Грешему уместно было говорить скорее о первом, нежели о втором сценарии, и однако ж церемония в честь его совершеннолетия далеко уступала той, которая выпала на долю его отца. Мистер Грешем пребывал ныне в стесненных обстоятельствах, и хотя мир об этом не знал – или, по крайней мере, не знал, насколько в стесненных! – он так и не собрался с духом распахнуть двери дома настежь и принять у себя в гостях все графство, не жалея расходов, как будто дела его шли на лад.

Ведь дела-то на лад не шли. Ничего ровным счетом не ладилось ни у него, ни вокруг него – стараниями леди Арабеллы. Теперь у мистера Грешема все вызывало досаду: он больше не был прежним беспечным счастливцем, и жители Восточного Барсетшира не ждали каких-то грандиозных торжеств в тот день, когда молодому Грешему исполнится двадцать один.

Какие-никакие торжества все-таки состоялись. Стоял июль, и для арендаторов накрыли столы в тени дубов. На столах было мясо, вино и пиво, Фрэнк обходил гостей, всем пожимал руки и выражал надежду, что их общение будет долгим, тесным и взаимовыгодным.

Теперь самое время сказать несколько слов о Грешемсбери-парке. Это была великолепная старинная усадьба – собственно, была и есть, но прошедшее время здесь уместнее, ведь говорим мы о ней в контексте прошлых времен. Мы упомянули Грешемсбери-парк; да, был там и парк с таким названием, но сам усадебный дом именовался Грешемсбери-хаус и стоял не в парке. Деревня Грешемсбери представляла собою одну-единственную длинную извилистую улицу протяженностью в целую милю; на полпути она круто поворачивала, так что одна половина улицы располагалась точно под прямым углом к другой. В этом-то углу и стоял Грешемсбери-хаус, а образовавшееся таким образом пространство заполняли сады и угодья. В каждом конце деревни было по входу – у громадных врат несли стражу статуи рослых дикарей с дубинками, по двое у каждой створки, точно такие же, как на фамильном гербе; от каждого входа широкая прямая дорога пролегала до живописной липовой аллеи и подводила к самому дому. А дом был построен в роскошнейшем – наверное, следует сказать, чистейшем тюдоровском стиле, так что, хотя Грешемсбери не отличается законченностью Лонглита и уступает великолепием Хатфилду, в каком-то смысле его можно назвать лучшим образчиком тюдоровской архитектуры, каким только может похвастаться страна.

Стоит он в окружении множества ухоженных садов и каменных террас, отделенных друг от друга; на наш взгляд, они не столь привлекательны, как обширные лужайки наших сельских усадеб, но сады Грешемсбери славились на протяжении двух веков, и любого Грешема, который дерзнул бы хоть что-нибудь в них изменить, обвинили бы в варварском уничтожении одной из знаменитых семейных достопримечательностей.

Грешемсбери-парк как таковой раскинулся дальше, по другую сторону деревни. Напротив каждых громадных ворот, выходящих на дом, воздвиглись ворота поменьше, одни открывались на конюшни, псарни и скотный двор, другие – на олений парк. Эти вторые ворота и служили главным входом в имение – входом величественным и благолепным. Липовая аллея, что подводила к самому дому, в другую сторону тянулась на четверть мили и заканчивалась, только резко уперевшись в косогор. Перед входом высились четыре дикаря с четырьмя дубинками, по двое справа и слева. Благодаря каменной стене с вделанными в нее массивными железными створками, на которых красовался фамильный герб с еще двумя дикарями-щитодержателями при дубинках, и каменным сторожкам, и дорическим, увитым плющом колоннам, расставленным по кругу, и четырем грозным дикарям, и обширности самих угодий, которые примыкали к деревне и через которые пролегала проезжая дорога, парадный вход в полной мере отражал величие древнего рода.

Приглядевшись повнимательнее, можно было заметить под гербом ленту с девизом Грешемов: «Gardez Gresham»; те же слова повторялись мелкими буквами под каждым из щитодержателей. Такой девиз был, вероятно, выбран в рыцарские времена каким-нибудь герольдом, дабы возвестить миру об особых достоинствах семьи. Однако теперь, к сожалению, мнения о том, что за смысл вложен в эти слова, разошлись. Одни с геральдическим пылом доказывали, что призыв обращен к дикарям и велит им позаботиться о своем покровителе – «Берегите Грешемов», а другие (и я склонен с ними согласиться) столь же авторитетно утверждали, будто это совет всем и каждому, в особенности же тем, кто склонен бунтовать против знати графства: «Берегитесь Грешемов». Последняя трактовка подразумевает силу (так утверждали приверженцы этой гипотезы), первая – слабость. А ведь Грешемы всегда славились силой и мужеством и никогда не страдали ложной скромностью.

Мы не будем даже пытаться решить этот вопрос. Увы! ни то, ни другое истолкование нынешнему положению семьи не соответствовало. Со времен основания рода Грешемов в Англии произошли такие перемены, что теперь уже никакие дикари не могли защитить своих хозяев: Грешемам приходилось либо защищаться самим подобно простым смертным, либо жить безо всякой защиты. Да и соседям их не было нужды трястись от страха, стоит Грешему нахмурить брови. Оставалось только пожелать, чтобы теперешний Грешем мог с таким же безразличием воспринимать хмурые взгляды кое-кого из соседей.

Однако древние символы сохранились, и да пребудут они с нами сколь можно дольше; они и по сей день исполнены очарования и заслуживают любви. Они говорят нам о чести и мужестве былых времен, и тому, кто способен их верно истолковать, объясняют полнее и точнее, нежели любая письменная история, как англичане стали тем, что они есть. Англия пока еще не торговая страна в том смысле, в каком используется применительно к ней этот эпитет; будем же надеяться, что нескоро она в таковую превратится. С тем же успехом ее можно называть феодальной Англией или рыцарской Англией. Если в цивилизованной западной Европе и существует нация, в которой землевладельцы – это подлинная аристократия, наиболее заслуживающая доверия, наиболее достойная править, то нация эта – англичане. Выберите по десять видных политиков в каждой из великих европейских держав. Выберите их во Франции, в Австрии, в Сардинии, в Пруссии, в России, в Швеции, в Дании, в Испании, а затем выберите в Англии десятерых наиболее выдающихся государственных деятелей, известных поименно: результаты покажут, в какой стране все еще сохраняется глубокая приверженность добрым старым феодальным (как говорят сегодня – землевладельческим) интересам и искренняя в них вера.

Англия – торговая страна! Да, как некогда Венеция. Она может превзойти другие страны в сфере торговли, однако ж не этим она больше всего гордится, не в этом наиболее преуспела. Торговцы как таковые не первые люди среди нас; хотя торговец, вероятно, и может пробиться в высшие слои общества, дверь для него приоткрыта чуть-чуть, на малую щелочку. Купля-продажа – дело благое и нужное; очень нужное, и, вероятно, порою заключает в себе великое благо, но это никак не благороднейшее поприще для человека, и давайте надеяться, что при нашей жизни оно не будет считаться благороднейшим поприщем для англичанина.

Грешемсбери-парк поражал своими размерами: он раскинулся с внешней стороны угла, образованного деревенской улицей, и протянулся вдаль в обоих направлениях насколько хватает глаз – если смотреть с дороги или от домов. Действительно, здесь местность была настолько изрезана, а взгорья и конические, заросшие дубами холмы так выглядывают один из-за другого, что парк на вид кажется куда обширнее, нежели на самом деле. Человек посторонний, войдя туда, не без труда находил выход через какие-нибудь другие ворота, но так живописен был пейзаж, что ценитель природных красот охотно поддавался искушению там заплутать.

Я уже упоминал, что с одной стороны от усадьбы располагались псарни. В связи с этим расскажу об одном характерном эпизоде – эпизоде в жизни нынешнего сквайра весьма длительном. Некогда он представлял свое графство в парламенте, и хотя это осталось в прошлом, его по-прежнему снедало честолюбивое стремление так или иначе приобщиться к величию родного графства; ему по-прежнему хотелось, чтобы Грешем из Грешемсбери стал для Восточного Барсетшира кем-то бо́льшим, чем Джексон с Мызы, или Бейкер из Милл-Хилла, или Бейтсон из Эннисгроува. Все они были его добрыми друзьями и весьма уважаемыми помещиками, но мистер Грешем из Грешемсбери заслуживал большего, нежели все они вместе взятые; даже у него хватало честолюбия это осознать. Посему, как только появилась возможность, он стал распорядителем охоты.

Для такого занятия он подходил во всех отношениях, кроме финансового. Хотя в юные годы он оскорбил земляков в лучших чувствах своим безразличием к семейной политической традиции и некоторым образом проштрафился, вздумав баллотироваться от графства вопреки желанию собратьев-сквайров, тем не менее он носил всеми любимое, широко известное имя. Люди сожалели, что Грешем не оправдал всеобщих ожиданий и не пошел по отцовским стопам, но когда обнаружилось, что как политик он среди них не возвысится, всем по-прежнему хотелось, чтобы он возвысился хоть в чем-нибудь, если только в графстве найдется поприще, для него подходящее. А он между тем слыл превосходным наездником и молодчагой-парнем, он хорошо понимал в гончих, а с выводком лисенят был нежен как кормящая мамочка; он носился верхом по полям графства с пятнадцати лет, улюлюкал зычно, всех псов знал поименно и умел протрубить в рожок любой потребный на охоте сигнал; более того, как знал весь Барсетшир, унаследовал чистый доход в четырнадцать тысяч годовых.

Посему, когда пожилой «хозяин гончих», притомившись, ушел на покой – скрылся, так сказать, в норе, – спустя примерно год после того, как мистер Грешем выставил свою кандидатуру от графства в последний раз, все сошлись на том, что разумно и отрадно будет передать псов на попечение владельца Грешемсбери. Действительно, отрадно для всех, кроме леди Арабеллы, и разумно, вероятно, для всех, кроме самого сквайра.

В ту пору он уже был обременен значительными долгами. За два великолепных года, когда они с женой блистали среди великих мира сего, он издержал куда больше, чем следовало, и леди Арабелла тоже. Четырнадцати тысяч годовых должно было бы хватить на то, чтобы член парламента с молодой женой и двумя-тремя детьми позволил себе обосноваться в Лондоне и при этом содержать родовое поместье, но ведь Де Курси были величайшие из великих и леди Арабелла желала жить так, как привыкла сызмала и как жила ее невестка-графиня, а у лорда Де Курси было куда больше четырнадцати тысяч в год. Потом прошли три выборные кампании со всеми сопутствующими расходами, а за ними последовали те разорительные ухищрения, к которым вынуждены прибегать джентльмены, живущие не по средствам, но неспособные значительно урезать траты. Посему к тому времени, когда псарня переместилась в Грешемсбери, мистер Грешем уже изрядно обеднел.

Леди Арабелла всеми силами пыталась не допустить собак в усадьбу, однако леди Арабелла, хотя никто про нее не сказал бы, что она покорствует мужней воле, не могла и похвастаться тем, что муж во всем ей послушен. Именно тогда она повела первую свою мощную атаку на меблировку особняка на Портман-сквер, именно тогда ее впервые поставили перед фактом, что обстановка дома не то чтобы важна, поскольку в будущем леди Арабелле уже не придется переезжать вместе с семьей в столичную резиденцию на время лондонских сезонов. Нетрудно вообразить, что за перепалки последовали за таким многообещающим началом. Если бы леди Арабелла меньше допекала супруга и повелителя, он, вероятно, более трезвым взглядом посмотрел бы на свою блажь, которая грозила обернуться непомерным увеличением хозяйственных расходов; если бы он не потратил столько на увлечение, неугодное его жене, она, вероятно, меньше упрекала бы мужа за равнодушие к ее лондонским удовольствиям. Как бы то ни было, гончие обосновались в Грешемсбери, а леди Арабелла все-таки ежегодно выезжала на некоторое время в Лондон, и семейные расходы, конечно же, никоим образом не сократились.

Но теперь конуры снова опустели. За два года до начала нашей истории псарню перевели в усадьбу побогаче. Мистера Грешема это ранило куда сильнее, нежели все предыдущие бедствия. Он пробыл хозяином гончих десять лет – и, что ни говори, работу свою выполнял хорошо. Популярность в глазах соседей, которую он утратил как политик, он вернул себе как ловчий и предпочел бы и далее самовластно распоряжаться охотой, будь это возможно. Но он и без того оставался на своем посту куда дольше, чем следовало, и наконец псов забрали – и леди Арабелла даже не пыталась скрыть свою радость.

Но мы совсем позабыли о грешемсберийских арендаторах, а ведь они уже заждались под сенью дубов. Да, когда молодой Фрэнк достиг совершеннолетия, в Грешемсбери еще оставались какие-никакие средства – их хватило, чтобы разжечь один-единственный костер и зажарить одного бычка целиком в собственной шкуре. Возмужание Фрэнка прошло не то чтобы незамеченным, как оно порою случается с сыном приходского священника или местного адвоката. В «Стандарте», консервативной барсетширской газете, с полным правом могли написать, что в Грешемсбери шел пир горой – «тряслись брады», как всегда на такого рода празднествах в течение вот уже многих веков. Да, именно так в газете и говорилось, но описание это, подобно многим другим газетным репортажам, содержало в себе не более чем крупицу правды. «Не пустели кружки», это так, а вот брады тряслись не так задорно, как в былые годы. Сквайр был на грани отчаяния, пытаясь раздобыть денег, и все до одного арендаторы об этом уже прослышали. Всем подняли ренту, лес валили безжалостно, адвокат по недвижимости богател, торговцы в Барчестере, да что там, в самом Грешемсбери уже начинали роптать, а сквайру было не до веселья. При таких обстоятельствах глотки арендаторов поглощают и снедь, и пиво за милую душу, но вот брады не трясутся.

– Помнится мне, как самого сквейра чествовали, когда ему двадцать один стукнуло, – говорил фермер Оуклират соседу. – Господи боже мой! Эх, и погуляли ж мы в тот день! Эля выпито было больше, чем сварено в большом доме за последние два года. Такого человека, как старый сквейр, ишшо поискать!

– А я-то помню рождение нынешнего сквейра, как сейчас помню, – подхватил старик-фермер, сидящий напротив. – Эх, славное времечко-то было! И ведь кажется, будто только давеча! Сквейру еще и близко пятидесяти нету, хоть выглядит он на полста. Все переменилось в Гримсбери, – (так произносили местные название усадьбы), – все переменилось к худу, сосед Оуклират. Ну-ну, мне-то уж недолго осталось, я-то свой век доживаю, так что и толковать не о чем, но после того, как больше полувека платил за землицу фунт и пятнадцать шиллингов, вот уж не думал, не гадал, что с меня сорок шиллингов затребуют.

Вот какие разговоры велись за столами. Разумеется, речи звучали совсем в ином тоне, когда наш сквайр родился, когда достиг совершеннолетия и когда, спустя каких-то два года, на свет появился его сын. По каждому из этих поводов устраивались такие же сельские празднества, и наш сквайр гостей своих не избегал. В первом случае отец нес его на руках, а следом поспешала целая свита дам и нянюшек. Во втором случае он сам преохотно участвовал во всех развлечениях, веселясь от души, и каждый арендатор стремился протолкаться к лужайке, чтобы полюбоваться на леди Арабеллу: все уже знали, что она вскоре переедет из замка Курси в Грешемсбери и станет им хозяйкой. Теперь-то к леди Арабелле теплых чувств уже не питали. В третьем случае сквайр нес младенца на руках, как некогда отец нес его; в ту пору он был в зените славы, и хотя арендаторы перешептывались, что он не так любезен с ними, как прежде, что слишком уж он понабрался спеси от Де Курси, все же он оставался их сквайром, и господином, и богачом, чья десница простиралась над ними всеми. К тому времени старого сквайра не стало, и все гордились молодым членом парламента и его знатной женой, невзирая на ее некоторую заносчивость. Теперь-то никто им уже не гордился.

Один только раз за весь день мистер Грешем обошел гостей и произнес несколько приветственных слов перед каждым столом; арендаторы вставали, кланялись и желали доброго здоровья старому сквайру, счастья молодому и процветания Грешемсбери, и тем не менее пресноватое то было празднество.

Дабы воздать честь великому событию, в усадьбу прибыли и другие гости, рангом повыше, но ни господского дома, ни домов соседствующих сквайров не заполонили такие толпы, как прежде во дни семейных торжеств. Действительно, в Грешемсбери общество собралось немногочисленное – главным образом леди Де Курси и ее свита. Леди Арабелла по-прежнему всеми силами поддерживала тесную связь с замком Курси. Она частенько там гостила, против чего мистер Грешем нимало не возражал, и при любой возможности вывозила туда дочерей, хотя в том, что касалось двух старших девочек, мистер Грешем ей препятствовал, а зачастую противились и сами барышни. Леди Арабелла гордилась своим сыном, но не он был ее любимцем. Однако ж он был наследником Грешемсбери, о чем она ни на минуту не забывала, а кроме того, вырос славным, пригожим, открытым и добрым юношей – как же матери его не любить? Леди Арабелла и любила его всем сердцем, хотя испытывала что-то вроде разочарования при виде того, что он не настолько пошел в породу Курси, как ему бы следовало. Всем сердцем любила она его и потому уговорила свою невестку и всех молодых леди – Амелию, Розину и прочих – приехать в Грешемсбери в честь совершеннолетия наследника; и еще она, с некоторым трудом, но все-таки убедила Досточтимых Джорджа и Джона проявить такую же любезность. Лорд Де Курси в то время находился при дворе – во всяком случае, так он сказал, а лорд Порлок, старший сын, прямо заявил тетушке в ответ на приглашение, что не станет утруждаться из-за такой ерунды.

А еще приехали Бейкеры, и Бейтсоны, и Джексоны, – все они жили по соседству и домой вернулись к ночи. Явился преподобный Калеб Ориэл, священник, приверженец Высокой церкви, вместе со своей красавицей-сестрой Пейшенс Ориэл. Явился мистер Йейтс Амблби, стряпчий и комиссионер, а еще – доктор Торн и его племянница мисс Мэри, застенчивая маленькая скромница.

Глава II

Дела минувших дней

Коль скоро нашим героем является доктор Торн – или, вернее, моим героем (а все читатели вольны выбрать для себя героя сами) – и коль скоро мисс Мэри Торн предстоит стать нашей героиней (а выбор в этом отношении я не уступлю никому), необходимо их официально представить, описать и объяснить, кто они такие. Я вынужден извиниться за то, что роман начинается с двух длинных и скучных глав, битком набитых описаниями. Я вполне понимаю опасность подобного подхода. Поступая так, я грешу против золотого правила, которое требует показывать товар лицом, и мудрость эту в полной мере признают романисты, в том числе и я. Глупо ожидать, что кто-то станет продираться через книгу, которая предлагает так мало заманчивого на первых же страницах, но, как ни крути, иначе не получается. Вижу, что не выходит у меня убедительным образом заставить бедного мистера Грешема хмыкать, экать и мекать и неуютно ерзать в своем кресле, пока я не расскажу, отчего ему не сидится спокойно. Я не могу принудить своего доктора высказываться со всей откровенностью в присутствии важных особ, пока не объясню, что это в его характере. Отсюда следует, что мне недостает художественного вкуса, а также воображения и мастерства. Смогу ли я искупить эти изъяны честным и незатейливым рассказом – Бог весть.

Доктор Торн принадлежал к роду в каком-то смысле столь же почтенному и в любом случае столь же древнему, как и семья мистера Грешема – да что там, куда древнее, нежели даже семья Де Курси, похвалялся он. Об этой черте его характера упомянем в первую очередь, ведь пресловутая слабость особенно бросалась в глаза. Он приходился троюродным братом мистеру Торну из Уллаторна, барсетширскому сквайру, проживающему неподалеку от Барчестера, который хвастал, что его усадьба оставалась в собственности семьи и переходила от Торна к Торну дольше, нежели можно сказать о любой другой усадьбе или о любой другой семье графства.

Но доктор Торн был всего-навсего троюродным братом, и потому, хотя имел полное право говорить о принадлежности к этому древнему роду, никак не мог претендовать на какое-то положение в графстве кроме того, что сумеет сам себе обеспечить, если решит в нем обосноваться. Наш доктор осознавал эту истину лучше любого другого. Его отец, доктор богословия, приходился двоюродным братом покойному сквайру Торну и занимал высокий церковный пост в Барчестере; он уже много лет как умер. У него было двое сыновей: один выучился на врача, но второй, младший, которого отец прочил в юристы, так и не выбрал себе подходящего занятия. Этого сына исключили из Оксфорда – сперва временно, а потом и окончательно; он возвратился в Барчестер и стал для отца и брата причиной многих горестей.

Старый доктор Торн, священник, умер, когда братья были еще молоды, и ничего после себя не оставил, кроме домашней утвари и прочего движимого имущества стоимостью около двух тысяч фунтов, а завещал это все старшему сыну, Томасу, потратив не в пример больше на погашение долгов младшего. Вплоть до того времени семья священника и обитатели Уллаторна жили в ладу и дружбе, но месяца за два до смерти старика – а произошло это все примерно за двадцать два года до начала нашей истории – тогдашний мистер Торн из Уллаторна дал понять, что отказывается принимать в своем доме кузена Генри, которого считает позором семьи.

Отцы обыкновенно более снисходительны к сыновьям, нежели дяди – к племянникам или двоюродные и троюродные братья – друг к другу. Доктор Торн все еще надеялся на исправление своего отпрыска и считал, что глава семьи выказал неоправданную суровость, чиня тому препоны. И если отец горячо поддерживал своего беспутного сына, молодой медик поддерживал беспутного брата еще горячее. Доктор Торн-младший сам повесой не был, но, вероятно, в силу своей молодости не испытывал надлежащего отвращения к братним порокам. Как бы то ни было, он стоял за брата горой, и, когда старого пребендария известили, что присутствие Генри в Уллаторне нежелательно, доктор Томас Торн написал сквайру, что в подобных обстоятельствах его визиты тоже прекратятся.

Такой поступок благоразумным не назовешь, ведь юный Гален решил обосноваться в Барчестере главным образом потому, что рассчитывал на родственные связи с Уллаторном. Однако в ослеплении гневом он об этом не вспомнил; и на заре юности, и в зрелые годы Томас Торн в пылу гнева никогда не задумывался о том, о чем задуматься, безусловно, стоило. Это, вероятно, было не так уж и важно, ведь гнев его длился недолго и обычно развеивался быстрее, чем с уст слетали гневные слова. Однако с обитателями Уллаторна он рассорился достаточно прочно, чтобы серьезно повредить своим профессиональным перспективам.

По смерти отца двое братьев, стесненные в средствах, вынуждены были поселиться под одним кровом. В ту пору в Барчестере жила семья по фамилии Скэтчерд. В рассказе о тогдашних временах речь у нас пойдет только о двух ее представителях: о брате с сестрой. Они принадлежали к низшим слоям общества, брат работал наемным каменотесом, а сестра состояла в обучении у модистки, изготавливающей соломенные шляпки, и тем не менее они были люди в своем роде примечательные. Сестра славилась по всему Барчестеру как образец женской красоты определенного типа – цветущая, крепкая, кровь с молоком – и, что еще ценнее, слыла девушкой порядочной, поведения скромного и честного. Брат чрезвычайно гордился и ее красотою, и доброй славой, и возгордился еще более, когда узнал, что к ней присватался местный преуспевающий торговец, человек весьма достойный.

Роджер Скэтчерд тоже составил себе определенную репутацию, но не красотой и не благонравием. Он прославился как лучший каменщик в четырех графствах, а также как выпивоха, способный при случае перепить кого угодно в тех же краях. Надо сказать, что в своем деле он стяжал славу еще бо́льшую: он не только сам работал ловко, сноровисто и споро, но добивался того же и от других; под его началом каменщики становились искусными мастерами. Он обладал редким талантом понимать, к чему человек пригоден и куда его приставить; постепенно он сам научился просчитывать, на что способны пятеро, и десятеро, и двадцать, а под конец тысяча и две тысячи работников, причем просчитывал это почти без помощи пера и бумаги, которые так никогда толком и не освоил. Были у него и другие дарования и наклонности. Он умел вести речи, опасные для себя и других, умел убеждать, сам того не сознавая, и, будучи прирожденным народным трибуном, в смутные времена незадолго до Избирательной реформы он, вовсе не задаваясь такой целью, перебаламутил весь Барчестер.

А Генри Торну, при всех прочих его дурных свойствах, был присущ недостаток, который друзья его почитали наихудшим и который, пожалуй, оправдывал суровость обитателей Уллаторна. Генри Торн охотно якшался с простонародьем. Он не просто напивался – это еще хоть сколько-то извинительно, – но напивался в низкопробных кабаках с вульгарными пьяницами; об этом твердили и его друзья, и его враги. Сам молодой человек отрицал обвинение, высказанное во множественном числе, и уверял, что его единственный плебейский собутыльник – Роджер Скэтчерд. С Роджером Скэтчердом он и впрямь водил компанию и заметно поднабрался от него демократических замашек. А вот Торны из Уллаторна были тори высшей пробы.

В самом ли деле Мэри Скэтчерд сразу ответила респектабельному торговцу согласием, сказать не могу. После того, как произошли известные события, о которых вскоре пойдет речь, она утверждала, что нет, согласия она не давала. Брат ее уверял, что да, со всей определенностью предложение она приняла. Сам респектабельный торговец говорить на эту тему отказывался.

Несомненно одно: Скэтчерд, который в обществе своего приятеля-джентльмена про сестру обычно помалкивал, все-таки, не удержавшись, расхвастался о помолвке, когда, по его словам, она была заключена, а затем еще и превознес до небес красоту девушки. Скэтчерд, невзирая на свою частую невоздержанность, надеялся со временем выбиться в люди и считал будущий брак сестры небесполезным для собственных честолюбивых устремлений.

Генри Торн был давно наслышан о Мэри Скэтчерд и, конечно же, ее видел, но до сих пор его распутные посягательства на нее не распространялись. Однако стоило повесе узнать, что она честь по чести выходит замуж, как дьявол принялся подбивать его соблазнить чужую невесту. Пересказывать историю в подробностях нужды нет. Позже выяснилось, что Генри Торн прямо и недвусмысленно пообещал Мэри жениться на ней и даже дал ей брачное обещание в письменном виде – и таким образом добившись возможности видеться с нею наедине в ее редкие свободные часы, по воскресеньям или летними вечерами, обольстил бедняжку. Скэтчерд открыто обвинил его в том, что он одурманил девушку сонным зельем, и Томас Торн, рассмотрев дело, в конце концов обвинению поверил. В Барчестере стало известно, что Мэри беременна, а совратитель – Генри Торн.

Едва узнав позорную новость, Роджер Скэтчерд напился допьяна и принялся клясться и божиться, что убьет обоих. Однако в пылу гнева он решил начать с мужчины и разобраться с ним по-мужски. Когда Роджер отправился на поиски Генри Торна, из оружия при нем были только кулаки да увесистая дубинка.

В ту пору братья Торны жили вместе в фермерском доме неподалеку от города. Такое жилище практикующему врачу, конечно же, не подобало, но после смерти отца устроиться более приличным образом молодой доктор не смог и, стремясь по возможности держать брата в узде, предпочел поселиться там. Туда-то, на ферму, одним душным летним вечером и нагрянул Роджер Скэтчерд. Его налитые кровью глаза свирепо пылали, он бежал, не останавливаясь, от самого города, и теперь, разгоряченный и все еще под воздействием винных паров, не помнил себя от ярости.

У самой калитки дома, безмятежно покуривая сигару, стоял Генри Торн. Скэтчерд думал, что жертву придется разыскивать по всему саду, призывать громогласными криками и пробиваться к негодяю сквозь все преграды. А он – вот он, тут как тут, прямо перед ним.

– Ну, Роджер, как делишки? – обронил Генри Торн.

То были его последние слова. В ответ на оскорбителя обрушилась терновая дубинка. Завязалась драка, завершившаяся тем, что Скэтчерд сдержал обещание – во всяком случае, в отношении главного своего обидчика. Чем именно был нанесен роковой удар в висок, установить в точности так и не удалось: один медик утверждал, что окованной железом дубинкой в ходе борьбы, другой считал, что камнем, а третий предполагал, что молотком каменотеса. Впоследствии, кажется, доказали, что молотка Скэтчерд в ход не пускал, а сам он упорно настаивал, что не держал в руках никакого оружия, кроме дубинки. Однако Скэтчерд был пьян, и пусть даже он искренне хотел рассказать все как есть, он, возможно, толком ничего не помнил. А факты как таковые сводились к следующему: Торн был мертв, часом раньше Скэтчерд поклялся его убить и угрозу свою исполнил безотлагательно. Каменотеса арестовали и обвинили в убийстве. На суде все удручающие обстоятельства дела вышли наружу; он был признан виновным в причинении смерти по неосторожности и приговорен к полугодовому тюремному заключению. Вероятно, наши читатели сочтут наказание чересчур суровым.

Томас Торн и фермер подоспели к месту событий вскорости после того, как Генри Торн рухнул на землю. Поначалу его брат был вне себя и жаждал отомстить убийце. Но когда вскрылись факты и Томас узнал, что послужило поводом для драки и что за чувства обуревали Скэтчерда, когда тот вышел из города с твердым намерением покарать соблазнителя, настроение доктора переменилось. То были тяжелые для него дни. Ему следовало сделать все, что в его силах, чтобы защитить память брата от позора, который тот сам на себя навлек; ему также следовало спасти или помочь спасти от несправедливого наказания бедолагу, пролившего кровь его брата, а еще ему следовало – или по крайней мере он так считал! – позаботиться о бедной погубленной девушке, которая заслуживала своей горестной участи не в пример меньше, нежели ее брат или брат доктора Торна.

А Томас Торн был не из тех, кто в подобной ситуации, особо не утруждаясь, исполнил бы только то, что велит долг – и не более. Он платил за защиту обвиняемого, платил за защиту памяти брата, платил за то, чтобы облегчить жизнь бедной девушке. Все это он делал сам и о помощи не желал и слышать. Он был один в целом свете – и на том стоял. Старый мистер Торн из Уллаторна охотно снова распахнул бы ему объятия, но наш герой вбил себе в голову, что именно суровость родича толкнула Генри на дурную дорожку, и посему не соглашался принимать от Уллаторна никаких одолжений. Мисс Торн, дочь старого сквайра, кузина Томаса гораздо старше его годами, к которой он некогда был очень привязан, послала ему денег; он вернул всю сумму в конверте без подписи. На те невеселые цели, что перед ним стояли, средств у него пока еще хватало. А что будет потом – на тот момент ему было все равно.

История наделала в графстве много шуму, мировые судьи разбирали факты со всей дотошностью, и дотошнее прочих – Джон Ньюболд Грешем, который в ту пору был еще жив. Неиссякаемая энергия и острое чувство справедливости, выказанные в этих обстоятельствах доктором Торном, произвели на мистера Грешема самое благоприятное впечатление, и когда суд закончился, старый сквайр пригласил его в Грешемсбери. Как следствие этого визита, доктор обосновался в деревне.

Но вернемся ненадолго к Мэри Скэтчерд. Судьба спасла ее от братней ярости, ведь того арестовали по обвинению в убийстве еще до того, как он успел добраться до бедняжки. Однако ближайшее будущее не сулило ей ничего, кроме горя. Хотя она имела все основания ненавидеть подлого соблазнителя, который обошелся с ней так бесчеловечно, для нее было только естественно думать о нем с любовью, а не с отвращением. У кого еще могла она искать любви – в ее-то бедственном положении? Потому, услыхав, что Генри Торн убит, она совсем пала духом, отвернулась лицом к стене и легла, приготовившись к смерти: к смерти двойной – для себя и для осиротевшего младенца в своем чреве.

И все ж таки, как оказалось, ей было еще ради чего жить – и ей самой, и ее ребенку. Судьба назначила Мэри уехать в далекую страну, стать достойной женой хорошего мужа и счастливой матерью многих детей. А еще не рожденной малютке судьба назначила… ну да не будем забегать вперед: рассказу о ее судьбе и посвящается настоящая книга.

Даже в эти горькие дни Господь поумерил ветер для стриженой овечки. Сразу после того, как до Мэри дошло страшное известие, к ее изголовью подоспел доктор Торн и сделал для нее больше, чем смогли бы любовник или брат. Когда дитя появилось на свет, Скэтчерд находился в тюрьме; ему оставалось отсидеть еще три месяца. История несчастной страдалицы была у всех на устах, и люди говорили: на той, с кем так жестоко обошлись, греха, в сущности, и нет.

Один человек, во всяком случае, именно так и считал. Однажды в вечерних сумерках к Торну неожиданно явился степенный барчестерский торговец скобяным товаром – до сих пор доктору не доводилось и словом с ним перемолвиться. Это и был прежний воздыхатель горемычной Мэри Скэтчерд. А пришел он вот с каким предложением: если Мэри согласится немедленно уехать из страны, без ведома брата и без всякого шума, он продаст все, что имеет, женится на ней и эмигрирует. Одно лишь условие выдвигал он: оставить ребенка в Англии. Торговец скобяным товаром нашел в своем сердце достаточно великодушия, чтобы сохранить верность прежней любви, но на то, чтобы стать отцом для ребенка от соблазнителя, великодушия ему не хватило.

– Даже если б я девчонку и взял, сэр, она ж мне как бельмо на глазу будет, – говорил он, – а Мэри… Мэри, понятное дело, всегда будет любить эту больше прочих.

Восхваляя его великодушие, кто взялся бы порицать столь очевидное благоразумие? Торговец был по-прежнему готов жениться на той, что запятнала себя в глазах мира, но он хотел видеть в ней мать собственных детей, а не мать чужого ребенка.

Перед нашим доктором снова встала задача не из легких. Он сразу понял: долг велит ему пустить в ход все свое влияние, чтобы убедить бедняжку принять предложение. Ухажер ей нравился, перед ней открывалась будущность, весьма завидная даже до постигшего девушку несчастья. Но трудно убедить мать расстаться со своим первенцем и, вероятно, тем труднее, когда младенец был зачат и рожден в подобных обстоятельствах, нежели если бы мир улыбался малютке с первых же минут. Поначалу Мэри решительно отказывалась: передавала через доктора тысячу поклонов, тысячу благодарностей и до небес превозносила великодушие жениха, который доказал ей, как сильно ее любит, но Природа, уверяла Мэри, не позволяет ей бросить родное дитя.

– А что вы сможете сделать для нее здесь, Мэри? – спросил доктор.

В ответ молодая женщина залилась слезами.

– Она мне племянница, – промолвил доктор, беря кроху в свои широкие ладони, – она единственное родное мне существо в целом мире. Мэри, я ее дядя. Если вы уедете с этим человеком, я стану для нее отцом и матерью. Хлеб свой разделю я с нею, из моей чаши станет она пить. Мэри, смотрите: вот Библия, – и он накрыл книгу своей рукой. – Оставьте девочку со мной, и клянусь Словом Божьим, она будет мне дочерью.

Мать наконец-то согласилась, вверила дитя доктору, вышла замуж и уехала в Америку. Все это свершилось до того, как Роджер Скэтчерд вышел из тюрьмы. Доктор поставил ряд условий. И первое: Скэтчерд не должен знать, что сталось с ребенком его сестры. Взявшись растить девочку, доктор Торн хотел загодя обрубить все связи с людьми, которые впоследствии могли бы претендовать на родство с нею по материнской линии. Если бы малютку бросили жить или умирать в приюте как незаконнорожденную, никакой родни у нее и не объявилось бы, но если доктор преуспеет в жизни, если со временем девочка станет для него светом в окошке и украшением его дома, а потом украсит и еще чей-то дом, если она вырастет, повзрослеет и завоюет сердце какого-нибудь достойного человека, которого доктор с радостью назовет другом и племянником, тогда, чего доброго, может обнаружиться родня не самого приятного свойства.

Никто не кичился чистотой крови больше доктора Торна, никто не гордился так, как он, своим генеалогическим древом и своими доподлинно подтвержденными ста тридцатью праотцами, прямыми потомками Мак-Адама; никто так не держался теории о преимуществе тех, у кого предки есть, над теми, у кого их нет или есть такие, о которых не стоит и говорить. Не надо идеализировать нашего доктора. Нет-нет, до идеала ему было очень и очень далеко. Некая внутренняя, упрямая, исполненная самолюбования гордыня внушала ему, что он лучше и выше всех, кто его окружал, причем в силу какой-то неведомой причины, которую он и себе-то объяснить затруднялся. Он гордился тем, что он – бедняк из хорошей семьи, гордился тем, что отринул ту самую семью, которой гордился, в особенности же гордился тем, что о гордыне своей помалкивал, держа ее при себе. Его отец был из семьи Торнов, мать – из Торольдов. В целой Англии не нашлось бы крови благороднее! Посмотрим правде в глаза: доктор Торн снисходил до того, что радовался обладанию такими достоинствами, и это с его-то мужественным сердцем, отвагой и человечностью! У других врачей графства в жилах текла мутная водица, а он мог похвастаться чистейшим ихором, в сравнении с которым кровь знатной семьи Омниум была все равно что грязная лужа. Вот в чем ему угодно было превзойти своих собратьев по ремеслу! А ведь он мог бы гордиться тем, что превосходит их талантом и энергией! Мы говорим сейчас о его ранней юности, но даже в зрелые годы Томас Торн хоть и помягчел, но остался прежним.

И этот человек пообещал принять в свой дом и воспитывать как собственное дитя бедную незаконнорожденную малютку, отец которой погиб, а мать происходила из такой семьи, как Скэтчерды! Историю девочки следовало сохранить в тайне. Впрочем, никому, кроме разве что брата ее матери, до нее и дела не было. О матери посудачили, но недолго – скандалы забываются быстро. Мэри Скэтчерд уехала в свой далекий новый дом за океаном, великодушие ее мужа должным образом увековечили в газетах, а о внебрачной дочке никто и не вспомнил; о ней и речи не шло.

Объяснить Скэтчерду, что ребенок не выжил, оказалось легче легкого. Брат и сестра попрощались в тюрьме, и несчастная мать, заливаясь слезами и непритворно горюя, именно так и отчиталась за плод своего позора. А потом уехала навстречу своей счастливой звезде, а доктор увез свою подопечную в новые места, где им обоим предстояло жить. Там он подыскал для малютки подходящий дом – до тех пор, пока она не повзрослеет настолько, чтобы сидеть за его столом и вести его холостяцкое хозяйство, и никто, кроме старого мистера Грешема, не знал, кто она такая и откуда взялась.

Тем временем Роджер Скэтчерд, отбыв шестимесячное заключение, вышел из тюрьмы.

Несмотря на то что руки его были обагрены кровью, Роджер Скэтчерд заслуживал жалости. Незадолго до смерти Генри Торна он женился на девушке из своей среды и дал немало зароков: впредь вести себя так, как пристало женатому человеку, и не позорить респектабельного зятя, которым вот-вот обзаведется. Таковы были его обстоятельства, когда он впервые услыхал о несчастье сестры. Как уже рассказывалось выше, он напился пьян и, алкая крови, кинулся на поиски обидчика.

Пока он сидел в тюрьме, его молодая жена была вынуждена выживать как может. Приличную мебель, которую они с мужем так заботливо выбирали, пришлось продать и от домика отказаться; бедняжка, подкошенная горем, едва не умерла. Выйдя на свободу, Скэтчерд тотчас же нашел работу, но те, кто знаком с жизнью таких людей не понаслышке, знают, как трудно им снова встать на ноги. Миссис Скэтчерд сразу после освобождения мужа стала матерью. Когда ребенок родился, семья страшно нуждалась, потому что Скэтчерд снова запил и все его благие намерения развеялись как дым.

В ту пору Томас Торн жил в Грешемсбери. Он перебрался туда еще до того, как взял под опеку дочурку злополучной Мэри, и по прошествии недолгого времени, так уж вышло, занял место грешемсберийского доктора. Все это случилось вскоре после рождения молодого наследника. Предшественник Торна «пошел в гору» или, во всяком случае, попытался, обзаведясь практикой в каком-то крупном городе, так что леди Арабелла в критический момент осталась без врачебного совета и помощи – ей приходилось рассчитывать только на сомнительного чужака, которого подобрали, как она жаловалась леди Де Курси, Бог весть где, не то у Барчестерской тюрьмы, не то у здания суда.

Безусловно, леди Арабелла никак не могла сама кормить грудью молодого наследника – леди Арабеллы к тому не предназначены. Матерями они становятся, но не кормящими. Природа дарует им пышные перси для красоты, а не для использования по прямому назначению. Так что леди Арабелла обзавелась кормилицей. Спустя полгода новый доктор обнаружил, что здоровье мастера Фрэнка оставляет желать лучшего, и после небольшого скандала выяснилось, что превосходная молодая женщина, приехавшая в Грешемсбери прямиком из замка Курси (в имении его сиятельства держали целое поголовье специально для семейных нужд), – большая любительница бренди. Разумеется, ее тут же отправили обратно в замок, а поскольку леди Де Курси была слишком разобижена, чтобы сейчас же прислать замену, подыскать новую кормилицу доверили доктору Торну. Он вспомнил о жене Роджера Скэтчерда, здоровой, крепкой и энергичной молодой женщине, вспомнил и о ее бедственном положении; вот так миссис Скэтчерд стала кормилицей молодого Фрэнка Грешема.

Тут необходимо рассказать еще об одном эпизоде из былых времен. Незадолго до смерти своего отца доктор Торн влюбился. Вздыхал и молил он не вовсе безответно, хотя до того, чтобы молодая леди или ее близкие приняли его предложение руки и сердца, дело так и не дошло. В ту пору его имя было в Барчестере на хорошем счету. Сын пребендария, сам он водил дружбу с Торнами из Уллаторна и состоял с ними в близком родстве, так что никто не упрекнул бы даму, имени которой мы называть не станем, в неблагоразумии, если она и склонила свой слух к молодому доктору. Но когда Генри Торн ступил на дурную дорожку, когда умер старый доктор, когда молодой доктор рассорился с Уллаторном, когда брат его был убит в позорной драке и выяснилось, что у Томаса Торна нет ничего, кроме профессии, и постоянной практикой он так и не обзавелся, – тогда близкие молодой леди и впрямь сочли, что она ведет себя неблагоразумно, а у самой молодой леди недостало духа или, может статься, любви, чтобы проявить непокорство. В те бурные дни, пока тянулся судебный процесс, она заявила доктору Торну, что им, вероятно, лучше будет расстаться.

Доктор Торн, выслушав такое напутствие – будучи уведомлен о решении своей возлюбленной в тот самый момент, когда отчаянно нуждался в ее утешении и поддержке, – тотчас же громогласно заверил, что целиком и полностью с ней согласен. Сердце его разбилось, он бежал прочь, твердя про себя, что мир дурен, очень дурен. С молодой леди он от того дня не виделся и, насколько мне известно, никому больше не предлагал ни руки, ни сердца.

Глава III

Доктор Торн

Итак, доктор Торн навсегда обосновался в деревушке Грешемсбери. Как оно в ту пору было в обычае у многих сельских врачей (обычай этот следовало бы перенять всем врачам без исключения, если бы они думали о собственном достоинстве чуть меньше, а о благополучии пациентов чуть больше), он в придачу к врачебной практике держал еще и аптеку, где готовил и отпускал лекарства. За это его, конечно же, сурово осуждали. В округе многие твердили, что он никакой не доктор или, по крайней мере, недостоин называться доктором, а его собратья по врачебному искусству, живущие по соседству, хотя и знали, что дипломы, степени и сертификаты Томаса Торна все в полном порядке, злопыхателей скорее поддерживали. Коллеги сразу невзлюбили чужака – и было за что! Во-первых, другие доктора, конечно же, не обрадовались новоприбывшему и сочли, что он тут de trop[1]. Деревушка Грешемсбери находилась в каких-нибудь пятнадцати милях от Барчестера, где была доступна любая медицинская помощь, и всего-то в восьми милях от Сильвербриджа, где обосновался и вот уже сорок лет практиковал почтенный, заслуженный доктор – не чета разным там выскочкам. Предшественником Торна в Грешемсбери был смиренный врач общей практики, питающий должное уважение к докторам графства; ему дозволялось пользовать грешемсберийских слуг и иногда детей, но он и помыслить не смел о том, чтобы встать в один ряд с высшими мира сего.

Кроме того, доктор Торн – хоть он и обладал университетским дипломом, хоть и, вне всякого сомнения, имел полное право называться доктором согласно всем законам всех колледжей – вскоре после того, как обосновался в Грешемсбери, оповестил Восточный Барсетшир, что его гонорар составляет семь шиллингов шесть пенсов за визит в пределах пяти миль и возрастает пропорционально расстоянию. Было в этом что-то низменное, вульгарное, непрофессиональное и демократичное, по крайней мере, так утверждали сыны Эскулапа, собравшись на конклав в Барчестере. Вот вам наглядное свидетельство того, что этот Торн думает только о деньгах, будто какой-нибудь аптекарь, каковым он, собственно, и является, в то время как ему пристало бы как врачу, если бы под шляпой его таились истинно врачебные чувства, рассматривать свои занятия в чисто философском духе и любую прибыль расценивать как случайное дополнение к своему общественному статусу. Доктору надлежит принимать гонорар так, чтобы левая рука не ведала, что творит правая, брать не задумываясь, не глядя, так, чтобы в лице не дрогнул ни один мускул; настоящий доктор едва отдает себе отчет, что последнее дружеское рукопожатие оказалось более весомым благодаря малой толике золота. Между тем как этот прохвост Торн вынимал из кармана брюк полукрону и отдавал на сдачу с десяти шиллингов. Мало того, этот человек явно не желал считаться с достоинством высокоученой профессии. Его постоянно видели за составлением лекарств в лавке слева от входной двери, а не за натурфилософскими экспериментами с materia medica[2] во благо грядущих веков – таковыми полагалось бы заниматься в уединении своего кабинета, вдали от непосвященных глаз, – а он, страшно сказать, смешивал банальные порошки для фермерских кишок или готовил вульгарные мази и примочки от распространенных в сельской местности недугов.

Посмотрим правде в глаза: для доктора Филгрейва Барчестерского подобный человек был, мягко говоря, неподходящей компанией. Между тем общество доктора Торна весьма ценил старый сквайр из Грешемсбери, которому доктор Филгрейв не счел бы для себя зазорным зашнуровать туфли: столь высокое положение занимал Грешем-старший в графстве незадолго до своей смерти. Зато характер леди Арабеллы был хорошо знаком медицинскому сообществу Барсетшира, так что, когда достойный сквайр скончался, все решили, что звезда грешемсберийского временщика закатилась. Однако барсетширских обывателей постигло разочарование. Наш доктор успел заручиться расположением наследника, и, хотя даже тогда доктор Торн и леди Арабелла теплых чувств друг к другу не питали, он сохранил за собою место в усадьбе, причем не только в детской и у постели недужных, но и за обеденным столом сквайра.

Уже одного этого было довольно, чтобы навлечь на себя неприязнь коллег, каковая вскоре и была ему демонстративно и недвусмысленно выказана. Доктор Филгрейв, который, безусловно, считался самым уважаемым медицинским светилом в графстве, которому подобало заботиться о своей репутации и который привык общаться в домах знати почти на равных со столичными прославленными медиками-баронетами – доктор Филгрейв отказался встретиться на консилиуме с доктором Торном. Он крайне сожалеет, говорил он, бесконечно сожалеет об этой вынужденной необходимости, никогда прежде ему не выпадало обязанности столь тяжкой, но свой долг перед профессией он исполнит. При всем своем уважении к леди N., что занедужила, гостя в Грешемсбери, и при всем своем уважении к мистеру Грешему он вынужден отказаться пользовать больную совместно с доктором Торном. Если бы его услуги потребовались при иных обстоятельствах, он бы поспешил в Грешемсбери так быстро, как только несли бы его почтовые лошади.

И в Барсетшире вспыхнула война. Если и была на черепе доктора Торна шишка более развитая, чем все прочие, так это шишка воинственности. Не то чтобы доктор был задирист или драчлив в привычном смысле этого слова; он не лез в свару первым, не любил ссориться, но и сдаваться и уступать нападкам не собирался. Ни в споре, ни в дискуссии он никогда не признавал, что неправ, во всяком случае никому, кроме себя самого; он был готов защищать свои пристрастия и убеждения перед целым миром.

Так что, понятное дело, когда доктор Филгрейв бросил противнику перчатку прямо в лицо, тот не замедлил принять вызов. Торн написал письмо в консервативный барсетширский «Стандарт», в котором атаковал доктора Филгрейва довольно-таки резко. Доктор Филгрейв ответил четырьмя строчками, говоря, что по зрелом размышлении принял решение игнорировать любые замечания, сделанные в его адрес доктором Торном в прессе. Тогда грешемсберийский доктор разразился новым письмом, еще более остроумным и едким, чем предыдущее; его перепечатали в бристольской, эксетерской и глостерской газетах, и доктору Филгрейву было куда как нелегко сохранять благостную сдержанность. Иногда человеку даже к лицу задрапироваться в тогу гордого молчания и объявить о своем равнодушии к публичным нападкам, но сохранять при этом достоинство очень непросто. Терпеливо сносить любезности газетного оппонента, не удостаивая его ответом, – да с тем же успехом человек, искусанный до безумия осами, может попытаться усидеть в кресле, не моргнув и глазом! Доктор Торн написал третье письмо – и медицинская плоть и кровь этого уже не вынесла. Доктор Филгрейв ответил – правда, не от своего имени, а от имени коллеги, и война заполыхала буйно и яро. Не будет преувеличением сказать, что с тех пор доктор Филгрейв утратил покой и сон. Знай он наперед, из какого теста сделан грешемсберийский составитель снадобий, он бы встречался с ним на консилиумах утром, днем и вечером, нимало не возражая, но, раз начав эту войну, он уже не мог пойти на попятный; собратья не оставляли ему выбора. Так его постоянно заставляли подниматься и выталкивали на ринг, словно кулачного бойца, который бьется раунд за раундом без какой-либо надежды на победу и в каждом раунде падает еще до того, как удар противника достигнет цели.

Но доктора Филгрейва, который сам по себе мужеством не отличался, поддерживали словом и делом почти все его собратья в графстве. Врачебное сообщество Барсетшира крепко держалось нерушимых принципов: брать гонорар в одну гинею, давать советы и не продавать лекарств, соблюдать дистанцию между врачом и аптекарем и, главное, не мараться презренным счетом. Весь провинциальный медицинский мир поднялся против доктора Торна – и он воззвал к столице. «Ланцет» встал на его сторону, а вот «Журнал медицинских наук» примкнул к его противникам; «Еженедельный хирург», известный своей профессиональной демократичностью, провозгласил доктора Торна пророком от медицины, но ежемесячный «Скальпель» беспощадно на него обрушился, решительно выступив в оппозиции к «Ланцету». Война продолжалась, и доктор наш до некоторой степени прославился.

Однако ж в своей профессиональной карьере он столкнулся и с другими трудностями. В пользу Торна говорило то, что дело свое он знал и готов был трудиться не покладая рук, честно и добросовестно. Обладал он и другими достоинствами – блестящий собеседник и душа компании, он был верен в дружбе и отличался безупречной порядочностью; все это с ходом лет сыграло ему на руку. Но поначалу многие личные качества сослужили ему дурную службу. В какой бы дом он ни заходил, он переступал порог в убежденности, которую зачастую демонстрировал всем своим видом, если не на словах, что он как джентльмен во всем равен хозяину и как человек – хозяйке. К возрасту он, так уж и быть, проявлял уважение и к общепризнанному таланту – тоже (по крайней мере, так он утверждал), и не возражал засвидетельствовать подобающее почтение высокому рангу; он пропускал лорда впереди себя к двери (если случайно об этом не забывал), говоря с герцогом, обращался к нему «ваша светлость» и ни в коей мере не фамильярничал с важными персонами, предоставляя важной персоне сделать первый шаг ему навстречу. Но в остальном считал, что никто не вправе над ним заноситься.

Вслух он ничего такого не говорил, не оскорблял высокопоставленных особ, похваляясь равенством с ними, не то чтобы напрямую заявлял графу Де Курси, что привилегия отобедать в замке Курси в его глазах ничуть не выше, чем привилегия отобедать в доме приходского священника при замке Де Курси, но давал это понять без слов, всей своей манерой. Само чувство, возможно, не заключало в себе ничего дурного и безусловно искупалось тем, как доктор Торн держался с людьми ниже себя по положению, но в таких делах упрямо идти против общепризнанных правил – чистой воды сумасбродство, а уж вести себя при этом так, как вел себя доктор Торн, и вовсе нелепо, учитывая, что в глубине души он был убежденным консерватором. Не будет преувеличением сказать, что он питал врожденную ненависть к лордам, и тем не менее он отдал бы все, чем владел, всю кровь до последней капли и даже душу, сражаясь за верхнюю палату парламента.

Такой характер – пока не поймешь и не оценишь его до конца – не то чтобы располагал к нему жен сельских джентльменов, в среде которых он рассчитывал практиковать. Да и его манера держаться была не такова, чтобы снискать ему благоволение дам. Он был резок, бесцеремонен, непререкаем, вечно ввязывался в споры, одевался небрежно, хотя всегда опрятно, и позволял себе беззлобно подтрунивать над собеседником, причем шутки его понимал не каждый. Люди не всегда могли уразуметь, смеется он над ними или вместе с ними, а кое-кто, возможно, считал, что врачу в ходе чисто врачебного визита вообще не пристало смеяться.

Но стоило узнать его поближе, и добраться до сути, и обнаружить, и понять, и оценить по достоинству все величие этого любящего доверчивого сердца, и отдать должное его честности и мужественной и вместе с тем почти женской деликатности, и вот тогда доктора действительно признавали достойным представителем профессии. В случае пустячных хворей он частенько бывал грубоват и бесцеремонен. Поскольку он брал деньги за их лечение, наверное, ему следовало бы воздержаться от оскорбительной манеры. Тут его, конечно, ничто не оправдывает. Но, имея дело с подлинными страданиями, он никогда не бывал резок; ни один больной, мучимый тяжким недугом, не упрекнул бы его в грубости и бесчувственности.

Еще одна беда заключалась в том, что он был холостяк. Дамы считают – и я, кстати, здесь с ними полностью согласен, – что доктора по определению люди семейные. Весь мир сходится на том, что женатый мужчина отчасти уподобляется старой нянюшке – в нем до какой-то степени просыпается материнский инстинкт, он становится сведущ в женских делах и в женских нуждах и утрачивает воинствующие, неприятные проблески грубой мужественности. С таким проще говорить о животике Матильды и о том, что у Фанни побаливают ножки – проще, чем с молодым холостяком. Этот недостаток тоже очень мешал доктору Торну в первые его годы в Грешемсбери.

Впрочем, поначалу потребности его сводились к малому, и при всех своих честолюбивых устремлениях он умел ждать. Мир стал ему устрицей, но он понимал, что в создавшихся обстоятельствах не вскроет его скальпелем так вот сразу. Нужно было зарабатывать на хлеб, причем в поте лица своего; нужно было создавать себе репутацию, а это дело небыстрое; ему грело душу, что в придачу к бессмертным надеждам его, возможно, в здешнем мире ждало будущее, которое он мог предвкушать с ясным взором и бестрепетным сердцем.

По прибытии в Грешемсбери доктор поселился в предоставленном сквайром жилище, которое занимал и по сей день, когда совершеннолетия достиг внук старого сквайра. В деревне было два добротных, вместительных жилых дома – разумеется, не считая дома приходского священника, который величественно возвышался на своей собственной земле и потому затмевал все прочие деревенские резиденции, – из этих двух доктору Торну достался тот, что поменьше. Стояли они точно на вышеописанном повороте улицы, с внешней стороны угла и под прямым углом друг к другу. При обоих была хорошая конюшня и обширный сад; стоит уточнить, что дом более просторный занимал мистер Амблби, комиссионер и стряпчий, занимающийся делами усадьбы.

Здесь доктор Торн прожил одиннадцать или двенадцать лет в одиночестве и еще десять или одиннадцать лет вместе со своей племянницей, Мэри Торн. Когда Мэри окончательно перебралась под докторский кров, чтобы стать там хозяйкой – или, во всяком случае, взять на себя обязанности хозяйки, за неимением другой, – девочке шел тринадцатый год. С ее появлением уклад нашего доктора разительно изменился. Прежде он жил по-холостяцки: во всем доме не нашлось бы ни единой уютно обставленной комнаты. Поначалу доктор обустроился кое-как, на скорую руку, потому что в ту пору не располагал средствами на меблировку, а дальше оно так и шло себе, как шло, поскольку повода навести порядок как-то не случилось. В доме этом не было ни четко установленного времени для трапез, ни четко установленного места для книг, ни даже платяного шкафа для одежды. Доктор держал в погребке несколько бутылок хорошего вина и время от времени приглашал собрата-холостяка поужинать вместе отбивной, но сверх этого хозяйством почти не занимался. По утрам ему подавали полоскательницу с крепким чаем, хлеб, масло и яйца, и он рассчитывал, что, в каком бы часу ни вернулся вечером, найдет чем утолить голод, а если в придачу ему снова нальют в полоскательницу чая, то больше ему ничего и не надо – по крайней мере, ничего больше он не требовал.

Но когда приехала Мэри, или, скорее, накануне ее приезда, заведенный в докторском доме порядок коренным образом изменился. Прежде соседи – в частности, миссис Амблби – дивились, как это такой джентльмен, как доктор Торн, может жить настолько безалаберно, а теперь они – и опять-таки в первую очередь миссис Амблби – взять не могли в толк, с какой стати доктор считает нужным вкладывать такие деньги в меблировку дома только потому, что к нему переезжает девчонка двенадцати лет от роду.

Да, миссис Амблби было чему подивиться! Доктор перевернул дом кверху дном и обставил его заново от подвала до крыши. Он красил – впервые с тех пор, как тут обосновался, – он клеил обои, он расстилал ковры, вешал шторы и зеркала и закупался постельным бельем и одеялами, как будто уже завтра ожидал приезда миссис Торн, новобрачной с богатым приданым, и все это – для двенадцатилетней племянницы! «И как, как он только разобрался, что именно следует купить?» – вопрошала миссис Амблби свою закадычную подругу мисс Гашинг, как если бы доктор воспитывался среди диких зверей, не ведая о назначении столов и стульев и не лучше бегемота разбираясь в обивке гостиной.

К вящему изумлению миссис Амблби и мисс Гашинг, доктор неплохо справился. Он никому не сказал ни слова – на такие темы он вообще предпочитал не распространяться, – но дом обставил хорошо, со вкусом, и когда Мэри Торн приехала домой из школы в Бате, куда ее отдали лет шесть назад, оказалось, что ее назначили духом-хранителем настоящего рая.

Как рассказывалось выше, доктор сумел расположить к себе молодого сквайра еще до смерти старого, и перемены в Грешемсбери никак не повредили его профессиональным интересам. Именно так обстояли дела в ту пору, а вот в том, что касается медицинских сфер, в Грешемсбери не все шло гладко. Между мистером Грешемом и доктором была разница в шесть-семь лет, и более того, мистер Грешем выглядел моложе своего возраста, а доктор – старше, однако ж эти двое крепко сдружились еще в юности. Эти теплые отношения более или менее сохранялись в последующие годы, и при такой поддержке доктор и впрямь не один год продержался под огнем артиллерии леди Арабеллы. Но капля, как говорится, камень точит – ежели долбить не переставая.

Самоуверенность доктора Торна вкупе с его завиральными демократическими идеями в профессиональной сфере и семишиллингово-шестипенсовыми гонорарами, а равно и глубокое безразличие к гонору леди Арабеллы переполнили чашу ее терпения. Доктор Торн благополучно справился с первыми детскими болезнями Фрэнка, чем поначалу снискал расположение ее милости; также преуспел он и с правильным питанием для Августы и Беатрис, но поскольку успехи его были достигнуты в прямом противоречии с принципами воспитания, принятыми в замке Курси, в пользу доктора это никак не зачлось. Когда родилась третья дочь, доктор Торн сразу заявил, что ребенок очень слабенький, и строго-настрого запретил матери ездить в Лондон. Мать из любви к своей малютке послушалась, но еще сильнее возненавидела доктора за предписание, назначенное, как она твердо верила, по подсказке и не иначе как под диктовку мистера Грешема. Затем на свет появилась еще одна дочка; доктор Торн еще категоричнее прежнего настаивал на соблюдении строгого распорядка в детской и на пользительности сельского воздуха. Начались ссоры; леди Арабелле внушили, что этот лекарь, любимчик ее мужа, все-таки не царь Соломон. В отсутствие сквайра она послала за доктором Филгрейвом, недвусмысленно намекнув, что встреча с врагом, оскорбляющим его взор и достоинство, ему не грозит. Иметь дело с доктором Филгрейвом оказалось не в пример приятнее.

Тогда доктор Торн дал мистеру Грешему понять, что в сложившихся обстоятельствах не может больше оказывать профессиональные услуги обитателям Грешемсбери. Бедняга сквайр понимал, что ничего тут не поделаешь, и хотя по-прежнему поддерживал дружбу с соседом, визитам за семь шиллингов и шесть пенсов был положен конец. Доктор Филгрейв из Барчестера и джентльмен из Сильвербриджа поделили между собой ответственность за здоровье грешемсберийского семейства, и в Грешемсбери снова вступили в силу воспитательные принципы замка Курси.

Так продолжалось несколько лет, и годы эти стали годами скорби. Не будем ставить в вину врагам доктора воспоследовавшие страдания, и болезни, и смерти. Возможно, четыре хворых малютки все равно бы не выжили, даже будь леди Арабелла терпимее к доктору Торну. Но факт остается фактом: дети умерли, и материнское сердце возобладало над женской гордостью, и леди Арабелле пришлось уничижаться перед доктором Торном. Точнее, она уничижалась бы, если бы доктор ей позволил. Но он, с полными слез глазами, прервал поток ее извинений, взял ее руки в свои, тепло их пожал и заверил, что с превеликой радостью вернется из любви ко всем без исключения обитателям Грешемсбери. Визиты за семь шиллингов шесть пенсов возобновились, и великий триумф доктора Филгрейва завершился.

В детской Грешемсбери эта перемена была встречена бурным восторгом. Среди качеств доктора, до сих пор не упомянутых, было умение находить общий язык с детьми. Он охотно разговаривал и возился с ними. Он катал их на закорках, троих-четверых за раз, кувыркался вместе с ними в траве, бегал взапуски по саду, придумывал для них игры, находил, чем развлечь и рассмешить их в обстоятельствах, заведомо не располагающих к веселью, и, главное, его лекарства были совсем не такими горькими и невкусными, как те, что поступали из Сильвербриджа.

Доктор Торн разработал целую теорию касательно счастья детей и, хотя не предлагал вовсе отказываться от заповедей царя Соломона (при условии, что самому ему ни при каких обстоятельствах не придется быть исполнителем), говорил, что первейший долг родителя перед ребенком – это сделать его счастливым. Причем по возможности не когда-нибудь потом – речь идет не только о будущем взрослом, – нет, сегодняшний мальчик заслуживает такого же обхождения, а его осчастливить, утверждал доктор, куда легче.

«Зачем радеть о будущем благе ценой страданий в настоящем, тем более что и результат настолько сомнителен?» Многие противники доктора думали поймать его на слове, когда тот излагал столь необычную доктрину, однако ж удавалось не всегда. «Как! – восклицали здравомыслящие оппоненты. – Неужто маленького Джонни не следует учить читать потому лишь, что ему это не нравится?» – «Джонни всенепременно должен уметь читать, – парировал доктор, – но почему бы ему не получать удовольствие от чтения? Если наставник не вовсе бездарен, может быть, Джонни не только научится читать, но и полюбит учиться?»

«Но детей необходимо держать в узде», – твердили его противники. «И взрослых тоже, – обыкновенно ответствовал доктор. – Я не должен воровать ваши персики, увиваться за вашей женой и чернить вашу репутацию. Как бы ни хотелось мне в силу врожденной греховности предаться этим порокам, для меня они запретны – и запрет этот не причиняет мне страданий и, скажу без преувеличения, даже и не особо меня огорчает».

Вот так они спорили и спорили, и ни одному не удалось переубедить другого. А тем временем дети всей округи очень привязались к доктору Торну.

Доктор Торн и сквайр по-прежнему оставались хорошими друзьями, но в силу обстоятельств, которые растянулись на много лет, бедняга сквайр чувствовал себя неловко в обществе доктора. Мистер Грешем задолжал крупную сумму денег и, более того, продал часть принадлежавших ему земель. К несчастью, Грешемы всегда гордились правом свободного распоряжения наследственным имуществом: каждый новый владелец Грешемсбери имел полную власть поступить со своей собственностью так, как считал нужным. Что имение перейдет в целости и сохранности к наследнику по мужской линии, никто прежде не сомневался. Время от времени собственность бывала обременена выплатами в пользу младших детей, но выплаты эти были давно погашены, и нынешнему сквайру собственность досталась без каких бы то ни было обременений. А теперь часть угодий продали – и продали в некотором смысле через посредничество доктора Торна.

Сквайра это глубоко печалило. Он как никто другой дорожил родовым именем и родовой честью, древним фамильным гербом и репутацией; он был Грешемом до мозга костей, но духом оказался слабее пращуров, и при нем Грешемы впервые оказались в стесненных обстоятельствах! За десять лет до начала нашей истории понадобилось раздобыть крупную сумму, чтобы выплатить срочные задолженности, и, как выяснилось, это можно было сделать с большей выгодой, продав часть угодий, нежели как-то иначе. В результате земельные владения сократились примерно на треть.

Боксоллский холм высился на полпути между Грешемсбери и Барчестером и славился лучшими в графстве угодьями для охоты на куропаток; кроме того, барсетширские охотники высоко ценили тамошние знаменитые лисьи урочища – Боксоллский дрок. На холме никто не жил; он стоял отдельно от остальных грешемсберийских земель. Его-то, повздыхав про себя и вслух, мистер Грешем в конце концов позволил продать.

Итак, Боксоллский холм был продан, и продан за хорошие деньги, по частному соглашению, уроженцу Барчестера, который, поднявшись из низов, составил себе огромное состояние. О характере этого человека мы поведаем позже, довольно сказать, что в денежных вопросах он полагался на советы доктора Торна и именно по предложению доктора Торна приобрел Боксоллский холм, включая право охоты на куропаток и дроковые урочища. Он не только купил Боксоллский холм, но впоследствии еще и ссужал сквайру крупные суммы под закладные, и во всех этих сделках участвовал доктор. Вот так случилось, что мистер Грешем нередко бывал вынужден обсуждать с доктором Торном денежные вопросы и время от времени выслушивать нравоучения и советы, без которых охотно обошелся бы.

Но довольно о докторе Торне. Прежде чем приступить к нашей истории, нужно сказать несколько слов и про мисс Мэри: взрежем-ка корочку пирога и приоткроем глазам гостей начинку! До шестилетнего возраста маленькая мисс Мэри жила на ферме, после чего ее отдали в школу в Бате и шесть с чем-то лет спустя переселили в заново меблированный докторский дом. Разумеется, за все эти годы доктор Торн ни разу не терял свою воспитанницу из виду: он со всей ответственностью отнесся к обещанию, которое дал уезжающей матери. Он то и дело навещал малышку-племянницу и задолго до того, как ей исполнилось двенадцать, об обещании и о своем долге перед матерью уже и думать забыл – узы любви к единственной родной душе оказались не в пример сильнее.

Когда Мэри приехала домой, доктор радовался как дитя. Он приготовил для нее сюрпризы так продуманно и тщательно, словно закладывал мины, чтобы подорвать врага. Сперва он показал племяннице аптечную лавку, затем кухню, затем столовые, затем спальни, свою и ее, пока не дошел до обновленной гостиной во всем ее великолепии, подкрепляя удовольствие шуткой-другой и доверительно рассказывая девочке, что в этот последний круг рая он никогда не дерзнул бы войти без ее дозволения и не сняв сапог. Мэри была мала, но шутку оценила и, подыгрывая дяде, держалась как маленькая королева; очень скоро они уже стали друзьями не разлей вода.

Но даже королевам необходимо образование. Как раз в то время леди Арабелла смирила свою гордыню – и в знак своего смирения пригласила Мэри брать уроки музыки вместе с Августой и Беатрис в большом доме. Учитель музыки из Барчестера приезжает-де трижды в неделю и занятие длится три часа, и если доктор не против, пусть его девочка тоже посидит-послушает, она ведь никому не помешает. Так сказала леди Арабелла. Доктор с благодарностью и не колеблясь принял предложение, добавив только, что сам договорится с синьором Кантабили об оплате. И выразил свою глубокую признательность леди Арабелле за то, что та позволила его маленькой воспитаннице присоединиться к урокам обеих мисс Грешем.

Нужно ли говорить, что леди Арабелла тут же вспыхнула? Платить сеньору Кантабили! Нет, ни в коем случае, она сама все уладит; и речи не может идти ни о каких дополнительных расходах в связи с договоренностью касательно мисс Торн! Но и здесь, как в большинстве случаев, доктор поступил по-своему. Леди Арабелла, до поры усмиренная, протестовала не так бурно, как могла бы, и в какой-то момент, к немалой своей досаде, осознала, что Мэри Торн учится музыке в усадебной классной комнате на равных правах в том, что касается оплаты, с ее собственными дочерями. Нарушить договоренность, однажды достигнутую, уже не представлялось возможным, тем более что юная леди не вызывала никаких нареканий и тем более что обе мисс Грешем очень к ней привязались.

Так что Мэри Торн обучалась музыке в Грешемсбери, а вместе с музыкой и много чему другому: вести себя в обществе сверстниц, изъясняться и поддерживать беседу подобно другим юным леди, одеваться, двигаться и ходить. Все это, будучи сообразительной от природы, она без труда усваивала в большом доме. Понахваталась она и французского, ведь грешемсберийская гувернантка-француженка все время находилась в комнате вместе со своими подопечными.

А затем, несколько лет спустя, в деревню приехали новый приходской священник и его сестра: вместе с ней Мэри занималась немецким, а также и французским. Многому она научилась от самого доктора, например правильно выбирать книги для чтения на родном языке; от него же девочка переняла образ мыслей – отчасти сродни его собственному, но смягченный женской деликатностью ее натуры.

Так Мэри Торн росла и получала образование. Конечно же, мой долг как автора – рассказать хоть что-нибудь и о ее внешности. Она героиня моего романа, а значит, непременно должна быть красавицей, но, по правде говоря, в моем сознании яснее запечатлены ее ум и душевные качества, нежели облик и черты лица. Я знаю, что красота ее была неброской: рост – невысокий, руки и ноги – маленькие и изящные, глаза – ясные, если присмотреться, но не настолько ярко сияющие, чтобы сияние это было заметно всем вокруг, волосы – темно-каштановые (Мэри носила очень простую прическу, зачесывая их со лба назад), губы – тонкие, а линия рта, в целом, вероятно, ничем не примечательная, в пылу спора одушевлялась и обретала изгиб весьма решительный, и, хотя обычно Мэри держалась скромно и сдержанно, а весь ее облик дышал спокойной безмятежностью, ей случалось, увлекшись, говорить с таким жаром, что, по правде сказать, удивлялись все, кто ее не знал – да порою даже и те, кто знал. С жаром! Нет, с такой пламенной страстностью, что в тот миг она забывала обо всем, кроме той истины, которую отстаивала.

Все ее друзья и близкие, включая доктора, порою огорчались при виде такой горячности, но любили девушку тем сильнее. Эта неуемная пылкость характера в самые первые годы едва не послужила причиной изгнания Мэри из грешемсберийской классной комнаты, но в конце концов настолько укрепила ее право там находиться, что теперь уже и леди Арабелла при всем желании не смогла бы этому воспротивиться.

В ту пору в Грешемсбери приехала новая гувернантка-француженка и стала – или неминуемо стала бы – любимицей леди Арабеллы, поскольку обладала всеми великими достоинствами, полагающимися гувернантке, и в придачу являлась протеже за́мка. Под «замком» на языке Грешемсбери неизменно подразумевался замок Курси. Очень скоро пропал дорогой медальон, принадлежащий Августе Грешем. Гувернантка запретила девочке надевать украшение в классной комнате, и молоденькая служанка, дочка мелкого арендатора, отнесла его в спальню. Медальон пропал, и происшествие наделало немало шуму, но спустя какое-то время пропажа обнаружилась, благодаря ревностному усердию гувернантки-француженки, в личных вещах служанки-англичанки. Леди Арабелла пылала праведным гневом, девушка громко все отрицала, отец ее скорбел молча, несчастная мать лила слезы, приговор мира Грешемсбери был неумолим. Но почему-то, теперь уже не важно почему, Мэри Торн не разделяла всеобщей убежденности. Мэри высказалась вслух – и открыто обвинила гувернантку в воровстве. Два дня Мэри пребывала в опале почти столь же суровой, как и фермерская дочка. Но и будучи в опале, Мэри не утихомиривалась и не молчала. Когда леди Арабелла отказалась ее выслушать, девочка пошла к мистеру Грешему. Она заставила дядю вмешаться. Она перетянула на свою сторону одного за другим влиятельных жителей прихода и в конце концов преуспела: мамзель Ларрон рухнула на колени и признала свою вину. С тех пор все арендаторы Грешемсбери души не чаяли в Мэри Торн, особенно же полюбили ее в одном маленьком домике, где грубоватый отец семейства, в речах не церемонясь, частенько восклицал вслух, что ради Мэри Торн бросит вызов человеку или окружному судье, герцогу или даже самому дьяволу.

Так Мэри Торн росла и взрослела под приглядом доктора, и в начале нашего рассказа оказалась в числе гостей, собравшихся в Грешемсбери в день совершеннолетия наследника; к слову сказать, ей и самой исполнилось столько же.

Глава IV

Уроки замка Курси

День рождения молодого Фрэнка Грешема приходился на первое июля. Лондонский сезон еще не закончился, тем не менее леди Де Курси сумела-таки выбраться в провинцию, дабы украсить своим присутствием празднество в честь совершеннолетия наследника, и привезла с собою всех молодых леди – Амелию, Розину, Маргаретту и Александрину – и всех Досточтимых Джонов и Джорджей, каких только удалось по такому случаю собрать.

В этом году леди Арабелла ухитрилась провести в городе десять недель, что с небольшой натяжкой сошло за целый сезон, и более того, сумела наконец заново меблировать гостиную на Портман-сквер, причем не без элегантности. Она уехала в Лондон под насущно-важным предлогом – показать Августу зубному врачу (в подобных случаях зубы юных леди зачастую оказываются очень даже кстати) и, выговорив себе разрешение на покупку нового ковра, в котором и впрямь была нужда, воспользовалась мужниным согласием так ловко, что счет от обойщика составил шестьсот или семьсот фунтов. Разумеется, держала она и карету, и лошадей; дочери ее, разумеется, выезжали; безусловно, на Портман-сквер принимали друзей, хотя бы иногда – а как же иначе? Так что, в общем и целом, десять недель в Лондоне были не лишены приятства – и обошлись недешево.

Перед самым обедом леди Де Курси и ее золовка ненадолго уединились в гардеробной хозяйки и принялись перемывать косточки вздорному сквайру, который резче обычного отозвался о сумасбродстве – вероятно, он использовал более крепкое словцо – нынешнего лондонского выезда.

– Боже милосердный! – воскликнула графиня с чувством. – А он чего ожидал? Чего он от вас хочет?

– Он хотел бы продать лондонский дом и навеки похоронить нас всех здесь, в глуши. Прошу заметить, я ведь в столице всего-навсего десять недель пробыла!

– Да за это время девочкам и зубов-то толком не залечить! Но, Арабелла, что он говорит? – Леди Де Курси не терпелось узнать всю правду и по возможности убедиться, так ли на самом деле беден мистер Грешем, как пытается казаться.

– Ох, он не далее как вчера заявил, что никто больше в Лондон не поедет, что он едва сумел расплатиться по счетам, притом что содержание усадебного дома обходится недешево, и что он не допустит…

– Чего не допустит?

– Сказал, не допустит, чтобы бедняга Фрэнк пошел по миру!

– Фрэнк – пошел по миру!

– Вот прямо так и сказал.

– Но, Арабелла, неужели все так плохо? Откуда бы у него долги?

– Он вечно твердит о тех выборах.

– Дорогая моя, он же полностью рассчитался с кредиторами, продав Боксоллский холм. Безусловно, у Фрэнка не будет такого дохода, как в ту пору, когда вы выходили замуж, мы все это понимаем. И кого же мальчик должен за это благодарить, как не родного отца? Но Боксоллский холм продан и все долги выплачены, так сейчас-то в чем беда?

– А все эти мерзкие псы, Розина, – воскликнула леди Арабелла, с трудом сдерживая слезы.

– Я со своей стороны никогда не одобряла идеи насчет псарни. Нечего собакам делать в Грешемсбери. Если у человека заложено имущество, ему не следует входить в расходы сверх самого необходимого. Это золотое правило мистеру Грешему неплохо бы затвердить. Более того, я ему так и сказала, ровно в этих же словах, но все, что исходит от меня, мистер Грешем принимает в штыки. Вежливости от него не дождешься.

– Знаю, Розина, знаю; и однако ж где б он сейчас был, если бы не семья Де Курси? – Так воскликнула исполненная благодарности леди Арабелла; по правде сказать, если бы не Де Курси, мистер Грешем сейчас, возможно, стоял бы на вершине Боксоллского холма, по-королевски озирая сверху все свои владения.

– Как я уже начала говорить, – продолжала графиня, – я никогда не одобряла этой идеи насчет переезда псарни в Грешемсбери, и однако ж, дорогая моя, не собаки же съели все подчистую! Человек с годовым доходом в десять тысяч может позволить себе держать гончих, а уж тем более учитывая подписку.

– Он жаловался, что подписка приносит очень мало или вообще ничего.

– Чепуха, дорогая моя. Однако ж, Арабелла, что он делает со своими деньгами? Вот в чем вопрос. Он играет?

– Нет, не думаю, – очень медленно протянула леди Арабелла. Если сквайр и играл, то хорошо наловчился это скрывать – он редко отлучался из Грешемсбери, и, надо признать, мало кто из гостей усадьбы походил на игрока. – Играть-то он вряд ли играет. – Леди Арабелла особо подчеркнула слово «играть», как если бы ее муж, милосердно оправданный в том, что касается пристрастия к азартным играм, был, конечно же, привержен всем прочим порокам, известным в цивилизованном мире.

– Я знаю, что когда-то он играл, – с видом умудренным и довольно-таки подозрительным проговорила леди Де Курси. У нее, безусловно, было достаточно причин личного характера порицать эту пагубную склонность. – Когда-то играл, а ведь стоит только начать, и окончательно от этой вредной привычки уже не излечишься.

– Что ж, если и так, мне о том ничего неизвестно, – ответила леди Арабелла.

– Но куда-то же деньги уходят, дорогая моя. А чем он отговаривается, когда вы сообщаете ему о своих нуждах – самых что ни на есть обычных повседневных надобностях, к которым вы привычны с детства?

– Ничем не отговаривается; иногда сетует, что семья такая большая.

– Чушь! Девочки ничего не стоят, а из мальчиков у вас один только Фрэнк, да и тот пока обходится недорого. Может, сквайр откладывает деньги, чтобы выкупить обратно Боксоллский холм?

– Нет-нет, – запротестовала леди Арабелла. – Ничего он не откладывает, не откладывал и не будет, хотя со мной так прижимист. Он и в самом деле крайне стеснен в средствах, я точно знаю.

– Тогда куда же деваются деньги? – вопросила графиня Де Курси, буравя золовку суровым взглядом.

– Одному Господу ведомо! Между прочим, Августа выходит замуж. И мне, конечно, несколько сотен фунтов не помешали бы. Слышали бы вы, как он стенал, когда я у него их попросила! Одному Господу ведомо, куда деньги уходят! – И оскорбленная в лучших чувствах жена утерла горестную слезинку парадным батистовым платочком. – На мою долю достаются все страдания и лишения жены бедняка и никакого утешения. Муж мне не доверяет, ничего мне не рассказывает, никогда не говорит со мною о делах. Если он с кем и откровенничает, то лишь с этим кошмарным доктором.

– Как, с доктором Торном?

А надо сказать, что графиня Де Курси ненавидела доктора Торна лютой ненавистью.

– Да, с ним. Сдается мне, Розина, этот доктор Торн знает все и вечно лезет со своими советами. Я почти уверена, что во всех несчастьях бедняги Грешема именно он и повинен; готова поклясться, так оно и есть.

– Очень странно! Мистер Грешем, при всех своих недостатках, джентльмен; как он может обсуждать свои дела с жалким аптекаришкой, у меня просто в голове не укладывается. Лорд Де Курси не всегда обходится со мною так, как должно, увы, – и леди Де Курси перебрала в мыслях обиды куда более серьезного свойства, нежели выпали на долю ее золовки, – но уж такого в замке Де Курси не водилось. Амблби ведь в курсе происходящего, правда?

– Амблби не знает и половины того, что знает доктор, – вздохнула леди Арабелла.

Графиня удрученно покачала головой; самая мысль о том, чтобы мистер Грешем, почтенный сельский сквайр, выбрал в конфиданты сельского врача, оказалась слишком сильным потрясением для ее нервов, и какое-то время она вынужденно сидела молча, приходя в себя.

– Во всяком случае, Арабелла, не подлежит сомнению одно, – промолвила графиня, как только успокоилась достаточно, чтобы снова раздавать советы приличествующе непререкаемым тоном. – Одно, во всяком случае, не подлежит сомнению: если мистер Грешем настолько стеснен в средствах, как вы говорите, Фрэнк просто обязан жениться на деньгах. Таков его непреложный долг. Наследник четырнадцати тысяч в год может позволить себе искать в невесте знатности, как поступил мистер Грешем, дорогая моя, – (следует понимать, что это не было комплиментом, ведь леди Арабелла всегда считала себя красавицей), – или красоты, как некоторые мужчины, – продолжала графиня, думая о выборе, когда-то сделанном нынешним графом Де Курси, – но Фрэнк обязан жениться на деньгах. Надеюсь, он поймет это вовремя; внушите ему эту истину прежде, чем он наделает глупостей. Когда молодой человек все понимает и знает, что от него требуется в создавшихся обстоятельствах, он легко свыкается с необходимостью. Надеюсь, Фрэнк сознает, что выбора у него нет. В его положении он обязан жениться на деньгах.

Но увы, увы! Фрэнк Грешем уже успел наделать глупостей!

– Что ж, малыш, от всего сердца тебя поздравляю! – воскликнул Досточтимый Джон, хлопнув кузена по спине. Перед обедом молодые люди решили заглянуть на конный двор полюбоваться на щенка сеттера самых что ни на есть чистых кровей, присланного Фрэнку в подарок на день рождения. – Хотел бы я быть старшим сыном, ну да не всем так везет!

– Кто не предпочел бы родиться скорее младшим сыном графа, нежели старшим сыном простого сквайра? – промолвил Фрэнк, пытаясь ответить любезностью на любезность кузена.

– Я бы не предпочел, – заверил Досточтимый Джон. – Какие у меня шансы? Порлок здоров как конь, а следующим идет Джордж. Да и папаша протянет еще лет двадцать. – И молодой человек вздохнул, понимая, как мало надежды на то, что его ближайшие и дражайшие услужливо преставятся и освободят ему дорогу к желанной графской короне и состоянию. – А вот ты в своей добыче уверен, и, поскольку братьев у тебя нет, полагаю, сквайр позволит тебе делать что хочешь. Он, кстати, и не так крепок, как мой почтенный родитель, хоть и помоложе будет.

Фрэнк никогда еще не смотрел в таком свете на свою счастливую будущность и был так наивен и зелен, что не пришел в восторг от подобных перспектив. Однако ж его всегда учили смотреть на кузенов Де Курси снизу вверх как на образец для подражания, так что обиды он не выказал, но перевел разговор на другую тему.

– Джон, а ты в этом сезоне в Барсетшире охотиться думаешь? Надеюсь, что так; я-то собираюсь.

– Даже и не знаю. Тут и разогнаться-то негде: кругом либо пашни, либо леса. Я скорее подумываю съездить в Лестершир, когда сезон охоты на куропаток закончится. А у тебя что за лошади, Фрэнк?

– О, я возьму двух, – слегка покраснев, отвечал Фрэнк, – ну, то есть кобылу, на которой я уже два года езжу, и еще сегодня утром мне отец коня подарил.

– Как! Только двух? А кобыла-то – в сущности, пони!

– Она пятнадцать ладоней в холке, – обиженно возразил Фрэнк.

– Ну, Фрэнк, я бы такого не потерпел, – заявил Досточтимый Джон. – Как, появиться перед всем графством с одним невыезженным конем и с пони, а ведь ты наследник Грешемсбери!

– К ноябрю он будет выезжен так, что в Барсетшире любое препятствие возьмет, – заявил Фрэнк. – Питер говорит, – (Питер был грешемсберийским конюхом), – он задние ноги здорово подбирает.

– Но как, черт возьми, можно охотиться с одним конем, или с двумя, если на то пошло, раз уж ты твердо намерен считать старушку-пони охотничьей кобылой? Заруби себе на носу, мальчик мой: если ты такое стерпишь, выходит, из тебя веревки вить можно; если не хочешь ходить на помочах всю свою жизнь, пора бы о себе заявить. Вон молодой Бейкер – Гарри Бейкер, ты его знаешь, – ему двадцать один в прошлом году исполнилось, и у него роскошная конюшня, просто залюбуешься – четыре гунтера и верховая. А ведь у старика Бейкера доход четыре тысячи в год, не больше.

Кузен сказал правду; и Фрэнк Грешем, который еще утром так радовался отцовскому подарку, теперь почувствовал себя обделенным. Доход мистера Бейкера действительно составлял только четыре тысячи в год, но при этом Гарри Бейкер был единственным ребенком, семья Бейкеров не владела огромной усадьбой, содержание которой обходится недешево, Бейкер-старший никому не задолжал ни шиллинга, и, конечно же, с его стороны было куда как неумно потворствовать сущему мальчишке, которому вздумалось подражать причудам богачей. Однако на краткое мгновение Фрэнку Грешему и впрямь показалось, что, учитывая его обстоятельства, с ним обходятся несправедливо.

– Возьми дело в свои руки, Фрэнк, – наставлял Досточтимый Джон, видя, какое впечатление произвели его слова. – Разумеется, твой папаша отлично понимает, что такая конюшня – это курам на смех. Господи милосердный! Я слыхал, когда он женился на моей тетке – а он тогда был немногим старше тебя, – во всем графстве не нашлось бы лошадей лучше, чем у него, а в парламент он прошел еще до того, как ему исполнилось двадцать три.

– Ну так его отец умер, когда сам он был совсем юн, – возразил Фрэнк.

– Да, знаю, но такая удача выпадает не всякому…

Молодой Фрэнк не просто зарумянился – он побагровел от гнева. Когда кузен объяснял ему, как важно держать больше двух лошадей для собственного пользования, он готов был прислушаться, но когда тот же наставник заговорил о возможной смерти отца как о большой удаче, Фрэнк преисполнился такого негодования, что пропустить эти слова мимо ушей уже не мог. Что? Вот как он, значит, должен думать об отце, чье лицо, обычно такое хмурое, всегда озарялось радостью при виде своего мальчика? Фрэнк достаточно внимательно наблюдал за отцом, чтобы это подметить; он знал, что отец души в нем не чает; у него были причины догадываться, что у отца большие неприятности и что тот изо всех сил пытается не вспоминать о них, когда сын рядом. Юноша любил отца искренней, преданной, глубокой любовью, любил проводить с ним время, гордился его доверием. Мог ли он спокойно слушать, когда кузен заговорил о возможной смерти отца как о большой удаче?

– Я бы не назвал это удачей, Джон. Я бы назвал это величайшим несчастьем.

Как же трудно молодому человеку назидательно излагать принципы нравственности или даже просто выражать самые обычные добрые чувства, не выставляя себя смешным и не скатываясь в ложный пафос!

– О, разумеется, дорогой мой, разумеется, – рассмеялся Досточтимый Джон, – это уж само собой. Это и без слов понятно. Порлок, конечно же, именно так к папаше и относится, но если тот однажды откинется, думаю, тридцать тысяч в год послужат Порлоку утешением.

– Не уверен насчет Порлока; я знаю, что он постоянно ссорится с дядей. Я говорил только о себе. Я никогда не ссорился с отцом и надеюсь, что и не придется.

– Хорошо-хорошо, мой пай-мальчик, как скажешь. Надеюсь, такому испытанию судьба тебя не подвергнет, но если вдруг, ты еще до истечения полугода поймешь, что быть хозяином Грешемсбери не так уж и плохо.

– Даже слышать об этом не желаю!

– Ладно, будь по-твоему. Уж ты-то не выкинешь такого фортеля, как молодой Хэтерли из Хэтерли-Корта в Глостершире, когда его папаша сыграл в ящик. Ты ведь знаешь Хэтерли?

– Нет, в жизни его не видел.

– Он теперь сэр Фредерик и обладает – ну, или обладал – одним из самых крупных для коммонера состояний в Англии; сейчас-то оно почти растрачено. Так вот, известие о смерти папаши он получил в Париже; он сломя голову помчался домой в Хэтерли – так быстро, как только могли его нести экстренный поезд и почтовые лошади, и успел к самым похоронам. И вот возвращается он из церкви обратно в Хэтерли-Корт, а над дверью как раз вешают траурный герб, и тут мастер Фред заметил, что на мемориальной доске внизу приписано «Resurgam». Ты ведь знаешь, что это значит?

– Да, конечно, – кивнул Фрэнк.

– «Я еще вернусь», – перевел Досточтимый Джон, перетолковывая латынь для своего кузена. – «Ну уж нетушки, – заявил Фред Хэтерли, поднимая глаза на траурный герб, – еще чего удумал, старик! Как говорится, помер так помер, без дураков. Даже и не жди, и не рассчитывай!» И вот он встал в ночи, взял с собой двоих приятелей, они вскарабкались наверх, замазали краской «Resurgam» и вместо него вписали «Requiescat in pace»[3], что, как ты сам знаешь, означает: «Сиди и не высовывайся». Вот умора, а? Ровно так все и было, чтоб мне… чтоб мне… чтоб мне с места не сойти.

Фрэнк не сдержал смеха, в особенности же его развеселил своеобразный перевод эпитафий. И молодые люди неспешно направились от конюшен к дому, переодеваться к обеду.

По просьбе мистера Грешема доктор Торн приехал загодя и теперь уединился со сквайром в его так называемой библиотеке, пока Мэри болтала с девушками наверху.

– Мне срочно нужно десять или двенадцать тысяч фунтов; десять самое меньшее, – проговорил сквайр. Он устроился в своем любимом кресле рядом с заваленным бумагами столом, подперев голову рукой. Глядя на него, никто не сказал бы, что это – отец наследника родовой усадьбы и обширных земельных угодий и что наследник этот сегодня достиг совершеннолетия.

Было первое июля, и, конечно, огня в камине не разводили, тем не менее доктор стоял спиной к решетке, перекинув фалды сюртука через руку, как будто и сейчас, летом, как зачастую зимою, одновременно поддерживал беседу и поджаривал свои тыльные части.

– Двенадцать тысяч фунтов! Это очень крупная сумма.

– Я сказал десять, – поправился сквайр.

– Десять тысяч фунтов – тоже сумма немаленькая. Не сомневаюсь, что вы ее получите – Скэтчерд вам ее ссудит, но он наверняка потребует документ на право владения имением.

– Как! Из-за каких-то десяти тысяч фунтов? – возмутился сквайр. – Но ведь дом и земли даже никакими задокументированными долговыми обязательствами не обременены, кроме моего долга ему самому и еще Армстронгу.

– Но ему вы уже задолжали очень много.

– Долг Армстронгу – это сущие пустяки, всего-то двадцать четыре тысячи фунтов.

– Да, но он первый на очереди, мистер Грешем.

– Ну и что с того? Вас послушать, так подумаешь, от Грешемсбери уже вообще ничего не осталось. Что такое двадцать четыре тысячи фунтов? Скэтчерд вообще представляет себе, какой доход приносит аренда?

– О да, отлично представляет, к великому моему сожалению.

– Тогда с чего он так тревожится из-за нескольких тысяч фунтов? Документ на право владения, еще чего!

– Дело в том, что Скэтчерду необходимо надежное обеспечение уже существующих долговых обязательств, прежде чем он согласится предоставить вам новую ссуду. И как бы мне хотелось, чтобы у вас не возникало необходимости занимать еще. Я-то думал, в прошлом году все долги были погашены.

– О, если это так затруднительно, я обращусь к Амблби.

– Да, и во что вам это обойдется?

– Я лучше заплачу вдвойне, нежели позволю так со мной разговаривать, – сердито буркнул сквайр, вскочил с кресла, засунул руки в карманы брюк, стремительно подошел к окну и тут же вернулся и снова бросился в кресло.

– Есть вещи, которые стерпеть невмочь, доктор, – промолвил он, раздраженно постукивая ногой по полу. – Хотя Господь свидетель, мне теперь только и остается, что запастись терпением – столько всего на меня обрушилось. Скажите Скэтчерду, что я очень признателен ему за предложение, но беспокоить его не стану.

Во время этой небольшой вспышки доктор стоял молча, спиной к камину, придерживая фалды сюртука на руке, и хотя вслух ничего не говорил, в лице его читалось многое. Он был глубоко несчастен; он очень расстроился, узнав, что сквайру так скоро снова потребовались деньги, и расстроился не меньше, видя, как эта нужда делает друга озлобленным и несправедливым. Мистер Грешем повел себя грубо и вызывающе, но, поскольку доктор Торн твердо вознамерился не ссориться с мистером Грешемом, от ответа он воздержался.

Сквайр тоже помолчал несколько минут, но долго молчать он не умел, так что очень скоро был вынужден заговорить снова.

– Бедняга Фрэнк! – промолвил он. – Я бы даже при нынешнем положении дел так не изводился, если б не ущерб, который я причинил родному сыну. Бедный Фрэнк!

Доктор сошел с коврика и, вынув руку из кармана, ободряюще потрепал сквайра по плечу.

– С Фрэнком все будет в порядке, – заверил он. – Для счастья вовсе не обязательно иметь четырнадцать тысяч фунтов в год.

– Мой отец передал мне собственность целиком и полностью, и мне следовало передать ее в целости своему сыну… но вам этого не понять.

Доктор вполне понимал чувства собеседника. А вот сквайр, по правде сказать, хоть и знал доктора вот уже много лет, совсем его не понимал.

– Мне очень жаль, мистер Грешем, – проговорил доктор, – хотелось бы мне, чтобы обстоятельства сложились иначе и вам во благо, но, раз уж это не так, повторюсь: с Фрэнком все будет хорошо, даже если четырнадцати тысяч в год он и не унаследует; скажите это себе.

– Эх, ничего-то вы не понимаете, – твердил свое сквайр. – Откуда вам знать, что чувствует человек, когда… эх, да ладно! Что толку беспокоить вас тем, чего не поправишь! Хотел бы я знать, здесь ли Амблби?

Доктор вновь повернулся спиной к камину и засунул руки в карманы.

– Вы, случайно, Амблби не видели, когда приехали? – вновь спросил сквайр.

– Нет, не видел. И послушайте моего совета, вам с ним сейчас тоже видеться не стоит, во всяком случае, того ради, чтобы обсуждать эту ссуду.

– Я же сказал, мне нужно раздобыть денег, а вы говорите, Скэтчерд мне в долг не даст.

– Нет, мистер Грешем, я этого не говорил.

– Ну, то, что вы сказали, ничуть не лучше. Августа в сентябре выходит замуж, и деньги нужны позарез. Я согласился дать за ней Моффату шесть тысяч фунтов, и он требует всю сумму наличными.

– Шесть тысяч фунтов, – повторил доктор. – Что ж, приданое вполне достойное вашей дочери. Но пять раз по шесть тысяч это тридцать; тридцать тысяч фунтов – сумма немаленькая.

Любящий отец подумал про себя, что его младшие дочери еще совсем дети и договариваться об их приданом понадобится нескоро. Довольно для каждого дня своей заботы.

– Этот Моффат – хапуга тот еще, своего не упустит, – посетовал сквайр. – Но вроде бы Августе он по душе, а в денежном плане это хорошая партия.

– Если мисс Грешем его любит, это решает дело. Я его недолюбливаю, ну так я и не юная леди.

– Де Курси в нем души не чают. Леди Де Курси говорит, он безупречный джентльмен и в Лондоне все о нем очень высокого мнения.

– О! Если леди Де Курси так утверждает, значит все в порядке, – откомментировал доктор, но сарказм его пропал втуне.

Сквайр терпеть не мог всех Де Курси вместе взятых, особенно же леди Де Курси, но и он не был чужд тщеславию, испытывал некоторое удовлетворение при мысли о родстве с графом и графиней и, когда хотел подчеркнуть высокое положение семьи, малодушно ссылался на величие замка Курси. Лишь в разговорах с женой он отзывался о своих благородных родичах с неизменным пренебрежением.

Друзья помолчали немного, а затем доктор, вернувшись к теме, ради которой и был призван в библиотеку, заметил, что Скэтчерд сейчас в деревне (не желая ранить слух сквайра, он не сказал «в Боксолл-Хилле»), так что, наверное, стоит с ним повидаться и обговорить подробности. Без сомнения, Скэтчерд ссудит требуемую сумму под более низкий процент, нежели удалось бы получить через Амблби.

– Хорошо, – кивнул сквайр. – Тогда рассчитываю на вас. Думаю, десяти тысяч должно хватить. А теперь пойду-ка я переоденусь к обеду.

На этом доктор его оставил.

Теперь читатель, чего доброго, предположит, что, договариваясь о ссудах для сквайра, доктор преследовал собственные корыстные цели, или, по крайней мере, подумает, что сквайр наверняка именно так и считал. Но нет, ничего подобного: и доктор не искал никакой личной выгоды, и сквайр его в этом не подозревал. Мистер Грешем отлично знал: все, что делает для него в финансовом плане доктор Торн, он делает бескорыстно и во имя дружбы. Но грешемсберийский сквайр был в Грешемсбери царем и богом и, обсуждая дела насущные с деревенским доктором, ни в коем случае не мог уронить своего высокого сквайрского достоинства. Во всяком случае, этому он научился, общаясь с семейством Де Курси.

А доктор – гордый, самонадеянный, несговорчивый упрямец – он-то почему терпел подобное отношение? Потому что знал: сквайр Грешемсбери, борясь с долгами и нищетой, нуждается в снисхождении к своей слабости. Если бы мистер Грешем процветал и благоденствовал, доктор не стоял бы перед ним так миролюбиво, засунув руки в карманы, и не потерпел бы, чтобы ему в лицо швыряли имя мистера Амблби. Доктор искренне любил сквайра, любил как старейшего своего друга, и в беде и в горе любил в десять раз сильнее, чем если бы в Грешемсбери все обстояло благополучно.

Пока джентльмены беседовали внизу, Мэри болтала с Беатрис Грешем наверху, в классной комнате. Так называемая старая классная комната теперь служила гостиной для подросших юных леди, а одну из старых детских переоборудовали в современную комнату для занятий. Мэри хорошо знала дорогу в святилище и, не задавая вопросов, направилась прямиком туда, в то время как ее дядя уединился со сквайром. Уже на пороге она обнаружила, что Августа и леди Александрина тоже там, и чуть замешкалась у двери.

– Входи, Мэри, – позвала Беатрис, – ты ведь знакома с моей кузиной Александриной.

Мэри вошла, обменялась рукопожатием с обеими своими подругами и поклонилась леди, а та соизволила протянуть свою благородную длань и чуть коснуться пальчиков мисс Торн.

Беатрис была неразлучной подругой Мэри, и дружба эта доставляла матери молодой барышни немало неприятных минут и немало душевных терзаний. Но Беатрис, при всех ее недостатках, обладала искренним, преданным сердцем и упорствовала в своей любви к Мэри Торн, невзирая на все материнские намеки на неуместность подобной приязни.

Да и Августа против общества мисс Торн нимало не возражала. Августа была девушка своевольная, решительная, в изрядной степени унаследовавшая высокомерие Де Курси, но столь же склонная проявлять его в противодействии матери, как и в любой другой форме. С ней одной во всем доме леди Арабелла обходилась почтительно, ведь Августа собиралась вступить в брак с весьма достойным молодым человеком, обладателем большого состояния, которого ей представила в качестве подходящей партии ее тетушка графиня. Августа ни сейчас, ни когда бы то ни было не притворялась, будто любит мистера Моффата, но говорила, что понимает: при нынешнем состоянии отцовских дел такой брак чрезвычайно желателен. Мистер Моффат был очень богат, заседал в парламенте, обладал деловой хваткой – словом, заслуживал всяческого одобрения. Как ни печально, знатным происхождением он похвастаться не мог; допуская вслух, что мистер Моффат не родовит, Августа не заходила так далеко, чтобы сознаться: он – сын портного, а именно в этом и состояла горькая правда. Он был не родовит, и это печалило, но при нынешнем положении дел в Грешемсбери Августа хорошо понимала, что ее долг – смирить свои чувства. Мистер Моффат принесет в семью состояние, она – голубую кровь и связи. Так говорила Августа, и на душе у нее теплело от гордости при мысли о том, что она вложит в предполагаемый будущий союз куда больше супруга.

Вот в таком ключе мисс Грешем рассуждала о своем браке в беседах с задушевными подругами, например со своими кузинами Де Курси, с мисс Ориэл, со своей сестрой Беатрис и даже с Мэри Торн. Она признавала, что ею движет не пылкая страсть, но благоразумие. Она считала, что поступила благоразумно и рассудительно, приняв предложение мистера Моффата, хотя романтически влюбленной не притворялась. А сказав так, она с глубоким удовлетворением взялась за дело и принялась выбирать мебель, экипажи и наряды – не следуя строгим велениям последней моды, как поступила бы ее тетка, и не так расточительно, как поступила бы ее мать, и не по-девичьи восторженно, как Беатрис, – нет, Августа руководствовалась исключительно здравым смыслом. Она покупала дорогие вещи, ведь она выходила замуж за человека богатого и собиралась воспользоваться его богатством, она покупала вещи модные, ведь она собиралась блистать в свете, но все ее покупки были хорошего качества, надежные, добротные и стоили своих денег.

Августа Грешем рано поняла, что не преуспеет в жизни ни как богатая наследница, ни как красавица, да и остроумием не блещет, поэтому она опиралась на имеющиеся у нее качества и вознамерилась покорить мир за счет волевого характера и практичности. В ее жилах текла голубая кровь, и Августа намеревалась сделать все возможное, чтобы умножить ее ценность. А вот если бы она голубой кровью не обладала, то, верно, сочла бы притязания на оную самым что ни на есть вздорным тщеславием.

Когда вошла Мэри, молодые леди обсуждали приготовления к свадьбе. Решали, сколько подружек нужно невесте и кого следует позвать, обдумывали платья, обговаривали приглашения. При всем своем здравомыслии Августа была не чужда подобных женских забот, более того, ей очень хотелось, чтобы свадьба прошла с блеском. Она немного стыдилась своего суженого, портновского сына, и потому старалась, чтобы все было на высоте.

Мэри появилась как раз в тот момент, когда имена подружек невесты только что переписали на особую карточку. Разумеется, список возглавляли леди Амелия, Розина, Маргаретта и Александрина, далее шла Беатрис и ее сестры-двойняшки, а затем мисс Ориэл, выдающаяся молодая особа хорошего происхождения и отнюдь не бедная, пусть и всего-навсего сестра священника. И теперь разгорелся бурный спор, включать ли кого-нибудь еще. Если добавить одну, то понадобится и вторая. Мисс Моффат напрямую высказала пожелание быть в числе подружек, и Августа, хотя предпочла бы обойтись без нее, не знала, как ей отказать. Александрина – надеюсь, нам дозволено опустить «леди» ради краткости, только в этом эпизоде и нигде более, – решительно выступила против такой неразумной просьбы.

– Но ведь никто из нас с ней не знаком; может возникнуть неловкость.

Беатрис, напротив, грудью встала на защиту будущей родственницы, на что у нее были свои причины: ее удручало, что Мэри Торн в список не вошла, но если добавится мисс Моффат, то, глядишь, удастся поставить Мэри к ней в пару.

– Если взять мисс Моффат, – увещевала Александрина, – придется брать и милочку Киску, а мне кажется, что Киска слишком мала, с ней хлопот не оберешься.

Киской называли младшую мисс Грешем, Нину, восьми лет от роду.

– Августа, – промолвила Беатрис не без робости, чуть смущаясь перед верховным авторитетом своей благородной кузины, – если ты все-таки пригласишь мисс Моффат, может быть, вместе с ней позвать и Мэри Торн? Думаю, Мэри будет рада, потому что, видишь ли, Пейшенс Ориэл тоже в числе подружек, а мы знаем Мэри куда дольше, чем Пейшенс.

Леди Александрина не задержалась с вердиктом:

– Беатрис, милочка, если ты хорошенько подумаешь, о чем просишь, я уверена, ты и сама поймешь, что это невозможно, никак невозможно. Не сомневаюсь, что мисс Торн – очень славная девушка; я с ней виделась несколько раз от силы, и она произвела на меня самое благоприятное впечатление. Но, в конце концов, кто она такая? Мама, как я знаю, считает, что тетя Арабелла неправа, привечая ее в усадьбе, но…

Беатрис вспыхнула до корней волос и, невзирая на все высокое достоинство кузины, изготовилась защищать подругу.

– Заметь, я не имею ничего против мисс Торн.

– Если я выйду замуж раньше нее, она будет одной из моих подружек, – заявила Беатрис.

– Все зависит от обстоятельств, – промолвила леди Александрина; боюсь, я все-таки не в силах принудить мое куртуазное перо опустить титул. – Но Августа находится в очень щекотливой ситуации. Видишь ли, мистер Моффат не слишком родовит, потому ей следует позаботиться, чтобы с ее стороны все до одного гости были благородного происхождения.

1 Лишний (фр.).
2 Медицинские вещества (лат.), в общем смысле – наука о лекарственных средствах. «Materia medica» называлось классическое руководство по фармакологии за авторством шведского натуралиста К. Линнея, опубликованное в 1749 г. (Здесь и далее примеч. перев., если не указано иное.)
3 Resurgam – «Я воскресну» (лат.) и «Requiescat in pace» – «Да покоится в мире» (лат.) – традиционные эпитафии.
Продолжить чтение