Артхив. Истории искусства. Просто о сложном, интересно о скучном. Рассказываем об искусстве, как никто другой

Размер шрифта:   13
Артхив. Истории искусства. Просто о сложном, интересно о скучном. Рассказываем об искусстве, как никто другой

© Русский музей, Санкт-Петербург, иллюстрации, 2021;

© Государственная Третьяковская галерея, иллюстрации, 2021;

© Succession H. Matisse;

© Succession Picasso 2021;

© Артхив, текст, иллюстрации, 2021;

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021

Прелюдия

Подпись художника: почему авторы не всегда указывали свое имя и как они вошли во вкус

Нередко, рассматривая живопись старых мастеров, мы испытываем досаду, видя на табличке лаконичное «Н. Х.» – неизвестный художник. Немного больше нас радует подпись «мастер…», дополненная названием немецкого или фламандского городка или алтаря какого-нибудь святого. Если же мы откроем именной список художников XIII–XV веков, то обнаружим, что и здесь изобильнее всего представлена буква «М». И не потому, что в это время были особенно популярны Михели, Матеуши и Мельхиоры, а потому, что нас ожидает длинная череда безымянных мастеров – мастер св. Вероники, мастер амстердамского успения Богородицы, мастер вышитых рукавов, мастер лилльского поклонения…

Что же мешало художникам этого времени облегчить жизнь искусствоведам, написав где-нибудь у подножия трона Мадонны свое имя?

Живопись как ремесло

Вероятно, больше всего их от таких нескромных желаний удерживал страх божий, потому что тщеславие – смертный грех. Да и зачем отдельно сообщать, что именно ты писал этот алтарь, когда Господу это и так прекрасно известно?

А вот античные скульпторы свои работы подписывали с гордостью. Да что скульпторы! Даже греческие керамисты (начиная примерно с середины VII века до н. э.) нередко снабжали свои красно– и чернофигурные изделия сразу двумя подписями – гончара и художника, превращая любую проданную амфору в рекламную листовку.

Но разве можно сравнить какие-то горшки с алтарями?

На самом деле, по некоторым пунктам можно – и не только потому, что хорошие вазописцы в Античность весьма ценились, но и потому, что и алтари были ремеслом – ведь ни живопись, ни скульптура, ни ювелирное дело в представлении человека Средних веков к высокому искусству не относились.

Но и в особо широкой рекламе художники не нуждались – ведь до определенного времени практически все их работы были заказными, и заказы по мастерским нередко распределяли старшины цеха. А уж старшины-то отлично знали и самих мастеров, и их подмастерий и в авторских пометках непосредственно на работе не нуждались. Конечно, имена мастеров упоминались в расчетных книгах и расписках, но до нас от этих пергаментов и бумаг дошли считаные страницы.

Что же все-таки заставило мастеров задуматься о подписях?

Поближе к Богу

Немалую роль в этом сыграло расширение «клиентской базы». Дороги, почта и дипломатия в XIII веке были развиты несомненно лучше, чем в XII (а в XIV закономерно лучше, чем в XIII), а значит, прекрасный мастер, известный в XII веке лишь в своем городе, в XIII–XIV веках получал неплохие шансы прославиться за пределами собственной страны и даже поработать на заказчика, никогда не имевшего с ним личных контактов. Следовательно, имело смысл снабдить свою работу опознавательным знаком, позволяя клиентам связать определенное имя с определенным качеством. Помогло и то, что в священных сюжетах становилось все больше светского – истории расширялись, включая в себя архитектуру и пейзажи, скупой символический мир насыщался деталями и подробностями, в него вошли изображения донаторов – обычных смертных людей, а следовательно, вплести свое имя в орнамент на вазе или увековечить себя в виде слуги в свите волхвов уже не казалось художнику великим кощунством.

Эти автопортреты в картинах – одни из первых подписей, что мы знаем. Их оставляли даже те мастера, которые так ни разу и не рискнули отметить алтарную доску своими инициалами. Жаль, что такие «подписи» так сложны для расшифровки сейчас.

Конечно, они делались не ради привлечения клиентов – хотя некоторая меркантильность в них была: ведь размещая себя на картине возле Бога, художник присоединялся к божественной благодати. Подписывая же картины понятными, разборчивыми литерами, можно было приобщиться к благодати материальной, сообщив любому зрителю о своем таланте.

Поближе к славе

Считается, что первыми оставлять на своих произведениях сигнатуры начали итальянцы. Это вполне объяснимо – в Италии, буквально нафаршированной обломками античной скульптуры, художникам проще было встретить работу греческого или римского мастера, подписанную без всякой скромности. Вскоре их примеру последовали и северные мастера.

Удивительно, но (в отличие от современных подписей) ранние сигнатуры не были робко нацарапанной в уголке доски парой литер – чаще всего они были продуманны, красивы и органично включены в композицию картины или изваяния.

Специалисты до сих пор не решили, является ли подпись Яна ван Эйка на знаменитом портрете простым подтверждением того, что картину создал именно он, или словами «Ян ван Эйк был здесь. 1434» он утверждает, что своим присутствием в это время и в этом месте засвидетельствовал некое событие.

К концу XV века художники (вот здесь в энциклопедиях обычно уточняют: «впитав гуманизм Ренессанса») окончательно утрачивают скромность и начинают снабжать работы не только сигнатурами, но и датами создания, и пояснениями, восхваляющими собственный талант. К примеру Пьетро Перуджино далеко не лучшую свою фреску подписывает словами: «Петрус Перузинус, отличный живописец, если искусство погибло, то эта живопись его возродила». В этих наивных словах – самая суть Возрождения, времени, когда искусство становится чрезвычайно важной частью жизни, а художник наконец-то ощущает себя весьма значительной персоной.

Одну из самых прекрасных историй появления подписи сохранил для нас Джорджо Вазари в биографии Микеланджело:

«…однажды Микеланджело, подойдя к тому месту, где помещена работа («Пьета»), увидел там большое число приезжих из Ломбардии, весьма ее восхвалявших, и когда один из них обратился к другому с вопросом, кто же это сделал, тот ответил: «Наш миланец Гоббо». Микеланджело промолчал, и ему показалось по меньшей мере странным, что его труды приписываются другому. Однажды ночью он заперся там со светильником, прихватив с собой резцы, и вырезал на скульптуре свое имя».

Живописцы обычно не были так отважны, как Микеланджело, и использовали для подписи таблички, картуши или листки-обманки, словно приколотые к фону, а порой «высекали» свои имена на нарисованных подоконниках и базах колонн – такой способ одновременно и сохранял имя художника, и подчеркивал его мастерство. Порой автограф мог быть оставлен имитацией чеканки на краю кубка или текстом на письме, которое держит в руках портретируемый.

Подпись с подробностями

Особенно признательны должны быть искусствоведы Альбрехту Дюреру, который с юности снабжал свои работы не только подписью, но и развернутым комментарием в духе «Это я сам нарисовал себя в зеркале в 1484 году, когда еще был ребенком. Альбрехт Дюрер». В нескольких же особо серьезных случаях Дюрер просто вручал плакатик с подписью самому себе, скромно, но гордо стоящему где-нибудь на заднем плане «Вознесения господня». А чтобы его работы не приписали какому-нибудь фламандцу, еще и указывал на них «немец» или «нюрнбержец».

Современник Дюрера Лукас Кранах Старший тоже пометил свое творческое наследие (из которого сохранилось больше 5000 единиц) знаком, разработанным еще на заре карьеры. За его основу был взят собственный герб Кранаха – дракон с крыльями летучей мыши, держащий в пасти кольцо. Конечно, многие искусствоведы сердиты на старого мастера за то, что отличить его собственные работы от работ мастерской непросто, но на самом деле к своим работам он всегда честно добавлял литеры LC, работы же мастерской довольствовались крылатым ящером. Делал Кранах это, конечно, не для удобства ученых, а подчиняясь цеховым правилам, требовавшим работы, к которым сам мастер руку не приложил, помечать только знаком мастерской (хотя это и снижало их цену). «А почему бы не подписать именами настоящих авторов?» – можем спросить мы. Увы – до получения мастерского звания ученики и подмастерья на подпись права не имели, а все созданные ими работы принадлежали главе мастерской.

Почти как настоящие

Из всего вышесказанного возникает резонное предположение, что если подпись известного мастера поднимала стоимость работы, то их должны были подделывать. И их, конечно, подделывали. Знаменитая вторая поездка Альбрехта Дюрера в Италию была совершена не столько ради знакомства с новыми веяниями в искусстве, сколько ради прекращения итальянцами печати фальшивых «дюреровских» гравюр. Помогло это Дюреру не слишком – итальянцы запретили соотечественнику копировать подпись придирчивого немца, но разрешили продолжать копировать его работы. Впрочем, и подделать подпись соотечественника художники не гнушались (особенно если он уже не может с тобой судиться) – к примеру, Питер Брейгель Старший довольно долго работал в мастерской, производившей гравюры с подписью покойного (и очень хорошо продающегося) Босха.

Как по буквам

К XVII веку авторские сигнатуры наконец-то приобрели привычную для нас форму – несколько букв или полное имя, иногда дополненные датой, написанные небрежно или каллиграфически (в зависимости от характера мастера) и должные засвидетельствовать подлинность картины и поднять ее цену. И все-таки иногда подпись становилась чем-то большим – к примеру, устроенная Гойей игра с подписями на «Портрете герцогини Альба в черном» явно была должна утвердить близкие отношения художника и модели. Руку герцогини художник украсил двумя кольцами с надписями: «Альба» и «Гойя».

Двадцатый век подарил искусствоведам массу способов определить авторство художника даже без подписи – и все же она по-прежнему важна настолько, что может поднять цену работы в несколько десятков раз. Ценность этих нескольких букв прекрасно иллюстрирует анекдот про Пикассо, который, расплатившись за обед в ресторане рисунком на бланке счета, парировал просьбу хозяина об автографе словами: «Дорогой мой, я ведь покупаю только обед, а не весь ресторан».

Возрождение

Термин rinascita (возрождение) вводит в обиход Джорджо Вазари, противопоставляя новое искусство, возрождающее античную культуру, «темному Средневековью». Кстати, «темным» Средневековье прозвали тоже деятели Ренессанса, надолго закрепив негативное отношение к Средним векам. Если б они знали, что сегодня, вводя в поисковик «искусство Средних веков», по ссылкам примерно на 70 % мы увидим живопись Ренессанса, то наверняка возмутились бы.

Эпоху Возрождения исторически чаще всего относят к позднему Средневековью, считая этот период «мостиком» к Новому времени. Однако мировоззренчески Возрождение тяготеет все-таки к Новому времени, и именно кватроченто формирует эстетические каноны современного человека, которые накрепко засели в нашем сознании. Что греха таить, эстетические революции ХХ века не смогли затмить и вытеснить революцию Ренессанса.

Леонардо да Винчи: бог из машины

Леонардо да Винчи – из тех, кого сейчас называют «ренессансным человеком». Около 50 областей точных и естественных наук входили в круг интересов неугомонного искателя истины. Кажется, не было такой сферы жизни, куда Леонардо не сунул бы свой любопытный нос: ботаника, зоология, анатомия, оптика, химия, аэродинамика, религиоведение, теория искусства…

Около 20 тысяч страниц заметок и набросков оставил да Винчи. Ему с трудом давался язык ученых – латынь, но и с родным итальянским были проблемы: в записных книжках попадаются огрехи в правописании и грамматике, да и хорошим слогом он тоже не блистал.

20 навыков и умений из области военной инженерии перечисляет неутомимый авантюрист в «резюме», предлагая свои услуги миланскому герцогу Лодовико Сфорца в начале 1480-х годов. Среди них – сооружение легких переносных мостов, уничтожение позиций врага путем минирования, создание «бесконечного числа орудий для нападения» и многое другое, чего в действительности Леонардо никогда не делал. Он просто хотел попробовать себя в новом качестве. Завидное место он получил.

Свободолюбивый самоучка

Несмотря на то, что Леонардо был незаконнорожденным ребенком, его детство оказалось на удивление счастливым. Отец будущего художника сер Пьеро ди Антонио да Винчи не только обеспечил будущее матери мальчика Катерине, удачно выдав ее замуж, но и принял внебрачного сына в семью. Особый статус Леонардо вызывал некоторые сложности, однако он же во многом сыграл мальчику на руку. С одной стороны, из-за того, что он был незаконнорожденным, ему был заказан путь в университеты, и поэтому все науки ему пришлось постигать самостоятельно. Но с другой стороны, именно отсутствие образования позволило да Винчи оставаться непредвзятым, не скованным правилами, и сохранить веру в то, что не существует ничего невозможного.

Однако неизвестно, как развивались бы таланты Леонардо, если бы он не получил соответствующего воспитания в духе эпохи Возрождения. С раннего детства мальчик рисовал, играл на музыкальных инструментах и постигал основы ремесел, которые пригодились ему в будущем. Согласно одной из легенд, писать да Винчи научился самостоятельно, и поэтому всю жизнь использовал особый способ письма: левой рукой, справа налево и в зеркальном отражении. С детства Леонардо знал, что обладает многими талантами, но при этом был достаточно осторожным и скрытным. Эта скрытность только усилилась и на некоторое время даже превратилась в нелюдимость после того, как художника обвинили в содомии в 1476 году.

Страшный суд

Личная жизнь Леонардо да Винчи всегда была тайной за семью печатями. Художник не только шифровал все свои записи, но и тщательно скрывал от окружающих свои любовные отношения. Конечно, слухов ему все равно не удавалось избежать. Поговаривали, что у него был роман с Чечилией Галлерани, которая стала героиней портрета «Дама с горностаем». Много сплетен и домыслов окружало и связь мастера с его учеником Салаи, которого Леонардо рисовал обнаженным.

Но самый серьезный скандал в жизни да Винчи случился, когда ему было 24 года. В анонимном доносе художника и троих его приятелей обвинили в «активной содомии». Неизвестный отправитель письма утверждал, что молодые люди изнасиловали 17-летнего натурщика Джакопо Сальтарелли. Все четверо были отправлены в тюрьму, где провели два месяца. Леонардо никогда не рассказывал об этом эпизоде и не писал о нем в дневниках, но можно представить, как он был напуган: за такое серьезное преступление его вполне могли отправить на костер.

На суде молодых людей оправдали, поскольку сторона обвинения не смогла предъявить никаких доказательств изнасилования. Выйдя из тюрьмы, да Винчи на несколько лет «залег на дно». Вероятно, несмотря на оправдание, вся эта история все же бросила тень на его репутацию и сказалась на количестве заказов. Леонардо оставался в тени до тех пор, пока не отправился в Милан работать при дворе Лодовико Сфорца.

Резюме на должность инженера

В знаменитом письме, адресованном Герцогу Миланскому Лодовико Сфорца (предположительно, написанном в начале 1480-х), рассказывая о своих талантах будущему герцогу, да Винчи делает упор на свои способности в качестве военного инженера. Письмо начинается так: «Изучив и проверив достаточное количество экспериментов, проведенных теми, кто называет себя экспертами и изобретателями военных машин, и обнаружив, что их машины почти не отличаются от уже существующих, я имею смелость, без намерения причинить кому-либо вред, обратиться к Вашему Сиятельству, чтобы раскрыть вам мои секреты и продемонстрировать, к вашему удовольствию, вещи, коротко перечисленные ниже».

Далее в десяти коротких абзацах Леонардо перечисляет, чем он может послужить герцогу. В числе прочего он пишет, что может строить мосты, туннели, крепости и «конструировать осадные орудия и мортиры, одновременно красивые и практичные, полностью отличающиеся от используемых ныне». Поразительно то, что о своих художественных талантах да Винчи очень скромно упоминает только в самом последнем абзаце: «В мирные времена, полагаю, я тоже мог бы служить вашему удовольствию, будь то архитектура, а именно – строительство публичных или частных зданий, или перенос воды с одного места на другое. Я могу создавать скульптуры из мрамора, бронзы и терракоты. Что же касается живописи, то здесь мои работы не превосходят других».

Чем же была вызвана такая скромность? Дело в том, что в Средние века художников считали не более чем умелыми ремесленниками, и такое отношение к ним сохранялось и большую часть Раннего Возрождения. И лишь во времена Высокого Возрождения люди искусства стали особой кастой интеллектуалов, вхожих в высшие слои общества. На протяжении десятилетий художники настаивали на том, что их труд должен считаться интеллектуальным, поскольку головой они работают в той же мере, что и руками. Для того чтобы их творения были правдоподобными и натуралистичными, живописцам приходилось становиться исследователями и изучать человеческую анатомию, математику, геометрию и линейную перспективу.

Именитый заказчик

В 1494 году герцогом Милана стал одиозный и честолюбивый Лодовико Сфорца. Несмотря на все амбиции и слабости, в той или иной мере присущие, надо сказать, почти всякому выдающемуся государственному деятелю, Лодовико немало послужил на благо своей вотчины и достиг значительных дипломатических успехов, добившись мирных отношений с Флоренцией, Венецией и Римом.

Немало внимания уделял он и развитию сельского хозяйства, промышленности, науки и культуры. Из живописцев он особо благоволил Леонардо да Винчи. Его кисти принадлежит портрет любовницы Лодовико и матери его сына Чечилии (Цецилии) Галлерани, более известный как «Дама с горностаем». Предположительно, живописец увековечил и законную супругу герцога Беатриче д`Эсте, а также вторую его фаворитку и мать еще одного незаконнорожденного сына Лукрецию Кривелли.

Домовой церковью Лодовико была капелла при доминиканском монастыре Санта-Мария-делле-Грацие, а его настоятель был близким другом герцога. Правитель Милана стал спонсором масштабной реконструкции церкви, которую видел будущим мавзолеем и памятником династии Сфорца. Тщеславные планы усугубились внезапной кончиной жены Беатриче и дочери Бьянки в 1497 году, спустя два года после того, как Леонардо начал работу над «Тайной вечерей».

В 1495 году, когда живописец получил заказ расписать одну из стен трапезной капеллы девятиметровой фреской с популярным евангельским сюжетом, повествующим о последней встрече Христа с апостолами, где он впервые явил своим ученикам таинство евхаристии, никто даже подозревать не мог, какая долгая и непростая судьба ее ждет.

Эксперименты в трапезной

До того момента да Винчи не приходилось работать с фресками. Но разве это могло стать препятствием для человека, который из всех методов познания выбирал эмпирический и никому не верил на слово, предпочитая все проверять на собственном опыте? Он действовал по принципу «мы не ищем легких путей» и в этом случае остался верен ему до конца.

Вместо того чтобы использовать старую добрую технику нанесения темперы на свежую штукатурку, Леонардо принялся экспериментировать. Предметом его опытов последовательно становились буквально все факторы и этапы, задействованные в создании фресок, начиная от возведения строительных лесов, для которых он пытался изобрести собственные механизмы, и заканчивая составом штукатурки и красок.

Во-первых, ему категорически не подходил метод работы по мокрой штукатурке, которая схватывалась довольно быстро и не позволяла вдумчиво работать над каждым фрагментом и бесконечно дорабатывать его, доводя до совершенства, как обычно писал свои картины Леонардо да Винчи. Во-вторых, традиционная яичная темпера не давала необходимую ему степень яркости красок, поскольку она несколько тускнела и меняла цвет при высыхании. А смешивание пигментов с маслом позволяло получать более выразительные и блестящие краски. Кроме того, можно было достигать разной плотности оттенков: от совсем густых и непрозрачных до тонких, светящихся. Это как нельзя лучше соответствовало любви да Винчи к созданию филигранных светотеневых эффектов и фирменному приему сфумато.

Но и это еще не все. Для того чтобы сделать масляную эмульсию более приспособленной к требованиям настенной росписи, живописец решает добавить в нее яичный желток, получая таким образом доселе невиданный состав «масляная темпера». Как покажет время, в долгосрочной перспективе смелый эксперимент себя не оправдал.

Ужин затянулся

Да Винчи подходил ко всем аспектам написания «Тайной вечери» с такой основательностью, что оно затягивалось до бесконечности, и это безмерно раздражало настоятеля монастыря. Во-первых, кому понравится состояние «хронического ремонта» в месте принятия пищи (говорят, у авторского состава штукатурки от Леонардо был к тому же весьма неприятный запах).

Во-вторых, долгий процесс означал и соответствующее увеличение финансовых издержек на роспись, тем паче что трудилась над ней целая бригада. Объем только подготовительных работ по нанесению штукатурки, грунтовки и покрытия из свинцовых белил предполагает привлечение всех членов студии Леонардо.

Терпение настоятеля постепенно подходило к концу, и он жаловался герцогу на медлительность и лень художника. По легенде, приведенной Вазари в его «Жизнеописаниях», да Винчи в свое оправдание отвечал Лодовико, что ему не удается найти подходящего мерзавца на роль модели для Иуды. И что если лицо требуемой степени отвратительности так и не отыщется, он «всегда может воспользоваться головой этого настоятеля, столь назойливого и нескромного».

Существует еще одна легенда о натурщике, позировавшем при написании Иуды. Художник будто бы искал своего Иуду среди самых отбросов общества и в конце концов остановил свой выбор на распоследнем пропойце из сточной канавы. «Модель» едва держалась на ногах и мало что соображала, но, когда образ Иуды был готов, пьяница вгляделся в роспись и сообщил, что ему уже приходилось позировать для нее ранее.

Оказалось, что за три года до этих событий, когда он был юным и целомудренным певчим в церковном хоре, его заметил некий живописец и предложил ему роль натурщика для образа Христа. Выходит, одному и тому же человеку в разные периоды своей жизни довелось побывать как воплощением абсолютной чистоты и любви, так и прообразом наибольшего падения и предательства. Красивая притча о хрупких границах между добром и злом и том, как тяжело карабкаться вверх и легко катиться вниз.

Ускользающая красота: сколько Леонардо осталось в «Тайной вечере»?

Несмотря на все старания и эксперименты с составом краски, да Винчи все-таки не удалось произвести революцию в написании фресок. Обычно подразумевалось, что они делаются для того, чтобы радовать глаз многие века, а разрушение красочного слоя «Тайной вечери» началось еще при жизни живописца. И уже в середине XVI века Вазари упоминал, что «не видно ничего, кроме путаницы пятен».

Многочисленные реставрации и попытки спасти роспись авторства легендарного итальянца только усугубляли потери. Британский искусствовед Кеннет Кларк в 30-х годах прошлого века исследовал подготовительные эскизы и ранние копии «Тайной вечери», выполненные художниками, принимавшими участив ее создании. Он сравнил их с тем, что осталось от фрески, и его выводы были неутешительны: «Преувеличенно гримасничающие лица, словно сошедшие со «Страшного суда» Микеланджело, принадлежали кисти немощного маньериста XVI века».

Последняя и наиболее масштабная реставрация была окончена в 1999 году. Она заняла около двух десятков лет и потребовала вложения более 20 миллиардов лир. И немудрено: реставраторам предстояла работа тоньше ювелирной: требовалось удалить все слои ранних реставраций, при этом не повредив те крохи, что остались от первоначальной росписи. Руководитель реставрационных работ вспоминал, что с фреской обходились так, «словно она была настоящим инвалидом».

Сегодня «Тайная вечеря» все-таки ближе к тому, что видели перед собой монахи монастыря Санта-Мария-делле-Грацие во время трапезы. Главный парадокс заключается в том, что одно из самых знаменитых и узнаваемых произведений искусства в мире содержит всего лишь не более чем 20 процентов от оригинала. По сути, сейчас это воплощение коллективной интерпретации замысла Леонардо да Винчи, полученной путем кропотливых исследований и анализа всей доступной информации.

Исследователь и анатом

Интерес к человеческой анатомии Леонардо начал проявлять в конце 1480-х, когда он был придворным художником Лодовико Сфорца, правителя Милана. На первой странице нового манускрипта, известного сейчас под названием «Анатомический манускрипт В» да Винчи поставил дату «Второй день апреля 1489». На 44 страницах художник сделал несколько точных и изящных рисунков человеческого черепа. Однако в те годы у Леонардо было слишком мало доступа к анатомическим материалам, которые он мог бы изучать. Поэтому на некоторое время он переключился на другие проекты: огромный конный монумент отца Лодовико Сфорца, украшение комнат в замке герцога и, конечно, «Тайную вечерю».

Вернуться к изучению анатомии да Винчи побудила работа над фреской «Битва при Ангиари». Для того чтобы достоверно изобразить динамичные фигуры всадников, художнику требовалось досконально исследовать работу мускулатуры. К началу 1500-х он уже был настолько влиятельной фигурой, что ему позволялось самому проводить вскрытия: чаще всего ему для этого предоставляли тела казненных преступников (всего он провел около 30 вскрытий). Можно сказать, что с этого момента Леонардо из художника, интересующегося наукой, превратился в ученого с художественными талантами.

Несмотря на то что Леонардо был далеко не единственным художником эпохи Возрождения, изучавшим человеческую анатомию, его интерес к этой области науки был гораздо более глубоким. В последние годы жизни да Винчи был по-настоящему одержим работой и строением сердечных клапанов. Он создал стеклянную модель аортального клапана, через которую пропускал воду с семенами, и наблюдал за движением жидкости, фиксируя особенности работы клапана. Леонардо создал эту модель в 1513 году, а после него подобные исследования начнут проводиться лишь в ХХ веке.

К сожалению, да Винчи так и не удалось опубликовать ни одно из своих анатомических исследований. После смерти художника в 1519 году около 6500 страниц из его трактатов рассредоточились по всей Европе. К 1690 году почти все известные анатомические зарисовки да Винчи были собраны в британской Королевской коллекции, однако никто не придавал им особого значения и не публиковал их вплоть до конца XIX века. Поэтому огромное количество исследований и открытий, совершенных Леонардо за несколько столетий до этого, так и не вошли в историю науки.

Любимец короля

В 1513 году, после долгих лет переездов между Миланом и Флоренцией, Леонардо да Винчи оказывается в Риме. Покровитель художника Джулиано Медичи и брат новоизбранного Папы Льва Х предоставил Леонардо комнаты в Бельведерском дворце в Ватикане. Медичи финансово поддерживал да Винчи, но не делал ему никаких серьезных заказов, в то время как остальные известные художники и скульпторы того времени переживали настоящий подъем творческой активности. В 1515 году французы снова захватили Милан, и Леонардо получил от короля Франциска I необычный заказ: ему предстояло сконструировать фигуру механического льва, который мог ходить, а в его груди открывалась камера, заполненная лилиями. Восхищенный мастерством да Винчи, король Франциск предложил ему место «Главного художника, инженера и архитектора короля».

64-летний да Винчи вместе со своим лучшим учеником Франческо Мельци переехал во Францию и поселился в замке Клу (сейчас – Кло-Люсе), неподалеку от летней резиденции короля в Амбуазе. Здесь художник провел последние три года жизни. Он делал зарисовки для придворных праздников, но в остальном король Франциск, обходившийся с Леонардо скорее как с почетным гостем, предоставил ему полную свободу действий. За годы, проведенные во Франции, да Винчи практически ничего не написал, занимаясь по большей части переработкой и редактированием своих научных исследований, трактатов о живописи и анатомии.

Последняя загадка Леонардо

Леонардо умер в Клу 2 мая 1519 года. Согласно биографии художника, написанной Вазари, король Франциск в последний час находился рядом с да Винчи и держал его голову в своих руках. «Божественнейшая же его душа, осознавая, что большей чести удостоиться она не может, отлетела в объятиях этого короля…» – пишет Вазари. Спустя около 20 лет после смерти Леонардо Бенвенуто Челлини рассказывал о беседе с королем Франциском, в которой правитель Франции отзывался о своем любимом художнике так: «Не рождался еще в мире человек, который знал бы о живописи, скульптуре и архитектуре, сколько знал Леонардо…»

Последней загадкой, оставленной Леонардо да Винчи последующим поколениям, стало его последнее пристанище. Известно, что он был похоронен при церкви Сен-Флорентен неподалеку от замка Клу. Однако церковь была разрушена во время Французской революции, а в начале XIX века ее окончательно сровняли с землей. Поэтому место, где покоится величайший художник всех времен, остается неизвестным по сей день.

Микеланджело Буонарроти: строптивый гений

Микеланджело оставил лишь один сомнительный автопортрет, не любил собственной внешности, был суров и строптив, проваливал сроки сдачи заказов и без раздумий сбегал от именитых заказчиков, чтоб потом вернуться и искупить безрассудные поступки великолепно выполненной работой. Он писал стихи, которые так и не были изданы при жизни мастера. Он покрыл фресками 1115 квадратных метров стен Сикстинской капеллы, но терпеть не мог живопись.

Краски никогда не приносили Микеланджело такого глубокого удовлетворения, как мрамор. Резец он предпочитал кисти. Так было всегда. Даже во время работы над великими фресками Сикстинской капеллы продолжал подписывать письма Michelagnolo scultore in Roma – «Микеланджело скульптор. Рим».

Грудь жены каменотеса

Страсть к камню, шутил Микеланджело, передалась ему с грудным молоком. Его мать, 19-летняя хрупкая Франческа ди Нери ди Миниато дель Сиена, даже не думала прикладывать новорожденного к груди. После сложных родов она оказалась крайне слаба. Микеланджело, названный в честь Архангела Михаила, был, несмотря на юный возраст роженицы, уже вторым ее ребенком. Беременность протекала непросто. Приблизительно в середине срока Франческа упала с лошади. Никто из приглашенных ее мужем докторов не брался предсказать исход беременности. Отцу ребенка, мэру городка Капрезе Лодовико Буонарроти, казалось невероятным везением то, что мальчишка родился здоровым. Когда нянька совала ему рожок с разведенным козьим молоком, он плевался и сердито кричал, обнаруживая врожденную строптивость – ту, которая станет притчей во языцех, когда Микеланджело сделается знаменит.

На семейном совете было решено везти полуторамесячного Микеланджело в родовое поместье Сеттиньяно, близ Флоренции, славящееся своими мраморами и изобилующее каменоломнями. Там жила бабка Микеланджело, которая очень удачно пристроила младенца молодой соседке – пышногрудой, дородной и доброй Маргарите, только что разрешившейся третьим ребенком. Маргарита была замужем за местным каменотесом, которого из-за маленького роста и тщедушной комплекции все звали «Тополино» – мышонок. Трое их сыновей, включая Энрике, молочного брата Микеланджело, тоже станут каменотесами.

И, конечно, для Микеланджело это была судьба. Проведя детские годы в Сеттиньяно, среди нагромождений мраморных глыб, каменной пыли и монотонных ударов молота, он влюбился в камень. Очень рано он научился разбираться в его зернистости, качестве полировки, плотности, мог даже на глазок определять его вес.

Когда Микеланджело было пять или шесть, его матери не стало. Изнуренная частыми беременностями, Франческа умерла, родив Лодовико Буонарроти, пятого сына. Ну, а мамой, заезжая время от времени в Сеттиньяно, он в шутку звал мону Маргариту.

Беззубое совершенство

Тринадцати лет Микеланджело поступил учиться в боттегу братьев Гирландайо. Договор был составлен на три года, но проучился в боттеге Микеланджело всего год. Рано осознав, что скульптура ему стократ милее живописи, перешел учиться к скульптору Бертольдо ди Джованни, которому правитель Флоренции Лоренцо Медичи поручил создать школу скульптуры.

Школа располагалась в садах Медичи. Там вместо деревьев под открытым небом «росли» скульптуры – драгоценная коллекция греческих и римских древностей, собранная несколькими поколениями семейства Медичи. Микеланджело мог бродить среди изваяний часами. И однажды, увидев античную маску фавна, он почувствовал, что готов.

Микеланджело в это время лишь 14, самое большее 15. Он еще, можно сказать, по-настоящему не касался ни резца, ни мрамора. Это первая в его жизни скульптура, и она получилась удивительно удачной. Юноша, во‐первых, очень точно воспроизвел античный образец, а во‐вторых, Микеланджело дал волю и своей фантазии – доработал фавну рот так, что у того в животном оскале стали видны все зубы и высунутый язык. Зубы вышли великолепными, словно жемчужины.

Фавн впечатлил Лоренцо – разве можно было ожидать от 14-летнего юнца такого совершенного исполнения? Но не в манере Медичи было напрямую выражать восхищение. Привыкший всегда и над всеми беззлобно подшучивать, он сказал Микеланджело:

– А ведь тебе следовало бы знать, что у стариков редко бывают целыми все зубы, скольких-то обязательно не хватает.

Не успели стихнуть шаги удалявшегося Великолепного, как Микеланджело выломал своему фавну зуб, а потом виртуозно обработал отверстие в десне, чтобы зуб казался только что вывалившимся из альвеолы.

Большинство биографов Микеланджело сходятся на том, что именно после этого случая Лоренцо Великолепный берет Микеланджело под свое покровительство.

Говорящая голова

Из Болоньи Микеланджело вернулся во Флоренцию совсем без денег. Не то чтобы ему было много нужно – он, наоборот, отличался редкостным аскетизмом. Но вот уже и отец, Лодовико Буонарроти, намекает: пора, пора бы зарабатывать по-человечески, раз уж на третьем десятке решил опять пожить в отцовском доме.

Лодовико Буонарроти имел веский повод жаловаться на жизнь. Такие ожидания, такие надежды! Ведь подростком его второй сын был любимцем всесильного правителя Флоренции Лоренцо Медичи, жил у того под крышей почти как сын – какие блестящие перспективы! Но Лоренцо умер, а его наследника, ничтожного Пьеро, флорентийцы изгнали из города. Микеланджело тогда, опасаясь расправ, бежал в Венецию, а потом – в Болонью. Там он тоже сразу попал под опеку самого влиятельного лица города, Джанфранческо Альдовранди. Но тот не спешил завалить молодого скульптора заказами. Альдовранди придумал себе светское развлечение. Перед собравшимися гостями он раскрывал том «Божественной комедии», начинал с выражением декламировать дантовские терцины и вдруг прерывался на полуслове, многозначительно глядя на флорентийца. Микеланджело понимал, чего ждет от него публика. С того места, где остановился хозяин дома, он продолжал читать Данте по памяти. Осечек почти не бывало: великую (и по размерам тоже) поэму он знал наизусть. В конце концов, ему надоело работать местной достопримечательностью и «говорящей головой», и он вернулся во Флоренцию. В дом отца – другого дома у Микеланджело не было.

Случались мелкие заказы, какая-то совсем ерунда. За вырученные деньги даже второсортного мрамора не купишь. А этот красивый дурак, Пьеро Медичи, не унаследовавший ни благородства, ни обаяния, ни страсти к искусству своего отца Лоренцо, только довел Микеланджело до бешенства, когда опять появился во Флоренции. Позвав в свою резиденцию, чтобы дать изголодавшемуся по работе скульптору заказ, он попросил Микеланджело вылепить Геракла… из снега! Чертыхаясь, Микеланджело придал снежному изваянию сходство с Пьеро и испытал злорадное удовольствие, когда на следующий день снежный Геркулес растаял.

Римские древности

В стыдном деле фабрикации фальшивки Микеланджело попутал не бес – если даже и так, то у беса было импозантное обличье римского арт-дилера Бальдассаре дель Миланези. Некоторое время назад он явился к молодому скульптору, сидящему без работы, с интересным предложением. «Вечный город», говорил искуситель, охватила сущая эпидемия. Местная знать, церковная верхушка – все сходят с ума по древностям. Рим буквально перерыт, раскопки не прекращаются даже ночью, каждый день из-под земли извлекается что-то редкое и ценное. Цены на антики взлетели. А не мог бы Буонарроти сделать что-нибудь – барельеф или скульптуру – в подражание древним? О, конечно же, мог бы – после его «Битвы кентавров» в этом не приходится сомневаться! А что, если придать изделию древний вид? Древность, безусловно, будет стоить дороже, чем работа начинающего скульптора.

И Микеланджело принял предложение Миланези, больше похожее на вызов. Дело было не в безденежье – просто ради монет он бы не взялся. Но включился соревновательный азарт: он точно сделает не хуже древних! Он утрет нос снобам, ценителям искусства, и обведет их вокруг пальца. Состарить скульптуру для него вообще не проблема. Сколько раз, еще учась в боттеге Гирландайо, Микеланджело с помощью песка, дыма и пепла виртуозно состаривал рисунки!

По совету дель Миланези Микеланджело высек из мрамора Купидона. А когда тот был готов, скульптор превратился в химика: смешивал кал, гниль и скисшее молоко, натирал этой смесью статую, закапывал ее в землю.

Рука ребенка

И вдруг – заказчик! Из Рима! Некто Бальони, посланник кардинала Рафаэля Риарио ди Сан Джорджо, явился в дом Лодовико Буонарроти, чтобы переговорить с его сыном. У Микеланджело от нетерпения даже холодок по спине пробежал. Но гость не спешил говорить о заказе. Пересмотрев мраморные руки и торсы в мастерской Микеланджело, он огорошил его вопросом:

– Вы могли бы нарисовать ручку ребенка?

Конечно, Микеланджело удивился, но не слишком. В конце концов, это же он недавно лепил Геракла из снега – на этом фоне пропозиция гостя выглядела вполне вменяемой. И он нарисовал на обороте какого-то эскиза пухлую детскую ладошку. Такую выпуклую и объемную, какую мог изобразить только он.

Узрев нарисованную ладошку, гость немедленно обрадовался и почему-то засуетился:

– Так я и знал! Так я и говорил его Преосвященству: вашего псевдоантичного Купидона изваял кто-то из нынешних. Полагаю, это юное дарование из Флоренции – некто Микеланджело Буонарроти, не так давно он изумил всех барельефом «Мадонна у лестницы».

Разоблаченный молодой мастер стоял перед кардинальским агентом и слушал о том, что сам Папа не одобряет такие экзерсисы.

– Так что же, я навлек на свою голову проклятие?

– Наоборот: кардинал ди Сан Джорджо приглашает вас в Рим, он обещает вам работу и кров у себя во дворце.

Нос Давида

В 1461 году скульптор Агостино ди Дуччо не справился с работой, порученной ему Советом попечителей строительства соборов, и огромная поврежденная его резцом глыба мрамора осталась лежать на подворье одной из флорентийских церквей. Ровно 40 лет спустя, в 1501 году, решено было вернуться к ее обработке. Тот же Совет попечителей стал искать исполнителя для статуи Давида. Она должна была символизировать мужество и храбрость граждан Флоренции, защитивших свой город от войск французского короля.

Предлагали работу многим, в том числе и уроженцу окрестностей Флоренции Леонардо да Винчи. Все отказывались: неудачный мрамор! А Микеланджело согласился – не исключено, что просто в пику своему вечному сопернику Леонардо.

Работа длилась три года, и с тех пор вот уже полтысячелетия микеланджеловский Давид – один из главных ориентиров человечества в сфере красоты. В четырехметровой статуе прекрасно все: от мускулов икр до волевого подбородка, от напряженной шеи до кистей рук. Но нашлись у Микеланджело современники с альтернативным чувством прекрасного. Например, гонфалоньеру Флоренции Пьетро Содерини пришелся не по вкусу Давидов нос!

«Случайно тогда Пьеро Содерини взглянул вверх, статуя ему очень понравилась, – повествует Джорджо Вазари, – но когда он ее с разных сторон осмотрел, то сказал: «Нос у него, кажется мне, великоват». Приметив, что гонфалоньер стоит внизу гиганта и что зрение не позволяет ему увидать по-настоящему, Микеланджело поднялся на мостки, устроенные на высоте плеч статуи, и, быстро схватив в левую руку резец и щепотку мраморной пыли, рассыпанной на досках мостков, стал, легонько взмахивая резцом, понемногу сбрасывать пыль, оставив нос в прежнем виде. Потом, взглянув вниз на гонфалоньера, стоявшего и глядевшего, сказал: «Посмотрите-ка теперь». – «Теперь мне больше нравится, – ответил гонфалоньер, – вы придали больше жизни».

Нос Микеланджело

С носом, стало быть, остались все – и Давид, и гонфалоньер. Идеально прямой греческий нос был для Микеланджело, можно сказать, делом принципа. Ему самому еще в ранней юности подпортил профиль скульптор Торриджано ди Торриджани.

Мемуары еще одного скульптора, Бенвенуто Челлини, сохранили рассказ Торриджано о его ссоре с Микеланджело: «Этот Буонарроти и я ходили мальчишками учиться в церковь дель Кармине, в капеллу Мазаччо; а так как у Буонарроти была привычка издеваться над всеми, кто рисовал, то как-то раз среди прочих, когда он мне надоел, я рассердился гораздо больше обычного и, стиснув руку, так сильно хватил его кулаком по носу, что почувствовал, как у меня хрустнули под кулаком эти кость и хрящ носовые, как если бы это была трубочка с битыми сливками; и с этой моей меткой он останется, пока жив».

Микеланджело, столь же чувствительный к уродству, как и к красоте, говорили, стыдился своего обезображенного лица. Ну, а Торриджано, хотя и был отнюдь не бесталанным скульптором, навсегда остался в истории как «тот тип, который сломал Микеланджело нос».

Посох Папы

В истории Рима случались разные папы: сребролюбивые и развратные, консерваторы и реформаторы, люди, ведомые божественным промыслом и вполне случайные. Юлий II был самым воинственным папой. Время его понтификата запомнилось чередой войн: Рим противостоял то Венеции, то Франции, прирастал территориями, а сам папа иногда даже возглавлял конное войско, неся впереди Святые Дары. Боевитость Юлия проявлялась не только в политике, но и в быту: иногда он поколачивал посохом строптивого Микеланджело и грозился столкнуть его с лесов. Микеланджело убегал от него, а потом снова возвращался: из тех 13 пап, которых скульптору суждено будет пережить, Юлий лучше всех понимал искусство и, хотя и вечно торопил, и мучил его претензиями, все же искренне любил Микеланджело.

Папа Юлий задумал грандиозное сооружение – собственную гробницу. Гигантский саркофаг с сорока фигурами выше человеческого роста. От проекта, сделанного Микеланджело, он пришел в восторг, скульптору дали денег, чтобы он лично отобрал и переправил из Каррары самый лучший мрамор. Только вот дело, начинавшееся так грандиозно, скоро застопорилось. Папу осенило новой идеей – переписывать потолок Сикстины. Микеланджело, как ни пытался уклониться, вынужден был переквалифицироваться в живописцы. Стало не до гробницы. Потом умрет Юлий, сменятся один за другим несколько пап, наследники Юлия подадут на Микеланджело в суд за невыполненные обязательства и растраченные деньги и выиграют разбирательство. Проект гробницы будет несколько раз переделываться, договоры перезаключаться, вся эта выматывающая канитель с «незакрытым гештальтом» растянется без малого на сорок лет. Биографы Микеланджело называют ее не иначе как «трагедия гробницы».

Но одной лишь статуи Моисея, справедливо говорили современники, хватило бы, чтобы увековечить память папы Юлия, на которого он, по замыслу Микеланджело, оказался похож – и лицом, и духовным обликом.

Колено пророка

Моисей – заглавная фигура гробницы папы Юлия II. Той самой гробницы, которая навлекла на голову Микеланджело беды, позор, судебные разбирательства…

Микеланджело был крайне требователен к себе. Вечно ему казалось, что его мраморы не дотягивают до божественного замысла. Очень много работ поэтому остались незавершенными. Микеланджело бросал их, либо надеясь когда-нибудь вернуться и доработать, либо будучи больше не в силах бороться с материалом, который все никак не желал принимать должную форму.

Но на сей раз, похоже, и сам Микеланджело, болезненно придирчивый к собственным работам, был удовлетворен. Он смотрел на Моисея, щуря глаза и шумно дыша от волнения. Неожиданно Микеланджело выкрикнул:

– Ты живой! Что же ты не встаешь?! Иди!

Изваяние не шелохнулось.

Микеланджело изо всех сил полоснул резцом по мраморному колену пророка. Небольшой рубец так и остался свидетелем радости и отчаяния гения.

Руки мастера

Высокий и неудобный для работы потолок, отсутствие готовых красок, сложная техника живописи, 1115 квадратных метров площади, четыре с половиной года времени, нетерпеливый и капризный заказчик и скульптор, которому спешно пришлось переквалифицироваться в живописца… История росписи свода Сикстинской капеллы силами одного некрупного Микеланджело часто кажется красивой легендой, за которой прячется краскопульт, изобретенный каким-нибудь вторым Леонардо, или Доктор Кто, который прилетел в своей синей будке помогать художнику технологиями XXV века.

Пожалуй, отцом легенды о единоличной росписи свода мы можем считать младшего современника Микеланджело, Джорджо Вазари. По словам Вазари, заказ на роспись скульптор получил «благодаря» своему конкуренту, архитектору Браманте, который «убедил Его Святейшество, чтобы он заказал Микельаньоло. Опыта во фресковой живописи у него не было, работа эта менее благодарная и, наверное, удастся ему меньше, чем Рафаэлю; и если бы он и добился успеха, они все равно решили поссорить его с папой, словом, думали тем или иным способом отделаться от Микельаньоло».

Обновить же капеллу и впрямь было необходимо – прежняя незамысловатая роспись, изображавшая звездное небо, была испорчена из-за частично обрушившегося потолка, и после ремонта, проведенного Браманте, на ней зияла «заплата».

Подавив сопротивление Микеланджело в пункте «я не буду писать, потому что не живописец», папа смилостивился и композиционное решение отдал на волю художника. Папу вполне бы устроил потолок, украшенный дюжиной живописных фигур в нижней части, а дальше разбитый, к примеру, на кессоны, написанные в технике «тромплей», или заполненный «гротесками». Если бы мастер этим ограничился, то исполнение «в одну кисть» за такое время никого бы особенно не удивило. Но Микеланджело не искал легких путей (или немного тянул время, надеясь, что клиент передумает).

«В живот воткнулись бедра, зад свисает…»

Но рано или поздно, а за кисть браться пришлось – и вот здесь у Микеланджело все было не слишком блестяще. Конечно, работать красками он умел – все-таки его первыми учителями были живописцы Гирландайо, и, возможно, они успели его познакомить с техникой классической фресковой живописи. Но для росписи Сикстинской капеллы такого краткого знакомства было явно недостаточно, и Микеланджело решил пригласить консультантов.

Если убрать из рассказа Вазари все почтение, останется голая и неприятная суть – получив необходимые знания по технике фрески, Микеланджело без объяснения причин вынудил помощников оставить работу. Ситуация некрасивая, но все биографы гения в курсе, что когда ангелы раздавали хороший характер и коммуникативные навыки, Микеланджело еще раз встал за талантом.

Надо заметить, что навыков, полученных от выгнанных живописцев, скульптору хватило не вполне – римская известь для верхнего слоя штукатурки отличалась от флорентийской, и начатая фреска принялась стремительно плесневеть. В этот момент в привычной легенде о потолке, созданном одним мастером, появляется живописец Якопо л’Индако (или, по версии Вазари, архитектор Джулиано да Сангалло), посоветовавший добавлять в основу под роспись больше песка.

Почему же Вазари, писавший свою историю пусть и много позже росписи потолка, но, несомненно, при жизни Микеланджело, так убежден в отсутствии помощников? Возможно, потому, что, работая конкретно над этой частью своего труда, Вазари был весьма пристрастен – ведь речь шла не о каком-то из мастеров прошлого, а о современнике, учителе и старшем друге. Скорее всего, ему даже не приходило в голову усомниться в том, что рассказывал ему учитель о событиях почти сорокалетней давности.

Впрочем, и избавившись от флорентийцев, Микеланджело, несомненно, оставил при себе учеников, потому что специфика фресковой росписи на таких площадях не предполагает, что один-единственный человек (пусть и трижды гений) сам готовит поверхность, сам переносит на штукатурку контур с картона, сам трет краски – и все это без «связи с землей», на высоких лесах. С другой стороны, даже если по лесам вместе с ним бродили еще три-четыре человека, работу Микеланджело все равно проделал невероятную. О ее тяготах (несоизмеримых с невысокой оплатой) сам он так писал Джованни де Пистойя:

  • От напряженья вылез зоб на шее
  • Моей, как у ломбардских кошек от воды,
  • А может быть, не только у ломбардских,
  • Живот подполз вплотную к подбородку,
  • Задралась к небу борода. Затылок
  • Прилип к спине, а на лицо от кисти
  • За каплей капля краски сверху льются
  • И в пеструю его палитру превращают.
  • В живот воткнулись бедра, зад свисает
  • Между ногами, глаз шагов не видит.
  • Натянута вся спереди, а сзади
  • Собралась в складки кожа. От сгибания
  • Я в лук кривой сирийский обратился.
  • Мутится, судит криво
  • Рассудок мой. Еще бы! Можно ль верно
  • Попасть по цели из ружья кривого?..

Существует распространенное заблуждение, что Микеланджело писал потолок, лежа на лесах. На самом деле мастер работал стоя, запрокинув голову вверх – это подтверждает и автошарж Микеланджело и расположение отверстий, сделанных для опоры лесов. Из-за этой неудобной позы Микеланджело и после росписи некоторое время был вынужден читать, держа книгу над головой.

Содранная кожа

Больше двух десятков лет прошло после росписи потолка Сикстинской капеллы, когда Микеланджело был приглашен оформить там же алтарную стену – разместить на ней композицию Страшного суда. Несмотря на возраст, к серьезной помощи в этой работе мастер допустил лишь Урбино, бывшего ему и слугой, и помощником, и другом, позволив тому местами писать фон, остальной же «группе поддержки» доверялось готовить краски и очередные участки под роспись.

На этой стене находится и единственный автопортрет художника. Микеланджело не писал автопортретов: одни считают, что, в отличие от красавца Рафаэля, не любил своей внешности, другие – что видел в написании автопортретов неоправданное тщеславие. И то и другое похоже на правду. Но к зрелости он нашел, как ему казалось, адекватную форму автопортрета: автопортрет Микеланджело на стене Сикстинской капеллы – содранная со святого Варфоломея кожа.

  • Прости, Господь, что, упредив решенье,
  • Себя заране поместил в аду.
  • Мне не дождаться часа искупленья —
  • Я был не раз с Тобою не в ладу…

Иероним Босх: доктор Кто

Достоверных сведений о жизни Иеронима Босха сохранилось исчезающе мало. Все то немногое, что мы знаем об авторе «Сада земных наслаждений», – результат тщательных исследовательских реконструкций. Однако дьявольская ирония в том, что даже сугубо научные факты о Босхе выглядят точь-в-точь как заголовки в желтой прессе: «Босх кормил Брейгеля даже после своей смерти!», «Бородатая женщина не выпустила Босха из Хертогенбоса!», «Босх подарил друзьям жареного лебедя!..», «Скандалы, интриги, расследования», да и только…

Если бы когда-нибудь нашелся дневник, трактат, да хоть какая-нибудь рукопись Иеронима Босха – это произвело бы эффект разорвавшейся бомбы. Для сравнения: живший ровно в те же годы и десятилетия Леонардо да Винчи исписал дневниковыми заметками, афоризмами, баснями, эпиграммами, техническими выкладками и пророчествами более семи тысяч страниц! Босх же не завещал потомкам ни строчки. Пять веков они, то есть мы, только и делаем, что гадаем: кем он был, о чем думал и, главное, что он имел в виду.

В определенном смысле биография Босха подобна его знаменитому триптиху «Сад земных наслаждений». В «закрытом» виде – это скудный монохромный перечень архивных документов. Но стоит искусствоведам приоткрыть створки воображения, и жизнь Босха расцветает самыми невероятными событиями, красками и образами.

В самом деле, кем был этот удивительный человек? Мессией, антихристом, провидцем, безумцем или, может быть, всем этим сразу? Вот самые популярные версии, будоражащие умы исследователей на протяжении нескольких веков.

Тайный еретик

О том, что работы Босха тронуты «тленом ереси», начали говорить еще в XVI веке, и сегодня эта гипотеза ничуть не утратила актуальности. В основном ее сторонники делятся на два лагеря. Первые считают, что Босх состоял в секте адамитов – обществе Свободного Духа, члены которого совершали свои обряды нагишом, проповедовали свободу сексуальных отношений, не признавали частной собственности и рассчитывали построить на земле новый Эдем, где все были бы равны, невинны и беспечальны, словно Адам и Ева. В качестве «доказательства» некоторые исследователи приводят центральную часть триптиха «Сад земных наслаждений», считая, что Босх изобразил ритуалы «клуба, за который играет».

Другие уверены, что изобильная обнаженная натура нужна художнику, чтобы показать свое презрение к плотским утехам. К примеру, биограф Линда Харрис считает, что ересь Босха восходит к катаро-манихейской традиции с ее четким дуализмом (отсюда очевидное «деление» образов на Свет и Тьму, рай и ад, духовное и материальное).

И те, и другие упорно игнорируют тот факт, что во времена Босха инквизиция свирепствовала с особым тщанием. И пробежаться нагишом по улицам Хертогенбоса, проповедуя свободную любовь или двойственность мироздания (пусть даже в живописной иносказательной манере), можно было разве что до ближайшей дыбы.

Ревностный католик

В то время как часть биографов выясняет отношения, споря, к какой именно ереси тяготел Босх, другие уверены, что он был истово верующим католиком, как сказали бы в наше время – «тру». И антиклерикальный пафос, который бесспорно присутствует в его работах, вызван как раз мягкостью Престола по отношению к адамитам, манихейцам, гуманистам и прочим греховодникам.

Босх жил в эпоху великого перелома. Сквознячки гедонизма, гулявшие по Италии, задували в Северную Европу. Бедность, смирение, умеренность – идеалы, казавшиеся незыблемыми веками, вдруг дрогнули под натиском крамольной идеи о том, что «человек – венец творений природы». Церковь теряла былой авторитет, и Босх остро чувствовал, что час расплаты не за горами. Вездесущих жаб и сов, ассоциировавшихся с тьмой и ересью, он рисовал в назидание. Священников изображал деградантами, поскольку считал, что церковь тоже погрязла в алчности и разврате. И дивные образы того же «Сада земных наслаждений» навеяли ему не еретические учения, а незамутненное чувство католической вины.

В пользу этой теории говорит и то, что после смерти Босх со всеми почестями был отпет в соборе Святого Иоанна. И то, что его работа «Семь смертных грехов» висела в покоях короля Испании Филиппа II – монарха, преследовавшего еретиков с особой яростью.

Практикующий алхимик

Центральную часть триптиха «Сад земных наслаждений» нередко называют «алхимическим садом»: тут и изобильная астрологическая символика, и совокупления в стеклянных сферах (читай колбах и ретортах), и непременный «Фонтан юности» – собственно алхимический контекст ни у кого не вызывает сомнений. Что касается отношения Босха к алхимии – его трактуют по-разному.

К примеру, французский исследователь Жак Шайи называет Босха «пристрастным свидетелем одного из важных этапов алхимического искусства». Притом Шайи настаивает на том, что Босх был непримиримым врагом алхимии, считал ее ересью и объектом сатиры. Другие полагают, что Босх не только был «пристрастным свидетелем», но и практиковал сам. Это правдоподобная версия – многие художники пытаются добыть золото посредством химических реакций между холстом и красками (магическим эликсиром тут иногда выступает талант, а иногда – ушлый арт-дилер). Впрочем, это явно не про Босха: Иероним удачно женился на богатой и работал не ради денег.

Визионер

Многие уверены, что патологическая образность Босха – родом из видений, которые посещали художника в состоянии измененного сознания. Однако насчет природы видений единодушия снова нет.

Кто-то норовит поставить Босху диагноз. Так видный российский психиатр Марк Бурно отмечает, что творчеству Босха свойственен «полифонический характер – своеобразная характерологическая мозаика, порожденная шизофреническим процессом».

Немногочисленные биографические факты свидетельствуют о том, что Босх прожил удручающе нормальную и даже скучную жизнь. Кроме того, современная психиатрия считает, что в той или иной мере шизотипическим расстройством личности страдает каждый десятый, а в мире искусства – и вовсе каждый третий. Так что, если эта версия и состоятельна, то разве что в качестве утешения тем мастерам культуры, которых природа обделила воображением.

Другие намекают на то, что для «погружения в тему» Босх принимал рекреационные препараты. Сегодня сложно поверить, что у голландского художника могли возникнуть с этим какие-либо сложности. Однако во времена Босха кофешопов было не так уж много. И никаких документальных свидетельств о том, что в XV веке в Хертогенбосе проводились трансвечеринки и психоделические опен-эйры до нас не дошло. В общем, культура потребления галлюциногенов в те годы была не на высоте.

Существует также третья версия – о том, что Иероним Босх продал душу Дьяволу в обмен на возможность путешествовать в другие миры. Впрочем, она почему-то недостаточно активно дискутируется научным сообществом.

Инопланетянин

Исследуя выполненную Босхом роспись одного из соборов Хертогенбоса, голландский профессор иконографии Эдмунд ван Хооссе пришел к выводу, что Иероним был свидетелем прибытия НЛО. А вот американский уфолог Джордан Хардс считает версию ван Хооссе недостаточно обоснованной. По его мнению, Босх, наблюдавший пришельцев в XV веке, – это антинаучный вздор: совершенно очевидно, что Босх сам был пришельцем. Забудьте о метафорах и аллегориях – Босх был реалистом. Летающие рыбы? Ученая саранча? Меланхоличное древесное чудище, в чреве которого пирует веселая компания? Там, откуда он родом, все это обычное дело.

Исполнитель капризов заказчиков

И, наконец, гипотеза, которая кажется вполне достоверной: Босх любил загадывать зрителю загадки, его самого забавляло обилие трактовок и смыслов, которые вкладывала в его работы публика. Он был внимателен к желаниям заказчика и добросовестно исполнял его капризы (особенно, если заказчик был влиятельным вельможей). Не забывая притом оставить интригу – чтобы, разгадывая ребус, влиятельный вельможа мог остаться в дураках.

Иконографическое решение «Сада земных наслаждений» было отчасти продиктовано религиозным содержанием, но также было рассчитано и на мощный визуальный эффект. Легко представить, какое впечатление производил на гостей владевший картиной Генрих III, когда распахивал внешние черно-белые створки. Босх был «полиглотом», универсальным переводчиком на любой язык. Он зашифровывал в своих образах библейские сюжеты, сатирические намеки и – в изобилии – местный фольклор тех лет. Так, фрагмент центральной части с любовниками в стеклянной сфере мог символизировать грехопадение, мог показаться пропагандой учения адамитов или его критикой, мог быть прочитан как алхимическая аллегория, а мог быть и просто иллюстрацией к старой нидерландской поговорке «Стекло и любовь – как они недолговечны!».

Да что сфера, изображение обычной рыбы могло означать Христа, знак зодиака, Луну, месяц февраль, воду, флегматический темперамент, быть атрибутом любострастия, служить символом поста, а также намекать на голландские пословицы: «Большая рыба поедает маленькую» или «Каждая селедка на своем хвосте висит».

И это не считая тех случаев, когда рыба означала рыбу.

Домосед

Как известно, урожденный Иероним ван Акен не только взял себе псевдоним по названию города, в котором родился, но и никогда не покидал его пределов. Ученые осторожно допускают, что Босх мог бывать в Утрехте и Южных Нидерландах, но документов, которые бы подтверждали, что Босх когда-либо выезжал за пределы Хертогенбоса, не сохранилось. И вдруг в босховедении возникло почти сенсационное предположение: Босх бывал в Северной Италии! Ведь он написал картину с необычнейшим сюжетом «Распятая мученица», а именно в североитальянских провинциях распространен культ святой Юлианы – христианки, которая отказалась поклониться языческим идолам и за это была распята на кресте.

Увы, сенсация просуществовала недолго. Она оказалась развенчана, как только удалось обнаружить на лице босховской «Распятой мученицы» остаточные следы… бороды! Тут-то и выяснилось, что изображенная Босхом мученица – вовсе не Юлиана, популярная у итальянцев, а Либерата, которую ценили в Нидерландах – она тоже была распята на кресте. Собственный отец таким образом наказал Либерату за непослушание: не желая выходить за короля-язычника, девушка молилась Христу о том, чтобы на ее лице выросла борода. Недавние исследования с использованием новейших цифровых методов наличие следов бороды на лице босховской мученицы подтвердили. И, к сожалению, лишили нас аргументов о том, что Босх мог посещать Италию.

Кулинар от Бога

Однажды Босх преподнес своим братьям по вере жареного лебедя. И это не курьез, а документально подтвержденный факт. Потрясающе: даже о дне рождении Босха документов не сохранилось, зато архивная запись о дареном лебеде, с датой и подписью – благополучно дожила до наших дней! Судя по документам, Иероним Босх был одним из высокопоставленных членов Братства Богоматери. Подобных религиозных общин в городе Хертогенбосе насчитывалось немало. Они объединяли и клириков, и простых мирян. Люди собирались не в церкви, а у кого-то дома, вместе ели, читали Библию, обсуждали не только религиозные вопросы, но и текущие дела. Это помогало усилить религиозное чувство и христианскую братскую любовь, сделать веру не пустой формальностью или окостеневшим обрядом, а частью живой жизни.

Братство Богоматери было одним из старейших в городе: первые упоминания о нем встречаются в 1318 году – это значит, оно существовало уже за полтора столетия до рождения художника. Члены Братства Богоматери еще называли себя «лебедиными братьями», и Босх, судя по хертогенбосским архивам, был среди них авторитетом. Интересной бытовой особенностью Братства было то, что за трапезой там непременно подавали жареного лебедя, и каждый из присутствующих должен был обязательно съесть кусочек ножки или крылышка – вот почему Босх преподносит лебедя общине. Не случайно также, что жареного лебедя на блюде подают гостям и на картине Босха «Брак в Кане».

Сын своего отца

Самым популярным героем в наследии Босха оказался не грешник, а праведник! Святого Антония художник изобразил как минимум на трех картинах и одном рисунке, также молящегося Антония мы видим на левой створке триптиха «Распятая мученица». Более того: именно этому герою Босх посвятил целый живописный триптих «Искушение святого Антония», который иногда так и тянет переименовать в «Приключения святого Антония» – настолько захватывающий вырисовывается сюжет из эпизодов жития, воссозданных Босхом. Тут тебе и летучие бесы, терзающие Антония в небесах. И демоны, словно заговорщики-бомбисты, засевшие под мостом, на который вот-вот ступит ослабевший Антоний. И рыбы на колесах с птицами в кардинальских сутанах. И неведомая царица, соблазняющая святого своим обнаженным телом. И одурманенный Антоний, летящий под облаками вместе с соблазнительницей на летучей рыбе…

Шутки шутками, но для такого пристального внимания художника именно к этому святому должны были быть веские причины. Почему из всего великого множества католических мучеников и праведников Босх выбрал именно Антония? Ответ на этот вопрос проще, чем кажется: Антоний был небесным покровителем художника из Хертогенбоса Антониса ван Акена – отца Иеронима Босха. Даже домовая церковь семьи Босха носила имя святого Антония. Так что интерес Босха к Антонию – не только чисто художественный, но и биографический.

Жизнь после смерти

На первых порах творческого становления Брейгеля его кормил Босх! И это несмотря на то, что сам Питер Брейгель (Старший) появился на свет лет через 10–20 после смерти Босха (точная дата рождения Брейгеля, как, впрочем, и Босха, не установлена). Юный Брейгель боготворил Босха и поначалу отчаянно ему подражал. Предприимчивый антверпенский гравер и коммерсант Иероним Кок, в чью мастерскую нанялся на работу никому пока не известный Брейгель, быстро сообразил, что картины нераскрученного художника ему не продать. И намекнул Брейгелю: делай-ка лучше рисунки, этот недорогой и популярный товар в нашей лавочке с романтическим названием «На семи ветрах» никогда не залеживается!

Дело пришлось Брейгелю по душе, он прилежно снабжал Кока рисунками с фантасмагорическими сюжетами. Особенно хорошо продавался рисунок «Большие рыбы пожирают малых». Каково же было возмущение Брейгеля, когда он узнал «маркетинговый секрет»: хитрый Иероним Кок на голубом глазу рассказывает покупателям, что это рисунок самого великого Босха.

Тициан Вечеллио: божественный

В обширной литературе о творчестве и жизни Тициана Вечеллио его нередко зовут «горец». Не потому что, как могли бы пошутить нынешние киноманы, Тициан бессмертен (хотя, разумеется, бессмертен, наравне с великими современниками Леонардо, Микеланджело, Рафаэлем; только великих итальянцы звали просто по имени, опуская фамилию). И не потому, что дожил до возраста патриархов – умер не то в 96, не то в 99 лет (о точной дате его рождения до сих пор ведутся споры). Все проще: горцем Тициан был по месту рождения – городу-крепости Пьеве ди Кадоре в североитальянских Доломитовых Альпах, местности с суровым климатом и суровыми нравами.

Тициан был человеком основательным, много читал и размышлял, злые языки даже звали его «тугодумом». Из этого вытекала особенность его творческой манеры – он очень медленно писал. Если работа над картиной «не шла», Тициан разворачивал полотно к стене до лучших времен. Это то и дело приводило к скандалам. Заказчики буквально осаждали Тициана напоминаниями о том, что все сроки уже истекли.

Тициан был натурой могучей и цельной. Его дух и тело существовали в согласии, без всякой раздвоенности. Лишь к концу жизни художника, когда Высокое Возрождение подойдет к своему закату, обнаружив трагические противоречия между миром и человеком, а Тициан разуверится в наступлении «золотого века», о котором столько писали гуманисты, его позднее искусство приобретет тревожное звучание.

Тициан и Венеция

Венеция в эпоху Тициана была не просто городом, а небольшим государством и сильнейшей морской державой. Ведь художник жил в XVI веке, когда Италия еще не была единым государством и только стояла на пороге национального объединения. Будущая Италия составилась из отдельных городов-коммун. И Венеция, гордо называвшая себя Республикой Святого Марка, была из них самой амбициозной.

Венецию ненавидели сменяющиеся римские папы. Она, не смущаясь, захватывала области, издревле принадлежащие святому престолу: Равенну, Римини, Фаенцу. Падуя, Виченца и Верона платили Венеции дань. В апреле 1509 года папа Юлий II наложил на Венецию за ее захватническую политику интердикт – запрет любых церковных действий на ее территории. Оказывается, и так бывает: целый город можно отлучить от церкви.

Вторым злейшим врагом Венеции во времена молодости Тициана был германский правитель Максимилиан, порывавшийся объединиться с испанскими Габсбургами и завоевать итальянские земли. Ну, а самый крутой замес случился, когда Максимилиан вознамерился встретиться с римским папой, пообещавшим короновать его как императора. Одна загвоздка: чтобы добраться до Рима, воинственному германцу надо было пересечь Венецию. И Венеция ему это законодательно запретила! Конечно, рассвирепевший Максимилиан прошелся тогда по ней «огнем и мечом», но сам факт запрета впечатляет.

Вот в такой город – дерзкий, наглый, самоуверенный – приезжает из провинциального Кадора юный Тициан, чтобы остаться там навсегда и составить мировую славу и себе, и Венеции.

Карнавалы и макароны

Матушка Тициана Лючия Вечеллио не хотела отпускать его в Венецию. Но это будет потом, когда Тициан станет приезжать «на побывку» и рассказывать, какие у них там, в Венеции, нравы, карнавалы и факельные шествия. А вначале именно из-за матери Тициана и отправили учиться в город на воде. Подростком он однажды нарисовал на беленой стене дома Деву Марию. Вернувшаяся с воскресной мессы Лючия разрыдалась: пресвятая Дева была как две капли воды похожа на нее.

Отец Тициана тогда постановил: пусть едет в Венецию и учится рисовать. Но мать так сокрушалась, что за компанию с Тицианом отправили и его брата Франческо: вдвоем все-таки не так страшно, да и повеселее будет. Так братья Вечеллио стали учениками мозаичиста. Мозаики у венецианцев были популярны, а вот фресок почти никто не писал. Фрески в разъедающе-влажном воздухе Венеции, содержащем соленую морскую взвесь, просто не выживали – разрушались еще при жизни своих создателей.

Каждый раз после каникул, проведенных дома в Кадоре, Тициан и Франческо возвращались в Венецию, навьюченные, как верблюды. Чем же? Биограф сладострастно перечисляет: «сырокопчеными окороками, колбасами, головками острого овечьего сыра, бутылями оливкового масла и бурдюками с добрым домашним вином…» Уж о чем о чем, а о пище донна Лючия Вечеллио заботилась крепко. А как иначе, если в этой самой Венеции едят – мама миа, противно даже подумать! – морских гадов и эти ужасные макароны, завезенные из Китая Марко Поло.

Чумная гондола

Бичом Венеции была чума, но Тициан, вопреки устоявшемуся заблуждению, умер не от этого. Да, смерть Тициана пришлась на год жесточайшей эпидемии, но версия о том, что и он стал жертвой чумы, вызывает сомнения. Дело в том, что Тициан был погребен не на чумном кладбище, а в венецианском соборе Санта-Мария Глориоза деи Фрари. От чумы скончался другой Вечеллио – Орацио, сын Тициана, тоже художник. А сам Тициан, будучи весьма преклонных годов, тихо умер в своей мастерской, согласно преданию, с картиной в руках.

Но чума и вправду сыграла в жизни Тициана роковую роль. Когда Тициан только пытался покорить Венецию, там гремело другое имя – Джорджоне. Венецианцы готовы были носить на руках этого легкомысленного и гениального художника с необыкновенно лиричной манерой письма. Он был безумно популярен у местных интеллектуалов и коллекционеров, но умер от чумы довольно молодым. Тициан чудом успел оказаться у дома Джорджоне, когда рядом уже пылали костры: в них сжигали зачумленные вещи покойника. Рискуя жизнью, Тициан спас от огня несколько картин Джорджоне, включая знаменитую «Спящую Венеру». А потом поклонники Джорджоне обратились к Тициану с просьбой дописать некоторые картины, которые не успел закончить их кумир. И хотя Тициан сделал все на совесть и не претендовал на авторство дописанных работ, ему потом очень долго пришлось доказывать авторство уже собственных картин: злые языки нашептывали, что их написал Джорджоне, а Тициан пытается присвоить себе чужую славу.

Интересно, что до испепеляющей чумы 1510 года знаменитые венецианские гондолы были яркими и разноцветными. Но им пришлось перевозить жуткую ношу. Тысячи и тысячи трупов плыли по Большому каналу на острова Сан-Ладзаро и Лидо, где были чумные кладбища. Городская легенда гласит, что именно тогда власти Республики Святого Марка в память об умерших постановили оставлять гондолы просто покрашенными черным лаком.

Часы перед закатом

В Венеции в середине XVI века было 11 тысяч легализованных проституток, и Тициан не брезговал их услугами. В первую очередь, речь, конечно, идет о позировании. Но и об удовольствии – тоже. Тициан был от природы силен, крепок и наделен несокрушимым здоровьем. К тому же довольно долго (даже прижив двоих сыновей) официально оставался холостяком. Вполне природно, что он прибегал к услугам жриц любви, а они платили степенному и доброму Тициану пылкой привязанностью.

11 тысяч проституток – целый социальный класс! Они исправно пополняли венецианскую казну своими налогами. В богатой Венеции уже в XVI веке была высокоразвитая полиграфия и раз в году для удобства граждан печатался каталог жриц любви – с именами, адресами и ценами, которые различались в зависимости от удаленности от центра города. Ограничений для куртизанок было немного: например, им предписывалось выходить из дома исключительно в желтой шали, чтобы клиенты, не доведи господь, не перепутали их с благочестивыми женщинами.

Личные предпочтения Тициана не были секретом. Будучи и сам могуч и статен, он всегда любил крупных женщин. Ооочень крупных, широкоплечих, мощных – куда там Рубенсу! Вот как биограф, прибегая к извиняющимся аналогиям и экивокам, пишет о вкусах Тициана – не то художественных, не то интимных: «Художник не любил предрассветную дымку, начало дня и хрупкость юных дев. Ему больше по душе начало осени, часы перед закатом, и он отдает предпочтение полнокровной и уже познавшей прелести жизни натуре».

В 1510-х годах, гостя у родни в Кадоре, Тициан увидел Чечилию Сольдано, прислуживавшую его матери. Пышущая здоровой деревенской красотой, скромная и работящая Чечилия потрясла Тициана: она так отличалась от легкомысленных венецианок и праздных красавиц Феррары и Падуи. Тициан уехал, но впечатление не забывалось. Тогда брат Франческо сделал ему сюрприз: уговорил родителей Чечилии отпустить девушку в Венецию. Вести домашнее хозяйство братьев Вечеллио – чем не заработок? Тициан оценил заботу брата, но еще долго не решался подступиться к Чечилии. Она заботилась о нем с материнской нежностью, густо краснела, когда он читал вслух любимых эротических поэтов Катулла и Овидия, и, казалось, не претендовала на большее. Страсть к Чечилии настолько ослепила Тициана, что его перестали возбуждать другие натурщицы, и в конце концов, эта крепость пала, но об официальном венчании речи еще долго не шло, много лет они оставались любовниками. Лишь в 1525 году Тициан наконец женится на Чечилии. К этому времени его верная подруга успеет родить художнику двух сыновей – Помпонио и Орацио, а через пять лет Чечилия умрет, подарив жизнь их с Тицианом дочери Лавинии.

Турецкий мир

Врагом Венеции № 3 (после Папы и германского императора) были турки. Но какое отношение, спросит читатель, этот факт имел к художественной жизни? Да самое непосредственное! Современник Тициана Леонардо да Винчи бывал в Венеции. Именно в городе на воде его посетила гениальная идея создания подводной лодки. Леонардо считал, что только так у Венеции появится реальный шанс отбиться от турецкого флота.

В течение трехсот лет Венеция умудрялась с турками одновременно и воевать, и торговать. Учитель Тициана Джентиле Беллини (старший брат Джованни, позже Тициан перейдет учиться к нему) жил при турецком дворе, помогая своим искусством наводить мосты между враждующими субъектами – огромной Османской империей и маленькой, но гордой Республикой Святого Марка. Профильный портрет султана Мехмеда II Завоевателя работы Беллини, по словам современного писателя и лауреата Нобелевской премии Орхана Памука, и до наших дней в Турции является культовым – примерно как портрет Че Гевары на Кубе.

Когда Джентиле осмелился преподнести Мехмеду II в дар полотно с отрубленной головой Иоанна Крестителя, султан заметил, что жилы, торчащие из головы, написаны неправильно. Джентиле попробовал возразить. Мехмед немедленно выхватил саблю, отсек голову стоящему рядом слуге и принялся объяснять тонкости анатомии на живом (точнее, уже не живом) примере.

В пору расцвета таланта Тициана османами правил уже другой султан – Сулейман I Великолепный. Тем, кто смотрел турецкий сериал «Великолепный век», не нужно объяснять, кто он был такой. В 1521 году Сулейман подписал мир с Республикой Святого Марка. Не слишком ясно, бывал ли при дворе султана Тициан, но, например, его портрет Лауры Дианты (любовницы герцога Альфонсо д`Эсте, занявшей место его законной жены Лукреции Борджиа) из-за чалмы на ее голове одно время ошибочно считался портретом жены султана. И, к сожалению, до сих пор достоверно не известно, изображена ли на двух известных портретах жена Сулеймана Хюррем или его дочь Камерия (Михримах), а также принадлежат ли они самому Тициану, которому приписываются, или живописцам его мастерской.

Такси и газеты

Венеция славилась свободой слова и фельетонами антифеодальной направленности. Так что вполне закономерно, что именно там начали выпускать бойкий печатный листок под названием «Гадзеттино», от которого произошло слово газета. А название первому медиа Венеции дала мелкая монетка с изображением сороки (по-итальянски – gazza) – как раз столько тогда стоила газета.

В начале XVI века Джованни Таксис, предприниматель из Бергамо, открыл в Венеции, у самого моста Риальто, почтово-транспортную контору. Экипажи Таксиса могли отвезти хоть в Верону, хоть в Падую, и очень скоро он стал в своей сфере монополистом. Есть версия, что и название «такси» происходит от его имени. Так это или нет, но Тициан с удовольствием пользовался услугами вновь изобретенного сервиса, заказывая дилижансы в конторе Таксиса. Особо приятно было, что в холодное время года в некоторых из них предусматривался подогрев. Единственное, что расстраивало, – дилижансы Таксиса не хотели везти на родину Тициана в Кадор: это была труднопроходимая гористая местность, пересеченная реками, и к тому же – в сравнении с Венецией – жуткая глушь.

Интриги вокруг соли

Чтобы занять в Венеции выгодную административную позицию, Тициан пытался «подсидеть» Джованни Беллини. Была такая традиционная для города должность – соляной посредник. Тогда считалось, что в минералах (не важно, пигменты это для красок или соль для употребления в пищу) лучше всего разбираются именно художники. По правде сказать, ко времени Тициана функция посредника была чисто номинальной. Зато она автоматически давала множество преимуществ: должность главного художника республики, 100 не облагаемых налогом золотых дукатов ежегодно, двоих помощников и роскошную мастерскую.

Тициан использовал все наработанные связи, чтобы занять это место, хотя соляным посредником уже много лет числился престарелый Джованни Беллини, его учитель. Интриги Тициана сработали. Он получил, что хотел, и сверх этого – недостроенный дворец Франческо Сфорца на Большом канале для устройства мастерской. Там было все: просторные залы, стеклянный потолок, дающий невероятное нужное для работы освещение, и даже личный причал. Однако дряхлый Беллини, узнав о таком нечеловеческом коварстве, враз передумал умирать и через суды восстановил свои утраченные было права.

Только после его смерти раскаявшийся в ослепившей его алчности Тициан все же станет соляным посредником.

Официальный художник Венеции

За более чем 70 лет творческого труда Тициану приходилось писать венецианских дожей и римских пап, герцогов и королей, но даже знатность заказчика никак не помогала ускорить работу. Заказчики буквально осаждали Тициана напоминаниями о том, что все сроки уже истекли. В 1538 году, после многочисленных напоминаний о батальной картине, которая была оплачена из городской казны, но так и не написана Тицианом, его даже лишили почетного звания официального художника Венеции, передав его художнику Порденоне.

Известно раздраженное письмо герцога Альфонсо д`Эсте, переданное Тициану по дипломатическим каналам: «Художник Тициан вовсе не считается с нами! Он играет скверную игру. Это для него плохо кончится!» Впрочем, когда герцог получил заказанную им аллегорию «Вакханалия» и оценил ее совершенство, он пришел в неистовый восторг. А почетное звание официального художника Тициану вернули – после того, как он все-таки завершил батальную «Битву при Кадоре».

Художник проживет долгую, счастливую и насыщенную жизнь, получив славу величайшего колориста всех времен и прозвище «Тициан Божественный».

Рафаэль Санти: любимец богов

Слава, окружавшая Рафаэля при жизни, была феноменальна. Особого размаха она достигла, когда мастер стал папским живописцем. Под сводами ватиканских дворцов за ним, совсем еще молодым и грациозно-красивым, все время следовала по пятам свита восхищенных учеников. На улице к ним присоединялись простые итальянцы. Это было поклонение, чем-то сродни религиозному – всем хотелось хоть минуту побыть под сенью «дивного гения». К ореолу таланта добавлялось обаяние самой личности Рафаэля, всегда деликатного, любезного и – как ни удивительно в подобных обстоятельствах – скромного; его внешняя привлекательность лишь довершала дело. На толпу Рафаэль действовал магнетически. Люди были уверены: природа и Бог явили им в лице художника свое совершеннейшее творение.

Герой сонетов

Популярным способом восславить картины Рафаэля Санти стали сонеты. Как только «апостол гармонии» заканчивал новый шедевр, на дверь его дома или помещения, где произведение выставлялось, приколачивались листки с восторженными стихами, причем сочиняли их не только пылкие юноши, но и чуждые сантиментов, закаленные жизнью и политическими интригами мужи. Известный болонский художник Франческо Франча, который был намного старше Рафаэля, по-детски радовался, если тот дарил ему свой рисунок (рисовальщиком Рафаэль был великолепным, даже просто копировать его почиталось за счастье) и тоже однажды прислал в благодарность сонет. «Счастлив юноша, что так рано вознесся на подобную высоту, – констатировал Франча и риторически вопрошал: – Кто может предсказать, какого величия достигнет он в зрелости?..»

Но до зрелости Рафаэль не доживет. Он уйдет внезапно в 37 лет, по преданию, в тот же день, когда появился на свет.

Ангел Рафаэлло

Отец Рафаэля Джованни Санти тоже был художником. Не исключительным, как его сын, но и не из последних. Они жили в городе Урбино, правила которым династия кондотьеров да Монтефельтро. Герцог Федериго, а позднее его сын Гвидобальдо задумали перестроить дворец Монтефельтро и создать «идеальный город», на годы вперед обеспечив работой архитекторов, художников и позолотчиков. Герцоги зазывали к себе знаменитых художников – Пьеро делла Франческа, Паоло Уччелло… Так что круг знакомств (и приобретаемых знаний) урбинского придворного художника Санти быстро расширялся. А новые люди, приезжавшие в Урбино, узнавали его по тому, что Джованни почти всегда брал с собой на работу маленького сына Рафаэлло – на редкость красивого ребенка, как будто задуманного природой исключительно для того, чтобы служить моделью для ангелочков-путти.

Джованни Санти чаще всего в своем творчестве обращался к единственному сюжету – Мадонне с Младенцем. Писал их Санти со своей кроткой жены Маджии и сына Рафаэлло. Исследователи заметят, что младенцы, будь то Иисус, Иоанн или ангелы, которых впоследствии напишет и сам Рафаэль, по типу лица похожи на тех, что раньше исполнил его отец, и значит, в каком-то смысле дети с картин мастера – это опосредованный автопортрет.

Палач и генерал

Рафаэль впервые услыхал о Микеланджело и Леонардо да Винчи в Сиене, куда приехал поработать как ученик Перуджино. Рафаэлю было меньше 20. Леонардо был старше его на 31 год, а Микеланджело – на восемь, оба жили во Флоренции и уже тогда были легендами. Наслушавшись разговоров об их непревзойденной «новой манере», Рафаэль помчался во Флоренцию. Там он впервые встретился с Микеланджело, чуть позднее оба гения оказались в Риме. Но ни симпатии, ни тем более дружеского притяжения между ними не возникло.

Отношения Рафаэля и Микеланджело всегда оставались натянутыми. Была ли это ревность? Соперничество? Зависть?

Микеланджело по складу личности был бунтарь и одиночка, а Рафаэля вечно сопровождала восторженная толпа последователей и поклонников. Они старались избегать друг друга, но это было непросто: «коворкингом, офисом, опенспейсом» обоих был Ватикан. Встретив однажды в его высоких галереях Рафаэля в окружении учеников, Микеланджело едко заметил: «Вечно вы ходите со свитой, как генерал». Рафаэль парировал: «А вы всегда один – как палач».

Вскоре неуживчивый Микеланджело рассорится с папой Юлием II, заморозившим финансирование Сикстинской капеллы из-за очередной военной авантюры, и сбежит из Рима. А капеллу с почти законченными росписями потребует запереть до его возвращения, чтобы его фрески не увидел и не использовал в работе Рафаэль.

Вернувшись в 1511 году в Ватикан, Микеланджело узнает, что на переднем плане своей «Афинской школы» Рафаэль изобразил его в образе Гераклита Эфесского – и среди остальных пяти десятков персонажей грандиозной фрески только Микеланджело-Гераклит совершенно, прямо-таки тотально одинок. Но на правду что ж обижаться? Обида была в другом. По резко возросшему мастерству соперника Микеланджело догадался: Браманте «по блату» все-таки открывал для него Сикстинскую капеллу…

Любезный сын

Рафаэля познакомил с папой Юлием II архитектор Ватикана Донато Браманте – как и Рафаэль, он был родом из Урбино и, возможно, даже состоял с Санти в дальнем родстве. Молодой Рафаэль был тогда далеко не самым знаменитым итальянским художником, но ему улыбнулась удача – стать любимым художником папы. Он, что называется, оказался «в нужное время и в нужном месте».

Взойдя на римский престол, Юлий II первым делом пожелал избавиться от всего, что напоминало о прошлом папы Александра VI (Родриго Борджиа), осквернившего Рим распущенностью, коррупцией и даже, поговаривали, кровосмесительной связью с дочерью Лукрецией. Юлий II заявил: «Все портреты Борджиа должны быть покрыты черным крепом, все гробницы Борджиа должны быть вскрыты, а их тела отправлены обратно туда, откуда они пришли – в Испанию». Новый папа решил полностью изменить облик своего дворца, чтобы ничего не напоминало о ненавистном предшественнике. Для этого со всех концов Апеннин были собраны достойнейшие, знаменитейшие художники, которые взялись заново декорировать папские апартаменты.

Однажды с утра папа Юлий II производил смотр работ во дворце, находясь в раздраженном расположении духа. Он без удовольствия рассматривал все, что уже успели нанести на стены приглашенные мастера. И вдруг остановился перед люнетом, в который Рафаэль вписал «Афинскую школу». Пораженный папа долго разглядывал ее, а потом распорядился сбить другие фрески со стен и уволить всех остальных художников. «А ты, мой мальчик, работай, – обратился он к Рафаэлю. – Вижу, только ты один понимаешь, что делаешь».

С тех пор Юлий II называл Рафаэля исключительно «наш любезный сын». Художник не только расписал для Юлия II ватиканские станцы (ит. ul – комната), но и когда воинственный папа своим указом учредил Швейцарскую гвардию (вот уже более пяти столетий именно она отвечает за безопасность Ватикана и лично папы), Рафаэль, согласно легенде, разработал для солдат форму.

Портрет слона

В 1513 году папа Юлий II умер, и его сменил Лев Х. Новый начальник нередко проводит кадровые рокировки и расставляет на ключевые позиции собственных людей, так было всегда, но 30-летнего Рафаэля эта опасность миновала: он, как и прежде, остался первым художником Ватикана. Все-таки новый папа был сыном знаменитого мецената, Лоренцо Медичи Великолепного – он понимал цену Рафаэлю.

Говорят, как только Джованни был избран папой, он сказал брату Джулиано Медичи: «А вот теперь мы повеселимся на славу!» На смену эпохе Юлия II с ее пафосом собирания итальянских земель под эгидой Рима опять наступила эра расточительства и праздности. Рафаэлю в этой связи работы только прибавилось. То он проектировал для нового папы охотничий домик, то днем и ночью был занят росписями грандиозных Ватиканских лоджий, потом папа Лев Х придумал украсить дворцы Ватикана златоткаными шпалерами, и Рафаэль принялся за эскизы шпалер. Если папа задумывал феерические представления, декорации поручались Рафаэлю. В 1514 году португальский король прислал в подарок папе слона. Гиганта назвали Анноне. Лев Х слона обожал и велел выстроить ему вольер прямо под окнами своей опочивальни. Когда бедняга, не вынеся нервной обстановки вечного карнавала, околел, папа потребовал от Рафаэля написать любимого покойного слона на одной из внешних стен.

Кардиналы опять, как при Борджиа, соревновались в роскоши. От богатств, стекавшихся в ватиканскую казну при папе Юлии II, скоро остались одни воспоминания. Образ жизни хозяев Ватикана при папе Льве Х стал таким, что однажды, когда двое визитеров мастерской Рафаэля заметили, что у святых на его картине слишком красные лица, художник ответил: «Они краснеют, глядя на вас – римских кардиналов». Правда, и Рафаэлю грех было жаловаться: при папе Льве Х он стал очень богат, построил себе дворец по собственному проекту. Вазари пишет, что Рафаэль стал жить «не как художник, а по-княжески».

Дружеский уговор

По воспоминаниям современников, Рафаэль и банкир Агостино Киджи дружили, что неудивительно: Рафаэль был не только человеком дружелюбно-притягательным, но и чрезвычайно светским.

Но дружба дружбой, а деньги – врозь. Однажды Рафаэль выполнил за 500 монет несколько фресок для Киджи и, закончив, неожиданно потребовал от заказчика удвоить оплату. Управляющий Агостино Киджи по имени Джулио Боргези поначалу отказался: что за безумный каприз? Рафаэль не уступал. «Призовите экспертов – и вы увидите, насколько умеренны мои требования!» – аргументировал он.

Тогда прожженный Боргези, знавший об антипатии к Рафаэлю Микеланджело, пригласил быть экспертом его. Буонаротти пришел, не спеша и молча осмотрел фрески соперника и перевел мрачный взгляд на Боргези. Указав пальцем на голову сивиллы, он заявил: «Одна только эта голова стоит сто монет, а остальные не хуже». Он недолюбливал Рафаэля, но не мог позволить себе необъективности. Узнав об оценке Микеланджело, Агостино Киджи велел управляющему немедленно уплатить Рафаэлю требуемую сумму.

Последняя страсть

Занятием, которое поглотило Рафаэля в последние годы его жизни, становятся археологические раскопки. Для возведения собора св. Петра нужно было много материала, который свозится со всех концов Рима, добывается в развалинах и катакомбах. Но делается это без системы, и многие памятники древности могут просто погибнуть. Поэтому папа поручает Рафаэлю смотреть, описывать и зарисовывать все ценное, обнаруженное при раскопках. Дело неожиданно захватывает Рафаэля, он проводит в сырых и пыльных катакомбах многие часы и, готовя патрону детальные отчеты, начинает верить, что Бог предназначил ему спасти и восстановить величие и красоту Древнего Рима. «Теперь он занят великим делом, которое будет изумлять будущий мир», – пишет о Рафаэле папский секретарь.

Смерть Рафаэля остается загадкой, но у Вазари содержится весьма прозаическое (при всем драматизме) объяснение ее причин: «И вот однажды после времяпрепровождения еще более распутного, чем обычно, случилось так, что Рафаэль вернулся домой в сильнейшем жару, и врачи решили, что он простудился, а так как он в своем распутстве не признавался, ему по неосторожности отворили кровь, что его ослабило до полной потери сил, в то время как он как раз нуждался в их подкреплении». Впрочем, не исключено, что он просто сильно простудился в катакомбах.

Оплакивали умершего так неожиданно во цвете славы Рафаэля все и едва ли не больше всех – римский папа Лев Х. Друг Рафаэля поэт Пьетро Бембо написал эпитафию: «Здесь лежит Рафаэль, кем опасалась Природа быть побежденной навек и умерла вместе с ним».

Сандро Боттичелли: великий декоратор

Боттичелли не относят к пантеону «титанов Возрождения», однако работы рассматривают наряду с шедеврами Микеланджело, Леонардо да Винчи и Рафаэля, и с той же частотой и пылом цитируют в наши дни. Его наследие три века скрывается в тени творчества этой гениальной итальянской троицы, но обретает истинную цену благодаря англичанам – прерафаэлитам. Художника причисляют к представителям флорентийской школы живописи, но тут же выставляют на вид более десяти отличий от работ самых известных ее представителей – таких как Липпи, Гирландайо, Перуджино, Мантенья, Поллайоло… Его линии – «безусловно, да», его композиционные решения зачастую – сплошное «но…»: как сказали бы сегодня, «горизонт завален». И не только горизонт…

Он насмехался над ценностью пейзажа – мол, для фона достаточно кинуть на полотно губку с краской, – и тщательно вырисовал сотни видов растений на картине «Весна». Боттичелли не развивал теорий, однако свободно трактовал новаторские приемы в согласии со своими чувствами и представлениями о жизни цвета и границах формы: так появлялся пресловутый «пятый элемент» его гармонии – чистая любовь.

Взбалмошная голова

Эта фраза принадлежит Джорджо Вазари. Речь идет о детстве Алессандро Филипепи, прозванного позже Сандро Боттичелли, видимо, вслед за старшим полноватым братом (botticelli с итальянского – «бочонок»). Старший Филипепи, кожевенных дел мастер, наверняка желал приставить младшего сына к своему ремеслу или же приобщить к делам торговым. «…Однако, хотя он с легкостью изучал все, что ему хотелось, он тем не менее никогда не успокаивался и его не удовлетворяло никакое обучение ни чтению, ни письму, ни арифметике, так что отец, которому надоела эта взбалмошная голова, отдал его, отчаявшись, обучаться ювелирному делу… В ту пору была величайшая дружба и как бы постоянное сотрудничество между ювелирами и живописцами, благодаря чему Сандро, который был человек бойкий и только рисованием и занимался, увлекся и живописью и решил заняться и ею».

Отпрыск больше преуспевает в рисовании эскизов, его линия хороша, а практические навыки в ювелирном деле не даются. Сандро поступает в учение к именитому художнику Фра Филиппо Липпи, несмотря на сомнительную репутацию последнего (еще бы, сбежать с монахиней!). Позже именно отец оборудует Боттичелли мастерскую в своем собственном доме. А в 33 года запишет в кадастре: «Сандро ди Мариано… художник и работает дома, когда хочет». Что ж, Сандро желает рисовать Мадонну. Сандро не желает усердно заниматься гравюрой или посвятить себя фрескам. Сандро читает труды теоретиков искусства, а рисует по-своему. Сандро делает, что хочет.

Шутки ради

«Сандро был человек очень приятный и любил пошутить с учениками и друзьями». Подтверждая слова Вазари, заметим, что в наши дни художник мог бы прославиться еще и как успешный организатор флешмобов и розыгрышей для ТВ-шоу вроде «Скрытой камеры». Причем он не жалел хлопот, выстраивая сложные комбинации.

Представьте себе сценарий: первое – договориться с покупателем работы ученика, сделанной по образцу учительского тондо «Мадонна с ангелами», что тот «не заметит» изменений на готовой картине, когда придет в мастерскую принимать работу. Второе – оповестить о грядущей прибыли в 6 флоринов автора работы. Третье – вместе с другими учениками нарезать из бумаги аналоги красных головных уборов флорентийских синьоров, и, высоко на стене вывесив тондо – так, мол, покупателю будет лучше разглядывать работу, – тайком прикрепить поделки над головами ангелов. Четвертое: проинструктировать учеников, чтобы не хихикали в кульминационный момент. Пятое: на решающем просмотре в присутствии предупрежденного покупателя не замечать ужаса на лице ученика-художника: Мадонну окружают не ангелы, а будто бы флорентийские синьоры в колпаках! Наконец, шестое: пока ученик вместе с довольным, «ничего не заметившим» покупателем уходят за деньгами, вернуть все, как было. А когда юноша вернется – делать вид, что ученику, видно разум деньги помутили: какие шапки?! Вот умора!

Что хочу, то и делаю

Боттичелли также может виртуозно досадить досаждающему. Поселившийся рядом сосед-суконщик совсем не дает покоя: восемь станков грохочут так, что дом трясется! Сандро не то что работать – находиться в собственном доме не может. А сосед в ответ на жалобы и просьбы лишь хамит: мол, у себя дома я что хочу, то и делаю. Что ж, и у художника достойный ответ найдется. Как-то проснулся сосед поутру, глянул во двор и опешил: на стене дома Сандро, более высокой по сравнению со стеной соседа, прикреплен камень размером «с огромный возище». Равновесие даже с виду шаткое, стена задрожит – камень рухнет прямо на дом суконщика! А Боттичелли лишь посмеивается, вернув испуганному соседу его же слова: мой дом, что хочу – то и делаю. В общем, пришлось ремесленнику искать компромиссное решение.

Эти истории приводит Вазари в своих достаточно вольных «Жизнеописаниях…». Интересно, что же тогда скрывается за нотариальным актом от 18 февраля 1498 года? Согласно документу, Боттичелли и его сосед-сапожник Филиппе ди Доменико дель Кавальере взаимно обязуются не ссориться друг с другом. Кроме шуток!

Линия – все, пейзаж – ничто!

Сандро после отъезда из Флоренции своего учителя Фра Филиппо Липпи на протяжении двух лет посещал мастерскую известного мастера Андреа дель Вероккьо. Этот скульптор, художник, ювелир в то время был еще и наставником Леонардо да Винчи. Подросток был на семь лет младше Сандро Боттичелли и прислушивался к мнению 20-летнего художника. А тот как-то возьми да заяви: мол, пейзаж – не больше, чем фон. Нужно ли особо стараться? Возьми да пропитай различными красками губку, и брось ее в стену – получится пятно, которого будет вполне достаточно для пейзажа. Был ли серьезен Боттичелли, который семь раз перерисовывал «Поклонение волхвов», а на картине «Весна», как уверяют ботаники, изобразил 170 видов цветов? Как бы то ни было, метод с губкой в различных вариациях осуществит в XX веке еще один великий шутник – Сальвадор Дали. Леонардо же всерьез задумается над словами Боттичелли, и много лет спустя, когда того уже не будет на свете, запишет в своих заметках: «Если пятна и помогут твоему воображению, то все же не научат тебя, как закончить ту или иную деталь».

Имя имеет значение?

Боттичелли, вопреки мнению физиономиста, изучающего предполагаемый автопортрет художника, вряд ли был тщеславен. Да, изгиб губ – надменный, взгляд – свысока, и плащ, в котором предстает художник на картине «Поклонение волхвов», отличается оттенком от одежд прочих персонажей: наряд выглядит почти как золотой.

В то же время этот именитый, популярный и прославленный мастер не подписывал свои картины. И дело не в неуместности появления оных на религиозных сюжетах: помним и о возрастающем значении человека, личности в пору Ренессанса, и о том, что многочисленные художники-итальянцы тогда уже заявляли об авторстве своих работ. Еще и хвастались.

А редчайший, чуть ли не единственный пример подписи Боттичелли, имеющийся на работе «Мистическое Рождество», – вовсе не обозначение авторства. Это почти политическое заявление, эдакая выстраданная «запись в блоге», помещенная вверху картины: «Она была написана в конце 1500 года во время беспорядков в Италии, мною, Александром, в половине того периода, в начале которого исполнилась глава IX святого Иоанна и второе откровение Апокалипсиса, когда Сатана царствовал на земле три с половиной года. По миновании этого срока дьявол снова будет закован, и мы увидим низвергнутым, как на этой картине».

Верить нужно

Художник не стремился играть заметные роли в кипении общественных страстей, а личные облек в художественную форму. Ему всегда нужна опора, основа своего собственного мира. Он желает идеализировать окружение, быть вовлеченным в среду адептов разного рода, будь то светская компания любителей философии, круг воздыхателей первой красавицы города или же клан религиозных последователей.

Молодому Сандро пришлась по нраву придворная суета и образ жизни первых лиц Флоренции – Лоренцо и Джулиано Медичи. Он даже выучил греческий, чтобы быть своим в просвещенном обществе. В учителях недостатка не было, ведь после падения Константинополя во Флоренции было много беженцев-греков. А еще молодой мастер примкнул к «неоплатоникам»: Медичи финансировали так называемую Платоновскую академию, в рамках собраний которой философы, поэты, художники, люди знатные и просвещенные вели диспуты о синтезе античной мудрости и христианских основ.

В идеи яростного поборника истинной веры Савонаролы, отрицавшего мирские блага и воевавшего с излишествами, художник тоже верил со всем пылом. По легенде, художник даже бросал свои картины в костер, когда горожане предавали огню «предметы роскоши». Вряд ли это так, однако и он, и его брат были среди «плакс» – так называли сторонников монаха-доминиканца. А после казни Савонароллы Боттичелли, пишут, сломался – картины тому свидетельство.

Объект восхищения

Сандро при Медичи – не просто художник. Он еще и мастер-декоратор: Боттичелли с головой окунается в организацию праздников, торжеств – событий, которые будоражили всю Флоренцию. И этому художнику, похоже, вовсе не нужна жена. У него уже есть идеал, объект для поклонения. Все восхищаются Симонеттой, юной супругой Веспуччи, брата путешественника, чьим именем назовут Америку. Боттичелли – пленник ее сияющего образа, но не ее самой. И дело не только в том, что Симонетта считается возлюбленной блистательного Джулиано Медичи. Как бы все повернулось, будь эта обаятельная красавица свободной – добивался бы Боттичелли склонности реальной женщины?

После смерти 23-летней Симонетты от чахотки художник ни с кем не связал свою судьбу. В его мастерской бывали натурщицы, но если Рафаэль с легкостью переводил таковых в ранг возлюбленных, то в связи с именем Боттичелли никто не упоминает ничего подобного. Боялся ли он плотских отношений, был ли ревностным католиком, верным лишь Деве Марии, испытывал ли влечение к слабому полу вообще? Имеется лишь один, не вполне очевидный ответ: изображения типажа Симонетты встречаются на многих работах Сандро Боттичелли.

Богач?

Пир духа на картинах Боттичелли хорошо оплачивался, и мастер никогда не отказывался нарисовать Мадонну. «Золотой середины» заработка в виде знаменитых флоринов, которые чеканили во Флоренции из желтого драгметалла и которые котировались в Европе, как сегодня доллары и евро, художник достиг уже к открытию собственной мастерской в 1470 году. С ним работают ученики-подмастерья, а значит – есть клиентура.

Полученные деньги тратятся легко, но как иначе в высоком обществе, где царит дух Козимо ди Медичи с его знаменитым: «Умение тратить деньги еще важнее, чем умение их зарабатывать…» Расходы на светский образ жизни велики, но мотовство себя окупает. Идут заказы не только от богатых горожан, но и от представителей клана Медичи и высшего круга флорентийской знати. Наконец, от самого папы римского. Вазари пишет: «И вот как во Флоренции, так и за ее пределами Сандро настолько прославился, что когда папа Сикст IV приказал соорудить капеллу в римском дворце, то, желая ее расписать, распорядился, чтобы он стал во главе этой работы». На счету самого Боттичелли – три фрески Сикстинской капеллы и щедрое вознаграждение.

Согласно флорентийским документам, за работу «Благовещение» (1490) для капеллы Гварди в церкви Санта-Мария Маддалена (ныне картина находится в галерее Уффици) Боттичелли заплатили 30 дукатов – венецианских аналогов золотых флоринов. Это хорошие деньги: за три флорина можно было купить свинью, заказать художнику небольшой сюжет на религиозную тему (плюс расходы на золотую краску), а участок в шесть «соток» в городских окрестностях стоил 24–30 флоринов. Что касается себестоимости работ – Боттичелли для своих Мадонн труда, золота и краски из лазурита по флорину за унцию не жалел. Истинный художник!

Бедняк?

Взлет и падение Флоренции, словно в зеркале, отразились на судьбе Боттичелли, и монах-аскет Савонарола богатства ему не прибавил. Мастер, согласно Вазари, «…сделался как бы одним из приверженцев его секты; это было причиною того, что он оставил живопись и, не имея средств к существованию, впал в величайшее разорение. Упорствуя в этом направлении, он сделался (как их тогда называли) «плаксою» и отбился от работы. Так, в конце концов, он дожил до старости и был до такой степени беден, что, вероятно, умер бы с голоду, если бы, пока он еще был в живых, его не поддерживал Лоренцо де Медичи, для которого он, помимо многого другого, достаточно поработал при постройке госпиталя в Вольтерре, а вслед за Лоренцо и многие поклонники его дарования».

Тем не менее Савонарола появился во Флоренции в 1490 году, а в 1494 году 49-летний Сандро вместе с братом Симоне стал владельцем имения с виллой за 156 больших флоринов (большой, «длинный» флорин – еще более весомая золотая флорентийская единица). Через четыре года доход от него, по записи в кадастре, составил 157 больших флоринов. Так что нищий и одинокий финал жизни Боттичелли, даже при отсутствии крупных выгодных заказов – скорее всего, преувеличение. Ведь дом, где живут племянники с семьями – и его дом.

Где родился – там и пригодился

В то время как иные мастера колесили по Европе в поисках богатых покровителей и клиентов, следовали географии заказов на картины и фрески для дворцов и соборов, домосед Боттичелли лишь дважды в своей жизни надолго покидал Флоренцию. Сначала для обучения у Филиппо Липпи, мастерская которого из-за крупного заказа – фресок для собора, – находилась в Прато, что в 20 км от Флоренции.

Потом учитель, встревоженный политической обстановкой после смерти Козимо Медичи, решил покинуть Флоренцию и звал своего лучшего и любимого ученика с собой в Сполето. Однако Сандро остался. Конечно, его прельщали наметившиеся перспективы при дворе наследников Медичи, но нежелание резко менять привычный уклад тоже играло свою роль.

Вторая «уважительная причина» покинуть город представилась в 1481 году: это была «рабочая командировка», поездка в Рим для создания фресок Сикстинской капеллы. Пробыв там чуть больше года, Сандро Боттичелли примерно с 1482 года и до конца своих дней в 1510 году жил в родной Флоренции. Его похоронили в церкви Оньиссанти, находящейся неподалеку от дома, в котором Сандро жил ребенком. В семейной капелле Веспуччи в той же церкви покоится и Симонетта.

Альбрехт Дюрер: человек-эпоха

Дюрер для Германии – как и Гёте – «наше все». Эпоху Возрождения в Германии предпочитают звать «эпохой Дюрера», а с 1815 года там постановили ежегодно праздновать «День Дюрера». Характер и биография Альбрехта Дюрера – парадоксальное, на первый взгляд, соединение бюргерской практичности с философской отрешенностью, творческой гениальности с житейской щепетильностью. По-видимому, это сочетание и делает выдающегося художника национальным символом и культурным героем.

«Аз есмь дверь»

В автобиографии (кстати, этот жанр Дюрер освоил среди немецких живописцев первым) художник сообщает: «Альбрехт Дюрер родился в королевстве Венгрия, неподалеку от маленького городка Юла, в близлежащей деревеньке под названием Эйтас, и его род кормился разведением быков и лошадей». Это он не о себе – о своем отце и полном тезке, почтенном нюрнбергском ювелире Альбрехте Дюрере Старшем.

Стало быть, крупнейший немецкий художник Альбрехт Дюрер всех времен был венгром? Да и что такого, величайший русский поэт был эфиоп, «арап», «а как писал, как писал»! Здоровый социум понимает, что культуре полезны прививки чуждой крови. Но когда общество заболевает нацизмом, сама мысль об этом становится ему невыносима. По странному совпадению, нацизм в Германии оформился как раз там, где 500 лет назад родился живописец, – в Нюрнберге. С целью доказать, что столп немецкой нации Альбрехт Дюрер был никакой не венгр, а чистокровный ариец, нацисты даже производили эксгумацию останков его отца, чтобы установить соответствие параметров черепа арийскому стандарту.

И до сих пор в вопросе о происхождении художника нет единства. Одни документально доказывают: безусловно, венгр. Другие продолжают утверждать – нет, из немецких колонистов, перекочевавших в Венгрию в незапамятные времена монгольских нашествий.

Ну, а его фамилия – чем не аргумент? Ведь гортанное «Дюрер» звучит так по-немецки. Верно, да только эта фамилия – результат креатива отца Дюрера, лингвистическая шутка и одновременно творческий псевдоним. Он происходит от названия их венгерской родины, деревни Эйтас или Айтас. Ajtos по-венгерски значит «дверь». А по-немецки «дверь» – die Tür. Переиначенная на немецкий лад фамилия сначала звучала как Türer, позже под влиянием местного произношения превратившись в Dürer.

И на фамильном гербе Дюреры обязательно изображали широко раскрытые двери. Так что чрезвычайно набожный художник с полным основанием мог повторить о себе слова Иисуса Христа из 10-й главы Евангелия от Иоанна: «Аз есмь дверь». А если наш каламбур покажется читателю неуместным, напомним: на самом известном из автопортретов выдающийся мастер изобразил себя в образе Спасителя, так что сразу и не сообразишь – это Христос глядит на нас в упор или писаный красавец художник? Современному зрителю подобная дерзость представляется кощунственной, но средневековому так не казалось. Уподобляться Христу – это ведь главное устремление любого христианина, а уж Альбрехт Дюрер был и богобоязнен, и добродетелен просто на редкость. Один из современников писал о мастере: «За всю его жизнь не известно ни одного поступка, который бы заслуживал порицания или хотя бы снисхождения. Он был безупречен вполне».

Без линейки и циркуля

Отец Дюрера рано заметил, насколько рука Альбрехта-младшего тверда, а глазомер точен: он уверенно может провести линию или окружность, не прибегая к линейке и циркулю. Конечно, отец надеялся, что сын станет ювелиром, продолжит династию.

Но сын не захотел. Лет в 10 он открыл для себя, какую ни с чем не сравнимую радость доставляет ему чудо прикосновения карандаша к бумаге: «Я рисовал втайне от отца. Знал: он будет недоволен. Но рисование уже стало необходимо мне как воздух».

Старший Альбрехт Дюрер сдался – и отдал Альбрехта-младшего в мастерскую Михаэля Вольгемута, известного в Нюрнберге художника и скульптора. Главное, чему за три года научился у него Дюрер, – гравирование на дереве. Интерес к линии, формам, пропорциям был для него на первых порах важнее интереса к краскам и колориту, и искусство гравюры как нельзя лучше отвечало его природным склонностям.

Годы странствий

Когда художнику Дюреру исполнилось 18, его отец принял решение, что сыну пора увидеть мир. Это было частью традиционной программы становления мастера – «годы странствий». Предполагают, что Дюрер побывал в Нидерландах и Южной Германии. Точно известно, что он посетил город Кольмар, намеревался встретиться там с художником Мартином Шонгауэром, к которому отец дал Дюреру рекомендательное письмо. Но информация в конце XV века распространялась медленно: прибыв в Кольмар, Дюрер с изумлением узнал, что Шонгауэра уже год как нет в живых.

Зато Дюрера хорошо приняли братья Шонгауэра – Каспар, Пауль и Людвиг, ювелиры и граверы. От них-то он и получил ценнейшее, можно сказать, эксклюзивное умение – гравировать не по дереву, а по меди. Это была новая техника, популярная у ювелиров и требующая очень тонкой и точной работы, и далеко не все были в состоянии ее освоить. При создании резцовой гравюры на меди мастер водит не резцом, а передвигает под ним медную пластинку, в то время как кисть его руки остается неподвижной. В этой сложнейшей технике, не дававшейся почти никому, Дюрер оказался непревзойденным. И самые известные работы Альбрехта Дюрера – это именно гравюры на меди.

После Кольмара Дюрер еще несколько лет прожил в Базеле, городе книгопечатания и книготорговли, и за это время успел создать около 250 книжных иллюстраций. Их количество, а главное, качество было поразительным. Особенно если учесть, что автору только-только исполнилось 20.

По расчету

Длившееся четыре года путешествие Дюрера завершилось внезапно. Отец прислал ему письмо, в котором настоятельно потребовал Альбрехта домой. Повод был важнейший: старший Дюрер сосватал 22-летнему сыну подходящую невесту. 15-летняя Агнес Фрай была дочкой богатого механика и владельца цехов по производству точных инструментов (а Нюрнберг времен Дюрера славился своими мастерами – там, к примеру, были изобретены карманные часы и даже глобус). Будущий тесть Дюрера входил в руководство города и, по слухам, был связан кровными узами с итальянской банкирской династией Медичи. В общем, для сына многодетного и совсем не богатого венгра это была крайне выгодная партия. К тому же за Агнес давали кругленькую сумму – 200 гульденов.

Судя по документам, никакого внутреннего протеста заочное сватовство у Дюрера не вызвало. Он был очень почтительным сыном, любил отца и боготворил мать, ему и в голову не пришло ослушаться. Более того: известный луврский автопортрет с рыжими локонами и в нарядной до вычурности одежде, за который художника не раз упрекнут в самолюбовании, Дюрер написал специально, чтобы послать невесте, которая никогда его не видела. Представил «товар лицом».

Какие страсти?

Этот брак, продлившийся до самой смерти Дюрера и внешне вполне благополучный, мало кто осмеливался назвать счастливым. Ближайший друг Дюрера, гуманист Виллибальд Пиркгеймер (из рода тех самых патрициев Пиркгеймеров, на чью свадьбу когда-то удачно угодил Дюрер-отец) писал: «Семейная жизнь Альбрехта Дюрера и Агнес Фрай не сложилась – может быть, потому, что они не имели детей. А может быть, детей они не имели именно потому, что жизнь не сложилась…» Письма Дюрера к другу пестрят грубоватыми шутками в отношении любовных похождений Пиркгеймера, но не дают никакой информации о таковых у Дюрера. Кажется, этот меланхолический красавец с тонкими чертами, длинными пальцами и выразительным взглядом, неравнодушный к собственной внешности, был довольно равнодушен к тому, на что многие готовы положить жизнь, – любовным страстям и романтическим приключениям.

Свадьба состоялась в июле 1494-го, а уже в сентябре Дюрер в первый раз оставил Агнес, как будет неоднократно поступать и потом. Он отправил жену в деревню под предлогом надвигавшейся на Нюрнберг чумы, а сам уехал в Венецию.

Немец в Венеции

Когда уроженец Нюрнберга Альбрехт Дюрер впервые оказался в «городе лагун», где в живописи безраздельно царила династия мастеров Беллини, ему было лишь около 23 лет и его еще никто не знал. Молодой Дюрер, не видевший до этого «вживую» ни одной античной скульптуры и мало знакомый с итальянской живописью, которая потрясла его своей раскрепощенностью в обращении с красками, светом, обнаженным человеческим телом, в качестве странствующего подмастерья посещал мастерские знаменитых венецианцев и жадно впитывал увиденное. Дюрер и венецианцы отнеслись тогда друг к другу со сдержанным любопытством.

Но через 11 лет в Венецию приехал зрелый 34-летний мастер, «мессер Альберто с другой стороны Альп», чья слава на севере Европы уже гремела, хотя и не приносила пока стабильных доходов. Дюрер недавно выпустил свой грандиозный «Апокалипсис», серию из 15 великолепных гравюр-иллюстраций к «Откровению» Иоанна Богослова, которые разошлись массовыми для своего времени тиражами.

Приехав в Венецию во второй раз и в новом статусе, Дюрер обнаружил, что венецианские живописцы встретили его ревниво. Он жаловался в письме другу Виллибальду Пиркгеймеру: «У меня много добрых друзей среди итальянцев, которые предостерегают меня, чтобы я не ел и не пил с их живописцами. Многие из них мне враги; они копируют мои работы в церквах и везде, где только могут их найти, а потом ругают их и говорят, что они не в античном вкусе и поэтому плохи». Дюрер, по-видимому, в этот приезд познакомился с художниками нового поколения, чей талант грозил затмить в будущем даже Беллини – Джорджоне и Тицианом, но не нашел и с ними общего языка: венецианцы превыше всего в искусстве ставили возможности цвета, дюреровская гравюрная отточенность линий оставляла их равнодушными. Итальянцы ненавязчиво дали понять Дюреру, что в области колорита в сравнении с венецианцами он почти профан, его картины «слабы с точки зрения цвета».

Вдобавок Дюрер с досадой обнаруживает, что почти в каждой из художественных лавок продаются грубоватые подделки под его гравюры, подделан даже автограф – узнаваемые буквы «А» и «D», располагающиеся одна над другой. Скоро выясняется и имя плагиатора – некто не известный Дюреру Маркантонио Раймонди. Возмущенный Дюрер подает иск в венецианскую Синьорию – орган, призванный заботиться об общественном благе и справедливости. Но дело ему выиграть не удалось: суд разрешает Маркантонио и дальше копировать все, что заблагорассудится, только убрать подпись Дюрера.

«Праздник четок»

Не встретив среди итальянцев понимания, Дюрер стал держаться поближе к своим: в Венеции была немалая и влиятельная диаспора немецких предпринимателей, которым принадлежал дворец на Гранд-канале Фондако деи Тедески – знаменитое немецкое подворье, своего рода финансовый и культурный центр. Платили художникам немцы довольно щедро, и итальянцы почитали за честь получать у них заказы. Когда в начале XVI века немецкое подворье сгорело (а злые языки утверждали, что пожары, часто обрушивавшиеся на немецких купцов, не были случайными – это был намек, что их политические и бизнес-интересы вредят Венеции), расписывать Фондако деи Тедески взялись Джорджоне и Тициан.

Задета пожаром была и немецкая приходская церковь Святого Варфоломея, рядом с которой хоронили знатных и богатых немцев. Написать для отстраиваемого храма большую алтарную картину на сей раз немецкие негоцианты решили поручить своему соотечественнику, так кстати оказавшемуся в Венеции, – Альбрехту Дюреру. Неудовольствие мастеров-итальянцев было объяснимо: в руки «немецкого варвара» уходил крупный заказ, за который была обещана солидная сумма – сто десять рейнских гульденов. О Дюрере поползли по Венеции неприятные лживые сплетни.

Картина еще не была перевезена в церковь из мастерской Дюрера, когда желание увидеть ее изъявили два самых известных человека Венеции – престарелый, но все еще держащий пальму первенства и влияния в своих руках главный художник республики Джованни Беллини и венецианский дож Леонардо Лоредан.

Секретные кисти Дюрера

Визита дожа Дюрер ждал с неприятным предчувствием. Основания опасаться скандала у него были веские. И дело было вовсе не в том, что картина могла посоперничать в своем живописном качестве с шедеврами венецианцев. Дело было в политике: в молитвенном единении папы Юлия II и германского императора Максимилиана Лоредан мог узреть намек на недружественный для Венеции союз Германии и Рима (а так бывало в действительности, и не раз: когда, например, в 1508 году Максимилиан направится в Рим для коронования, Венеция официально запретит ему пересекать свои территории, и это станет поводом для войны и очередного дележа земель). Но дож повел себя дипломатично и мудро. Он рассуждал о том, что христианским народам разумнее поддерживать мир между собой, ведь у них есть общая внешняя угроза – османы. А Альбрехту Дюреру Лоредан предложил стать художником Венецианской республики (большая честь для иностранца!) с годовым доходом в 200 дукатов. Дюрер предложение с благодарностью, но и с облегчением отклонил: пусть в Венеции останется его картина, а сам он возвращается на родину, он очень скучает по Нюрнбергу.

Джованни Беллини, по легенде, пришел от «Праздника чёток» в восторг. И то сказать: Дюрер сделал в картине прямой реверанс творчеству мэтра – ангел с лютней в центре словно сошел с алтаря самого Беллини. Но не только это растрогало старика. «Какие сияющие чистые краски! Сколько в них жизни!» – повторял он. Не удержался от сравнения, подразумевая себя и брата Джентиле: почти как у лучших венецианских мастеров! И какая тонкая работа! А не покажет ли «мессер Альберто» ему кисти, которыми он пользовался, когда писал «Праздник чёток»? Дюрер с готовностью выложил на стол свои инструменты. Долго старый Беллини перебирал их, вертел в руках, а потом заявил: «Но здесь нет кисти, которой вы писали волосы Пресвятой девы!» «Нет, – возразил ему Альбрехт Дюрер, – все мои кисти здесь». Тогда Беллини потребовал от Дюрера показать, как именно он держит кисти, когда прописывает самые тонкие фрагменты своих картин. Ах, вот так, «по-немецки», почти перпендикулярно холсту? Так вот в чем дело!..

Больше в Венеции никто не посмеет усомниться, что «мессер Альберто из-за той стороны Альп» – великий мастер. Другу Пиркгеймеру в Нюрнберг Дюрер с шуточной хвастливостью напишет: «Заявляю вам, что лучше моей картины вы не найдете в целом свете…» и добавит совершенно серьезно: «Я заставил умолкнуть всех живописцев, говоривших, что в гравюре я хорош, но в живописи не умею обращаться с красками».

Алтарь Паумгартнеров

В 1498 году земляки Дюрера по Нюрнбергу – братья Лукас и Штефан из патрицианского рода Паумгартнеров – заказали художнику алтарный триптих для местной церкви Святой Екатерины. Штефан как раз недавно совершил паломничество в Иерусалим, и алтарь должен был стать своего рода благодарностью за то, что все прошло благополучно.

Считается, что Дюрер сначала с охотой написал створки и лишь спустя несколько месяцев нехотя приступил к центральной панели. Оно и понятно: натуру для сцены Рождества еще предстояло подобрать, а вот модели для святых Георгия и Евстафия оказались буквально под рукой. Естественно, ими стали сами братья Паумгартнеры.

Паломник Штефан воплотился в образ святого Георгия с левой створки, а мужественные черты второго из братьев Паумгартнеров Лукаса угадываются в изображении святого Евстафия с правой створки. По-видимому, это был первый случай в истории искусства, когда художник осмелился изобразить донаторов в роли святых.

Для остальных членов паумгартнеровского «клана» не стало тайной, что липовые панели, которым предстоит стать алтарными створками, Дюреру чрезвычайно удались, а узнаваемые Лукас и Штефан теперь имеют шанс остаться в веках. Скандал в «святом семействе» разразился знатный: ведь на алтарь скидывались все Паумгартнеры, а вся слава достанется только этим двоим!

Увы, продуманная композиция, так тщательно разработанная Дюрером, пала жертвой тщеславия Паумгартнеров. Принципом «кто платит – тот и заказывает музыку» никак нельзя было пренебречь во имя творчества: Дюрер испытывал материальные трудности. Скрепя сердце он согласился разместить рядом с Иосифом и Марией всех жаждущих глорификации Паумгартнеров. Впрочем, дело было не только в славе: согласно бытовавшему в стране суеверию, тот, чье изображение попало при жизни в пространство церковного алтаря, освобождался после смерти от наказания за все свои земные прегрешения. И потому непропорционально маленькие фигурки нюрнбергских Паумгартнеров с фамильными гербами у ног с назойливостью насекомых заполонили весь передней план триптиха.

Записи и переписи

Более ста лет Паумгартнеровский алтарь украшал церковь Святой Екатерины в Нюрнберге, а в 1613 году его купил баварский курфюст Максимилиан I. К тому моменту триптих нуждался в подновлении, и курфюст передал его для реставрации художнику Иоганну Георгу Фишеру. Последний подошел к делу «с огоньком»: он не только реставрировал, но и по своему усмотрению дописал работу Дюрера. К примеру, придирчивого Фишера не удовлетворил простой черный задник боковых створок, и горе-реставратор приписал к фигурам братьев Паумгартнеров пейзажный фон, а Евстафия даже снабдил живым конем вместо оленя и шлемом вместо написанной Дюрером шапки, причем сделал это столь недурно и с таким тонким знанием других дюреровских работ, что вплоть до начала ХХ века его наглое вмешательство не было разоблачено искусствоведами.

Маленькие Паумгартнеры с картины Дюрера пропали в том же XVII веке: неизвестно, Фишер или, быть может, кто-то еще решил, что фигурки донаторов, этот нестерпимый пережиток готической живописи, больше не в моде, и записал их.

Расчистка, реставрация и открытие первоначального вида Алтаря Паумгартнеров были произведены лишь в 1903 году. Оказавшись в коллекции мюнхенской Старой пинакотеки, дюреровский триптих, казалось, был застрахован от дальнейших варварских вмешательств, однако и на этом его злоключения не завершились.

«Кислотный убийца»

21 апреля 1988 года Паумгартнеровский алтарь вместе с еще двумя картинами Дюрера облил серной кислотой 51-летний Ханс-Йохим Больманн, нанеся галерее ущерб в 70 миллионов немецких марок. Бездомный пенсионер Больманн был не случайный псих, а серийный маньяк, о котором трубили все европейские газеты. Свои первые покушения на знаменитые картины он совершил еще в 1977 году, некоторое время оставаясь безнаказанным и держа в страхе художественные галереи Гамбурга и Ганновера, Любека и Эссена, Дюссельдорфа и Ганновера. Среди поврежденных им картин были полотна Рубенса и Рембрандта. Он же залил кислотой «Золотую рыбку» Пауля Клее. Психические проблемы были диагностированы у Больманна еще в юности. В 1974 году он подвергался лоботомии, но не излечился. А когда в 1977 году его жена, мывшая окна, сорвалась вниз и разбилась, Больманн начал мстить произведениям искусства. Предметом его особой ненависти по необъяснимым причинам являлся именно Дюрер.

Маньяк, прозванный «кислотным убийцей», был трижды осужден на тюремное заключение, которое каждый раз заканчивалось признанием его невменяемости и водворением в психиатрическую лечебницу, откуда Больманн успешно сбегал. Ровно два десятилетия он держал в страхе музейный мир. Счет его «трофеев» – шедевров, изувеченных кислотой, – приближался к 60, а общий ущерб, нанесенный Больманном музеям, – к 138 миллионам евро. Каждый его побег или досрочное освобождение сопровождалось газетной шумихой и легкой паникой, пока в 2008 году он не умер от рака.

Несмотря на то, что на работы Дюрера в Старой пинакотеке у Больманна ушло около двух литров серной кислоты, «Паумгартнеровский алтарь» пережил очередную реставрацию успешно – ему, как мы понимаем, к вандализму и грубым вмешательствам за пять веков своей истории было не привыкать.

Скупой? Рыцарь!

Альбрехт Дюрер оставил нам интереснейший документ – «Дневник путешествия в Нидерланды». Это не дневник в строгом смысле слова, а скорее расходная книга. В ней Дюрер кратко описывает, что видел и с кем встречался, но гораздо дотошнее и подробнее он фиксирует свои траты. Педантичность этих записей вызывает невольную улыбку.

Дюрер сообщает, сколько гульденов, пфеннигов, штюберов и вайспфенигов (виды валюты меняются по ходу его перемещений) он платил за груши и вино, четки из кедрового дерева и буйволовый рог, череп из слоновой кости и точеную шкатулочку, рубашку из красной шерсти, копыто лося и маленькую черепаху. Мы узнаем, сколько Дюрер отдал за дрова для кухни и туфли для жены, за пергамент, щипчики для снятия нагара, две калькуттских солонки и корзину изюма; сколько он истратил на купание и по сколько дал посыльному, привратнику, скорняку и портному. Несколько раз Дюрер с удовлетворением сообщает, что ему удалось благополучно разменять испорченные гульдены. Или что его обед оплатил кто-то из тех, с кем он знакомится в ходе путешествия. А также, что один знакомец прислал ему сотню устриц, а другие – четыре кувшина вина, бархатный кошелек, коробку хорошего лекарственного снадобья, семь брабантских локтей бархата или ящик лимонного сахару. Художник скрупулезно фиксирует, сколько выручил за гравюры и сколько пропил с друзьями, сколько дал аптекарю за клистиры и сколько – монаху, исповедовавшему его жену.

В общем, если бы в нашем распоряжении были только эти записи, можно было бы заключить: художник Альбрехт Дюрер – это самый практичный гений в истории. Однако дело обстояло ровно (ну, или почти) наоборот.

Желая много знать

Гнетущий страх бедности преследовал Агнес Дюрер всю жизнь. Ее гениальный муж работал на износ, но это не всегда позволяло покрыть насущные расходы. В последние четыре года Дюрер почти отказался от кормившего его творчества, чтобы, предчувствуя смерть, успеть окончить важный теоретический трактат об измерениях и пропорциях и «Руководство по укреплению замков, городов и крепостей», ведь труд по фортификации мог пригодиться неласковому к Дюреру, но все-таки родному Нюрнбергу. Да и загадочную болезнь, подточившую силы художника за несколько лет до смерти, Дюрер заработал в результате чистой непрактичности: пожилой и не вполне здоровый человек решился по холоду и ветру срочно ехать в городок Нерензее, только чтобы успеть взглянуть на чудо природы – выбросившегося на берег кита. «Желание многое знать и через это постигнуть истинную сущность всех вещей заложено в нас от природы», – был свято убежден Дюрер.

Он умер 6 апреля 1528 года, в 56 лет. Виллибальд Пиркгеймер, как и обещал, сочинил для любимого друга эпитафию: «Под этим холмом покоится то, что было смертного в Альбрехте Дюрере».

«Пасхальные яйца» в искусстве: ТОП‐10 картин и фресок с загадками

В некоторых странах на Пасху хорошим детям волшебный заяц оставляет в укромных местах пасхальные яйца, которые еще надо суметь найти, чтобы порадоваться собственной смекалке. По аналогии с этой праздничной традицией «пасхальными яйцами» стали называть скрытые намеки, шутки и загадки в книгах, фильмах и даже в компьютерных играх и программах. Среди художников тоже есть любители проверить нашу внимательность. Итак, берем свои корзинки для находок и смотрим в оба!

Джотто: дьявол в деталях

Джотто расписал базилику Святого Франциска еще в XIII веке, а дьявола в облаках на одной из фресок нашли только три года назад, в 2011-м. Хулиганскую шутку разглядели реставраторы, приблизившиеся вплотную к сцене, изображающей смерть Святого Франциска.

Облака, как положено, изображены под сводами церкви, так что, если смотреть на фреску, стоя на полу, в ней нет ничего возмутительного. Но стоило вооружиться стремянкой – и справа в завитках облаков обнаружился профиль с крючковатым носом, хитрой ухмылкой и даже рогами.

Искусствоведы пытаются оправдать Джотто. Говорят, художник, скорее всего, не собирался оскорблять верующих, вводя нечисть в храм, а всего лишь поиздевался таким образом над каким-то своим недругом, придав дьяволу его черты. Такое мелкое хулиганство – обычное дело для великих художников. Вспомним, например, Микеланджело.

Микеланджело: приличия ради

Расписывая Сикстинскую капеллу, Микеланджело не злоупотреблял одеждой для своих персонажей. Бьяджо да Чезена, церемонимейстер папы Павла III, по заказу которого художник изображал «Страшный суд», возмутился: мол, голые люди уместны в бане, а не в храме. В отместку художник поместил на своей фреске и Чезену, в образе царя Миноса с ослиными ушами. И уж его-то срамные места он не просто прикрыл: гениталии Миносу-Чезене откусывает змея.

…Еще и умом отличался!

Не только мстительные шалости можно обнаружить в Сикстинской капелле. Так, на потолке в сцене сотворения Адама доктора и биологи склонны видеть подробнейшую схему строения человеческого мозга – смотрим на бога в окружении ангелов. Профессор Крымского медуниверситета Константин Ефетов посвятил целую книгу загадкам фресок Микеланджело. Он утверждает, что человеческий мозг художник расписал в деталях и приводит такую схему:

На другой фреске в капелле – «Сотворение светил и планет» – Ефетов увидел анатомически подробное изображения женских и мужских гениталий.

Но, кажется, это тот случай, когда лучше поверить доктору на слово и воздержаться от публикации сравнительной таблицы. Скажем только, что репродукцию надо рассматривать вверх ногами, а подтекст искать в драпировках на выделенных участках.

Но вернемся все же к голове. Двое американцев – нейрохирург Рафаэль Тамарго и медицинский иллюстратор Йен Сук – тоже нашли изображение мозга в Сикстинской капелле. Правда, уже на другой фреске – «Отделение света от тьмы». Микеланджело отлично знал анатомию человека и достоверно воспроизводил ее в своих работах, а тут у бога какая-то странная шея. Доктор Тамарго присмотрелся и понял: это ствол головного мозга в месте его соединения со спинным мозгом.

Зачем это все? Микеланджело переутомился и забыл, что иллюстрации ему заказали к Библии, а не к учебнику биологии? Возможно, гениталии и мозг – это символы оплодотворяющего и одухотворяющего начал в природе человека – другими словами, земного и божественного, получаемого от родителей и с небес.

Пролетая над гнездом искусства

«Мадонна со Святым Джованнино», авторство которой приписывают Доменико Гирландайо, создана в XV веке и сейчас находится во флорентийской ратуше Палаццо Веккьо. В правом верхнем углу – невразумительное пятно. Но принять его за помарку невозможно, если обратить внимание на крошечных мужчину с собакой, стоящих на холме за плечом Мадонны. Их изумленные позы не оставляют сомнения: они рассматривают летающую тарелку. Да и крупный план работает на эту версию: увеличив пятно, мы увидим, что от него во все стороны исходят лучи. И вообще, в Средние века НЛО на картинах не были редкостью.

Гольбейн: картина со спойлером

А вот еще одно пятно – оно покрупнее летающей тарелки, но все равно бессмысленное. Это если смотреть на него анфас, зато если отойти подальше и взглянуть на профиль…

Если правильно передвигаться по выставочному залу с «Послами» Гольбейна в Лондонской национальной галерее, вас ждет настоящий спектакль – короткий, но мощный.

Сначала стоит полюбоваться изображенными на полотне послами и атрибутами их безбедной и, возможно, даже счастливой жизни. А потом, уже покидая зал и отойдя от картины метра на два-три, бросить на нее взгляд снова: в этот раз надо подойти поближе к стене, на которой висят «Послы». Но теперь никаких послов вы там не увидите. Пятно превратится в череп и заслонит собой всю картину, предсказывая финал любой человеческой жизни.

Этот трюк с искажением форм (анаморфозом) придумал еще Леонардо, а Гольбейн использовал его наиболее впечатляющим образом.

Леонардо: орел или решка – все по Фрейду!

Иногда, чтобы разглядеть скрытые смыслы, мало быть внимательным зрителем, хорошо бы иметь диплом психоаналитика. А в идеале – быть Зигмундом Фрейдом. Отец психоанализа посвятил целое эссе детским воспоминаниям Леонардо да Винчи.

Поскольку уложить художника на кушетку возможности у Фрейда не было, в качестве базы для своих умозаключений он использовал знаменитое полотно «Святая Анна с Девой Марией и младенцем», хранящееся в Лувре.

В сизых одеждах Мадонны Фрейд разглядел силуэт коршуна. А дальше – долго ли умеючи – чего только не нашел в этой птице. И тоску художника по матери, с которой его разлучили в возрасте пяти лет, и отсутствие отца в раннем детстве, и – бинго! – подтверждение гомосексуальности.

Тайная вечеря: имеющий глаза… да услышит

Если булочки и руки апостолов принять за ноты, а в диапазоне их размещения на фреске «Тайная вечеря» мысленно нарисовать нотный стан – можно сыграть мелодию, зашифрованную Леонардо да Винчи: получается короткий, но драматичный реквием. Открытие сделал итальянский композитор Джованни Мария Пала. Играть, правда, надо справа налево, но так в дневниках велел сам художник.

Боттичелли: а музыка звучит

«Тайная вечеря» – не единственное произведение изобразительного искусства, которое можно не только смотреть, но и слушать. Есть мнение, что у боттичеллиевской «Примаверы», и без того сотканной из символов и аллегорий, в основе композиции – не повествование с крепким сюжетом, а музыкальный ритм. Картину советуют читать и играть тоже справа налево, воспринимая группы персонажей как аккорды.

Ван Эйк: художник в Зазеркалье

Пресловутое сходство с российским президентом в качестве «пасхального яйца» художник нам вряд ли оставлял. Эта «красота» – исключительно в глазах смотрящих. Зато прямо в центре картины «Чета Арнольфини» он оставил роскошный автограф: «Ян ван Эйк был здесь».

Странное место и странная многословность в подписи? Все легко объясняется, если заглянуть в зеркало, над которым начертан этот текст, достойный какой-нибудь попсовой достопримечательности и кресла на футбольной арене.

В зеркале отражается еще пара персонажей. Чета Арнольфини, скорее всего, запечатлена в момент вступления в брак – и у них должны быть свидетели. Вот они-то и угодили в зеркало. И один из свидетелей – сам художник, который приятельствовал с женихом.

Вечная головоломка: таблица Брейгеля по лингвистике

Расшифровано уже больше 112 голландских пословиц, проиллюстрированных на этом густонаселенном полотне. Они изображены буквально, но узнать все не так просто – некоторые уже исчезли из языка, так что поиски закончатся не скоро.

Пословицы проиллюстрированы буквально. Принято говорить «гадит на мир» – персонаж на картине справляет нужду на глобус (см. игрока в карты в верхнем левом углу).

Приведем лишь несколько пословиц – актуальных и по нынешним временам, но при этом не самых скабрезных:

1. Тут селедка не летает (не все в жизни бывает так, как тебе хочется).

2. Сидеть в пепле между табуретками (быть крайне нерешительным).

3. Кур щупать (то же, что «делить шкуру неубитого медведя»).

4. Вывешены ножницы (ясно, что тут обман).

5. Кто-то стрижет овец, а кто-то – свиней (у одного есть преимущества, а у другого – нет).

6. Крыть крышу пирожными (быть вопиюще богатым, строить дворец в Межигорье).

Тайная жизнь на картинах голландского Золотого века: Зазеркалье в реальности

Шедевры большинства живописцев Золотого века Голландии к концу XIX столетия пылились в чуланах или вовсе отправлялись в растопку. Ведь что может быть скучнее созерцания музицирующих аристократов и подвыпивших крестьян, задумчивых юношей и девушек в тиши внутренних комнат, суровых малолюдных пейзажей с неизменными мельницами и коровами да роскошных букетов в центре стола? И сейчас посетители музеев скользят равнодушным взглядом по галантным кавалерам и чопорным дамам, служанкам на кухнях и обильно сервированным банкетам.

Но почему голландцы XVII века так ценили эти картины? Знать и простолюдины готовы были выкладывать немалые деньги только лишь за мастерство, с которым художники изображали привычный быт? Нет. Живопись Золотого века Голландии – не обычное отражение мира, но Зазеркалье со множеством деталей, раскрывающих неожиданные истории и смыслы. Нужно лишь знать, как их расшифровать.

Земля воды и ветра

Посмотрите на карту Европы. Туда, где вдоль берега Северного моря протянулась цепочка островов, похожая на развевающийся девичий хвост. А теперь увеличьте масштаб – и увидите, как хищные пальцы моря впиваются в сушу и крошат ее, будто сухой бисквит. Еще ближе – тонкие каналы проникают в тело материка, змеясь причудливыми узорами, словно паутинка голубоватых вен под тонкой кожей. Это – Нидерланды, «земля воды и ветра» или, дословно, «низинные земли».

Говорят, что Бог создал мир, а голландцы – Нидерланды. На протяжении столетий жители этой страны покоряли водную стихию напряженным трудом и неусыпной бдительностью. География сформировала их быт, историю и культуру, но воды и морские ветры были также благом – ресурсами, которые сыграли ключевую роль в успехе государства в XVII столетии. Этот период стал эпохой расцвета Нидерландов – как экономического, так и художественного.

Удивительно, что неприхотливые нидерландцы, закаленные трудом и политическими невзгодами, буквально обожали живопись. Иностранцы в XVII веке были поражены интересом жителей страны к искусству. В течение Золотого века в Голландии были созданы миллионы работ великолепного качества. В этот период в стране творили более тысячи художников, а некоторые стали величайшими на все времена.

Стражи земель и душ

Пожалуй, ничто так не символизирует Нидерланды, как ветряные мельницы. Сегодня их осталось чуть меньше тысячи, но в свое время насчитывалось в десять раз больше. В XVII веке на них не только мололи зерно и пряности, но и распиливали древесину, растирали пигменты для красок и – до недавнего времени – с их помощью регулировали уровень вод на внутренних территориях.

На картине Рембрандта ван Рейна изображена поворотная мельница – ее крылья крепились к деревянной коробке, которая держалась на вертикальной стойке. Вся верхняя конструкция поворачивалась вслед за ветром на вращающейся платформе. Такие мельницы называли еще «почтовыми»: мельник мог отправлять различные сообщения, установив лопасти в определенном положении. Подобным образом во время Второй мировой войны жителей предупреждали о нацистских налетах и необходимости прятаться в убежищах.

Отец Рембрандта владел зерновой мельницей неподалеку от Лейдена. Можно предположить, что на этой картине изображена именно она. Однако изменения, которые художник внес в пейзаж (например, написал, а затем удалил мост), указывают, что он имел в виду не конкретную мельницу, а некий символ. В XVII веке в Нидерландах у ветряков было несколько значений. Кто-то проводил параллели между движением крыльев и нравственным путем человеческих душ. А еще сооружения, осушавшие поля, считались хранителями земли и ее людей.

Новый патронаж

Может показаться, что голландские картины XVII века правдиво отражают жизнь, но на деле они поровну сочетают реальность и выдумку. Художники нарушали традиции и допускали вольности, чтобы проиллюстрировать расхожие пословицы или девизы, дать моральную оценку нравам и поступкам своих героев. Результатом стало огромное количество работ чрезвычайно оригинальных в подходах и разнообразных по тематике.

Картины заказывали и покупали не только состоятельные коммерсанты. Страстными коллекционерами были пекари, сапожники, мясники и кузнецы, а также гражданские институты – городские стражники, гильдии, различные общества.

Так в Нидерландах возник новый вид патронажа, отличный от общеевропейского – живописцам покровительствовали не только церковники, аристократы или богачи. Этим объясняется популярность бытовых сюжетов, внешний вид, способ написания и распространения картин.

В коллекции зажиточных граждан нередко насчитывалось 10–15 живописных работ, помимо гравюр и подробных карт. Первоначально картины имели скромные размеры, но с ростом благосостояния ценителей масштабы увеличивались. Со временем изображения стали вешать на стены, чтобы облегчить их рассмотрение. Наиболее значимые выставлялись в общедоступных комнатах – гостиных или приемных.

Кстати, до середины века комнаты в типичном голландском доме среднего класса носили общие функции. Кровати могли стоять в холлах, кухнях – да вообще где придется. Но затем назначения помещений разделились – и это отразилось на подборе картин. Так, домашние и религиозные сцены висели во внутренних покоях, а пейзажи и городские виды – в гостевых залах. Пожалуй, стоит пройтись по комнатам и в деталях рассмотреть работы на стенах.

Страсти господ и слуг

Место действия – богато обставленная гостиная представителей высшего общества. Молодая хозяйка прервала занятия музыкой, чтобы поприветствовать визитера, который замер в галантной позе. «Визит поклонника» Герарда Терборха Младшего полна тонких психологических нюансов, понятных лишь знатокам того времени.

На элегантно одетую пару с некоторым подозрением поглядывает человек у камина. Еще одна молодая женщина за столом поглощена французской лютней, теорбой. Кажется, сцена исполнена благопристойности, но нидерландцы XVII века сразу увидели бы сексуальный подтекст в косвенных намеках. Первый – это взгляды главных персонажей: они смотрят в глаза друг другу. Второй – музыкальные инструменты, чьи сладкие вибрации возбуждают страсть. Еще более откровенны жесты: вложив большой палец одной руки между пальцами другой, дама делает приглашение, которое кавалер принимает, сведя в кольцо два пальца левой руки.

Последствия этого флирта неясны. В голландской литературе есть множество произведений как о прелестях любви, так и об опасностях запутанных амурных интриг. Поза молодого человека со шляпой в руке могла напомнить зрителям о популярной тогда книге, где мужчин предупреждали не доверять женским обещаниям. Возможно, милого юношу заманивают лишь затем, чтобы потом жестоко отвергнуть?

Но оставим эротические игры голландской элиты и проследуем из хорошо обставленных верхних покоев в «нижний» мир, где бушуют не меньшие страсти.

Господа, спустившись среди дня в кухню, рисковали испытать недовольство поварихи, которую оторвали от приготовления обеда. Лицо молодой женщины на картине Геррита Доу «Девушка, режущая лук» выражает целую гамму эмоций: легкий испуг, сдержанное раздражение, немой вопрос. Свет из окна слева выхватывает из полумрака обычные предметы: мертвую куропатку, пустую птичью клетку и лежащий на боку кувшин. Но все они рассказывают историю не старательной служанки, а похотливой стряпухи.

Пустая птичья клетка на голландских картинах XVII века трактовалась как символ утраченной девственности, слова vogel и vogelen (птица, ловля птиц) были эвфемизмом для совокупления, а лук считался афродизиаком. Явные сексуальные смыслы есть и у других предметов – свечи, опрокинутого кувшина, ступы и пестика. Да и мальчик с луковицей подозрительно напоминает Купидона.

Но не стоит думать, что нидерландские художники маскировали в своих произведениях лишь скабрезные истории. Многие картины полны возвышенных страстей и размышлений о бренности бытия.

Больше, чем кажется

Женщина в синем жакете стоит в тишине посреди комнаты, буквально окутанная утренним светом. Она сосредоточенно смотрит на небольшие весы, чьи чаши находятся в спокойном равновесии. На первый взгляд, перед нами жанровая сцена. Но обратите внимание на стену: там висит изображение Страшного суда, где божественные силы определяют «нравственный вес» душ. Можно подумать, что Ян Вермеер показывает нам даму, которую больше заботят земные ценности. Но почти наверняка его героиня – это некое воплощение Девы Марии.

В обстановке комнаты нет напряженности и ощущения конкуренции между духовными и земными занятиями. Лицо женщины созерцательно и даже безмятежно, а весы пусты – она лишь проверяет точность своего инструмента. Героиня закрывает собой центр настенной картины, то место, где зачастую изображался архангел Михаил, взвешивающий души мертвых. Возможно, так художник предупреждает зрителя о смертности и праведности.

На своих полотнах нидерландцы видели больше, чем кажется на первый взгляд. В изображениях повседневной жизни крылись более глубокие смыслы. Натюрморты с венецианским стеклом и яванским перцем знаменовали богатство Нидерландов, но также побуждали к нравственным и религиозным размышлениям: свисающая лимонная цедра могла символизировать мимолетность всего сущего. Портреты были призваны увековечить память о предках и их положении в обществе.

Христос в букетах

Мясные пироги, приправленные смородиной и дорогими специями, предназначались для особых случаев. Другие продукты и предметы на этом столе также говорят о роскоши: экзотические лимоны и маслины, устрицы, уксус в ценном графине венецианского стекла, серебряная посуда и венец треугольной композиции – великолепный позолоченный бронзовый кубок. Но банкет окончен, скатерть смята и стол в беспорядке. Два блюда вот-вот соскользнут на пол, бокалы опрокинуты, стекло лопнуло, а свеча погасла. Все это – символы непостоянства жизни, напоминание о необходимости быть готовыми к смерти и Страшному суду.

Еще одно предупреждение – устрицы, которые считаются афродизиаком. Пустые раковины разбросаны по столу, но в центре лежит нетронутая булка. Предавшись плотским утехам, пирующие забыли о спасении, оставив нетронутым хлеб жизни. Художник Виллем Клас Хеда был одним из величайших мастеров голландского натюрморта. Размер картины свидетельствует, что она была написана на заказ, а предметы в полную величину помогают создать иллюзию реальности. Тарелки, рукоять ножа и лимонная кожура переносят сцену в личное пространство зрителя.

Натюрморты невысоко ценятся теоретиками искусства. Но в Нидерландах XVII века они были чрезвычайно популярны и дорого стоили, ведь свидетельствовали о богатстве страны, щедрости Божьей и разнообразии Его творений.

Букеты тоже не были просто изображениями растений для украшения интерьеров. Цветы на картине Яна Давидса де Хема на самом деле собраны в разное время года, а их преувеличенно длинные стебли должны придать динамичность композиции. Гусеницы и крошечные муравьи, поедающие листья, поникшие бутоны напоминают о скоротечности жизни.

Кроме того, букет де Хема, похоже, содержит ссылки на воскресение Иисуса и спасение души. Помимо крестообразного отражения оконной рамы в стеклянной вазе есть и другие признаки. Бабочка, которая часто символизирует воскрешение, садится на белый мак – цветок, связанный со сном, смертью и Страстями Христовыми. Стебель пшеницы отсылает к таинству причастия. Ипомея, раскрытая лишь в течение дня, представляет свет истины, а ежевика помогает вспомнить о горящем кусте, откуда Бог говорил с Моисеем.

Возможно, не каждый зритель «видел» эти значения, но художник, безусловно, предполагал их.

Барокко

Если искусство эпохи Возрождения сохраняло дистанцию между произведением и зрителем, то художники барокко стремились потрясти душу. Разумеется, у них это получалось. В ход шли необычайно сложные художественные формы, аллегории и символы, насыщенность деталями, динамические позы и эмоции на пределе, драматическая игра света и тени, насыщенные цвета.

И несмотря на совершенно не схожие темпераменты и разницу в социальном положении, жизнь каждого художника эпохи барокко кажется мастерски придуманным романом. Здесь и королевские почести, и унизительные суды, и конфискации имущества, и предательства, и дипломатические достижения, и зависть, и вызов обществу.

Питер Пауль Рубенс: дипломат, миротворец, делец

Питер Пауль Рубенс – фламандский живописец, жизнь и талант которого вызывают страстные споры вот уже несколько столетий кряду. Делакруа считал его гений непостижимым и непревзойденным, упомянул его имя в дневниках 169 раз и молодым художникам всегда советовал копировать Рубенса. Пикассо его ненавидел и считал его бесспорный гений абсолютно бестолково использованным, сравнивал лучшие картины Рубенса с учебниками истории или легким журналистским чтивом.

Герои Рубенса часто живут на пределе эмоций и физических возможностей, в скорби, в восторге, в страхе, в победоносном величии, даже в смерти. При этом сам художник был человеком спокойным и уравновешенным, рассудительным и даже практичным: все сохранившиеся письма – это дипломатические отчеты и рабочая переписка, все любовные истории – это два законных брака без малейших свидетельств о мимолетных интригах, все творчество – это грамотный, отлаженный механизм, исключающий сомнения и отчаяние.

Высокопоставленный изгнанник

Этот мир паршиво подготовился к рождению одного из своих самых ярких и жизнелюбивых гениев: Питер Пауль был шестым ребенком в семье фламандского юриста-изгнанника, живущего в Кёльне, чудом спасенного от казни и пребывающего под домашним арестом за интрижку с принцессой Анной Саксонской. Мать Рубенса Мария занималась огородничеством и быстро продала оставшуюся на родине собственность, чтобы откупить мужа от тюрьмы или, хуже того, от смерти.

Ян Рубенс умер, когда Питеру Паулю было всего 10 лет, но за эти годы сполна компенсировал сыну и доставшуюся в наследство сомнительную семейную репутацию, и жизнь в изгнании, и частое безденежье – дал отменное домашнее образование. Мальчик знал латынь, несколько иностранных языков и взахлеб читал античную литературу. После смерти отца, бежавшего из Антверпена участника народного восстания, семья могла наконец вернуться на родину.

Уже в Антверпене в иезуитской школе Питер Пауль продолжил осваивать гуманитарные науки, а позже мать пристроила его в пажи, обучаться светским манерам.

Следуя Библии

Питер Пауль, 14-летний паж антверпенской графини де Лалэнг, к светской жизни оказался совсем не расположен. Ему, знавшему три живых языка (фламандский, немецкий и французский), латынь и греческий, мальчику с исключительной памятью, в пажах было до смерти скучно. До сих пор у него не наблюдалось никаких особых склонностей и исключительной одаренности, спокойный и уравновешенный, Питер Пауль давал родителям разобраться со своими взрослыми проблемами и не доставлял им хлопот. Но паж – это уже невыносимо.

Понимание предназначения приходит к юному Рубенсу самым ненадежным путем, даже скорее непротоптанной тропинкой. Потому что больших дорог вокруг Питера Пауля просто не было: Реформация удалила из церквей все живописные изображения, семья в изгнании, в бедности, а значит, аристократические замки с их коллекциями тоже для посещения закрыты. Дома есть только одна иллюстрированная Библия. С нее-то и начнется самообразование: мальчик каждый день усердно копирует иллюстрации, пытаясь в точности повторить каждую линию.

Проучившись восемь лет и сменив трех фламандских учителей, Рубенс поедет в Италию, где продолжит копировать все, что попадается по пути: колонны дворцов, картины предшественников, путевые впечатления. Первые важные самостоятельные работы он создаст только к 30 годам.

Фламандец-космополит

Молодые художники могли увидеть картины гениев предыдущих эпох и творчество современников только в путешествиях и в частных собраниях – ни альбомов по искусству, ни международных выставок, понятное дело, еще не было. И потому поездка в Италию была обычным для юного живописца мероприятием. Но для Рубенса итальянские каникулы затянулись: он практически сразу попадает в один из самых прекрасных итальянских городов, ко двору герцога Винчецо Гонзага, человека с отменным вкусом и обширной личной коллекцией, получает жалованье и занимательную работу, которая, при этом, оставляла огромные возможности для личных путешествий и интересов.

Будучи попечителем коллекции герцога и придворным художником, которому поручались чаще совсем незначительные декоративные работы, Питер Пауль побывал во Флоренции, Милане, Генуе, Вероне, Падуе и, наконец, по поручению своего покровителя посетил Испанию. Приезжая, например, в составе свиты герцога на свадьбу во Флоренцию, он успевал кроме придворных церемоний побывать еще и в доме Микеланджело, изучить городскую архитектуру и капеллу Медичи.

Художник проживет в Италии восемь лет и приедет домой с важнейшими приобретениями. Среди них главное – это итальянские тетради, которые будут наполнены эскизами, заметками, копиями античных произведений и великих итальянцев, зарисовками архитектурных элементов и скульптур. Второе приобретение – способность оставаться верным себе и своим интересам рядом с сильными мира сего, в любой должности и в любом окружении.

На особом положении

Рубенс делает только то, что считает нужным, отовсюду добиваясь особых привилегий. Он стремится к высочайшему мастерству, работает как одержимый, но столь же страстно мечтает о славе и признании. Он ревностно выстраивает безупречную репутацию, но запросто делит авторство картин с многочисленными учениками, если этого требуют деловые задачи. После первого же заказа от эрцгерцогского двора он получает звание придворного живописца, но наотрез отказывается остаться при дворе в Брюсселе и принимает высочайшее предложение при одном условии – он будет жить в Антверпене. Точка.

Рубенса засыплют завидными заказами и деньгами, ежедневно он будет отказывать десяткам молодых живописцев, просящихся в ученики, и принимать самых талантливых и часто вполне состоявшихся художников. Слава фламандца растет с космической скоростью.

Живописный конвейер

В доме Рубенса располагалась настоящая мануфактура по производству картин, здесь постоянно работала целая команда учеников-подмастерьев, и некоторые из них были состоявшимися художниками. Но работать у Рубенса считали честью: Рубенс – знаменитость мировой величины, надежный поставщик заказов и средств к существованию.

Фламандец работал честно, не скрывая отлаженного механизма создания картин: он выстроил дом-дворец, в котором большую часть помещений занимали мастерские, набрасывал эскиз и отдавал в мастерскую помощников, чтоб те прописывали пейзажи, драпировки, животных, небо и фоны. Лица героев Рубенс всегда оставлял за собой и часто проходился кистью по всему полотну, добавляя деталей и важных, живых штрихов. На современных европейских выставках в одном зале иногда оказываются рядом первоначальный авторский эскиз и готовая картина – зрителя поражает точность и динамичная напряженность замысла Рубенса. Точно, как терпкое редкое вино, которое ученики потом разбавили наполовину водой.

Опасный вундеркинд

Ван Дейк был одним из самых талантливых учеников Рубенса. Учитель уверенно рекомендовал юношу европейским монархам, поручал ему делать копии для гравюр со своих картин, и посылал в Италию и во Францию заключать договоры о собственных авторских правах, но совершенно точно видел в Антонисе опасного соперника.

Ван Дейк, мальчик-вундеркинд, тонко чувствующий людей и мир, самоуверенный, образованный и импульсивный, пришел в прославленную мастерскую Рубенса 18-летним и стал жить в его доме. Очень скоро заказчики Рубенса, вынужденные ждать своих картин по несколько месяцев и платить немалые деньги, начали уверенно перешептываться: «ван Дейк может точно так же».

Рубенс был достаточно умен и прозорлив, чтобы оценить исходящую от ученика угрозу. Одну и ту же историю рассказывают биографы Рубенса и биографы ван Дейка. Однажды мэтр закончил огромное полотно и уехал из дома. Ученики по неосторожности смазали еще свежие краски. Антонис уверенно взялся испорченный фрагмент переписать – и справился отлично. Исследователи со стороны ван Дейка добавляют: «Рубенс даже ничего не заметил», а со стороны его учителя – «вернувшись, Рубенс конечно заметил, что картина исправлена, но не сказал ни слова». В любом случае настал момент, когда жить в одном городе они больше не могли: Рубенс настоятельно рекомендует юноше пожить в Италии и изучить мастеров Возрождения. И ван Дейк наконец-то был свободен.

Королевская цензура

Мария Медичи была некрасивой настолько, что Рубенсу сочувствовали, когда он взялся за огромный заказ: 24 полотна, посвященных жизни французской королевы-матери для свежеотстроенного Люксембургского дворца. Мария пришла в восторг уже от предварительных эскизов, собрала их в объемную книгу и ценила не меньше законченных холстов. Работа над циклом длилась четыре года, Питер Пауль ездил из Антверпена в Париж, утверждал наброски, возвращался домой, выполнял несколько сюжетов, вез их в Париж и сразу же представлял несколько следующих идей. Ему приходилось выдерживать три адовых круга цензуры: представлять рисунки самой королеве в компании советника по искусству, ее сыну Людовику XIII и, наконец, кардиналу Ришелье.

Этот жесткий контроль был необходим не только потому, что монархи беспокоились о дипломатичности Рубенса: тяжелый подбородок, бесцветные глаза и катастрофическое отсутствие женского обаяния в королеве заботили цензоров только в последнюю очередь. Мария Медичи, интриганка с несладким характером, только что вернулась из изгнания, куда ее отправил собственный сын, Людовик, и не могла похвастать по-настоящему героическими и славными эпизодами своей биографии, на каждом шагу – заговоры, убийства и подлости.

Питеру Паулю пришлось привлечь всех богов Олимпа, чтобы обеспечить некоторым сомнительным историям монументальность и историческую ценность. И если во Фландрию он вернулся после выполнения французского заказа национальным героем, получил дворянство, ренту и прочие почести, то от потомков ему потом не раз сильно доставалось за эту дипломатичность.

Сладострастный однолюб

Это была любовь с первого взгляда. Свадьбу не стали откладывать надолго. 18-летняя Изабелла Брант очаровала Рубенса, он больше не хочет возвращаться в Италию и теперь уже точно останется жить в Антверпене. Ему 31 год, он пишет страстных обнаженных красавиц, томные изогнутые спины, золотистые волосы, молочную светящуюся кожу так, словно в его мастерской и спальне побывали самые прекрасные женщины всех стран и сословий и поделились сокровенными секретами своей прелести. Но биографам приходится с легким разочарованием признавать, что Рубенс сначала терпеливо ждал настоящей любви, а потом был искренне верен Изабелле все 17 лет совместной жизни до самой ее смерти.

Рубенс так убедителен, так образован и умен, обзавелся таким количеством важных связей и поклонников, что скоро поедет ко всем тем европейским королям и герцогам, которых совсем недавно писал, с другой миссией – дипломатической. Историки говорят, в установлении мира между Англией и Испанией в ходе 30-летней войны Рубенс сыграл значительную роль. Историкам не обязательно упоминать о том, что художник с головой бросился в путешествия и политику, чтобы пережить в разъездах смерть первой жены.

Дважды дворянин

Еще в 1608 году, вернувшись из Италии, с ходу влюбившись и женившись, Питер Пауль написал свадебный автопортрет с женой Изабеллой. Молодожены искренне счастливы, сам художник сияет, он полон надежд, спокоен и уверен. И у него есть шпага. Мы видим только эфес, но Рубенс не оставляет нам шанса оставить ее незамеченной – он держит на ней руку.

Тогда он еще не имел права носить шпагу, потому что дворянином не был. Зато был самоуверен, честолюбив и напрочь лишен философских юношеских иллюзий о бедности как источнике вдохновения. Он никогда не стеснялся попросить у эрцгерцогини жалованья или у герцога Гонзага – покрыть непредвиденные расходы, возникшие по пути в Испанию.

Рубенс получит долгожданную шпагу, причем вполне заслуженно, причем сразу от двух королей, причем сначала от короля Англии. Карл I подарил художнику кольцо и цепь с бриллиантами, а Оксфордский университет присудил ученую степень магистра искусств. От короля Испании (Фландрия тогда – часть Испании) шпага придет годом позже, без кольца и бриллиантов, но с признанием заслуг и чтобы «дать ему возможность ради чести еще более усердствовать на нашей службе».

Миротворец

Рубенс получил дворянство от примиренных им держав. Тридцатилетняя война закончилась только через восемь лет после смерти художника, но на ее ход он смог повлиять.

Выезжая в свою первую официальную дипломатическую миссию, Рубенс составил опись имущества и завещание на двух сыновей. На всякий случай. В переговорах между Англией и Испанией он значительно уступал в знатности остальным участникам, но был самым обязательным и пунктуальным игроком в этих четырехлетних переговорах. Король Испании Филипп IV не верил, что какой-то живописец может участвовать в деле особой государственной важности, но он не учел, что Бекингем был давним другом Рубенса и недавно купил у художника часть его античной коллекции, что король Англии Карл I считал Рубенса одним из самых интересных собеседников и готов был продержать фламандца около себя столько, сколько тот выдержит.

Тридцатилетняя война – затяжное, жестокое и запутанное событие, которое значительно сократило население Европы и могло бы стать показательной хрестоматией интриг, хитростей, предательств, неисполненных обещаний и подлостей. И Рубенс во всей этой истории выглядит рыцарем: биографы сходятся во мнении, что кроме тщеславия, без сомнений, им руководило жгучее желание приблизить мир прежде всего у себя на родине, объединив наконец Фландрию и Соединенные провинции.

«Сильнее всего на свете мне хотелось бы вернуться домой и больше никуда не уезжать», – напишет 54-летний Рубенс перед самым окончанием своей изматывающей англо-испанской миссии. Совсем скоро его мечта исполнится.

Счастливый затворник

Елене Фоурман было 16, когда она вышла замуж за 53-летнего сэра Рубенса, дипломата, дворянина, самого знаменитого художника страны. Она была дочерью торговца коврами и шпалерами, кроме нее в семье было еще 10 детей, за ней не давали большого приданого, но она была молода и прекрасна.

Рубенс был влюблен без памяти, он так спешил жениться, что послал эрцгерцогине Изабелле запрос провести обряд венчания в католический пост. Питер Пауль напишет другу: «Я взял молодую жену, дочь честных горожан, хотя меня со всех сторон старались убедить сделать выбор при дворе; но я испугался обычной для знати дурной черты – гордости, в особенности сильной у женского пола. Я хотел иметь жену, которая не краснела бы, видя, что я берусь за кисти». Он не просто отказывается искать счастья при дворе, он уйдет оттуда навсегда – пользуясь своей необъяснимой способностью оставаться любимчиком королей, выдвигая им собственные условия жизни и работы. Он уходит с дипломатической службы, поселяется в загородном замке, задаривает молодую жену драгоценностями и пышными нарядами, а еще бесконечно пишет ее портреты.

Когда спустя 10 лет у изголовья умирающего Рубенса будет стоять беременная уже пятым ребенком Елена, к художнику позовут священника. Сопровождать его будет трехтысячная толпа жителей Антверпена, признаваясь в любви к самому жизнелюбивому, яркому, счастливому и удачливому художнику.

Рембрандт Харменс ван Рейн: блудный сын

«Никогда не путайте гения со святым», – предупреждают рембрандтовские биографы, подходя к сложной теме личной жизни художника, вместившей любовь и смерть, грех и невинность, преданность и предательство.

Та самая Саския

Саския ван Эйленбург, дочка бургомистра городка Леуварден и любимая жена молодого живописца из Лейдена – Рембрандта Харменса ван Рейна. Не странно ли? Леуварден – на севере Голландии, Лейден – на юге. Она – чистокровная, хоть и провинциальная, дворянка, он – сын мельника, моловшего и поставлявшего на рынок не муку, а пивной солод. Как же и где они умудрились встретиться?

Местом их встречи стал Амстердам, куда амбициозный Рембрандт приехал, чтобы разбогатеть и прославиться, а скромная Саския – погостить у родни. Вообще-то к моменту их встречи она по факту являлась вовсе не избалованной младшей дочкой бургомистра, а вот уже несколько лет – круглой сиротой. У родителей Саскии было восемь детей, и по крайней мере три ее родных сестры к моменту встречи с Рембрандтом не только были в здравии, но и удачно вышли замуж, так что могли с удовольствием приютить младшенькую, такую исполнительную и кроткую. Саския жила под крышей то одной, то другой из сестер и многочисленных кузин, помогала им вести домашнее хозяйство. Рембрандт же дружил с ее старшим кузеном – Хендриком ван Эйленбургом, талантливым и успешным купцом-антикваром и, выражаясь современным языком, ведущим амстердамским арт-дилером.

Деловые отношения

Хендрик и Рембрандт сошлись так близко, что решили стать компаньонами. Они открыли мастерскую живописи и реставрации с сопутствующей лавочкой, торгующей и принимающей на комиссию предметы искусства.

Дела Рембрандта в то время идут в гору так резво, а исполненные им портреты пользуются такой популярностью, что он, при поддержке ван Эйленбурга, позволяет себе безбожно задирать цены – одно только изображение лица стоит у молодого гения 50 флоринов, а за портрет в полный рост он может затребовать до шестисот! Пожалуй, никогда в жизни Рембранда больше не будет такого периода успеха в обществе. Ван Эйленбург и ван Рейн ведут активную светскую жизнь, и как-то совершенно естественно выглядит желание Рембрандта посвататься к приглянувшейся ему родственнице друга – Саскии, приехавшей в Амстердам из своей Фрисландии и скромно и тихо живущей в доме реформатского проповедника Яна Корнелиса Сильвия, мужа ее очередной кузины. Строгость, благочестие и добродетель – вот атмосфера, в которой живет Саския в доме Корнелиса Сильвия и которая в целом присуща протестантской Голландии того времени.

Без благословения

В мае 1633 года Рембрандт, за неимением в живых родителей невесты, просит руки Саскии у ее сестер и зятьев. По-видимому, ему важно было произвести положительное впечатление на этих людей и, судя по полученному согласию, на тот момент ему это удалось.

Рембрандт и Саския зарегистрировали брак в ризнице церкви Аудекерк. На церемонии, как и на предстоящем венчании, присутствовала многочисленная родня невесты, но не было никого из лейденских Рембрандтов – успешный художник предпочел на время забыть о том, что происходит из семьи простых, хотя и далеко не бедных, мельников.

Если этот брак и был идиллическим, то все же не вполне – родительского благословения-то Рембрандт так и не получил. А года через три-четыре придет черед вознегодовать и Эйленбургам, родственникам Саскии. Их зять-художник напишет автопортрет с Саскией, слишком далекий, да что там – прямо противоположный так ценимым ими аскетизму и благочестию.

Знаменитый дрезденский «Блудный сын», имеющий несомненное портретное сходство с Рембрандтом и сидящий спиной к зрителю, оборачивается к нам и, весело смеясь, протягивает кубок с вином, будто приглашая немедленно разделить его торжество. На столе таверны – жареный павлин, символ безудержной роскоши, а на коленях библейского персонажа – блудница с лицом Саскии.

Первый судный день

Летом 1638 года Рембрандт и семейство ван Лоо подают друг на друга встречные судебные иски. Ван Лоо, дальние родственники жены Рембрандта, обвиняют художника и Саскию в непомерном расточительстве. Рембрандт, как сумасшедший, скупает шедевры и драгоценности, оружие и книги, одежду и безделушки. И, наверно, вот-вот промотает наследство Саскии до последнего гульдена…

Рембрандт и не думал отпираться. Он подает встречный иск за клевету, доказывая, что ван Лоо опорочили его и Саскию и теперь должны им 64 гульдена за моральный ущерб. Сумма вполне символическая и даже смешная, но Рембрандт и не утверждал, что он не тратит деньги на эту целиком захватившую его душу страсть – коллекционирование. Он утверждал, что может себе это позволить!

Иными словами, они с Саскией достаточно богаты, чтобы фрисландские непонятно кто, «седьмая вода на киселе», могли вот так вот запросто обвинить их в мотовстве. Представитель Рембрандта настаивал в суде: «Без всякой похвальбы, он и его жена владеют безмерным и неистощимым богатством, за что не устают благодарить Всемогущего Господа!» Рембрандт с автопортрета с Саскией на коленях, поднимая бокал повыше, словно вторит своему адвокату: «Аминь!»

Конечно, Рембрандт рассчитывал не только на наследство Саскии. Ему очень везло: он быстро стал популярен в среде состоятельного амстердамского бюргерства, его гонорары и востребованность росли. Приток учеников не иссякал. О нем вскоре проведала гаагская знать – Гаага в те годы была столицей Республики Соединенных провинций. Заказы пошли и оттуда. А штатгальтер (что-то вроде президента Голландии, после революции более не управляемой королем) заказал Рембрандту три больших композиции на новозаветные темы, за которые Рембрандт, нисколько не смущаясь (он ведь уже был автором нашумевшей «Анатомии доктора Тульпа»!) запросил для начала 1200 гульденов.

Дом за 13 тысяч

Прошло всего каких-то полгода после судебного разбирательства с родственниками Саскии, когда Рембрандт решился на рискованную сделку с недвижимостью. За 13 тысяч гульденов, сумму, которая была для него и Саскии все же неподъемно велика, он покупает знаменитый впоследствии «дом на Брестрат» – элегантный особняк в богатом квартале.

Нужной суммой Рембрандт не обладал, но ему удалось оформить нечто вроде ипотеки. В те времена художник был в зените популярности, кредитовали его довольно охотно. Именно сюда, в этот высокий дом с узким фасадом, отделанный камнем в классическом вкусе, художник будет приносить свои «сокровища» – все те предметы, за которыми он с азартом охотился на аукционах и которые со временем составят впечатляющую коллекцию редкостей и предметов искусства.

В доме на Брестрат пройдет почти два десятка лет жизни Рембрандта, он срастется и сроднится со своим новым жилищем, оформит и обставит его по своему вкусу, заполнит разнообразнейшими предметами, которые станут для него и его учеников своеобразной – и весьма полной! – энциклопедией мировой истории и искусства. Этот дом и имя Рембрандта останутся навеки неразрывно связанными – теперь здесь его музей.

Четыре надгробия

Первенец Рембрандта, названный в честь отца Саскии Ромбертусом, проживет всего два месяца, погубленный опустошительной амстердамской чумой, а к 1640 году в церкви Зюйдеркерк неподалеку от их дома будет уже три принадлежащих семье небольших надгробия. Вслед за Ромбертусом умрут еще две их маленьких дочки – обеих в честь матери Рембрандта будут звать Корнелиями (Нельтген). Рембрандт словно заглаживал вину перед матерью за то, что не взял у нее благословения.

В начале 1640-х Саския опять ждет ребенка, однако и муж, и ее родственники догадываются, что она обречена – у Саскии чахотка. В согласии и любви Рембрандт и Саския нянчат полугодовалого золотоволосого Титуса, и точно так же вместе, в полном взаимопонимании в один из дней составляют завещание Саскии. Ее наследство достанется Титусу и Рембрандту, однако в случае если Рембрандт надумает жениться повторно, права на распоряжение наследством перейдут к родственникам Саскии. Рембрандту не приходит в голову возражать: все справедливо.

В 1640 году в возрасте 29 лет Саския отошла в вечность. Хоронить ее рядом с детьми в Зюйдеркерк Рембрандт не стал – тело жены он отвез в Аудекерк. Там в ризнице они когда-то заключили союз и там до сих пор трудился свояк Рембрандта – Корнелиус Сильвий. Что ж, пусть его благочестивые молитвы облегчат ее участь хотя бы на том свете – раз уж не сумели на этом.

Дары природы

Единственным теоретическим постулатом, с которым не терпевший теоретизирования Рембрандт безоговорочно соглашался, было во всем следовать природе. Но чтобы следовать, необходимо знать. А чтобы знать – смотреть и изучать. Вероятно, поэтому в его коллекции, помимо артефактов, связанных с войной, наукой или искусством, имелись и природные объекты.

В описи имущества, составленной при конфискации, значилось большое количество раковин, морских растений и кораллов, а еще «лев и бык, моделированные с натуры» и почему-то несколько стеблей тростника, рога оленя, шкуры льва и львицы, «47 образцов животных морских и земноводных».

С любовью Рембрандта к экзотическим животным связана забавная история, о которой рассказывает Арнольд Хоубракен: «Вспоминаю пример его своеволия. Однажды он работал над большим портретом, на котором написал заказчика, его жену и детей. Когда портрет был наполовину готов, случайно околела его обезьяна. Не найдя под рукой другого полотна, он написал ее на этом же портрете. Понятно, что заказчики не могли примириться с присутствием рядом с ними на портрете отвратительной дохлой обезьяны, но Рембрандт так любил животное, что готов был скорее оставить у себя недоконченную вещь, чем в угоду заказчикам замазать обезьяну. Этак картина долгое время служила стеной, разделяющей мастерские учеников».

Будни мастерской Рембрандта

Метода Рембрандта-педагога существенно отличалась от стиля преподавания, принятого, например, в мастерской его старшего коллеги Рубенса. В мастерской Рембрандта ученик изначально не являлся «подчиненным» мэтра. Он скорее участвовал в художественной дискуссии, инициированной хозяином мастерской, чем выполнял «технические» работы в поставленном на поток производстве. Рембрандт предлагал ученикам сюжеты – иногда те, что интересовали его самого, иногда совершенно новые, такие, для которых не было установившегося изобразительного канона, и ученик должен был самостоятельно разрабатывать тему, придумывать композицию, вводить небанальные детали или новых персонажей.

Рембрандт прекрасно понимал, что поставленные им задачи – сложны. И потому следовал правилу никогда не принимать начинающих. Обычно в мастерской Рембрандта оказывались юноши от 14 до 20 лет, которые уже успели получить начальную подготовку как живописцы и рисовальщики. Дополнительным критерием отсева случайных людей была весьма высокая плата за обучение – сто гульденов в год. Не очень доброжелательно настроенные к Рембрандту мемуаристы и через много лет будут подсчитывать «барыши» художника и выставлять его ворчливым скрягой, «чудаком, который всех презирал», и рассказывать, как ученики подшучивали, рисуя на полу монетки, неотличимые от настоящих, за которыми, кряхтя, наклонялся скаред Рембрандт.

Впрочем, как бы ни была демократична мастерская Рембрандта в сравнении с мастерской его более успешного коллеги Рубенса, трудно отрицать очевидное: из мастерской последнего вышел Антонис ван Дейк – у Рембрандта таких значительных последователей не нашлось.

Гертье Диркс

О существовании Гертье Диркс и о том, что ожидало ее в отношениях с Рембрандтом, многие из тех, кто восхищен гением художника, предпочли бы забыть. Но она неопровержимо существовала в жизни Рембрандта – и никуда от этого факта не деться.

Когда умерла Саския, Титусу было девять месяцев. Его отец, хотя и боготворил малыша, все же не мог уделять ему достаточно внимания, проводя львиную долю времени в мастерской. Ребенку было срочно необходимо внимание – так в доме Рембрандта появилась молодая вдова трубача по имени Гертье Диркс. И очень скоро няня всецело завладела вниманием не только девятимесячного мальчика, но и его отца. Гертье разделила с Рембрандтом постель, художник кругом появлялся с ней и, казалось, не собирался скрывать от людских глаз эту греховную связь, свое эротическое утешение. Он даже подарил ей некоторые украшения Саскии!

Трудно сказать, что это было – любовная горячка, закрывающая глаза на неэтичность подобных подарков, или же прагматичное желание таким образом избавиться от памяти умершей жены, продолжающей ранить и причинять боль, но Рембрандту еще не раз предстоит об этом своем поступке пожалеть.

Спустя несколько лет после начала романа с Рембрандтом Гертье явилась к нотариусу – заверить свое завещание. В нем женщина указывала, что все драгоценности, подаренные ей Рембрандтом, и свой портрет, который он написал, после ее смерти должны перейти в собственность Титуса.

Но к концу 1640-х годов в доме Рембранда появилась юная экономка Хендрикье Стоффельс, и художник, изрядно охладевший к Гертье, перенаправил все свое внимание на 23-летнюю прелестницу.

Второй судный день

Рембрандт собирался расстаться с Гертье мирно, предложив ей ежегодное содержание в 160 гульденов (все подкреплялось официальным договором), и она поначалу даже согласилась. Но, съехав от Рембрандта и оказавшись в пугающем одиночестве, уязвленная обидой женщина передумает. Сначала она назло любовнику отправится закладывать драгоценности Саскии, а потом и вовсе подаст на художника в суд.

В суде Гертье заявляла, что художник «во всеуслышание обещал жениться на ней и подарил кольцо и что, более того, он неоднократно спал с нею, и потому она настаивает, чтобы ответчик либо женился на ней, либо назначил ей денежное содержание». Но ведь Гертье же подписывала бумаги, где соглашалась на содержание в 160 гульденов? Нет, теперь она хочет большего! Суд постановил увеличить ее содержание до 200 гульденов. Этого тоже оказалось недостаточно.

И тогда Рембрандт, чьей репутации был нанесен серьезный ущерб, задумал недоброе. Подговорив свидетелей, он сумел доказать недееспособность Гертье Диркс (она якобы повредилась в уме и к тому же ударилась в распутство) и упек ее в «исправительный дом для женщин» – были в Голландии и такие заведения. Там в атмосфере аскетичной суровости (чтобы не сказать жестокости) блудниц и бродяжек перевоспитывали путем нелегкой работы и ограничений в еде и свободе. Это была, по сути, почти что тюрьма: в тусклые стены въелся невытравляемый запах щелока и вареного гороха, натруженные пальцы обитательниц к концу дня нестерпимого ныли от многочасовой работы за прялкой, а их души и уши годами не воспринимали ничего, помимо нудных «исправительных» проповедей.

Гертье выйдет оттуда через пять лет совершенно больным человеком. В середине 1650-х она умрет, не успев порадоваться тому, как судьба наказала ее обидчика – Рембрандт растерял почти всех влиятельных заказчиков и полностью разорился.

Хендрикье Стоффельс

Она была черноглазая, миниатюрная и, несмотря на некоторую (впрочем, неизменно привлекавшую Рембрандта) полноту, по-своему грациозная. И еще она была почти вдвое моложе знаменитого на всю Голландию художника, к которому пришла наниматься в экономки.

Стоффельс была дочкой сержанта, все ее братья служили солдатами, а сестры были замужем за военными. Хендрикье тоже была «стойкий оловянный солдатик». Когда потребовалось явиться в суд и засвидетельствовать, что Гертье Диркс добровольно согласилась на отступные в 160 гульденов, Хендрикье спокойно сделала это.

После изгнания Гертье Хендрикье Стоффельс заняла место хозяйки дома, став доброй мачехой для подрастающего Титуса и верной и любящей спутницей для его отца. В сложившихся обстоятельствах молодую женщину трудно обвинить в корысти: она не могла не понимать, во‐первых, что художник стоит на грани разорения, а во‐вторых, что Рембрандт, связанный завещанием Саскии, никогда не женится на ней, как бы ни любил.

И это были еще далеко не все испытания, выпавшие на долю Хендрикье. Она долгое время старалась не замечать, как шепчутся у нее за спиной, называя подстилкой и падшей женщиной за то, что живет в невенчанном браке с художником. Но вскоре дело приняло более серьезный оборот. Хендрикье забеременела, а когда ее живот стал отчетливо обрисовываться под платьем, Хендрикье и Рембрандт по отдельности получили повестки – обоим надлежало явиться на заседание церковного суда.

Третий судный день

Основная претензия к Рембрандту заключалась в том, что он давно не посещает службу в реформатской церкви. Его пожурили, напомнив про неизбежный Господень суд, и с миром отпустили. Но положение Хендрикье было куда серьезнее. Ее дергали повестками еще и еще. Она являлась, с растущим под сердцем ребенком, свидетельствовать против себя – за то, что «живет в грехе с художником Рембрандтом». В конце концов ей официально запретили принимать причастие в кальвинистской церкви. Отлучение должно было продлиться до тех пор, пока грешница не раскается и не прекратит беззаконных отношений с Рембрандтом.

Стойкая и мужественная в своем чувстве к художнику Хендрикье благополучно родила дочь. Рембрандт не мудрствовал над именем. Он и третью свою девочку назвал Корнелией. И, в отличие от двух малышек Саскии, не перешагнувших рубеж одного года, эта дочка Рембрандта выживет. По крайней мере, о ней известно, что в 1670 году она выйдет замуж, а своих сыновей назовет Рембрандт и Хендрик.

Хендрикье Стоффельс умрет в 1663 году в возрасте 38 лет, безраздельно посвятив 15 лет своей жизни Рембрандту. Что ж, художнику было суждено похоронить и ее – вспомним об этом, вглядываясь в лицо много повидавшего невеселого старца на его поздних автопортретах.

Инвентаризация

25 и 26 июня 1656 года амстердамским судебным исполнителям предстояло много работы. Работы в общем несложной и привычно-однообразной, но, вероятно, несколько утомительной из-за слишком большого количества мелких и крупных предметов, которые следовало инвентаризировать в солидном доме на Брестрат, принадлежавшем разорившемуся художнику Рембрандту ван Рейну. Они должны были переписать все, что осталось от знаменитой коллекции редкостей и древностей, когда-то принадлежавшей Рембрандту.

В один день оценщики не уложились – понадобился второй. Составленный ими «каталог» насчитывал 15 параграфов, каждый из которых включал от нескольких единиц до нескольких сотен позиций. Параграфы именовались: «в маленькой кухне», «в коридоре», «в большой мастерской», «в кунсткамере», «в передней кунсткамеры», «в маленькой конторе», «в боковой комнате», «на задних полках»…

Коротенький и последний, пятнадцатый параграф назывался «Белье, предназначенное к стирке» и включал такие инвентарные единицы: 3 мужских рубахи, 6 носовых платков, 12 салфеток, 2 скатерти, несколько воротников и манжет.

Когда ушла популярность, отвернувшись от своенравного художника к его более покладистым коллегам, способным лучше удовлетворить вкусы «новых голландцев», Рембрандту стало все сложнее погашать долги за дом. Потом от него отвернулись друзья и почти перестали поступать заказы. Ему пришлось продавать вещи из своей коллекции. Наконец он вынужден был переехать в гораздо более скромное жилище, а его имущество описали для последующей распродажи.

Антонис Ван Дейк: неприкаянный вундеркинд

Ван Дейк написал за свою короткую жизнь очень много автопортретов. Гораздо больше, к примеру, чем даже его учитель и в каком-то смысле соперник Рубенс. Пожалуй, по числу собственных авторских изображений Ван Дейк сопоставим лишь с другим великим голландским художником – Рембрандтом. Однако специалисты склонны оценивать автопортреты Ван Дейка ниже: они утверждают, что целью Рембрандта, из года в год пишущего собственное лицо (неприметное, но обретающее все большую значительность) было самопознание, в то время как автопортреты Ван Дейка говорят скорее о нарциссическом самолюбовании.

Мы вольны соглашаться или противиться такому профессиональному взгляду на автопортреты Ван Дейка, и все же ценность их несомненна: они дают нам вполне точное представление о художнике – нервном, эмоционально утонченном, явно болезненно честолюбивом и зависимом от роскоши и признания, словом, таком, каким, судя по сохранившимся документам и биографическим сведениям, Ван Дейк и был.

В нужном месте

Набожная и состоятельная купеческая семья из Антверпена. 12 детей, которых учат языкам (французский и английский, испанский и итальянский – это помимо родного, фламандского), истории и даже немножко теологии. Кто-то продолжит семейный бизнес, кто-то станет священником, девочки – монахинями, а вот у седьмого по счету ребенка Ван Дейков, Антониса, особого выбора не было. Всем и так было ясно: он наверняка станет художником.

В этом нет ничего скандального или из ряда вон. В конце концов, это же был не отсталый Лондон, где к XVII веку еще даже не начался Ренессанс и не имелось понятия о живописи, а просвещенный и благополучный Антверпен. Здесь была живописная традиция, функционировала Гильдия святого Луки. Здесь работали Рубенс и Снейдерс. Мать Антониса Мария вышивала на шелке великолепные пейзажи, маленький сын срисовывал фрагменты материнской вышивки на кусочки холста. Вскоре Мария умерла, а ее муж остался перед необходимостью как-то устроить быт многочисленных детей. Так 10-летний Антонис попадет в мастерскую живописца Ван Балена, а оттуда – к мастеру, имеющему мировую славу, Питеру Паулю Рубенсу.

Тень Рубенса

Снаружи это благостный сюжет об учителе и благодарном ученике: Рубенс неоднократно пишет портреты 16-летнего Ван Дейка, делает его своим первым помощником, признает и поощряет талант; Ван Дейк изображает Рубенса и, отдельно, его первую жену Изабеллу Брант – в ответ. Но изнутри отношения Рубенса и Ван Дейка – история жгучего соперничества, особенно болезненная для честолюбивого Ван Дейка, но не вполне безоблачная и для Рубенса.

Помните историю о том, как Рубенс закончил большую картину и сразу отправился на пятичасовую конную прогулку, свой ежедневно совершаемый моцион? Зная, что мэтр вернется не скоро, подмастерья, толкаясь локтями, ринулись к полотну, на котором еще сохла краска. Кто-то задел картину – все замерли в ужасе. Ван Дейк хладнокровно взялся за кисть. К возвращению учителя все стало «как раньше». Рубенс даже не заметил подмены. А среди учеников утвердилось крамольное: Ван Дейк-то может не хуже! Заказчики передавали друг другу: манера 20-летнего Ван Дейка «мало уступает мастерству Рубенса», а цены на картины ниже (пока ниже!). Рубенс начинает ревновать. Ван Дейк – тяготиться доминированием Рубенса.

Временное пристанище

Когда английский граф и коллекционер Томас Хауэрд позвал Ван Дейка в Лондон, все испытали облегчение. Художник успел поработать для герцога Бекингема, король Яков I назначил ему жалованье в 100 фунтов, но оставаться в Британии Ван Дейк все же раздумал. Лондон ему показался «мерзким», а внимание к собственной персоне – недостаточным. И это вполне объяснимо: интерес к живописи родится там, только когда на престол взойдет сын Якова, Карл I.

Ван Дейк уезжает в шестилетнее путешествие по Италии. Это была прямая рекомендация Рубенса, и есть те, кто считает, что таким образом он деликатно спровадил из Фландрии своего не в меру амбициозного питомца. Пожалуй, только в Италии образ и стиль Рубенса перестали довлеть над Ван Дейком: слишком ярки были новые художественные впечатления.

Болезнь и смерть сестры заставляют Ван Дейка прибыть на родину. Рубенс как раз в разъездах: он занят на дипломатической миссии в Испании, а в Англии расписывает для Якова I потолок великолепного дворца на берегу Темзы. Место первого фламандского художника вакантно – и его занимает Ван Дейк. Он становится штатным живописцем испанских наместников в Нидерландах Изабеллы и Альбрехта. Однако с возвращением Рубенса заказчики Ван Дейка перетекают к нему – все-таки мировая знаменитость! Для самолюбия Ван Дейка это невыносимо. Он едет в Брюссель, потом в Гаагу, работает на износ, но его известность, вопреки уверенности в собственной гениальности, не перекрывает славы Рубенса.

Королевский портретист

А в это время английский король Карл I, фанатично влюбленный в искусство, буквально заболевает идеей, что его личным портретистом должен стать не кто иной, как фламандский живописец Антонис Ван Дейк.

Второй английский период Ван Дейка станет наиболее насыщенным и плодотворным в его биографии. Более 400 превосходных полотен. Близость ко двору и невероятные почести: особняк в Лондоне, 200 фунтов в год, поместье в Блэкфайерсе, наконец вожделенное дворянство – титул баронета.

В каком-то смысле Карл I и Ван Дейк нашли друг друга. Два невысоких болезненных человека с непоколебимой уверенностью в собственной избранности. Только Карл видел свою божественную миссию в утверждении абсолютизма и объединении Британии под знаменем единой религии, а вот в чем видел Ван Дейк – свою? Не в необузданной же роскоши (кареты, драгоценности, слуги, приемы, сам король приплывает на лодке, чтобы поприсутствовать при работе любимого художника)?

Настоящий Ван Дейк

Ван Дейк двоится, он полон противоречий. Замкнутый и себе на уме, но обожающий шумные праздники и роскошь напоказ. Учтивый на грани развязности. С взрывным характером и затаенной меланхолией. Ван Дейк набожен и даже вступил во Фландрии в иезуитское «Братство холостяков», а после из тщеславия женился на королевской фрейлине.

Образ жизни Ван Дейка, как свидетельствовали его современники, более подходил наследному принцу, чем художнику. Это не располагало к аскетизму. Он сорил деньгами. Но у него была постоянная возлюбленная – некая Маргарита Лемон, его лучшая натурщица, с которой Ван Дейк немало времени прожил под одним кровом.

В 1639 году Ван Дейк неожиданно вступает в брак с Мэри Ратвен. Не до конца понятно, женился ли он по велению страсти, или же стать мужем королевской фрейлины Ван Дейка заставила его идея фикс быть как можно ближе к аристократии. Маргарита Лемон и раньше закатывала скандалы, если какая-то знатная дама являлась позировать Ван Дейку без всякого сопровождения, тет-а-тет. Весть о помолвке художника привела бедную женщину в исступление. Она кидалась на Ван Дейка, как взбеленившаяся фурия, колотила его и в ходе драки пыталась откусить ему палец, чтобы он больше никогда не мог взяться за кисть, но, к счастью, не преуспела.

После Рубенса

В 1640 умрет Рубенс, а Ван Дейк получит депешу от испанского короля. Он почти не сомневался, что ему предложат место при дворе – английскому двору было далеко до блеска испанского. Но Филипп IV просит его прежде закончить картины, не завершенные Рубенсом. «Даже из могилы он сумел унизить меня!» – скажет с досадой Ван Дейк. Жить ему оставалось совсем недолго: спустя год после смерти Рубенса 42-летний Ван Дейк умрет от загадочной болезни и будет похоронен в один день с крестинами своей новорожденной дочери Иустинианы.

Диего Веласкес: гофмаршал с мольбертом

В наши дни говорят: «Филипп IV? Габсбург? Это же тот самый, которого писал Веласкес! Ну, помните – долговязый, рыжий и с выпяченной нижней губой?..» Но век семнадцатый выстраивал ассоциативную цепочку строго наоборот: «Веласкес? Ах, это же постельничий и главный интендант короля. Ну, тот, который еще пишет его портреты с чадами и домочадцами для Алькасара и Буэн Ретиро!»

Кто прав? И те и другие! Не будь Веласкеса, к ХХI столетию Филиппа IV помнили бы историки да пиренейские патриоты, ностальгирующие по временам, когда Испания владела половиной мира. Но верно и обратное: не приведи фортуна Веласкеса ко двору Филиппа IV, продвинутой испанской версии «короля-солнца», правившего 44 года и 170 дней именно в эту блестящую эпоху, – так и Веласкес, возможно, остался бы лишь автором бытовых и религиозных сцен. Талантливым, но одним из многих.

Однако случилось то, что случилось: эти двое встретились в Мадриде. Так политический «золотой век» стал «золотым веком» испанской живописи. И второй оказался долговечнее первого.

Первый в грубом жанре

Первое, что начал писать Веласкес, – бодегоны. Бытовые сценки, которые разворачиваются в таверне или харчевне, в погребке или на кухне. Здесь весело распивают вино. Спорят. Побренькивают на гитаре. И снова сближают кружки. Здесь старая кухарка жарит яичницу, а молодая толчет в ступке специи и чеснок. Кто-то однажды заметил: в бодегонах для Веласкеса натюрморты важнее портретов. Люди у него – прекрасные, но как будто застывшие. А вот вещи, все эти глиняные кувшины, обливные чашки, латунные ступки, селедки и луковицы – точно живые.

В то время влияние Караваджо распространялось по Европе, как лесной пожар: оно было столь же стремительным и так же оставляло после себя зрелище, в котором преобладали черный и коричневый, а ярких красок не оставалось совсем. Испания оказалась в «зоне поражения». Творчество Веласкеса севильского периода находится под безусловным воздействием Караваджо – и по мрачности колорита с резкими контрастами света и тени, и по склонности выбирать для изображения сцены не просто будничные, а и подчеркнуто приземленные. Шокирующие грубостью и простотой.

Не все готовы были принять такое искусство. Веласкеса упрекали за недостаточно возвышенный строй мыслей. Он возражал: «Предпочитаю быть первым в грубом жанре, чем вторым в изящном». Его убежденность в собственной правоте подкупала.

Блестящая рекомендация

Франсиско Пачеко, учитель Веласкеса, после шести лет учебы составил своему выпускнику характеристику: «Благовоспитанный, образованный и элегантный, он обладает множеством моральных достоинств, сильным характером и оригинальным способом мышления». Этот панегирик, похоже, больше всего загипнотизировал самого почтенного Пачеко, потому что следом он сосватал за 19-летнего Веласкеса свою дочку Хуану Миранду, которой не минуло и 16.

Через год в семье Диего Веласкеса родилась дочь Франсиска. Еще через два – Игнасия, которая не проживет и трех лет. А вот Франсиска лет 20 спустя отзеркалит судьбу своей матери: ее мужем станет ученик Веласкеса – художник Хуан Батиста дель Масо.

В том же 1618 году, когда Диего и Хуана Миранда обвенчались, интеллектуала и добряка Пачеко позвали в Мадрид, цензурировать живопись от имени Святой инквизиции. А он, конечно же, постарался перевезти в столицу и своего перспективного зятя. Это оказалось непросто и удалось лишь к 1623 году, когда в дело пошли старые связи: Пачеко встретился при дворе со своим земляком и другом юности, который теперь являлся вторым человеком в государстве после короля – графом Оливаресом.

Фаворит и первый министр Филиппа IV, Гаспар де Гусман Оливарес, слыл выдающимся реформатором. Он, например, почти истребил проституцию и коррупцию. Он же «сосватал» Веласкеса во дворец.

Чин чином

Первый же «пробный» портрет Филиппа IV приносит Веласкесу звание pintor de camera – придворного художника, наделенного единоличным и исключительным правом писать монарха. Без промедлений, забрав жену и дочек, Веласкес перебирается жить во дворец.

Мастерская Веласкеса располагалась прямо в королевских апартаментах. Ключи от нее имелись у двух людей – художника и короля. Внутри стояло особое королевское кресло. Монарх, управлявший половиной мира, по нескольку часов безропотно стоял «по стойке смирно», когда художнику хотелось запечатлеть какую-то особо торжественную позу. В отсутствие Веласкеса Филипп отпирал своим ключом мастерскую, усаживался в кресло, смотрел на незавершенные портреты и погружался в приятную задумчивость. Похоже, он нашел себе друга. Того, кому можно доверять без остатка и кто превратит твои слабые стороны – в силу.

Веласкес недолго оставался придворным художником. Ведь что такое художник? Да просто ремесленник! Но очень скоро Филипп даровал ему более высокие должности. Сначала камергера, потом – ответственного за все работы в королевских покоях, еще позже – главного интенданта, высшей ступени в придворной иерархии. Под конец жизни Веласкес получит еще и чин обер-гофмаршала. Пожалуй, более головокружительной придворной карьеры из художников за всю историю не сделал никто.

Камергер, шпион, художник

В Мадрид из Антверпена приезжает Рубенс. Ему представляют молодого Веласкеса, и Рубенс склоняет его к мысли, что для расширения кругозора и пополнения королевской коллекции необходимо ехать в Италию.

В 1629 году в сопровождении испанского главнокомандующего королевский камергер Веласкес посещает Геную и Милан, Венецию и Рим. Конечно, итальянцы видят в нем не художника, а чиновника. Посланник Тосканы науськивает своих подчиненных: «С испанцем нельзя быть ни слишком любезным, ни непочтительным: и то и другое оскорбительно для него». Атмосфера подозрительности и недоверия преследует Веласкеса по всей Италии, кое-где его даже принимают за испанского шпиона. Из-за всего этого первое итальянское путешествие Веласкеса сложно назвать приятным.

Возвратившись в Мадрид, Веласкес с волнением узнает, что за период его отсутствия Филипп IV не позволял писать себя никому другому. С удвоенным энтузиазмом Веласкес берется за дело. Тем более, у короля родился долгожданный наследник, будущий любимчик Веласкеса, и значит, не пройдет и десяти лет, как по всем европейским столицам нужно будет разослать его портреты с прицелом на перспективные династические союзы.

Веласкес очень много пишет своего друга – короля. Только Веласкес может сделать это изуродованное имбридингом (многократными близкородственными связями) лицо с шишковатым лбом, глубоко посаженными глазами и родовой отметиной всех Габсбургов – выдающейся нижней губой – благородным и утонченно-прекрасным. Из почти 40 портретов монарха все, за исключением трех или четырех, написаны в трехчетвертном развороте, – максимально выгодном для «сложного лица» короля.

Рекламный ход

В 1649 году Веласкес снова едет в Италию, чтобы привезти для королевского дворца работы Веронезе и Тинторетто. Ему почти 50, из них как минимум 20 лет он – первый художник у себя на родине. Но Италии, мнящей себя колыбелью искусства, да и всей цивилизации, на это плевать: Веласкес здесь мало кому известен. И тут в нем неожиданно взыграли амбиции.

За несколько дней он выполнил замечательный портрет своего слуги – мавра, сопровождавшего его в Италии, по имени Хуан де Пареха. Как только просохла краска, Пареха был отправлен кочевать по резиденциям знатных римлян в столице и ее окрестностях вместе со своим портретом. В Испании Веласкеса называли «художник истины». Он никогда не приукрашивал действительность (чем часто грешили итальянцы), но зато и в людях низкого звания – слугах, придворных шутах и карликах – умел видеть высокое человеческое достоинство. Портрет Парехи имел такое разительное сходство с оригиналом и вместе с тем показывал его в таком лестном – истинном! – свете, что «римская крепость» пала. Итальянцы признали великое мастерство Веласкеса, к нему потянулись заказчики, а главным подтверждением его успеха стало приглашение написать самого влиятельного человека Италии (а возможно, и Европы) – папу Иннокентия Х.

А что же герой Веласкеса? Что сталось с Хуаном де Парехой? Эта история не менее удивительна! По возвращении в Испанию хозяин дал ему вольную, и мавр, много времени проводивший в мастерской Веласкеса, наблюдая за его работой, тоже стал серьезным художником. Он известен как один из виртуознейших копиистов работ Веласкеса, а его собственные картины экспонируются в Прадо и Эрмитаже.

Итальянская Венера

Слава Веласкеса докатывается до Рима. Его приглашают писать самого папу. Портрет Иннокентия Х с его алой пелериной и легендарно тяжелым взглядом станет одной из самых знаменитых работ испанского мастера.

Меж тем, обеспокоенный длительным отсутствием любимого художника, Филипп IV шлет в Италию одну депешу за другой: где же его Веласкес, что же он медлит? И Веласкес, оставив наметившуюся перспективу покорить Рим окончательно и бесповоротно, возвращается в Мадрид. Сравнительно недавно нашлись документы, пролившие свет на причину его задержки: любовная связь. Уже после отъезда Веласкеса на родину в Италии у него родится сын Антонио. Единственная явно эротическая картина Веласкеса «Венера перед зеркалом» тоже написана в Риме: в Испании таких вольностей попросту не допустила бы инквизиция.

Умереть за королеву

Вся жизнь и творчество Веласкеса были теснейшим образом связаны с испанской монархической семьей. Не только Филипп IV, но и его старшие дети Бальтазар Карлос и Мария Тересия, его вторая жена Марианна Австрийская и их дети Маргарита и Филипп Просперо – все считали художника за своего. Он был их хронографом, летописцем их семейной и государственной истории, и он же был распорядителем многих важнейших дел – совершенно незаменимым человеком.

Здоровье 61-летнего художника подорвала подготовка к грандиозному династическому браку: дочь Филиппа IV обручалась с королем Франции Людовиком XIV. От испанской стороны всем сложнейшим процессом подготовки руководил главный королевский интендант и обер-гофмаршал Веласкес. Внезапно он почувствовал себя настолько плохо, что вынужден был возвратиться в Мадрид. Смертельное переутомление выглядело не слишком убедительным объяснением болезни. 6 августа 1660 года после недельной агонии Веласкеса не стало. Он умер в присутствии короля. Филипп IV не смог допустить, чтобы его фаворит отправился в вечность без королевского и дружеского благословения.

Микеланджело Меризи да Караваджо: скандалист, убийца, гений

Этот художник был воистину «беззаконной кометой» – появился словно из ниоткуда, озарил своим странным, безжалостным, узконаправленным «караваджистским» светом итальянскую (и не только) живопись – и исчез, чтобы менее чем через век быть почти забытым. Во всяком случае, почти забытым как физическое тело, потому что стереть его влияние на живописцев не удалось и за четыре сотни лет.

В недолгое время его «сияния» его манере подражали и враги, и друзья. Копируя освещение, напряженное внимание к деталям, сюжеты, они одновременно осуждали «избыточный» реализм Караваджо, его неспособность писать с натуры, а более всего – его неудачный выбор натурщиков.

Однажды Караваджо поссорился с…

Мало про кого из художников прошлого ходит столько анекдотов и скандальных сплетен, как про Микеланджело Меризи да Караваджо. Строго говоря, большую часть его жизни можно изложить, пользуясь схемой: «Однажды Караваджо поссорился с …». На месте многоточия можно подставить: «с работодателем, с натурщиком, с педагогом, с собутыльником, со священником, с коллегой, с любовницей, с любовником, со стражей, с квартирной хозяйкой…» – список можно продолжать бесконечно. Просто удивительно, как в промежутках ему удавалось писать картины (впрочем, из-за некоторых из них он опять-таки с кем-то ссорился).

…любовником

Для знаменитой картины «Юноша с корзиной фруктов» Караваджо предположительно позировал Марио Минитти – его ученик, натурщик и возлюбленный. Несмотря на взрывной характер Микеланджело, Марио продержался рядом с ним достаточно долго, но рассорился после того, как объявил о своем решении жениться.

Впрочем, если твой давний любовник предпочитает тебе женщину, и поссориться не грех.

…художником Джованни Бальоне

Караваджо написал вместе с приятелями про него издевательские стишки, в которых называл Бальоне «дрянью, рогоносцем и поношением живописи», в ответ на это Бальоне подал на него (и его приятелей) в суд, ничем, впрочем, особенным не закончившийся.

Бальоне, кстати, Караваджо пережил и смог отомстить сопернику, написав его биографию.

…слугой в трактире

Бедолага не смог ему ответить, какие из артишоков варили в сливочном масле, а какие – в растительном. За совет самому понюхать блюдо и выяснить художник запустил в слугу миской с несчастными овощами, а потом немного погонялся за ним со шпагой.

Из-за своей привычки ходить со шпагой буквально везде художник даже пару раз попадал в тюрьму. К примеру, однажды Караваджо прогуливался после захода солнца, вооруженный шпагой и кинжалом, и чрезвычайно удачно встретился с нарядом полиции под командованием бравого капитана Пирро. На вопрос, есть ли у него разрешение на ношение оружия, художник ответил, что только устное, зато лично от губернатора Рима.

Судя по тому что из тюрьмы художника выпустили и оружие было ему возвращено, к его прогулкам с оружием римские власти действительно относились снисходительно.

Впрочем, при другом аресте письменное разрешение на оружие было у Караваджо при себе, но задержать его все равно пришлось, потому что однажды Караваджо поссорился с капралом полиции, неоднократно крикнув ему: «Да пошел ты в…»

Кстати, некоторые римские граждане считали, что хоть с разрешением, хоть без, но ничего острее зубочистки Караваждо лучше в руки не давать – уж очень буен.

…нотариусом Мариано Пасквале

Тот имел неосторожность как-то «перекинуться с ним несколькими словами по поводу этой девицы Лены» (куртизанки Маддалены Антоньетти, натурщицы и возлюбленной Караваджо). После чего, прогуливаясь вечером по площади Навона, Пасквале получил удар шпагой или кинжалом плашмя по затылку. Сам нотариус, впрочем, нападавшего не разглядел, но был уверен, что ранил его, несомненно, Караваджо.

Да что там какие-то посторонние капралы и похотливые нотариусы…

…родным братом

Вероятно, эта ссора произошла при разделе наследства. И была настолько серьезной, что, перебравшись в Рим к своему покровителю кардиналу дель Монте, Караваджо заявил, что никаких родственников не имеет. На беду Караваджо, его брат (кстати, священник), приехав в Рим, решил навестить родственника и явился с визитом во дворец кардинала. Его преосвященство, слегка запутавшийся в отношениях между родственниками, решил устроить братьям очную ставку, на которой священник передавал Микеланджело приветы от сестры и обещал поминать его в молитвах, а Караваджо упрямо твердил: «В первый раз вижу этого святого отца».

Устав жить у меценатов, Караваджо наконец-то снял себе жилье – и, конечно, однажды поссорился с квартирной хозяйкой, задолжав оплату за полгода и оставив разобранный потолок в комнате, служившей ему мастерской. Когда же она решила в отместку забрать себе оставленное им имущество, он поссорился с ней еще немного, швыряя камни в ее окна.

Разобранный потолок был нужен Караваджо, чтобы получить его любимый тип освещения узконаправленным лучом сверху и наискосок.

…неким Рануччо Томассони

Эта ссора во время игры в мяч была самой неудачной в коллекции Караваджо, потому что для Томассони она закончилась смертельной раной (некоторые биографы уточняют, что художник пытался соперника кастрировать, но преуспел только в убийстве), а для Караваджо – поспешным бегством из Рима. Кстати, биографы до сих пор не решили, из-за чего именно произошла ссора – из-за результатов игры, из-за обещания Томассони «отбить Караваджо рога, которые ему наставила Лена» или из-за сестры самого Томассони, портрет которой Караваджо якобы когда-то написал.

…с другими рыцарями

Спасаясь от суда, Караваджо добрался до Мальты, где (при помощи нескольких прекрасных картин, написанных для Мальтийского ордена) был принят в рыцари Ордена иоаннитов, но потом и с ними поссорился.

Да так удачно, что был заключен в тюрьму (откуда, конечно же, бежал) и лишился членства в братстве.

Незадолго до этого Караваджо написал портрет Алофа де Виньянкура, Великого магистра Мальтийского ордена иоаннитов – и он настолько понравился де Виньянкуру, что кроме оговоренной платы Караваджо получил от магистра множество подарков, в том числе золотое ожерелье и пару рабов.

…натурщиками

Караваджо работал тогда в Мессине – и натурщики не желали позировать для картины «Воскрешение Лазаря» с несвежим трупом на руках. Не особенно церемонясь, Караваджо взял кинжал и принудил их продолжать позировать.

Строго говоря, есть предположение, что и лодка, увезшая картины Караваджо, но не дождавшаяся их автора, ушла не просто так, а потому, что покровители художника решили, что продолжать защищать человека, приносящего столько хлопот, их слегка утомило. А то вернешь его назад в Рим, а там немедля «однажды Караваджо с кем-то поссорится».

Артемизия Джентилески: икона феминизма

Почему итальянская художница XVII века Артемизия Джентилески стала иконой современных феминисток? Какие нормы женского поведения, бытовавшие в эпоху позднего Возрождения, она нарушила? Как Артемизии удалось стать первой женщиной, принятой во Флорентийскую академию художеств? И отчего на ее картинах так много насилия? Ее реальная биография драматичнее любого романа.

Искусство по наследству

Артемизия Джентилески родилась в семье известного в Риме 30-летнего художника Орацио Джентилески и его 18-летней жены Пруденции. У них были и сыновья, но до одаренности Артемизии им было далеко. Девочке исполнилось 12, когда ее мать умерла, не пережив очередные роды. Орацио вскоре нашел жене замену, а Артемизию стал учить азам мастерства художника: дочь отличалась неуемным трудолюбием и не по годам твердой рукой, ее рисунок был просто превосходен по точности.

Орацио не мог обучить Артемизию всему – даже тому, что знал сам. Возможности женщин в те времена были ограниченны: у них почти не было доступа к студийной практике, а Церковь категорически запрещала им изображать нагое мужское тело – за это вполне можно было угодить в тюрьму. Орацио не мог дать дочери достаточных знаний по очень простой причине. Ему и в голову не приходило готовить Артемизию для самостоятельной карьеры художницы – он просто растил себе помощницу для работы над крупными заказами.

Орацио был знаком с Караваджо. И он хорошо понимал, как важно для получения заказов придерживаться моды. Но самое большее, чему он смог научить Артемизию, – это караваджиевской светотени. Грубый реализм Караваджо был уже чересчур: Орацио Джентилески тяготел к образам более идиллическим и смягченным. Однако юная Артемизия, этот сгусток ума и энергии, понимала, что ей нужно большее. Нужны, например, знания о законах передачи пространства, о перспективе. И нужен тот, кто мог бы ее всему этому научить. Вскоре такой человек нашелся.

Официальная версия

Флорентийский художник Агостино Тасси, имевший «выходы» на Шипионе Боргезе и даже папу Павла V, приехал в Рим для работы. Вечный город переживал один из периодов подъема, папство сумело привлечь гигантские средства для строительства новых дворцов и церковных комплексов. Орацио Джентилески понимал, что сам он никогда бы не получил таких выгодных заказов, потому быстро сошелся с Тасси и согласился работать вместе с ним «на вторых ролях» на росписях дворца Роспильози.

Дальнейшее широко известно, хотя и неверно истолковано. Красивая и талантливая Артемизия стала ученицей Тасси, который ее изнасиловал. Был суд. Разбирательство длилось семь месяцев. Артемизию подвергали унижениям вроде гинекологического освидетельствования и даже физическим пыткам: тогдашнее правосудие принимало за неоспоримую истину показания, данные под пытками. Многие феминистки, отстаивающие равноправие женщин, уверены: это Артемизия выиграла суд, наказав насильника (Агостино получил год тюрьмы, с Артемизией они больше никогда не увидятся).

Обманутая Юдифь

Но на самом деле эта история далека от однозначности. Да, Артемизия Джентилески подверглась поруганию. Но потом целый год она делила ложе со своим насильником и признавалась на суде, что испытывала к нему симпатию. И, разумеется, Артемизия не могла быть инициатором суда: во‐первых, у нее не было таких прав, во‐вторых, в ее интересах было скрыть свой позор, и она продолжала надеяться, что Тасси женится на ней.

В суд подал ее отец, Орацио Джентилески. В те времена изнасилование девственницы рассматривалось как поругание чести семьи. Весь Рим судачил о связи Артемизии и Агостино. Это был позор всего рода Джентилески – с таким «пиаром» Орацио просто не смог бы делать дальше успешную карьеру. Но, по итальянским законам XVII века, все можно было исправить, принудив насильника жениться на своей жертве. В ходе долгих и грязных разбирательств выяснилось, что Тасси, во‐первых, уже женат, а во‐вторых, неоднократно обвинялся в изнасилованиях, так что стать мужем Артемизии Джентилески он не смог бы, даже если бы рвался.

Для Артемизии это было двойное предательство: во‐первых, отец поставил свою карьеру выше ее счастья. Во-вторых, Тасси не только принудил ее к сожительству, но и подло одурачил. В перерывах между судебными заседаниями она напишет свою знаковую вещь – картину «Юдифь, обезглавливающая Олоферна». Это будет подражание одноименной картине Караваджо, но написанное с гораздо большей экспрессией и едва ли не с большим мастерством. Юдифь, хладнокровно отрезающую голову, точно ломоть от буханки хлеба, Джентилески рисовала с себя. Олоферна – со своего любовника Агостино Тасси.

Новая жизнь

Всего через месяц после завершения суда Артемизия вышла замуж за человека по имени Пьерантони Стиаттези – одни называют его художником, другие помощником адвоката. Как бы то ни было, вместе с мужем Артемизия, порвав с семьей, сразу же уехала во Флоренцию, чтобы начать жизнь с чистого листа.

Флоренция была центром наук и искусств: даже Рим по сравнению с ней воспринимался провинцией, и Артемизия Джентилески считала, что здесь она сможет многому научиться и многого достичь. К 1617 году она уже имеет довольно прочное положение: ей покровительствует всесильный Козимо Медичи, она приятельствует с влиятельнейшей Кристиной Лотарингской, принимает участие в светской жизни, дружит и переписывается с Галилеем и, разумеется, работает. Очень много работает.

«Сделать себе имя» женщинам-художницам в XVII веке было почти нереально. Достаточно сказать, что Артемизия не имела права самостоятельно не только подписывать договоры о работе, но даже покупать краски. Все это делал для нее муж. Крупных заказов на росписи общественно значимых объектов женщины тоже не получали: им оставалось довольствоваться частными предложениями, писать портреты и натюрморты.

Однако Артемизия осознавала себя как исторического живописца. Ее талант никогда не был по-женски камерным. Это была по-настоящему эпическая манера письма, мощная и уверенная. Она была вправе претендовать на большее. И она победила: официально стала членом Флорентийской академии живописи – и сравнялась в правах с мужчинами.

Ее жизнь была очень насыщенной. Артемизия интересовалась литературой, наукой, театром. Пишет Джентилески день и ночь, к тому же она постоянно беременна: вскоре у них с мужем было уже четверо детей. Но и долги растут. Частные заказы все время повторяются, это выматывает, но не приносит удовлетворения и достаточных средств.

Настоящая победа

В 1619 году умирает покровитель Артемизии Козимо Медичи. В течение ближайших лет она теряет двоих детей и понимает, что больше не видит смысла оставаться во Флоренции. Артемизия Джентилески возвращается в Рим. Отец и братья приняли ее холодно. Но это уже не имело большого значения. Артемизия вернулась не как опозоренная беглянка. Она вернулась как знаменитый художник. И Рим положил славу к ее ногам. Ее признали, с ней считались. У нее появился богатый и красивый дом. Она победила!

Вскоре брак Артемизии дал трещину: муж больше не мог оставаться в ее тени. Артемизия была слишком занята, чтобы посвящать ему время, и он стал искать утешения на стороне. Расстались они вполне полюбовно. Так Артемизия Джентилески смогла позволить себе то, чего не мог никто из женщин до нее, – рассчитывать на общественное признание, будучи не замужем, зарабатывать на жизнь своим собственным трудом. Как только что-то переставало ее удовлетворять, она с завидным мужеством решалась на перемены.

В поисках признания

В 36 лет Артемизия опять круто меняет свою жизнь. На этот раз она едет в Неаполь, где был самый динамичный художественный рынок. Неаполь в те времена – испанская колония, а испанский король – величайший в Европе коллекционер. Его наместники в Неаполе скупали все мало-мальски ценное. Артемизия приехала в город как звезда, как мэтр. Она основала здесь свою собственную художественную школу, не побоявшись диких неаполитанских нравов. Художники Неаполя не признавали честной конкуренции: они могли отравить соперницу или подлить в ее краски кислоту. Артемизия даже обращалась к нунцию за разрешением, чтобы ее слуга мог всегда носить оружие.

В Неаполе Артемизия выдает замуж свою старшую дочь. Но у нее подрастает и младшая дочка, отец которой неизвестен. Ясно, что девочка – незаконнорожденная. Таких детей в XVII веке принято отдавать в приют, но Артемизия Джентилески воспитывает ее сама, в который раз бросая обществу вызов и не боясь его осуждения.

Общество платило ей тем, что упорно не желало признавать: Артемизия Джентилески – не менее крупный художник, чем ее современники-мужчины. Ей все так же тяжело финансово, а она мечтает скопить достаточное приданое и для своей младшей девочки. Устав бороться с обстоятельствами, Артемизия принимает предложение о работе в Британии. Именно там, при дворе Карла I, она спустя много лет встретилась со своим отцом.

Дата смерти неизвестна

Перебравшийся в Лондон Орацио Джентилески получил заказ на роспись потолка во дворце королевы Генриетты-Марии в Гринвиче. Но он слишком дряхл, чтобы справиться с таким колоссальным объемом работы, и дочь, забыв былые обиды, приходит ему на помощь. Их работы, где доля участия Артемизии была несравненно больше, подписаны «Орацио и Артемизия Джентилески». И это демонстрирует не только благодарность дочери, но и ее способность к прощению – то, на что способны только сильные личности.

Через два года отец скоропостижно скончался, а Артемизия вернулась в Неаполь. Ее последнее десятилетие полно лишений и непрестанной работы. О том, что Артемизия не имела признания, которого заслуживала, говорит простой факт: дата и причина ее смерти неизвестны. Предполается, что она погибла во время эпидемии чумы в 1653 году, но это неточно. Ее настоящая слава пришла к ней в ХХ веке. Сейчас именем Артемизии Джентилески называют феминистские организации и женские отели, о ней пишут романы и снимают кино. Артемизия вдохновляет женщин не только своим творчеством, но и самой своей жизнью.

Рококо: глянец XVIII столетия

Рококо называют самым легкомысленным и бездумным из всех стилей в искусстве. Почему тогда рококо столь значимо для русской изобразительной культуры? Почему определение от слова «рококо» звучит для нашего уха так экзотически – «рокайльный»? Наконец, почему рококо – это прямой и непосредственный предок современной глянцевой культуры?

Рококо – это образ жизни

Появление стиля рококо связано с «концом прекрасной эпохи» – эпохи Людовика XIV. Но было бы неправильным отождествить все XVIII столетие только со стилем рококо. Этот век многообразен, как никакой другой из предшествующих. Видоизменяясь, в искусстве продолжают существовать страстное барокко и строгий классицизм. Зарождается сентиментализм. Прогрессивная критика в лице Дени Дидро даже пытается угадать зачатки реализма.

И все-таки именно галантное, капризное, вычурное рококо становится для XVIII века знаковым. Недаром это «столетие париков, карет, менуэтов, треуголок» еще называют «галантный век». Галантному веку – галантное искусство.

С уходом со сцены Луи XIV уходят из моды грандиозная пышность придворных празднеств в стиле барокко. Да и вообще – все величественное и все торжественное больше не комильфо.

Регент Филипп Орлеанский, а затем и король Людовик XV предпочитают образ жизни несколько более камерный, но зато и более комфортный. Он сосредоточен не в широком кругу придворных, а в близком, почти интимном кругу друзей-единомышленников.

Философия рококо – неоэпикурейство. Только наслаждение составляет суть человеческой жизни. Идеальное времяпровождение – беззаботный флирт на лоне природы. Любовь и праздник становятся синонимами рококо.

Из парадных залов искусство плавно перемещается в будуар. Интерьеры рококо – уютные и комфортные. Именно во времена рококо появляются изысканные кушетки с мягкими спинками и кресла «кабриоль» с витыми ножками, обеспечивающие комфорт телу, шелковые шпалеры на стенах и небольшие изящные статуэтки, доставляющие наслаждение глазу.

Каприз и прихоть – «альфа и омега» рококо. Это касается как общего настроения, так и самих форм искусства. Импровизация заменяет дисциплину. Причудливая асимметрия побеждает классические равновесие и ясность.

Говорят, этой картиной, написанной 37-летним художником перед смертью, Антуан Ватто напророчил будущее рококо. В «Лавке Жерсена» уже заключены все колористические возможности этого стиля: никаких контрастов, но взамен – богатейшая и тонкая пастельная палитра с тончайшими цветовыми переходами.

Во славу Франции

В середине июля 1721 года в одном из домов парижского предместья Ножан-сюр-Марн умирал 36-летний чахоточный. Он лежал на постели в загородном доме некоего господина Лефевра, темной личности, известной в кругах парижской знати как «устроитель маленьких удовольствий короля». Общие друзья привезли больного накануне ночью, и прожженный Лефевр с ходу сообразил: не жилец! На бледном, с прозеленью, лице горел характерный, неестественно– яркий румянец. «Как будто театральный грим!» – невольно подумал Лефевр, припоминая Коломбин, Меццетенов и Пьеро с картин своего постояльца, известных всему Парижу.

Между приступами изматывающего туберкулезного кашля друзья умолили умирающего причаститься. Деревенский священник поднес к его губам распятие. «Уберите! – истерично закричал Антуан Ватто (это был именно он). – Ваше распятие причиняет мне боль! Как можно так плоско и грубо изображать Господа!..»

Нервный, неуживчивый, временами веселый, но все-таки странный – таким Париж запомнил Антуана Ватто. Удивительно, что этот сумасброд и мизантроп имел так много влиятельных друзей, а его картины носили подчеркнуто легкий и праздно-изящный характер. Чтобы определить их невиданный доселе жанр, пришлось даже изобрести специальное название – «галантные празднества». Но оценить в полной мере новаторство Антуана Ватто как художника смогут только потомки. Его гением будут буквально грезить романтики и символисты, Шарль Бодлер и Поль Верлен. А Марсель Пруст скажет, что Ватто и Ла Тур сделали для славы Франции больше, чем все революционеры взятые вместе.

Строптивый ученик

Каким-то чудом наброски 20-летнего Ватто попали в руки знаменитого французского декоратора Клода Жилло. Они были так не похожи на мазню ремесленников с моста Нотр-Дам, что Жилло с ходу предложил Ватто место своего ассистента. И Антуан, не раздумывая, согласился: расписывать театральные декорации и украшать городские карнавалы было ему по нутру. Опытный и успешный Жилло вывел его в люди, обеспечил заказчиками и знакомствами. Но настал день, когда учитель и ученик разругались вдрызг. Причина разрыва до сих пор неизвестна. Всю последующую жизнь оба старались в разговорах даже не упоминать имен друг друга.

Вероятно, художник заметил, что Жилло стал испытывать к нему зависть и критиковать то, что он пишет. Ватто был до крайности требователен к себе, но не терпел чужого вмешательства в то, что делает. Рассказывают, однажды он подарил приятелю-миниатюристу свою работу. А когда тот стал рассуждать, что, с его точки зрения, следовало бы подправить в картине для максимального совершенства, Ватто схватил тряпку с маслом и в мгновение ока стер с картины весь красочный слой.

Рим и Рубенс

И все же Ватто невероятно везло с друзьями. После Жилло его покровителем стал наследственный живописец и хранитель коллекции Люксембургского дворца Клод Одран. Он привлекал Ватто к оформлению королевских резиденций в Версале и в Фонтенбло. А в Люксембургском дворце художник познакомился с редкой серией Рубенса, посвященной Марии Медичи. Ватто и раньше любил фламандцев, но Рубенс его потряс и «перепахал». Когда еще один его друг, аббат Нуартерр, преподнес художнику в дар оригинал Рубенса, Ватто испытал почти религиозный экстаз: «Я потерял покой. Мои глаза беспрестанно ищут картину, которую я воздвиг на мольберт, как на аналой…»

А еще Антуан Ватто страстно мечтал попасть в Рим. Для этого он даже лет в 25, переступив через самолюбие и комплексы, согласился участвовать в конкурсе для начинающих художников, объявленном Академией. Увы, ему присудили лишь золотую медаль.

На краю чужого гнезда

Когда после тридцати Ватто станет очень богат, он больше не будет помышлять о Риме. Вопреки здравому смыслу и ожиданиям друзей, разбогатев, он поехал не в Италию, а в Англию. Именно в богемном Лондоне Ватто в полной мере ощутил вкус признания. Однако общество оказалось к нему благосклоннее, чем природа. Промозглый британский климат обострил чахотку. Болезнь прогрессировала. Смертельно больной Ватто вернулся в Париж.

Но всю жизнь, даже будучи известен и богат, Ватто предпочитал жить «на краю чужого гнезда». Приехав из Англии за год до смерти, он останавливается у торговца предметами искусства, некоего Жерсена. У того была лавка с громким названием «Великий монарх». Ватто сам вызвался написать для лавки вывеску. Работал по утрам, а после обеда, обессиленный кашлем, валился без сил. И все же всего в недельный срок на свет появилась знаменитая «Лавка Жерсена» – ее придирчивый Ватто считал лучшей из всех своих картин.

Жерсен станет первым (и очень тактичным!) биографом своего рано умершего друга. Впрочем, мы уже говорили, что всю короткую жизнь Антуану Ватто удивительно везло с друзьями.

Возраст рококо

Интересная особенность стиля рококо – его отношение к возрасту. Чуть ли не впервые в истории старость перестает ассоциироваться с мудростью и почетом. Стареть теперь нежелательно и даже постыдно. Это касается не только женщин, но и мужчин, ведь сам тип внешности, популярный во времена рококо, – гендерно-универсальный.

Облик мужчин и женщин в искусстве рококо становится на удивление сходным. И те и другие равно изнежены и капризны. И те и другие изящнейше одеты. И даже румянами и пудрой мужчины и женщины галантного века пользуются с одинаковым тщанием, ведь им важно выглядеть как можно лучше – авось удастся обмануть возраст?

Итак, старости для рококо не существовало. А как же еще один важный возраст – детский? Да так же! Ведь не актуальна сама идея возрастных изменений. Дети, согласно убеждениям XVIII века, – всего лишь маленькие взрослые. Поэтому наряжать их следует совершенно по-взрослому. Более того, их игры и забавы точь-в-точь копируют взрослые. Дети со знаменитой картины Антуана Ватто «галантно» проводят время: мальчики музицируют, девочка готова начать танцевать.

Живопись рококо намеренно выбирает ситуации, где можно извлечь любые возможности для проявлений галантности или любовной интриги.

Не слишком уклоняясь от истины, можно сказать, что рококо – это «гламур» XVIII века, целиком обусловленный особым образом жизни: богатым, праздным, наполненным красотой и изяществом. Из мира рококо, как и из глянца, прочно изгнаны старость и болезни, бедность и уродство.

А еще живопись рококо, подобно глянцевому фото, главной своей темой считает соблазн. Соблазнительность как качество, соблазнение как процесс – вот его ключевые сюжеты. И в этом смысле рококо действительно прямой предшественник глянцевой субкультуры.

«Будуарная живопись» эпохи рококо

Пресловутая легкомысленность рококо – это, конечно, не виньетки и завитки. И не только галантные празднества и изнурительная праздность. Это еще и новое прочтение эротической темы.

Но ведь обнаженная натура, возразите вы, – это основа основ изобразительных искусств со времен античности. Верно! Что же нового привнесло в тему «ню» рококо? Ответ очевиден: отчетливый вкус сладострастия. Например, картину Франсуа Буше «Геркулес и Омфала» один из критиков назвал «самым долгим поцелуем в истории западноевропейской живописи».

Интересно, что родоначальник французского рококо Антуан Ватто своих эротических работ стеснялся, а некоторые после своей смерти даже завещал сжечь. Но его картина «Туалет», тем не менее, положила начало «будуарному жанру». Уже у Буше и Фрагонара нагота не нуждается в «оправдании античностью», а приобретает современное звучание и беззастенчиво эротическую подоплеку.

«Его картины не лишены сладострастия, – с иронией писал о разнузданном эротизме Буше его самый злой критик Дени Дидро. – Голые ноги, бедра, груди, ягодицы. Они интересны мне в силу моей порочности, а вовсе не благодаря таланту художника».

Отречься от Буше

«И снова мсье Буше всех надул! Он взял древние мифы только для того, чтобы в который раз просто раздеть их героинь!..» Под конец жизни Франсуа Буше критика стала к нему особенно безжалостна. Не прощалось ничего. То, что много лет считалось прелестным, объявлялось отвратительно-жеманным. Очаровательное – манерным. Пикантное – грязно-распутным. Его творчество уличали в развращенности. Обвиняли в отсутствии больших идей и минимального вкуса. К тому же знаменитый колорит, его так называемая «жемчужная гармония», стал примитивнее и грубее, поскольку живописец постепенно терял зрение, и Дени Дидро злословил: «Этак наш Буше докатится до раскрасок!»

Буше был гораздо более значительным и талантливым мастером, чем его считали горластые критики эпохи Просвещения, бывшие одновременно и идеологами буржуазной революции. Но здесь нужно смотреть шире. Клеймя конкретного Буше, они обличали весь предыдущий французский «паразитический» общественный уклад, певцом которого он слыл. И не вина художника (кстати, большого труженика, оставившего около тысячи картин и десяти тысяч рисунков), что «отречемся от старого мира» в какой-то момент приняло форму «отречемся от творчества Буше».

Другие времена

В 1734 году 30-летний Буше выставляет в Академии полотно под названием «Ринальдо и Армида», которое ждал грандиозный успех. За него Буше получает официальный титул «живописец исторических сцен». Это означало вхождение в клуб художественной элиты: историческая (мифологическая) живопись все еще считается высшим родом искусства.

Уже в следующем году последовали первые заказы от королевского двора. Буше удостоен чести оформлять покои Людовика XV в Версале. А придворные дамы буквально «разрывают Буше на части»: все хотят модный интерьер в стиле рококо!

1748-м годом датируется начало его сотрудничества с легендарной мадам де Помпадур – с нею в дальнейшем неизбежно будут ассоциировать имя Буше. Могущественная и своенравная фаворитка Людовика XV добилась для художника позволения жить в Лувре: он должен декорировать столовую в Фонтенбло и кабинет Совета. Отчасти наследуя отцовское ремесло, Буше создает рисунки для шпалер. А Помпадур добивается, чтобы его назначили директором Королевской мануфактуры гобеленов.

Сюжеты основных картин в творчестве Франсуа Буше, гобеленов и шпалер – в основном пасторальные и галантные сценки. И, разумеется, Буше постоянно окружен натурщицами из числа танцовщиц, актрис и дам полусвета. Помпадур тоже с удовольствием ему позирует. Молва приписывала художнику любвеобильность и разнообразные формы утонченного разврата, а Дидро негодовал: неужто он может создать что-то по-настоящему изящное, этот Буше, проводящий дни в «обществе женщин самого низкого пошиба»?! Но в реальности мы очень немного знаем о личной жизни Буше, а слухи не находят документальных подтверждений. Впрочем, и опровержений тоже.

Конец пути

Художник счастливо женился, когда его карьера только начинала набирать обороты. Его супругой стала Мари-Жанна Бюзо, хорошенькая дочка известного в Париже судьи. Тесть выражал недовольство «низким» происхождением зятя, но мирился с ним, поскольку имя последнего уже было на слуху у парижской публики. Мари-Жанна была на полтора десятка лет моложе мужа. Ее полудетское, кукольное личико Франсуа Буше будет дарить героиням своих картин.

Буше будет чуть больше 50, когда его слава померкнет. Критики изничтожают его, а публика начинает понимать, что творчество Франсуа Буше окончательно устарело. В 1760-х угнетенный Буше даже подумывал поехать преподавать в Россию, где императрица Екатерина привечает французских мастеров. Он подготовил эскиз декоративного панно с названием «Пигмалион и Галатея», которое скульптор Этьен Фальконе по просьбе Буше везет в Санкт-Петербург. Увы, поездке самого Буше не суждено было состояться: художник скончался в своих луврских апартаментах.

Хуго ван дер Гус. Оплакивание Христа (Музей истории искусств, Вена), 1479 год

Франсиско Гойя. Портрет герцогини Альба (фрагмент) (Испанское общество Америки, Нью-Йорк), 1797 год

Ян ван Эйк. Портрет четы Арнольфини (фрагмент) (Лондонская национальная галерея, Лондон), 1434 год

Леонардо да Винчи. Дама с горностаем (Музей Чарторыйских, Краков), 1480-е

Леонардо да Винчи. Тайная вечеря (Церковь Санта-Мария делле Грацие, Милан), 1498 год

Леонардо да Винчи. Сердце и его сосуды (Пинакотека Амброзиана, Милан), 1500-е

Микеланджело Буонарроти. Давид, 1504 год

Микеланджело Буонарроти. Моисей (Сан-Пьетро-ин-Винколи, Рим), 1515 год

Микеланджело Буонарроти. Потолок Сикстинской капеллы (Сикстинская капелла, Ватикан), 1512 год

Иероним Босх. Сад земных наслаждений (фрагмент) (Национальный музей Прадо, Мадрид), 1500-е

Иероним Босх. Сад земных наслаждений (фрагмент) (Национальный музей Прадо, Мадрид), 1500-е

Иероним Босх. Сад земных наслаждений (фрагмент) (Национальный музей Прадо, Мадрид), 1500-е

Тициан Вечеллио. Даная (Национальный музей Прадо, Мадрид), 1560-е

Тициан Вечеллио. Любовь небесная и любовь земная (Галерея Боргезе, Рим), 1518 год

Рафаэль Санти. Портрет папы Юлия I (Лондонская национальная галерея, Лондон), 1512 год

Рафаэль Санти. Мадонна Грандука (Палаццо Питти, Флоренция), 1504 год

Сандро Боттичелли. Весна (Примавера) (Галерея Уффици, Флоренция)

Альбрехт Дюрер. Автопортрет (Пинакотека, Мюнхен), 1485 год

Альбрехт Дюрер. Праздник четок (Национальная галерея в Праге, Прага), 1506 год

Альбрехт Дюрер. Алтарь Паумгартнеров (Старая Пинакотека, Мюнхен), 1503 год

Джотто ди Бондоне. Смерть и вознесение святого Франциска. Легенда о святом Франциске (Церковь Сан-Франческо, Ассизи), 1300 год

Ганс Гольбейн Младший. Послы (Портрет Жана де Дентевиля и Жоржа де Сельва) (Лондонская национальная галерея, Лондон), 1533 год

Ян ван Эйк. Портрет четы Арнольфини (Лондонская национальная галерея, Лондон), 1434 год

Питер Брейгель Старший. Фламандские пословицы (Берлинская картинная галерея, Берлин), 1559 год

Питер Пауль Рубенс. Снятие с креста (Собор Антверпенской Богоматери, Антверпен), 1614 год

Питер Пауль Рубенс. Автопортрет с Изабеллой Брант (Старая Пинакотека, Мюнхен), 1609 год

Питер Пауль Рубенс. Шубка (Музей истории искусств, Вена), 1638 год

Рембрандт Харменс ван Рейн. Автопортрет с Саскией на коленях (Галерея Старых мастеров, Дрезден), 1637 год

Рембрандт Харменс ван Рейн. Даная (Государственный Эрмитаж, Санкт-Петербург), 1636 год

Рембрандт Харменс ван Рейн. Вирсавия с письмом царя Давида (Лувр, Париж), 1654 год

Антонис Ван Дейк. Автопортрет с подсолнухом (Частная коллекция), 1632 год

Антонис Ван Дейк. Портрет короля Карла I (Государственный Эрмитаж, Санкт-Петербург), 1635 год

Диего Веласкес. Портрет короля Филиппа IV (Лондонская национальная галерея, Лондон), 1656 год

Диего Веласкес. Портрет Хуана де Парехи (Метрополитен-музей, Нью-Йорк), 1650 год

Микеланджело Меризи да Караваджо. Больной Вакх (Галерея Боргезе, Рим), 1593 год

Микеланджело Меризи да Караваджо. Взятие Христа под стражу (Национальная галерея Ирландии, Дублин), 1602 год

Артемизия Джентилески. Юдифь, обезглавливающая Олоферна (Национальные музей и галереи Каподимонте, Неаполь), 1612 год

Романтизм

Великая Французская революция, свобода, равенство, братство, крах буржуазных ценностей, новые учения немецких философов с пристальным вниманием к переживаниям человека… Тесные рамки рассудительного и гармоничного классицизма трещат и взламываются. И художники в стремлении раскрывать внутренний мир человека пишут ярче и смелее: прочь геометрические композиции и сдержанные, театральные жесты. Краски – ярче, эмоции – на пределе, стремительное движение – вместо размеренной статики. Если пейзаж, то буря или зловещие развалины. Если портрет, то переживания героя, его скитания и пережитые подвиги читаются в позе, костюме, выражении лица. Если жанровые картины, то жестокие схватки, дикие звери и трагические моменты истории. Буйные, а порой и вовсе демонические страсти бушевали не только на картинах художников-романтиков! Их жизни тоже полны приключений и трагических переживаний.

Теодор Жерико: романтический всадник

Пионер французского романтизма Теодор Жерико прожил короткую, но яркую жизнь. Он родился через два года после начала буржуазной революции, его детство пришлось на время империи, а молодость – на период реставрации. И хотя картины Теодора Жерико – это исчерпывающий портрет наполеоновской эпохи с ее отчаянной бравадой и ощущением неуклонно надвигающейся катастрофы, сам он никогда не увлекался политикой. Две страсти сопровождали биографию Жерико – к живописи и к лошадям. И обе оказались фатальными.

Наездник

Как и все юноши своего времени, Теодор в восторге от победоносных военных авантюр Наполеона и, когда армия возвращается из очередного похода, бегает смотреть сквозь решетку Тюильри на горделиво скачущих улан и драгун. Только, в отличие от сверстников, ему плевать на имперские амбиции: вот лошади у гвардейцев – это да!

Первое, что пробует рисовать Жерико, – кони. Их изящные шеи, мощные крупы и умные головы. Он стремится передать живое ощущение постоянной внутренней подвижности, и ему это удается. Конюшни, кузницы, манежи и ипподромы становятся любимыми местами Жерико. Там он не только наблюдатель. Уже в 16 лет Жерико известен как превосходный наездник. Также известно, что лошадей Теодор всегда выбирает самых норовистых и необузданных. Ему нравится риск, постоянная игра со смертью.

Рассудительный Жорж Никола Жерико хотел бы видеть сына юристом или коммерсантом. Не тут-то было: в 1808 году Теодор бросил лицей и заявил отцу, что отныне будет жить так, как хочет. Мать оставила ему крупное наследство, и 17-летний романтик распорядился им соответственно: во‐первых, купил себе породистого скакуна, а во‐вторых, записался на курс к художнику Карлу Верне, «главному по лошадям» во французской живописи.

Дерби в Эпсоме

Куда бы судьба ни приводила Жерико в последующие годы, везде он первым делом направлялся на скачки или прогулку верхом, в конюшню или на ипподром. Приезжая к родне в окрестности Руана, с азартом объезжал норовистых жеребцов. Живя в Париже, получил специальный допуск на работу в конюшнях Версаля. В Риме его особенно впечатляет «мосса» – атлетическая борьба между лошадьми и их надсмотрщиками, сдерживающими импульсивных животных, чтобы те не вырвались на старт раньше сигнала. Оказавшись в Англии, Жерико просто не мог не посетить традиционное британское развлечение – дерби.

В Лондоне Жерико снимал жилье у торговца породистыми лошадьми Элмора, настоящего фаната скачек. Скакуны с их дикой неукротимой энергией были предметом обожания Жерико – в этом они с Элмором сходились. Считается, что картину «Скачки в Эпсоме» художник написал для Элмора – может быть, в знак расположения, а возможно, и в виде платы за квартиру.

За «Скачки в Эпсоме» Жерико незадолго до смерти успел получил немало критических пинков. Над ним насмехались и говорили, что даже дилетанты знают: передние и задние ноги не могут быть при беге одновременно вытянуты в разные стороны, а брюхо коня во время скачек не опускается к земле. Споры в прессе не утихали и после кончины художника. Когда была изобретена фотография, газетчики стали в доказательство неправоты Жерико публиковать кадры, доказывавшие: когда передние конечности при беге выброшены вперед, задние оказываются под брюхом. Еще позднее адвокатом картины Жерико выступит скульптор Огюст Роден. Он будет настаивать: прав Жерико, а не фотографы! Фотографический кадр фиксирует единственный момент движения и тем самым обездвиживает лошадь. А Жерико в одном положении тела своих лошадей совмещает несколько динамических моментов, в долю секунды фиксируемых глазами зрителя и на реальных скачках, поэтому лошади на его «Скачки в Эпсоме» действительно несутся во весь опор.

Тестомес

Распрощавшись с мастерской Верне, Теодор выбирает Пьера Герена, ученика Жака-Луи Давида и убежденного приверженца классицизма. Соученики сразу признают бесспорное первенство новичка. Он может с легкостью зарисовать любой увиденный предмет. Словно предвидя свой недолгий век, начинает сразу, легко и без разгона. Жерико не требовалось кропотливого труда и пота: ему все было дано от природы. Он поражал даже не точностью рисунка, а его невероятной энергией. Герен сначала приходил в ужас от шероховатости и даже грубости живописи Жерико, но потом смирился. Бешеный темперамент и импульсивность Теодора надежно застраховали его от классицистской рассудочной правильности и гладкописи. Пастозный мазок Жерико настолько густой, что однокашники зовут его le patissier – тестомес.

Картина 21-летнего Жерико «Офицер императорских конных егерей» стала итогом его учебы. Представленная в Квадратном (главном) зале Салона 1812 года, она выиграла золотую медаль и вызвала неподдельный восторг у французов, упивающихся мощью своей армии и еще не догадывающихся о ее грядущих бедах.

Больше ни разу за всю последующую недолгую жизнь Жерико ему не выпадет столь громкого успеха.

Мушкетер короля

Салон еще не закрылся, когда в Париж стали приходить страшные новости: под Бородино войска Наполеона потеряли около 40 тысяч, при переправе через Березину – еще около 30. По сути, блестящая армия Наполеона перестала существовать.

Тут же начинается кампания новой мобилизации. Московский поход остудил самые горячие головы: никто больше не рвался в армию Наполеона – она перестала быть армией победителей. Теодор уклоняется от призыва и продолжает заниматься тем, что любит – живописью и лошадьми. Он часами пропадает в Лувре. Еще никогда коллекция музея не была такой богатой: из всех походов армия Наполеона свозила драгоценные трофеи в виде произведений искусства. Жерико пишет лошадей в Императорских конюшнях Версаля. Ощущение тревоги в его творчестве только нарастает.

В 1813 году Франция оказывается перед угрозой оккупации иностранными армиями, Наполеон снова воспринимается как защитник национальных интересов, а Жерико пишет картину «Раненый кирасир, покидающий поле боя» и представляет ее на Салоне 1814 года. Как же она отличалась от «Офицера императорских егерей»! Больше нет героики войны – есть ее ужас и отчаяние. И это не находит у современников понимания: никто не хочет разочаровываться.

Провал Жерико переживает тяжело. Он решает бросить живопись, а отец-монархист, словно поджидавший, когда этот час настанет, покупает для Теодора патент на службу в Королевской гвардии. У власти опять Бурбоны, Наполеон повержен и бежал на Эльбу. А Жерико теперь – королевский мушкетер. Но он не испытывает к монархии ни малейшего пиетета. Когда Наполеон, выдвинувшись с тысячей верных солдат, вплотную подошел к Парижу, а Людовик XVIII в панике бежал в Бельгию, Жерико сопровождает его до границы только из чувства долга. А потом навсегда сбрасывает мушкетерский мундир, переодевается кучером и в таком виде возвращается в Париж. Конечно, в калейдоскопе сменяющихся режимов Жерико мог стать жертвой политики, но он никогда не боялся риска. Риск – это то, чего он искал.

Романтический любовник

Женщины были от Жерико без ума. Лихой наездник с атлетической фигурой, он к тому же был еще и на редкость хорош собой. В характере Теодора сочеталось все, что так притягивает – нежность и страсть, горячность и мечтательная меланхолия. А самому Жерико для подпитки творческого горения необходим был постоянный вызов, балансирование на грани. Именно это он получил, влюбившись в Александрин Карюэль. Александрин была молоденькой женой дяди Теодора, и она ответила пылкому Жерико взаимностью. Роман раскрылся, скандал стал публичным и очень громким, семья в ужасе. А Жерико, со свойственной романтикам экзальтацией, проклинает себя за свалившиеся несчастья и решает бежать от них подальше. В Италию.

Лошади, скачки, ипподромы, конюшни… В Италии Жерико не меняет своих пристрастий. В равной степени его впечатлили Сикстинская капелла и «мосса» – силовое противостояние перед скачками лошадей и надсмотрщиков, стремящихся удержать их до свистка за линией старта.

В 1818 году Жерико вернулся во Францию, а их обоюдная страсть с Александрин вспыхнула с новой силой. У любовников рождается сын Жорж-Ипполит. Связь тетки и племянника снова в центре скандала. Отец Жерико выделяет деньги на помещение бастарда в приют, а Александрин увозят в глухую провинцию.

Микеланджело, Леда и Лебедь

Сладкий итальянский воздух навевал художнику новые мотивы – эротические. Вообще, сложно поверить, что Жерико, с его жгучим интересом к жизни тела, анатомии, мышечному напряжению, не интересовался раньше любовной тематикой, однако это так. И вдруг в Италии возникает рисунок Жерико «Леда и Лебедь», обыгрывающий известный эротический миф. Можно объяснить этот интерес мощным воздействием итальянского искусства, да и просто горячим южным воздухом, пронизанным любовным томлением. Но, взявшись за известный мифологический сюжет, Жерико отказывается трактовать его как любовную историю.

Дочь этолийского царя Леда родила яйцо, из которого появится Елена, прекраснейшая из женщин. По другой версии, из яйца произошли близнецы Кастор и Полидевк. Это случилось после того, как Ледой овладел бог Зевс, принявший облик лебедя. По сути, «Леда и Лебедь» Жерико – это набросок. Один из эскизов, которые художник, с его временами нечеловеческой трудоспособностью, производил десятками, если не сотнями. Однако законченность и нетривиальная трактовка сюжета выводят «Леду и Лебедя» за рамки простого эскиза.

Его ориентиром для творческого диалога стал Микеланджело. Сохранились воспоминания о посещении Теодором Жерико Сикстинской капеллы. Рассказывают, он вышел оттуда, весь дрожа. Потрясение было настолько сильным, что спровоцировало горячку. Для Жерико Микеланджело надолго стал властителем дум, ему была глубоко сродни мощная телесная пластика Микеланджело, однако сама трактовка сюжета отличается не просто существенно – кардинально.

Огромный лебедь с рисунка Жерико, агрессивно изогнув шею и растопырив крылья, нависает над бедрами распростертой Леды. Растения на заднем плане охвачены дыханием бури. Мы будто слышим завывание ветра и зловещее шипение лебедя, которого женщина пытается оттолкнуть. Жерико подчеркивает, как напряжены ее мышцы в готовности к поединку – причем едва ли любовному. И если «Леда и Лебедь» Микеланджело, с зажатой между ног Леды птицей и их сближенными в поцелуе головами, говорит о непреодолимом сладострастии, то «Леда и Лебедь» Жерико буквально вопиет о насилии и сопротивлении.

Затворник

Всю жизнь Жерико был склонен к изматывающим чередованиям радостной приподнятости и самой черной меланхолии. После скандала с Александрин, переживая депрессию, он почти на год запирается в своей мастерской. В припадке самобичевания Жерико обстригся наголо и приговорил сам себя к затворничеству.

Именно в эти девять месяцев, словно ребенок из материнского чрева, родится главный шедевр Жерико, его знаменитый «Плот Медузы», грандиозное полотно около семи метров в длину и пяти в высоту. Представленная на Салоне 1819 года, она стала сенсацией и скандалом, но не принесла автору ни признания, ни денег. Наоборот, Жерико подвергся травле в роялистских и академических кругах. Пять лет спустя он умер в бедности, перед этим безуспешно пытаясь продать Лувру свою лучшую картину – «Крушение плота «Медузы».

Она основана на совсем недавних реальных событиях. Они и через два года, когда Жерико завершил работу, все еще оставались во Франции на слуху. Неопытный и нерешительный мореплаватель, эмигрант Гюг Дюруа граф де Шомаре, пользуясь коррупцией среди французских чиновников, купил себе место капитана королевского фрегата «Медуза». 18 июня 1816 года судно отправилось к берегам Западной Африки, но из-за непрофессионализма капитана село на камни неподалеку от Островов Зеленого Мыса. Когда стало ясно, что сдвинуть корабль с места не удастся, а запасы воды и еды на исходе, для капитана, губернатора и других высокопоставленных лиц выделили шлюпки, а для 149 оставшихся пассажиров был наспех сооружен плот, на котором они и отправились в непредсказуемый дрейф.

Предполагалось, что шлюпки помогут его буксировать. Но они предательски и трусливо скрылись из виду, оставив переполненный плот один на один с водной стихией. Очень скоро люди начали терять человеческий облик. Борясь за безопасные места у мачты и последние капли воды, они дрались, убивая друг друга и сталкивая в воду. Лишь через 13 дней несчастные увидели на горизонте спасительный корабль «Аргус» – именно этот момент запечатлел Жерико.

Команде «Аргуса» открылось жуткое зрелище: из 149 в живых осталось 15 (пятеро из них скончались почти сразу после спасения). Окоченевшие трупы на плоту перемежались с полуживыми. Оставшиеся в живых вялили на мачте мясо погибших.

Работая над «Плотом «Медузы», Жерико мучительно добивался, чтобы ракурсы и позы изображаемых им людей были правдивы. Для этого он лепил восковые фигурки, комбинируя их в различных положениях на игрушечном плоту. Жерико не удовлетворяла работа натурщиков – он пришел к выводу, что позирование никогда не выглядит естественно. Тогда он стал посещать больницы, где наблюдал и зарисовывал умирающих, а потом и морги. Его устрашающие этюды с отрезанными головами и сваленными в кучу людскими конечностями – оттуда.

Многим картина Жерико представлялась метафорой государственного упадка, аллегорией постнаполеоновской Франции. И хотя Жерико решал не социальные, а чисто художественные задачи, в ней видели обвинение существующего строя, вот почему на родине столь выдающаяся работа сначала не получила одобрения. К счастью, Жерико все-таки успел насладиться признанием своего главного труда: кто-то посоветовал ему везти картину в Лондон, где в это время была бурная художественная жизнь. В английской столице к «Плоту «Медузы» выстроились очереди. Всего за месяц ее посмотрело более 50 тысяч человек. С этого начался триумфальный дрейф «Крушения плота «Медузы» в историю европейского искусства.

Всадник по имени Смерть

В 1821 году Жерико возвращается в Париж, а его душевное здоровье только ухудшается. Наблюдать его берется выдающийся психиатр своего времени Этьен-Жан Жорже.

Жорже специализировался на мономаниях – он выделил и описал несколько: теоманию (религиозное помешательство), эротоманию, демономанию… Считается, что именно он подарил Жерико идею живописных типов из своей психиатрической практики, которые хотел использовать как наглядные пособия для обучения студентов. Изобразить разные виды человеческих маний – что может быть заманчивее для художника? Вполне вероятно, что увлеченность этой работой помогла Жерико хотя бы отчасти справиться с собственным душевным недугом.

К 30 годам душевные терзания Жерико усугубились радикулитом. Бездумно швыряясь деньгами, он промотал материнское состояние. Его картины не продавались. Нищие, бродяги, сумасшедшие и даже лошади – они были никому не нужны. Жерико попытался вложить остатки средств в заводик по производству искусственных бриллиантов, но прогорел. Ему грозит полное разорение. В чем искать утешения? Разумеется – в скачках. Весной 1822 года лошадь на всем скаку сбрасывает Жерико, потерявшего из-за радикулита привычную ловкость. Он получает травму позвоночника, решается на несколько сложных операций и целый год борется с изматывающими болями и угрозой полной обездвиженности.

Наконец ему снова разрешают сесть на лошадь. Жерико снова падает, но наотрез отказывается обработать рану. 26 января 1824 года он умирает от сепсиса, не дожив до 33 лет. Смерть для художника-романтика – эффектный жест. И признание не замедлит. В одном из некрологов французы назовут Жерико «Микеланджело нашей нации».

Эжен Делакруа: дикий, светский, страстный, сдержанный

В мастерской жарко, как в марокканском гареме, окна плотно закрыты, но он просит экономку Женни топить еще сильнее. Шея плотно укутана в шарф, с тех пор как он простудился еще во времена студенчества, горло болит постоянно. Иногда меньше, иногда просто нестерпимо. И тогда Эжен берется за терапию всерьез: не дышать холодным воздухом и не разговаривать. Он закрывается в жаркой мастерской и остается наедине со своей самой сильной страстью – с работой. По той же улице, через дорогу, в доме напротив его мастерской к окну словно приросли два юноши. Они ловят каждый жест Делакруа, они задерживают дыхание и замирают, когда им удается рассмотреть движения мэтра. Они оба мечтают вскоре покорить Париж и получить медали в Салоне, они арендовали эту комнату специально для того, чтобы хоть иногда видеть, как работает самый яркий и революционный художник уходящей романтической эпохи. Одного юношу зовут Клод Моне, второго – Огюст Ренуар.

Эжен Делакруа всей своей жизнью, историей своих побед и провалов, давал надежду молодым, дерзким художникам. Глядя на него, каждый из них верил, что в живописи можно обрести настоящую свободу. Он получил золотую медаль Салона за первую же картину, представленную на суд зрителей, а за третью – на несколько лет впал в немилость. Он девять раз подавал заявку, чтобы занять место среди академиков, вершащих судьбы французского искусства. Он получил ленточку Почетного легиона в 33 года и был избран в городской совет Парижа в 53. А сейчас в Лувре есть целый зал, посвященный только одному художнику, – зал Делакруа. Художник пережил семь политических режимов, которые друг за другом швыряли Францию из одной крайности в другую. Но при всех королях и республиках государство сразу же покупало его новую картину.

Наполеон

Эжен был родом из той французской элиты, которая поднялась при Наполеоне. Его отец Шарль Делакруа был министром иностранных дел во времена Директории, а позже, когда на посту министра его сменил Талейран, служил послом в Батавской республике и префектом Марселя.

Талейран был частым гостем в доме Делакруа и по каким-то тайным знакам и свидетельствам биографы выяснили, что настоящим отцом Эжена, четвертого, самого младшего ребенка в семье, был именно он, Талейран. Хитрец, манипулятор, отлученный от церкви бывший епископ и министр, благополучно переживший на этом посту три смены власти. Но сам Эжен ни в одном дневнике или письме, ни одним своим поступком ни разу не выдал этого родства. Тот человек, которого Делакруа всегда называл отцом, был неподкупно честен, умен, искренен, красноречив и умер очень рано. Эжену было всего семь лет.

Эжен рос нервным и эмоциональным ребенком. Если верить его воспоминаниям о детстве, то занимался будущий художник в основном двумя делами: выживал в бесконечных несчастных случаях и проникновенно сообщал взрослым разной важности жизненные истины. В Императорском лицее, куда Делакруа поступил на полный пансион, по утрам слушали новости о победах Наполеона, писали пространные сочинения на латыни и греческом, учили математику и рисование, а превыше всех других благ ценили дружбу и славу.

Реставрация

Если бы отец Делакруа дожил до 1814 года, его ожидало бы пожизненное изгнание из Франции, вместе со всеми, кто голосовал за казнь короля. А без него семейство всего лишь обеднело и лишилось остатков былого почета и внимания. Мать Делакруа прожила всего несколько месяцев при возрожденной монархии и умерла, когда Эжену было 15.

Делакруа стал жить в семье старшей сестры и приобрел несколько важных навыков: планировать свои скудные финансы, сочинять и литографировать карикатуры для столичных еженедельников, держаться франтом в старых панталонах и по ночам незаметно прокрадываться в спальню к экономке. В Париже он начал учиться живописи в мастерской Герена, а заодно присматривать за племянником, который учился неподалеку. В бесконечных поездках из загородного дома сестры в свою парижскую квартирку он так часто и сильно замерзал, что боль в горле стала хронической.

Отчаянная бедность времен ученичества закончилась для Эжена с первой же картиной, представленной в Салоне 1822 года. Несмотря на красочные нападки некоторых критиков – «намалевано пьяной метлой», «обноски Рубенса» – Делакруа получает и первые восторженные отзывы и первые две тысячи франков. Это было больше его годовой ренты.

Но благосклонность академиков, критиков и публики временами менялась полным неприятием и опалой. А для художника в начале XIX века это означало кроме всего прочего и финансовые трудности: Салон был единственным местом, где картины становились знаменитыми и находили покупателя.

«Смерть Сарданапала»

На этот сюжет Делакруа вдохновил лорд Байрон, а еще, добавляют шепотом биографы, маркиз де Сад, чьи книги активно печатались во Франции в начале XIX века. Правда, нелегально.

С Байроном как раз все законно: один из друзей художника работал над иллюстрациями к французскому изданию Байрона и дал почитать Делакруа пьесу об ассирийском царе Сарданапале. История царя, повелевшего сжечь все свои богатства перед приходом врага, настолько поразила юного Эжена, что он проделал поистине научную работу по поиску подробностей. В Лувре копировал профили с монет Древнего Востока, в библиотеке изучал гравюры в книгах великих путешественников и монгольские миниатюры, читал труды древнегреческих историков. Какая-то утварь и пестрые шелка подсмотрены в антикварных лавках и напоминают скорее Индию, какие-то элементы архитектуры пришли из увиденных в Англии картин о гибели древних городов.

А вот от маркиза де Сада на полотне – упоительная смесь сладострастия и смерти, обостренные ощущения и самые прекрасные в живописи XIX века женские спины. Биографы говорят, что Делакруа не любил вспоминать об этой картине в зрелом возрасте. Как будто он вскрыл свои самые сокровенные страсти и фантазии, чтобы потом навсегда спрятать их от чужих глаз.

В канонической истории Сарданапала ни у Байрона, ни у древних историков ничего не говорилось об убийстве жен, слуг и лошадей. Царь-сибарит (это он изобрел пуховую перину) попросил уничтожить все, что доставляло ему удовольствие при жизни. Это Делакруа в своем воображении нарисовал юных красавиц, резню и спокойного тирана, удовлетворенно принимающего гибель любимых и собственную гибель. На первых набросках в роли Сарданапала Делакруа изображал себя.

Департамент изящных искусств и критики забили тревогу. В газетах можно было увидеть, например, такую рецензию: «Господин Делакруа заказал два фургона с тем, чтобы вывести разрушенную мебель из дворца господина Сарданапала, двое похоронных дрог для мертвых и два омнибуса для тех, кто остался в живых».

Делакруа после этой картины впал в немилость и был лишен государственных заказов. Благо правительство во Франции в XIX веке менялось чаще, чем художественные принципы. Немилость продлилась всего три года – до Июльской революции.

Июльская революция

Революцию 1830 года молодые художники и поэты восприняли как шанс на обновление и рывок из того омута традиции, в котором все глубже увязало искусство, да и вся Франция. Карл X совершал ошибку за ошибкой, но ограничение такой вожделенной французами свободы слова и ликвидация Палаты представителей отбрасывала страну совсем уж к старой доброй монархии. Революция длилась три дня и раздала каждому по заслугам. Опальному при Карле Эжену Делакруа – вдохновение. Он пишет легендарную теперь уже «Свободу, ведущую народ» и начинает грезить Африкой.

«Ваши журналы, ваша холера, ваша политика – все это, к сожалению, несколько умеряет нетерпение, с которым я жду возвращения. Если бы вы знали, как приятно жить под прикрытием тирании!» – писал он во Францию, уже заканчивая свое сладостное, красочное, знойное путешествие в Марокко и Алжир. Все эти финансовые новости, все эти язвительные журналисты, развенчивающие героев и гениев, все эти политические авантюры и споры казались ему мелочными и угнетающими. В следующие лет десять к каждой выставке в Салон он будет подавать как минимум одну марокканскую работу, воспоминания будут тускнеть, лица алжирских красавиц забываться, но останется пленительная, чистая, насыщенная палитра, однажды и навсегда обретенные цвет и свет.

Почему Африка?

Настоящий интерес французов к Востоку начался с Египетского похода Наполеона – точно на рубеже веков XVIII и XIX. Потому что кроме солдат и полководцев Наполеон берет с собой в африканскую кампанию несколько тысяч ученых и художников. У них свои задачи: местное искусство, архитектура, язык, обычаи, природа. Уже в 1809 году во Франции начинает выходить огромное 23-томное издание «Описание Египта» с материалами этих исследований, в Лувре появляются первые вывезенные из Африки экспонаты, а в пригороде Каира – основанный французами Институт Египта.

В Европе Восток становится отдельной дисциплиной крутых научных сообществ, большие шумные редакции выпускают журналы о Востоке, заявляют о себе одиночки-исследователи Востока: лингвисты, историки, естествоиспытатели. Жан-Франсуа Шампольон, гениальный 32-летний лингвист, расшифровывает иероглифы Розеттского камня и египетской письменности в целом. Богатые искатели приключений отправляются в путешествия, возвращаются бородатыми и загорелыми и привозят из Африки оружие, расшитые диковинные одежды, курят кальян и пьют кофе. Они самые желанные гости модных парижских богемных салонов. Им есть что рассказать.

Почти дипломат

Мирный договор Франции с Марокко предполагал достаточно устойчивые отношения, которые все же требовали иногда, раз в несколько лет, отправки посла с очередными угрозами или подарками. В 1833 году отправляться с подарком к султану предстояло чрезвычайному послу графу де Морне – и Эжен Делакруа получает от министерства разрешение присоединиться к дипломатической миссии. В качестве… заскучавшего художника. К этому времени он уже написал «Резню на Хиосе», «Смерть Сарданапала» и «Свободу, ведущую народ» – его воображение, бесконечно богатое и стремительное, разжигается от литературных сюжетов и далеких трагических событий, о которых пишут в газетах. Но теперь нужны живые впечатления – нужна Африка.

«Представь себе, друг мой, развалившихся на солнцепеке, прохаживающихся по улицам, починяющих туфли настоящих римских консулов, Катонов и Брутов, наделенных даже тем же самым надменным выражением лица, какое, должно быть, не оставляло властелинов мира. У этих людей всего имущества – одно покрывало, в нем они ходят, спят и в нем же будут преданы земле, но вид их исполнен поистине цицероновского довольства», – пишет Делакруа другу из Марокко.

В ожидании встречи с султаном проходит несколько дней – и у художника есть время, чтобы заполнять страницы дорожного альбома зарисовками пейзажей и городских видов, побывать на базарах и праздниках, едва не погибнуть от рук местных мужчин, которые застали Делакруа за рисованием их жен. Позировать местные мавры не соглашаются – и художник просто издалека наблюдает, на улицах, в банях.

Дипломатическую встречу с султаном Делакруа напишет больше десятка лет спустя, тоскуя в Париже по африканской торжественности, величию, по белым одеждам и белому свету, который заливает все вокруг.

Итак, основная миссия выполнена – и Делакруа с графом де Морне отправляются на несколько дней в Алжир (тогда уже французскую колонию). Здесь произойдет маленькое событие, которое повлияет не только на живопись Делакруа, но и на несколько поколений после него. Художник попадет в гарем, а по приезде в Париж по алжирским наброскам напишет картину «Алжирские женщины», которая станет учебником новой, насыщенной цветом и светом, живописи.

«Алжирские женщины»

В 2008 году в Лувре в одном зале собрали всех знаменитых «Алжирских женщин» в изобразительном искусстве. Всего одна картина на этой выставке принадлежала Делакруа, а весь остальной гарем принадлежал Пабло Пикассо. В течение двух лет Пикассо создал 15 вариаций этого мотива и десятки эскизов и набросков. В одном из интервью он сказал: «Если бы Делакруа увидел мои работы, я бы ему сказал вот что: вы писали, имея в виду Рубенса, но сделали как Делакруа. А я писал, имея в виду вас, но тоже сделал нечто свое».

Покидая Марокко и прибывая в Алжир, Делакруа тосковал только об одном: что не смог поближе увидеть местных женщин. Оказалось, что в Алжире все немного проще. Бывший капитан алжирского флота провел Эжена прямо в свой гарем – любуйся.

В низкой, душной, пропахшей сладким кальянным дымом и чаем комнате полулежали три женщины. Они проводили здесь целые дни, они были частью этой комнаты. Что успевал – зарисовывал акварелью, иногда акварели не хватало, и он делал пометки в блокноте: «нежно-голубой, зеленый, золотисто-желтый» – это про платок, «сиреневато-фиолетовые рукава, сиреневато-фиолетовое на плечах, на груди полосы фиолетовые, нежные» – это про рубашку. «Алжирские женщины» – само спокойствие и нега. Как будто время в этом измерении движется медленно или счет ему никто просто не ведет. Здесь нет ни сюжета, ни действия, ни истории, ни символа. Чистая живопись.

«Алжирские женщины» – необъяснимый, волшебный магнит. Точную копию с нее делал юный Огюст Ренуар (только по этой копии современники и могут судить сейчас о подлинной яркости красок у Делакруа, потому что его картина сохранилась плохо и потемнела), а потом написал по ее мотивам свою «Одалиску». Для Синьяка эта картина стала откровением «оптического смешения наиболее удаленных компонентов». Пикассо написал 15 картин «Алжирские женщины», эротичных и прямолинейных, повторяющих основные линии композиции Делакруа, одна из которых в свое время стала самой дорогой картиной в мире и ушла с молотка за 180 млн долларов.

Спустя много лет Делакруа напишет о своих восточных каникулах: «Я жил там в двадцать раз интенсивнее, чем в Париже».

Блестящий собеседник

Он вернется с Востока и пойдет в свое самое долгое и страстное виртуальное путешествие – 20 лет без перерывов и отдыха он будет уединяться на лесах под потолками огромных залов: королевских дворцов, библиотек, государственных палат, чтобы покрывать их фресками. Дотошные искусствоведы посчитали, что в XIX веке ни один художник не расписал больше стен, чем Делакруа. Он спускается, конечно. Больше, чем писать и влезать на леса, он любит только разговоры. Если бы искусствоведы могли считать друзей, они бы наверняка сказали, что у Делакруа их было больше, чем у кого бы то ни было в XIX веке. Он мог с Мюссе бродить всю ночь от дома к дому, не желая прерывать интересную беседу, он с Шопеном часами обсуждал порядок в музыке и порядок в живописи. Жорж Санд, Бодлер, Тьер, Стендаль…

Образованный эрудит, безукоризненно учтивый, сдержанный и внимательный, он мог с порога предупредить гостя: «Сегодня мы не будем разговаривать, хорошо? Разве что самую малость». А потом провести за беседой несколько часов. При этом долгие разговоры он считал неким излишеством вроде сытного изысканного обеда, продолжительного сна или долгого праздного светского приема.

Шарль Бодлер, близкий друг и страстный поклонник Делакруа, в эссе, опубликованном сразу после смерти художника, рассказывал: «Простые слова «милостивый государь» он умел произносить на двадцать ладов, представлявших для изощренного уха любопытную гамму чувств». Это мог быть «милостивый государь» с чувством крайнего расположения и добродушия или «милостивый государь» с оттенком пугающей дерзости.

Любимыми его собеседниками всегда были ярые оппоненты – хоть в философских вопросах, хоть во взглядах на искусство. При этом в самые напряженные моменты, когда спор грозил перерасти в грубую, неуправляемую перепалку, художник замирал и на время снижал накал собственных высказываний. Спустя несколько минут, успокоившись и собравшись с мыслями, он выдавал оппоненту темпераментную речь, с доводами и фактами.

Шкура зверя

Для французских живописцев, которые вот уже несколько веков писали животных по гипсовым моделям, ежедневное дежурство Делакруа у клеток с хищниками было настоящим потрясением и поводом для недоуменных перешептываний. Делакруа приходил в Ботанический сад, где тогда размещался зверинец, практически ежедневно. Он был одержим тиграми и львами, чувствовал необъяснимую связь с этими дикими хищниками, как древние племена – с тотемными животными.

В этих вылазках в Ботанический сад у Делакруа была компания. Скульптор-анималист Антуан-Луи Бари, неповоротливый, немногословный, крупный увалень-нормандец, и Эжен Делакруа, хрупкий, невысокий, нервный, изысканный парижанин, откладывали все дела и неслись по городу плечо к плечу, когда из зоопарка приходила весть о новом приобретении или (большая удача) о смерти зверя.

Посыльные неслись со всех ног, чтобы доставить от художника скульптору срочное письмо подобного содержания: «Г-ну Бари, пассаж Сен-Мари. Лев мертв. Бегом. Время, которого мало, должно нас подогнать. Я вас жду. Тысяча поцелуев. Эжен».

Когда зверь умирал, а это случалось редко, нужно было успеть к снятию шкуры. Тогда представлялась уникальная возможность написать экорше – открытые мышцы хищника. Бари возвращался в мастерскую и лепил рельефные, напряженные тела сражающихся животных, Делакруа приходил в свою студию – и писал бесконечные сцены схваток тигров и лошадей, львов, терзающих добычу.

Невозможная страсть

Делакруа был влюблен много раз, но лишь однажды он задумался о женитьбе. В его избраннице было все, о чем только можно мечтать. Жюльетта де Форже, в девичестве де Лавалетт, была крестницей Жозефины де Бонапарт и участницей легендарной авантюрной истории. Ее отец, генерал де Лавалетт, занимал высокий пост при Наполеоне и, не задумываясь, примкнул к императору во время его непродолжительного возвращения. Когда «сто дней» закончились, генерала приговорили к смертной казни. 12-летняя Жюльетта и ее мать устроили заключенному изящный побег. Пришли попрощаться и, обливаясь слезами, быстро переодели генерала в платье жены. Обнимая дочь и не прекращая рыданий, переодетый пленник свободно вышел из тюрьмы.

Уже повзрослевшая Жюльетта была свободолюбивой и независимой, жила отдельно от мужа, а скоро стала вдовой, была изящной, богатой, уравновешенной, обожала музыку, цветы и Делакруа. Их связь, близость, сначала страстная и исступленная, потом – нежная и дружеская, длилась до конца жизни художника.

Потомки Жюльетты, краснея от стыда и негодования, сожгли письма Делакруа, адресованные ей. Из тех немногих, которые уцелели, биографы выбрали самые целомудренные отрывки. Например, тот, где Делакруа благодарит Жюльетту за слепок ее руки, полученный в подарок: «Теперь у меня есть твоя ручка, которую я нежно люблю. Надо и мне сделать слепок с какого-нибудь места, чтоб он занимал твои мысли в мое отсутствие. Приходи, выберем это место вдвоем». Не известно, состоялся ли сеанс лепки, но, оберегая независимость и сохраняя силы только для искусства, Делакруа так и не сделал Жюльетте предложение.

Никаких наследников

Нервный, болезненный, хрупкий и уязвимый, Делакруа как будто постоянно делал выбор: на что он может потратить скудный запас жизненных сил, а на что его тратить – губительно. Со временем из допустимых удовольствий исключаются даже мимолетные романы и страстные свидания. Остаются только самые близкие друзья и работа.

Дети же в список допустимых радостей Делакруа не входили никогда. Дети – это грязные руки, которые будут портить бумагу и холсты. Дети – это барабаны, дуделки и слишком громкий плач, который отвлекает и истощает. Романтик Делакруа был уверен, что ребенок рождается с феерическим набором неуправляемых страстей, – и только страдание, воспитание и тренировка ума делают из него человека, пригодного для жизни с другими людьми.

Цвет против линии

Устроители Всемирной выставки 1855 года в Париже прекрасно понимали, что будет буря, но ничего не могли поделать. Два самых могучих таланта, два гения, Делакруа и Энгр, одинаково достойны больших экспозиций на предстоящей выставке. Поэтому решено, что участвовать будут оба. За Энгра, рисунок, линию, – вся Академия. За Делакруа, цвет, движение, бурю, – все известные литераторы.

В преддверии выставки оба были приглашены на званый обед. Делакруа мрачен и молчалив. Энгр нервничает, разъяряется и бросает раздраженные взгляды на противника. Не выдержав, подбегает к Делакруа и выпаливает: «В рисунке, сударь, – порядочность! В рисунке, сударь, – честь!» И от переполняющих его чувств выплескивает кофе себе на рубашку. Энгр выбежал из зала, бормоча: «Это уж слишком! Я не позволю себя оскорблять!» Делакруа продолжает мрачно молчать.

Когда картины обоих художников развешивали перед Всемирной выставкой, Делакруа заглянул в зал Энгра, чтобы поздороваться. «Откройте окна! Здесь запахло серой!» – закричал Энгр, когда его ненавистный оппонент вышел за дверь.

Вторая республика и Наполеон III

Когда Париж снова захлебнется в крови, чтобы навсегда распрощаться с королями, для Эжена Делакруа свобода будет выглядеть совсем иначе: «Свобода, купленная ценой жестоких баталий, не есть настоящая свобода, которая заключается в том, чтобы мирно бродить там, где вздумается, размышлять, обедать в раз навсегда определенное время и еще во множестве вещей…»

Во время этой революции Делакруа, художник, признанный всеми французскими правительствами, из Парижа уедет. У него маленький домик в Шемрозе, где он, растя виноград, нашел истинную свободу. И он знал, что делал. Искусствоведы посчитали: ни у одного французского художника всех времен не погибло от социальных потрясений столько работ, сколько у Эжена Делакруа.

Гойя: махо при дворе короля

Мы произносим «Гойя», и перед глазами немедленно возникает «Обнаженная Маха». Он создал примерно 500 картин, 300 гравюр и тысячу рисунков, но в первый момент непременно вспоминают – ее. Полулежащую, с призывным взглядом и слегка искаженными пропорциями. Это как Леонардо и «Джоконда» – невозможно мысленно разделить их, и самые проницательные видят в «Джоконде» автопортрет. Или как Флобер, утверждавший: «Госпожа Бовари – это я!» Связь Гойи и его «Махи» – того же порядка, и мы попробуем объяснить, почему. Маха – это ведь отнюдь не имя. Махами называли девушек из испанских социальных низов, веселых, легкомысленных и витальных. Жадных до музыки и любви. Мужской вариант – махо – известен нам сейчас как «мачо». Произношение слегка модифицировалось, но суть осталась прежней: внутренняя сила, темперамент, пассионарность. Франсиско Гойя с его простонародными корнями, жаждой жизни и неистовым характером и был махо. Мачо. Он думал как мачо, вел себя как мачо и даже писал – как мачо. В биографическом романе Фейхтвангера Гойя говорит: «Я – махо, хотя иногда и почитываю Энциклопедию».

Лук, а не роза

Гойя был одним из трех сыновей владельца маленькой позолотной мастерской в деревушке Фуэндетодос. Его мать происходила из рода захудалых дворян – идальго, так удачно высмеянных Сервантесом в «Дон Кихоте», а вот отец был чистым батурро – простолюдином, передавшим сыну способность крепко стоять на земле и не питать лишних иллюзий.

Потом семья переехала в Сарагосу, где 13-летнего Франсиско отдали учиться в мастерскую художника Хосе Лусана. Там Гойя проведет около семи лет, больше преуспев не на поприще живописи, а в исполнении фанданго, пении серенад и уличных драках. Консервативный живописец Лусан сам посоветует Гойе попытать счастья в Мадриде, поступив в Академию Сан-Фернандо, хотя и в Сарагосе не было недостатка в работе. Поговаривали, что учитель просто хотел сплавить с глаз долой взрывного, темпераментного смутьяна, не расстающегося даже в мастерской со своим складным ножом-навахо, коварным оружием испанских махо.

«Франчо, ты родился луком, а не розой, – беспокойно говорила мать Гойи, – луком ты и помрешь».

Бой быков и выкраденная послушница

Академия Сан-Фернандо отфутболила Франсиско дважды. В 1763 он не получил в свою пользу ни единого голоса, сгоряча отчаялся, но постепенно остыл и в 1766-м предпринял вторую попытку. Она тоже закончилась неудачей: Франсиско Гойя не был силен в рисунке, да и вообще ни на кого не похож – академики просто не поняли этот странный, небывалый, «деформированный» (как назовет его в ХХ веке Ортега-и-Гассет) стиль.

Кто угодно опустил бы руки. Но Гойя, родившийся под огненным знаком Овна, был чертовски упрям и настолько уверен в собственных силах, что решил: он все равно перехитрит – если не судьбу, так уж Королевскую академию точно. Не получив от нее пансиона, 23-летний Франсиско Гойя рванул в Рим за собственный счет. Для этого он примкнул к группе матадоров, направлявшихся в Италию.

Бой быков, кураж, возбужденный гул толпы – это вообще была его стихия. Общительный и задиристый Франчо обожал шумные сборища и не раз клялся сплясать арагонскую хоту на спинах тех, кто осмеливался косо посмотреть в его сторону. Франсиско Гойя принимал участие в корриде и выступлениях уличных акробатов. Он был ловок, мускулист и отчаянно смел, а о его амурных похождениях, осложненных многочисленными дуэлями, ходили легенды. Рассказывали, например, как Гойя, влюбившись в послушницу одного из римских монастырей, выкрал девушку из обители. Знавшие его накоротке не сомневались, что именно так оно и было.

Покорение Рима испанский художник начал с того, что забрался на купол собора Святого Петра. Но не затем, чтобы оценить вид на Вечный город, нет – на вершине собора Франсиско Гойя выцарапал свои инициалы. Матадор и драчун из Сарагосы жаждал во весь голос заявить о себе «городу и миру», и ни секунды не сомневался, что Провидение и Пресвятая Дева Аточская приготовили для него великое будущее.

Плафоны в Сарагосе и шпалеры в Мадриде

В 1771 году, постранствовав по Италии и даже получив премию Пармской академии, Гойя возвращается в Сарагосу. В городе своей юности он с успехом расписывает дворцы и церкви. Его яркая палитра, настоянная на итальянском солнце, радует глаз, а ангелы, для которых позировали уличные плясуньи, украшают плафоны соборов и обволакивают сердца испанцев непозволительно сладкой истомой. Через пару лет Франсиско зарабатывал уже в три раза больше, чем его бывший учитель.

И все же Гойя рвется в Мадрид. Амбиции гонят его в столицу, а еще – его зовет туда старый приятель, придворный художник Франсиско Байеу, с которым Франсиско познакомился, когда безуспешно пытался поступить в академию.

В Мадриде мастер начинает создавать рисунки для королевской ковровой мануфактуры «Санта-Барбара». Здесь выпускали гобелены – большие безворсовые ковры ручной работы с жизнерадостными сюжетами и исполненными изящества харизматичными героями. Такие гобелены могли занимать почти всю стену, и ими с удовольствием декорировали не только частные дома, но и королевские покои. Королевская мануфактура, например, выпускала гобелены, которыми украшали помещения Эскориала. Задачей Гойи было создавать рисунки, на основе которых «Санта-Барбара» будет ткать гобелены. Какие же сюжеты могут подойти?

Махо и махи

В Испании персонажами гобеленов были люди из простонародья – махо и манолас. Махо – это представители испанских городских низов, веселые, темпераментные и витальные. Они готовы в любой момент схватиться за нож, не дураки выпить и вообще довольно криминализированы (как всякие социальные «низы») и в то же время остаются хранителями народных традиций. Их страстных подруг называют «махи». «Махи» – женщины легкого нрава и таких же правил, что отличает их от «манолас» – приличных девушек строгих правил, этаких «благородных мах», впрочем, столь же безоглядно уверенных в собственной неотразимости.

Во времена Гойи изображения махо, мах и манолас были чрезвычайно популярны. Их национальные наряды были так выразительны, ярки и красивы, что даже аристократки, женщины из знатных родов, очень любили время от времени, особенно во время карнавалов и светских вечеринок, наряжаться в народном духе. Это было модно, а в текущей политической ситуации еще и помогало сохранять национальную идентичность. Особой приверженностью к испанскому народному костюму отличалась небезызвестная герцогиня Альба. На ростовых портретах Гойи она, аристократка, как раз одета в испанском народном стиле.

Всего Гойя выполнил не менее шестидесяти монументально-декоративных панно, служащих эскизами для гобеленовой мануфактуры. Их отличает удивительная, не представимая в дальнейшем творчестве Гойи искрящаяся жизнерадостность, многообразие и звучность палитры. Гойя вдохновенно создает счастливую утопию «естественного человека» с опорой на образы той среды, откуда вышел и он сам.

«Похороны сардинки»

Франсиско Гойя – специалист по жутким историям и непростым для понимания сюжетам. Но картина «Похороны сардинки» – это не произвол авторской фантазии, а реально существовавший в Испании ритуал с легким привкусом абсурда.

В пепельную среду – день, предшествующий началу Великого поста, жители Мадрида и других городов Испании, а также испанских колоний в Латинской Америке, шумной толпой высыпали на улицы. Многолюдная процессия несла впереди себя большую рыбу (сделанную из подручных материалов). Со всех сторон раздавались притворные рыдания и громкий потешный плач. Ближе всех к безвременно почившей рыбе располагались громко стенающие «вдовы» с черными усами – группа ряженых испанских мужчин. Все идущие изображали безутешную скорбь, неизбежно переходящую в народные гулянья с песнями и плясками. Задача похорон сардины та же, что у любого карнавала: повеселиться и покуражиться так, чтобы хватило на все семь недель предстоящего поста. В конце праздника чучело рыбы сжигали (совсем как чучело Масленицы во время аналогичного праздника), а пепел бросали в воду.

В наше время этот обычай с соблюдением всех установленных ритуалов лучше всего сохранился на острове Тенерифе – самом большом из островов Канарского архипелага, бывшей испанской колонии. Пиренейские конквистадоры в XVI веке экспортировали на Тенерифе из Испании не только грипп и оспу, но также католическую религию и сопутствующие ей ритуалы вроде потешных похорон мертвой рыбы, нашедших отражение в известной картине Франсиско Гойи.

Похороны мертвой рыбы бессмысленны только на взгляд рационалиста. Но в карнавальном сознании, переворачивающем мир вверх ногами и предпочитающем порядку – веселый хаос, ничего невозможного не существует. По одной из версий, похороны сардины – это трансформация другого карнавального ритуала, еще более древнего. Когда-то в Испании накануне поста принято было погребать специально для этой цели заколотого поросенка. Название такого жертвоприношения – cerdna – было созвучно слову «сардина», так что со временем и хоронить стали ее: чем абсурднее, тем веселее!

Другая версия приурочивает ритуал как раз к эпохе Гойи: якобы при короле Карлосе III, первом покровителе художника, народ во время карнавала угостили протухшими сардинками. Но угощение сопровождалось таким количеством вина, что подданные Карлоса III не обиделись, а решили учредить торжественные похороны безвременно усопшей рыбы.

Есть шоколад и охотиться

Шпалеры Гойи очень нравились при дворе. Коммуникабельный Франсиско быстро обрастает влиятельными знакомыми. Ему покровительствуют гранд Осуна, критик Сеан-Бермудес, придворные реформаторы Флоридабланка и Ховельянос, инфанты и сам король. Вскоре на трон восходит следующий монарх – безвольный, но чувствительный Карлос IV. Положение художника от этого только упрочилось. Гойя сумел обаять и нового короля, и его умную и властную супругу Марию Луизу Пармскую, и даже ее всесильного фаворита и будущего премьер-министра Мануэля Годоя. Это тем более поразительно, что в своих портретах королевских и приближенных к ним особ мастер ни в малейшей степени не льстит: Карл IV так и остается на них «размазней», а королева – стареющей сластолюбицей.

«Так случилось, что отныне я – придворный художник. Трудно привыкнуть к мысли, что мой годовой доход теперь будет составлять более 15 тысяч реалов», – сообщает Гойя одному из друзей. Другому пишет: «Я не могу себя ограничивать так, как, может быть, себя ограничивают другие, потому что здесь, в Мадриде, я очень почитаем». Теперь Франсиско может отдаться своим слабостям – поглощению шоколада и охоте на куропаток. И он, наконец, отмщен перед Академией Сан-Фернандо: сначала избирается ее членом, а потом становится директором. На этом посту он сменил скончавшегося Байеу.

Портрет жены

Нужно сказать, отношения Гойи и Байеу никогда не были простыми. Франсиско казалось, что Байеу давит на него, и они часто ссорились. Классицистски настроенный Байеу поучал Гойю, что тому следовало бы быть посдержаннее в красках и поаккуратнее в линиях, а для этого брать себе за образец француза Жака-Луи Давида. Можно представить, как действовали на гордеца Франсиско эти призывы. В одном из сохранившихся писем Гойя заклинает собственный гнев на Байеу словами: «Я вновь и вновь обращаюсь к Богу с просьбой освободить меня от вспыльчивой гордости, которая овладевает мною».

Но была и еще одна причина, порождавшая напряжение: любвеобильный Гойя соблазнил сестру Байеу Хосефу. Все открылось не сразу. На момент спешного венчания Хосефа была беременна. Байеу был возмущен, но подавил эмоции: Франсиско уже успел получить прочное положение при дворе и был далеко не беден.

Первое время Хосефа ощущала себя очень счастливой, их дом был полной чашей, а за один только парадный выезд (лошадей и карету) мастер отдал столько, сколько его отец-позолотчик не зарабатывал за год. Франсиско Гойя хвастал: «В Мадриде такая только у меня и у министра Годоя».

Испанский художник и Хосефа проживут вместе почти 40 лет. Она будет страдать от многочисленных измен мужа, бояться, когда Гойю, становящегося в своих работах все откровеннее и критичнее, начнет преследовать инквизиция. Хосефа потеряет (живыми и неродившимися), по некоторым сведениям, почти 20 детей: до зрелых лет доживет только один их сын, Хавьер – тоже художник, а впоследствии ростовщик и пройдоха.

За все четыре семейных десятилетия Франсиско написал лишь один портрет Хосефы. Во всяком случае, других до нас не дошло.

«От какой болезни он умрет?»

Гойе было 46, когда с ним приключилось нечто, наложившее отпечаток на всю его дальнейшую жизнь. Загадочное заболевание, о котором нам достоверно известно лишь то, что оно преследовало Гойю уже много лет, заставило его просить в Мадриде официальный отпуск на пару месяцев и направиться для поправки здоровья в Андалусию.

Разумеется, за два месяца болезнь не прошла. Когда Гойя гостил у своего друга-финансиста Себастьяна Мартинеса в Кадисе, им внезапно овладело «скверное расположение духа», за которым последовал удар. Художник ощутил мучительный шум в голове, перестал ориентироваться в пространстве и вскоре впал в кому. Быть может, это был инсульт? В конце XVIII века не знали действенных способов его лечения – ну, разве что кровь пустить. Франсиско Гойя некоторое время находился на грани жизни и смерти, однако выжил.

Многие сходятся на том, что загадочная болезнь могла стать осложнением перенесенного в 1777-м сифилиса, следствия бурной молодости. С тех пор он страдал от сильных головных болей, шума в ушах, временной слепоты, непроизвольной дрожи мышц и паралича правой руки. Но главное: мастер потерял слух.

Другие проявления болезни бывали периодическими – глухота осталась с ним навсегда. До конца жизни (а проживет он еще 36 лет) художник останется глухим. Он общался с людьми, читая по губам и используя записки.

Изменения коснулись творчества Гойи: красочную жизнерадостность сменили гротеск и кошмары. Тогда родилась тревожащая серия офортов – знаменитые «Капричос». Призраки и злодеи, ведьмы и демоны вместо пышногрудых мах, испанских святых и королевских особ – так теперь видел и воспринимал мир испанский художник, лишенный возможности его, этот мир, расслышать.

Но одно в жизни художника осталось неизменным: его все так же любили женщины.

«Теперь наконец я знаю, что значит жить!»

Самой яркой звезде на небосклоне мадридской придворной жизни герцогине Каэтане Альбе было чуть за двадцать, когда Гойя изобразил ее в рисунке для шпалер, и слегка за 30, когда он написал с нее первый портрет. Она отличалась красотой, утонченностью, пылкостью, а ее родословная дала бы фору даже находящимся при власти Бурбонам. Когда между нею и Гойей вспыхнул роман, ему было под пятьдесят. Он был наполовину простолюдин, к тому же совершенно глухой. Но разве это могло остановить любовь?

Уже в ХХ веке наследники герцогини Альба потребуют эксгумации ее бренных останков и проведения замеров костей, чтобы доказать: бесстыдно обнаженная «Маха» – это вовсе не она, не Альба! Не с нее, дескать, писал Гойя это соблазнительное тело с приставленной к нему (чтобы не вычислила инквизиция!) чужой головой.

Но, что бы там ни заявляла их чисто испанская сословная спесь, в наследии мастера сбереглись следы того, что после смерти Хосе де Толедо, мужа Каэтаны, художник стал ее кортехо (возлюбленным). Десятки рисунков изображают герцогиню обнаженной, а на одном из них приписано ее рукой: «Хранить такое – просто безумие». На живописном портрете Альбы в черном ее руку украшают кольцо и перстень: на одном из них надпись: «Гойя», а на другом – «Альба». И еще от того периода сохранилась записка Франсиско другу: «Теперь наконец я знаю, что значит жить!»

Альба дразнила его, бросала, уходила от него к кому-то более молодому и знатному, потом снова возвращалась и осталась самой большой и мучительной страстью в жизни Гойи. Их отношения длились около семи лет.

Старость и радость

Казалось, под старость Франсиско Гойя останется совсем один. Кого-то из его друзей угробила инквизиция, кто-то по политическим мотивам вынужден был покинуть страну. В 1802 году умрет Альба, по слухам, отравленная ядом из красочных пигментов, а в 1812-м не станет ворчливой и верной Хосефы. Гойя уединится в пригороде Мадрида, выстроив там усадьбу Кинта дель Сордо («Дом глухого»), и покроет ее стены изображениями пугающих видений. Испания переживет «ужасы войны» и французскую оккупацию, однако Франсиско сможет сохранить положение придворного художника и при правлении французов – чего потом испанцы долго не смогут ему простить.

А когда Гойе исполнится 68 лет и можно будет подводить итоги и оплакивать потери, его жизнь вновь заиграет радугой и запахнет скандалом. Замужняя красавица Леокадия Вейс, на 40 лет его моложе, влюбится в Гойю и уйдет от состоятельного и нестарого мужа к нему. Вместе они сбегут от политических гонений во Францию, у них родятся еще двое детей – сын и дочь, а его старший возмущенный сын Хавьер, ровесник Леокадии, долго будет судиться с отцом за немалое наследство.

Великий испанский художник умрет во французском Бордо в возрасте 82 лет.

Уильям Тёрнер: интеллектуальный кокни

Современники отмечали, что Уильям Тёрнер «кто угодно, но не красавец». Он был типичным кокни, то есть лондонцем из нижних слоев, с характерным выговором, и внешне ничем не напоминал джентльмена. Широко известен его автопортрет в возрасте 24 лет, написанный в 1799 году по случаю избрания кандидатом в члены Королевской Академии живописи. Перед нами предстает миловидный юноша в щегольских модных одеждах. Но, судя по всему, это изображение несколько идеализировано.

Карандашный портрет Тёрнера, сделанный годом позже Джорджем Дэнсом Младшим, показывает человека с крупными чертами лица и крючковатым носом, похожего на Панча – персонажа британского кукольного театра. Со временем внешность художника огрубела еще больше. Приземистая фигура, обветренное красное лицо, кривые ноги и большие ступни придавали ему сходство с моряком или извозчиком. Сюда же стоит добавить «вечно немытые» руки – сказывалась привычка размазывать краску по поверхности пальцами.

Юный гений

Тёрнеру было 14, когда одну из его акварелей выставили в Королевской академии и разрешили ему свободное посещение занятий. К тому времени юный Тёрнер успел поучиться у архитектора Томаса Хардвика и акварелиста Томаса Мелтона. Кстати, впоследствии он говорил, что если бы выбирал путь заново, то предпочел бы архитектуру.

Президентом Королевской академии в те годы был сэр Джошуа Рейнолдс, к которому Тёрнер-художник питал глубочайшее почтение. Нередко бывая у главы академии дома, Уильям любовался подлинниками Рубенса, Пуссена, Рембрандта. В старости он даже обронил, что, пожалуй, счастливейшие свои дни провел именно в общении с Рейнолдсом.

Еще ребенком Уильям пропадал целыми днями на Темзе, которую писал потом всю жизнь. Признание он получил в молодости, а собственную галерею открыл, когда ему и 30 не было. Это его идея фикс – чтобы все картины были собраны в одном месте.

Безусловным авторитетом и богом в живописи для Тёрнера был Клод Лоррен. Лоррен первый поместил на свои полотна сияющее солнце, главное божество Уильяма Тёрнера. По слухам, когда Тёрнер впервые увидел картины Лоррена, то от полноты чувств разрыдался и заявил, что повторить такое никому не под силу. Тем не менее именно ему удалось встать в один ряд со своим кумиром и оказаться достойным преемником, воспевающим солнце.

Драматург света

Когда Тёрнеру исполнилось лишь четыре дня от роду, в небе случился любопытный оптический феномен – явление «трех солнц». А незадолго до смерти он, как гласит легенда, произнес «солнце – это бог». В течение всей жизни он искал способы изображать солнечный свет. Небесное светило появляется на множестве полотен, иногда как нечто очень естественное и элементарное, иногда – как таинственное и мистическое.

В то время состав солнца и источник его энергии были еще загадкой. В одном здании с Академией живописи располагалось Королевское научное общество, и Тёрнер посещал лекции там, обсуждал с такими учеными, как Майкл Фарадей и Мэри Сомервилль, штормы, новые открытия в области цвета и света, магнетизма и электричества. Вполне возможно, что на его визуальные эксперименты повлияли новейшие научные теории о солнце так же, как на палитру – труд Иоганна Гёте «К теории цвета».

«Тёрнер не просто пытался написать солнце. Кажется, он действительно хотел перенести его энергию и свет на свои картины», – заметила британский искусствовед Никола Мурби. С той же научной тщательностью, что и Тёрнер, к атмосферным явлениям подходил его современник Джон Констебл. Но отношения этих двух художников не сложились.

Он сделал свой выстрел

Однажды на одной из выставок работы Констебла и Тёрнера повесили рядом, и перед открытием первый наносил финальные штрихи на свое полотно красноватым пигментом и киноварью. Второй же, понаблюдав за коллегой, «одним мазком положил круглое пятно свинцового сурика, размером чуть больше шиллинга, на свое серое море и, ни слова не говоря, ушел». Яркий сурик пригасил цвета на картине Констебла, который пожаловался, что «он был здесь и сделал свой выстрел». В последнюю минуту Тёрнер взял кисть и превратил красное пятно в бакен.

Но оба художника практиковали один общий метод – написание этюдов маслом на пленэре. У Тёрнера был переносной ящик с красками, где он держал пигменты, обернутые в пленки из рыбьего пузыря, предохранявшие их от высыхания. Оловянный тюбик для масляных красок был запатентован еще при жизни художника, в 1841 году, но в полной мере воспользоваться этим изобретением смогли лишь его последователи-импрессионисты.

Путешествия Тёрнера

Еще в молодости Тёрнер построил лодку и сплавлялся по реке, жадно впитывая сюжеты для будущих картин. В странствия он вообще отправлялся с одной целью – наполниться впечатлениями, отыскать новые темы и новые цвета.

В юности Тёрнер бродил по горным районам Уэльса, позже осваивал центр, север и юг Англии. С 1800-х он путешествует по Европе. Франция, которая еще не стала художественной меккой, Швейцария, Шотландия, Германия… Италия! Вот куда он рвался. Увидеть Рим, Турин, Милан, Верону, сделать бесчисленное множество эскизов и рисунков… Но главное – Венеция. Венеция Тёрнеру, так тонко чувствующему игру света, движение воды, солнечные блики, вероятно, показалась раем. Что он ощутил, впервые оказавшись в этом месте? В этот рай он приедет еще не раз. Кажется, что в венецианских пейзажах Тёрнеру удалось за холст поместить солнце, и именно его лучи делают картины такими сияющими. Это солнце он не потеряет уже никогда.

Живописец стихий

Одна из самых ярких картин, где главным героем стало солнце, – это «Регул», написанная и выставленная после второй поездки Тёрнера в Италию в 1828 году, а затем переработанная и вновь показанная в Лондоне в 1837-м. Художник проиллюстрировал эпизод из жизни римского генерала III века Марка Атилия Регула, олицетворяющего стоическое достоинство и самопожертвование. Этот полководец был захвачен карфагенянами, которые хотели отправить его в Рим на переговоры. После отказа ему отрезали веки и заставили смотреть на солнце, пока он не ослеп, а затем казнили.

Тёрнер изобразил своего героя несколькими бледными мазками в правой части холста – его почти невозможно найти. Так художник заставляет зрителя занять место Регула и в поисках протагониста всматриваться в яркий свет на полотне. Автор не только бросает вызов нормам исторической живописи, но использует классический рассказ, чтобы хитро отреагировать на критику своего творчества – «ослепляющее» и «почти вырывающее глаза», как писали рецензенты.

Героем другого произведения стала огненная стихия – пожар в одном из старых зданий Вестминстерского дворца.

Парламент горит

16 октября 1834 года вспыхнул пожар в здании парламента. Возгорание произошло от раскалившейся печи, в которой сжигали вышедшие из употребления деревянные бирки казначейства. Диккенс писал, что лондонские бедняки таили надежду – вдруг эти палочки отдадут им на растопку печей. Но нет, их попытались сжечь «в обстановке строгой секретности». С секретностью, как мы понимаем, не особо получилось…

Лондонцы собрались на берегах и мостах. Тёрнер, которого всегда привлекали бушующие стихии – огонь, вода, воздух, – не мог пропустить это зрелище. Многие нанимали лодки, чтобы поближе полюбоваться грандиозным пожаром. В их числе был и Тёрнер. Он сделал наброски, по которым позже написал две картины.

Картины были замечены и восприняты неоднозначно, что вообще часто происходило с работами Тёрнера. Кто-то восхищался, кто-то недоумевал, кто-то возмущался. Газета The Morning Chronicle опубликовала рецензию, в которой рекомендовала сотрудникам академии «хотя бы изредка набрасывать мокрое одеяло или что-то вроде того либо на этого короля пожаров, либо на его произведения…». Противники Тёрнера характеризовали «Пожар в здании парламента» как «совершенно невыразительную массу пигментов, размазанную полосами краску…»

История увлечения Тёрнера пожарами началась в юности. Он подрабатывал декоратором в театре «Пантеон». Вскоре в театре произошло возгорание, и он сгорел дотла. Юный художник утром явился на пепелище и старательно все зарисовал. После чего 10 дней не ходил на занятия в академию, а работал над захватившим его видением. Следующей весной в Королевской академии была выставлена его акварель.

Человек и стихия

Старый Тёрнер, отец художника, любил показывать посетителям их галереи картину «Переход Ганнибала через Альпы», требуя отыскать на картине слона. Удавалось это не всем, а слон между тем есть – на заднем плане по центру: там, где в небе занимается золотой свет, виден хобот слона. А на слоне – Ганнибал, ведущий свое войско. Вон там вдалеке из-за слоновьего хобота выглядывает крошечный силуэт «повелителя»… Могучая и непобедимая армия Ганнибала на фоне стихии не впечатляет. Очевидно, что перед бушующей природой слабые маленькие человечки беспомощны. К этому сюжету – противопоставлению человека и стихии (отнюдь не в пользу первого) Тёрнер обращался неоднократно.

В данном случае очевидна аналогия с событиями современности. «Снежная буря» написана в 1812 году. В этом году Наполеон предпринял поход на Россию, окончившийся его поражением. А за 10 лет до того Тёрнер рассматривал картину Жака Луи Давида «Переход Наполеона через перевал Сен-Бернар», на которой художник изобразил императора в образе современного Ганнибала.

По одной из версий, замысел картины возник у Тёрнера, когда он гостил в поместье Фэрнли-холл у Уолтера Фокса – парламентария, землевладельца, коллекционера, по чьему заказу Тёрнер много писал. Как-то в компании сына хозяина Хоксворта Тёрнер наблюдал мощную грозу, грохотавшую и сверкающую над йоркширскими холмами. По воспоминаниям Хоксворта, Тёрнер ни на мгновение не отводил взгляд от бушующей стихии, а когда буря утихла, пообещал: «Погоди, Хоки. Года через два ты увидишь это опять и назовешь «Ганнибал переправляется через Альпы».

Любовь и так далее…

История личной жизни Уильяма Тёрнера довольно темная, хотя основные персонажи известны. В конце 70-х он сдружился с семейством композитора Джона Денби. А когда тот умер – с его женой. Да так сдружился, что вскоре уже жил с ней. Сара Денби родила ему двух дочерей. Хорошим отцом Тёрнер не был, хотя в завещании дети упомянуты. Племянница Сары, Ханна Денби, с 23 лет служила у Тёрнера, присматривала за его хозяйством. Отношения их не ограничились рабочей стороной, по всей вероятности, имела место и личная связь. Ханна всю жизнь была глубоко предана Тёрнеру. Судя по рассказам очевидцев, она с возрастом становилась все более эксцентричной и страдала какой-то кожной болезнью, в результате чего все ее лицо и тело оказалось покрыто коркой.

Последняя любовь Тёрнера – снова вдова, София Бут. Художник несколько лет снимал у нее комнату, приезжая в Магрит. По ее воспоминаниям, он никогда не участвовал финансово в их жизни… Соседи его знали как судебного делопроизводителя мистера Бута. Под конец жизни Тёрнер оставил на Ханну дом с галереей, а сам перебрался к Софии Бут. Однажды Ханна решилась, закутавшись с ног до головы, прийти к дому, в котором Тёрнер, тогда уже тяжело болевший, жил с Софией, постояла молча и ушла. У миссис Бут на руках ослабевший художник и скончался на 76-м году жизни. По ее воспоминаниям, даже не вставая с постели, Тёрнер частенько требовал рисовальные принадлежности и делал наброски в блокнотах.

Крутой нрав

Большинство современников сходятся во мнении, что Тёрнер нрав имел недружелюбный, резкий и близко с ним лучше бы не сходиться. Он либо молчал, либо был бесцеремонным и язвительным. Впрочем, в хоре недовольных дурным нравом Тёрнера встречаются и иные голоса. Однажды он гостил у одного из своих богатых покровителей и коллекционеров. На вопрос кого-то из домочадцев, почему бы ему не написать автопортрет, Тёрнер ответил: «Какой смысл рисовать такую незначительную фигуру, как я? Это может навредить моим рисункам. Люди скажут: что способен нарисовать такой малыш?»

Когда Тёрнер писал, он приходил в неистовство. Уолтер Фокс, богатый коллекционер, с удовольствием покупавший картины Тернера, вспоминал, что тот начинал с того, что заливал жидкой краской бумагу, пока она не становилась совсем мокрой. Нередко он работал сразу над несколькими картинами – пока одна сохла, занимался следующей, затем переходил к другой, после чего возвращался к первой. Когда лист просыхал, художник, словно в исступлении, принимался рвать, скрести и тереть бумагу, причем эти движения казались лишенными какой бы то ни было системы, хаотичными. Но постепенно проявлялось изображение. Метод Тёрнера был противоположен классическому подходу с его строгой заданностью форм и фона. Тёрнер же сначала проявлял текучее, стихийное пространство, в котором работал, из которого под движениями его кисти, а нередко и пальцев рождались свет, цвет, сияние, солнце, вода, огонь. Последние правки перед выставками художники, случалось, вносили в уже развешанные в академии картины. В исполнении Тёрнера это было совершенно дикое действо: он мог растереть краску плевком, подправить пальцем, а ярость, с которой он работал над картиной, заставляла тревожиться о целостности холста.

Великий жид

Еще одной малоприятной чертой характера живописца, вошедшей в легенду, была скупость. Автор биографии «Тёрнер» Питер Акройд приводит несколько свидетельств этому. Например, встречу своего героя с писателем Вальтером Скоттом в Шотландии, когда один согласился предоставить рисунки для «Шотландских провинциальных древностей», а второй – снабдить их текстом. Но уже несколько месяцев спустя Скотт написал другу: «Ладонь Тёрнера столь же вызывает зуд, сколь талантливы его пальцы, и он, поверь мне на слово, ничего не сделает без наличных, причем за них – все, что угодно. Изо всех, кого я знаю, он почти единственный человек с дарованием, который так низок в этих вопросах». Однако отчего же художнику не отстаивать свои права? «Скотту как никому другому полагалось бы понимать значение денег как эквивалента творческого труда», – заключает Акройд.

Другой биограф, Джордж Уолтер Торнбери, описал распространенную историю о путешествии Тёрнера в Йоркшир, когда тот привез книготорговцу Робинсону запечатанное рекомендательное письмо от лондонских издателей Лонгманов. Там говорилось, что «превыше всех вещей [нужно] помнить, что Тёрнер – великий жид». Скорее всего, речь шла о его меркантильности, но Робинсон понял все буквально. Он вслух предполагал, что гость не захочет пойти в воскресенье в церковь, и извинялся, когда к столу подали свинину.

Однако биографы уравновешивают эти карикатурные образы, представляя Тёрнера интеллектуалом и человеком с чувствами, тщательно спрятанными под внешней грубостью. Разбогатев, художник приобретал дома и землю, но не всегда был суров с арендаторами. После его смерти выяснилось, что он несколько лет не брал платы с одного несостоятельного жильца. А купив три смежных участка земли в Туикнеме, завещал открыть там богадельни для неимущих коллег.

«Рембрандт хотел бы так писать!»

В общении с коллегами художник Тёрнер деликатностью тоже не отличался, а уж когда был произведен в академики в 1802 году, то и вовсе многие стали упрекать его в заносчивости и высокомерии. Тем не менее его замечания коллеги чрезвычайно ценили, он мог с первого взгляда точно сказать, что стоит подправить в работе, и всегда это оказывалось правильным решением. Несмотря на далеко не легкий характер, работы его получили признание и в академии, и в домах богатых коллекционеров. Художник Бенджамин Уэст назвал Тёрнера величайшим живописцем современности и в весьма изящной формулировке признал его заслуги: «Рембрандт хотел бы так писать!.. Если б мог».

А вот преподавание оказалось слабой стороной Тёрнера. Речь его, профессора перспективы в Королевской академии, была скучна и сбивчива, хотя студенты все равно любили его лекции и приходили на занятия. Самое интересное начиналось, когда он, отбросив попытки читать лекцию, начинал показывать, что такое живопись, и каково оно – написать картину.

Сын богатого виноторговца Джон Рёскин встретил Тёрнера, когда художнику было 65 лет, Рёскину же – 21. Рёскин стал самым воинствующим поклонником искусства Тёрнера и яростным борцом за его репутацию. Искусствоведы к его фигуре относятся двояко, есть мнение, что Рёскин был пошловатым богатым франтом. Но кем бы он ни был, во многом благодаря его стараниям исполнена последняя воля Тёрнера – о том, чтобы его картины были по возможности собраны и выставлены в одном месте. С 1949 года – это лондонская галерея Тейт, официальная обитель работ Тёрнера.

Замок Норем

В последние годы жизни работы Тёрнера становились все более радикальными. Критики того времени были сбиты с толку и открыто задавались вопросом, не впадает ли художник в старческое слабоумие. Один из ранних покровителей Тёрнера сказал: «Теперь он пишет так, словно его мозг и воображение смешались на палитре с мыльной водой и пеной».

Примером такого произведения-загадки может быть пейзаж «Замок Норем на рассвете», который никогда не выставлялся при жизни художника. Неизвестно, было ли полотно закончено. Все сходятся лишь в том, что в середине 1840-х никто и нигде не писал подобным образом.

Норемскому замку Тёрнер отводил особую роль. Однажды, будучи уже немолодым известным художником, он проезжал мимо руин крепости и вдруг встал в экипаже и поклонился им. А своим изумлённым спутникам пояснил, что когда-то в юности изобразил замок Норем – и с тех пор заказчикам не было отбоя. Он вновь и вновь возвращался к этому сюжету, и последний вид – где развалины предстают лишь как смутное пятно, – можно рассматривать как символ памяти, хранящей яркие образы юности.

И пока арт-критики думали, что стареющий живописец сходит с ума, он – в середине XIX века! – изобретал даже не импрессионизм, праотцом которого его считают, а всю современную живопись. Его называют «учителем» Марка Ротко и Джексона Поллока: за сотню лет до них он освободил живопись от необходимости подражать реальности и копировать ее. Говорят, что после просмотра картин Тёрнера нужно дать глазам время привыкнуть к окружающему миру, который в сравнении с сияющим тёрнеровским выглядит так, будто у вас катаракта.

Василий Тропинин: крепостной художник

Василий Тропинин – главный московский портретист начала XIX века и самый трогательный украинский жанровый лирик, крепостной-академик и художник-кондитер. В то время когда Доминик Энгр путешествует по Италии, а Делакруа дебютирует в Салоне, когда Уильям Тёрнер преподает курс перспективы студентам Королевской академии и смело снимает желто-коричневую патину «древности» с окружающего мира, а Франсиско Гойя получает внушительное жалованье от королевского двора и покупает второй дом, Василий Тропинин продолжает прислуживать за барским столом, будучи уже признанным и востребованным художником.

Однажды к хозяину Тропинина графу Моркову в дом пожаловал ученый гость откуда-то из Европы. Иностранца провели в мастерскую, где он долго беседовал с Василием Андреевичем, восхищался его картинами и высказывал всяческое уважение к таланту живописца. Когда пришло время обеда, гостя пригласили остаться. В столовой, увидев уже знакомое лицо, иностранец кинулся к Тропинину, предлагая место за столом рядом с собой. Все семейство Морковых в растерянности отводило глаза и ожидало, когда бестолковый приезжий ученый поймет наконец, что разговаривает с лакеем. После этой истории Тропинина освободили от обязанности прислуживать за столом, чтобы избежать подобных недоразумений. Однако от рисования графских гербов на каретах, от покраски заборов и от выпечки пирожных его никто освобождать не собирался – вольную художник получит только в 47 лет.

Вакса и лубок

Василий Тропинин был крепостным мальчишкой с особым положением. Его отец, управляющий графа Миниха, за особые заслуги и преданную службу уже в почтенном возрасте получил вольную. На детей, правда, эта привилегия не распространялась. К тому же особый статус отца не сулил мальчику никаких поблажек – дворовые люди вымещали на нем все свои обиды, откровенно и жестоко отыгрываясь за прежние строгости Тропинина-старшего.

В школе Василия учат грамматике, арифметике, чистописанию и чтению, но единственное из школьных занятий, которое мальчика увлекает, – это рисование. Возвращаясь домой, он в отсутствие хозяев просится на часок в комнаты к дворовым девушкам и срисовывает лубочные картинки, развешанные по стенам. Однажды мальчишке здорово досталось, когда его застукали за затянувшейся чисткой хозяйской обуви. Вместо того чтоб полировать до блеска графские сапоги, он рисовал ваксой портреты прямо по стенам людской.

Выгодное приданое

Когда дочь графа Миниха Наталья Антоновна выходила замуж, Тропинин уехал с ее платьями и драгоценностями, посудой и кружевами, сундуками и коробками в новый дом в Москву. В качестве приданого.

«Толку не будет!» – махнул рукой новый барин граф Морков на просьбы старшего Тропинина отдать сына на обучение в Академию художеств. Пусть лучше учится у кондитера в Петербурге: делать торты да варить варенья куда полезней. Умелый кондитер, способный ко всему прочему нарисовать узор для вышивки или расписать кухонную утварь, был ценной собственностью. Тропинин был кроток и послушен барину, но невероятно упрям в своей страсти. В Петербурге он мало того что отыскал художника по соседству и взял у него несколько уроков, но и умудрялся в свободное время наведываться на занятия в академию. Для всех желающих, любого сословия и возраста, на три часа утром и на два часа вечером здесь открывались двери на уроки по рисунку и копированию древних статуй. Беднякам даже выдавали карандаш и бумагу – искали дарования.

Барину Ираклию Ивановичу не остается ничего другого, как сдаться на уговоры своих родных и через год отправить Тропинина опять учиться в Петербург, теперь уже в Академию художеств. Пять лет юноша проживет на академической квартире профессора Щукина, жадный к новым знаниям, побывает во всех прославленных мастерских столицы, с восторгом будет пользоваться доступом к эрмитажному собранию.

Подолянки и церковь

Василий Андреевич как раз копировал в Эрмитаже портрет Рембрандта, но пришлось оставить его незаконченным – барин уезжал в свои новые украинские владения и требовал крепостного Тропинина срочно домой. Поедет вместе со всеми – будет строить и расписывать церковь.

Кукавку тогда только освободили от католиков-поляков, и чтоб продемонстрировать милость нового российского барина по отношению к православным крестьянам, Морков решил сначала выстроить здесь церковь, а потом уже усадьбу. Во время строительных работ Тропинин живет в селе сам, в одном из крестьянских домов. Юные темноглазые подолянки, колоритные, мудрые старики, крепкие загорелые мужчины – художник пишет их всех с восторгом и благодарностью, собирая свою собственную галерею типажей, которых хватит на всю жизнь. Позже он рассказывал, что в Кукавке научился гораздо большему, чем в столичной академии.

Церковь откроется – и первой свадьбой, которая здесь пройдет сразу же после освящения, будет свадьба Тропинина. Анна Ивановна Катина была вольной жительницей Кукавки. И, выходя замуж за доброго, умного, образованного, пусть даже сто раз гениального, но крепостного художника, теряла свободу. Тропинины прожили вместе больше 50 лет.

Украинский Робин Гуд

Версий знакомства художника Тропинина с народным мстителем Устимом Кармелюком, сбегавшим из заточения и из ссылки легендарное количество раз, существует несколько. По одной из них, Тропинин писал Кармелюка прямо в месте заточения, в Каменец-Подольской крепости, чтобы его тюремщики могли приложить портрет к судебному делу. По второй версии, более правдоподобной, основанной на воспоминаниях жителей Кукавки, художника познакомил с народным героем местный лекарь, который в том числе тайком лечил раненых сподвижников Кармелюка.

Художник и народный мститель могли встретиться приблизительно в 1818–1820 годах – Кармелюку тогда было слегка за 30. Это человек, которому пришлось бросить семью, которого ожидало 25 лет солдатской службы, который сбежал из уланского полка, но никогда уже не смог вернуться домой. Он всегда жил где-то рядом, должно быть, тайно и с огромной опасностью для жизни пробирался иногда в свой дом, чтоб обнять жену и посмотреть на спящих детей, но каждый раз должен был уходить в лес и прятаться.

Для крепостного художника-романтика такая встреча была настоящей удачей. Кармелюк – неуловимый защитник обездоленных, объявленный в розыск, приметы которого знают все жители окрестных сел: «лица круглого, носа умеренного, волосов на голове, усах и бороде светло-русых, глаз голубых». О нем слагают песни и легенды – одной только песни «За Сибіром сонце сходить» существует больше 40 вариантов. Его имя шепотом с надеждой произносят крестьяне детям перед сном, его имя с ужасом передают друг другу польские паны и российские дворяне, недавно завладевшие украинскими землями. Говорят, что он дьявол, который совершил самый дерзкий побег из самой охраняемой и неприступной крепости. Говорят, что он ангел, который ничего не оставляет себе и все украденные у господ деньги отдает крестьянам. Говорят, войско Кармелюка, скрывающееся в лесах и пещерах, насчитывает 20 тысяч человек.

Незаменимый слуга

Морков ценил талант своего усадебного художника, доверял ему важные семейные дела и в конце концов освободил от любых других занятий кроме живописи. Но Тропинин, вероятно, был еще и самым надежным человеком в окружении графа.

Вот, например, война 1812 года. Граф самоотверженно прыгает в седло, назначенный указом императора возглавлять московское ополчение, забирает с собой сыновей и только успевает отдать приказ Василию Андреевичу: позаботиться об имуществе, людях и прочих делах. Денег оставить в спешке забывает – но все равно, попадая под подозрение, проезжая какие-то участки дороги с конвоем, выслушивая проклятья от крестьян по пути, Тропинин одним из первых въезжает с барским обозом в сгоревшую Москву и готовит дом к приезду хозяина.

Свободный художник

Даже когда давление друзей-москвичей, издателей, героев войны и писателей не оставит Моркову выбора и ему придется освободить своего художника, он будет уговаривать Тропинина остаться жить в доме, уже свободным.

Жена и сын Василия Андреевича вольную получат только через пять лет, и поэтому он селится недалеко от них, тут же, в Москве, но теперь в своем доме. Тропинин приложит все усилия, чтобы больше ни от кого никогда не зависеть. Он откажется стать столичным академиком и получать от Академии художеств распределяемые государственные заказы, не будет участвовать в больших светских выставках. Зато он перерисует всю Москву, по его портретам можно будет делать перепись купцов и дворянства начала XIX века.

В московской квартире Тропинина была знаменитая дверь. Посетители, не застававшие художника дома, оставляли надписи на двери: «Был Брюллов», «Заходил Свиньин». Вся она за несколько лет покрылась посланиями друзей и почитателей. Василий Андреевич скучал по этой двери особенно, когда купил за Москвой-рекой маленький домик и уехал туда жить вместе с сыном. Все его друзья, художники, почитатели и родные соберутся у дверей этого домика 3 мая 1857 года, чтобы проводить лучшего московского портретиста на Ваганьковское кладбище. «Никогда еще не было такого большого стечения народа в жилище маститого художника, проводившего всю свою жизнь скромно, благородно, неусыпно, деятельно; много два, три человека близких сходились у него побеседовать и послушать мудрых его речей – а в этот день была толпа, которая была безмолвна…» (Из воспоминаний Николая Шихановского.)

Орест Кипренский: взлет и падение

Есть некая ирония высших сил в том, что Кипренскому, родоначальнику романтизма в русской портретной живописи ХIХ века, досталась столь романтическая, даже романная биография. Незаконнорожденность, выдуманная фамилия, блистательная внешность, громкий успех в России и Италии (даже галерея Уффици желает заполучить автопортрет!), а после этого – охлаждение публики, подозрения в убийстве римской натурщицы, женитьба на ее едва достигшей совершеннолетия дочке, пьянство и деградация. И, конечно, талант – к концу жизни бесславно растраченный, но все равно невероятный, непостижимый, очень мощный.

Отцовская линия

Кипренский был незаконным сыном бригадира Алексея Степановича Дьяконова. Мать Ореста, Анну Гавриловну, Дьяконов выкупил у помещика-соседа, а когда сыну исполнился год, дал ей вольную. Но вскоре снова закрепостил: выдал за Адама Карловича Швальбе, собственного крепостного. Как немец-лютеранин стал крепостным – до сих пор загадка. Именно Швальбе будет считаться названым отцом Кипренского и даст ему свое отчество. Что же до фамилии, то для незаконнорожденных детей нормальным считалось выбрать фамилию на свое усмотрение. Поэтому несколько первых лет жизни Орест носил фамилию Копорский – по названию населенного пункта Копорье (ныне Ленинградская область). Позже, уже в академии, его переименовали в более звучного Кипрейского, а потом – в Кипренского. На родине художника до сих пор жива легенда, что имя ему дала высокая трава с темно-розовыми цветками – кипрей, в изобилии растущая на болотистых окраинах Санкт-Петербурга.

Детство Ореста прошло рядом с безлюдными дворцами Ораниенбаума. Швальбе первым заметил, как здорово мальчик перерисовывает тамошние картины, виденные сквозь оконное стекло, и показал рисунки Дьяконову, а тот устроил шестилетнего сына в училище при Академии художеств. Там у Кипренского были великолепные наставники – Левицкий и Угрюмов, и сам он, определенный в престижный класс исторической живописи, делает большие успехи. По завершении академического курса Кипренский был оставлен при академии в качестве пансионера.

1804-м годом датируется один из первых шедевров Кипренского, названный художником «Портрет отца». Но изображен на нем не Дьяконов, а Адам Швальбе. Много позднее Кипренский повезет «Портрет Швальбе» в Италию – показать на выставке в Неаполе. Там даже выйдет небольшой конфуз: неаполитанские академики живописи, исследовав полотно, заявили, что оно никак не могло быть написано в ХIХ веке: вероятно, это неизвестный шедевр Рубенса или, может быть, даже самого Рембрандта. Кипренскому не без труда удалось отклонить обвинения в мошенничестве.

Кисть меняю на саблю!

Сказать, что Кипренский был личностью темпераментной – слишком слабо. Он был впечатлителен чрезвычайно и, как сказали бы современные психологи, эмоционально лабилен. В состоянии творческой экзальтации, вызываемом в равной степени и созерцанием прекрасного, и светским или амурным успехом, мог пребывать сутками. Коллекционер и будущий московский губернатор Федор Ростопчин свидетельствовал: «Кипренский почти помешался от работы и воображения».

Однажды девица, которой Кипренский был увлечен, заявила, что могла бы полюбить только военного. На вахтпараде у Зимнего дворца Кипренский прорвался сквозь строй прямо к ногам Павла I с воплем: «Ваше императорское величество! Мечтаю обменять свою кисть на саблю!» Но раздосадованный Павел лишь поморщился: военный парад он считал высоким таинством, которое не должны омрачать непредусмотренности.

Кисть, впрочем, не раз оказывалась сильнее сабли: Кипренский создал превосходные портреты героев Наполеоновских войн (в их числе знаменитый «Портрет Е. В. Давыдова»), полководцев, моряков, декабристов. У него был редкий дар изображать людей в счастливые мгновения их жизни. Такие портреты, выхватившие человека в минуты его душевного просветления и приподнятости, открывают в нем самое лучшее.

В Италию, в Рим!

К 1816 году Россия, оправившись от Наполеоновских войн, возобновила командировки пансионеров академии за границу. Кипренский мечтал об этом давно и страстно. Он посещает Францию, Германию, Швейцарию, но для жизни выбирает Рим.

Римский период Кипренского – время наивысшего успеха. В России его уже воспринимают как живую легенду, «русского Вандика» (то есть Ван Дейка). Италия тоже благоволит талантливому и по-итальянски темпераментному русскому. Из желающих заказать портрет выстраиваются очереди. И наконец, апогей славы: галерея Уффици во Флоренции желает заполучить автопортрет Кипренского для своей постоянной экспозиции.

Дальше будет – только по нисходящей, к холодному и страшному концу.

Путь вниз

Слава Кипренского оказалась быстротечной, в Италии он мучился от сознания, что никогда не достигнет мастерства Рафаэля, пытался угнаться за местными вкусами, выписывая слащавых цыганок и итальянских поселянок, завидовал возрастающей славе Брюллова, начал пить.

Некоторые полагали, что на судьбу Кипренского роковой отпечаток наложило жестокое заблуждение: будучи прирожденным портретистом, он курьезно считал, что создан для исторической живописи, в которой был несравненно слабее. Другие убеждены, что Кипренский был чересчур зависим от внешней успешности, слишком падок на славу. Но и вправду историческая живопись никак не давалась ему. Кипренский задумал аллегорию «Аполлон, поражающий Пифона», чтобы восславить победу Александра над Наполеоном, но так и не приступил к его живописной разработке. Картину «Гробница Анакреона» ему все же удалось закончить, но на выставке в Риме она была встречена абсолютно холодно. Портреты князя Голицына и княгини Щербатовой, написанные в это же время, – несравненно выше.

В 1823 году художник ненадолго вернулся на родину, однако Петербург принял его холодно: до России доползли слухи, будто бы в Италии Кипренский убил собственную натурщицу (та действительно была найдена мертвой в его мастерской) и испытывал непозволительные чувства к ее дочери, 10-летней Мариучче, с которой писал «Девочку в маковом венке».

Город смерти

В 1828 году Кипренский снова уедет в Рим, но для него это будет совсем другой Рим: не город успеха, а город смерти. Он встретится с подросшей Мариуччей и женится на ней, приняв для этого католичество. Но счастья в этом браке не обретет, да и есть ли оно, счастье? Кипренский склонялся к мысли, что скорее – нет. Теперь он больше времени проводил не в мастерской, а в остериях, итальянских ресторанчиках, напиваясь вином и прикармливая хлебом бродячих псов. Константин Паустовский в очерке о художнике заметит, что заказчики умудрялись отыскивать Кипренского, ориентируясь по сворам собак, сидевших то у одного, то у другого ресторана.

Умер Кипренский 10 октября 1836 года от горячки, вызванной пневмонией. Ему было всего 49. Дочь Кипренского Клотильда родится уже после его смерти. На римском надгробии написано: «В память Ореста Кипренского, самого знаменитого среди русских художников».

Два Пушкина

Исследователи творчества Пушкина говорят, что до 1827 года никто толком не смог создать портрет поэта. Какие-то гравированные «уродцы», выдуманные «лицеисты» с баками (которые Пушкин отрастит, кстати, только после ссылки, уже в Михайловском), романтичные юноши с острым подбородком давали очень отдаленное представление о его истинной внешности.

А в 1827 году были созданы сразу два портрета, которые стали по-настоящему каноничными, несмотря на огромное различие в их интонациях. Позже русские и советские художники, изображая Пушкина в любом возрасте и в любой период его жизни, писали поэта таким, каким он предстал на картинах Тропинина и Кипренского. У живописного Пушкина отняли юность и лишили зрелости – ему везде 28.

Портреты Кипренского и Тропинина не похожи так, как не похожи Петербург и Москва. Официальный, мундирный, застегнутый на все пуговицы, гордый, величественный, погруженный в свои мысли, торжественный – это Пушкин столичного художника Кипренского. Домашний, взлохмаченный, порывистый, трогательный, мечтательный и собранный, но при этом все равно величественный и торжественный в своем домашнем халате – это Пушкин москвича Тропинина.

Портрет Кипренского

Портрет Пушкина заказал вернувшемуся из Италии Кипренскому близкий друг поэта Антон Дельвиг. Работа была выполнена весной 1827 года в Москве, в доме общего знакомого Кипренского и Пушкина, графа Дмитрия Шереметева. В 1831 году, после скоропостижной кончины Дельвига от «гнилой горячки» (тифа), Пушкин, несмотря на значительную стесненность в средствах, выкупил портрет, чтобы поместить в своем кабинете.

Очевидно, для Пушкина портрет Кипренского имел двойную мемориальную ценность: во‐первых, напоминал о рано ушедшем друге («Никто на свете не был мне ближе Дельвига»), а во‐вторых, позволял надеяться и на собственное бессмертие, – и он вполне однозначно формулировал свою надежду в стихотворном послании Кипренскому: «И я смеюся над могилой, ушед навек от смертных уз…»

Перекинутый через плечо плед, или плащ из красно-зеленой шотландки, не только делает общий колорит динамичнее, но и считается живописной отсылкой к лорду Байрону, поэту-романтику шотландского происхождения, который на определенных отрезках биографий являлся кумиром как для Пушкина, так и для Кипренского (художник ужасно сожалел, что немного разминулся с Байроном в Риме).

Известен отклик Карла Брюллова (пересказанный со слов Тараса Шевченко) о том, что Кипренский изобразил не поэта, а «какого-то денди». Сам Пушкин признавал высокий уровень сходства («Себя как в зеркале я вижу…»), однако отмечал и некоторую степень художественной идеализации («…но это зеркало мне льстит»).

Портрет Тропинина

Василий Андреевич изобрел полюбившийся москвичам «халатный жанр». Часто, заказывая портрет для семейной галереи, местные дворяне просили изобразить их непременно в халате. По одной из версий, именно за эту способность к непринужденности, домашности и интимности в изображении модели выбрал Тропинина Сергей Соболевский. Он заказал художнику портрет Пушкина и особо настаивал, что хочет видеть своего друга на нем таким, «как он бывал чаще, не приглаженным и припомаженным». По другой версии, Пушкин заказал портрет сам, чтоб подарить Соболевскому.

Портрет Тропинин писал с натуры – и в первый же день знакомства создал очень живой этюд к будущей работе, по первому впечатлению. С готовой же картиной случилась запутанная и почти детективная история – по пути к Соболевскому ее подменили подделкой, а подлинник нашелся случайно только спустя 30 лет в меняльной лавке. 80-летний старик Тропинин его опознал, почистил и покрыл новым слоем лака, но наотрез отказался подновлять то, что создал в молодости и при личной встрече.

Современники признавали поразительное сходство портрета с натурой. И домашний халат на Пушкине не выглядит пошло, это, говорят искусствоведы, скорее римская царственная тога, это скорее свободная одежда свободного человека. Очень важный смысл в те годы для обоих – для вернувшегося из ссылки поэта и получившего вольную художника.

Классицизм: разум и порядок

Классицизм прочно обосновался в европейском искусстве XVII века, сдав свои позиции лишь в первой трети следующего столетия. Классицисты преклонялись перед античностью, свято верили в идею порядка и логичности мироздания, а также в безграничные возможности человеческого разума.

Классицизм появился и сформировался во Франции периода расцвета абсолютной монархии и впоследствии распространился в Испании, Германии, Англии, Нидерландах, США и России, где возник в процессе европеизации при Екатерине II, которая ввела моду на все французское. Эталоном для классицизма была греко-римская античность. Искусство Древней Греции и Древнего Рима было объявлено образцом гармонии, достичь которой можно, руководствуясь разумом.

Утверждение Декарта Cogito ergo sum («Мыслю, следовательно, существую») как нельзя лучше характеризует философию классицизма. Произведение классицистического искусства строилось по строгим канонам и стремилось стать прообразом изначально гармоничной Вселенной. Целью творчества было познание истины, а задачей – воспитание человека по законам морали и нравственности. Важная тема позднего классицизма – столкновение гражданского долга и личных интересов, которыми жертвовали во благо высших идеалов.

Классицизм выстроил иерархию жанров, смешение которых не допускалось: к высоким относились историческая, мифологическая и религиозная живопись, к низким – натюрморт, пейзаж и портрет.

Кто, где, когда?

Временные рамки классицизма в разных странах обозначают по-разному, в связи с чем возникает путаница в терминах.

Во Франции классицизмом называют стиль XVII – начала XVIII века, времен правления «короля-солнца» Людовика XIV. Неоклассицизмом – стиль второй половины XVIII – первой трети XIX века.

В российском искусствоведении принята иная датировка:

I. Классицизм XVII века. Возникает во Франции при Людовике XIV, в эпоху становления абсолютной монархии, которая противопоставляет идею рационализма, порядка и системы хаосу и разрозненности феодальных княжеств. За эталон берется греко-римская античность.

II. Классицизм XVIII–XIX веков. Это главный стиль во Франции в эпоху Просвещения, Французской революции и Первой империи, а также в других странах Европы и даже в США. В XVIII веке интерес к античности обретает «второе дыхание» благодаря трем факторам: начатым в 1748 году раскопкам Помпей и Геркуланума, трудам обожествлявшего искусство Древней Греции и Рима немецкого просветителя Иоганна Винкельмана и культу Рафаэля, которого прославлял влиятельный художник Менгс. В России этот стиль господствует со второй половины XVIII до первой трети XIX века. При «просвещенной императрице» Екатерине II, одержимой культом государственности. В XIX веке классицизм переживает кризис: из некогда прогрессивного он становится консервативным и академичным стилем, сдерживающим развитие искусства. Ему на смену приходит романтизм.

Начало и расцвет

Классицизм XVII века российский историк искусства Сергей Даниэль называет «эпохой Пуссена». Никола Пуссен был страстным поклонником и знатоком античного искусства, литературы и философии, он полжизни провел в Италии, где изучал древнеримскую скульптуру, а также работы мастеров Возрождения, среди которых выше всех ставил Рафаэля и Тициана. В Риме он штудировал геометрию, перспективу, анатомию и оптику, стремясь постигнуть «разумную основу прекрасного». Пуссен был знаком и с новаторским подходом к обучению художников, принятым в Болонской академии живописи братьев Карраччи, основанной в 1585 году. Лодовико, Агостино и Аннибале Карраччи ввели в практику подробное знакомство учеников с творчеством мастеров Высокого Возрождения: их картины считались образцовыми, так как были написаны в соответствии с античными канонами и строились по универсальным законам красоты.

Рисование с натуры не допускалось: изначально незначительная натура должна быть усовершенствована, облагорожена и упорядочена. Преклонение перед античностью, прекрасной далекой Аркадией, во Франции XVII века становится настоящим культом. Возникает небывалый интерес к античной литературе: величайшими авторами провозглашаются Гомер, Вергилий и Овидий, «Метаморфозы» которого становятся неисчерпаемым источником сюжетов для живописцев, а лучшие «перья эпохи» Корнель и Расин черпают вдохновение в трагедиях Еврипида и Эсхила.

В философии же царит культ разума: рационализм Декарта получает всеобщее признание, его идеи приходятся в буквальном смысле ко двору: основанный на строгой иерархии порядок – то, что нужно для становления абсолютной монархии. По приказу Короля-солнца Людовика XIV строится Версаль – воплощение классицистических идей рационализма, порядка и системы. В 1667–1678 годах возводится восточное крыло Лувра, в котором впервые элементы эстетики классицизма собраны воедино: опора на классические ордерные пропорции, строгое членение по горизонтали и вертикали, симметрия, расположенный в центре здания фасад, выделенный фронтоном.

Еще одной важной приметой эпохи становится театр и театральность. Даже художники мыслят картину как действие, выраженное пластикой жеста, регулируемое светом и цветом.

Природа как персонаж

Особую роль в культуре классицизма сыграл французский художник Клод Лоррен: в его творчестве идея болонских академистов о самостоятельном значении пейзажа и его праве на сосуществование с живописью высоких жанров обрела совершенное воплощение. Ландшафт является для Лоррена ареной человеческой истории, а прообразом художественного единства – изначальное единство Вселенной, природный Космос. Пейзажи Лоррена представляют собой идеально выстроенные композиции. Его «персонажи» – Небо, Земля, Море и Солнце, а сюжеты – их встречи и прощания.

В идиллические картины природы живописец-философ вводит мотив vanitas: руины античных дворцов и храмов на его картинах – это напоминание о бренности человеческого существования, вечна лишь обновляющаяся природа. Кроме того, руины – это обращение к памяти, связующей прошлое и настоящее, дань Мнемозине, матери муз. Впоследствии эстетику руин будут воспевать романтики в XIX веке.

Одна из самых важных и известных работ Лоррена – «Пейзаж с Аполлоном и Сивиллой Кумской». Сюжет взят из «Метаморфоз» Овидия: влюбленный в Сивиллу Феб предложил ей все, что она пожелает. Пророчица зачерпнула пригоршню пыли и попросила себе столько лет жизни, сколько пылинок в ее ладони, забыв о требовании сохранить ей молодость. Желание недальновидной красавицы было исполнено: она жила очень долго, но состарилась и одряхлела. Вот как трактует картину Сергей Даниэль: «Лорреновский пейзаж заключает в себе возможность метафорического прочтения: как обрушились и поросли травой камни некогда величавого здания, так неумолимое время изменит облик ныне юной и прекрасной девы, вечно юной и вечно прекрасной останется только природа. В согласии с этим замыслом живописец противопоставляет уходящие в землю руины (левая часть композиции) молодым высокоствольным деревьям, устремленным к небу (правая часть), а обломки здания на авансцене картины контрастируют с живой стихией моря в глубине изображения».

Просвещение и героизм

Классицизм «второй волны», или поздний классицизм, начинается в 20-х годах XVIII века. А завершается в первой трети XIX века, превратившись в консервативный академизм.

В XVIII веке происходит важный мировоззренческий переворот в европейском сознании. До этого времени люди считали, что живут в мире, о котором заботится Бог (в Древней Греции и Риме – боги), и человеческое существование поддерживается высшими силами. XVIII век оказывается первым столетием, когда человек начинает сомневаться в этой поддержке – происходит движение в сторону отказа от религиозности, появляются первые атеистические концепции.

Период с 1740-х по 1780-е годы входит в историю под громким названием «эпоха Просвещения»: вся Европа прислушивается к голосу «короля Вольтера», и настоящие короли стремятся снискать расположение человека, который олицетворяет бесстрашно-разоблачительную мысль эпохи. Вместе с Вольтером целая плеяда мыслителей: Монтескье, Дидро, Руссо – совершают настоящую интеллектуальную революцию: гуманитарные науки, которые прежде безоговорочно подчинялись богословию, теперь освобождаются и становятся в один ряд с естественными и математическими. Нет больше непогрешимых авторитетов, священных истин, все в мире должно подвергаться сомнению и анализу, и для человеческой мысли не может быть запретов и ограничений.

Именно XVIII век открывает современный тип культуры. В эпоху Просвещения появляются первые художественные музеи и проводятся первые выставки: человека нужно просвещать, чтобы мир изменился к лучшему. У художников формируется гражданская позиция, и искусство начинает реагировать на то, что происходит здесь и сейчас. XVIII век – еще и век Великой французской революции, которая кардинально изменила не только Францию, но и всю Европу.

В 1748 году Европа испытывает потрясение иного рода: в ходе раскопок Помпей и Геркуланума обнаружены прекрасные произведения древнего искусства, и увлечение античностью вспыхивает с новой силой и страстью. Образы героев Древнего Рима порождают желание подражать их примеру: высшую ценность приобретают гражданские добродетели – чувство долга, волевая самодисциплина, умение подчинять чувства контролю рассудка, но прежде всего – общему благу. Рим сохраняет статус интернациональной школы искусств, но столицей художественного мира становится Париж.

Выразителем настроений эпохи стал французский художник Жак-Луи Давид, и поздний классицизм историки искусства называют эпохой Давида. Если Пуссен созерцателен и философичен, то Давид прагматичен и тенденциозен. Поздний классицизм стал официальным стилем Французской революции и наполеоновского времени, так как для прославления республиканских добродетелей, а впоследствии – великолепия империи требовалось новое искусство. Убежденным классицистом был Жан-Огюст-Доминик Энгр. Он считал, что все великое уже создано и задача художника – соответствовать образцам. Например, его «Портрет мадемуазель Ривьер» – оммаж Рафаэлю.

В скульптуре эпохи позднего классицизма красноречивое воплощение получает культ героического. Используя язык иносказания, скульпторы прославляют великих мыслителей, полководцев и современников, облекая их в античные хитоны, латы и увенчивая головы лавровыми венками.

Реализм

Начав свой путь во Франции в 1840-х годах, реализм произвел революцию в живописи, расширив представления о том, что представляет собой искусство. Работая в эпоху, отмеченную многочисленными социальными изменениями, художники-реалисты заменили идеалистические образы и литературные представления о традиционном искусстве реальными событиями, придав им такую же значимость, как и историческим картинам и аллегориям. Стремление привнести повседневность в свои полотна стало проявлением желания художников объединить искусство и жизнь.

Гюстав Курбе: огонь революции

О французском художнике Гюставе Курбе все знают по меньшей мере две вещи. Он шокировал публику и выводил из себя коллег своей живописью. И он – автор картины «Происхождение мира», представляющей собой детально выписанный портрет женских гениталий. Казалось бы, вывод очевиден: Гюстава Курбе ненавидели за неслыханную по меркам XIX века откровенность его работ. Ничего подобного.

Курбе возмущал публику самым обыкновенным реализмом. Своим желанием писать то, что видит, без идеализации и украшательств. Курбе был уверен, что «прекрасное заключается в самой природе», а задача художника – заметить это и перенести на холст без искажений. Гюстав Курбе, как и всякий большой художник, опережал время. Хорошим тоном все еще считалось писать богинь, нимф, благородные античные развалины, а он отдавал свои холсты непритязательным сельским видам – грубым и вульгарным, не имеющим ничего общего с представлениями о том, чему должно быть посвящено «изящное искусство».

Пусть говорят

Осенью 1839 года в Париж прибыл молодой человек при шляпе и щегольских усах. Он был хорош собой, шумен, дерзок и честолюбив. Юноша не испытывал ни малейшего пиетета перед признанными авторитетами и был готов вызвать на дуэль целый мир. Впрочем, в отличие от героев Дюма он предпочитал шпаге кисть.

Подобно другому знаменитому провинциалу – д’Артаньяну – он не сомневался, что в Париже о нем вскоре заговорят. Разумеется, так и произошло. Звали молодого человека Жан Дезире Гюстав Курбе.

В 18 лет, повинуясь воле отца, Гюстав Курбе отправился в Королевский колледж Безансона учиться на юриста. Однако вместо того, чтобы штудировать право, он все больше времени уделял занятиям в местной академии живописи и два года спустя отправился покорять столицу.

Гюстав Курбе неоднократно подчеркивал, что всему учился сам и никогда не принадлежал ни к какой школе. Это, разумеется, не вполне правда: прибыв в Париж, он учился в мастерской некоего Стобена. Кроме того, на первых порах Курбе много копировал – Рембрандта, Халса, Караваджо. Что касается современников, к их творчеству Курбе отнесся скептически. Он даже заявлял, что разочарован современным французским искусством и «если живопись должна быть такого свойства, то он никогда не станет художником». Впрочем, Курбе вскоре передумал – не в последнюю очередь благодаря работам Эжена Делакруа, которыми искренне восхищался.

Революционный успех

Напускное презрение к мнению публики уживалось в нем с лютым желанием добиться признания. Достичь успеха без благословения парижского Салона было в те годы практически невозможно, и Курбе бомбил жюри заявками. Он экспериментировал с разными техниками, пробовал себя в разных жанрах, искал выигрышные сюжеты, пытался просчитать салонную конъюнктуру. В 1844 году осада увенчалась первым успехом: автопортрет «Курбе с черной собакой» попал в экспозицию и был удостоен сдержанно благожелательной критики.

В 1848 году у Гюстава Курбе появился неожиданный союзник – буржуазно-демократическая революция. Несмотря на то что счета Гюстава долгое время исправно оплачивал отец-феодал, сам он придерживался вполне революционных взглядов. Курбе унаследовал их от деда по материнской линии – убежденного республиканца. Кроме того, в Париже он сдружился с философом анархистом Пьером-Жозефом Прудоном. Так что февральскую революцию Гюстав Курбе встретил с энтузиазмом. Главным же революционным завоеванием для него стало то, что в 1848 году была упразднена квалификационная комиссия парижского Салона. Воспользовавшись ситуацией, Курбе выставил сразу 10 своих полотен, одно из которых – «Послеобеденный отдых в Орнане» – приобрело новое правительство. Это был год триумфа: Курбе удостоился Большой золотой медали Салона, стал настоящей знаменитостью. Увы, его дальнейшие отношения с парижским Салоном были не столь безоблачны.

Грязные пятки

В 1950 году картина «Похороны в Орнане», которую Курбе посвятил памяти своего деда, провоцирует громкий скандал. Критики возмущены тем, что композицию и тему, ранее ассоциировавшиеся с библейскими сюжетами и эпическим размахом, Курбе использует, изображая будничные события в маленькой деревушке. Хуже того, не испытывая благоговения перед таким явлением как Смерть, Курбе привнес в полотно личные мотивы – по меркам тех лет это была шокирующая нескромность.

Три года спустя история повторяется – на этот раз поводом для всеобщей истерики становится картина «Купальщицы». Две дородные крестьянки на берегу – настолько неаппетитные, что, кажется, одной из них Курбе оставил одежду из сострадания к публике, – спровоцировали у критиков разлитие желчи, которого, пожалуй, не удостоится и Мане с его «Завтраком на траве». Проходивший мимо полотна Наполеон III не совладал с чувствами и ударил его своим хлыстом. Даже сторонник Курбе – Эжен Делакруа – был раздосадован «отвратительной вульгарностью форм», стоит ли говорить о недоброжелателях, которых у художника было множество. «Тыл» обнаженной крестьянки критики сравнивают с лошадиным крупом, у другой – о, ужас! – грязные ноги. С грязными ногами в залы парижского Салона – это чересчур. Публика окончательно укрепляется в мнении, что реализм Курбе – слишком уж реалистичный.

Я – значит реализм

Нужно заметить, что самых непримиримых критиков нервировали не только картины Курбе, но и сам Курбе. Столичная богема воспринимала Гюстава Курбе как эдакого сельского медведя – шумного, могучего и неотесанного. Один из критиков писал о нем: «Природная мощь Курбе бьет все мыслимые рекорды – это он орет громче всех, это он выпивает наибольшее количество кружек пива, это он несет с охоты самую крупную добычу, это он меньше чем за два часа рисует пейзаж». Гюстав ни в чем не знал меры. Он любил поесть и выпить. Любил женщин (одну из них Курбе, к слову, увел у своего коллеги и приятеля Джеймса Уистлера). Он любил жизнь и умел взять у нее все, что она могла предложить. Кроме того, он был заносчив, категоричен в суждениях и ценил свою творческую свободу превыше устоявшихся канонов и правил. Неудивительно, что, отдавая дань его таланту, Париж все же не спешил раскрывать дружеские объятия провинциальному гордецу.

Несколько скрасило ситуацию появление Альфреда Брюйя – мецената и большого поклонника Гюстава Курбе. Брюйя оплатил несколько доброжелательных отзывов в газетах и купил все картины, выставленные художником на Салоне 1853 года. Позднее, когда работы Курбе по традиции отвергнет жюри Всемирной выставки в Париже, Брюйя даст ему денег на строительство персонального павильона под недвусмысленно лаконичной вывеской «Реализм». Этот «контркультурный» жест оценили коллеги – о выставке «Реализм» восторженно отзывались Делакруа и Энгр. Однако публика и критики встретили ее прохладно. Измотанный подготовкой экспозиции и несколько разочарованный, Курбе потом еще долго болел.

В 1867 году, когда в Париже открывается очередная Всемирная выставка, Курбе, как и полагается грамотному революционеру, идет своим путем. На деньги Альфреда Брюйя он строит новый персональный павильон – втрое превосходящий размерами прежний.

«Происхождение мира»

Самая скандальная картина Курбе «Происхождение мира» была представлена на суд публики спустя целых 120 лет после написания – путь, который ей пришлось проделать, так и хочется назвать Одиссеей.

Курбе писал «Происхождение мира» для частной коллекции – его художнику заказал турецкий дипломат Халил-Бей, проживавший в те годы в Париже. Халил-Бей был большим ценителем женской красоты – кроме прочего, в его коллекции уже были «Турецкая баня» Доминика Энгра и «Спящие» того же Курбе. В конце концов дипломат разорился и был вынужден распродать свое собрание – в 1868 году «Происхождение мира» попало к известному парижскому антиквару Антуану де ла Нарде. Через 20 лет полотно (спрятанное от нескромных взглядов под фальш-панелью с незатейливым пейзажем) обнаружил романист Эдмон де Гонкур – один из братьев Гонкур, чьим именем названа знаменитая литературная премия. В начале XX века картина попала в парижскую галерею Бернхайма, где ее приобрел венгерский коллекционер Ференц Хатвани. До Второй мировой войны полотно оставалось в Будапеште. Затем оно какое-то время считалось потерянным, но в 1955 году снова «всплыло» – его купил у неизвестного торговца французский психоаналитик Жак Лакан.

По просьбе Лакана его сводный брат – художник Андре Массон – сделал для картины Курбе еще одну раздвижную раму, поверх которой написал пейзаж, в точности повторяющий контуры оригинала. В таком конспиративном виде «Происхождение мира» находилось в загородном доме Лакана до его смерти. А в 1981 году картина была передана Музею д’Орсе в качестве оплаты налога на наследство, где, похоже, и обрела окончательное пристанище.

Впрочем, даже постоянная прописка в одном из самых респектабельных музеев мира не уберегла «Происхождение мира» от новых скандалов и сенсаций – порой откровенно бульварного толка.

История с продолжением

В 2013 году в Музее д’Орсе прошла выставка Masculin/Masculin, посвященная мужской наготе в искусстве. Одним из самых громких объектов экспозиции стала фоторабота «Происхождение войны». Художница Орлан сделала шедевру Курбе операцию по перемене пола – то ли оммаж мастеру, то ли откровенная издевка.

В 2014 году Почтовое ведомство Франции отказалось печатать тираж марок с репродукцией картины Курбе, спровоцировав в газетах продолжительную дискуссию о нравственности и ханжестве. В 2015 году отличилась социальная сеть Facebook, заблокировавшая аккаунт некого французского учителя, опубликовавшего «Происхождение мира» на своей странице.

Но самая громкая сенсация, пожалуй, состоялась в 2013-м, когда французский коллекционер, пожелавший остаться инкогнито, заявил, что нашел недостающую часть картины – голову женщины, которую Курбе якобы «отрезал», чтобы сохранить в тайне личность натурщицы.

Время разбрасывать камни

Пришедшую к власти Парижскую коммуну Гюстав Курбе встречает с распростертыми объятиями. Это чувство взаимно: при новой власти известный оппозиционер Курбе становится кем-то вроде комиссара по искусству. Когда Парижская коммуна приняла решение снести Вандомскую колонну (монумент, воздвигнутый Наполеоном во славу французского оружия), Курбе не возражал. Он и раньше выступал за перенос колонны в какое-нибудь пустынное место, находя ее «естественной, словно кровавый родник в мирном саду». Но раз уж парижане решили разрушить памятник, так тому и быть. Разрушение колонны было символичным жестом: Курбе казалось, что на Вандомской площади рассыпается в прах старый мир с его закостенелыми устоями.

Охваченный революционной эйфорией, он писал: «Париж сегодня – настоящий рай, не видно ни полиции, ни малейшей глупости в поведении граждан, никакой обдираловки, никаких драк. Так должно быть всегда».

Разумеется, рай просуществовал недолго: вскоре коммуна была раздавлена. А Гюстав Курбе угодил за решетку – главным образом за снос Вандомской колонны.

Свобода дорогой ценой

Правительство полагало, что Курбе, как президент федерации художников, должен был оберегать исторические памятники, а не сносить их. Через полгода его освободили, обязав оплачивать восстановление Вандомской колонны из своего кармана.

Это было тяжкое моральное и финансовое бремя: ежегодно Курбе должен был выплачивать 10 тысяч франков. Его имущество было описано, картины – конфискованы.

Сразу после освобождения Курбе уехал в родной Орнан, а оттуда эмигрировал в Швейцарию. Некоторое время он продолжал работать, но писал в основном натюрморты на продажу, чтобы покрыть долги.

В 1877 году Гюстав Курбе скончался от цирроза печени. Кроме своих картин он оставил потомкам что-то вроде словесного завещания: «Когда я умру, скажите: он никогда не принадлежал ни к одной художественной школе, ни к одной церкви, ни к одной академии и не был сторонником ни одного политического устройства, за исключением устройства свободы».

Камиль Коро: человек без биографии

Камиль Коро превратил изображение природы в высокую поэзию. Его называли «королем пейзажа», «поэтом деревьев» и «певцом рассвета». Правда, первый президент Франции Наполеон III однажды пошутил об утренних пейзажах Коро: «Чтобы понять картины этого художника, нужно слишком рано вставать», а Илья Репин, предубежденный ко всему французскому, называл Камиля Коро «скучным».

Пейзажи Коро действительно почти всегда безмятежны. Тихо спящие воды, уходящие вдаль горизонты, залитые солнцем города, сонные лощины и дремлющие рощи – главные темы Коро. Официальное признание он получил довольно поздно, но любовь к живописи Коро быстро перешагнула границы Франции. Его творчеством восторгались Шарль Бодлер и Теофиль Готье. Коро был кумиром для импрессионистов Камиля Писсарро и Берты Моризо. Исаак Левитан был настолько без ума от лирических пейзажей Коро, что даже выучил французский язык, чтобы прочитать в оригинале биографию любимого художника. А Эрих Мария Ремарк дарил картины Камиля Коро своей возлюбленной – Марлен Дитрих.

Не сошлись характерами

Художник прожил вполне заурядную жизнь без ярких событий и бурных страстей, отчего его иногда называют «человеком без биографии». Он родился в Париже, в семье, далекой от искусства.

Мать Камиля Коро была дочкой швейцарского винодела, от которого унаследовала не только состояние, но и коммерческую жилку. Она стала известной модисткой и открыла в Париже шляпный салон, пользовавшийся большой популярностью. Луи Жак Коро, отец художника, был из потомственных землевладельцев, но предпочел посвятить себя семейному делу: в ателье своей супруги он отвечал за финансы. Уже будучи зрелым художником, Коро оставался до смешного зависимым от родителей. И так будет всю его жизнь: Коро никогда не создаст собственной семьи, но мать с отцом и старшая сестра будут занимать в его жизни огромное место.

Дела у родителей Коро шли так бойко, что детей пришлось отправить на воспитание в деревню. Тенистые уголки и живописные сельские улицы – первое, что помнил маленький Коро. И первое, что он рисовал.

В 11 лет за успехи в учебе Камиля перевели из парижского интерната Летелье в привилегированную школу в Руане. Но там он так тосковал по своим, что родителям пришлось забрать его учиться поближе к семье. После школы отец настоял, чтобы Камиль стал помощником парижского торговца тканями. Камиль страстно мечтал быть художником, а не продавцом сукна, но долго не мог решиться пойти против воли любимых родителей. Целых шесть или семь лет подряд, в один и тот же день отцовских именин, Коро приходил к нему с просьбой разрешить оставить торговлю ради живописи. Но каждый раз – безуспешно.

Коро исполнилось 26 лет, когда отец все-таки смирился, что коммерсантом сыну не быть. «Мы с торговлей не сошлись характерами, – якобы произнес в тот судьбоносный вечер Камиль, – и поэтому я развожусь». Отец ответил, что в таком случае он не сможет унаследовать свою часть семейного бизнеса, но выделил Коро ежегодную ренту, которая позволяла не заботиться о пропитании и посвятить себя искусству.

Неожиданная слава

Оба учителя, у которых занимался Коро, Мишалон и Бертен, были академистами. Они учили историческому пейзажу. И, следуя их науке, Коро никогда не стал бы тем, кем стал. Но ему посчастливилось уехать в Италию. Там Коро обрел собственную манеру – более свободную и более реалистичную. Отец Коро, хоть и шутил беззлобно, что картины сына скоро перестанут помещаться в мастерской и придется приплачивать тому, кто согласится их купить, соглашался финансировать его поездки. Камиль исколесил всю Италию, а также Швейцарию и Францию, заполняя бессчетными набросками увесистые альбомы.

В 1827 году из Италии Коро посылает для участия во французском Салоне несколько работ и в их числе – ставший впоследствии знаменитым пейзаж «Мост в Нарни». Интересно, что с этой картины начнется восприятие Коро как авангардного художника, опережающего свое время, но сам Коро больше всего в жизни будет жаждать как раз обратного – не славы авангардиста, а официального признания Салона.

Коро посетит Италию и во второй раз, и в третий. Он вообще будет много путешествовать. Те шесть или семь лет, когда Коро торговал тканями, его география ограничивалась Парижем. Теперь же перед ним был открыт весь мир. Благодаря отцу (человеку скептическому, но щедрому) Коро мог ехать писать природу туда, где ярче рассветы или выше деревья. Туда, где ландшафт лучше всего соответствовал его душевному настрою. И это станет важным творческим принципом Коро: главное в пейзаже – уловить настроение, поймать сиюминутное движение, передать изменчивость. И именно потому зарисовки и этюды Коро ценятся иногда даже выше его законченных картин.

Время признания

Отец долго не верил в талант Коро. Есть легендарная история о том, как он однажды увидел в журнале прекрасную литографию и похвалил выполнившего его знакомого художника. А тот удивился: «Как? Вы не знаете, что это литография с картины вашего сына Камиля?»

Коро же относился к родителям с трепетом. Когда они в очередной раз профинансировали его поездку, в благодарность Камиль прислал им автопортрет. На автопортрете почти 40-летний мастер изобразил себя гладко выбритым – он вынужден был сбрить бороду, потому что этого требовали мода и буржуазные приличия круга его родителей.

Во второй половине жизни Коро настигло признание. Его картины стали популярны. Их заказывало французское правительство для галерей и музеев. За ними гонялись коллекционеры. Коро так и не получил Большой медали Салона, но сделался кавалером ордена Почетного легиона. Количество заказов превысило лимит человеческих сил, и Коро вынужден был прибегнуть к помощи ассистентов, делавших копии с его работ, которые художник лишь снабжал своей подписью. Именно поэтому в музеях и частных собраниях хранится немало «контрафактного Коро» и бытует шутка: «Художник создал три тысячи картин, из которых пять тысяч находятся в Соединенных Штатах».

Настоящий «Порыв ветра»

Живопись Коро почти всегда – умиротворенная, природа – спокойная, настроение – просветленное. Коро даже зиму никогда не писал: в это время года он работал только в студии, пользуясь эскизами, зарисованными летом. В Пушкинском музее изобразительных искусств хранится редчайший для творчества Коро образец: ненастье. Конечно, речь идет о знаменитой картине «Порыв ветра». Забавно, что самая редкая для Коро «ненастная» картина оказалась и одной из самых популярных. Ее благонамеренно копировали и беззастенчиво подделывали. Чаще, чем какую-либо другую. Но Коро, отличавшегося редкой в художественной среде добротой и щедростью, это не слишком расстраивало. Существует такая легенда. Однажды в мастерскую Коро зашел его состоятельный почитатель, торжественно неся на вытянутых руках картину «Порыв ветра». Наверное, он хотел поблагодарить любимого художника. А может быть, разделить с ним радость приобретения.

– Но это же не Коро! – изумился Коро.

– Как не Коро?! Не может быть! Да я велю немедленно найти и арестовать того, кто всучил мне эту подделку!

– Но постойте! – начинает беспокоиться Коро. – Вот так вот сразу арестовать? Зачем же? У него ведь, должно быть, семья, малые дети.

– Ах, это совсем не важно! Он подделал картину, и по закону и справедливости…

– По закону?! Сейчас вам будет настоящий, законный, самый что ни на есть подлинный Коро! – и с этими словами художник выхватил из рук гостя подделку и размашисто начертил в углу свою подпись.

Тарелка супа и подметки

Отца Коро уже не было в живых, а сам он был немолодым человеком и всемирно известным художником, но если ему предстояло уехать дальше окрестностей Парижа, Камиль всегда просил разрешения у матушки. Эмоциональная зависимость от родителей продолжалась до самой их смерти. Некоторые полагают, что она же помешала Коро создать собственную семью. Но художник считал иначе: «У меня есть единственная цель, которой я намерен следовать всю жизнь, – писать пейзажи. Это решение не подлежит изменению и не позволяет мне связывать себя узами брака».

Коро умер в феврале 1875 года от рака желудка. Но все знали: он так и не смог оправиться от смерти старшей сестры Анетты Октавии, унаследовавшей от родителей парижский модный магазин и бывшей самым близким человеком Камиля. Незадолго до смерти ему торжественно вручат то, о чем Коро всю жизнь мечтал, – Большую золотую медаль Салона.

Современникам Коро запомнился исключительно скромным, добрым и щедрым человеком. «Слава Богу, мне хватает на тарелку супа и новые подметки» – таким было его кредо почти всю жизнь, пока в старости, благодаря наследству и своей поздней славе, он не сделался богатым. Коро много помогал другим: приобрел домик для состарившегося карикатуриста Оноре Домье, заботился о вдове Франсуа Милле, давал средства на устройство детских ясель, мог с легкостью выделить щедрое приданое своей натурщице.

Но главное, что подарил нам всем этот честный и скромный «человек без биографии», – это возвышенный и лирический образ мира на его картинах. «Пейзажи господина Коро, возможно, и не такие, какими мы их видим, – писал критик и журналист Максим Дюкан, – но точно такие, о каких мечтаем».

Жан-Франсуа Милле: мифический крестьянин

Биография французского художника-реалиста, представителя барбизонской школы Жана-Франсуа Милле окутана огромным количеством мифов. Они сослужили хорошую службу его посмертной славе: по сей день рядом с именем Милле автоматически возникает эпитет «великий», а его картина «Анжелюс» некоторое время была едва ли не более знаменита, чем «Джоконда», – сам Сальвадор Дали сделал несколько ремейков. Но эти же мифы мешают правильному восприятию картин художника, сильно упрощая их смысл. Проверим на прочность основные.

Смерть Милле

Марк Твен посвятил Милле уморительно смешной рассказ под названием «Жив он или умер?». Четверо нищих и неизвестных художников придумали гениальный план: один из них напишет тонны картин и набросков с легко узнаваемым стилем, пока другие будут разносить слух о том, что великий Милле (как, вы не знаете великого Милле?) при смерти. И вот он наконец умирает. Публика разогрета, она уверовала в его величие и скупает втридорога картины покойного. Милле сам несет гроб со своим восковым трупом, прикинувшись родственником гения, и доживает жизнь богачом, пусть и под чужим именем. В этой истории много вымысла. Начать с того, что Милле умер без предварительного маркетингового сговора и по-настоящему. Но после смерти цены на его картины действительно взлетели. И он действительно был очень плодовит: на продаже его картин сделали состояние несколько арт-дилеров, среди них – отец Поля Дюран-Рюэля, который станет покровителем импрессионистов.

Создание легенды

Мощный, работающий до сих пор пиар обеспечил Милле еще и Ван Гог. Голландец натурально помешался на «папаше Милле». То, что он десятками копировал произведения барбизонца и пытался писать собственные ранние картины в мрачной землисто-коричневой гамме (в одной книжке Ван Гог прочел, что крестьяне Милле выглядят так, будто «написаны той же землей, которую они засевают») – еще полбеды. Ван Гог пытался жить, как Милле: плохо ел, почти не мылся и хотел во всем походить на обездоленных крестьян, которых в то время рисовал. Проблема в том, что Ван Гог (как и следующие поколения поклонников Милле) составил представление о личности и образе жизни своего кумира из его биографии, написанной Альфредом Сансье – а этот человек тоже торговал Милле и был заинтересован в создании такого образа, который возьмет за душу покупателей. В книге Сансье (и в сохраняющемся по сей день стереотипе) Милле – крестьянский сын, который с детства работал в поле, а став художником, снова вернулся к корням, поселился в деревне Барбизон под Парижем и жил той же жизнью, что и герои его картин. Здесь много неправды, преувеличений и нюансов.

Развенчание мифа

Милле – сын обедневшего дворянина. Конечно, в детстве он мог играть в саду с лопаточкой, но ни о каком изнурительном крестьянском труде ради выживания речи не было. Подростком он читал «Энеиду» Вергилия, а не советы по садоводству. Живописи учился в Париже, у Поля Делароша. А в 1849 году сбежал в Барбизон, потому что в столице бушевала холера. Ну да, он выращивал там в своем саду фрукты и овощи. А что еще оставалось художнику, который перевез с собой в деревню жену и девятерых детей и вечно был в долгах, потому что ежевечерне устраивал у себя в доме посиделки для художников, толпами приезжавших в Барбизон за реалистичными сельскими видами?

Свои картины Милле писал в мастерской, по наброскам, сделанным в поле. Прогуливаясь по полям, он мог выхватить у встреченного крестьянина лопату или косу и размяться, попробовать себя в деле. Мило, но маловато для мифа о том, что Милле был крестьянином, мог жить и творить только среди них, понимал их, как самого себя. Отсюда – рукой подать до примитивных трактовок его работ: о возвышающем душу труде, о том, что сквозь скромность и усердие крестьян просвечивает богатство духа. Милле гораздо глубже. И его картины тоже.

В поисках Милле

Крестьяне Милле всегда чем-нибудь заняты: сеют, собирают урожай, хотя бы просто идут из дома в поле. По тому, чем именно они заняты, всегда можно понять, какое время года на картине, даже если стереть фоновый пейзаж. Крестьяне для Милле – обязательная, безусловная часть природы, такая же, как смена сезонов или времен суток. Они, не сидящие без дела, выполняющие свою тяжелую работу с видимым усилием (обратите внимание на напряженные позы женщин на картине «Собирательницы хвороста»), будто придают движение земному шару, обеспечивают своим простым трудом непрерывность существования, течение времени. Его картины – вовсе не лубочные агитки о счастье праведного труженика. Это, если хотите, философия.

Так что же все-таки Милле? Получается, он позер и обманщик? Прикидывался крестьянином? Не будем горячиться. Найдем формулировки помягче. Мифотворчество. Или погружение себя в предлагаемые обстоятельства, прямо по Станиславскому. Кстати, еще современники замечали театральность картин Милле. И это не всегда было комплиментом. «Милле я терпеть не мог, – признавался Ренуар. – Его сентиментальные крестьяне чем-то напоминали мне актеров». Но видеть ли в крестьянах Милле сентиментальность – это уже выбор зрителя. Да, иногда этот выбор ему навязывает продавец картин, знающий, на какие эмоции нужно надавить, или текст в музейном каталоге. В случае с Милле важно просто никого не слышать – и смотреть.

Василий Верещагин: война за мир

Череповецкий уезд Новгородской губернии, где родился художник Василий Верещагин, издавна славился «железным промыслом». В этих местах, богатых железной рудой, ковали гвозди, которые потом экспортировали в Англию – череповецкую сталь высоко ценили в Европе. Одним из самых ранних воспоминаний художника был «стук молотов о наковальни в длинном ряду кузниц по обрыву горы», на котором стояла усадьба Верещагиных. Это не случайное воспоминание: кажется, Василия Васильевича и самого выковали в одной из этих кузниц. Железный характер. Стальные нервы. Острый ум. Всю свою жизнь этот несгибаемый человек что-нибудь преодолевал. Страдая от морской болезни, служил в гардемаринах. Искренне ненавидя насилие, участвовал едва ли не во всех военных кампаниях, выпавших на его век. Будучи беззаветным патриотом своей страны, писал полотна, за которые его объявляли провокатором и врагом государства.

Как закалялась сталь

Василий рано проявил интерес и способности к рисованию, однако поощрять эту склонность родители не собирались: «Сыну столбового дворянина, 6-й родословной книги, сделаться художником – что за срам!». Среди вологодского и новгородского дворянства военная карьера считалась не только престижной, но и обязательной. Определять сыновей в военные моряки было здесь давней традицией. Зажиточные помещики загодя задабривали приемную комиссию Морского корпуса, казалось бы, судьба Василия Верещагина была предопределена еще до его рождения.

Он был принят в Александровский малолетний кадетский корпус в Царском Селе, а еще через три года – зачислен в петербургский Морской кадетский корпус.

Уже подростком Василий Верещагин не лез за словом в карман и умел постоять за себя. Однако дедовщина и цинизм, царившие в кадетском «казарменном товариществе», быстро его разочаровали. А после первого заграничного похода на фрегате «Камчатка» (юноше к тому времени исполнилось 15), он и вовсе засомневался в том, что создан для флота: у кадета Верещагина обнаружилась сильнейшая морская болезнь. Впрочем, он был честолюбив, не терпел критики, а потому старался стать первым во всем. Разумеется, особенные успехи Василий делал в рисовании, которым увлекался все сильнее.

Бунт пятнадцати

В старших классах Морского корпуса рисование уже не преподавалось, и кто-то из бывших учителей посоветовал ему записаться в рисовальную школу петербургского Общества поощрения художеств.

Преподаватели сразу заметили талант вольноприходящего Верещагина. Однажды, похвалив очередную работу, директор школы поинтересовался: «Художником ведь все равно не будете?» И получил неожиданный ответ: «Напротив, ничего так не желаю, как сделаться художником».

Осторожные попытки убедить отца в том, что быть художником – тоже достойное занятие для мужчины, были восприняты в штыки. Впрочем, Верещагин уже все решил. Сдав выпускные экзамены в Морском корпусе с лучшими оценками в своем выпуске, он подал документы в Академию художеств.

Увы, Василий Верещагин попал в Императорскую академию в нелучшие ее времена. Спустя четверть века Александр III начнет реформировать здешнюю систему образования, выгонит преподавателей-ретроградов и пригласит передвижников. Пока же академия бесконечно далека от идеалов творческой свободы, к которым так стремился Верещагин. Тут, как и в армии, все делается по уставу. Менторы с фельдфебельским упорством заставляют студентов по тысячному разу перерисовывать античные сюжеты, едва ли не строем водят их смотреть «старых мастеров» и требуют слепого преклонения перед замшелыми авторитетами.

Все сильнее сомневаясь в необходимости обучения в академии, Верещагин выхлопотал себе что-то вроде «творческого отпуска» и отбыл на Кавказ в поисках свежих впечатлений и живой натуры. Вскоре после этого грянул «Бунт четырнадцати» – четырнадцать лучших студентов академии (с Иваном Крамским во главе) вышли из ее состава. Задержись Верещагин в Петербурге чуть дольше, это событие наверняка вошло бы в историю как «Бунт пятнадцати».

Злой русский

Когда художник учился в Париже у Жана-Леона Жерома, ему довелось столкнуться с неуставными отношениями: студенты из «старослужащих» велели ему «купить черного мыла на два су». Верещагин отказался, и французы стали обступать его с криками «На вертел его, на вертел!».

Должно быть, в мастерской мэтра Жерома был такой обряд инициации: новичка привязывали к столбу и обмазывали синей краской. Верещагин занял оборонительную позицию и сунул руку в карман, где у него, как обычно, лежал револьвер. Доставать оружие не пришлось: студентики Жерома все прочитали во взгляде Василия Васильевича. Вечером, после того как он прокутил с новыми знакомыми 40 франков, дипломатические отношения были восстановлены. Но осадок остался – за новобранцем закрепилась слава «злого русского» и за мылом его больше не посылали.

Авось не убьют!

Командующий Туркестанским военным округом генерал Кауфман искал художника, который сопровождал бы его в поездках по Средней Азии. Верещагин ухватился за эту возможность. Помимо жажды новых впечатлений и страсти к путешествиям, им двигал еще один мотив – «узнать, что такое истинная война, о которой много читал и слышал и близ которой был на Кавказе». Судьба ему «улыбнулась»: бухарский эмир, находившийся в Самарканде, объявил русским «священную войну».

Битва за Самарканд была недолгой. Понесшие серьезный урон войска эмира отошли, дав русским солдатам возможность беспрепятственно войти в город. Большая часть российских войск вскоре покинула Самарканд, Верещагин остался в крепости с гарнизоном в 500 человек. Вскоре местное население, подстрекаемое муллами, двинулось на штурм. Когда эмир подтянул к беззащитной (как ему казалось) крепости остатки своих войск, они насчитывали десятки тысяч.

Штурм длился почти неделю. Обессилевшие, павшие духом солдаты были готовы отступить под натиском несметного врага. Однако, когда крепостная стена была проломлена, прапорщику Василию Васильевичу Верещагину не только удалось отбить атаку, но и поднять однополчан в контрнаступление. Свои мысли он позднее описывал так: «Моя первая мысль была – не идут, надо пойти впереди; вторая – вот хороший случай показать, как надобно идти вперед; третья – да ведь убьют наверно; четвертая – авось не убьют!» Верещагин стрелял, колол, рубил, бросался врукопашную, вынимал из скрюченных пальцев павших товарищей оружие, снова стрелял. По воспоминаниям художника, в тот день он отделался «дешево»: «Одна пуля сбила шапку с головы, другая перебила ствол ружья, как раз на высоте груди». Вскоре подоспело подкрепление. Одна неделя самаркандской осады сыграла решающую роль в формировании его взглядов, определила всю его дальнейшую жизнь. До последнего вздоха один из важнейших баталистов в истории живописи парадоксальным образом ненавидел войну и все, что с ней связано.

О вреде регалий

Один из сослуживцев Верещагина – поручик Каразин – так живописал эпизод обороны Самаркандской крепости: «Верещагин сражался с такой храбростью, с таким презрением к смерти, что возбуждал удивление и восхищение даже в старых вояках». За этот героический эпизод художник был представлен к Георгиевскому кресту, однако во всеобщей суматохе награду ему так и не вручили.

Позднее, уже в Петербурге, командовавший Туркестанским военным округом генерал Кауфман заметил, что Верещагин не носит крест. Узнав, что креста у него до сих пор нет, Кауфман тотчас снял свой. Верещагин сопротивлялся – говорил, что не даст портить сюртук. Однако Кауфман лично прорезал ему петлю и привязал крест. Во время Русско-японской войны, незадолго до смерти, Верещагин отдал этот крест командиру броненосца «Ретвизан». К слову, от звания профессора, пожалованного ему Академией художеств, он тоже отказался, считая любые регалии в искусстве «безусловно вредными».

Здравствуй, оружие

Подобно Хемингуэю, Верещагин считал, что писать стоит лишь то, что знаешь из личного опыта. Он физически не мог усидеть на месте и попросту не умел оставаться в стороне. В 1877 году, когда началась Русско-турецкая война, он отправился на фронт – за свой счет, без казенного содержания – был серьезно ранен и едва не потерял ногу. Туркестан, Балканы, Палестина, США, Филиппины, Куба, Япония – художник поспевал всюду. И всюду находил подходящие сюжеты для своих картин – всюду лилась кровь. Верещагин был предан теме войны, но вопреки многовековой традиции, рисовал ее без парадного сладострастия, сверкающих эполет и бравурных маршей. Грязь, страх, смерть, горы из черепов – в отличие от многих придворных баталистов, он знал настоящую цену славных побед.

Художник Василий Верещагин стремился проникнуть в самую суть вещей: он подолгу вынашивал сюжеты своих картин, снова и снова возвращался в места, где приобрел первые впечатления. Ему было важно показать, что у всякой медали есть обратная сторона. Что отвага и великодушие часто идут на войне рука об руку с паникой и предательством. Что завоевания невозможны без жертв и потерь. Он рисовал циклами и страшно переживал, если ему приходилось продавать какую-то картину отдельно. Все его творчество (помимо живописи Верещагин публиковал путевые заметки, прозу) было цельным антивоенным высказыванием, право на которое он выстрадал в полной мере. Однажды художник в сердцах зарекся: «Больше батальных картин писать не буду – баста! Я слишком близко к сердцу принимаю то, что пишу, выплакиваю (буквально) горе каждого раненого и убитого». Слово свое он, разумеется, не сдержал.

Помешанный или скотина

Практически с первых выставок картин Верещагина мало кто сомневался в том, что Василий Васильевич – гениальный художник. А вот его благонадежность вызывала вопросы. Соотечественников (особенно тех, что в эполетах) нервировало, что Верещагин предпочитает «упаднические» сюжеты, вместо того чтобы живописать славу российского оружия. Ходили слухи, что, ознакомившись с туркестанской серией в 1874 году, будущий император великий князь Александр Александрович сказал: «Всегдашние его тенденциозности противны национальному самолюбию и можно по ним заключить одно: либо Верещагин скотина, или совершенно помешанный человек». Подобными репликами с некоторыми вариациями сопровождался позднее балканский цикл.

Повесить!

Василий Верещагин был человеком прямым. Его честность нередко ему вредила. Однажды, во время балканской кампании он предложил генералу Струкову повесить двоих албанцев-башибузуков. Пленные отличались особой жестокостью, болгары рассказывали, что они вырезали младенцев из утроб матерей.

«Что это вы, Василий Васильевич, сделались таким кровожадным? – поинтересовался генерал. – Я не знал этого за вами». Верещагин честно ответил, что никогда еще не видел повешенья и очень интересуется этой процедурой. Струков отказался, заявив, что не любит вешать и расстреливать в военное время и «этих молодцов на свою совесть не возьмет». Верещагину пришлось нарисовать башибузуков связанными спина к спине, в ожидании своей участи.

Позднее художник простодушно описал этот эпизод в своих мемуарах. И, разумеется, навлек на себя праведный гнев гуманистов – в том числе тех, что обрекали на смерть тысячи одним лишь росчерком пера.

Чувства верующих

В 1885 году в Вене проходила выставка. Показывали работы Верещагина из палестинской серии и, как сообщала петербургская газета «Неделя» – «большие картины, изображающие расстреливание англичанами индийских инсургентов и казнь в России». Особенно богохульными местным католикам показались картины «Святое семейство» и «Воскресение Христово». Некий кардинал Гангльбауер даже обратился в прессу с призывом бойкотировать выставку, чем, разумеется, только подогрел ажиотаж. Публика валом валила посмотреть на крамолу. Венские священники устроили трехдневное покаяние с целью «умилостивить Божье правосудие и отвратить Его гнев». Фанатики падали в здании общества художников Кюнстлерхауз на колени, требовали сжечь (желательно вместе с автором) «святотатственные» картины, плескали на них кислотой.

Не без гордости описывая эти волнующие события жене, художник оканчивал письмо из Вены словами: «Впрочем, будь покойна, я уже переложил револьвер из заднего кармана в боковой». Верещагин всегда знал, как успокоить родных и близких.

Автор жжет

Художник Василий Верещагин сжигал свои картины как минимум трижды. Он был импульсивен, вспыльчив, крайне обидчив и совершенно нетерпим к критике. В письмах к Владимиру Стасову Верещагин называл себя «лейденской банкой», зная за собой свойство накапливать «электричество» и искрить разрядами. К началу XX века на планете Земля было непросто отыскать организацию, конфессию или отдельного человека, с которым бы не рассорился Верещагин.

Впрочем, непростой характер Василия Верещагина не мешал миру благоговеть перед мощью его таланта.

Уже в 1880 году его выставку в Петербурге посетило 200 тысяч человек. А в 1881-м художник Василий Верещагин сорвал «джекпот» в Вене. В последующие годы интерес к Верещагину по всему миру не ослабевал – за Веной последовали Париж, Берлин, Амстердам, Лондон.

После тотального европейского успеха Василий Верещагин дважды ездил в США и на Кубу, где написал несколько картин на тему американо-испанской войны. В Штатах его тепло принимал президент Теодор Рузвельт, а выставка, устроенная Чикагским институтом искусств, имела огромный успех.

Война и мир

Приехав в Чикаго, Верещагин столкнулся с весьма самобытным явлением местной культуры – рэкетом. В его гостиничный номер явились двое крепких джентльменов, которые, рассыпаясь в комплиментах, обещали Верещагину (конечно, не бесплатно) покровительство и должную рекламу. В случае отказа они гарантировали, что выставка в Чикаго станет финансовым провалом. Верещагин, быстро распознавший шантаж, велел джентльменам убираться вон. Те, сообразив, что слова не возымеют действия, пошли врукопашную. Одного из несостоявшихся промоутеров Василий Васильевич отправил на пол добротным хуком. Другого поторопил хорошим пинком.

В 1900 году Василий Верещагин был номинировал на Нобелевскую премию мира – первую в истории. Его «всегдашние тенденциозности» были оценены миром по заслугам. Художник к тому времени был уже в немалой обиде на родину. И говорил, что предлагать свои картины кому-то в России для него теперь все равно, что стоять на паперти.

Прощай, оружие!

В 1903 году Верещагин, несмотря на «нехорошее чувство», предпринял путешествие в Японию. Чутье не подвело старого солдата – через год началась Русско-японская война. Разумеется, Верещагин снова не сумел остаться в стороне, в конце февраля 1904 года он отбыл на фронт.

31 марта броненосец «Петропавловск», на борту которого находился художник Василий Верещагин, подорвался на мине. Из всего экипажа в 650 человек спастись удалось не более шестидесяти. По свидетельствам выживших, за несколько минут до взрыва Василий Васильевич поднялся на палубу с походным альбомом – он погиб со своим главным оружием в руках.

«Верещагина оплакивает весь мир», – писали в газете «Санкт-Петербургские ведомости». Самым убедительным доказательством правоты этих слов, пожалуй, стал некролог, опубликованный в «Газете простых людей». «Верещагин хотел показать людям трагедию и глупость войны и сам пал ее жертвой», – писали в 1904 году в этой японской газете.

Иван Айвазовский: путь к морю

Художник Иван Айвазовский первый в России начал организовывать собственные персональные выставки. На его веку их прошло 120 – мало кто и на сегодняшний день может похвастаться таким. Он любил общество и женщин, но больше всего любил море. Его жизнь – пример удачного попадания в свою судьбу. Такое впечатление, что на каждом жизненном перекрестке он делал верный выбор.

Ящик красок

Предки Айвазовского бежали во время турецкого геноцида армян в Польшу, а затем перебрались в Крым. Отец художника в Феодосии уже подписывался фамилией Гайвазовский. Там родился и Ованес. В семье было три дочери и два сына. Родители еле сводили концы с концами, поэтому к труду Ованес приобщился рано. Мальчик очень хорошо рисовал и играл на скрипке. Краски и бумага в руки ему попадали нечасто, поэтому в основном приходилось использовать подручные средства – уголь да стены домов. Градоначальник Александр Казначеев однажды заинтересовался «настенным рисунком», изображавшим солдата в полной амуниции, и пожелал познакомиться с автором. Всю жизнь Иван Айвазовский с благодарностью вспоминал своего благодетеля и говорил, что именно от него получил «лучший и самый памятный подарок – ящик водяных красок и целую стопу рисовальной бумаги». Казначеев определил его в Симферопольскую гимназию, а на время учебы поселил у себя дома. Потом способствовал зачислению мальчика за казенный счет в Императорскую Академию художеств. Юного студента записали Иваном Гайвазовским. Только в 1840 году из его фамилии исчезнет буква Г – так он захочет отдать дань уважения своим армянским корням.

Человек и море

У Айвазовского имелись свои представления о географии, и такой абсурд, как суша без моря, в них не укладывался. В восьмилетнем возрасте услышав от отца, что есть такие места, где одна земля, а моря вообще нет, категорически отказался верить в реальность эдакого кошмара. Быть такого не может по трем причинам: а) потому что не может быть никогда; б) а корабли как же тогда передвигаться будут? Кораблю без моря никак! в) и еще важнее – человеку в этом всем как жить? Человеку без моря тем более никак…

Когда Ованес Гайвазовский вырос и стал именоваться Иваном Айвазовским, он побывал и сам в тех краях, где сплошь земля, а моря нет: учился в Петербурге, странствовал по заграницам, путешествовал степными районами Украины. Но своему правилу «человеку без моря – никак» не изменил, бросил все и уехал в Феодосию.

Опасная слава

В 18 лет Иван Константинович получил серебряную медаль Академии. Эта медаль чуть не поставила крест на его будущем. В России в то время был принят при дворе и чрезвычайно любим французский живописец-маринист Филипп Таннер. Его пригласили для написания важнейших российских портов. Айвазовского направили французу в помощники. Тот быстро оценил талант студента и поручал ему не только натягивать холсты, растирать краски, мыть кисти, но и зарисовывать виды. Работы было много, и Айвазовский совсем измучился. Однажды его встретил президент Академии Оленин. Встревоженный изможденным видом юноши, Оленин пригласил его к себе в имение. Там Айвазовский восстановил силы и… написал пару марин. Президент по собственной инициативе представил их на академической выставке 1836 года.

Рецензии положительные! Более того, была рецензия, в которой картину Айвазовского противопоставляли манерным полотнам Таннера. Такое сравнение чрезвычайно оскорбило Таннера, и он, пользуясь положением приближенного к императору мастера живописи, нажаловался, что Айвазовский «похитил его секреты» и через его голову выставил свои картины на выставке. Нарушений субординации Николай I не любил, потому повелел работы строптивого ученика убрать. Но возникла путаница, картины Айвазовского провисели до конца выставки и были отмечены серебряной медалью. Когда выяснилось, что это те самые работы, император слышать не желал более о наглеце.

Жуковский, Глинка, Оленин, Кукольник – кто только не ходатайствовал о нем. Все тщетно! В качестве «тяжелой артиллерии» на защиту молодого дарования встал учитель рисования царских дочерей, профессор академии Александр Зауервейд. Ему удалось смягчить гнев Николая I. Айвазовского перевели в класс батальной живописи, в котором преподавал Зауервейд. Вскоре юноша, получив золотую медаль Академии, был направлен на стажировку в Крым, а потом и в Европу.

Хаос в Ватикане

В Италии Айвазовский создал такой «Хаос», что даже папа римский оказался впечатлен. Речь о великолепном полотне в нехарактерном для Айвазовского мистическом жанре. Вдохновившись библейской строкой «и Дух Божий носился над водою», он воплотил ее на холсте. Картину пожелал приобрести папа римский Григорий XVI. Не один день мастерскую Айвазовского посещали бесконечные процессии, состоящие из прелатов, кардиналов и прочих высокопоставленных особ. Не замеченные до той поры в особом пристрастии к русскому искусству, все эти комиссии не смогли отыскать в работе изъяны, которые бы сделали ее недостойной галереи Ватикана. Папа приобрел картину, а Айвазовского наградил золотой медалью, что утвердило его славу как чудотворца кисти. Гоголь, с которым Айвазовский сдружился в Риме, отлично скаламбурил по этому поводу: «Исполать тебе, Ваня! Пришел ты, маленький человек, с берегов далекой Невы в Рим и сразу поднял хаос в Ватикане! И ведь что обидно, подыми я в Ватикане хаос, мне бы в шею за это дали, писаке, а Ване Айвазовскому дали золотую медаль…»

Вербное воскресенье

Итальянка Мария Тальони – балерина, первой ставшая на пуанты. Говорят, она была удивительно некрасива собой. Говорят, она была неотразима… Петербург сходил по ней с ума. Да что Петербург, она блистала во всей Европе, ее боготворили. Мария Тальони старше Айвазовского на 13 лет.

Карета Марии Тальони сбила в Петербурге молодого студента, взволнованная Мария помогла ему подняться, так они и познакомились. После этого Айвазовский бывал на ее выступлениях (по некоторым версиям, пригласительные прима отправляла ему сама). Снова встретились они в Венеции. Стремительное сближение, страсть, предложение руки – и отказ Марии, надолго разбивший сердце художнику.

Одна из легенд рассказывает, что на прощание Мария подарила Айвазовскому розовую балетку, сказав, что именно эта балетка (то есть ее страсть к танцу, которая оказалась сильнее любви к мужчине) их разлучила. А еще говорят, что каждый год до самой смерти Айвазовского в Вербное воскресенье ему приносили букет ландышей – такова была воля Марии Тальони. И за исправной доставкой цветов уже после смерти балерины следила ее дочь.

Новый поворот

В 1844 году Ивану Айвазовскому исполнилось 27 лет. Он успел покорить Европу, а по возвращении стал академиком и официальным художником морского флота. Ему поручено написать виды русских портов и приморских городов на Балтийском море, чем Иван Константинович Айвазовский с огромным удовольствием и занимается.

Айвазовскому неоднократно ставили в вину легкость, с которой из-под его кисти выходили морские волны. И, пожалуй, легкость, с которой ему давался успех. Он обласкан императором, он любим светом, дружен с знаменитыми писателями, композиторами, художниками. Ему пишется радостно и свободно. Знакомство с Виссарионом Белинским внесло диссонанс в эту гармонию. Суровых нравов критик не был любителем сантиментов. Он признал огромный талант Айвазовского как художника-мариниста и указал ему на поджидающую опасность. «Уезжайте отсюда, Иван Константинович. Погубит вас Санкт-Петербург. Не для таких, как вы, этот город… Вы погубите свой счастливый дар на царских заказах и на заказах его вельмож». Он помнил о том, как его карьера чуть не разрушилась в юности. К тому же его действительно невыносимо тянуло к морю. Зиму он мог проводить в Петербурге, но чуть становилось теплее – рвался к волнам.

В самых модных гостиных Петербурга долго обсуждали новость о странном художнике Айвазовском, баловне удачи и любимце императора, который в расцвете славы взял да и уехал в провинциальную Феодосию. И ни разу об этом не пожалел. Иван Константинович очень любил свой город. Не занимая никакой чин, он стал настоящим отцом города. Его двор всегда был открыт для горожан, он устроил в Феодосии театр, художественную школу, галерею. Кажется, половина феодосийской ребятни была крещена лично им. Он приложил множество усилий, чтобы в Феодосии был построен порт и проложена железная дорога, подарил городу водопровод.

Найти Мамая

Айвазовский первым обратил пристальное исследовательское внимание на холмы в окрестностях Феодосии и Керчи. Ему показалось, что у них явно искусственное происхождение. На собственные средства он организовал раскопки, а после выстроил здание Археологического музея. В ходе раскопок были обнаружены интересные находки. В частности, в одном из имений Айвазовского, деревне Шейх-Мамай, найдены останки, которые можно было счесть местом захоронения Мамая. Впрочем, окончательно не было доказано, что могила Мамая находится именно в этом месте, и сенсации, сообщающие, что вот теперь-то она найдена по-настоящему, появляются и поныне.

Тем не менее на месте возможной могилы ордынского темника Айвазовский соорудил беседку, чтобы в ней «размышлять о бренности человеческой жизни». Подтверждая эту бренность, в 1917 году имение вместе с беседкой сгорело.

Рай в шалаше

Уже построив дом в Феодосии, Айвазовский часто проводил зиму в Петербурге, где считался очень завидным женихом. И дело не только в известности и богатстве – он был очень красив, обходителен, обаятелен и жизнелюбив. В одном из обеспеченных петербургских семейств старшие девочки перессорились, пытаясь определить, в кого влюблен зачастивший к ним Айвазовский. Мать семейства грешным делом подумывала, а вдруг это она сама в душу юноше запала? Две недели спустя Петербург получил новый повод для сплетен. Известный художник, молодой красавец, обаятельный богач женится на… гувернантке! Вот ради кого он приходил!

Юлия Гревс была дочерью петербургского врача, британца Якова Гревса, причем есть версия, что не просто врача, а личного доктора Александра I, загадочным образом исчезнувшего после смерти императора. Если бы не исчезновение отца, Юлия могла бы быть зачислена фрейлиной императрицы. Помимо молодости и красоты девушка была прекрасно образованна и воспитанна. Собственно, иначе у нее не было бы шансов стать гувернанткой в великосветском семействе.

Юлия Гревс стала женой Айвазовского и родила ему четырех дочерей. А потом покинула Айвазовского, забрав с собой детей. С 1860-х годов Юлия на время размолвок собирала девочек и уезжала в Одессу или Петербург: ей нравилась светская жизнь. В 1866 году она окончательно отказалась возвращаться в Феодосию и осталась вместе с детьми в Одессе.

Популярна версия, что Юлия, заполучив богатого мужа, желала блистать в свете. Однако есть некоторые нюансы. «Светская Юлия» всерьез помогала мужу в его археологических изысканиях: сама занималась просеиванием земли из гробниц, вела учет находкам, отправляла их в Петербург. Она хотела разделить с ним его жизнь и судьбу, еще не понимая, что главное место в его сердце отдано не женщине, а морю и мольберту.

Художник неоднократно после расставания с Юлией пытался возобновить отношения, но она не соглашалась. Однако после женитьбы Айвазовского на Анне Саркизовой Юлия засыпала все инстанции жалобами на него. Она требовала признать Айвазовского многоженцем и считала, что их брак до сих пор действителен. Возможно, так и не смогла отпустить и забыть мужа?

Крымский Робин Гуд

Есть легенда, что в выстроенной Айвазовским беседке на месте раскопок в селе Шейх-Мамай ему довелось угощать кофеем крымскую инкарнацию Робин Гуда, знаменитого разбойника Алима Айдамака. В песнях и сказаниях Айдамаку приписывают подвиги, аналогичные деяниям героя английских баллад: у богатых отнять, бедным раздать. По некоторым версиям, не обошлось без женщины – якобы батрак Алим засматривался на хозяйскую дочку, за что и пострадал. Если верить легендам, разбойник посетил художника, любовался его картинами, имел приятную беседу, в том числе узнал о скорой женитьбе Айвазовского на молодой Анне Саркизовой.

Настал день свадьбы. Праздничный кортеж остановила шайка разбойников. Гости переполошились, но предводитель разбойников спрыгнул с лошади, опустился на колено перед невестой и вручил ей роскошную восточную шаль.

Жена своего мужа

Айвазовский увидел Анну, когда она шла в похоронной процессии за гробом мужа. Казалось бы, момент не самый подходящий, но художник влюбился без памяти. Выждав положенный приличиями срок, он сделал предложение, которое Анна приняла. Она его очень любила и не требовала внимания больше, чем он мог дать. Айвазовский же Анну ревновал, обожал и с удовольствием писал.

Представления о счастливом втором браке Айвазовского вполне справедливы. Разве что Анна, как и Юлия, сталкивалась с недостатком внимания со стороны мужа и с тем, что никогда не займет подле него место, равное отданному живописи.

К примеру, Анне очень тяжело далась их поездка в Америку. Чужой язык, чужие люди, она одна слоняется, не зная, куда себя деть, Айвазовский целыми днями у мольберта. «Жена ужасно тоскует, да и я тоже, пока был очень занят – не замечал, но теперь рад вернуться в Россию», – признается он по возвращении.

После смерти Айвазовского Анна сожгла розовую туфельку Марии Тальони (если туфелька все же была) и обрекла себя на добровольное затворничество. 25 лет она не покидала стены дома, в котором узнала любовь и счастье. Она пропустила Первую мировую, революцию, Гражданскую войну, не обращала особого внимания на резко изменившиеся условия жизни и терпела бедствия экспроприации. Не уехала в эвакуацию во время Второй мировой войны, во время оккупации меняла последние чудом уцелевшие драгоценности на хлеб и крупу. Когда немцы оставили Феодосию, вдову Айвазовского, постаревшую, всеми забытую, отыскал художник Николай Самокиш и забрал в свой дом в Симферополе. Анна похоронена рядом с мужем, в сквере армянской церкви, где их когда-то повенчали.

Архип Куинджи: один на один с миром

Если бы Архип Куинджи жил в наши времена, его наверняка приглашали бы вести мотивационные семинары и читать лекции на тему «Как сделать себя самому». Рано осиротевший сын сапожника, он приехал в Петербург с пустыми карманами и стал к 40 годам миллионером. Провинциал-самоучка, над чьей техникой рисования потешались столичные снобы, довольно быстро завоевал славу главного русского пейзажиста. У Куинджи была железная хватка. Если он видел цель, то не останавливался, пока не добивался своего: по выражению Репина, «буравил землю насквозь». Пожалуй, за всю свою жизнь он проиграл лишь одно сражение – с мироустройством. Безнадежный идеалист, Куинджи верил, что мир можно сделать лучше. И не жалел ради этой утопической задачи ни денег, ни времени, ни здоровья.

В последние годы, уже тяжко больной, Куинджи заметно охладел к тому, что принято называть человеческой цивилизацией. Он часто бывал мрачен, впадал в раздражение по пустякам. Этот некогда несгибаемый человек уходил разочарованным. Куинджи казалось, что изменить мир ему так и не удалось. А оставлять дела неоконченными он не любил, да и не умел.

Защитник

Архип Куинджи родился в поселке близ Мариуполя в семье сапожника и хлебопашца. Его родители умерли, когда Архипу было пять – приглядывали за мальчиком тетка и старший брат. Он рос крепким пареньком. Обыкновенно улыбчивый и добродушный, он делался страшен, если кто-нибудь при нем обижал кошку, щенка или, упаси господь, птицу. В такие моменты коренастого, не по годам мускулистого мальца боялись даже подростки. Позднее Куинджи скажет: «С детства привык, что я сильнее и помогать должен». И всю свою жизнь проживет, не отступая от этого правила.

Пока же Архип учится – сначала в «вольной школе» (где «преподает» малограмотный грек из местных), затем в городской. Юный Куинджи был равнодушен к наукам, зато рисовал как одержимый.

Квартирник

Первая персональная выставка Куинджи состоялась, когда ему исполнилось 11. Архип работал на строительстве церкви и некоторое время жил на кухне своего нанимателя. Само собой, стены кухни были сплошь расписаны углем. Хозяева не возражали и даже приглашали «на вернисаж» соседей. Публике также были представлены гроссбухи и книжки по приемке кирпича, изрисованные юным дарованием вдоль и поперек. Особым успехом пользовался портрет местного церковного старосты. С тех пор все жители поселка (кроме, разумеется, церковного старосты) раскланивались с парнишкой, как со знаменитостью.

В 15 лет Куинджи устроился прислуживать в дом зажиточного хлеботорговца, и тот, заметив его страсть к рисованию, посоветовал ехать в Феодосию к самому Айвазовскому. Правда, слухи об отзывчивости мэтра оказались преувеличенными.

Уроки Айвазовского

В Феодосию Куинджи прибыл в рубахе, цветастом жилете, клетчатых, пузырящихся на коленях панталонах и в соломенной шляпе. Кроме того, Архип был застенчив и толст. Юный Куинджи изрядно повеселил Ивана Константиновича и (особенно) его дочь Елену, они вдоволь посмеялись над его наивной деревенской мазней и вечно пунцовой физиономией.

В течение двух месяцев Архип жил под навесом во дворе, в мастерскую его не пускали. В конце «обучения» мэтр доверил Куинджи покрасить свой забор (впрочем, несколько дельных советов он все же получил – от ученика Айвазовского Адольфа Фесслера).

Этот урок Куинджи усвоил на всю жизнь. И сам никогда никому ни в чем не отказывал.

А с таким резюме, не сомневался Куинджи, ему одна дорога – в Петербургскую академию художеств.

Один дома

Академия не сразу распахнула Архипу Куинджи объятия. Его несколько раз отвергали, однажды – единственного из 30 экзаменовавшихся. В конце концов за картину «Татарская сакля» ему присвоили звание «неклассного художника», от которого Куинджи отказался, попросив взамен разрешения быть вольнослушателем. Так в 1868 году 28-летний художник наконец был зачислен в академию.

Куинджи бросил учебу, дойдя до натурного класса. Дело было не во влиянии передвижников, которые в те годы были отчетливой оппозицией «академикам» (к слову, из общества передвижников Куинджи также вышел, продержавшись там пять лет). И даже не в том, что упрямого свободолюбивого самоучку стесняли какие-либо рамки, будь то замшелая академическая программа или новаторский остросоциальный курс передвижников.

Просто Куинджи рано понял, что творчество – это дорога, в которой ему ни с кем не по пути. Он не был отшельником. Он мог часами ожесточенно спорить с Репиным, Крамским или Васнецовым о задачах искусства, природе гения и прочих туманных материях. Но когда рассеивался табачный и пороховой дым, Куинджи оставался один на один с холстом. В такие моменты его не интересовали ни советы менторов, ни мнение товарищей, ни реакция публики. Это сознательно выбранное творческое одиночество многие проводили по ведомству причуд, а иногда и принимали за слабость.

Впервые (Куинджи еще был тогда студентом) он исчез «с радаров» примерно на год: не появлялся в академии, не выставлял своих работ, не принимал участия в дружеских пирушках и дебатах. Однокашники считали, что Архип, не справившись с бедностью, опустил руки, уехал домой. Пока Федор Буров не встретил Куинджи в одном из петербургских фотоателье, где тот подрабатывал ретушером. Виктор Васнецов тотчас отправился к Куинджи, чтобы уговорить его вернуться, не бросать живопись. Напрасный труд – Куинджи ни на день не прекращал писать. Напротив, вдали от дискуссий и «компетентных мнений» ему работалось наиболее плодотворно.

А в 1882 году он «исчез» снова – на этот раз на добрые двадцать лет. На пике славы и формы Архип Куинджи отстранился от светской и общественной жизни, довольствуясь обществом жены и самых близких друзей. И не выставлял своих новых работ до начала XX века.

Очередь на Куинджи

Двумя годами ранее, осенью 1880 года, на улицах Санкт-Петербурга царило необыкновенное оживление. Очередь, начинавшаяся на Большой Морской, тянулась до Невского, заворачивала за угол и змеилась дальше – до самой Малой Морской. Солидные, хорошо одетые люди работали локтями, старались хотя бы чуть-чуть протиснуться вперед, не считаясь с риском наступить на ногу Тургеневу, Менделееву или какому-нибудь великому князю, – как писали в газетах тех дней, «здесь собрался весь грамотный Петербург». Те, кто не успел до закрытия, расходились по домам. А следующим утром все повторялось вновь: очередь, начинавшаяся на Большой Морской, тянулась до Невского.

Нет, в 1880 году в Питере не открывался первый McDonald’s и Джаред Лето не приезжал сюда с гастролями. Причиной ажиотажа была выставка Архипа Куинджи, устроенная в Обществе поощрения художеств.

Экспозиция была во всех смыслах новаторской. Во-первых, она стала первой в истории русской живописи выставкой одной картины. А во‐вторых, демонстрировалось полотно в затемненной комнате при контрастном искусственном освещении – еще одно, по тем временам, революционное решение.

Однажды в мастерскую зашел «молоденький офицер», желавший купить картину, о которой от кого-то слышал. «Ведь вы все равно не купите – она дорогая», – улыбнулся Куинджи, и назначил цену «тысяч в пять». «Молоденький офицер» оказался великим князем Константином Константиновичем, картину он, разумеется, купил. Эта история тотчас попала в газеты, и ажиотаж поднялся еще до открытия выставки в Обществе поощрения художеств.

Впрочем, сенсацией выставка стала не за счет созданных Куинджи прецедентов, а благодаря собственно картине. «Лунная ночь на Днепре» стала вехой в пейзажной живописи – такой, как «Война и мир» в литературе или, например, «Гражданин Кейн» в кинематографе. Она как бы разделила жанр на «до «Лунной ночи» Куинджи» и «после нее». Казалось бы, незатейливый украинский пейзаж задышал у Куинджи гоголевской мистикой. Оглушительная тишина малороссийской ночи, ощущение тайны, волшебства, первобытной природной силы – все это производило гипнотический эффект. В то время как искушенная публика говорила о «нисходящей градации света» и «гармонии лиризма и декоративности», зрителя попроще интересовала «обратная сторона Луны». Многие пытались заглянуть за раму, в надежде обнаружить там электрическую лампочку – настолько достоверной получилась у Куинджи луна.

Приятель Куинджи – Иван Крамской – уже в те дни высказывал опасения: «Меня занимает следующая мысль: долговечна ли та комбинация красок, которую открыл художник? Быть может, Куинджи соединял вместе (зная или не зная – все равно) такие краски, которые находятся в природном антагонизме между собой и по истечении известного времени или потухнут или изменятся и разложатся до того, что потомки будут пожимать плечами в недоумении: отчего приходили в восторг добродушные зрители?» А после того как владевший картиной великий князь Константин Константинович взял ее с собой в кругосветное плавание, опасения усилились.

Влажный морской воздух и время сделали свое дело. Краски померкли, и «Лунная ночь на Днепре» уже не производит столь могучего впечатления, что в 1880 году. Но даже сегодня некоторые посетители Русского музея не могут устоять перед соблазном. И, улучив момент, когда никто не смотрит, заглядывают за раму.

Тайна цвета Куинджи

Многие художники теряли покой, пытаясь повторить палитру Куинджи, достичь той достоверности, с которой Куинджи рисовал тени и свет. Говоря о картине «Украинская ночь», Крамской писал в письме Репину: «Я – совершенный дурак перед этой картиной. Я вижу, что самый свет на белой избе так верен, так верен, что моему глазу так же утомительно смотреть на него, как на живую действительность: через пять минут у меня глазу больно, я отворачиваюсь, закрываю глаза и не хочу больше смотреть».

Между тем секрет «куинджевских красок» был проще, чем казался. Однажды Куинджи (преподававший в то время в Академии художеств) пригласил в класс своего приятеля – Дмитрия Менделеева. И тот принес прибор, позволяющий оценить чувствительность глаза к цветовым оттенкам. Куинджи сильно опередил по этому показателю своих молодых студентов. Он видел иначе. Не в плане творческой позиции, а в самом буквальном физиологическом смысле.

«Я – человек и потому все могу понять!»

В молодости Архип Куинджи был страшно упрям. Не пасовал ни перед чем. Всюду видел вызов. Был готов прошибать стены лбом. Касалось это не только творчества. Однажды, оказавшись на катке, он натянул коньки (которые видел впервые в жизни), вскарабкался на гору, скатился вниз кубарем и, конечно, сильно расшибся. Но тотчас встал на ноги и принялся карабкаться обратно. В другой раз Куинджи зашел к Крамскому и, застав его сыновей за уроком математики, потребовал, чтобы репетитор объяснил и ему. «Оставьте, Архип Иванович, все равно не поймете!» – возражал Крамской. Но Куинджи, ни разу не видевший ни одного уравнения, не унимался: «Позвольте! Я – человек и потому все могу понять!» Просидел всю ночь и к утру все же решил.

Или был такой случай. В деревне Дубки, куда питерские пейзажисты часто ездили на этюды, кто-то указал на огромную сосну, заметив, что на такую было бы решительно невозможно взобраться. «Что? Нельзя?» – оживился Куинджи и через несколько минут уже сидел на самой верхушке. «Упадешь, слезай», – кричали ему снизу. «Нет, – отвечал Архип Иванович. – Здесь хорошо. Питер видно».

Бёрдмен

К 1890 году Куинджи разбогател. Причем основным источником богатства стали не картины (они продавались, и продавались неплохо), а довольно рискованные операции с недвижимостью. Архип Куинджи купил, а затем выгодно перепродал несколько доходных домов на Васильевском острове. Кроме того, за 30 тысяч он приобрел в Крыму участок земли, который уже в начале XX века оценивался в миллион.

Обстановка в его жилище осталась столь же скромной, как в студенческие годы. В доме не было прислуги, на обед подавали самую простую и не слишком обильную пищу. Зато с детства усвоенное правило «я сильнее и помогать должен» приобрело новые масштабы. Куинджи буквально раздавал свои деньги направо и налево. «Ведь вы знаете, что делается? Кругом такая нищета, что не знаешь, кто сыт, кто нет… Идут отовсюду, всем нужно помочь…» – оправдывал он свою «расточительность». Сотнями тысяч он жертвовал на благотворительность, на премии для начинающих художников и устройство вернисажей. Куинджи не был тщеславен и ничего не требовал взамен. Случалось, услышав в разговоре, что кому-то приходится туго, он смущенно передавал деньги через знакомых со словами: «Я с ним незнаком, мне неловко, так вы… Вы это передайте ему». Впрочем, помогал Куинджи не только бедствующим коллегам – отказа не знали ни окрестные бродяги, ни начинающие изобретатели, ни обычные проходимцы. Слава о щедрости Архипа Ивановича неслась по всему Петербургу, и очереди из страждущих не было конца. Доходило до того, что жене Куинджи – Вере Леонтьевне – приходилось вести «канцелярию по принятию прошений».

Особой благосклонностью Куинджи пользовались его любимые птицы. Он считал себя «птичьим избранником», рассказывал, что птицы понимают его речь, легко даются ему в руки. Обычно немногословный, Архип Иванович делался чрезвычайно словоохотлив, когда речь заходила о птицах. Он часами просиживал на крыше своего дома, «беседуя» с голубями и воронами. Ежемесячно на прокорм пернатых друзей он закупал 60 французских булок, до 10 кг мяса и 6 кулей овса. Он без устали лечил птицам поломанные крылья и лапки и даже собственноручно сделал какой-то несчастной трахеотомию.

Однажды иллюстратор Павел Щербов опубликовал карикатуру, на которой Куинджи ставит птице клизму. Говорят, не отличавшийся особым чувством юмора Архип Иванович страшно обиделся.

В тылу врага

В 1894 году Архип Куинджи вышел из тени в новом амплуа. Вице-президент академии граф Толстой приглашает его возглавить пейзажную мастерскую. Для Куинджи вернуться в академию в звании профессора – возможность сломать все те образовательные стереотипы и штампы, против которых он бунтовал еще в передвижнический период. Педагогические методы Куинджи были не новаторскими, а скорее революционными. Он опекал своих студентов ревностней, чем голубей и галок. Куинджи-профессор был всегда готов прийти на помощь не только как наставник, но и как друг или даже отец. Его ученик Николай Рерих вспоминал: «Как и в старинной мастерской, где учили действительно жизненному искусству, ученики в мастерской Куинджи знали только своего учителя, знали, что ради искусства он отстоит их на всех путях, знали, что учитель – их ближайший друг, и сами хотели быть его друзьями. Канцелярская сторона не существовала для мастерской. Что было нужно, то и делалось…»

Куинджи возил своих питомцев в музеи Вены, Дрездена, Парижа. Карабкался впереди всех по крымским горам. Если в поездке во время обеда кто-то заказывал дорогое блюдо, Куинджи настаивал на том, чтобы такое же подали каждому (счет он, разумеется, оплачивал из своего кармана). Нужно ли говорить, что в мастерской он был таким же утопистом и демократом?

Студенты боготворили Куинджи, академические результаты его мастерской были завидными.

Никогда!

У Архипа Куинджи был весьма непростой характер. Он был отзывчив, добр, щедр и вместе с тем порывист, вспыльчив, категоричен в суждениях. Когда Куинджи преподавал в академии, стена в стену с его мастерской располагался класс Ивана Шишкина. Как-то раз Шишкин пришел к Куинджи с предложением прорубить в стене дверь. «Соединим их, – с воодушевлением говорил Шишкин, – ты будешь учить их колориту, а я рисунку!» Для Куинджи это предложение символизировало все те стереотипы, которые он пытался изжить в академии, – он не разделял живопись на рисунок и колористику. Дипломатом Куинджи не был и долго объяснять не любил. Он просто буркнул: «Никогда». Шишкин после этого почти не разговаривал с Куинджи и вскоре покинул академию.

А в 1897 году посеянные Куинджи ростки свободомыслия привели к закономерному результату: студенческой забастовке и отставке профессора.

Герой бродяг и нищих

Куинджи остался в Совете Академии. Еще несколько лет он пытался вводить реформы, занимался благотворительностью, учредил Общество художников, которое надеялся превратить в «новую Академию». Но инцидент 1897 года надломил этого железного человека – он все чаще предпочитал компаниям общество птиц, жаловался на боли в сердце. Летом 1910 года Архип Куинджи умер в Петербурге.

По рассказам близких, перед смертью он с несвойственным ему пессимизмом говорил о религии, политических доктринах, «моральном прогрессе человечества». Куинджи казалось, что ему не удалось изменить к лучшему ни искусство, ни Академию, ни тем более мир.

В день похорон к многочисленной процессии присоединилось немало нищих, бродяг, оборванцев – тех, кому Куинджи не раз помогал не умереть от голода. Они наверняка могли бы поспорить.

Валентин Серов: великий молчальник

Глядя на светлые, брызжущие солнцем и жизнелюбием картины Валентина Серова, непросто поверить в то, что рисовал их персонаж замкнутый, немногословный, в целом довольно мрачный. Федор Шаляпин, ставший впоследствии близким другом Серова, признавался, что первое время попросту боялся этого невысокого, крепко сбитого человека с пронизывающим взглядом и вечной папиросой в уголке рта. Сделавшись популярным портретистом, Серов пользовался огромным спросом. Позировать ему было не только данью моде, но и возможностью пощекотать нервы: все знали, что серовская кисть может быть по-настоящему безжалостной. Серов умел заглянуть своему герою в душу, вытащить на холст самую суть, взглядом, жестом, осанкой передать сокровенные и порой нелицеприятные черты. Скидок он не делал ни олигархам, ни светским прелестницам, ни членам царской семьи.

Один из его учеников – Николай Ульянов – писал: «Внешне суровый, замкнутый в себе, Серов не сразу обнаруживал свою внутреннюю сущность – чистосердечие и почти детскую прямоту. До конца жизни он был одержим своей правдой, остро чувствовал ее и хранил со страстью фанатика».

Мамина школа

Отец Серова – Александр Николаевич – был известным композитором и музыкальным критиком. Мать – Валентина Семеновна – тоже играла на фортепиано. Кроме того, Валентина Семеновна была барышней с идеями. Возле нее перманентно терлась «неблагонадежная» молодежь, кого-нибудь из ее окружения то и дело арестовывали. Илья Репин, часто бывавший в доме Серовых, вспоминал, как однажды попытался уступить хозяйке место (все стулья в комнате были заняты многочисленными гостями), но та лишь поджала губы и молча удалилась. Не подозревая о том, Репин оскорбил Валентину Семеновну, посягнув на самое святое – гендерное равноправие.

Валентин Серов рос в чрезвычайно артистической среде. Калейдоскоп лиц, пейзажей, интерьеров, синкопированный европейский галоп, артиллерийские залпы шампанского, хмельные бубенцы, замки, сцены, овации, предрассветные споры об искусстве и вновь перестук колес – это было детство, полное ярких впечатлений. И это было совершенно несчастное детство: Валентину отчаянно не хватало общения со сверстниками.

После смерти отца шестилетний Валентин был определен в трудовую коммуну в Смоленской губернии. Валентина Семеновна отбыла в Мюнхен, чтобы продолжить там свое музыкальное образование, сын был бы ей там обузой. Он воссоединился с матерью уже через год: коммуна благополучно испустила дух, и мальчика привезли в Мюнхен. Впрочем, это мало что изменило. Мать была постоянно занята служением искусству и борьбой за права женщин – Валентин был предоставлен сам себе. Не лучше было и когда Валентина Семеновна, наконец, обращала внимание на сына – воспитательницей она была требовательной, деспотичной, а иногда и жестокой.

После переезда в Париж в жизни юноши появилась отдушина – уроки рисования, которые он брал у старого друга семьи – Ильи Репина.

В Абрамцево

По-настоящему счастлив он бывал, когда гостил с матерью в Абрамцеве – на даче Саввы Мамонтова. Река, лодки, лошади, сверстники – здесь, пусть и недолго, у него было что-то, напоминавшее нормальное детство. Жена Мамонтова – Елизавета Григорьевна – тоже музицировала. Еще ребенком Серов подметил разницу между громокипящим исполнением матери и вкрадчивой манерой Мамонтовой. Это различие проявлялось не только на домашних концертах, и вскоре Серов начал испытывать к мягкой и мудрой Елизавете Григорьевне сыновние чувства. До конца своих дней он любил Мамонтовых и чувствовал себя у них в кругу семьи.

Что касается Саввы Мамонтова, дружба с Валентиной Серовой обошлась ему недешево. В 1899 году она уговорила Мамонтова поставить ее оперу «Илья Муромец». Многие, включая исполнителя заглавной роли – Федора Шаляпина, – предостерегали Мамонтова, считая произведение откровенно слабым. Но тот не сумел отказать жене заслуженного композитора и матери гениального живописца. Представление было освистано московской публикой – таких провалов частная опера Мамонтова не знала. Так или иначе Валентина Семеновна Серова добилась немалых успехов на ниве феминизма – вошла в историю как первая русская женщина-композитор.

Как мать она не преуспела.

Тяжело и медленно

Успех пришел к Валентину Серову не сразу. Он писал картины медленно – эта его особенность была известна многим. Некоторых потенциальных клиентов отпугивала перспектива позировать десятки сеансов, а работы по фотографиям Серов не признавал. Все это не способствовало укреплению его материального положения – особенно болезненное звучание денежные вопросы приобрели, когда художник обзавелся семьей (у Серова и его жены Ольги было шестеро детей).

Ситуация осложнялась тем, что Серов не умел торговаться, ненавидел брать в долг, словом, был, по определению Репина, совершенно «не оборотист». Однажды художник попросил у Павла Третьякова задаток за картину, и тот, проявив тень неудовольствия, вышел за деньгами. Смущенный Серов не дождался Третьякова – сбежал от смущения, а после страшно переживал, что обидел своим требованием хорошего и щедрого человека. В другой раз – чтобы не прослыть скрягой – он взял с несметно богатой семьи Юсуповых цену меньшую, чем обычно просил у средней руки купцов (о чем потом, конечно, жалел).

Даже в пору расцвета и славы, когда картины художника Валентина Серова считались признаком роскоши, их автор зачастую нуждался. В его творческой биографии не было «джекпота», стремительного прорыва, утра, которым он проснулся бы знаменитым. Он шел к своему успеху шаг за шагом.

Не рожа ли?

Серов, как никто другой, умел подметить в модели характерную черту и перенести на нее эмоциональный акцент. Зачастую это давало неожиданный (для заказчика) эффект: Серов не умел льстить. Купца он мог изобразить с бумажником наперевес, светскую даму увековечить с приглуповатой улыбкой и пустым взглядом, юного наследника прославленной фамилии – воплотить на холсте с присущими наследнику самовлюбленностью и заносчивостью.

Куда более тонкие нюансы появлялись в его портретах, когда Серов испытывал к модели симпатию. Разворотом плеч, наклоном головы, точно пойманным жестом, угаданной по глазам эмоцией Валентин Серов мог передать на картине все – от душевного смятения до готовности свернуть горы. Это было уже не безупречное владение ремеслом и даже не искусство – подлинная магия.

Некоторых Серов хотел написать сам, другим был обязан, третьих не хотел обидеть отказом. Плюс родственники, друзья, коллеги (и у всех у них, представьте, были дети). Учитывая, как медленно работал над своими картинами художник Валентин Александрович Серов, можно вообразить какой лавине работы ему постоянно приходилось противостоять.

Разумеется, чтобы свести концы с концами, Серов постоянно был вынужден писать заказные портреты – множество заказных портретов. Разумеется, это изрядно его тяготило. Когда кто-нибудь из друзей упоминал о возможности получить заказ, Серов то ли с опаской, то ли с надеждой спрашивал: «Не рожа ли?»

Портрет царя

Не последнюю роль во всеобщем ажиотаже сыграли заказы, поступавшие ему от Николая II. Дело окончилось размолвкой с императорской семьей.

Валентин Александрович работал над портретом Николая II, когда императрица изъявила желание взглянуть, как продвигается дело. Зайдя художнику за спину, Александра Федоровна стала указывать ему на «погрешности» – тут слишком широко, да и подбородок надо бы поднять. Спорить Серов не стал, он просто предложил государыне окончить портрет вместо него. Та, покрывшись пунцовыми пятнами, выбежала вон.

Сдержанно извинившись, Серов откланялся – портрет он так и не окончил. Долгое время император искал подходы к неуступчивому художнику через близких ему людей. Но тот оставался непреклонен. И однажды ответил пытавшемуся уговорить его Сергею Дягилеву: «В этом доме я больше не работаю».

Маленькая Вера

Когда художник попросил 12-летнюю дочь Саввы Мамонтова – Веру – позировать ему для картины «Девочка с персиками», та сразу смекнула, что это грозит ей испорченным летом. Не испытывая энтузиазма в связи с перспективой позировать неделями вместо того, чтобы гонять с деревенскими по округе, Вера упрямилась. Серов пускал в ход все свои обаяние и красноречие, сулил еще персиков, взывал к дочерним чувствам (картина была задумана как подарок ко дню рождения Елизаветы Мамонтовой), но все было тщетно. В конце концов он выторговал согласие своей модели за обещание после каждого сеанса кататься с ней на лошадях.

«Все, чего я добивался, – это свежести, той особенной свежести, которую всегда чувствуешь в натуре и не видишь в картинах, – вспоминал позднее Серов. – Писал я больше месяца и измучил ее, бедную, до смерти, уж очень хотелось сохранить свежесть живописи при полной законченности, – вот как у старых мастеров».

Черт знает кто

Серов всегда восхищался Михаилом Врубелем – его талантом, конечно, но главное – его стремительностью. Однажды Серов и его близкий друг Константин Коровин получили выгодный заказ – писать картину «Хождение по водам» для костромской церкви Космы и Дамиана в приходе фабрики Третьяковых. Серов должен был написать Христа, Коровин – пейзаж, то есть собственно воды. Серовин (как в шутку называл друзей Савва Мамонтов) бился над эскизом неделю, но тот решительно не желал выходить. Глядя на их мучения, Врубель (писавший рядом занавес для Частной оперы) не выдержал. Он поднял с пола картон с одним из неудачных набросков и за несколько минут набросал великолепный эскиз. Не сразу обретя дар речи, друзья принялись благодарить, но Врубель лишь буркнул, что «так всегда бывает, когда заказ получают не те, кто призван к живописи самой природой, а черт знает кто».

Серовин

Серов и Коровин познакомились в 1884 году в Школе живописи. Серову было тогда 19, Коровину – 23. В те времена они часто встречались в поместье Мамонтова в Абрамцеве.

По многочисленным мемуарам абрамцевский дом Мамонтовых представляется эдаким волшебным дворцом, где добрые эльфы днем и ночью пели, плясали, писали картины, вышивали гладью и расписывали керамику в атмосфере нескончаемого праздника и всеобщей любви. Реальность, разумеется, не была столь похожа на сказку: хозяева этого, безусловно, гостеприимного дома не могли любить всех своих гостей одинаково. Савва Иванович при всей своей доброте нет-нет да и проявлял «купеческий» норов, особенно с теми, кого недолюбливал. К примеру, мог при всех осадить привычно потянувшегося к графину Врубеля: «Это вино не для вас – слишком дорогое».

И у Серова с Коровиным были в Абрамцеве разный статус и не вполне равные права. Серов, часто живший здесь еще ребенком, любил Мамонтовых больше чем биологических родителей, и для них был практически сыном. В Абрамцеве он был дома. Коровин был желанным, но все-таки гостем. И если Савва Иванович «Костеньку» любил, то его жена – Елизавета Григорьевна – держала дистанцию: слишком уж порывист, несерьезен, «богемист».

Уже в позднем младенчестве Серов исколесил пол-Европы. В четыре года в Швейцарии он катался на ньюфаундленде Рихарда Вагнера. В девять Тургенев спасал его от дурного влияния парижских проституток. В десять Серов уже учился рисованию у Ильи Репина – старого друга его отца (к слову, знаменитого композитора).

Коровин был выходцем из другой среды.

Сын обнищавшего купца, он рос в деревне. Спорам об искусстве и мучительным творческим поискам он предпочитал охоту или рыбалку, простые удовольствия, к которым прикипел еще в детстве. Уже будучи известным художником, в моменты кризиса он не раз будет сбегать с ружьем от неоконченных заказов в какую-нибудь загородную глушь. Или же, забросив холсты и кисти, стрелять по московским дворовым крысам.

Молчальник и импровизатор

Серов был аскетом. По свидетельствам близких, он был совершенно равнодушен к бытовым аспектам жизни. Нужду он переносил стоически, а заработать старался, лишь чтобы обеспечить семью. Коровин любил роскошь, красивые жесты и красивые вещи, покупал драгоценности, у него было великое множество перстней и колец (для некоторых он сам рисовал эскизы). Он искренне недоумевал по поводу того, что его друг равнодушен к такого рода побрякушкам. И – раз уж сам Серов такой «утюг» – дарил дорогие броши его жене.

Серов одевался с иголочки, был всегда опрятен, ухожен и свеж. Коровин обычно выглядел так, словно его только что разбудили: волосы в беспорядке, борода и усы всклокочены, между брюками и жилетом надувается парусом рубашка. Щегольскую небрежность Коровин подсмотрел у своего кумира – тенора Анджело Мазини. Однако в его исполнении щегольская небрежность плавно переходила в обыкновенную неряшливость.

Серов слыл «великим молчальником», именно поэтому его слова всегда имели вес. Кто-то однажды пошутил, что в компании Серов бывал настолько тихим и незаметным, «что на него можно было сесть». Коровин без умолку шутил, балагурил, пел. Он был великолепным рассказчиком. «Блестящий импровизатор», – говорили о нем те, кто не хотел сказать прямо: «Не дурак приврать». Случалось, он нес совершеннейшую дичь с очень серьезным видом, к примеру, утверждал, что в русско-японской войне победят японцы, так как у них «кишки на четырнадцать аршин длиннее».

Серов был примерным семьянином, образчиком моногамии. Коровин был несчастлив в браке, и хотя он не афишировал своих романов на стороне, они не были редкостью.

Серов за медлительность ругал себя «копуном», а еще почему-то «лошадью». Но никогда не сдавался, работал до тех пор, пока ему не удавалось точно ухватить самую суть – будь то солнечные блики или характер какой-нибудь купчихи. Серов был патологически честным и прямым человеком, он очень дорожил своей правдой.

Коровина не зря прозвали первым русским импрессионистом – его интересовала не суть, а настроение. Еще в училище он объяснял преподавателям: «Вы видите бревна, стекла в окне, деревья. А для меня это краски только. Мне все равно что – пятна». Он старался рисовать так, «как Мазини пел»: порывисто, эмоционально, не ремеслом, а богоданным талантом.

Однажды, работая над декорациями к очередной постановке Частной оперы Мамонтова, Коровин внезапно отлучился из мастерской по какому-то делу. Его помощники, обрадовавшись неожиданной передышке, крепко выпили. В процессе кто-то разбил горшок с белилами. Вернувшись утром накануне премьеры, Коровин обнаружил, что по готовому пейзажу растеклась громадная белая лужа. И тотчас превратил ее в гирлянды белых магнолий. Публика, критики, Мамонтов – все были в восторге от стремительной коровинской импровизации.

Но главный – разительный – контраст состоял в том, что Серов по большей части был сумрачен и несчастен, а Коровин – энергичен и заразительно весел. Серов часто задумывался о природе своей тоски и не находил ответов. Коровин никогда не унывал.

Монархи, великие князья, тайные советники, серые кардиналы, светские прелестницы, публика, коллеги, ямщики, половые – все уважали Серова. С ним считались, перед ним преклонялись, знакомством с ним гордились. Коровина – просто любили.

Два сапога

Само собой, между друзьями было куда больше общего, чем казалось со стороны. У сурового, совершенно несмешного Серова было завидное чувство юмора. И если уж он решал пошутить, получалось очень эффектно. В то же время Коровин – весельчак, балагур, человек-праздник – был куда сложнее, чем старался казаться. На его долю выпало немало испытаний. Его отец, не сумев смириться с банкротством, покончил с собой. Его первенец умер в младенчестве – не в последнюю очередь из-за нищеты (не хватало денег на еду и лекарства). Коровин винил себя, чувство вины не позволяло ему бросить жену, которую он давно разлюбил.

Сохранять веселый легкий нрав стоило ему немалых усилий. Его работы, казавшиеся современникам поверхностными и легкомысленными, были своеобразной терапией – стеной, которой художник отгораживался от горестей повседневной жизни. Обычно открытый и разговорчивый, Коровин не распространялся о своих невзгодах. Такого Коровина – несчастливого, обиженного жизнью – окружающие не знали. Серов знал. В отличие от Серова Коровин легко сходился с людьми, легко заводил друзей. Но ни Врубелю, ни Шаляпину он на судьбу не жаловался. Выслушивать жалобы было эксклюзивной привилегией Серова. В такие моменты Коровин приходил к Серову с черного входа, вызывал друга на лестницу – никто другой не должен был этого слышать.

Чуть ли не с момента знакомства Серов и Коровин сделались неразлучны. Время от времени они вместе работали. Иногда вместе путешествовали. А после того как к мастерской Коровина на Долгоруковской улице в Москве пристроили отдельную комнату – специально под мастерскую Серова, – практически вместе жили.

При столь тесном контакте не могло обойтись без творческого влияния. Но вот сюрприз – оно было скорее односторонним, причем поддавался ему обычно несгибаемый монолитный Серов. Рядом с Коровиным Серов, случалось, давал слабину, оттаивал, становился тоже чуть-чуть импрессионистом. И иногда – не часто – бросив работу, тоже палил по дворовым крысам из Костиного ружья.

Легкость, с которой Коровин старался писать и жить, его стремление к радости были заразительны. Сумрачный Серов находил в своем неунывающем друге то же «отрадное», что и на полотнах итальянских мастеров.

Что касается влияния, которое Серов оказывал на Коровина, оно ограничивалось записями в дневниках. Посмотрев на работы друга, Коровин, бывало, писал что-нибудь наподобие «нужно вернее ухватывать натуру». Но вскоре его собственная натура брала свое и вместо бревен и стекол в окне снова загорались краски, пятна, настроение.

Соперничать с Серовым на равных Коровин даже не пытался. Он отдавал себе отчет в том, что в этой компании он всегда будет вторым. И это был еще один важный аспект этой непотопляемой дружбы. Зависть, творческая ревность, соревновательный дух – всего этого Коровин был напрочь лишен.

В свою очередь, суровый правдолюб Серов прощал своему другу то, что не простил бы другим, – определенную ветреность, некоторую безответственность, мягкотелость, податливость политических (или каких-либо еще) убеждений.

Коровин пережил Серова почти на 30 лет. В 1911 году – в год смерти друга – ему исполнилось 50. Юбилей Коровин не отмечал – без Серова праздновать было незачем.

В погоне за солнцем

Будучи знаменитостью с мировым именем, признанным мастером, пользующимся непререкаемым авторитетом у коллег, и человеком, окруженным любовью друзей и родных, Серов зачастую чувствовал себя несчастным. И не мог объяснить причин хандры – ни себе, ни другим. Супруга художника удивлялась метаморфозам, которые происходили с ним в заграничных поездках: во Франции или Италии Валентин Александрович заметно оживал, но, едва вернувшись домой, мрачнел на глазах.

После тяжелой болезни, которую художник перенес в 1903 году, к его обычной «пасмурности» прибавилась ипохондрия. Серов сделался суеверен. Как-то в окно его московской квартиры залетел попугай. Птица, к которой Валентин Александрович сильно привязался, вскоре умерла, и он видел в этом дурной знак.

Серов постоянно расспрашивал мать о том, как умер отец – его беспокоило сердце, и он подозревал, что недуг – наследственный. Однажды, после репетиции в театре, одна из актрис предложила подвезти Серова, и тот, называя адрес, пошутил: «Только не спутайте. Ваганьковский переулок, а не Ваганьковское кладбище».

Валентин Серов умер в ноябре 1911 года, ему было 46 лет. В посмертной речи, которую произнес его старый соратник по «Миру искусства» Дмитрий Философов, говорилось: «Мы потеряли не только замечательного художника, но и громадную моральную силу. С его смертью художественная семья может распасться. Нет больше связующего звена, живого морального авторитета, перед которым одинаково преклонялись бы и старые, и молодые».

Тонализм: живописный джаз

Тонализм сравнивают с джазом. Потому что и тот и другой звучат по-американски, потому что одна несложная тема, один простой цвет разворачиваются здесь бессюжетно, эмоционально, виртуозно, во множестве оттенков и нюансов. Как клубная импровизация: короткая музыкальная фраза, перекатывающаяся в бесконечных вариациях, или белое платье на белом фоне, белые тени на белых стенах.

Тонализм – это даже не художественное направление и не объединение, а живописная тенденция, набор идей, манера, проявившаяся в 1880–1910 годах в Америке. Отдельного художника редко называют абсолютным тоналистом, но уверенно отыскивают в его галерее несколько тоналистских работ. Тонализм стал символом перехода от академизма к модернизму в Америке, дополнительным, запасным выходом в современное искусство в обход импрессионизма.

Термин «тонализм» никто, конечно, в конце XIX века не употреблял. Его придумала Ванда Корн, историк искусства, только в 1972 году. А сами художники, когда желали присвоить собственным поискам название, чаще всего говорили «люминизм» (от латинского – «светящийся»), не отделяя себя пока от предшественников-пейзажистов 1850–1870 годов.

Настроение, а не впечатление

Размытые очертания предметов, зыбкие состояния, туманы, дымки, отражения, видимые, выразительные мазки. На первый взгляд кажется, что тонализм – только разновидность импрессионистского взгляда на мир. Ничего подобного. Это взгляд не только с другой стороны океана, но и изнутри другой художественной истины. По правде говоря, состояния природы, перемены освещения, точность цветовых сочетаний художников-тоналистов не интересовали. Они внимательно наблюдали за природой, делали пейзажные зарисовки, но приносили эскизы в мастерскую – и использовали их только как воспоминания о собственном неповторимом настроении, эмоции, пережитой в момент созерцания пейзажа. Простая передача факта их не интересовала, лишние детали, которые не остались в памяти, считались несущественными. У каждого воспоминания – особая тональность, особое настроение, наконец особое духовное переживание, которое и становится в конце концов основой картины.

Сумерки и музыка

Тонализм легче всего опознать по колористическому решению: один доминирующий цвет-настроение или несколько близких, неконтрастных цветов, сумеречных, приглушенных, гипнотических. Свет рассеян – и пробивается сквозь насыщенный воздух, как через осязаемую, плотную субстанцию.

Тоналисты не ищут яркого солнечного света, как французские импрессионисты. В поисках смысла времени и смысла места они выбирают промежуточные состояния природы: сумерки, заря, туман, морское влажное марево. Определяя место человека в мире, выбирают фоном к портрету пустые стены или бесконечную сумеречную глубину заднего плана, спокойное одиночество и отстраненность. Тонализм – замысловатый, авангардный подход к изображению окружающего мира, отвергающий как академическое копирование натуры, так и импрессионистскую живописную объективность сиюминутности.

Джеймс Эббот Макнейл Уистлер – самый первый и последовательный художник-тоналист.

День рождения

Уистлер родился в России в 1844 году. То есть, конечно, найдутся зануды-биографы, которые поправят: не в России, а в американском городе Лоуэлл (штат Массачусетс) и не в 1844-м, а на десять лет раньше. Но сам Уистлер (в те времена еще не Джеймс Эббот Макнейл, а просто Джимми) часто говорил, что родился – как художник и личность, – когда приехал к отцу, военному инженеру, проектировавшему в Петербурге Николаевскую железную дорогу.

В 11 лет он начал брать уроки рисования у Александра Корицкого – папиного подчиненного, студента Императорской академии художеств. Корицкий водил мальчика в музеи, возил его в Петергоф, знакомил с петербургской архитектурой. В 12 лет Джеймс, подававший большие надежды, был зачислен в Академию художеств – сразу на второй курс и за казенный счет. Увы, на его пути вскоре возникло неожиданное препятствие. Опасаясь, что эпидемия холеры (свирепствовавшая в те годы в России) доберется до столицы, Джордж Уистлер отослал сына в Штаты. Опасения не были напрасными: Джордж умер от осложнений холеры в 1849 году. По настоянию матери, рассчитывавшей, что Джеймс продолжит дело отца, юноша поступил в военную академию Вест-Пойнт.

Нужно ли говорить, что после шести волшебных лет в Петербурге учеба в Вест-Пойнте казалась Уистлеру невыносимо скучной? Он никогда не был фанатом дисциплины. Среди искусствоведов популярна легенда о том, как молодой Уистлер рисовал на уроке мост. Вместо скупого чертежа Джеймс изобразил реку, покрытые сочной травой берега и соединяющий их изящный каменный мост. На мосту он разместил двоих детей, удивших рыбу. «Уберите детей с моста! – потребовал рассерженный ментор. – Это же чисто инженерное задание!» Уистлер стер детей с моста и нарисовал их с удочками на берегу. Разумеется, преподаватель впал в ярость и потребовал «убрать детей совсем». Уистлер подчинился. На работе, которую он сдал в следующий раз, уже не было никаких детей. Зато на берегу виднелись два скорбных могильных камня.

В конце концов Уистлер завалил экзамен по химии и был отчислен из Вест-Пойнта – к немалому своему облегчению.

Англия, Англия

Едва дождавшись совершеннолетия, Джеймс Уистлер отправляется в Париж – город, в котором (как ему кажется) никто не станет наказывать его за детей, мирно удящих рыбу с моста.

В Париже Уистлер учится у Шарля Глейра, вращается в богемных кругах, живет на широкую ногу, никогда не отказывает себе в удовольствии украсить интерьер дорогим веером или ориентальной ширмой. Равно как и в каких-либо других удовольствиях.

Несмотря на то что копии Веласкеса или Рембрандта (которые Уистлер делает на заказ) приносят какой-никакой доход, он периодически оказывается на мели. Впрочем, это его не тяготит: быть в Париже нищим и вместе с тем расточительным художником – немеркнущая классика. Постепенно Уистлер приобретает известность среди коллег: в частности, его первую большую картину «У рояля» восторженно принимает маститый парижский реалист Гюстав Курбе.

В 1857 году Уистлер едет в Англию, которая производит на него могучее впечатление. По возвращении в Париж он работает над циклом офортов, изображающих Темзу, а в 1862 году участвует в выставке в Лондонской королевской академии. В декабре того же года Джеймс Уистлер в компании своей подруги Джоанны Хифферман покидает Париж, чтобы навсегда поселиться в Лондоне. И, возможно, совершает одну из главных своих ошибок.

Хорошо, что вы гений

Дело в том, что Джеймс Уистлер был завзятым пижоном или, как сказали бы сейчас, – хипстером. Он мог появиться на улице с ядовито-лимонным зонтом вместо трости, надеть пурпурные носки или украсить карман пиджака розовым платком. По меркам XIX века все это было сродни тому, что сейчас носит, к примеру, Мерилин Мэнсон. «Вы – один из самых странных людей в Париже. Хорошо еще, что вы – гений», – сказал однажды Уистлеру Эдгар Дега. Однако то, к чему терпимо относились в Париже, нервировало чопорных обитателей Челси: лондонцы считали Уистлера позером и выскочкой.

Сейчас в это трудно поверить, но не менее эпатирующими современники находили и его картины. В 1863 году он принял участие в знаменитом Салоне отверженных – выставке картин, не принятых жюри «основного» Парижского салона. Конечно, главной «жемчужиной» тогда стал скандальный «Завтрак на траве» Эдуарда Мане. Но и картине Уистлера «Симфония в белом № 1. Девушка в белом» досталось изрядно: белое на белом – что за варварская цветовая гамма!

В основном художнику перепадало за его палитру. Уистлер превыше сюжета, «похожести» или тщательно выписанных деталей ценил настроение. И старался передать его в первую очередь за счет цвета. Современникам его невесомые, почти акварельно-прозрачные полотна казались вычурной эстетской дичью. Уистлера критиковали яростно и безоглядно. Его привычка писать не на пленэре, а по памяти, «по впечатлению». Его приверженность восточным мотивам. Его страсть давать картинам музыкальные названия – все эти «ноктюрны», «симфонии» и «аранжировки». Его краски и, конечно, его носки – все становилось объектом нападок.

Сделать мир лучше

В конце концов Уистлера признали. Признали коллеги, критики, публика. Признали – что важно – при жизни. Его картины удостаивались высоких наград по обе стороны Атлантики. В 1884 году его избрали почетным членом Академии художеств в Мюнхене. В 1892 наградили орденом Почетного легиона в Париже. И все же признание оказалось запоздалым – в письмах друзьям Уистлер все чаще жаловался на душевный износ и физическое истощение.

Нужно заметить, что экспозиции, которые Уистлер организовывал начиная с 1880-х, тоже стали революцией. Он сам придумывал сценарии для открытия выставок, сам делал рамы для картин, сам разрабатывал «униформу» для смотрителей музеев, сам выбирал цвета, в которые надлежало покрасить стены. С некоторых пор он отдавал предпочтение желтому. Сотрудники галерей в желтых ливреях встречали гостей, раздавая им желтые галстуки-бабочки, сам Уистлер, разумеется, являлся на открытие в желтых носках и так далее.

Можно спорить о том, какая из его картин имеет больший вес для истории живописи. Но главное наследие Уистлера – пожалуй, его приверженность идее, что мир можно сделать красивее и лучше, двигаясь от малого к большому. От рамы – к картине. От картины – к стене, на которой она висит. От стены – к фасаду, улице, кварталу, городу, стране, планете, мирозданию. Судя по нынешнему облику мироздания, Уистлер многое не успел. Но он, по крайней мере, пытался.

По погодным условиям

Американский искусствовед Харви Джонс утверждает, что тонализм – манера, рожденная под воздействием двух мощных живописных влияний и одного климатического. Это объясняет, почему территориально тонализм обосновался на берегу Тихого океана, в Северной Калифорнии.

Первое влияние – это, конечно, Джеймс Уистлер, у которого учился Артур Фрэнк Мэтьюс. Вернувшись в Сан-Франциско, Мэтьюс преподает в Школе дизайна Марка Хопкинса при Институте искусств. Со временем он станет директором института и вдохновит манерой Уистлера не только студентов-живописцев, но и будущих монументалистов, дизайнеров.

Второе влияние – живопись американца Джорджа Иннесса, замысловато замешанная на академической традиции и находках французских художников-барбизонцев, прежде всего Камиля Коро. Иннесс учился в мастерской по гравированию географических карт, после чего всегда стремился к топографической точности пейзажа, и всерьез проникся учением Эммануила Сведенборга, благодаря которому складывалось его мистическое мироощущение: все элементы зримого мира – эманация Бога. После 1880 года живопись Иннесса – чистый тонализм.

И, наконец, третье влияние – влажный климат Калифорнии с его утренними и вечерними туманами и дымками. В Калифорнии нет резкой смены времен года, пейзажи круглый год не меняют цвета: серо-зеленые эвкалипты и оливы, выгоревшая, выцветшая охристо-зеленоватая трава, серые туманы.

Тоналист Уильям Кейт рассказывал на лекции в Калифорнийском университете: «Когда я начал писать, я не мог найти достаточно высоких гор и достаточно захватывающих закатов, к которым стремилась моя кисть. Но со временем, приобретая опыт, я научился довольствоваться простой натурой: небом, холмами, несколькими деревьями. И теперь мне этого совершенно достаточно, чтобы выразить любое переживаемое мной чувство».

Правильная тональность

Картины калифорнийских художников-тоналистов разошлись по национальным американским музеям и частным коллекциям, о них мало слышали европейские любители искусства. Чаще всего в связи с этим «измом» вспоминают об одном только Уистлере. Но в американской искусствоведческой традиции, говоря о тонализме, имеют в виду целое поколение художников, настроившихся под влиянием Уистлера на особую лаконичную, созерцательную живописную тональность. Это и Артур Мэтьюз, и его жена Люсия, и Уильям Кейт, о которых уже шла речь. И еще несколько важных, заметных художников.

Ноктюрны. Сам Уистлер говорил, что единственный художник, который может писать ноктюрны, это Чарльз Ролло Питерс. Его называли Принцем Тьмы и Поэтом ночи. Он писал только ночные пейзажи, неразличимо темные или залитые лунным светом, развалины Сан-Франциско после землетрясения в 1906 году и прибрежные виллы в заливе Монтерей.

Симфонии. Готтардо Пьяццони любил закаты и время восхождения луны. У него был личный лунный календарь и семейная традиция – каждый вечер Пьяццони выводил родных на высокий холм рядом с домом встречать появление луны. Он работал в основном с декоративными фресками – и архитектурные особенности этой живописной основы упрощали работы Пьяццони: он корректировал перспективу, стилизовал формы, выводя их часто в абстракцию, и ровно и чисто накладывал тихие цвета, серый, коричневый, синий.

Аранжировки. Наполовину мексиканский индеец, наполовину испанец, Хавьер Мартинес наряжался в синие рубашки и красные галстуки, носил длинные волосы. Артур Мэтьюс, преподававший Мартинесу в школе дизайна, рекомендовал своему юному студенту идти прочь и расписывать вагоны. Но Хавьер оказался редким упрямцем – закончил школу, получил стипендию на обучение в парижской Школе изящных искусств. И в Париже, и по возвращении в Сан-Франциско Мартинес кутит, эпатирует, путешествует, собирает в мастерской богемную публику. И при этом 50 лет, не отступая и не бунтуя, пишет тихие, гипнотические, сонные и умиротворяющие картины.

Чистый тонализм, эта характерная, самобытная западно-американская линия в новом искусстве, тускнеет уже к 1920-м годам. Новые поколения художников экспериментируют с сюрреализмом, абстрактной живописью, фовизмом. Америка, молодая страна без многовековой академической традиции, легко подхватывает европейские живописные эксперименты и параллельно наращивает основательную национальную реалистическую оболочку.

Теодор Жерико. Крушение плота «Медузы» (Лувр, Париж), 1819 год

Теодор Жерико. Скачки в Эпсоме (Лувр, Париж), 1821 год

Эжен Делакруа. Смерть Сарданапала (Лувр, Париж), 1827 год

Эжен Делакруа. Алжирские женщины (Лувр, Париж), 1834 год

Франсиско Гойя. Похороны сардинки (Королевская академия изящных искусств Сан-Фернандо, Мадрид), 1810-е

Франсиско Гойя. Портрет герцогини Альба (Испанское общество Америки, Нью-Йорк), 1797 год

Уильям Тёрнер. Пожар в здании парламента (Музей изящных искусств, Кливленд), 1835 год

Уильям Тёрнер. Снежная буря (Переход армии Ганнибала через Альпы) (Тейт Британия, Лондон), 1842 год

Василий Тропинин. Устим Кармелюк (Государственная Третьяковская галерея, Москва), 1820-е

Василий Тропинин. Автопортрет на фоне окна с видом на Кремль (Государственная Третьяковская галерея, Москва), 1846 год

Орест Кипренский. Портрет лейб-гусарского полковника Евграфа Васильевича Давыдова (Государственная Третьяковская галерея, Москва), 1809 год

Орест Кипренский. Портрет Пушкина (Государственная Третьяковская галерея, Москва), 1827 год

Василий Тропинин. Портрет Пушкина (Всероссийский музей А. С. Пушкина, СанктПетербург), 1827 год

Гюстав Курбе. Купальщицы (Музей Фабра, Монпелье), 1853 год

Камиль Коро. Порыв ветра (Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина), 1860-е

Жан-Франсуа Милле. Анжелюс (Музей д’Орсе, Париж), 1850-е

Василий Верещагин. Апофеоз войны (Государственная Третьяковская галерея, Москва), 1871 год

Василий Верещагин. Два ястреба. Башибузуки (Национальный музей «Киевская картинная галерея», Киев), 1879 год

Иван Айвазовский. Хаос. Сотворение мира (Музей армянской конгрегации мхитаристов, Венеция), 1841 год

Иван Айвазовский. Феодосия. Закат солнца (Национальная картинная галерея Армении, Ереван), 1865 год

Архип Куинджи. Лунная ночь на Днепре (Государственный Русский музей, Санкт-Петербург), 1880 год

Архип Куинджи. После дождя (Бурятский республиканский художественный музей им. Ц. С. Сампилова, Улан-Удэ), 1879 год

Валентин Серов. Портрет императора Николая II в мундире Королевского шотландского 2-го драгунского полка (Музей Королевского шотландского драгунского гвардейского полка, Эдинбург), 1900 год

Импрессионизм

Художники-импрессионисты были долгожителями – уникальное поколение, дожившее до 70–80 лет и захваченное вихрем больших событий и перемен. Революция, две войны, взрыв новых технологий и просто бытовых приспособлений, которые навсегда меняли мир.

Они родились, когда фотографии еще не было. Чтобы обзавестись портретом любимой жены или детей, нужно было нанимать художника. Чтобы украсить пейзажем или натюрмортом стены трактира или торговой лавки, нужно было нанимать художника. Женщины еще не могли учиться в школе изящных искусств и без ущерба для репутации писать обнаженную натуру.

До середины XIX века в Париже не было канализации, горожане пользовались ночным горшком, а сточные канавы проходили вдоль каждой улицы. И в столице, и в деревне французы жили и работали, как сто или двести лет назад. В 1853 году префектом департамента Сена становится барон Жорж Эжен Осман – тогда-то все и началось. Наполеону III после поездки в Лондон страшно захотелось превратить Париж в такой же просторный, современный и чистый город, ну и расширить улицы тоже хотелось – чтоб на них не так удобно было строить баррикады в случае новой революции.

За несколько лет лабиринты из узких улочек, тупиков, двориков, где горожане растили овощи и зелень, превратились в сеть широких бульваров и проспектов (некоторые достигали 30 метров в ширину). Появились к тому же мощные мосты, железная дорога, городские парки и первый ипподром. Население Парижа увеличилось вдвое за 20 лет. Это были сумасшедшие годы, которые не могли не повлиять на искусство. Художникам хочется все это написать. И новый город, и новых людей, и новые развлечения.

Пять изобретений, без которых не было бы импрессионизма

А пока Камиль Писсарро планировал побег в Париж с маленького антильского острова, а Огюст Ренуар расписывал тарелки, пока Клод Моне рисовал шаржи на своих соседей, а Берта Моризо под присмотром матери копировала в Лувре старых мастеров, старый мир уже трещал по швам. Стремительный научно-технический прогресс готовил для будущего объединения отверженных художников несколько перемен, без которых не было бы никакого импрессионизма.

Тюбик для краски

Зубную пасту, косметические средства, краски и даже еду для космонавтов – сейчас в алюминиевый тюбик пакуют самые разные продукты. Но этому изобретению всего лишь чуть больше 150 лет. Например, Клод Моне и Огюст Ренуар родились в 1840 году, а только в 1841 американец Джон Ренд запатентовал свое изобретение – оловянную тубу, завернутую с одного края и закручивающуюся колпачком – с другого. Поначалу эта туба была сказочно дорогой, потом ее начали изготавливать из свинца – и она стала фантастически вредной. До первого алюминиевого тюбика пройдет еще не одно десятилетие, но художников ни цена, ни токсичность совершенно не волнуют – в их руках оказалось настоящее сокровище.

До изобретения тюбика художники упаковывали готовые смешанные краски в свиные мочевые пузыри и завязывали их узелком. Потом протыкали пузырь иглой, чтобы немного краски выдавить на палитру, а образовавшееся отверстие затыкали гвоздем. В пузыре краска тоже сама собой не появлялась. Чтобы получить ее, минеральный пигмент растирали камнем на каменной плите, нанимали для этого подмастерьев или совсем уж в цивилизованных местах планеты – покупали готовый порошок в художественных лавках. При этом художник точно знал, кто и как долго трудился, чтобы растереть для него этот порошок.

Тюбик не только избавил живописца от тяжелого физического труда, но и позволил таскать краски за собой куда вздумается. Тюбик с краской сделал возможным пленэр.

Переносной мольберт

Кто первым придумал носить с собой по полям и лесам еще и мольберт, доподлинно не известно. Но это изобретение, скорее всего, подтянулось за мобильными красками как самое насущное. До того как художников потянуло взобраться на скалу над морем или в лютый мороз писать ледоход на реке, их предшественники предпочитали теплую мастерскую – и необходимости таскать мольберт с места на место у них в общем-то не было.

А если бы эта безумная мысль кому-то и пришла в голову, пришлось бы привлечь к этому нескольких сильных помощников – в одиночку сдвинуть студийный мольберт с места, а уж тем более вынести на улицу в поисках нужного мотива было совершенно нереально. Новый мольберт складывался в небольшой чемоданчик и в качестве ручной клади перевозился на поезде, в лодке или в крайнем случае в тележке – до ближайшего поля или озера.

Клод Моне придумал и построил плавучую лодку-мастерскую, а на суше пользовался тележкой для перевозки своего художнического снаряжения, но такой нехитрый транспорт был нужен ему скорее для перевозки холстов. Краски же помещались в небольшой складной чемоданчик. А вот холстов на каждый пленэр Моне возил по несколько десятков – для каждого времени дня отдельный. Стоило освещению немного измениться, он рылся в набросках, начатых день или неделю назад, чтобы найти соответствующий.

Кисти из свиной щетины и металлический обод

Когда новые материалы рождают новые техники, рано или поздно за этим последуют совершенно новые образы и идеи. В середине XIX века художников буквально засыпало новинками и прогрессивными разработками: краски, мольберты, ну и, конечно, кисти.

Собольи кисти – мягкие и упругие – позволяли старым мастерам создавать гладкую и блестящую поверхность на полотне. Рассмотреть переход одной краски в другую на многих старых картинах просто невозможно. Когда в XIX веке для кисти начали использовать жесткую свиную щетину, художникам захотелось оставить на полотне ощутимый след от этого смелого инструмента, разделять мазки, класть их щедро и дерзко, подчеркивать траекторию движения руки и даже давать ей участвовать в общей динамике произведения.

Кроме этого в середине XIX века кисти подверглись еще одному чудесному апгрейду. На кисти появилась металлическая обойма – вместо нитки! А это значит, что впервые в руках художника оказалась плоская кисть. Не соболья круглая, а плоская и из свиной щетины. Мазки теперь были гораздо выразительнее – и стали новым способом изображения непостоянства, движения, сиюминутного впечатления: с их помощью было легко и убедительно передавать рябь на воде, мерцающий в листьях солнечный свет или растворенный в тумане городской силуэт. Работать плоской кистью с непривычки сложно, но очень быстро. Невероятное преимущество для художника, который старается поймать неуловимое.

Фотография

В 1839 году Луи Дагеру удалось получить первое фотоизображение человека, а уже в 1874 году состоялась первая выставка импрессионистов – и прошла она в фотоателье парижского фотографа Надара. Фотография стремительно становится новым модным искусством, которое навсегда меняет статус живописи.

Однако импрессионистов захватывает в этом искусстве одна способность: запечатлевать сиюминутность жизни и движения.

Фотографичность композиции больше всех других очаровала Эдгара Дега. Он смело обрезает крайние фигуры, позволяет влезть в пространство картины только кусочку платья невидимой балерины или крупу лошади. Его балерины чешутся, завязывают пуанты или просто скучают – как будто они случайно попали в кадр.

Эдгар Дега купил книгу американского фотографа Эдварда Майбриджа «Движение животных» сразу же, когда ее издали во Франции. Ради этого исследования Майбридж построил целый «фотодром»: лошадь скакала, задевая натянутые через дорожку нити, после чего срабатывал затвор фотокамеры. Камер было 24, снимков – 24. Эти снимки, превращающие движение самого грациозного животного в ряд неуклюжих поз, завораживали Дега. Благодаря этим снимкам он раскрывает секрет изображения человека в движении. Именно так будут двигаться его балерины и купающиеся женщины – естественно до неестественности. Как на случайном фото.

Железная дорога

Художникам-импрессионистам не хватило бы жизни, чтобы увидеть все написанные ими живописные места, гавани, порты, поля, города и села, если бы не железная дорога. До 1842 года, когда французские власти разрешили строительство пассажирских железных дорог, из одного города в другой чаще всего добирались по воде – во Франции существовала уникальная система каналов.

И вдруг в какие-то несколько лет все меняется – добраться до предместий Парижа и до моря можно буквально за несколько часов. Так голодные и непризнанные Моне и Ренуар катались на денек в «Лягушатник», самое модное, радостное и сомнительное место встреч и праздников. Утром – туда, вечером – назад. А потом в Аржантей и Лувесьенн, в Лондон и Ниццу, в Руан и Венецию и в десяток других мест.

Железная дорога, дымящие паровозы, символ нового темпа жизни, нового запаха воздуха, новой плотности воздуха, стал не только средством передвижения для художников, но и одним из самых увлекательных сюжетов для картин.

Как американский коммодор и ящик с японскими гравюрами повлияли на рождение импрессионизма

Но ни тюбик для красок, ни фотография, ни даже возможность быстро добираться до самых дальних предместий Парижа не оказали такого влияния на «способ видения» будущих импрессионистов, какое оказали невиданные гравюры, отпечатанные в несколько цветов на рисовой бумаге и поначалу используемые в европейских лавках для оборачивания экзотического фарфора.

Коллекция японской гравюры Клода Моне насчитывала больше 250 произведений, он вставлял их в рамы и развешивал в доме, он спрашивал у каждого гостя, приезжавшего в Живерни: «Вы любите японскую гравюру? Выберите себе одну!» Кухарка Моне Анна со слов художника рассказывала историю о первых в его коллекции эстампах: «Это было в Голландии. Как-то раз я увидел, что бакалейщик, у которого мы покупали продукты, заворачивает рыбу и сыр в такие же эстампы, какие вы видите здесь! Оказалось, у него их в подсобке целый ящик! И я у него весь этот ящик купил. Совсем задешево, ведь для него это была просто упаковочная бумага!»

У нищего, вечно голодного Ван Гога было больше 200 гравюр в личной коллекции, он делал живописные копии с этих отпечатков, изучая технику, и писал брату о природных эффектах в духе японских мастеров: «Я видел великолепный и очень странный эффект этим вечером. Очень большая лодка на Роне, груженная углем и пришвартованная у причала. При взгляде сверху все это выглядело сверкающим и вымытым; вода была светло-желтая с жемчужно-серыми пятнами, сиреневое небо и оранжевая полоса на западе, город фиолетовый. На лодке маленькие рабочие, синие и грязно-белые, приходили и уходили, неся груз на берег. Это был чистый Хокусай».

Какой такой Хокусай?

Японские веера, ширмы, шкатулки, нэцке, кимоно и, наконец, гравюры хлынули во Францию внезапно и сразу заняли все почетные места в лавках торговцев, в модных гостиных и в скрытых от глаз спальнях. Но все начиналось с Америки.

В 1854 году американский коммодор Метью Перри вскрыл эту любопытную и непостижимую сокровищницу, подписав договор о дипломатических отношениях с Японией, страной, которая 250 лет до этого была закрыта для торговцев, путешественников, политиков, ученых, художников и поэтов. Для всех. Уже через пять лет подобное соглашение с Японией подписала и Франция. Набирая силу и просачиваясь поначалу в редкие лавки в качестве экзотики, к 70-м годам XIX века волна японских вещей и произведений искусства захлестнула Париж: охотники за редкостями устраивали дуэли и драки, коллекционеры заказывали специальные деревянные витрины с прозрачными дверцами для хранения шкатулок и нэцке. Хозяин лавки, где продавалось «все японское», Филипп Сишель рассказывал, что в Японии его одолевает неконтролируемое желание купить все и буквально обобрать эту страну. Сишель скупал все подряд, грузил по 45 контейнеров японскими вещами – и отправлял их во Францию. Торговый путь огибал мыс Доброй Надежды – и доставка занимала около четырех месяцев.

В одну из первых поездок Сишель встретил на улице мастера, который вырезал совсем миниатюрное нэцке. Торговец некоторое время наблюдал и попросил продать ему вещицу, когда та будет закончена. Старик-мастер улыбнулся в ответ: «Я закончу ее месяца через два».

«Когда речь заходила об искусстве Японии, то в этой области ощущалось приятное отсутствие мнений «знатоков», и непосредственным реакциям любителя, его интуиции нисколько не мешали путаные суждения искусствоведов. Тут ощущалась какая-то новая, ренессансная возможность совершать открытия, вживую соприкасаясь с древним и серьезным искусством Востока», – пишет в книге «Заяц с янтарными глазами» Эдмунд де Вааль, потомок знаменитого парижского коллекционера Шарля Эфрусси.

Именно так, случайно и одними из первых, будущие импрессионисты открыли гравюры японских художников Хокусая, Утамаро и Хиросигэ. И, свободные от мнения академиков в этом вопросе, с восторгом приняли японскую эстетику, композиционные решения, плоскостную перспективу, яркие чистые красочные пятна, обрезанные краями бумаги фигуры, а вместе с этим моющихся и красящихся женщин, мосты, цветущие деревья, одинокую гору, дороги, лодки, цветы, птиц, затылки на первом плане, ноги и руки гребцов, случайно заслонившие пейзаж.

Камиль Писсарро после Всемирной выставки, где японскому искусству был наконец посвящен целый павильон, писал: «Хиросигэ – прекрасный импрессионист. Моне, Роден и я совершенно им очарованы. Японские традиции вселяют в меня уверенность в нашем способе видения».

Новый способ видения

Ничего подобного в европейской живописи до сих пор не было. Молодым художникам, которые искали новую выразительность и изнывали в академических школах, только того и нужно было. Японская гравюра подарила будущим импрессионистам сразу все те особенности, за которые их долго ненавидели и за которые теперь ценят. Когда еще никакой фотографии и в помине не было, японцы обрезали часть композиции, создавая ощущение внезапности и непредсказуемости, когда еще даже не родился Эдуар Мане, они сокращали перспективу и приближали задний план, наконец, они заглядывали на удаленный пейзаж из-под локтя гребца, из-под задних ног лошади, смотрели на луну из-под мостов и сделали сотни видов города сверху еще задолго до кайботтовских балконов.

«Сами принципы построения японских картин говорили о том, что можно находить смысл в окружающем мире совсем по-другому. Незначительные фрагменты действительности – разносчик, чешущий голову, женщина с плачущим ребенком, собака, уходящая куда-то влево, – все это вдруг оказывалось не менее важным, чем большая гора, высящаяся на горизонте. Как и в случае с нэцке, повседневная жизнь протекала единожды, без репетиций… Импрессионисты научились нарезать жизнь на куски, показывая ее при помощи беглых взглядов и междометий», – пишет Эдмунд де Вааль.

Американский коммодор и ящик с японскими гравюрами

Возможность существования традиции, настолько же древней, как европейская, а возможно, и более древней, но кардинально отличной, давала молодым художникам уверенность, что нет единственно правильного искусства и верного вкуса. И вот они все смелее перенимают художественный язык японцев – и уже говорят на нем без запинки.

Лаконичность. И зимние пейзажи, и изображения женщин, и морские волны в японской гравюре словно вычищены от лишних деталей и подробностей. А колористическое решение – это всего несколько цветовых пятен, однородных и чистых. Те особенности, которые изначально связаны прежде всего с техникой печати цветной гравюры (на бумагу по очереди наносятся отпечатки с четырех – восьми досок – для каждого цвета отдельная), импрессионисты стали воспроизводить и преобразовывать по законам собственного зрения и восприятия мира.

Серии. Ни Клоду Моне с сериями, насчитывающими по 30–40 видов одного и того же объекта, ни Полю Сезанну с многолетним ежедневным пленэром у подножия горы Сент-Виктуар так и не удалось переиграть Хиросигэ. Этот классик японского пейзажа укиё-э (яп. «картины изменчивого мира») создал несколько циклов, которые насчитывают часто по сотне работ: виды Фудзи, виды Эдо и провинций, станции дороги Токайдо и даже цикл гравюр о самых знаменитых ресторанах. Пожалуй, если собрать все изображения водяных лилий у Моне, получится цикл, в цифровом отношении достойный предшественников-японцев.

Сюжеты. Никто из французских импрессионистов в Японии так и не побывал, но каждый находил свою Японию в каком-нибудь цветущем дереве на юге Франции или устраивал прямо в собственном саду. Гюстав Кайботт выращивал хризантемы, забрасывал все дела и отказывался от встреч, когда ожидал непродолжительного цветения редкой орхидеи. Клод Моне построил знаменитый японский мостик, запустил в пруд кувшинки и засадил сад теми цветами, которыми десятки голодных безденежных лет любовался на японских гравюрах. Ван Гог, уезжая в Арль, писал брату, что едет в Японию, – и нашел ее там в цветущих деревьях. Каждая из этих личных Японий стала вдохновением и натурой для лучших картин.

Обратная связь

Коммодор Метью Перри не только открыл Японию для путешественников, торговцев и дипломатов, он открыл целый мир местным жителям. Прошло несколько десятков лет – и японцы стали одними из самых страстных поклонников французских импрессионистов. Они приезжали во Францию, чтобы побывать на выставках, разыскивали любимых (уже постаревших) художников, чтобы увидеть, как те работают. Такеко Куроки, внучка премьер-министра Японии, несколько лет провела во Франции, собирая коллекцию, бывала в гостях у Клода Моне в Живерни. Один из самых знаменитых импрессионистов Японии Курода Сейки прожил в Париже 10 лет, а вернувшись домой, преподавал живопись и читал лекции о западном искусстве. Сын Огюста Ренуара Жан вспоминает о паломничествах в дом отца в Колетт:

«Отец, узнав о приезде, просил посетителей к себе в мастерскую. Они сидели подолгу вместе, молча, поскольку все говорили на разных языках… Мне вспоминается один японец. Он прошел пешком от итальянской границы. В кармане у него лежал точно вычерченный план, переданный ему предыдущим паломником. Он его показал. На нем были воспроизведены дорожки в Колетт, маленькая мастерская, комната Ренуара, печь для выпечки хлеба и конюшня мула. Один из таких посетителей задержался в Кань-сюр-Мерда надолго и сделался близким другом. Это был художник Умеара».

В Америке стоит памятник политику и дипломату Метью Перри, который при помощи угрозы военных действий и жесткого ультиматума заставил Японию общаться со всем остальным миром. Правильный памятник: все современное искусство, начиная с 1854 года и до сегодняшнего дня, было бы совсем другим без коммодора Метью Перри.

Эдуар Мане: денди-бунтарь

Если вам захочется узнать, каким был Париж и парижане в первой половине XIX века, во что одевались женщины, где развлекались рабочие, что ели и где прогуливались, вам придется потрудиться. Живопись вам ни о чем таком не расскажет. Для самой большой в мире выставки изобразительного искусства, парижского Салона, художники уже третье столетие подряд писали нимф и богинь, древних римлян и библейских героев, средневековых рыцарей и восточных красавиц. В лучшем случае – героические походы Наполеона. Натурщики на сеансе привычно становились в театральные позы и считали способность покруче выпятить грудь важным умением.

«Не снимайте сегодня одежду и просто посидите», – попросил однажды старого натурщика один из юных учеников, пока учителя не было на месте. Натурщик был одним из лучших в Париже, а мастерская, где прозвучало это неслыханное хамство, принадлежала одному из самых знаменитых и самодовольных французских художников – Тома Кутюру. Ученика звали Эдуар Мане – и он уже не в первый раз рисковал своим будущим, вызывая гнев учителя ради непонятного желания писать, не приукрашая и не идеализируя натуру.

Эдуар Мане – тот художник, который начал писать саму жизнь, и тот художник, с которого принято отсчитывать новую эпоху в искусстве. Эпоха эта называется современным искусством и длится до сих пор. Но Мане ни о чем таком, конечно, не думал, у него были заботы поважнее: женщины и золотая медаль Салона.

Золотая медаль Салона

Молодых художников, будущих импрессионистов, называли «бандой Мане». Они восхищались его смелостью и стремлением писать современность, они считали его своим предводителем и гуру. Сам же Мане с удовольствием избавился бы от этого титула – ему и так хватало скандалов. В течение 20 лет этот странный человек добивается всеобщего признания, но идет при этом наперекор всем традициям и одновременно наперекор своему имиджу революционера. Каждый раз, когда его друзья-импрессионисты зовут Мане участвовать в своих выставках, он отказывает. «Я войду в Салон только через парадные двери», – высокомерно отвечает предводитель своей «банде».

Когда в 1863 году Мане задумал свою вариацию «Сельского концерта» Джорджоне, он специально взял холст побольше. Он был уверен – эта «махина» принесет ему медаль и заветный статус «вне конкурса», позволяющий в дальнейшем обходиться без одобрения жюри на Салоне. Картина «Завтрак на траве» стала одной из самых скандальных в истории искусства и обеспечила Мане прочное место в черном списке салоновского жюри.

«Завтрак на траве»

Жюри французского Салона, никогда не отличавшееся благосклонностью к молодым художникам, в 1863 году было особенно беспощадным. Настолько, что даже Наполеон III был недоволен количеством не допущенных к выставке работ. Тогда император решил устроить в том же здании одновременно с официальным Салоном Салон отверженных.

Возможно, появись «Завтрак на траве» в рамках официальной экспозиции, он не вызвал бы такой бурной реакции. Но статус Салона отверженных как будто провоцировал искать в картинах причины, по которым они были отвергнуты. Так Мане стал самым обсуждаемым художником Парижа, правда, сам он хотел совсем другой славы.

Больше всего насмешек вызвала фигура женщины, которая пробует воду. Говорили, что она моется, и добавляли шепотом: известно, после чего она моется. В картине увидели сцену сексуального характера, а в сидящей девушке – проститутку: слишком уж прямой и вызывающий взгляд у нее. То и дело около картины яростно шипели: «непристойность», «вульгарность», «уродство».

Когда же толпам зрителей и озадаченным одиноким критикам удавалось обуздать свой священный гнев, дело доходило и до художественных особенностей картины. И оказывалось, что здесь Мане допустил еще больше непростительных вольностей, чем в выборе сюжета. Он совершенно непрофессионально поступил с перспективой – фигура женщины на заднем плане слишком крупная, каждый из героев сюжета как будто находится ближе к зрителю, чем это было бы возможно в реальности. Это позже арт-критики скажут «вовлек зрителя», а экспериментаторы нового поколения будут повторять этот трюк со сжавшейся перспективой. А в 1863 году картину объявляют «нелепой», а художника – непрофессиональным «мазилкой». Но пройдет всего два года – и Мане удастся устроить художественный скандал еще грандиозней, чем этот.

«Олимпия»

Ее называли самкой гориллы, а ее руку, лежащую на бедре, окрестили отвратительной жабой. Гюстав Курбе сравнивал фигуру Олимпии с дамой пик в морге, а критики искренне не советовали беременным женщинам и юным девушкам смотреть на эту картину. Если бы нескольких крепких охранников не выставили перед полотном, разъяренная публика его бы точно уничтожила. Через несколько дней от греха подальше повесили эту непристойность повыше, чтоб никто не достал, да и разглядеть было сложно.

Так случился один из самых яростных скандалов, положивший начало современному искусству. Мане в ужасе, он подавлен и уничтожен. Он, как всегда, не собирался никого шокировать и устраивать революций – лишь стремился получить официальное признание. И на этот раз у него опять не получилось.

Хлесткое слово «непристойность», прилипшее к Эдуару Мане еще со времен Салона двухгодичной давности, теперь станет его постоянным спутником. И все же что так потрясло и оскорбило взгляды респектабельных французов? Не обнаженное тело, конечно. Его хватает в мировой живописи.

Мане не воспринимал всерьез всю эту литературщину, связанную с названиями картин, – и название «Олимпия» пришло от кого-то из друзей. Мане согласился. Но это имя вызывало определенные «непристойные» ассоциации. Такие экзотические имена любили выбирать себе дорогие проститутки. К тому же Олимпией звали одну из самых знаменитых куртизанок в истории – любовницу папы Иннокентия Х, которая фактически 10 лет управляла католической церковью. И, наконец, прошло чуть меньше 20 лет с тех пор, как во Франции был опубликован роман Александра Дюма-младшего. Одну из героинь-куртизанок в нем тоже звали Олимпией.

Сомнений в роде занятий героини не остается. Даже если не вдаваться в толкование символов: мюли на ногах Олимпии, орхидеи в ее волосах. Даже если забыть о том, что собаку, символ семейного счастья и верности, лежащую у ног прототипа Олимпии, Венеры Урбинской Тициана, Мане заменил на своенравную кошку.

После «Олимпии» критики всерьез начали думать, что Эдуар Мане – шут и выскочка, который намеренно эпатирует публику. И Эмилю Золя даже придется написать статью о Мане и подробно остановиться на том, какой он человек: светский, элегантный, искренний.

Гражданин Мане

Эдуар Мане занимал четкую гражданскую позицию, был республиканцем и ярым политическим спорщиком. Во время Франко-прусской войны, например, он остается в осажденном Париже, идет добровольцем на его защиту и по вечерам, голодный, больной и измученный, тяжело переживает вести о гибели друзей, скучает от разлуки с женой и ведет яростные споры с Эдгаром Дега.

Но это будет уже в 1870 году, когда война положит конец правлению Наполеона III, а Эдуара Мане доведет до нервного срыва. А за несколько лет до этого недовольство Мане-француза правлением императора проявится лишь в одной напряженной картине, оказавшейся прямым политическим высказыванием. «Расстрел императора Максимилиана» был обречен – такую картину не отправишь в Салон и даже не покажешь на собственной выставке. Ее запретили – и до самой смерти Мане полотно не видел никто, кроме близких друзей художника и… американцев. Это было необычное турне. Французская певица Эмили Амбр, отправляясь на гастроли в Америку, просит у Эдуара Мане картину, чтобы показать ее американцам и продемонстрировать, что французам небезразлична судьба заокеанских стран.

«Расстрел императора Максимилиана»

«Расстрел» – это быстрая, дерзкая и вполне конкретная реакция на одну из самых постыдных кампаний Наполеона III: тщеславное завоевание Мексики, политический переворот и позорное бегство французской армии из этой страны. Наполеону хотелось провернуть что-то вроде египетской кампании своего знаменитого родственника, а заодно подобраться поближе к Америке. Французская армия свергла местного правителя Мексики и усадила править здесь марионетку Наполеона III, императора Максимилиана. Вот только французов надолго не хватило: содержать армию в Мексике оказалось дорого и неоправданно. Армию вернули домой, а императора Максимилиана оставили разбираться с мексиканцами.

Когда мексиканцы расстреляли чужака Максимилиана и французские газеты об этом сообщили, Эдуар Мане задумал новую картину, единственную основанную на масштабном историческом событии, произошедшем чуть дальше ближайшего бара или ипподрома.

Глухую серую стену на заднем плане Мане выстроит только в третьей версии картины (на первых версиях-эскизах за расстрельной группой простирался сухой, лаконичный пейзаж), солдаты тоже сначала были одеты в сомбреро и вполне походили на мексиканцев. Потом, переодев солдат во французские мундиры, Мане бросит вызов и обвинит французов в соучастии, а французского императора – в убийстве. Это его черты должны были опознать современники в лице солдата, который готовит ружье к финальному выстрелу в упор. Это Наполеон III – убийца Максимилиана.

Но кроме зевак, наблюдающих из-за забора за казнью, на картине присутствует еще один наблюдатель, который был рядом и ничего не сделал, чтобы помешать. Это вы. Это вы отбрасываете тень в нижней части картины и спокойно наблюдаете за казнью императора Максимилиана. Каждый из них, простых французов, каждый из нас, зрителей.

Мадам Мане

Мане был фланером и красавчиком, изысканным, улыбчивым и аристократичным. Трость и перчатки, светлая кожа и рыжая шевелюра, смелый взгляд и репутация скандального художника. Он любил женщин, но был скрытным и сдержанным в обсуждениях – о его подвигах друзья и будущие биографы могли только догадываться.

Сюзанна преподавала музыку для юного Эдуара и его братьев в доме родителей Мане. У нее родился ребенок, Леон, который сам никогда так и не узнал, был ли он крестником, братом или сыном Эдуара Мане. Скрывал ли всю жизнь художник связь своего отца с юной Сюзанной или не решался объявить Леона собственным сыном, оберегая девушку от сплетен – как бы то ни было, Сюзанна стала его тайной возлюбленной, и лишь 10 лет спустя – женой. Любовницы Мане посмеивались над ее добродушием и полнотой, она никогда не приходила в мастерскую, но именно ей Мане посылал с голубями ежедневные письма из осажденного Парижа: «Сегодня ночью проснулся оттого, что мне послышался твой голос – он звал меня», «Развесил сегодня в спальне твои портреты. Теперь просыпаясь, я каждый день вижу твое прекрасное лицо…»

Сюзанна, конечно, догадывалась, что Мане не просто так писал десятки раз свою любимую модель Викторину Меран, она понимала, что шестилетний страстный платонический роман Эдуара и Берты Моризо доводил его до отчаяния и изнеможения.

Балкон, фиалки, веер

Первая встреча Эдуара Мане и Берты Моризо состоялась в Лувре. Художник Фантен-Латур познакомил сестер Моризо, Эдму и Берту, с кумиром молодых живописцев, о котором говорил весь Париж. Берте 27 лет, и она совсем не спешит обзавестись семьей, вызывая нешуточное волнение матери своим свободомыслием. А Мане уже давно женат и воспитывает ребенка.

Увидев Берту в Лувре, Мане сразу же понял, кто станет моделью для его новой картины. Он предлагает Берте позировать.

Моризо не могла отказать лучшему художнику современности – каждый день находиться в его мастерской, видеть еще незаконченные наброски, понять, наконец, в чем секрет его живописи. Она будет приходить сюда с матерью. Мать сидит в стороне, вяжет и наблюдает изредка за Мане. «Он похож на сумасшедшего», – заметит однажды мадам Моризо. И Мане правда слегка не в себе: он отказывается от завидных заказов, чтобы не пропустить встречи, он жадно хватается за кисти, стоит Берте повернуться вполоборота или устало присесть в кресло. У него нет сил не писать ее.

Когда картина «Балкон» появилась в Салоне 1869 года, по залам быстро разнесся шепот «роковая женщина». Образованная и умная, чаще молчаливая и сдержанная, слишком независимая и талантливая Берта знает цену собственной индивидуальности. На ее живопись уже трудно оказать прямое влияние – и Мане просто освобождает ее от сомнений и направляет в поисках. А вот сам без нее обходиться уже не может.

Последний подарок

В 1873 году Берте исполнится 32 года – и она поймет: рядом с ней есть человек, за которого она может выйти замуж и остаться при этом верной своему призванию. Эжен Мане, брат Эдуара, с ним легко и весело, он понимает и ценит ее живопись. Он тоже Мане.

Все смелее в семьях Моризо и Мане идут разговоры о свадьбе. И вся романтическая история о страстной, невозможной любви между Эдуаром и Бертой еще могла бы казаться выдумкой, если бы не две красноречивые картины – «Букет фиалок» и последний портрет Берты, написанный в 1874 году.

«Букет фиалок» – это робкое и еще нервное многоточие, которое Мане ставит в этом романе, не веря до конца в его завершение. Картину он отправляет Берте, как обиженный влюбленный возвращает подарки, напоминающие об ушедшем счастье. На ней фиалки с первого портрета Берты и веер – со второго, на листе бумаги надпись: «Мадмуазель Моризо».

Последний портрет Берты Моризо Мане написал в год ее свадьбы с Эженом, на руке Берты кольцо, а вся ее фигура – это отстранение, резкое движение назад, серьезное и настойчивое. Рукой она закрывается и ставит точку в этих долгих и отчаянных отношениях. Сразу после свадьбы Берта напишет сестре: «Я вышла замуж за прекрасного, честного молодого человека. Думаю, он искренне меня любит. Я долго гонялась за иллюзиями, которые не сделали меня счастливой, теперь начинается настоящая жизнь».

Эжен стал прекрасным мужем, он не только позволял Берте заниматься живописью, но и параллельно со своей юридической практикой стал ее помощником и менеджером: носил мольберт, следил за развешиванием картин на выставках, писал длинные и подробные письма о выставке импрессионистов, о критиках и друзьях, когда Берта из-за беременности не могла присутствовать здесь лично. Через четыре года после свадьбы у Берты и Эжена родилась дочь Жюли, которая стала лучшей моделью Моризо и открыла для нее новый смысл живописи: сиюминутное делать вечным.

Бар в «Фоли-Бержер»

После 20 лет насмешек и травли 50-летний Эдуар Мане получил долгожданный орден Почетного легиона и возможность показывать свои произведения на французском Салоне без одобрения жюри, «вне конкурса». Но даже эти почести не сделали Мане понятным для современников. Художнику оставалось жить всего год, он страдал от мучительных болей, проходил изнуряющие лечебные процедуры и не мог подолгу работать, портреты и натюрморты все чаще рисовал пастелью, забрасывал начатые работы и не в силах был вернуться к ним по несколько месяцев.

В этом состоянии Мане пишет свою самую загадочную картину – «Бар в «Фоли-Бержер». Пространство, созданное Мане в этой картине – иллюзия, нереальность которой начинаешь осознавать, только когда вглядываешься в нарочитые несоответствия.

Что это? Портрет? Жанровая сцена? Для бытовой сцены здесь слишком много загадок-отражений: зеркало, отражающее толпу, бутылки, отражающиеся в зеркале в неправильном порядке, отражение мужчины, на месте которого, по логике, стоим именно мы, зрители. Держитесь крепче: мы стоим в воздухе! В зеркале это видно.

Привлекательная девушка за барной стойкой – это маркетинговый ход подобных увеселительных заведений. Своим видом она должна остановить проходящего и заставить его купить бокал шампанского, но она смотрит сквозь нас, она отрешена и выключена из происходящего. А вот в отражении она же, но с другими очертаниями фигуры, более плотная и округлая, ведет себя так, как должна бы – наклоняется к мужчине.

В ее образе ищут схожесть с товаром, который продается, так же как и выпивка в баре, а в ее грусти находят реакцию на такое положение. В положении ее рук находят аналогии с древними изображениями Божьей Матери. Но ни одно предположение не подтверждается самим художником и не оказывается очевидным. Он взывает к активности зрительского взгляда, не давая ответов на наши вопросы. Мане 20 лет только тем и занимается, что меняет глаза зрителя, растит в них новое восприятие живописи. И в конце жизни художник создает произведение, которое открывает новый этап в отношениях между творцом и зрителем – совместное создание смыслов.

Клод Моне: вслед за солнцем

Клод Моне просыпался с первыми лучами солнца и засыпал, когда солнце садилось. Он никогда не задергивал в своей спальне окно занавесками, а пасмурная погода могла погрузить его в настоящую депрессию. Увидев за окном тучи, художник часто ложился в постель и отказывался вставать даже к обеду и ужину – в такие дни лучше было его не трогать. Никогда не применявший в мастерской газовых фонарей, Моне до самой смерти не признавал и электрического света, отказывался работать при лампе. Он говорил: «Если солнце спит, что мне еще делать?» И уходил спать, едва темнело.

Сложно сейчас представить, что юный Оскар (именно так называли его в детстве) терпеть не мог пейзажи, пленэры и не понимал, как можно всерьез заниматься рисованием природы.

Сатирический дар

Клод Моне родился в Париже, но детство провел в Гавре, шумном портовом городе, в котором Сена впадает в море и повсюду солнце и вода. Учиться совсем не хотелось, ограничений и рамок, навязанных колледжем и семьей, Моне не принимал. Юный Оскар неожиданно увлекся сатирическим рисованием – карикатуры 15-летнего художника Моне жители Гавра покупали по 20 франков (для сравнения, 15–20 лет спустя Моне счастлив будет продавать иногда свои живописные работы по 50 франков). От заказов просто не было отбоя – Оскар стал местной знаменитостью.

В витринах единственной в городе художественной лавки были вывешены его карикатуры и пейзажи местного художника Эжена Будена. Это человек, который впервые вытащил Моне на пленэр (после полугода уговоров), который научил его видеть и ценить окружающий мир. Уже живя в Париже, Моне в письмах регулярно отчитывается Будену обо всех своих открытиях и приключениях, чувствуя особую связь со своим учителем.

Герцогини и служанки

В Париж 19-летний Клод Моне уехал на собственные деньги, заработанные рисованием карикатур. И лишенный отцовского содержания, считал себя вправе принимать решения самостоятельно: не поступать в Школу изящных искусств, посещать независимую академию Сюиса, почти каждый день заканчивать за спорами об искусстве в «Кабачке мучеников».

Когда Клод впервые появился в мастерской Глейра в Париже, где тогда уже занимались Ренуар и Базиль, он произвел грандиозное впечатление на студентов. Моне брезгливо отказался от предложенного ему табурета, «пригодного только для того, чтобы коров доить», а через несколько дней занял место, где обычно располагался сам Глейр, убеждая учителя, что ему просто необходимо стоять здесь, чтобы рассмотреть структуру кожи натурщика. Манеры, всех они просто сразили. Ученики сразу же прозвали Моне «денди», а немногочисленные ученицы начали оказывать новичку бурные знаки внимания. Одной из таких юных художниц, которая, надо признать, вела себя слишком вызывающе, Моне выпалил: «Вы меня извините, но среди моих любовниц только герцогини… или служанки. От золотой середины меня тошнит. Идеалом была бы служанка герцогини».

Алжирский поход

Службы в армии 20-летний Моне легко мог избежать. Его отец собирался заплатить официально установленную сумму за избавление сына от семилетней повинности. Но Клод бредил Алжиром, песками, эффектной красно-бело-синей военной формой и жгучим солнцем – и потому сам выбрал службу в рядах «африканских стрелков».

Почти за два года алжирской авантюры его ни разу не взяли в военный поход, красивый белоснежный берет с красным помпоном удавалось выгулять только на конный манеж, да и то лишь для того, чтоб убрать навоз. Наконец, чистка туалетов и овощей Клоду так осточертела, что он взбунтовался: вскочил на осла, яростно его пришпорил и перемахнул через ограду лагеря.

В бреду, с температурой и тифом его нашли уже без осла, в оливковой роще неподалеку. Сначала карцер, потом лазарет и, наконец, в отпуск, домой на поправку. Под ласковым солнцем Гавра, на берегу моря идея заплатить выкуп за оставшиеся пять лет службы уже не казалась Клоду такой уж глупой, а военная форма такой уж красивой.

Нищие годы

Клод Моне честно признавался, что, кроме живописи и садоводства, ни на что больше не годен. И пожалуй, хуже всего ему удавалась роль мужа, особенно в первый раз.

26-летний Моне получил два аванса от жизни: первую жену и первый успех. Вкус этих удач ему придется растянуть надолго – совсем не скоро ему повезет опять. Камилла была натурщицей, она позировала Моне для картины «Дама в зеленом платье». Картина получила высокую оценку официального Салона и несколько лестных отзывов в прессе. Камилле приятно, Моне счастлив, они молоды, влюблены, и им кажется, что все прекрасное в их жизни только начинается.

Следующие несколько лет они проживут в сырых, холодных комнатах, часто без света и отопления и очень часто без еды. Бывает, что Ренуар приезжает к ним в гости, чтобы писать вместе с Клодом, и привозит немного хлеба – на несколько дней хватает. Иногда среди ночи они собирают вещи и бегут из очередного сельского домика, зная, что наутро не смогут заплатить хозяину долг за несколько месяцев. Клод работает с утра до вечера, как одержимый, не получая ни одобрения в официальном Салоне, ни признания среди заказчиков. Его картины не покупают. Хотя бы за 30, за 50 франков – он готов получить любые копейки. Когда Камилле придет время рожать, Моне уедет искать вдохновения. Издалека он будет в письмах умолять Фредерика Базиля выслать голодной Камилле денег, взывая к его человеколюбию, а вернувшись ненадолго, почти с удивлением обнаружит, что ребенок его по-настоящему радует. Отец и тетка Моне, узнав о его любовнице, отказывают в содержании и требуют бросить и возлюбленную, и новорожденного сына.

«Передайте с ответным письмом сто франков», – пожалуй, Клод Моне чаще всего писал друзьям именно эту фразу. Несколько десятков лет он жил буквально впроголодь, а заполучив небольшую сумму денег, безоглядно тратил ее сразу же: на вино, дорогую еду, самые модные платья и шляпки для жены, на аренду мастерской. И уже через неделю просил снова: «Отправьте хотя бы сто франков, мы подыхаем с голоду».

Камилла умрет в 32 года в страшных мучениях, всю заботу о ней во время тяжелой болезни возьмет на себя другая женщина, Алиса Ошеде, которая к тому времени будет в доме Моне чувствовать себя полноправной хозяйкой.

Тысяча писем

К моменту открытия первой выставки импрессионистов Моне было 34 года, и он уже написал лучшие работы в новой технике. Моне был удивительно равнодушен к критике и не подвергался влияниям. Он даже сознательно избегал жизни в Париже, чтобы не утратить в окружении других художников собственного видения. Ни постоянная нехватка денег, ни скитания не могли заставить его жить и писать иначе. И уже ко второй выставке независимых художников у Моне, помимо финансового покровительства арт-дилера Поля Дюран-Рюэля, появляется большой заказ от богача Эрнеста Ошеде. Полгода Моне увлечен работой над декоративными панно в его загородном доме, а заодно и Алисой Ошеде, женой Эрнеста.

Совсем скоро Ошеде обанкротится, а Алиса со своими шестью детьми приедет пожить с семьей Моне. И останется навсегда. Она возьмет на себя заботу о восьми детях (своих и Моне), об умирающей Камилле, которой остается прожить всего год, о доме в Ветее и о самом художнике. Клод и Алиса проживут вместе 33 года, в течение которых Моне, уезжая куда-нибудь, ежедневно пишет ей по одному письму. Из Голландии, Англии или Руана – каждый день! А когда в 1911 году Алиса умрет, он на два года перестанет работать.

Бури Этрета

Клод Моне быстро собирался за мотивами, оставаться долго на одном месте было невыносимо. Собирал вещи, садился на поезд – и уезжал за новыми впечатлениями. Этрета – городок на нормандском побережье, недалеко от порта Гавр, где Клод вырос.

Моне уже бывал здесь много лет назад летом и осенью. И теперь этот безумец отправляется сражаться с волнами и скалами Этрета зимой. На нормандском побережье зимой холодно, влажно и ветрено, подобраться к скалам поближе получается только во время отлива. Когда утихали дожди и ветра, Моне карабкался пешком по камням и пещерам или в рыбачьей лодке плыл по узким тоннелям в скалах. Художник платит местным мальчишкам, чтоб те помогали ему донести снаряжение и холсты на западный пляж, с которого открывается лучший вид на скалы Этрета. И пленэр превращается в сражение со стихией. Однажды Моне так увлекся работой, что совсем забыл о приближающемся приливе. Холсты, краски, кисти смыло водой, он вымок и еле добрался до гостиницы по ледяной воде. Но в этом зимнем путешествии его доводит до отчаяния вовсе не погода и не утонувшие краски. Дома с детьми осталась Алиса и совсем рядом с их домом поселился Эрнест Ошеде, первый и все еще законный муж Алисы и отец ее детей. Моне каждый день пишет письма, признается в любви и сходит с ума от неизвестности: вдруг Алиса решит вернуться к мужу, и вся его жизнь пойдет прахом. «Я люблю вас гораздо больше, чем вы думаете, гораздо больше, чем мне самому казалось… Я сижу и плачу. Неужели мне придется привыкать к мысли жить без вас, моя дорогая, моя несчастная любовь?»

Но Алиса, конечно, никуда от Моне не собирается, она в Ветее с замиранием сердца читает первые за столько лет признания Клода в любви и ждет его возвращения.

Зима посреди весны

Клод Моне повелевал дождями, туманами и временами года. Во всяком случае написать зимний пейзаж в разгар весны ему удавалось.

Всю весну 1889 года художник прожил в доме своего друга Мориса Роллины. Долина Крезе захватила Моне – два бурлящих потока в каменистом ущелье сливались здесь в один, а на берегу рос одинокий, старый, кряжистый дуб. Первые наброски этого могучего дерева он сделал еще в конце февраля, а в мае решил закончить работу. Но дуб, к несчастью, успел обрасти листьями.

Несколько дней поисков хозяина земли, 50 франков, двое рабочих и нечеловеческими усилиями притащенные в овраг длинные лестницы – и с весенним обликом дуба удалось справиться. Он опять выглядел так же, как в феврале.

«У меня большая радость. Я получил разрешение оборвать с дуба все листья!.. Ну разве не удача – написать в это время года зимний пейзаж?» – пишет Клод в письме к жене.

Бесценная картина

Когда первые выставки импрессионистов еще вызывали взрывы хохота у посетителей и вдохновляли критиков на самые изысканные и ядовитые остроты, несколько человек в Париже все же увидели в новой живописи настоящее искусство, а в бедных художниках – будущих звезд. Одним из первых ценителей импрессионизма был знаменитый тогда оперный певец Жан-Батист Фор, лучший Дон Жуан и Гамлет парижской сцены.

Как-то раз Фор заглянул в мастерскую Клода Моне, чтобы выбрать картину для своей коллекции. Наткнувшись на один из видов Ветея, маэстро поинтересовался ценой. «О нет, дорогой мой, – возмутился Фор, услышав цену в 50 франков. – Это ведь даже не живопись! Если я плачу деньги, то хочу платить их не за кусок холста, а именно за живопись!»

Прошло несколько лет – и цены на картины импрессионистов начали обрастать нулями. И Фор уже понимал, что приобретает не просто прекрасную живопись, а делает еще и разумное финансовое вложение. «Шестьсот? Тысячу?» – пытался он выторговать у Моне этюд с видом Ветея.

Моне был непреклонен: «Когда-то вы отказались покупать эту картину за 50 франков, теперь вы не получите ее даже за 50 тысяч. Выбирайте любую другую».

Розовый дом

О деревне Живерни не знал в конце XIX века почти никто. Только сами жители да их соседи из ближайших сел. В ней проживали чуть больше 300 человек, была одна школа и несколько кабаков. Сегодня это место – легенда, город-достопримечательность, принимающий тысячи туристов и поклонников одного-единственного художника-садовода, превратившего эту деревеньку в художественную Мекку.

Этот дом с розовой штукатуркой и серыми ставнями Клод Моне искал долго: отправлялся на несколько дней в путешествие вдоль Сены, заглядывал в ресторанчики и интересовался у местных, не сдает ли кто большой дом поблизости. А дом нужен был очень большой. У овдовевшего Клода двое сыновей, а шестеро детей Алисы Ошеде уже называли художника «папа Моне».

Через несколько лет художник выкупил дом и остался здесь уже до конца жизни, вырубил огромное окно в мастерской, расчистил ригу. Соседи посмеивались: «Цветы сажаешь? Что ты с них взять-то сможешь? Чудаки эти городские». Но Моне еще никогда не был так одержим и счастлив: он вырубил кипарисовые аллеи и засадил двор розами, он покупает книги и журналы для садоводов, переписывается с питомниками, друзья привозят ему со всего мира редкие растения и саженцы. Когда этот сумасшедший решил выкупить соседний участок, сплошное болото, жители Живерни уже ничему не удивлялись.

В ближайшие 30 лет Клоду Моне будет чем заняться. Он осушит болото и на его месте создаст пруд, со временем здесь разрастется сказочный сад, о котором до сих пор пишут подробные статьи ландшафтные дизайнеры. Плакучие ивы, глициния, рододендроны, бамбук, розы и, конечно, знаменитые водяные лилии, заказанные из Японии. Уезжая в длительные путешествия за мотивами и вдохновением, Моне не мог спать и работать, если вдруг ударяли неожиданные морозы, он каждый день напоминает в письмах родным укрыть розы, по-настоящему мучится, когда сад страдает от пыли, холода, неповоротливых посетителей.

Глаза Моне

Знаменитый, красноречивый и любимый французами политик, «отец победы» Жорж Клемансо был самым близким другом Моне в последние несколько десятилетий его жизни, близким соседом и вдохновителем знаменитых панно с кувшинками, которые сейчас находятся в овальном зале музея Оранжери. И, как редкое счастливое сочетание, большим ценителем искусства. Но до всех этих прославивших его сфер деятельности Клемансо был врачом. А потому настойчивые разговоры об «уникальной сетчатке» Моне в его устах стоит воспринимать скорее как научный термин и попытку исследования, а не как образное выражение. К примеру, здесь:

«Сад Клода Моне можно считать одним из его произведений, в нем художник чудесным образом реализовал идею преобразования природы по законам световой живописи. Его мастерская не была ограничена стенами, она выходила на пленэр, где повсюду были разбросаны цветовые палитры, тренирующие глаз и удовлетворяющие ненасытный аппетит сетчатки, готовой воспринимать малейшее трепетание жизни».

И здесь существует большой соблазн отнести гениальность Моне на счет физиологической одаренности, но самое интересное начинается дальше. Свои последние шедевры художник создаст уже практически слепым, когда сетчатка перестала работать.

Учиться не видеть

Солнечный свет, знойный летний и ледяной зимний, каждый божий день жег глаза Клода Моне, приближая неизбежное. Он был здоров и крепок, вынослив и энергичен в свои 60 с хвостиком. Но с каждым годом видел все хуже. Хрусталик мутнел, его фантастически настроенная природой сетчатка получала меньше света, цвета виделись тусклыми и унылыми, на весь окружающий мир как будто набросили желтоватый фильтр.

Свои любимые картины Моне не подписывал, чтобы не было соблазна их продать. И только самые близкие друзья и только в самые удачные дни могли попробовать заполучить что-то из этого запаса. Актеру и режиссеру Саша Гитри понадобилось несколько месяцев, чтоб уговорить Клода продать ему одну из них. Моне вздохнул, поставил подпись на холсте и прошептал: «Послушайте, Саша. Я подписал ее 81-м годом, хотя на самом деле это работа 82-го года. Вас я не хочу обманывать. Просто дело в том, что единицу мне писать легче, чем двойку…»

Ему было 72, когда врачи вынесли заключение: катаракта обоих глаз, острота зрения левого глаза – одна десятая нормы, правый глаз способен различать только свет.

Другие глаза

Доктор Кутла наверняка осознавал, что делает, а значит, был отчаянным храбрецом с запредельным самообладанием: он вызвался сделать операцию на глазах. Операцию на глазах Моне! Клод то негодует, то орет, то молчит целыми днями, то жалуется своему другу Жоржу Клемансо, до дрожи боясь одного упоминания о клинике и докторе: «Откуда я знаю, может, они дадут мне другие глаза? А мне нужны глаза Моне! Как иначе я продолжу работать?»

К легким, благодарным пациентам Клод Моне точно не относился. В парижскую клинику доктора Кутла он приехал вымотанным и в полном отчаянии, увидев приближающийся к глазам скальпель, запаниковал, начался приступ с тошнотой и рвотой. После пациенту были строго-настрого прописаны послеоперационные три дня неподвижности. В первую же ночь Моне пытался сорвать повязку и в приступе ярости кричал, что лучше полностью ослепнет, чем три дня пролежит неподвижно.

Всего таких операций на правом глазу Клода Моне доктор Кутла провел три. Но ожидаемого результата они так и не принесли: мир снова поплыл перед его глазами. Только теперь прооперированный глаз, из которого удалили хрусталик, стал восприимчив к коротким волнам и видел все в насыщенном сине-фиолетовом цвете. В то время как левый глаз продолжал видеть все в желтом. Мозг, не в силах совместить два изображения, показывал раздвоенную картинку. «Лучше ослепнуть, чем видеть природу такой, какой вижу ее я», – в отчаянии говорил Моне. И возвращался к работе над своим последним шедевром.

Восемь огромных панно, которые в овальных залах музея Оранжери создают ощущение пронизывающей, баюкающей, гулкой водной бесконечности, были написаны 86-летним художником без хрусталика в правом глазу и с катарактой на левом.

Эдгар Дега: остроумный мизантроп

Друзья шутили, что заставить Дега закончить картину можно только отобрав ее. Он постоянно перерисовывал, дополнял свои полотна новыми деталями, крал и выкупал уже проданные и подаренные полотна, добиваясь еще более точных движений, еще более естественных поз, еще большего совершенства. Некоторые картины и пастели он дописывал и дорисовывал по 20 лет.

Дега редко уезжал из Парижа, совершил всего два настоящих путешествия – в Италию и в Новый Орлеан к родственникам. Он прожил 25 лет в одном доме на улице Виктор-Массе и очень тяжело переживал, когда власти Парижа решили снести этот дом.

Эдгара Дега побаивались даже друзья. Его остроумию завидовали писатели. А молодые бедные художники, собравшиеся в Париже в начале ХХ века в монмартрской коммуне Бато-Лавуар, придумали игру «делать Дега». Суть ее состояла в обмене самыми обидными замечаниями, произнесенными как можно вежливее. Все знали, Дега – самый остроумный художник с самым скверным характером.

Остроты Дега

Доставалось от Дега всем, но больше всего: литераторам, институту художеств, людям с безупречной репутацией, художникам, которые мечтали о славе или которые тратили по несколько часов на прическу и импозантный наряд. Джеймсу Уистлеру, например. Он одевался вычурно и вызывающе, красил стены в доме в лимонно-желтый и страстно любил фотографироваться. Дега говорил: «Вы ведете себя так, как будто в вас нет ни капли таланта».

Однажды Уистлер вошел в парижское кафе в сюртуке, монокле, цилиндре, с высоко поднятой головой. Дега, увидев его из-за столика, воскликнул: «Уистлер, вам не хватает муфты!»

В одном из разговоров об Уистлере Дега шутил: «С ним невозможно разговаривать, он тут же заворачивается в плащ и отправляется к фотографу!» А в другом, рассказывая собеседнику о своей недавней встрече с американцем, небрежно заметил: «Кокетничал своими локонами так же, как он кокетничает своими кистями».

Это не мешало художникам долгое время оставаться друзьями. Когда Уистлер консультировал одного австрийского коллекционера, который приехал в Париж за новыми картинами, он сказал: «Здесь есть только я и Дега».

Поэт и актер

Современники считали Дега блестящим литератором. Поэт Поль Валери был убежден, что письма Эдгара Дега, собранные в книгу, могут стать потрясающим чтением. Об искусстве, о жизни, о самом художнике и его окружении.

А в 1889 году Дега занялся поэзией: написал около 20 сонетов. Когда на одном из обедов художнице Берте Моризо сообщили эту новость, она улыбнулась: «Они хоть поэтичны? Или новая вариация на тему купания?»

Они поэтичны. И немного ироничны. Дега пишет о танцовщицах и лошадях, упоминает древнегреческих богов и героев, играет с традиционными стилями и оборотами, ищет рифмы в специальном словаре, который приобрел специально для литературных упражнений. Он выбирает самую сложную поэтическую форму, ему доставляет наслаждение процесс работы, требующий напряжения ума и почти математической, трудно достижимой точности. «Какое ремесло! – жалуется Дега другу, Стефану Малларме, – я потратил целый день на один проклятый сонет и не продвинулся ни на шаг… И однако в идеях у меня нет недостатка. Я полон ими… У меня их даже слишком много…» «Но, Дега, стихи делаются не из идей, а из слов», – улыбается тот.

Когда Дега рассказывал истории вслух, это были целые спектакли. Он жестикулировал, менял голоса, строил рожи, шутил, язвил, сыпал цитатами. Друзья говорили, что это страстная неаполитанская кровь превращает его в актера. Рассказ о даме, поправлявшей свое платье в омнибусе, становился представлением. Дега рассказывал и сразу же изображал, как она уселась, расправила платье, подтянула перчатки, заглянула в сумочку, покусала губы, поправила прическу, потом вуаль. Прошло меньше минуты – и она снова чувствует недовольство собственной позой и состоянием туалета. И Дега повторяет все снова. Женщины были отдельной, сладостной, вдохновляющей мишенью его остроумия.

Дега и женщины

Дега слыл женоненавистником и всю жизнь писал женщин. Впервые о женоненавистничестве Дега заговорили, как всегда, газетчики, после выставки импрессионистов, на которой впервые была показана серия пастелей с купающимися, вытирающимися и расчесывающимися женщинами. Обнаженная женщина, только недавно сбросившая обязательный, легализирующий ее в академической живописи ореол нимфы, богини или, на крайний случай, одалиски, все же даже без ореола оставалась прекрасной и подготовленной. Она позировала и знала, что ее пишут. Моющиеся женщины Дега никого рядом с собой не ожидают увидеть – их застукали, за ними подсмотрели. Молчаливые, лишенные кокетства и натурщической собранности, они остались наедине со своим телом. Говорили, что Дега наблюдает за женщинами как за животными. Он пишет так, как даже близкий мужчина, муж или любовник не всегда может (да и не всегда хочет) увидеть женщину. Он пишет ее в беззастенчивом одиночестве.

Он не любил цветов, собак, болтовни и детей. Выслушивая рассказ о чьем-нибудь показательном семейном праздничном обеде, язвительно замечал: «Наверняка там были еще и цветы». Но любил бывать в домах своих женатых и многодетных друзей: «Они были трогательны, они утешали меня в моем безбрачии», – говорил Дега о семье Анри Руара. Блестящие способности Дега уничтожить собеседника одной точной фразой теряли силу в доме художницы Берты Моризо – из уважения к хозяйке он всегда сдержан и учтив.

Но слухи о странностях, холостяцких принципах, стерильном безбрачии Дега кочуют из писем в мемуары, из сплетен натурщиц – в литературные воспоминания друзей. «Этот странный господин четыре часа расчесывал мне волосы», – шепчет натурщица. «Он не оснащен для любви», – многозначительно сообщает другая. Сплетни живучи и читабельны – даже сейчас, когда моющиеся женщины Дега уже не могут вызвать тех брезгливых, стыдливых укоров (мы живем в эпоху искусства после Люсьена Фрейда, в конце концов!), какой-нибудь журналист или писатель обязательно вспомнит о вуайеризме, импотенции или извращенном восприятии женщин Дега.

Винсент Ван Гог, похоже, лучше и раньше других понял все о безбрачии Дега: «Дега живет тихо, как провинциальный нотариус, и не любит женщин, ибо знает, что, если бы он их любил и путался с ними, он был бы душевно нездоров и стал бы не способен к живописи».

Однажды в студию художника нагрянула полиция. Стражам порядка показалось подозрительным, что каждый день, утром и вечером, Дега посещают несовершеннолетние девочки-танцовщицы. Но репутация художника оказалась безупречной: он только и делал, что выставлял их в неудобные позы и не позволял шевелиться по несколько часов.

Балетные крысы

Французский балет второй половины XIX века был в упадке. Это период между двумя большими яркими вспышками. Эпоха романтического балета, когда балерины впервые встали на пуанты и научились буквально парить над сценой, уже позади. Героический пафос и роковые страсти эпохи романтизма выцвели и обмельчали. А ошеломительный эффект, новый всплеск интереса к балету благодаря Русским сезонам Дягилева – еще впереди. До него больше 30 лет. При Дега танцовщиц сослали в кордебалет, чтобы сопровождали оперные постановки и дразнили воображение зрителей открытыми обнаженными ногами. Не так уж много было мест в Париже, где это развлечение (женские ноги) было доступно без ущерба для репутации.

В Париже не было великолепных танцовщиц и впечатляющих постановок. Только китчевые массовки и целая армия «балетных крыс», ожидающих сольных партий. Крысами называли девочек-подростков из бедных семей, которые поступали в балетную школу в надежде прокормить себя и сделать карьеру благодаря ходатайству и сомнительному вниманию немолодых состоятельных буржуа. Каждый вечер за кулисами появлялись мужчины, имевшие особые привилегии. Эдгар Дега был одним из них. Только цель его посещений отличалась от целей большинства. Он несколько лет добивался разрешения писать репетиции и балетные уроки за кулисами Парижской оперы. Другие удовольствия его не интересовали.

У балетных крыс, которых писал Дега, было больше общего с прачками и белошвейками, чем со знаменитыми, купающимися в роскоши куртизанками и оперными дивами. Разве что легкие полупрозрачные ткани юбок и атласные ленты пуант создавали впечатление, что перед вами неземное создание, легкое и очаровательное.

Позолоченная рама

Однажды, еще в 1870 году, до выставок импрессионистов, Эдгар Дега написал письмо, адресованное жюри Салона. В отличие от коллег-художников, озабоченных предвзятостью салоновских судей-ретроградов, Дега заботил не художественный вкус членов жюри и даже не судьба новой живописи. Он писал подробные инструкции о том, во сколько рядов и как правильно развешивать картины на выставках, как сочетать живописные работы с рисунками, чтобы выгодно представить всех художников.

Позже, во время подготовки к первым выставкам импрессионистов, он изрисует несколько блокнотов схемами развески, с учетом освещения, размера окон, размера картин, цвета стен. Всего два ряда картин, а не от пола до потолка, как в Салоне.

Собственные картины он продает только с готовыми, лично спроектированными рамами, тщательно продумывает их толщину, цвет, фактуру. О Дега рассказывали полулегендарную историю: однажды в одной из модных светских гостиных он заметил, что новый владелец поменял раму на его картине – на богатую, позолоченную, рельефную. Дега был в бешенстве. По одной версии, он снял картину со стены, вынул из вычурного обрамления и молча унес домой. По другой – выкупил картину, не слушая возражений.

Идеальный музей Дега

Гораздо позже, когда собственная коллекция Дега разрастется до музейных размеров, он будет мечтать иногда о собственной галерее. Ну не совсем галерее. Скорее, это мечты о тайном клубе для посвященных. С середины 90-х в письмах друзьям он все чаще пишет об этих планах. Ярый ненавистник всего официального, утверждаемого на государственном уровне, Дега рассказывает другу Этьену Моро-Нелатону: «Нельзя вовлекать государство в подобные дела. Однажды мы станем основателями особого пространства, частной компании, сможем сами назначить директора, который сам же выберет со временем преемника». С директором понятно. Но вот показывать свою ценную коллекцию каждому прохожему зеваке Дега тоже не собирался. Галерея должна быть загородной, подальше от парижской суеты, и идеальный прототип для нее – Далиджская картинная галерея в пригороде Лондона. То есть добраться до нее сможет только самый упорный, одержимый и действительно заинтересованный зритель, готовый трястись в экипаже или на поезде несколько часов, чтобы посмотреть на эскиз Энгра к «Апофеозу Гомера» или на акварельную дорожную зарисовку Делакруа.

Но, справедливости ради, в коллекции Дега действительно было на что посмотреть и ради чего стоило трястись в поезде.

Быть известным и незаметным

О художнике говорили: «Дега хотел бы увидеть свое изображение во весь рост в какой-нибудь витрине бульваров, чтобы доставить себе удовольствие разбить ее ударом трости».

Он не пускал на порог газетчиков, а друзьям, которые знали, как держать перо в руках, с большой осторожностью сообщал о своих личных тайнах и семейных делах. Никому нельзя доверять – каждое неосторожное слово может стать поводом для новой скандальной статьи.

Когда английский писатель и поэт Джордж Мур решил написать статью о Дега, тот возмутился: «Оставьте меня в покое! Вы пришли, чтобы пересчитать рубашки в моем гардеробе?» – «Нет, мсье, ради вашего искусства. Я попытаюсь рассказать о нем». – «Мое искусство! Что же вы собираетесь рассказать? Вы в состоянии объяснить достоинства картины тому, кто никогда ее не видел? А? Я могу найти самые верные, самые точные слова, чтобы растолковать, чего я хочу. Я говорил об искусстве с умнейшими людьми, и они ничего не поняли!.. Тем, кто понимает, слова не нужны. Вы говорите: «Гм!» или «О!» – и этим сказано все. Таково мое мнение… Я думаю, литература только мешает художникам. Вы заражаете художника тщеславием, вы прививаете ему любовь к суете, и это – все. Вы ни на йоту не улучшили общественный вкус…»

Джордж Мур все-таки написал статью и, на свою голову, в одном маленьком абзаце упомянул о слухах. Говорят, пишет Мур, что один из братьев Эдгара Дега разорился, и художник заплатил все его долги. После этой статьи Дега перестал общаться с Муром.

Статья Джорджа Мура сейчас – одно из самых ценных свидетельств современников об Эдгаре Дега. Кроме всего прочего Мур говорил: «Как бы там ни было, единственное его желание сейчас – избежать настойчивого любопытства публики. Он хочет одного – чтобы глаза позволили ему работать по десять часов в сутки».

Антисемит-идеалист

Страстный, независимый, не склонный к обогащению и роскоши, аскет и идеалист Дега искренне верил, что политика может быть честной, а политические деятели – бескорыстными. Он становился резок и вспыльчив, когда его взгляды подвергались сомнению, не раздумывая, покидал дома настроенных иначе друзей и рвал многолетние связи.

Однажды в опере Дега познакомился с Жоржем Клемансо, известным политиком, якобинцем, беспощадным «сокрушителем министерств». Дега начинает делиться с будущим военным министром своими представлениями о политической деятельности. Он уверяет, что будь он политиком, вел бы самую незаметную, скромную жизнь, ставил бы свои служебные обязанности выше личных и отдавал все силы благополучию людей и страны. «Ну и что вам сказал Клемансо?» – спросил у Дега Поль Валери, когда услышал эту историю. «Он посмотрел на меня с таким презрением», – ответил Дега.

В старости он останется одиноким, непримиримым, уверенным в собственной правоте, принципиальным и всеми покинутым. Он верит в безупречную честность французского офицерства в громком деле капитана Альфреда Дрейфуса – и не собирается слушать других мнений. Он перестает общаться с Писсарро (потому что еврей), с Моне и Золя (потому что поддерживают еврея Дрейфуса, опорочившего всех военных), с самым близким и давним другом Анри Руаром (по той же причине). Он не поверит даже несомненным доказательствам невиновности Дрейфуса.

Рядом с Дега в последние 20 лет его жизни останутся только молодые поэты и писатели, те, что из нового поколения, преклоняющиеся перед его художественным даром. Да и их Дега принимает редко и нехотя.

Коллекционер-бессребреник

Холостяк и отшельник Дега к зрелому возрасту делил свои дни между несколькими по-настоящему захватывающими удовольствиями: оперой, работой и охотой за шедеврами. Чаще всего он заходит в галереи арт-дилеров и бродит по мелким лавкам с друзьями, тоже увлеченными коллекционерами, Анри Руаром, Альбером Бартоломе и Эдмоном Дюранти. Постоянно участвует в художественных аукционах в отеле Дрюо, чаще всего инкогнито. «Дега продолжает в том же духе, покупает и покупает. Каждый вечер он задает себе один и тот же вопрос: как же расплатиться за все, что было куплено в этот день. А утром все начинается снова: побольше Энгра, два Делакруа и один Эль Греко за неделю. И потом он с гордостью заявляет, что не может себе позволить новой одежды», – сообщал в письме их общему с Дега другу скульптор Альбер Бартоломе.

Амбруаз Воллар в воспоминаниях утверждает, что собственные финансовые успехи не радовали Дега. «Если мои вещи начали продаваться по таким ценам, то что говорить об Энгре и Делакруа. Я больше не смогу их покупать», – жаловался он и всегда называл свои картины «вещами», как будто лишая их заслуженного статуса по сравнению с полотнами своих кумиров.

Пантеон Дега

Однажды парижский издатель альбома литографий попросил Эдгара Дега сфотографировать для него одну из работ Делакруа, которая тогда уже точно находилась в частной коллекции художника. Дега ответил: «Я за своим Делакруа охотился 20 лет. Пусть другие делают то же самое».

Настоящая азартная охота началась для Дега с 1890-х годов, когда его собственные картины уже продавались и приносили достаточную прибыль. У Эдгара Дега в то время устойчивая репутация блестящего острослова, аристократа-затворника, покровителя молодых художников, который никого при этом не берет в ученики. Он почти добился личной идеальной формулы славы «быть знаменитым и неизвестным». Он снимает трехэтажную квартиру, в которой его мастерская и спальня занимают только один, верхний, этаж. Два нижних – это гостиные-галереи со шкафами, ящиками, стеклянными колпаками, установленными над самыми хрупкими экспонатами.

Иногда, в хорошие дни, Дега впускает к себе кого-то из друзей, художников и журналистов. Один из них, Арсен Александр, писал после такого визита: «Дега одержим бесом коллекционирования, редким даже среди художников. Его коллекция закрыта, защищена, и я бы не рекомендовал вам звонить в его дверь, если вы не принесли с собой какого-нибудь неизвестного Энгра».

Когда в 1893 году были изданы дневники Делакруа, Дега уже почти ослеп. Он просил экономку каждый вечер читать их вслух. Когда в руках знакомого арт-дилера оказывался рисунок Энгра, Дега узнавал об этом первым. За некоторыми картинами и эскизами охотился специально, какие-то неожиданные находки покупал без раздумий, случайно обнаружив в художественной лавке.

Когда в 1917 году художник умер, пришлось провести целых три аукциона, чтобы распродать больше 2000 собранных им картин, рисунков и акварелей. Но даже в разгар изматывающей войны, даже без гроша в кармане на распродажи шли люди – просто смотреть. До этого коллекцию, и то не полностью, могли видеть только несколько самых близких Дега друзей и арт-дилеров.

Альфред Сислей: художник-невидимка

В каждой судьбоносной истории, связанной с зарождением импрессионизма, участвовал Альфред Сислей. Он познакомился с юными Моне, Ренуаром и Базилем в мастерской Глейра, куда каждый из них пришел учиться. Он ездил вместе с друзьями в лес Фонтенбло на пленэры, участвовал в первых выставках импрессионистов. Но удивительным и необъяснимым образом в каждой такой значимой исторической картинке Сислей все время оказывается в расфокусе. Человек-невидимка, о котором забывают режиссеры ВВС, когда снимают фильм «Импрессионисты», о котором вспоминают историки искусства только к столетию со дня смерти, настоящая ретроспектива работ которого впервые состоялась только в 1992 году.

Париж и Лондон

Альфред Сислей должен был стать успешным и состоятельным торговцем – понятное и надежное будущее ему готовили несколько поколений семьи Сислей. Торговые склады по одну сторону Ла-Манша, торговые склады – по другую, налаженные коммерческие схемы и проторенные пути между Англией и Францией. Отец Альфреда управлял как раз французской частью предприятия, но учиться правильно торговать отправляет 18-летнего сына в Лондон, к родственникам.

Благочестивые отцы семейств традиционно видят опасности для повзрослевших сыновей в барах и домах терпимости, но редко предполагают, что нарушить их воспитательные планы может Национальная галерея. Тёрнер и Констебл вскружили голову молодому Сислею почище любого виски или юной красотки. В Лондоне Альфред быстро понял, какого будущего хочет, – он будет художником.

Сразу из Лондона Сислей отправляется в мастерскую Глейра. Отец вздыхает и морщится, но принимает это решение Альфреда и назначает ему достаточное содержание. В отличие от друзей-студентов Моне, Ренуара и Базиля Сислей почти всегда сыт. Ровно до того момента, когда встретит очаровательную цветочницу Эжени Лекуэзек.

Любовь и бедность

Как только Альфред понял, что это та самая женщина, когда родился их первый ребенок, отец Сислея решил, что вот теперь-то сын совершает действительно возмутительные поступки. И в наказание лишает его содержания. Для художника начинается самое сложное время, которое продлится до конца его жизни. 30 голодных, сложных, беспросветных лет.

Все эти годы Альфред с семьей (вскоре родится и второй ребенок) будет снимать небольшие домики в пригородах Парижа, где дешевле. Сначала поближе к столице, потом – все дальше. У Сислея редко встретишь городской пейзаж, у Сислея так никогда и не будет своего дома. Там, где у других импрессионистов поиски художественной истины обозначают разные периоды творчества, у него были поиски нового дома и новых мотивов рядом с ним. Пор-Марли, Лувесьен, Море – вместо увлечения пуантилизмом или построением неправильной перспективы.

В 1874 году, когда открылась первая выставка художников, будущих импрессионистов, Сислей был уже состоявшимся художником. Клод Моне и Камиль Писсарро уже познакомили его с арт-дилером Дюран-Рюэлем, который старается изо всех сил поддержать художника. Но его картины не продаются, необъяснимо и безнадежно. Чтобы не дать умереть от голода семье Сислея, Дюран-Рюэль платит художнику небольшое содержание в обмен на несколько картин ежемесячно, верные друзья-коллекционеры иногда покупают кое-что по 50—100 франков, а на аукционе в отеле Друо никто не дает за его полотна больше 30 франков. Один парижский кондитер кормил Сислея бесплатно.

Отчаяние и болезнь

«Очаровательная личность, он не мог устоять при виде женщины», – с улыбкой рассказывал Ренуар. «Даже в периоды самой большой нужды у него сохранялась эта английская щепетильность, выражавшаяся в заботе о костюме и безукоризненно белых воротничках», – вспоминал друг художника Жюльен Леклерк. На вопрос Матисса, как точно определить художника-импрессиониста и кто под это определение больше всего подходит, Писсарро ответил: импрессионист – это художник, который всякий раз пишет по-новому, и Сислей – самый настоящий импрессионист. Нежный и застенчивый, образованный и уравновешенный, легкий и рыцарски благородный, «яркий как зяблик», в последние несколько лет жизни Альфред становится замкнутым, подозрительным и непредсказуемым.

Когда к его друзьям приходит долгожданная известность, Сислея продолжают преследовать неудачи. После персональной выставки, организованной в галерее Жоржа Пети в 1897 году, ни одна из 150 картин Альфреда Сислея так и не была продана. Клод Моне целый год среди меценатов искал того, кто согласится выплачивать Альфреду 500 франков в обмен на 30 картин. Не нашел.

Художник умрет от рака горла, через несколько месяцев после смерти жены. Пройдет всего лишь год – и за его картину «Наводнение в Пор-Марли», написанную в 1876 году, Исаак де Камондо заплатит 43 тысячи франков. Больше, чем Сислей заработал за всю свою жизнь.

Гюстав Кайботт: гениальный аматор

Гюстав Кайботт – гениальный аматор с отменным вкусом, доводивший каждое свое увлечение до уровня высочайшего мастерства и легко принимавшийся за новое. Вице-президент Парижского яхт-клуба, филателист, вошедший в список ста самых великих, кораблестроитель, разместивший на территории своего поместья небольшую верфь, увлеченный садовод, юрист и инженер, городской советник Пти-Женвилье и художник-импрессионист, которого считали одним из самых ярких художников среди «независимых», а потом забыли на 80 лет.

Неожиданная находка

О Гюставе Кайботте несколько десятилетий говорили только как о богатом покровителе и коллекционере. Пока наследники художника в 1960-х годах не решили продать несколько картин деда-художника. И прежде всего огромную картину «Париж. Дождливый день», которой несложно было, конечно, найти подходящую стену в особняке Кайботта в Пти-Женвилье, но затруднительно разместить в современной квартире (размер полотна почти 2 на 3 метра). Родственники художника продали ее основателю автомобильной корпорации Chrysler, а следующим покупателем стал Чикагский институт искусств. Это приобретение вызвало оживление и восторги вокруг имени художника. Вдохновленный именно этой картиной, искусствовед и куратор Нью-Йоркского музея современного искусства Кирк Варнедо написал исследование о жизни и творчестве Гюстава Кайботта.

Каждая картина Кайботта, которая из частной коллекции вдруг попадает в музейный зал, не только вызывает восторг зрителей и специалистов, но и провоцирует историков искусства забыть все, что они знали об импрессионизме, и переписать его историю заново.

Американские исследователи называют Кайботта концептуальным импрессионистом – его картины чаще результат долгой, почти инженерной работы над точностью композиции, верностью линий, чем передача мгновенного, мимолетного впечатления от состояния природы. В европейских статьях-обзорах говорят, что Кайботт был чистым реалистом, а импрессионистские техники использовал умеренно и лишь в качестве эксперимента.

Легко забыть, читая биографию, что Гюстав Кайботт был лет на 10 моложе своих друзей-импрессионистов. Долгие годы он оставался для них финансовой опорой и покровителем – и в глазах потомков часто представляется эдаким степенным, богатым, прозорливым и рассудительным меценатом. На самом деле в 1877 году Ренуару было 36 лет, Моне – 37, а Кайботту – всего 29. А когда в 1870 году 34-летний Дега с ненавистью цедил сквозь зубы имя барона Османа и до хандры и отчаяния не желал видеть перестроенного Парижа, Гюставу было всего 22 – и он был влюблен в этот новый, торжественный, светский, промышленный, такой современный Париж.

На мосту Европы

Мост Европы – самое современное место, которое только можно было найти в Париже в 1870-е. Ему всего десяток лет, посредине моста – площадь, к которой сходятся шесть широких новых улиц. Под тяжелым, мощным мостом проходят поезда, отправляющиеся от вокзала Сен-Лазар и прибывающие туда. «Мост Европы» – это картина Кайботта-инженера, который готов к импрессионистским художественным экспериментам в изображении заднего фона, залитой солнцем дороги, дыма, поднимающегося над мостом, но не готов пожертвовать ни одним мощным, тяжелым болтом в точно выстроенной конструкции самого моста. Кайботт любуется.

Эти шумные, многолюдные, оглушающие места в новом, перестраивающемся Париже стирают границы между сословиями и в каждую новую минуту обещают новые впечатления. Наслаждаться грохотом, запахами и монументальными формами нового мира могут все: рабочие, священники, проститутки, фланеры, богачи и бедняки, парижане и провинциалы. Здесь никому не по пути, но и никто никому не мешает.

Мужчину и женщину на мосту Европы мы словно увидели случайно, обернувшись на громкий звук или обрывок фразы. Они не пара, между ними секунду назад еще что-то происходило, но теперь непонятно, что именно. Некоторые современные критики находят здесь многоуровневую игру в соблазнение. Богатый мужчина, уходя от внимания женщины (скорее всего, проститутки), переводит уже почти заинтересованный взгляд на мужчину-рабочего, который опирается на перила моста. Никем еще не доказанные подозрения Кайботта в гомосексуальной ориентации основываются чаще всего на его холостяцкой жизни, непродолжительных романах, особом интересе к мужской натуре и незначительному вниманию к изображению женщин. Маловато для таких громких заявлений.

Когда картина впервые была представлена на Третьей выставке импрессионистов в 1877 году, скандальным и новаторским выглядел даже просто выбор героев по социальному признаку. Ани Дистель, почетный хранитель музея д’Орсе и историк искусства, говорит, что этой картиной и несколькими другими Кайботт начинает новое искусство, которому в литературе соответствует натурализм.

Юрист и инженер

Отец Гюстава Кайботта разбогател на поставках текстиля во французскую армию. Французы воевали – Кайботты богатели. В XIX веке это оказалось не таким уже сложным делом. У семьи было родовое поместье в Провансе, дом в Париже на улице Миромениль, а еще один дом отец семейства купил позже, как только барон Осман закончил возводить новые здания на месте старых, средневековых.

Прямо на глазах юного Гюстава (старшего из трех братьев) город менялся: узкие, путаные улочки превращались в широкие бульвары, здания выстраивались рядами вдоль ровных вымощенных дорог, мосты через Сену и новенькие железнодорожные пути потрясали мощью конструкций. Гюстав вдыхает новый парижский воздух: он пахнет краской, раскаленным на солнце металлом, свежеструганым деревом. Ему нравится этот запах.

У сына сказочно богатого буржуа Гюстава не было проблем с обучением: он занимается блестяще и в самом престижном колледже, и позже в Сорбонне. Но полученной лицензией на юридическую практику так ни разу и не воспользуется. Вдыхавший полной грудью воздух меняющегося города, мальчишка вырос и увлекся инженерным делом. Как раз перед войной. А с войны он вернулся с новой мечтой – учиться живописи.

Художник и коллекционер

Он был богат и мог бы вообще ничем не заниматься. Но Гюстав запрягал свою дорогую повозку, нагружал ее холстами, усаживал лакеев и ехал на пленэр. Проезжая всего несколько кварталов, останавливался и писал один из шумных, блестящих новой отделкой городских пейзажей.

Попав на первую выставку импрессионистов в качестве зрителя, Кайботт понял, чему посвятит ближайшие несколько лет жизни. «У него была своя маленькая мечта, он был чем-то вроде Жанны д’Арк живописи», – усмехался Ренуар, вспоминая одного из самых близких своих друзей. Уже начиная со второй выставки, Кайботт становится не только равноправным участником экспозиции, а щедрым меценатом-организатором. Он оплачивает аренду зала, развешивает картины, заказывает рамы и потихоньку скупает у бедствующих художников их картины, позволяя Моне и Ренуару не умереть с голода и создавая собственную коллекцию еще никем не признанной импрессионистской живописи. Когда-нибудь эта коллекция станет украшением Лувра – это та самая маленькая героическая мечта Кайботта.

Он писал страстно и нервно, сразу же оставляя в прошлом ошибки, избегая разочарований, не рассчитывая на особое признание и вознаграждение, постоянно экспериментируя и не намереваясь выработать свой собственный, единственно верный стиль. Не следуя ничьим правилам, даже своим собственным, Кайботт оставляет за собой право на бесконечный любительский эксперимент, право быть непредсказуемым и свободным. «Я стараюсь писать честно и быть достойным того, чтобы мои картины повесили в прихожей гостиной, где будут висеть Сезанн и Ренуар!» – искренне оценивал себя Кайботт.

Кораблестроитель, филателист, городской советник

Пользуясь привилегией писать как угодно, Кайботт с таким же удовлетворением и честностью воспользуется привилегией перестать писать вообще. После ранней смерти младшего брата у Гюстава возникает отчетливое предчувствие, что он тоже умрет рано. Он составляет завещание, оставляя всю коллекцию картин французскому государству, покупает дом в городке Пти-Женвилье и уезжает туда с возлюбленной, актрисой Шарлот Бертье.

Кайботт перестает писать, его с головой захватывают другие сильные страсти. Рядом с домом он строит верфь и, будучи талантливым инженером, строит лодки по собственным проектам. Особая форма и ультрасовременная гладкость этих лодок приносят Кайботту известность среди французских яхтсменов. Он устраивает регаты на нормандском побережье и переписывает свод правил для проведения общенациональных соревнований. Увлеченно коллекционируя марки, Гюстав начинает писать книгу о филателии (его личная коллекция сейчас хранится в Британском музее). В должности городского советника Кайботт, не желая возиться с бюрократической документацией, просто оплачивает все из своего кармана: ремонт мостовых, уличные фонари и прочие мелочи.

Садовод из пригорода Парижа

Каждое утро, выходя из своего тихого отшельнического дома, художник идет в сад, чтобы несколько часов рассматривать, поливать, высаживать свои любимые цветы: орхидеи, хризантемы, ирисы, розы, георгины. Иногда, очень редко, ему снова хочется писать – он берет краски, холст и снова без правил, с абсолютной технической точностью и новым декоративным совершенством пишет свой сад. Тревожные предчувствия художника оправдались, он неожиданно умер в своем саду от кровоизлияния в мозг, когда ему было всего 46 лет. Слишком рано, чтобы его маленькая мечта сбылась и созданная им коллекция импрессионистской живописи была признана государством. Из 68 собранных им картин только 38 и только спустя несколько лет приняли в Люксембургский дворец. Остальные наследникам пришлось еще два раза предлагать французскому правительству, дважды получать отказ и наконец продать американцу Альберту Барнсу.

Практически забытый художник, Кайботт в 1960-е неожиданно раздвинул горизонты импрессионизма, из прихожей его картины торжественно внесли в гостиную и повесили рядом с Ренуаром и Сезанном.

Огюст Ренуар: невыносимая легкость

Ренуар ничего не смыслил в живописи, его больше интересовали женщины, дети и розы. Он терпеть не мог теорий искусства, зануд и «интеллектуалов». Бывало, в поезде к нему подсаживался пытливый попутчик и, опознавая художника по снаряжению, заводил серьезные разговоры о живописи. Ренуар выходил из себя, иногда даже начинал грубить. Однажды он выпалил такому любопытному: «Извините, я ничего не смыслю в высоком искусстве, я работаю в порнографическом жанре».

Огюста Ренуара не меняли деньги и слава, больше всего он боялся, что его дети станут «коммерсантами». Он ценил научные достижения, но был уверен, что наука встала на ложный путь: штучное производство заменяется серийным. Ренуару был не важен действующий политический режим и идеология – он предпочитал оставаться просто французом, обожающим Дюма и Ватто.

Рисовать или петь?

Свои первые рисунки маленький Пьер Огюст делал на полу дома портновским мелком. Отец ворчал, когда не находил на своем рабочем верстаке мелков, но увлечение сына поддерживал – надеялся, что оно будет полезным в выборе профессии. По вечерам с верстака убирали выкройки, нитки и иголки – и на ночь устраивали здесь постель для юного рисовальщика.

У Огюста было в детстве два костюма, он спал на отцовском верстаке и целыми днями носился с мальчишками по улицам, а лучше всего успевал на уроках пения. В церковном хоре, состоящем сплошь из мальчишек, 13-летний Огюст чувствовал себя на своем месте: большие органные трубы скрывали его от глаз молящихся, зато он видел и чувствовал всех. К утренней мессе приходили грузчики, торговки, рабочие, швеи и мясники. «Именно тут, в эти холодные зимние утра, я понял Рембрандта», – вспоминал Ренуар позже.

У него был красивый баритон, нотная грамота и сложные пассажи давались все лучше. Регентом хора и церковным органистом был тогда Шарль Гуно, еще молодой и неизвестный (опера «Фауст» появится только через 10 лет), всерьез подумывавший в эту пору своей жизни о принятии духовного сана. Регент был уверен: у Ренуара есть все шансы стать известным оперным певцом. Он дает мальчику частные уроки, уговаривает родителей выбрать для сына музыкальное образование, дарит билеты в оперу для всей семьи, обещает зачислить Огюста уже сейчас в оперный хор. Он сможет совсем скоро зарабатывать десятки тысяч в год!

Но большие деньги для Огюста никогда не были убедительным аргументом. Подумать только – стоять на сцене у всех на виду, и никаких органных труб, за которыми можно спрятаться. Нет, опера точно не для него.

Фарфор и шторы

13-летний Огюст стал художником по фарфору и заставил изрядно помучиться своего патрона, владельца мастерской фарфора господина Леви. «Мальчишка… а зарабатывает такие деньги!» – причитал тот. Хозяин и снижал плату, и переводил Огюста на сдельщину, но Ренуар работал так быстро и мастерски, что через некоторое время заработал денег на дом для своей семьи. Ту же неестественную скорость работы и сноровку 17-летний Ренуар проявил и на новом месте работы – в мастерской по росписи штор, а потом так же лихо расписал пару десятков кафе в Париже, куда посетители потом приходили любоваться стенами, забывая напрочь о выпивке.

К 20 годам Пьер-Огюст Ренуар понял, что будет художником и что заработанных за ремесленные годы денег ему хватит, чтобы самостоятельно оплатить обучение в школе Глейра. Сбережений хватило как раз чтобы прожить времена студенчества, и оказалось, что заработать живописью, да еще и революционной, не так просто, как портретами Марии-Антуанетты на тарелках.

Лягушатник

«Лягушатником» («Ла Гренуйер») называлось заведение недалеко от Парижа, которое стало популярным благодаря появлению железной дороги – доехать сюда стало возможным за каких-нибудь 20 минут. Ресторанчик был расположен на понтоне, пришвартованном к берегу Сены, но название он получил не за особую близость к речным обитателям. Лягушками тогда называли свободных в своих увлечениях барышень, которые стремительно меняли любовников и не признавали навязанных обществом моральных рамок. Влюбленные приезжали сюда, чтобы уединиться в тени деревьев, одинокие – чтобы найти пару, но все без исключения – чтобы от всей души потанцевать и развлечься.

О девушках-лягушках парижане говорили с усмешкой или с пренебрежением, шептались об их кричаще ярких нарядах и громком смехе. Ренуар же никогда не пытался раздавать моральных оценок – он смотрел на хорошенькую девушку и видел просто хорошенькую девушку. «Конечно, иногда можно было увидеть в «Ла Гренуйер», как две женщины целуются в губы, но при этом они выглядели такими неиспорченными!» – рассказывал он даже много лет спустя.

Огюсту Ренуару и Клоду Моне еще не было и 30 – они приезжали в «Лягушатник» вдвоем, ставили мольберты рядом и писали одни и те же сцены. У обоих часто не было ни гроша в кармане и ни единой крошки в желудке, но они страстно ловили эти блики на воде, этот солнечный свет, пробивающийся сквозь листья и играющий на фигурах и лицах людей, на траве и воде. Неудивительно, что, дыша одним воздухом, художники писали очень похоже, с голодной страстью совершали пока незаметный переворот в искусстве. Владелец ресторанчика денег за обед с этих чудаков никогда не брал – иногда только просил отдать ему наброски пейзажей, которые Ренуар и Моне считали неудавшимися. Он посмеивался, когда художники уверяли: в них нет особой ценности и никто не захочет их купить. «Какое мне дело, если они красивые и закрывают пятна на стенах».

Настоящее богатство Ренуара

У Ренуара были особые представления о богатстве и бедности. Он не ездил первым классом и по 10 лет носил один костюм, в голодной юности ходил по немощеным улицам, чтоб не изнашивались туфли, а став знаменитым и богатым, купил поместье Колетт, чтобы спасти эту землю от вырубки 500-летних оливковых деревьев.

«Богатый» он говорил, когда имел в виду «настоящий». Считал пошлым хрусталь и богатыми – кривоватые зеленые бутылки, которые выдувались стеклодувами и не были похожи одна на другую, богатым для него был темный хлеб и поросшая мхом черепица, а бедными – подстриженные газоны, люстры, чехлы на мебели и книги об истории искусства в двух главах.

Ренуар не давал чаевых официантам, но щедро одаривал обманутых нотариусами и прочих несчастных, которые ежедневно просили у него денег для больного ребенка, умирающей тетушки и невинно осужденного мужа. Родные оберегали художника от наглых просителей-фантазеров, поэтому чаще всего «несчастные» подстерегали его по пути из дома в мастерскую. Но и для этих случаев мадам Ренуар придумала схему защиты: натурщица, завидев просителя, бежала в мастерскую и полностью раздевалась, быстро принимая живописную позу. Только опасение, что натурщица простудится, могло заставить Ренуара поскорее выпроводить визитера и топить вовсю камин, который для себя одного он никогда не разжигал.

Портрет Жанны Самари

Жанна Самари была парижской знаменитостью, многообещающей юной актрисой театра «Комеди Франсез». Парижский бомонд ею восхищался и стремился попасть на все премьеры, в которых на сцене появлялась Жанна. Она была настоящей селебрети своего времени, а ее портрет – чем-то вроде центральной фотосессии в глянцевом журнале. Какой фотограф отказался бы снять, к примеру, Дженнифер Лоуренс или Скарлетт Йоханссон для «Максима» или GQ?

Огюст Ренуар тоже не отказался от предложения написать портрет Жанны Самари, когда родители девушки обратились к нему с этой просьбой. Она действительно была очаровательна, звонко смеялась, а ее кожа как будто светилась. Чтобы понять свою новую натурщицу, художник даже героически посещал спектакли «Комеди Франсез». «По-видимому, мне здорово хотелось видеть ее! Вот уж место, где на всем печать скуки… По счастью, она часто играла в пьесах Мюссе!» – вспоминал Ренуар спустя много лет. Ренуару было крайне важно писать Жанну в том пространстве, где она жила. Каждый день он прибегал к ней домой – и сразу же хватался за кисть, забывая иногда даже здороваться.

Надо сказать, что это новое увлечение придавало художнику уверенности в своем призвании и давало надежду на будущее. Это было время, когда импрессионистов нещадно ругали критики, время, когда они теряли доверие торговцев и часто голодали, когда две провалившиеся с треском выставки отбирали понемногу веру в собственные силы. Именно в это время, например, к Ренуару пришел один из торговцев с предложением подделывать картины Теодора Руссо.

Бал в «Мулен де ла Галетт»

Однажды в начале лета Ренуар сделал набросок бала в кабачке «Мулен де ла Галетт» на Монмартре. Этот замысел не давал ему покоя: устроить большой пленэр не в лесу среди неподвижных деревьев и не у реки, а в самой гуще многолюдного праздника. Художник поселился на Монмартре на целое лето, быстро стал местной знаменитостью, хотя место оказалось не самым спокойным и благонадежным. Дети здесь часто рождались без брака, и пока матери работали, а бабушки занимались хозяйством, малыши были предоставлены сами себе, ходили неумытые и голодные. Ренуар ежедневно раздавал им печенье, молоко и носовые платки и искренне переживал за брошенных младенцев: а вдруг начнется пожар или кошка влезет в колыбель. Он не задумывался над нравственностью девушек-соседок, а по привычке любовался их красотой, блестящими глазами и юной кожей, собранными в небрежный пучок волосами и искренними улыбками.

Проект для застенчивого Ренуара выглядел отчаянным: найти с десяток натурщиков, расположиться с огромным холстом прямо рядом с танцующими парами и повторять этот трюк ежедневно. Но все на удивление легко складывалось – для мужских персонажей согласились позировать друзья-художники, а для привлечения местных девушек Ренуар изобрел собственный метод. Он знакомился с матерью юной красотки, просил разрешения писать дочь и предлагал плату за эту работу. Закончилось тем, что монмартрские мамаши приходили к нему сами и просили писать своих дочерей – натурщиц было хоть отбавляй.

Каждый день на протяжении всего лета 1876 года кто-нибудь из друзей помогал художнику вынести огромный холст к танцевальной площадке «Мулен де ла Галетт» – и начиналась работа.

Амплуа – развлекатель

Ренуар обожал Дюма-отца и всем сердцем ненавидел Дюма-сына. Александр Дюма был настоящим развлекателем и изобретателем французской истории. Ренуар был уверен, что развлекателей (к которым он относил и себя самого) редко воспринимают всерьез и часто даже не догадываются, как сложно на самом деле заставить читателя или зрителя улыбнуться. Как только сыновья выучивались бегло читать, Ренуар подсовывал им «Трех мушкетеров» и любимую «Графиню де Монсоро», а страстные любовные истории, измены, подлости и прочие моральные отступления от воспитательной нормы считал проявлением настоящего душевного здоровья писателя.

Ренуар завидовал другу Виктору Шоке, который был знаком с гениальным развлекателем. Ренуар с восхищением выслушивал смешные и трогательные истории и сам рассказывал о писателе всем, кто готов был слушать: «И что за чудесный человек сам старик Дюма! Он, оказывается, плакал в тот день, когда ему пришлось убить Портоса!»

Дюма-сын безнадежно скучен и по-стариковски расчетлив. Он отказался от наследства отца, чтобы не платить его долги! Ренуар и Шоке в беседах о своем любимом писателе выносят сыну приговор: «Единственным оправданием «Дамы с камелиями» было бы заплатить долги «Дамы из Монсоро».

Отцовские сказки

Ренуар был безумным отцом. Он все делал не так, как положено или кем-то доказано, он был волшебником, вдохновителем, сказочником. Чтобы угомонить маленького сына Жана на полчаса для позирования, ему прямо в мастерской читали Андерсена. Однажды в мастерскую во время такого детского сеанса заглянул кто-то из знакомых Ренуара и возмутился: зачем вы читаете ребенку эту ложь? Он будет думать, что животные разговаривают! Ренуар улыбнулся и ответил: «Они и правда разговаривают!»

Ренуар с женой часто бывали в театре. Первый сын Пьер родился совсем недавно – и они просили соседку присмотреть за малышом, уезжая на очередную премьеру. В антракте вдвоем летели домой на фиакре, чтобы одним глазом взглянуть на спящего сына, и возвращались точно ко второму акту. Потом то же самое они будут проделывать с маленьким Жаном, независимо от надежности сиделки и родительского опыта.

Сыновьям отращивали шевелюры, преследуя две цели: защитить голову от возможных травм и подарить Ренуару несколько новых вдохновляющих золотистых бликов на детских волосах. Жан распрощался с волосами, когда родился младший брат и любимая модель Ренуара – маленький Клод.

Опасный шпион

«У толпы нет мозгов!» – шутил Ренуар, вспоминая историю о том, как его приняли за шпиона, рисующего план набережных Сены, и едва не утопили на месте. Быстро собравшиеся зеваки вошли в азарт и требовали немедленной расправы над шпионом. Но случилось чудо: гвардейцы решили не топить Ренуара, а расстрелять.

Расстрел решено было перенести в мэрию, но чудо случилось еще раз. Уже попрощавшись мысленно с жизнью, Огюст шел на расстрел и вдруг увидел знакомое лицо – это был Рауль Риго, беглый журналист-республиканец, которого несколько лет назад Ренуар спас от голодной смерти и поимки. Теперь Риго был комиссаром полиции и важным человеком, в честь художника поймавшие его гвардейцы бодро спели «Марсельезу» и отпустили с заветным пропуском.

В Париже уже была Коммуна, а за его пределами – версальцы-монархисты, между ними – аванпосты. Пропуск республиканцев у него уже есть, а значит, теперь можно смело навещать семью, которая пережидает парижскую бойню в Лувесьенне. Пропуск версальцев тоже окажется у художника в кармане совсем скоро – еще один старый друг позаботился. Главное – не показывать ни одной из сторон пропуск противника – иначе от расстрела уже никакое чудо не спасет.

Между аванпостами Ренуар нашел дерево с вместительным дуплом. Перед пересечением границы он брал из дупла нужный пропуск, а опасный прятал. Идя назад, совершал спасительный обмен. У него была семья по одну сторону и пара незаконченных картин – по другую.

Служанка, натурщица, ангел-хранитель

В доме Ренуаров шутили: здесь все служанки со временем становятся натурщицами, а натурщицы – служанками. Огюста всегда окружали женщины, которые беззаветно его любили и заботились о нем. Но Габриэль среди них – на особом месте: Ренуар изобразил девушку больше 200 раз и в некоторые сложные моменты жизни просто погиб бы без нее.

Однажды Ренуар остался совсем без натурщиц, он уже не выходил из дома, писать было некого – и он начал уговаривать Габриэль раздеться. Девушка, не раздумывая, согласилась: она понимала, кто такой Ренуар и что значит для него позировать. Габриэль приехала в дом художника 15-летней девочкой, когда в семье должен был родиться второй ребенок. Жена Ренуара Алин Шариго позвала ее, свою двоюродную сестру, помогать по дому и присматривать за детьми. С этих пор Габриэль стала членом семьи, настолько преданным и необходимым, что вышла замуж только после смерти патрона, а умерла в Беверли-Хиллз, куда переселилась, чтоб жить рядом со своим любимым воспитанником, тогда уже известным режиссером Жаном Ренуаром.

Когда жена Ренуара умерла, а сыновья воевали, именно Габриэль ухаживала за ним, чистила палитру, каждое утро вкладывала кисть между одеревеневшими пальцами и привязывала ее к запястью веревками. Каждое движение приносит художнику боль, он перестает читать, чтоб сберечь глаза для живописи, он перестает ходить, чтобы остались силы писать. Когда его спрашивают, почему он не бросит, Ренуар совершенно серьезно отвечает: «Боль проходит, а красота остается».

Камиль Писсарро: добрый Бог

Камиль Писсарро был евреем и убежденным анархистом – читал революционные философские трактаты и учил детей внутренней свободе. Он отстаивал эмансипацию и социальное равенство. Его жизненные и политические взгляды однажды приняли отчетливые формы – и стали нерушимой внутренней основой до конца жизни. Он считал абсолютным злом капитализм, «ужасы нелепой цивилизации», банковские спекуляции и коммерцию. Уверенного, цельного, нерушимого Писсарро трудно было сбить с пути. Он купил дом в деревушке Эраньи – и растил там яблоневые деревья и овощи на грядках. Цветов совсем немного – только на небольшой клумбе под окном дома.

Один критик заметил, что «кисть Писсарро похожа на лопату, которая с болезненным усилием ворочает землю». Такая уничижительная крестьянская метафора, направленная против Писсарро, делает честь критику – он смог найти образ, близкий художнику больше всего. Дикий, загорелый уроженец Антильских островов, Писсарро, обосновавшись во Франции, становится не столичным обитателем богемного Монмартра, а крестьянином, которого земля кормит. И буквально – не давая умереть от голода и вырастить детей, и на уровне образов и мотивов – ежедневно щедро одаривая летними рассветными солнечными пятнами, хрустящим инеем, ровными бороздами после вспашки, осенними листьями, прозрачными зимними сухими травами. Он буквально пишет то, что под ногами.

Его личным талантом, помимо зоркости душевной и эмоциональной, было умение «постичь суть места». Писсарро – художник земли. В сельском садике под Парижем, у обочины пыльной дороги, на широкой городской улице или посреди замерзшего поля – как будто пульс Писсарро менялся в зависимости от того места, в которое он попадал.

Сент-Томас

Жакоб Абрахам Камиль Писсарро родился на маленьком тропическом антильском острове Сент-Томас, и до Франции оттуда плыть больше 7 тысяч километров… Здесь были солнце и пальмы, размеренная, знойная, надежная жизнь сына успешного торговца, и никакой возможности стать настоящим художником. Хотя бы потому, что здесь просто негде было купить краски и не у кого учиться.

Всю жизнь, до самой смерти, Камиль Писсарро ищет художественную правду и исследует новые техники. Возможно, это связано как раз с тем, что он не получил в юношестве академического художественного образования. Писсарро впитывал мир глазами, искренне увлекался находками и новаторством своих друзей-художников. Весь мир был ему школой.

При этом Писсарро не прост и не наивен, его называли учителем Поль Гоген и Поль Сезанн, те художники, которые определили все современное искусство. Самоучка Писсарро охотно учит молодых художников, в которых часто только он один и верит. Он делится идеями и опытом, формулирует в разговорах и письмах идеи импрессионизма так, что он действительно начинает превращаться в идейное художественное движение с понятными целями.

Париж

Париж оказался слишком большим, шумным, непостижимо свободным и вызывающе беззастенчивым для скромного еврейского юноши. Город стремительно меняется в эти годы – растут широкие бульвары, строятся новые современные здания, зажигаются первые газовые фонари. В 1855 году, выбравшись в большой мир, Писсарро попадает прямиком на парижскую Всемирную выставку.

Ритм его жизни сразу же меняется: большие художники-наставники Коро, Курбе, Милле, академия Сюисса, знакомство с юными Моне, Ренуаром и Дега, совместные пленэры и постоянные разговоры о революционном искусстве. Это именно Писсарро, который лет на 10 старше каждого из них, станет вдохновителем и наставником Общества отверженных. Он нащупает и разработает главные художественные принципы будущих импрессионистов.

Понтуаз, Лювесьенн

Бунтовать против официального Салона и востребованного искусства – затея заведомо невыгодная. Писсарро отчаянно беден в 1860-е, он целыми днями ходит по Парижу в поисках небольших заказов. Занимается росписью штор и другими прикладными художествами. И переезжает жить в пригород Парижа Понтуаз не из любви к сельским пасторалям, а из простого расчета – жилье здесь намного дешевле.

В 1860 Камиль Писсарро влюбился в горничную, которая служила его матери. 10 лет пройдет, прежде чем он женится на Джулии Веллей, к тому времени у них будет уже двое детей. А позже родятся еще шестеро. Писсарро обладал невероятной верой в собственное призвание, продолжая писать сельские пейзажи и в перерывах помогая жене копать огород, чтобы прокормить семью.

Лондон

Когда в 1970 году началась Франко-прусская война, мечтать послужить отечеству могли юные независимые романтики, а Камилю Писсарро нужно было спасать семью. Как и его другу Клоду Моне. Они вместе уезжают в Лондон. Здесь происходит несколько важных встреч для каждого из них: с туманом, с Тёрнером и с Полем Дюран-Рюэлем.

Лондон с его неповторимыми ландшафтными и атмосферными эффектами покорил пейзажиста Писсарро – воздух здесь холодный, тяжелый, медленный, его можно пощупать. Он в восхищении пишет весенние дожди, густые туманы, снегопады. Мимо акварелей и полотен Тернера в британских музеях тоже не может пройти без восторга – в них столько света. И, наконец, Дюран-Рюэль – первый профессиональный продавец картин, который купил у Писсарро два пейзажа по 200 фунтов за каждый! Можно было жить.

Лювесьенн, Понтуаз

Война закончилась, но возвращение в Лювесьенн было грустным – в доме Писсарро солдаты устроили мясную лавку и полотнами устилали дорожки в саду. Из полутора тысяч картин уцелели только 40. И испытания только начинались.

В 1874 году пройдет первая выставка импрессионистов: из 165 картин, вывешенных на красных стенах в мастерской модного фотографа Надара, было пять полотен Писсарро. Через два года будет вторая, еще через год – третья выставка. К пятой многие коллеги Писсарро, устав от нищеты и тотального неприятия, разочаровываются и отказываются от участия, но только не Камиль Писсарро. Пройдет восемь лет и семь выставок, прежде чем его вера в свое творчество оправдается еще и финансово.

Руан

Писсарро приезжал в этот город уже три раза, прекрасно знал его и изучил, казалось, все мотивы и привлекательные места. Но ехать с мольбертом в Руан после Моне – завидная смелость и профессиональная дерзость. Камиль Писсарро понимает, что каждый, кто в Париже увидит его руанские полотна, вспомнит о знаменитой серии соборов Моне, которая несколько лет назад с успехом распродавалась прямо с выставки в галерее Поля Дюран-Рюэля. А значит, нужно подойти к Руанскому собору совсем с другой стороны, но и не делать при этом вид, как будто собора не существует вовсе.

Тогда Камиль Писсарро прячет грандиозную древнюю достопримечательность за простые городские постройки. Не такие величественные и сакральные, не такие важные. Так, будто он ходит мимо этого собора всю жизнь, будто он вырос и состарился в Руане.

Художник писал сыну из Руана, что нашел прекрасное место, с которого можно написать не только улицу, но и рынок. Писсарро ждет пятницы, пока на городском рынке начнется рабочий день. Это «оконный период» Писсарро, когда он почти не выходит на пленэр из-за прогрессирующей болезни глаз. В последние несколько лет жизни он просто смотрит в окно и наслаждается возможностью иногда менять эти окна и вид за ними – у Писсарро наконец-то появились деньги для путешествий.

Париж

В 1890-е годы к 60-летнему Камилю Писсарро приходит долгожданное признание. Арт-дилер Поль Дюран-Рюэль устраивает выставки, посвященные городским сериям художника. И все его бульвары, написанные в дождь, снег и в солнечную погоду, сразу находят покупателей и разлетаются по частным коллекциям. Нельзя сказать, что на Писсарро обвалилось сказочное богатство. Он радуется стабильным продажам картин и всегда боится, что вернется голодное прошлое.

Постаревший Писсарро пишет Париж. Это неожиданно. Художник всегда жил в деревне и вел по-настоящему крестьянскую жизнь. Никогда не оставляя Эраньи надолго, он теперь выбирается пожить иногда в Париже.

В 1897 году, поселившись в самом центре столицы, в гостинице «Отель дю Лувр», Писсарро пишет сыну: «Я рад, что могу попытаться написать улицы нового Парижа, которые мы все так привыкли называть уродливыми, но которые на самом деле удивительно переливчатые, яркие и такие живые». Но почему уродливые? Что с этими улицами было не так? Как и любая кардинальная, беспощадная модернизация города, перестройка Парижа вызывала яростное сопротивление горожан, а некоторых доводила просто до отчаяния. Старого города просто не стало: 200 тысяч зданий были разрушены, 34 тысячи – неузнаваемо перестроены. Когда-то тесные, извилистые мощеные улочки превратились в широкие бульвары. Необъятные площади, способные вызвать приступ агорафобии. Пятиэтажные здания, новый шикарный оперный театр, ипподром, могучие металлические опоры железнодорожных мостов. Любовь к современному шумному Парижу легко давалась молодым художникам, а Писсарро решил обучиться этой любви в 67.

С Писсарро так было всегда: папаша, добрый бог, Моисей, как называли его коллеги-импрессионисты, оказывал колоссальное влияние на каждого, кто оказывался рядом. Он был не намного старше других, но с непоколебимым спокойствием древнего пророка успокаивал их душевные бури и сомнения. И при этом до конца жизни был готов каждый день заново учиться жить и писать, ни на минуту не успокаиваясь в собственной значимости.

Он полюбил эти уродливые, расчерченные как под линейку, широкие, шумные парижские улицы, как будто видел их впервые.

Пульс Камиля Писсарро остановился в 1903 году, его картины сегодня украшают собрания великих музеев мира, художниками стали все пятеро сыновей Писсарро и даже некоторые внуки и правнуки. Все-таки это фантастически редкий дар – быть убедительным учителем и верить в правильность избранного пути.

Джон Сингер Сарджент: гражданин мира

Когда Огюст Роден в 1902 году увидел портрет трех юных сестер Хантер кисти Джона Сингера Сарджента, он назвал художника «Ван Дейком нашего времени». Однако сразу после смерти Сарджента в 1925 году мнение о нем в творческих кругах резко изменилось в худшую сторону. Произошло это, в частности, с подачи бывшего друга художника, влиятельного критика Роджера Фрая, посчитавшего работы Сарджента неуместными и неактуальными для эпохи модернизма. Так что его реализм практически мгновенно был объявлен анахроничным и поверхностным, а самого художника стали считать не более чем удачливым карьеристом, который своими портретами потакал прихотям аристократов.

Один из самых успешных и почитаемых художников своего времени был вытеснен Матиссом и Пикассо. Упражняясь в остроумии, коллеги по цеху называли Сарджента легковесным льстецом «Позолоченного века» и хитрым ремесленником. Камиль Писсарро как-то пренебрежительно обронил: «Он был не энтузиастом, а скорее ловким исполнителем». За Сарджента к тому моменту могли говорить лишь его полотна, безмолвные свидетельства его несомненного таланта и мастерства. Спустя несколько десятилетий они заняли положенные им места в музеях и галереях, стали продаваться на аукционах за миллионы долларов и обеспечили Сардженту имя мирового классика.

Мир в наследство

Родители художника выросли в Штатах и, несмотря на то, что большую часть жизни он прожил в Европе, Сарджент считал себя американцем. В 1854-м Сардженты отправились в путешествие по Европе, которое в итоге продлилось всю их жизнь. Покинуть родную страну их заставила трагедия: благодаря смене обстановки Фицуильям и Мэри надеялись оправиться от гибели своего первенца. 12 января 1856 года во Флоренции у них родился сын Джон.

Сарджент рос и развивался практически во всей Европе сразу. Годы его становления прошли в путешествиях по Франции, Германии, Италии, Швейцарии и Испании. По словам близкого друга Генри Джеймса, который, кстати, тоже стал вечным кочевником с легкой руки родителей, такое «образование по Бедекеру» (это имя стало нарицательным – синонимом путеводителя) сделало Сарджента «цивилизованным до кончиков ногтей» полиглотом.

Художник однажды рассказывал, что его самым ранним воспоминанием был темно-красный булыжник на мостовой во Флоренции, которым маленький Джон был просто одержим. Страсть к рисованию проявилась у него в раннем возрасте, мать мальчика, которая сама была художником-любителем, поощряла развитие природного таланта Джона, щедро снабжая его сюжетами для рисунков в многочисленных путешествиях. Отец обучал его географии, арифметике, чтению и другим необходимым дисциплинам. Он же сопровождал Джона в Париж весной 1974 года, когда юноша, немного отточивший свои навыки в Академии изящных искусств во Флоренции, решил продолжить образование в столице европейского искусства.

Откровения и откровенность

В столице Франции Сарджент задержался на долгих 12 лет, но, оставаясь верным семейным традициям, продолжал путешествовать по Европе и даже за океан – на историческую родину.

Переломный момент в карьере Сарджента наступил в 1884 году, когда он представил публике портрет «Мадам Х», в которой зрители без труда узнали мадам Виржини Готро. Художник, который надеялся с помощью этого полотна добиться еще большей популярности, получил прямо противоположный эффект. Дело, однако, было совсем не в излишней откровенности портрета.

Виржини Амели Авеньо родилась в 1859 году в Новом Орлеане в семье белых креолов. Ее отец погиб в сражении при Шайло во время гражданской войны, а спустя четыре года «мозговая горячка» унесла жизнь младшего брата девочки, и тогда ее мать приняла решение переехать в родную Францию. После военных ужасов Париж показался им настоящим раем. Главной целью матери было удачно выдать Амели замуж, и банкир Пьер Готро (который был вдвое старше девушки) оказался подходящей партией.

Мадам Готро не была канонической красавицей, но при этом обладала каким-то особым природным магнетизмом и притягательностью. Ее главной гордостью была невероятно бледная кожа, естественный цвет которой она подчеркивала пудрой и, по слухам, поддерживала, принимая мышьяк. Виржини умела очаровывать и восхищать, но креольское происхождение не позволяло ей пробиться в высшие круги парижского бомонда. Долгое время она так и оставалась дамой «полусвета», пока Джон Сингер Сарджент не решил написать ее портрет.

На одном из предварительных набросков к портрету у платья героини была кокетливо спущена одна бретелька. И эта, казалось бы, малозначительная деталь в сочетании с обручальным кольцом вызвала грандиозный скандал на Парижском Салоне в 1884 году. По мнению критиков, это был неприкрытый намек на то, что эта замужняя дама может благосклонно принимать ухаживания других мужчин.

После того как Сарджент уехал в Лондон и страсти поутихли, мадам Готро безуспешно пыталась вернуть себе утраченный статус. Но ей пришлось довольствоваться лишь функционерами средней руки, иногда сопровождавшими ее в оперу. Спустя какое-то время Виржини Готро совсем перестала появляться в обществе. Поговаривали, будто с приходом старости бывшая красавица сняла со стен своего дома все зеркала и стала выходить на улицу только по ночам.

Портрет садовой калитки

После скандала с «Мадам Х» заказы, прежде сыпавшиеся на художника как из рога изобилия, стали постепенно иссякать. Как ни странно, этот период оказался для Сарджента очень продуктивным, подарив ему определенную творческую свободу. Он пишет своих друзей и их детей, участвует в проектах импрессионистов и получает долгожданную возможность работать под открытым небом, проводя летние месяцы в Вустершире. В 1886 году Сарджент окончательно перебирается в Лондон, посчитав, что британская столица окажется более гостеприимной, чем Париж. Однако дурная слава его опережала, и богатые англичане не слишком стремились заказывать художнику свои портреты. Зато ему с удовольствием позировали американцы во время поездок Сарджента в Штаты.

В конце концов британцам пришлось сдаться и признать талант художника, он снова начал набирать потерянную популярность. Но со временем Сарджент все больше устает от портретов. Он по-прежнему много путешествует и пишет потрясающие пейзажи из самых разных уголков мира. Одной перспективной клиентке он даже заявил, что с бо`льшим удовольствием напишет ее садовую калитку, чем ее лицо. Сарджент посвящает освободившееся время рисованию фресок для Бостонской публичной библиотеки и Бостонского музея изящных искусств. Кроме того, создает множество пейзажей и жанровых сцен в технике акварели, черпая вдохновение в многочисленных поездках.

Безличная жизнь

О любых отношениях Сарджента, кроме дружеских, известно до смешного мало. Он никогда не был женат, но, по слухам, дважды был «почти что помолвлен». Как бы там ни было, семьей художник так и не обзавелся. Этот факт, как и внушительное количество не выставлявшихся на публике рисунков с обнаженными мужчинами, позволил критикам и обозревателям делать предположения по поводу сексуальной ориентации художника. Справедливости ради стоит сказать, что изображений обнаженных женщин среди работ Сарджента было ничуть не меньше. Но при этом не существует ни единого подтверждения о романтических отношениях с кем бы то ни было. Он ревностно оберегал свою приватность, избегал интервью и в конце жизни уничтожил всю личную переписку, оставив потомкам лишь воспоминания друзей. А они, в свою очередь, сходились в одном: Джон Сингер Сарджент, умерший во сне в возрасте 69 лет, был безоглядно влюблен и навечно обручен с живописью.

Уильям Меррит Чейз: американский мечтатель

Молодые американские художники уезжали учиться в Париж и устраивали настоящие коммуны в местах обитания французских импрессионистов. Они возвращались домой с чемоданами, забитыми живописными видами Живерни и бесконечными стогами сена, написанными почти как у Моне. Они ходили на пленэры с Писсарро и записывали за ним важные советы о том, как правильно смотреть на натуру и изображать ее. Но Уильям Меррит Чейз не ездил во Францию – он пришел к импрессионизму объездными путями, по бездорожью, мимо проторенной колеи.

Ученичество

Повезло ли Уильяму родиться в нужном месте, в нужное время или в нужной семье, но отец, торговец обувью, поддержал мечту мальчика стать художником – и до 18 лет он уже получил начальное художественное образование в Индианаполисе в студии местного портретиста. В 18 лет уехал в Нью-Йорк учиться в Национальной академии дизайна. Даже семейные финансовые проблемы, из-за которых Чейзы вынуждены были перебраться в Сент-Луис, стали для Уильяма счастливым случаем. В 1872 году местные богачи-меценаты какое-то время с удовольствием заказывали у юного художника картины для своих домов, а потом посчитали перспективным вложить деньги не только в его картины, но и в его образование. Одним словом, они скинулись и предложили Чейзу поучиться в Европе, а заодно помочь им подобрать стоящие полотна для частных коллекций. Согласится ли он, спросили. «О Боже, я бы выбрал Европу даже если бы мне пришлось отказаться от рая!» – ответил Уильям.

И от рая он действительно отказывается: Чейз не едет в город, о котором теперь мечтают все молодые художники, он осознанно выбирает Мюнхен, а не заманчивый, модный, соблазнительный Париж. Французская столица к тому времени стала и художественной столицей, там не сходит с уст имя Эдуара Мане, а Клод Моне как раз пишет «Впечатление», которое через два года появится на первой выставке импрессионистов. Слишком много отвлекающих моментов – решает Чейз и поступает в Мюнхенскую академию, едет копировать Рубенса, Халса и восхищаться Вильгельмом Лейблем. Возвращаясь через несколько лет в Нью-Йорк, разумный и целеустремленный Уильям уже не только знает, как писать, но и как преподавать живопись.

Учительство

Перед уроком в Нью-Йоркской школе искусств преподаватель Уильям Чейз забегал на рынок, покупал несколько рыбин в лавке, быстро писал на занятии небольшой натюрморт, оставлял студентов в немом восхищении – и успевал вернуть рыбу на рынок до того, как та успевала испортиться. Он советовал ученикам вырезать на листе бумаги прямоугольный видоискатель – и ходить на мотивы с ним, смотреть через это окошко на мир, обнаруживая новые ракурсы. Отыскивать неожиданный вид на манер фотографа.

Часто Чейз приглашал на свои занятия со студентами коллекционеров, дилеров, других художников, чтобы те наблюдали за его работой. Он надевал белоснежный костюм, работал маслом – и умудрялся закончить работу, не испачкавшись. Его ученики вспоминали, что в такие моменты учительского азарта Чейз увлекался сам и мгновенно овладевал вниманием зрителей. Те сидели разинув рты и неотрывно следили за каждым движением художника. Чейз работал очень быстро. При этом часто он писал не то, что хотел, а что должен был, не столько произведение, сколько образец: преподавать современное искусство молодым художникам нужно было убедительно.

Преподавал он всю жизнь в главных художественных школах Америки, основал Нью-Йоркскую школу искусств и 12 лет руководил летней пленэрной школой в Шиннекоке. Его учениками были Джорджия О’Киф, Эдвард Хоппер, Марсден Хартли, Рокуэлл Кент и Джозеф Стелла.

Бывало, что выдающийся учитель Уильям Чейз терял уверенность, беспокойно оглядывался на уже прожитое и написанное и вздыхал: «Будущие поколения запомнят меня всего лишь как художника, писавшего рыбу, одну только рыбу». Напрасно опасался – его помнят совсем не рыбным портретистом.

Гендерная дерзость

Чейз написал один из самых дерзких женских портретов – «Портрет Лидии Эммет». До сих пор так писали только мужчин: уверенный поворот, выставленная вперед нога, энергичное и свободное положение руки. Ван Дейк, Веласкес, Рубенс, все написанные ими короли и принцы, со шпагами и плащами, званиями и титулами. А дамам на портретах положено было левой рукой придерживать платье, теребить платок, укачивать младенца, сжимать зонтик или веер. Нежным полукругом изгибать ее в крайнем случае. Но художницу Лидию Эммет необходимо было написать именно так.

В 1892 году Лидия Эммет (ей 26 лет!) принимала участие в росписи свежеотстроенного Женского здания на готовящейся Всемирной колумбовой выставке в Чикаго. Выставка состоится через год и станет самой масштабной и посещаемой за всю историю. Лидия, бывшая ученица Уильяма Чейза, уже вернулась к тому времени из Парижа, где училась, из Живерни, где жила некоторое время в колонии американских импрессионистов, поклонников-последователей Клода Моне. Теперь Лидия Эммет – помощница Чейза и преподаватель начального курса в его летней школе в Лонг-Айленде.

Она получила первый заказ на иллюстрации к детской книге, когда ей было 16 лет, стала академиком в 45 лет, разработала эскиз медали Американского географического общества, рисовала иллюстрации для журнала Harper’s Bazaar, создавала витражи для Луиса Тиффани, написала портрет первой леди Лу Гувер, который сейчас находится в Белом доме. Одним словом, веер, платок и зонтик – абсолютно посторонние для нее вещи.

По портрету Лидии Эммет можно составлять подробный список живописцев, которыми восхищался Чейз, от которых с удовольствием перенимал технические находки, по которым цитировал кружева и платье, позу модели и композицию картины. И все это вместе оставалось бы ловким реверансом в сторону Веласкеса, Ван Дейка, Уистлера, если бы не эта гендерная дерзость. И еще одно: эта длинная розовая лента, пересекающая вертикально всю фигуру Лидии, написана одним тягучим, виртуозным, вызывающе точным мазком.

Попытка дружбы

В 1885 году, когда Уильям Чейз разыскал в Лондоне Джеймса Уистлера, тот был уже знаменитостью, устраивал персональные выставки, получил звание почетного члена Академии художеств в Мюнхене, много наград и восхищенных отзывов. Чейз младше нового знакомого на 15 лет – и манерой письма Уистлера восхищен. Художникам удается стать друзьями, что случалось с Уистлером редко и ненадолго – современники хором утверждают, что он был просто невыносим.

В течение какого-то времени художники сближаются настолько, что отправляются в совместное путешествие в Голландию и договариваются написать портреты друг друга, а потом представить их на одной из совместных выставок. Уистлер и Чейз протянут в этой авантюрной затее недолго и уже скоро начнут сводить друг друга с ума. Сначала позировал Чейз, позировал долго и почти без надежды когда-нибудь поменяться с Уистлером ролями. И оказавшись наконец по другую сторону холста, решил в знак восхищения написать друга в его же манере, используя любимые цветовые сочетания Уистлера и его композиционные находки. Он откладывает любимую пастель, прячет яркие краски и увольняет светлые оттенки – он пишет портрет художника, вдохновляясь одними из самых его впечатляющих работ – «Аранжировкой в сером и черном № 1» и «Портретом Теодора Дюре». В верхней части картины – заметная размашистая подпись «Моему другу Уистлеру. Уильям Чейз».

В разгар какой-то размолвки Чейз не выдерживает – и сбегает от Уистлера, прихватив почти завершенный портрет. Ни о какой совместной выставке, конечно, речи уже быть не может – и Чейз показывает свою работу в Нью-Йорке сам. Уистлер взбешен, журналисты и зрители в восхищении и замешательстве: «Картина настолько потрясающа в передаче личности и художественной манеры Уистлера, что выглядит почти насмешкой». А Уистлеру только того и надо, чтобы поставить точку в этих отношениях, записать бывшего друга в заклятые враги, а его картину обозвать «чудовищным пасквилем».

Портрет Чейза, работа над которым была такой долгой и утомительной, нигде так и не появился. Обиженный Уистлер его уничтожил.

Американская мечта

Нью-йоркская студия Уильяма Чейза напоминала восточный базар и театральные декорации одновременно: антиквариат, старинные безделушки, выразительная мебель, ковры, вазы, экзотические ткани. Она находилась в первом в Америке здании, построенном специально для художников – одни только мастерские. Здесь было шумно, двери нараспашку, постоянно заходили коллекционеры, художники, устраивались выставки. Чейз не знает, что такое безденежье, голод, разгромная критика и гонения, он работает увлеченно и без сомнений – в его мастерской создается американское искусство.

Здесь же, в мастерской, 27-летний Уильям познакомится с 20-летней натурщицей Алисой Герсон, на которой быстро женится и проживет в спокойном, счастливом, уютном браке много лет. Восемь детей, безмятежные летние семейные каникулы в Шиннекоке, где у Чейза – самая крупная в Америке пленэрная школа, большой дом и весь городок – одна знойная мастерская на берегу залива. В домах фермеров и рыбаков летом размещаются студенты Чейза – иногда по 150–200 человек.

Когда холодает, он возвращается в город и, когда не преподает, пишет нью-йоркские городские парки, играющих дочерей и красивых женщин в японских кимоно.

Художник умер в 1916 году, ему было 66 лет – и за эти годы он смог переработать в собственный эклектичный, космополитичный, виртуозный стиль настолько мощные и объемные живописные традиции, что его знаменитые ученики могли смело двигаться дальше – в современное, авангардное, модернистское искусство.

Экспрессионизм: предчувствие катастрофы

Как и для любого мощного художественного движения, для экспрессионизма невозможно назвать точную дату или год рождения. Невозможно провести границу на карте и указать территорию, на которой экспрессионизм родился и окреп. Все приблизительно. Кроме одной железобетонной пространственно-временной характеристики: Северная Европа накануне Первой мировой войны. Экспрессионизм – это авангардное художественное течение, новое трагическое мировоззрение и целый свод мотивов, символов и мифов. И, кстати, это революционная реакция не только на поношенное, безжизненное традиционное академическое искусство, но и на светлую, идиллическую, южную импрессионистскую «видимость» мира.

Накануне экспрессионизма

Экспрессионизм не случился вдруг от зашкалившего социального напряжения и всеобщей усталости после торжественного импрессионистского светового шоу – у движения были пророки-одиночки, заложившие его основы, живописный язык, вернувшие в современность Христа, запустившие в нее экзотических богов и чудовищ. Предтечами экспрессионистов называют французов Ван Гога и Гогена – как раз благодаря завезенному с островов экзотическому варварству и спустившемуся на землю Христу. Бельгийца Джеймса Энсора себе в предшественники берут не только экспрессионисты, но и сюрреалисты: у него люди в застывших масках, а маски, наоборот, как живые, – первобытный страх и ирония. Норвежца Эдварда Мунка для простоты даже называют экспрессионистом – это у него впервые любовь становится пугающей, жадной, вампирской, а пейзажи вызывают необъяснимое ощущение постоянной угрозы.

Эдвард Мунк экспрессионистом не был. В молодости он восхищался импрессионизмом, ездил во Францию, писал статую Родена и делал копии картин Гюстава Кайботта. А когда приближалась Первая мировая война, 50-летний Мунк уже давно пережил несколько нервных срывов, годы отчаянных страхов и необъяснимой тревоги, написал несколько вариантов «Смертного одра» и «Крик». Его личный север и его личная война сделали Мунка экспрессионистом до того, как придумали этот термин, и до того, как его молодые последователи в Германии и Австрии заговорили о предчувствии глобальной катастрофы, об искаженном мире, о деформированной реальности.

Эдвард Мунк – художник вне стилей и движений. Но его художественный мир, страшный, враждебный, подсказанный трагическими детскими воспоминаниями и взрослыми страхами, оказался созвучен ощущениям и мировоззрению целого поколения молодых художников десятки лет спустя. Благополучные дети разумных родителей, студенты архитектурного отделения Высшей технической школы, они расслышали в вызывающих живописных контрастах, пылающих небесах, искаженных лицах на картинах Мунка единственно верный язык, на котором можно говорить о современном мире.

Этот мир обречен

Берлин стал столицей Германии в 1871 году. До начала Первой мировой войны его население увеличилось в 2,5 раза: в столицу съезжались в поисках работы, удачи, денег. В начале ХХ века рост города был головокружительным, а жажда обновлений – неутолимой и опасной. Машин было столько, что возникла необходимость в регулировщиках, в любой конец города можно было добраться на трамвае или автобусе, на Потсдамской площади выросла самая большая в Европе гостиница. Берлин сияет витринами, рекламами, фарами, огнями ночных клубов и театров – это самый освещенный город Европы, потому что здесь есть целый квартал, названный в честь промышленного гиганта Siemens. В начале века именно здесь изготавливают электрокабели.

Берлин получил в начале века хлесткое прозвище – «Вавилонская блудница». В отличие от других европейских городов здесь не было организованных борделей. Проститутки искали клиентов прямо на улицах и площадях, смешивались с толпой несущихся по улицам прохожих. Но работа была не из легких: нужно быть достаточно заметной, но нельзя выглядеть слишком вульгарно. Отряды моральной полиции, отслеживающие проявления неподобающего поведения на ночных улицах, не должны ничего заподозрить. Так между проститутками и их клиентами складывается особый язык улыбок, подмигиваний, незаметных жестов, по которым можно было распознать нужную особу и договориться о деле.

Берлин стремился стать самым прекрасным городом в мире, не хуже, чем культурная столица Париж и индустриальная столица Лондон. Он развивался в бешеном темпе, накапливая напряжение людей, не готовых к таким быстрым переменам. Все больше женщин работают на производствах – все больше недовольных мужчин, которые видят в этом угрозу для семьи, будущего потомства и собственного эго. Все больше рабочих с отчаянием перестают чувствовать себя мастерами и оказываются безымянными винтиками в машине серийного производства. Выбирая из десятков новейших, модных питейных заведений, берлинцы не имели возможности выбирать власть. Строятся мосты, заводы, устраиваются впечатляющие Индустриальные выставки – и при этом безбожно перемалываются культуры и традиции колоний. Именно в такой Берлин в 1911 году приехали из Дрездена создатели художественного объединения «Мост», первой экспрессионистской группы.

Все немцы делали это

Официальным годом рождения экспрессионизма считается 1905-й – год создания объединения «Мост». В Дрездене четыре студента-архитектора – Эрнст Людвиг Кирхнер, Фриц Блейль, Карл Шмидт-Ротлуф и Эрих Хеккель – решили менять немецкое искусство. В разное время к ним присоединялись Эмиль Нольде, Макс Пехштейн и другие художники. «Мост», как и экспрессионизм вообще, некоторое время был просто синонимом нового искусства. Программа группы, оформленная в виде гравюры, была не о стилистических особенностях, а о революции: «Мы, молодые, – залог будущего, хотим добиться свободы в жизни и в сопротивлении отжившим установкам стариков. К нам принадлежит каждый, кто непосредственно и искренне выражает то, что понуждает нас творить».

Любое авангардное движение, противопоставлявшее себя традиционной живописи, находило собственный путь из академизма. Импрессионисты ушли в острую современность и сиюминутность. Экспрессионистам же современность не особо нравилась, как, впрочем, и импрессионистская имитация реальности – и они ушли в архаику, экзотику и мистику. Видимый мир виден каждому, считали они, нет смысла его изображать. Важно лишь эмоциональное состояние автора – и его способность при помощи формы, цвета, штриха передать это состояние зрителю.

Первая выставка художественного объединения «Мост» проходила в выставочном зале электролампового завода. Афишу выставки разработал Фриц Блейль, а немецкая полиция ее запретила как непристойную и целенаправленно уничтожала.

В этот дрезденский период участники «Моста» каждое лето уезжают на Морицбургские озера и находят в этих богемных, расслабленных, нудистских тусовках-пленэрах выход из современного ада, ужаса и одиночества. Они пишут обнаженных женщин, скорее варварок и диких животных, чем цивилизованных немок, пишут друг друга и не питают иллюзий: там, где дикая, неуправляемая энергия вырывается в человеке наружу, обнаруживаются не только невинность и природная грация, но и звериное, голодное, аморальное, воинственное.

С переездом в громкий, сияющий Берлин каждый из участников «Моста» постепенно расстается с прежними сюжетами и надеждами на спасение в дикой природе. В оставшиеся три года до войны они создадут самые важные и эмоционально острые работы. Но уже каждый сам по себе. Этот первоначально постулированный экспрессионистами художественный вызов «писать эмоции художника, а не внешний мир», «искать собственную душу» ведет еще и к творческому одиночеству и непохожести всех на всех. В экспрессионизме не предусмотрена общность.

Эдуар Мане. Моне и госпожа Моне в лодке (Новая пинакотека, Мюнхен), 1874 год

Эдгар Дега. Джентльмены на скачках: наездники перед стартом (Музей д’Орсе, Париж), 1862 год

Клод Моне. Вокзал Сен-Лазар в Париже, прибытие поезда (Художественный музей Фогга, Кембридж), 1877 год

Поль Сезанн. Гора Святой Виктории (Институт искусства Курто, Лондон), 1887 год

Утагава Хиросигэ. Вид с моста Яцуми (Государственный Эрмитаж, Санкт-Петербург), 1856 год

Винсент Ван Гог. Ирисы (Музей Гетти, Лос-Анджелес), 1889 год

Кацусика Хокусай. Ирисы и луговая цикада (Частная коллекция), 1832 год

Эдгар Дега. Портрет Эдуара Мане (Метрополитен-музей, Нью-Йорк), 1865 год

Эдуар Мане. Олимпия (Музей д’Орсе, Париж), 1863 год

Эдуар Мане. Расстрел императора Максимилиана (Кунстхалле, Мангейм), 1868 год

Клод Моне. Сад художника в Ветее (Музей Нортона Саймона, Пасадина), 1880 год

Клод Моне. Арка на запад от Этрета (Метрополитен-музей, Нью-Йорк), 1883 год

Клод Моне. Японский мостик, пруд с водяными лилиями (Симфония в розовом) (Музей д’Орсе, Париж), 1899 год

Эдгар Дега. Ванна (Музей д’Орсе, Париж), 1886 год

Эдгар Дега. Две танцовщицы в зеленых юбках (Частная коллекция), 1894 год

Эдгар Дега. Жокеи перед скачками (Институт изящных искусств Барбера, Бирмингем), 1879 год

Альфред Сислей. Наводнение в Пор-Марли (Национальная галерея искусства, Вашингтон), 1876 год

Гюстав Кайботт. Мост Европы (Музей современного искусства Пти-Пале, Женева), 1876 год

Огюст Ренуар. Лягушатник (Национальный музей Швеции, Стокгольм), 1869 год

Гюстав Кайботт. Георгины в саду Пти-Женвилье (Частная коллекция), 1893 год

Огюст Ренуар. Портрет Жанны Самари (Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина), 1877 год

Камиль Писсарро. Старый рынок в Руане (Метрополитен-музей, Нью-Йорк), 1898 год

Огюст Ренуар. Бал в Мулен де ла Галетт (Музей д’Орсе, Париж), 1876 год

Камиль Писсарро. Оперный проезд в Париже. Эффект снега, утро (Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина), 1898 год

Джон Сингер Сарджент. Гранд-канал. Гондолы у причала (Национальная галерея искусства, Вашингтон), 1907 год

Джон Сингер Сарджент. Мадам Х (Метрополитен– музей, Нью-Йорк), 1884 год

Уильям Меррит Чейз. Портрет Лидии Эммет (Бруклинский музей, Бруклин), 1892 год

Постимпрессионизм

Постимпрессионизм – это искусство, последовавшее за импрессионизмом не столько хронологически, сколько концептуально. Поль Сезанн, например, принимал участие в самой первой выставке импрессионистов, ходил на пленэры вместе с Писсарро, на собрания в кафе «Гербуа», но с самого начала писал иначе. Работая над портретом, Сезанн раскладывал предметы в нужном порядке и запрещал модели что-либо двигать, обводил мелом ножки стула на полу, чтоб назавтра усадить модель точно на то же место – ничего случайного и сиюминутного.

Постимпрессионисты ищут не ускользающий свет, а непреходящую суть вещей, видимую в любое время дня и года. В отличие от импрессионистских подвижных и ускользающих мотивов, предметы на их картинах обретают нарочитый вес, объем, насыщаются цветом, портретные черты людей искажаются и поддаются влиянию их внутреннего мира.

Постимпрессионизм и не школа, и не движение, сами художники никогда так себя не называли и работали каждый в собственной технике. Несколько искателей художественной истины, которые определили развитие всего искусства XX века.

Винсент Ван Гог: одаренный безумием

Мог ли архетипический «бедный художник» Винсент Ван Гог догадываться, что спустя столетие после его смерти его имя для многих станет синонимом слова «живопись»? Что его подсолнухи, причудливые завихрения ночного неба и тонконогие столики маленького французского кафе одними из первых будут всплывать в памяти при слове «картина», и их стоимость будет равна миллионам?

Почти все, что мы знаем о жизни Ван Гога, стало известно из его обширной многолетней переписки с братом Тео. В одном из этих писем можно встретить такое утверждение: «Единственное счастье, ощутимое материальное счастье – быть всегда молодым». Винсент Ван Гог, выстреливший себе в грудь в возрасте 37 лет, лишил себя возможности состариться и проверить, насколько соответствует истине эта его мысль.

Жизнь взаймы

В 1851 году молодой священник Теодор Ван Гог, назначенный служить в небольшой голландский городок Грот-Зюндерт, женился на Анне Корнелии Карбентус. Их первенец появился на свет – как по учебнику – спустя почти ровно девять месяцев. Мальчика счастливые родители решили назвать Винсентом – в честь деда, тоже священника, и в честь дяди, живущего в Гааге. Но радость была недолгой, малыш прожил всего шесть недель. Анна Корнелия была безутешна, справиться с потерей ребенка ей помогла только вторая беременность. И в том, что второй мальчик родился год спустя после первого – день в день, 30 марта 1853 года – и молодая мать, и ее религиозный супруг, вероятнее всего, усмотрели некий знак свыше. Ребенка окрестили… Винсентом. Винсентом Виллемом Ван Гогом. Сделав его лекарством от скорби, «пластырем», прикрывающим безобразный шрам от утраты.

В психологии для обозначения подобных ситуаций используется термин «замещенная фигура». Вот только не могли раздавленные горем родители знать, как часто это губительно сказывается на психике человека, вынужденного всю жизнь быть заменой кого-то другого. Не потому ли Винсент так спешил жить, постоянно разрываясь между противоречивыми чувствами? Не потому ли страдал от изматывающего душевного недуга? Не потому ли Ван Гог никак не мог найти своего места в жизни, что проживал не свою судьбу?

Страсти по Библии

В 1873 году Винсент был переведен из Гааги в лондонский филиал компании «Гупиль и Ко». Он с удовольствием окунулся в культурную жизнь Лондона, хорошо зарабатывал и снимал жилье в доме Урсулы Лойер. Но самое главное – он был влюблен в дочь миссис Лойер Евгению. Целый год Ван Гог не решался признаться девушке в своих чувствах. А когда встретил отказ, впал в отчаяние. Тогда-то ему на помощь пришла Библия.

Ван Гог погрузился в религию со всей свойственной ему страстью, порой доходившей до одержимости. В итоге он лишился работы у Гупиля и полностью посвятил себя спасению душ. Миссионерская деятельность, с которой Винсент в 1879 году приехал в бельгийский шахтерский поселок Боринаж, не увенчалась успехом. Молодой проповедник принял слишком близко к сердцу тяготы жизни шахтеров, стал отдавать им одежду и еду, подрывая собственное здоровье, и перестал мыться, чтобы походить на черных от угольной пыли жителей поселка. В конце концов Винсента отстранили от работы в Боринаже, посчитав, что он подает плохой пример своей пастве.

Полиглот-вундеркинд

Спустя всего несколько недель после переезда в Лондон Ван Гог уже читал книги английских авторов в оригинале. С такой же легкостью он освоил еще как минимум два европейских языка. После увольнения Винсент устроился на работу в лондонскую школу для мальчиков, где в его обязанности входило обучать своих воспитанников письму и арифметике, а также французскому и немецкому.

В недолгий период религиозности Ван Гог успел поработать помощником священника. Его первая проповедь, сохранившаяся до наших дней, была написана и прочитана на идеальном английском. Кроме того, в 1877 году мечтавший о миссионерской деятельности, но вынужденный работать в книжной лавке в Дордрехте, Ван Гог развлекался синхронным переводом Библии сразу на четыре языка – голландский, немецкий, французский и английский. Не дались будущему художнику только греческий и латынь, которыми ему нужно было овладеть для поступления на факультет теологии Амстердамского университета.

Пустой стул

Любимым английским писателем Ван Гога был Чарльз Диккенс, который ушел из жизни незадолго до переезда будущего художника в Лондон. Однажды Винсенту попалась на глаза гравюра Люка Филдеса, созданная вскоре после смерти великого писателя. На ней было изображено сиротливо опустевшее рабочее место Диккенса – стол и отодвинутое от него кресло. Ван Гог купил эту гравюру и очень дорожил ею. Его поразило то, как с помощью такой простой вещи, как стул, можно показать тоску по ушедшему безвозвратно человеку. Позже, в Арле, Винсент снова и снова рисует свою комнату с пустыми стульями, на которых было не суждено сидеть никому, кроме него самого. В декабре 1888 года, незадолго до той трагической рождественской ночи, когда Ван Гог отрезал себе часть уха, он рисует пустое кресло Гогена (который к тому моменту уже твердо решил уехать) и свой собственный стул с одиноко лежащей на нем курительной трубкой.

Башмаки паломника

На протяжении всей своей жизни Винсент много ходил пешком. Живя в Лондоне, он каждый день совершал 45-минутную прогулку до работы и обратно. Позже, в период своей религиозной горячки, воображая себя паломником, идущим на богомолье, Ван Гог три дня шел пешком в Айлворт, куда нанялся школьным учителем. Спустя три года, после оглушительного провала в качестве миссионера, он совершает еще более длительное (и, по сути, совершенно бессмысленное) пешее путешествие – из Боринажа в Брюссель. Конечно, по большей части Винсент делал это в целях экономии, но создается впечатление, что так он словно наказывал себя за неудачи. Свою первую картину со старыми, стоптанными и потертыми башмаками Ван Гог пишет уже в Париже, купив пару на блошином рынке. Позже из этого полотна родилась целая серия, ставшая символом непростого жизненного пути художника.

Пышнотелая Венера

Ван Гог ненавидел художественные школы и академии. У него была собственная учебная программа и любимые модели. В одном из писем к брату Тео Винсент Ван Гог писал: «В академиях плохо то, что тебя учат рисовать Луи XV или арабов, а не ткачей, крестьян или портных». Можно сказать, что Винсент поступил в академию Антверпена из меркантильных соображений: здесь не было недостатка в натурщицах. Винсент всегда носил традиционную синюю блузу с меховой шапкой и часто спорил с преподавателями. Один из сокурсников вспоминал, как однажды, рисуя с натуры фигуру Венеры Милосской, Ван Гог изобразил ее с «неправильными» пышными бедрами. Профессор в ужасе выхватил у него рисунок и начал исправлять этот возмутительный плод фантазии. Винсент обратился к преподавателю с гневной речью: «Вы определенно не знаете, как выглядит молодая женщина! У нее должны быть бедра и зад, иначе она не сможет выносить ребенка!»

В академии Ван Гог проучился меньше двух месяцев, а затем, никого не поставив в известность, уехал в Париж, навсегда оставшись талантливым самоучкой.

Внутренняя Япония

Японское изобразительное искусство стало страстным увлечением Винсента, когда он жил в Париже вместе с Тео. Зиму 1887 года Ван Гог провел по большей части за маниакальным копированием японских гравюр. Этот процесс состоял из двух частей. Сначала художник чертил на листе бумаги сетку из квадратов и поверх нее перерисовывал изображение с гравюры. Затем такой же сеткой он расчерчивал холст большего размера и по квадратам переносил на него контуры рисунка. А дальше в дело вступали цвета. Ван Гог заполнял плоскости между контурами яркими красками, которые часто наносил на холст прямо из тюбиков. Он окружал пространство такими же яркими рамками, расписывая их иероглифами.

Новая идеология Ван Гога накладывала отпечаток на все его картины. К примеру, той же зимой он пишет портрет Папаши Танги, лишенный глубины и теней, поместив похожего на Будду торговца красками на пестрый фон из японских гравюр. Несколькими месяцами позже Ван Гог напишет автопортрет в образе японского монаха.

Отправляясь в Арль, Винсент писал брату Тео и Полю Гогену, что едет в Японию. Даже его мечта о коммуне художников была отчасти продиктована этой фантазией. В Арле Ван Гог надеялся создать нечто похожее на сообщество буддийских монахов, живших обособленными группами. Всю свою коллекцию он оставил в Париже у Тео, утверждая, что теперь смотрит на мир «японскими глазами» и гравюры ему больше не нужны.

В Арле Ван Гог ненадолго отвлекся от ярких плоскостей, рисуя все новые и новые цветущие деревья. Позже он снова возвращается к чистым оттенкам и уплощенному изображению (одной из самых «японских» его работ в этом отношении можно назвать первый вариант «Спальни в Арле»).

К сожалению, мечта об «искусстве будущего» оказалась слишком амбициозной. После отъезда из Арля Винсент все реже упоминает о Японии в письмах. Однако в его поздних картинах все так же появляются четкие темные контуры и плоскости ярких цветов. Видимо, взгляд на мир «японскими глазами» остался с художником до конца его дней.

Город-сказка, город-мечта

Каждый год множество поклонников творчества Ван Гога приезжают в Арль в надежде погрузиться в ту волшебную атмосферу, которую обещают самые солнечные, яркие и безмятежные картины Ван Гога. Тех, кто никогда здесь не бывал, может ожидать жестокое разочарование: от Арля тех времен почти ничего не осталось.

Однако даже в то время, когда здесь жил и творил Винсент Ван Гог, этот город был совсем не похож на идиллический уголок с самых знаменитых его полотен. Арль был промышленным центром Франции: здесь производили железнодорожные составы и вагоны. В письмах Тео Винсент жаловался на царящую повсюду грязь. Если внимательно присмотреться к картинам арлезианского периода, на заднем плане часто можно заметить дымящие трубы заводов. В остальном же Ван Гог рисовал скорее тот Арль, который жил в его воображении.

Доктор-хранитель

Ранним утром в канун Рождества 1888 года в госпиталь Арля был доставлен тяжело раненный мужчина. В тот день на дежурстве оказался 23-летний интерн Феликс Рей, он и принял окровавленного пациента. Этим пациентом был Винсент Ван Гог, который после ссоры с Полем Гогеном от отчаяния серьезно себя травмировал. Когда художника доставили в госпиталь, он страдал не только от серьезной кровопотери, но и от галлюцинаций. Доктор Рей ухаживал за Винсентом на протяжении 15 дней в больнице и после выписки навещал его в «желтом доме».

Вскоре после того как Винсент покинул госпиталь, он решил отблагодарить своего спасителя и написал его портрет. Позже Рей рассказывал: «Когда я увидел, что он очертил мою голову зеленым цветом (у него было только два основных цвета – зеленый и красный), а волосы и усы нарисовал красными, и все это на ядовито-зеленом фоне, я был просто в ужасе». Картину ждала незавидная судьба. Сначала она долгое время хранилась на чердаке, а затем мать Рея прикрывала полотном дыру в курятнике.

Отрезанный кусочек уха Ван Гога врач хранил в банке со спиртом на своем рабочем столе. Но, как рассказывал Рей в одном из интервью, однажды эта банка была украдена.

История болезни

За свою недолгую жизнь Винсент Ван Гог перенес немало лишений и разных бед. И, помимо нищеты и непонимания со стороны окружающих, одной из самых серьезных его проблем было здоровье.

Одной из главных его бед были зубы. Во время миссионерства в Боринаже Винсент отдавал подопечным почти всю свою еду. Вполне вероятно, что из-за недостатка витаминов и других питательных веществ у Ван Гога началась цинга, и он стал стремительно терять зубы. Следующее обострение случилось в Антверпене. За три месяца здесь Винсент только шесть или семь раз ел горячую пищу. Питался художник в основном хлебом и кофе и очень много курил, чтобы приглушить чувство голода. В итоге к своим 37 годам Ван Гог растерял большую часть зубов и старался лишний раз не улыбаться.

Многочисленные связи Ван Гога с проститутками не могли не закончиться плачевно. Особенно учитывая то, что с одной из них он прожил около года. Летом 1882 года в письме Тео Винсент рассказал, что подхватил от Син гонорею. Проблема заключалась в том, что долгое время ее даже не признавали отдельной болезнью, а считали одним из проявлений сифилиса, который у Ван Гога тоже имелся (и вероятнее всего – тоже от Син). Впрочем, в то время сифилисом болели многие, и этого мало кто стыдился. По некоторым данным, им были заражены около 15 % европейского населения.

А еще Ван Гог много пил. Он не отказывался даже от самого дешевого вина, хотя любимым напитком художника все же был абсент. Есть мнение, что некоторые картины были написаны Винсентом под влиянием галлюцинаций, вызванных «зеленой феей». Он мог голодать по несколько дней, однако деньги на краски, холсты и алкоголь Винсент находил всегда.

Грани безумного

После приступа, во время которого Ван Гог отрезал себе мочку уха, его перевезли в психиатрическую лечебницу. Ему был поставлен диагноз «эпилепсия височных долей». В дальнейшем его лечили именно от этой болезни, хотя существует множество мнений и гипотез относительно того, чем в действительности вызывались эти приступы: от биполярного расстройства до порфирии.

Впрочем, нельзя сказать, что диагноз был поставлен Ван Гогу безосновательно. Вопреки распространенному мнению, эпилепсия – это не только «падучая» с судорожными припадками и пеной изо рта. Эпилепсия – это еще и расстройства сознания, слабоумие и психозы, которые могут проявляться в самых разных формах, в том числе в виде страха, агрессивности, тоски, бреда и галлюцинаций.

Диагностика заболеваний, в том числе и психических, в конце XIX века оставляла желать лучшего, а средств для качественного лечения просто не было. Даже диагностированную эпилепсию лечили по большей части теплыми ваннами и предписанием соблюдать покой. Но Винсент привык доводить себя работой до изнеможения, постоянно пребывая в нервном возбуждении. А это вызывало лишь новые и новые приступы. Как бы то ни было, многие из своих лучших полотен Винсент создал именно в «безумный» период.

Доктор-ценитель

Поль Гаше обладал прекрасным художественным вкусом и отличным «нюхом» на хорошие картины. Впервые поднявшись в крошечную мансарду Винсента, которую тот снимал в Овер-сюр-Уаз, и увидев его работы, доктор понял, что перед ним настоящий гений, пусть и совершенно безумный. Гаше уверяет Ван Гога, что возобновление его припадков крайне маловероятно, и дает художнику совет работать смело и много. Довольно странная рекомендация человеку, который раньше работой доводил себя до крайней степени истощения. Но это было именно то, что хотелось бы услышать Винсенту. Он все с тем же юношеским пылом отдается работе и новой дружбе, по обыкновению безоглядно влюбляясь в человека, относящегося к нему с интересом и добротой. Всего на пару месяцев доктор Гаше стал для Ван Гога одновременно и другом, и отцом.

Но, несмотря на добрые отношения со своим врачом, в одном из последних писем к Тео Винсент пишет: «Я думаю, мы никоим образом не можем рассчитывать на доктора Гаше. Во-первых, он болен еще сильнее, чем я, или, скажем, так же, как я. А когда слепой ведет слепого, разве они оба не упадут в яму?»

Ван Гог написал два очень похожих портрета доктора Гаше. Кроме прочего их объединяет одна любопытная деталь – цветок наперстянки, которая используется для лечения сердечной недостаточности, но при передозировке превращается в смертельный яд.

Братские узы

Трогательная привязанность Винсента и Тео стала притчей во языцех в мире искусства. Сотни писем художника, которые помогли составить наиболее полное представление о его жизни, сохранились именно благодаря его брату. Без многолетней поддержки Тео, в том числе и материальной, Ван Гог едва ли имел бы возможность стать художником. Лицо брата стало последним, что художник увидел перед смертью.

Спустя три дня после похорон Винсента Тео впал в глубокую депрессию, после чего его психическое состояние стало неуклонно ухудшаться. Всего за несколько месяцев он превратился в полного безумца: приступы гнева сменялись вспышками говорливости, невнятным бормотанием и периодами слабости. Все эти симптомы списывали на таинственную болезнь печени, и лишь через много лет семья Ван Гога призналась, что Тео обезумел из-за сифилиса. В конце концов он согласился отправиться в клинику для душевнобольных, где и умер 25 января 1891 года в возрасте 33 лет. Он был похоронен в Утрехте, но в 1914 году его останки были перевезены во Францию, где братьев погребли рядом на кладбище в Овер-сюр-Уаз. Вдова Тео, Иоганна, посадила на их могилах плющ, как символ неразлучности братьев даже после их смерти. К слову, именно плющ, а не жизнерадостные подсолнухи, были любимым растением Ван Гога.

Поль Сезанн: прованский гений

Сезанну не особо нравилось, как он выглядел. Он рано полысел, из-за стеснительности и вспыльчивости не пользовался популярностью у женщин и слыл чудаком. Он придумал для себя светский образ нерасторопного, грубоватого медведя, деревенщины, сварливого увальня. Имитировал южный акцент, таскал картины на тележке, по делу и без дела ругался, подолгу молчал. В этой эффектной роли удобно было прятаться и паясничать, скрывать неловкость и мириться с непониманием. Настоящий Сезанн – интеллектуал, мудрец, проницательный наблюдатель, читатель, отшельник, пророк и вдохновитель последовавшего за ним современного искусства. Этот Сезанн со временем прорисовывается в изданных воспоминаниях близких друзей, в восторженных отзывах молодых художников, в новых биографиях. Каким же был Сезанн и каким хотел казаться?

Медведь из Экса

На встречах молодых художников в кафе Гербуа, будущих импрессионистов, Сезанн был странным участником: вламывался растрепанный, сопел, здоровался со всеми, отпускал несколько грубых шуток и усаживался молча слушать беседы о новом искусстве. Когда ему что-то из сказанного не нравилось, шумно вставал и уходил. «Что вы готовите в этом году в Салон?» – спрашивает франт Эдуар Мане. «Горшок с дерьмом», – отрезал Сезанн.

Судьи Салона брезгливо ждали каждый раз, когда этот безумец притащит свои новые шедевры, побросав их прямо в дребезжащую тележку или просто взвалив на спину. Они уже привыкли. Сезанн 18 лет будет повторять этот трюк, пока в 1882 году лишь однажды его картину примут в Салон. Упрямство, пожалуй, одна из лучших его добродетелей.

Чужие краски

Первые акварельные краски, которые попали в руки маленького Поля, были не очень-то яркими. Его отец Луи-Огюст Сезанн, удачливый шляпник, а позже сказочно разбогатевший банкир, никогда не гнушался мелкими и сомнительными способами заработать. В том числе скупал старые вещи у обанкротившихся соседей. В старой коробочке акварели, которая оказалась в общем ворохе скупленного, основные цвета кто-то давно использовал, но Полю вполне хватило коричневого и черного.

Ярких красок в его детство добавляют только две вещи – дружба и почти круглый год солнечная природа родного городка Экс, куда его будет тянуть всю жизнь, куда он будет сбегать из Парижа каждый год и которую напишет сотни раз. Он сбегал из дома при малейшей возможности, ходил по лесам и долинам в компании лучших друзей Эмиля Золя и Батистена Байля, дни напролет мечтал вместе с ними, глядя в жаркое небо Прованса, о славе, о великой и высокой любви, о призвании. Эта неразлучная троица – блестящие ученики, лучшие в коллеже Бурбон, они наизусть выучивают Вергилия и взахлеб читают Гюго и де Мюссе. В книге воспоминаний Эмиль Золя рассказывал об этом времени: «Летом мы все время проводили у реки, чуть ли не жили там – купание было нашей страстью: мы целыми днями плескались в воде и выходили на берег лишь для того, чтобы поваляться на мягком горячем песке».

Для маленького нищего Золя, который ютился с мамой и бабушкой в полупустых съемных комнатах, мечта о богатстве была такой же далекой и фантастической, как и фантазия об идеальной любви. А вот Поля с души воротит от упоминания о деньгах. Его отец только и занят, что зарабатыванием денег, и единственному своему сыну уже придумал готовый надежный план жизни. Отца Сезанн боится до оторопи, до немоты и будет бояться всю жизнь. Он поступит от этого страха на юридический факультет, он даже в 40 лет будет пешком преодолевать десятки километров, чтоб не пропустить семейный ужин, будет 17 лет скрывать от старого Луи-Огюста свою любовницу и сына. Только одно его личное решение окажется сильнее этой маленькой домашней тирании – непреодолимое желание рисовать.

«Никому не удастся меня закрючить!»

Однажды мальчишка, съезжавший по перилам, со всей силы толкнул маленького Поля в спину. «Удар был настолько сильным и неожиданным, что долгие годы меня мучит страх, что это может повториться. С тех пор я не выношу даже легкого случайного прикосновения», – рассказывал Сезанн.

Молодой художник Эмиль Бернар был другом, большим поклонником Сезанна и сделал в Эксе лучшие фотографии своего наставника. Однажды они прогуливались вместе, Сезанн оступился, потерял равновесие – и Эмиль подхватил его под руку. «Никто не смеет ко мне прикасаться… Никому не удастся меня закрючить. Никогда! Никогда!» – исступленно кричал Сезанн. Он развернулся и побежал к мастерской, бормоча «не закрючат, не закрючат». Вечером Сезанн пришел с извинениями.

«Дом повешенного»

Картина Поля Сезанна «Дом повешенного» обзавелась мистическим шлейфом сразу же, как только появилась на первой выставке импрессионистов в ателье фотографа Надара в 1874 году. Ничто не предвещало, что она станет одной из нескольких картин, проданных тут же, на этой скандальной выставке.

Но однажды на выставку зашел немолодой человек со взрослым сыном. Видя «Дом повешенного», он останавливается, морщится. Объясняя сыну свое неприятное впечатление от полотна, мужчина старается найти точные аргументы. Чем дольше он говорит, тем медленнее и неувереннее звучат его слова, тем больше интереса появляется во взгляде. «Нет, мы ничего решительно не понимаем! – внезапно восклицает незнакомец. – Какие-то важные особенности заложены в полотнах этого художника. Он непременно должен быть представлен в моей галерее». Это коллекционер граф Арман Дориа. Он сразу же выкладывает 300 франков за поразившую его картину. Он, конечно, не может еще толком объяснить, за что начинает любить Сезанна.

Пройдет 25 лет, но ничего не поменяется. Другой граф, Исаак Камондо, покупая картину уже за 6200 франков, все еще не понимает, что делает. «О да, я купил полотно, никем еще не признанное! Но я ничем не рискую: у меня есть письмо, подписанное Клодом Моне, который дал мне слово чести, что этому холсту суждено стать знаменитым. Навестите меня, и я покажу вам это письмо. Я храню его в небольшом кармане, приколотом с обратной стороны холста, специально для злопыхателей, которые думают, будто я повредился умом со своим «Домом повешенного».

«Роден пожал мне руку!»

Настоящих поклонников у Сезанна всегда было мало. И он привыкает не доверять похвалам: ерничает, срывается со смеха на слезы, искренне благодарит и тут же яростно обвиняет в лести.

Когда критик Гюстав Жеффруа в 1894 году написал о художнике из Экса длинную положительную статью, Клод Моне решил их познакомить. Подготовка велась нешуточная. Моне пишет письма критику, чтобы подготовить его к встрече: «Какая жалость, что этот человек не получил большей поддержки в жизни! Он настоящий художник, страдающий от неуверенности в себе. Его нужно подбадривать, и он очень высоко оценил Вашу статью!» Моне пишет письма и Сезанну – и устраивает его приезд в Живерни. Приглашены еще Жорж Клемансо, Октав Мирбо и Огюст Роден.

Несмотря на опасения приглашенных и хозяина дома в Живерни, Сезанн явился. Он весел, временами даже слишком, резок и искренен. «Мсье Роден совсем не гордец, он пожал мне руку! А у него столько наград!» – со слезами на глазах делится Сезанн радостью с Октавом Мирбо. По окончании ужина все выйдут провожать Поля до гостиницы, где тот остановился, – он посреди пыльной дороги станет перед Роденом на колени и снова поблагодарит за рукопожатие. Паясничал? Разволновался? Насмехался над регалиями? Сезанну 55 лет, он одинок и не привык к пониманию и поддержке, но уверен в избранном пути и без стеснения называет себя великим художником.

Картина первому встречному

Во времена парижских поисков, за 20 лет до истории с Роденом, Сезанн ехал с мотивов и нес под мышкой этюд. Проходя через вокзал Сен-Лазар, столкнулся с незнакомцем, который попросил показать картину. Бледный, тощий молодой человек, увидев развернутый на стене пейзаж, был потрясен: и невиданным зеленым цветом, и свежестью, и манерой письма. «Если вам так нравятся мои деревья, забирайте!» – предложил Сезанн. «Мне нечем заплатить», – возражает художнику новый поклонник. Сезанн отдает картину даром и оба уходят с вокзала абсолютно счастливые.

Прямо с вокзала счастливый Поль отправился в мастерскую, которую снимали вместе Ренуар и Моне. «У меня появился поклонник!» – торжественно заявил он с порога. А первым встречным оказался вечно нищий и изгоняемый из всех кафе, где пытался играть свои сочинения, композитор и музыкант Эрнест Кабанер.

Кабанер и Сезанн познакомятся еще раз – в одном из богемных салонов, а спустя три года художник обеспечил своего первого почитателя, уже тяжело больного, постоянной пенсией, расплатившись за это несколькими работами. Над кроватью умиравшего Кабанера все еще висела картина «Купальщики на отдыхе», которую он получил от Сезанна на вокзале Сен-Лазар.

«Я хочу одним-единственным яблоком удивить Париж!»

Персики и груши почти так же прекрасны, как и яблоки. Они не двигаются. Сезанн не ловил мгновенных движений, не позволял своим моделям шевелиться, не ждал внезапно упавшего луча света, чтобы поймать момент и изобразить его. Сезанн часами мог ждать, когда объект (будь то яблоко, гора, кувшин или человек) станет таким, каким он его задумал. Накладывал несколько мазков и ждал дальше. Делал до сотни подходов к одной картине.

Прежде чем приступить к написанию натюрморта, Сезанн долго размещал предметы на столе. Чтобы развернуть или приподнять, он подкладывал под фрукты монетки в один су. Закладывал монументальные, похожие на горную гряду, складки на скатерти. Каждый предмет, предназначенный для натюрморта, у Сезанна прав. Художник не стоял на одном месте, когда писал. Он отходил от холста, увещевая то хрупкую сахарницу, то крепкое яблоко, то податливый, глуховатый персик. Предметы писал с разных точек зрения – с тех необходимых для постижения предмета позиций, которые Сезанн выбрал.

Яблоки на вишневом дереве

Когда Сезанн оставался недоволен картиной, он просто вышвыривал ее в окно. Садовник Огюст Блан вспоминал позже, что старые деревья, росшие под окнами его мастерской, были увешаны незаконченными натюрмортами. Иногда Поль вспоминал о каких-нибудь не совсем безнадежных этюдах, провисевших в саду несколько месяцев, – и они снова возвращались на мольберт.

«Сынок, надо бы снять «Яблоки» с вишневого дерева. Я думаю, у меня еще получится их исправить», – попросил он сына, когда тот привез из Парижа в Экс маршана Амбруаза Воллара за новыми картинами.

Небо серого цвета

Но Воллара яблоками на вишневых деревьях с толку не собьешь – он понимал, что встретил своего художника, что напал на золотую жилу, которая в будущем его прославит и озолотит. Сезанн же Воллару прощал такие выходки, которые другим были непозволительны. Обычно он бросал кисти, ругался и прекращал работу над портретом, если модель отвлекалась. Ни соблазнительность первой красавицы Прованса Мари Гаске, ни близкая дружба с мужем Александрины Золя Сезанна не убеждали – он отказался продолжать их портреты, потому что первая задремала, а вторая посмела обернуться на чью-то шутку. Уснувший же во время сеанса Воллар был прощен.

Обычно сильно устававший после утреннего сеанса, Сезанн не писал во второй половине дня. Но с портретом Воллара – другое дело. Сезанн выглядывает в окно и говорит сыну: «Небо становится светло-серым. Давай поешь, сбегай к Воллару и приведи его ко мне!» – «А ты не боишься переутомить Воллара?» – «Какое это имеет значение, если небо серое?»

И Воллар позирует столько, сколько требует художник. Пройдет не один сеанс, портрет близится к завершению. И вот однажды Сезанн внезапно уезжает из Парижа в Экс, бросив работу. «Мне нравится, как вышла крахмальная рубашка», – ворчит он.

Мадам Сезанн

Жена Поля Сезанна Ортанс изображена на 29 его картинах. Это странный факт, если беспрекословно верить хрестоматийным биографиям художника. В них трудно встретить еще хоть одну фигуру, которую настолько же снисходительно и последовательно вычеркивали бы из его жизни. Но 29 картин доказывают хотя бы тот факт, что Сезанн встречался с женой гораздо чаще, чем утверждают ее ненавистники. К тому же позирование Сезанну – испытание не для слабых. Он требовал полной неподвижности, работал медленно и выходил из себя, когда модель меняла позу. Рвал холст или швырял его о стену, потеряв необходимый контакт с моделью.

Друзья Сезанна не любили Ортанс: говорили, что она не понимала таланта мужа, сожгла все памятные безделушки, которые после смерти матери Поль собрал в одну комнату, не приехала к умирающему Сезанну попрощаться, наконец. Мать и сестры художника были уверены – Ортанс хочет ободрать Поля и, конечно же, вышла замуж по расчету. Но обирать было вообще-то нечего.

Ортанс позировала Сезанну, ей было 19, а ему 30, когда они познакомились и стали жить вместе. Это уже после смерти мужа мадам Сезанн продаст несколько его картин и сможет жить на эти деньги, ни о чем не заботясь и иногда просаживая крупные суммы в казино. А пока она была молода, денег постоянно не хватало. Они растили сына, ютясь в маленькой комнате, и старались выжить на 200 франков, которые присылал Сезанну отец. Прошло несколько лет – и они почти перестали жить вместе, сохраняя при этом сложную, мало кому понятную связь. По нескольким сохранившимся письмам мадам Сезанн становится понятно, что она вела дела художника, договаривалась о продажах, передавала разрешение на копирование картин, объясняла юридические тонкости со слов мужа и делала это, судя по всему, долго, амбициозно и успешно.

Каждый раз, берясь за портрет жены, Сезанн будто встречается с новым человеком. Она удивительно не похожа сама на себя с соседнего портрета: у нее бывает разный овал лица, фигура, разное настроение, возраст и выражение лица. Но всегда Ортанс легко узнаваема и никогда не соблазнительна. Сезанн жене не льстит, ему это не интересно. Сезанн жену изучает, как яблоко или как гору.

Гора Святой Виктории

Последние 16 лет жизни Сезанн проводит в родном городе Эксе. Он живет отшельником рядом с каменоломней, иногда ходит в церковь, мало видится с людьми, но охотно делится своими мыслями об искусстве с молодыми художниками, которые к концу XIX века устраивают паломнические поездки к прованскому гению. Общение с семьей сводит к эпистолярному. Круг его общения невелик: кухарка, садовник, крестьяне с фермы. Люди, которые всю жизнь занимались одним и тем же делом, одевались в одно и то же, ходили по одним и тем же дорогам, не покидали своих домов, жили медленно и размеренно, вставали с восходом. Они кажутся такими же древними и сакральными, как гора Святой Виктории в Эксе или старая сосна. Время их жизни в этой местности, наслаиваясь год за годом, меняет свои свойства и становится физически видимым и ощутимым. В фигурах и позах. Как время жизни сосны считывается по изгибам и наклону ствола, как время жизни горы измеряется геологическим рисунком. Сезанн говорил: «Больше всего мне нравится то, как выглядят люди, которые состарились, не изменив в корне своих привычек, – люди, которые подчиняются правилам времени».

Начиная с середины 1880-х годов Сезанн больше 80 раз написал гору Святой Виктории в Эксе. Постепенно освобождая изображение от лишних деталей, отыскивая верные пропорции и растворяя естественные границы между деревьями, домами, горой и небом, Сезанн находит почти абстрактную, мистическую сущность. Сезанн постепенно переходит от собственного видения к художественной упорядоченности, а от упорядоченности – к изначальной «идее горы».

О Сезанне говорили, как о пророке, как о человеке, способном не постигать натуру, а противостоять ей. О видимых несовершенствах его работ Виктор Шоке сказал однажды как «о совершенствованиях, рожденных широтой познаний». Целое поколение художников-модернистов, выросшее и окрепшее под воздействием Сезанна, в унисон повторяло: он пишет не яблоко, а душу яблока, он пишет не гору, а суть горы.

Поль Гоген: неприкаянный беглец

Поль Гоген был незаурядной личностью, на долю которой выпало немало бед и невзгод. Но если абстрагироваться от его таланта и творческого наследия, остается только удивляться тому, как ему удавалось уживаться с людьми, точнее, как они его терпели.

Гоген был агрессивным и высокомерным, портил отношения с окружающими и ссорил их друг с другом (иногда просто ради забавы). Он считал себя непризнанным гением и жил мечтой о том моменте, когда весь мир жестоко раскается в том, что не понимал его таланта.

Единственное, что получалось у Гогена действительно хорошо (кроме живописи), так это убегать. Его бегство было самозабвенным, отчаянным и никогда не приносило ему успокоения. Это всегда было «бегство от…»: от обязательств и ответственности, безденежья и непризнанности, семьи и обыденности, цивилизации, в конце концов. Только вот цель этого бесконечного путешествия от Гогена постоянно ускользала.

Не такой, как все

Скорее всего, уверенность в том, что его жизнь будет незаурядной, и в том, что он заслуживает особенного отношения, появилась у Гогена еще в раннем детстве. В возрасте полутора лет он совершил свое первое дальнее путешествие – из Франции в Перу. В этом же путешествии трагически погиб его отец. В Лиме маленький Поль с матерью и сестрой жили в полном достатке в доме дальнего родственника-миллионера. Если бы не вмешались прямые наследники дона Пио, семья Гогена могла бы унаследовать немалое состояние.

Сложно представить, как тяжело было семилетнему Полю адаптироваться к новым условиям жизни, когда семья вернулась во Францию и поселилась в доме его деда в Орлеане. Мальчик привык к другим пейзажам, к другой речи (его первым языком был испанский) и к совершенно иному уровню жизни. Еще совсем недавно с ним обращались, как с маленьким королем, и вот уже ему приходится ходить в обычную французскую школу и начинать задумываться о скучной работе в какой-нибудь заурядной сфере. Этого Поль допустить никак не мог. Не слушая мать, которая советует ему делать карьеру (потому что он с трудом сходится с людьми и «не умеет завоевывать расположение»), Гоген нанимается помощником лоцмана в торговый флот. Следующие шесть лет он путешествует по всему миру, как губка, впитывая впечатления. Даже известие о смерти матери, которое нашло его в Индии лишь спустя несколько месяцев, не смогло его остановить. Но в конце концов Гоген все же вернулся во Францию и постепенно превратился в того, кем так отчаянно не хотел быть.

Призвание и признание

С молодой датчанкой Метте Гад Поль Гоген познакомился в Париже в 1872 году. Будущий художник только недавно устроился на работу в контору биржевого маклера, а девушка работала гувернанткой детей премьер-министра Дании. В январе следующего года они обручились, а в ноябре сыграли свадьбу. Первые годы их совместной жизни на первый взгляд были совершенно счастливыми и беззаботными. Они произвели на свет пятерых прекрасных детей и вели довольно активную светскую жизнь. Денег с лихвой хватало и на достойную жизнь семьи, и на главное увлечение Поля – живопись. Довольно долгое время Гоген оставался лишь ценителем и коллекционером чужих произведений, но в конце концов начал писать и сам.

Те, кто знал Гогена в тот период, вспоминали, что он был очень тихим и неразговорчивым, будто спал на ходу, но иногда в нем просыпалась какая-то звериная первобытная ярость. Способный после долгих лет на флоте гнуть голыми руками подковы, Поль мог вдруг наброситься на нечаянного обидчика с кулаками и серьезно его покалечить.

Гогена не устраивала роль «воскресного художника», ему хотелось больше писать, выставляться и продавать свои картины. Поэтому, когда во Франции грянул экономический кризис, Гоген счел это знаком, уволился и решил полностью посвятить себя искусству. Коллекцию картин пришлось продать, поскольку работы самого Гогена не находили спроса.

Само собой, Метте была недовольна. Мало того, что они переехали в глушь и страдали от безденежья, так еще и муж отказался искать новую денежную работу, следуя за глупой мечтой. В конце концов, Метте не выдержала, забрала детей и уехала к семье в Копенгаген.

В Дании Метте была вынуждена найти работу: она стала учить французскому местных детей. Вскоре она уговорила мужа воссоединиться с семьей в Копенгагене. Здесь Гоген чувствовал себя ужасно. Он не знал языка, ему пришлось работать продавцом брезента, а семейство жены относилось к нему в лучшем случае с презрением. В 1885 году супруги окончательно расстались, и Гоген вернулся в Париж.

Поль и Метте больше ни единого дня не проживут под одной крышей. Однако на протяжении следующих нескольких лет художник будет постоянно писать бывшей жене: в своих письмах он жалуется на жизнь, хвастается успехами, рассказывает о своих путешествиях и делится размышлениями.

Монах и каторжник

Автопортрет, посвященный Винсенту Ван Гогу и написанный Гогеном незадолго до приезда в Арль, был частью своеобразной игры-соревнования между художниками. Началась она, однако, еще раньше, когда Эмиль Бернар прислал Ван Гогу собственный автопортрет с изображением Гогена на заднем плане.

Винсент, загоревшись идеей создания колонии художников в Арле, мечтал пригласить сюда и Бернара, и всех приятелей-художников, однако начать все же решил с Гогена. Между ними завязалась оживленная переписка, в ходе которой Гоген отправил Ван Гогу автопортрет (изобразив на заднем плане Бернара) с хитрым и вопросительным выражением лица, будто говорящим: «Способен ли ты на это?»

Ван Гог ответил на вызов более чем достойно. В «Автопортрете, посвященном Полю Гогену», он поместил себя на фоне того же цвета, который Гоген использовал для портрета Эмиля Бернара в своей работе. Воспроизвести настолько точный оттенок – его называют «зеленым Веронезе» – невероятно тяжело, однако Ван Гогу это удалось. С помощью цвета и изображения себя в образе буддийского монаха Винсент будто бы давал понять Гогену, что он абсолютно спокоен и готов сделать все возможное для осуществления своей мечты.

Настроение автопортрета Гогена было совсем другим. Он назвал его «Отверженные», отсылая нас к главному герою романа Виктора Гюго Жану Вальжану, бывшему каторжнику и человеку сложной судьбы. Художнику нравилось представлять себя страстным мятежником, которому нет места в буржуазном обществе. Половину лица он «осветил», а половину – оставил в тени, намекая таким образом на двойственность своей натуры.

Борьба и единство

В сентябре 1888 года Поль Гоген присоединился к Винсенту Ван Гогу в Арле, наконец поддавшись на его уговоры и настойчивые просьбы его брата Тео. Не последнюю роль здесь сыграло то, что Тео буквально заплатил Гогену за то, чтобы он поехал в Арль, и пообещал продать несколько его картин. Позже художник сетовал на то, что его «купили, как проститутку», однако от денег не отказался.

Первое время в Арле Ван Гог снимал комнату у супругов Жину, которые держали здесь небольшое кафе. Отношения художника с ними были чисто деловыми, и он не решался попросить мадам Жину позировать ему. Все изменилось с приездом Гогена: обаятельный, остроумный и разговорчивый француз быстро находил общий язык со всеми. Именно он уговорил сначала мадам Жину, а затем ее супруга позировать им с Винсентом. За один часовой сеанс Гоген успел сделать угольный набросок портрета женщины, а Ван Гог написал полноценную картину маслом.

Отношения между Гогеном и Ван Гогом с самого начала были соперническими и соревновательными. Поль на правах более старшего и опытного художника наставлял Винсента, старался обуздать его мятежный дух и научить его быть более сдержанным во время работы. Он учил Ван Гога писать не только с натуры, но и «из головы»: извлекать нужные образы из памяти или воображения. И вместе с тем Гоген завидовал колоссальной работоспособности голландца, тому, как легко тот писал экспрессивные и завершенные полотна со скоростью конвейера.

Вымышленный рай

Гогена, юность которого прошла в путешествиях, всю жизнь тянуло в экзотические страны. На его решение отправиться на Таити существенно повлияла книга «Женитьба Лоти» французского писателя Пьера Лоти (настоящее имя – Жюльен Вио). Автобиографический роман, в котором правда искусно переплеталась с вымыслом, убедил Гогена в том, что Таити – это рай на Земле. На самом же деле Лоти прожил на острове всего два месяца, и внушительная часть книги была всего лишь его фантазиями или художественным преувеличением. Даже его туземная возлюбленная, как признавался сам писатель, представляла собой собирательный образ женщин, с которыми он заводил краткосрочные связи на острове.

В апреле 1891 года Поль Гоген отправляется из Марселя в Папеэте. Он обеспечен деньгами и полон надежд. В Париже художник оставил бывшую натурщицу и любовницу Жюльетту Юэ, которая на тот момент ждала от него ребенка.

Спустя два месяца Гоген ступил на таитянский берег и с ужасом увидел почти европейский город. Французские колонисты облагородили Папеэте на свой вкус и превратили таитянскую столицу в «островок цивилизации». Гоген нашел себе местную провожатую, хорошо говорившую по-французски, и отправился в более дикую часть острова. Там художник, наконец, нашел ту жизнь, которую рисовал в своих фантазиях. Он снял хижину на берегу океана и начал писать портреты смуглых женщин в экзотических нарядах, а то и вовсе без них, и идиллические пейзажи, пестрящие неестественно яркими красками.

Встреча двух миров

Теха’амане было всего 13 лет, и она была невинной во всех смыслах, но самое главное – девушка не была «испорчена» цивилизацией. В своих письмах и в книге «Ноа Ноа», которую он написал на Таити, Гоген называет ее Техурой. Девушка стала его новой музой, ее черты угадываются на многих полотнах первого таитянского периода. Однако художника в Теха’амане привлекала не только и не столько ее готовность позировать, сколько ее детская покорность. Она безропотно терпела его непростой характер и вспышки агрессии и удовлетворяла непомерные (по словам его друзей) сексуальные аппетиты. Но была в Техуре и еще одна черта, которая так завораживала Гогена, – ее бесконечная инаковость. Она была человеком из совершенно другой культуры, она жила среди легенд и мифов, духов и призраков, ее мысли и эмоции цивилизованному иностранцу было просто не дано постичь.

Женитьба на туземке (таких женщин называли «ваине») была для приезжих французов обычным делом. Такой брак, по сути, не имел никакой законной силы и не накладывал никаких обязательств. Он всегда мог быть расторгнут в одностороннем порядке, причем как мужем, так и женой. Туземки в любой момент могли вернуться в родительский дом, а затем найти нового покровителя или выйти замуж за местного мужчину.

Был в этом деле у Гогена и практический интерес. Туземцы сами добывали фрукты в горах, ловили рыбу и охотились на диких свиней. У художника же не было ни времени, ни навыков, чтобы обеспечить себе пропитание, и он был вынужден покупать баснословно дорогие консервы в местном магазине. А ваине и ее родственники могли обеспечить его свежими фруктами, мясом и морепродуктами бесплатно.

Однако нельзя утверждать, что Гоген женился на Теха’амане только из меркантильных соображений. Он был к ней привязан и по-своему даже любил девушку. Она была его вдохновением, его экзотической нимфой, воплощением древних легенд о прекрасных богинях.

Демон с человеческим лицом

Большая часть книги Гогена «Ноа Ноа», как и сюжеты его картин, представляла собой идеалистические выдумки. Не забывал он и о письмах к Метте. В декабре 1892 года художник пишет ей: «Я нарисовал обнаженную молодую девушку. Ее поза почти непристойна. Но мне хотелось изобразить ее именно так, мне были интересны линии и движения. Поэтому я решил придать ее лицу испуганное выражение». Гоген, конечно, ни словом не упоминает о том, что девушка на картине – его «жена».

В письмах друзьям художник рассказывает довольно романтическую историю о том, как, придя домой поздно вечером, обнаружил Техуру, парализованную страхом. По его словам, суеверная девушка очень боялась темноты, в которой могли скрываться духи и призраки. Однако в книге «Ноа Ноа» он пишет о другом страхе Теха’аманы: «Неподвижная, обнаженная, лежащая на кровати лицом вниз, она смотрела на меня расширенными от страха глазами… Возможно, она приняла меня с моим страдальческим лицом за одного из тех демонов или призраков, населяющих бессонные ночи ее народа». Некоторые исследователи считают, что Гоген не случайно представил себя в качестве причины ужаса девушки. Его отмеченное многими агрессивное поведение распространялось на всех без исключения, а страх Техуры, по их мнению, мог лишь подстегивать его сексуальное желание.

Пристанище для дикаря

Описывая друзьям свою жизнь с Теха’аманой, художник трогательно рассказывал о том, как ночами напролет слушал ее пересказы местных легенд и описания религиозных ритуалов. Однако позже шведский антрополог Бенгт Даниельссон решительно опроверг все истории, рассказанные Гогеном якобы со слов его ваине. По убеждению ученого, к концу XIX большая часть мифов была забыта таитянами (в основном в результате колонизации), к тому же их держали в тайне от женщин.

Но один из таких мифов, реальный ли, придуманный ли Техурой, а то и самим Гогеном, лег в основу нескольких его картин, написанных в первый таитянский период. В «Ноа Ноа» художник пересказывает эту легенду так: «Оро, величайший из богов, решил однажды избрать себе подругу среди смертных… Много дней прошло в тщетных усилиях, и он уже собрался было возвращаться на небеса, когда заметил молодую девушку, чрезвычайно красивую. Она была высокой, статной, солнце блистало в золоте ее кожи, и в ночи ее волос дремали все тайны любви. Вайраумати – так звали девушку… Вайраумати тем временем приготовила для его приема стол, уставленный плодами, и ложе из самых тонких циновок и самых роскошных тканей… После смерти бог был вознесен на небо, и Вайраумати сама тоже заняла место среди богинь».

Вполне возможно, что легенду об Оро и Вайраумати Гоген отождествлял с собственными любовными отношениями с Техурой: неприкаянный «дикарь» в конце концов находит прекрасную возлюбленную с золотой кожей.

В первый раз Гоген прожил на Таити совсем недолго. Он решил вернуться в Париж с новыми картинами, чтобы продать их и поселиться на острове насовсем. Снова приехав на Таити в 1895 году Гоген пытался вернуть Теха’аману с помощью щедрых подарков и украшений, но девушка его отвергла. В частности, из-за того, что тело художника было покрыто сифилитическими язвами. Это, впрочем, не помешало Гогену завести троих новых ваине.

Из праха в прах

В 1898 году изнуренный нищетой и болезнью, сломленный известием о смерти любимой дочери Алины, художник понимает, что в этом мире его больше ничего не держит. На прощание он решает создать настоящий шедевр – полотно «Откуда мы пришли? Кто мы? Куда мы идем?». Когда работа над картиной была завершена, Гоген отправился в горы умирать. И потом клял себя последними словами за то, что не сумел даже отравиться правильно и принял слишком большую дозу мышьяка.

После этого «второго рождения» жизнь Гогена удивительным образом начала налаживаться. Болезнь на какое-то время отступила, а в Париже наконец-то начали продаваться его картины. Художник перебрался на Маркизские острова, построил здесь большой дом и собственноручно украсил его деревянной резьбой. В Гогене неожиданно проснулся унаследованный от отца талант журналиста, но он ни на минуту не забывает о своем истинном призвании и продолжает писать.

Поль Гоген был найден мертвым в своем «Доме удовольствий» в возрасте 54 лет. На тумбочке возле его кровати стоял пустой флакон из-под опийной настойки. Похоже, в этот раз он все сделал правильно. Последний побег удался.

Жорж Сёра: художник, который поставил точку

А что, если бы Жорж Сёра прожил не 31 год, а хотя бы раза в два больше? Неоимпрессионизм вспыхнул и быстро погас, но стал одной из причин важнейших перемен в мировой живописи. И дело не только в технике нанесения точек, которую с легкой руки изобретателя пуантилизма применяли многие известные художники, но и в том, что Сёра (как и Ван Гог) вышел из импрессионизма, при этом ознаменовав завершение его эпохи.

Нелюдимый баловень судьбы

Очень немногие художники отличались дружелюбным нравом и общительным характером. Но Жорж Сёра даже на этом фоне выделялся чрезмерной замкнутостью и нелюдимостью. К примеру, о наличии у него жены и сына художник сообщил собственным родителям, буквально находясь на пороге смерти. Ему шел 31-й год, у него обнаружили менингит, и он «сгорел» буквально за три дня, успев рассказать родным, что модель Мадлен Кноблах, изображенная на картине «Пудрящаяся девушка», родила ему сына. К сожалению, ребенок умер вскоре после отца.

О его жизни вообще известно немного. В отличие от большинства импрессионистов, Сёра не пришлось столкнуться с финансовыми проблемами, он был выходцем из обеспеченной семьи, мать его обожала и готова была оплачивать любые увлечения сына. В детстве Жорж с матерью жил в Париже, а отец, бывший министерский чиновник – в загородном доме. Преодолевать сопротивление семьи, чтобы учиться живописи, Сёра не пришлось, как и трудиться ради заработка.

Сложностей с поступлением в Школу изящных искусство у Сёра не возникло, но учился он вовсе не блестяще и выдержал в школе лишь два года. Главным плюсом учебы для него был доступ к научной литературе. В частности, Сёра тщательно проштудировал работу тогдашнего директора школы Шарля Бланка «Грамматика искусства рисования». Бланк описал законы цвета и света, из которых Сёра и вывел свой метод – пуантилизм.

Художник невысоко ценил значение индивидуальности, считая, что искусство нужно теоретизировать, вычленить определенные закономерности, а дальше абсолютно любой сможет создавать шедевры. С этим он, конечно, ошибся, равно как и с «научным» подходом к цвету и линиям, но ошибка удалась на славу.

Бои за искусство

Впервые Сёра представил пуантилистскую картину – «Купание в Аньере» – Салону в 1883 году. Жюри отклонило полотно, а обидчивый художник навеки отклонил официальный Салон, не желая больше никогда о нем слышать, и подался к «независимым».

Современники сходятся в одном: нелюдимый и необщительный Сёра мог на протяжении всего вечера в шумной компании молчать, отвлеченные разговоры его вообще не интересовали. Но едва затрагивалась тема живописи, он становился агрессивным, даже диким, и в далеко не тактичной манере пояснял окружающим, «как оно на самом деле», а любые альтернативные мнения считал неуместными и приходил от них в настоящую ярость.

Свой подход он полагал научным и был художником-интеллектуалом, его кистью управляли разум и метод, а не инстинкт и сердце.

«В Париже есть сейчас только один молодой человек, который пишет так же хорошо, как я, – Жорж Сёра», – говаривал Гоген. Сёра же вообще предпочитал никого не хвалить. Да и распространение его методики автора отнюдь не радовало. С одной стороны, он, конечно, ратовал за научный подход и высказывался насчет того, что личность не имеет значения. С другой – очень злился на последователей за то, что они «воруют» его метод.

«Упражнения вычурных виртуозов»

15 мая 1886 года на улице Лафитт в Париже открылась Восьмая выставка импрессионистов. В каталоге работ значились только две фамилии из того объемного списка художников-импрессионистов, которые участвовали в первых выставках больше 10 лет назад – Эдгар Дега и Берта Моризо. Причин для массового отказа остальных было много, но главная – все рассорились из-за того, что в выставке участвовал Жорж Сёра со странной и вызывающе огромной картиной. За несколько дней до открытия по Парижу пронеслись слухи: гарантированной сенсацией этой выставки будет полотно 2 на 3 метра, написанное всего тремя красками.

Видя в новом течении лишь «упражнения вычурных виртуозов», от участия в Восьмой выставке отказались Моне, Ренуар, Кайботт и Сислей. Для картин, словно вышедших из лаборатории усердного исследователя цвета, решено было выделить отдельную узкую комнату. Их развесили настолько низко, что иногда зрителям приходилось становиться на колени, чтобы рассмотреть и оценить новую, никогда раньше не использовавшуюся живописную технику. Картины Жоржа Сёра, Поля Синьяка, а вместе с ними и страстно увлеченного новым стилем Камиля Писсарро и его сына Люсьена, были написаны мелкими точками чистых цветов. Техника была настолько новой и непривычной, что зрители не различали, где тут Синьяк, а где Писсарро. Словом, мало кто понял и разобрался.

А той самой сенсационной картиной Сёра был легендарный «Воскресный день на острове Гранд-Жатт».

Дьявол в деталях

На Гранд-Жатт в воскресенье собирался высший свет. Однако этот остров облюбовали и жрицы любви: в спокойной и безмятежной атмосфере им было проще подыскивать себе клиентов. А светские франты, соответственно, легко находили себе девушек для развлечений. Гранд-Жатт даже называли островом любви.

Контекст того времени сразу проясняет, что именно изобразил Сёра. Прогуливающаяся пара кажется респектабельными буржуа. А если приглядеться к тому, что на поводке у дамы вовсе не собака, а обезьянка? А если знать, что обезьяна считалась символом развратности, и на парижском жаргоне так именовали проституток?

Сёра не стремился прописывать детали: «Художник должен научиться изображать не предмет, а сущность предмета. Когда он пишет лошадь, это должна быть не та конкретная лошадь, которую вы можете опознать на улице. Камера создает фотографию; нам же следует идти гораздо дальше».

«Воскресный день на острове Гранд-Жатт» – преобразованная на современный лад цитата картины Пюви де Шаванна «Священная роща». Сёра заимствовал у Шаванна ощущение застывшего времени, но у его вечности совсем иной вкус. У Пюви изображено происходящее на далеком мифическом острове, но у Сёра на смену его музам пришли проститутки. Наверное, так могла бы выглядеть священная роща 1884 года.

Другое море

После нашумевшего «Воскресного дня на острове Гранд-Жатт» Сёра увлекся морскими пейзажами. Каждое лето, начиная с 1885 года, он ездил к морю и рисовал его. Но и здесь Сёра не пошел по одному пути с импрессионистами, для которых юг Франции был благословенным местом. Сёра уезжал на лето на холодное побережье Нормандии, с его блеклыми красками и сумрачностью. Морские пейзажи Сёра погружены в сказочную дымку, они действительно могли быть написаны только здесь, где природа не кричит, а шепчет. Сёра говорил, что упивается светом в Нормандии.

Солнечный свет здесь совсем не такой безудержный и палящий, как в Арле, не праздничный, как в Ницце, он мягкий и глубокий, кажется, на него можно смотреть невооруженным глазом. Длинные, пустынные пляжи, бесконечный горизонт, прозрачное небо, преображенные кистью Сёра, создают ощущение почти невероятной гармонии. Пейзажам Сёра, как и практически всем его работам, присуще ощущение застывшего времени.

Пожалуй, точнее всех эти нормандские картины охарактеризовал художник Амеде Озанфан: «Сёра такой же изысканный, как сухое шампанское. Любите ли вы шампанское? В противном случае не буду вас переубеждать. Каждый волен выбрать лимонад, ведь мы живем в демократическом обществе».

Анри Матисс: художник, упростивший искусство

Матисс был далек от снобизма, свойственного как академикам, так и многим авангардистам. Он не из тех, кто предъявляет потенциальному зрителю длинный перечень, в котором каждое предложение начинается словом «должен». Он считал, что это как раз искусство «должно» быть понятно и доступно любому человеку: «Искусство не должно беспокоить и смущать. У меня нет никакой теории». Подарить отдохновение усталому человеку – вот достойная задача. Тот, кто умел писать счастье и изображал его в каждой своей картине, имел право так говорить.

Коробка акварели для больного

Анри Матиссу, сыну торговца зерном и модистки, прочили карьеру юриста. Заниматься следует делом, от которого будет толк – такова позиция отца, и Анри нечего было ей противопоставить. Случай вмешался в виде… аппендицита, который Матиссу удалили в 21 год. Операцию он перенес не очень хорошо, долго восстанавливался. Чтобы развлечь сына, мать принесла ему коробку красок и альбом. «Когда я начал рисовать, мне казалось, что я попал в какой-то рай», – вспоминал позже Матисс. Да и отец неожиданно смягчился – кто-то подсказал ему, что сына можно отдать учиться к самому Бугро!

Салонный живописец казался Эмилю Матиссу олимпийским небожителем, поэтому он снабдил сына средствами для переезда в Париж, где Анри должен был готовиться к поступлению в Школу изящных искусств в мастерской Вильяма Бугро. У Бугро с Матиссом с первой же встречи возникла взаимная антипатия. К великому разочарованию отца, Анри ушел из мастерской и продолжил подготовку в Школе декоративных искусств. Впрочем, в святая святых, Школу изящных искусств, его не приняли, зато Анри нашел первого настоящего учителя – Гюстава Моро. Тот отправлял своих учеников в Лувр – копировать классиков, нарабатывать технику, говорил: «О цвете нужно мечтать», – и предсказывал Матиссу, что тот «упростит живопись».

«Я вижу ковер!»

У художника было особое отношение к разнообразным тканям – сказывалось, конечно же, его происхождение. Матисс был родом из Боэна, города, который на всю страну славился искусными ткачами и великолепными тканями. Здесь производили шелк и парчу, бархат и кашемир, французский твид и прозрачный тюль. Еще ребенком Матисс любил наблюдать за работой ткачей, за тем, как они добиваются тончайших оттенков, складывая их в узоры на своих станках, подобно художникам за мольбертом.

Позже, во время учебы в Париже, он тратил последние деньги на покупку маленьких лоскутов ткани у старьевщиков – фрагментов старинных гобеленов и вышивок для своего «музея ткани». А гораздо позже ему доведется писать моделей в роскошных нарядах самых модных столичных домов, сшитых из тканей, изготовленных мастерами его родного города. И часто именно ткани и узоры на них становятся объектом его пристального интереса, затмевая даже внешность или какие-либо части тела натурщиц. И если с любовью Матисса к тканям все понятно, то с коврами дела обстоят несколько сложнее.

Матисс известен любовью к арабской культуре и искусству в целом, а также к восточным орнаментам и арабескам в частности – а где же еще, как не на коврах, их всегда в избытке? Но с коврами связана еще и мистическая история, которую художник любил рассказывать и которая стала для него знаковой. Матиссу было 15 лет, когда в Боэн приехал с сеансами бельгийский гипнотизер Донато. На выступлениях он внушал добровольцам из зала различные образы, под действием которых они начинали, к примеру, пытаться собирать воображаемые цветы или пить воду из ручья, которого в действительности не было.

Когда настал черед юного Анри, что-то пошло не так. Постепенно через внушенные гипнозом образы, через зелень травы начал проступать обычный ковер. «Нет! Я вижу ковер!» – закричал юный Анри. Этот случай стал для художника поворотным и определил будущие эстетические поиски: «Как бы далеко ни уносила меня фантазия, – любил повторять он, – я никогда не терял из виду ковер».

Голубые глаза

Брак Матисса был заключен по большой любви. У Матиссов было двое сыновей. Кроме того, внебрачная дочь французского художника Маргарет, которую до встречи с Амели родила одна из его натурщиц, тоже жила в семье. Амели мечтала помогать мужу во всем, быть с ним рядом, она хотела, чтобы и в творчестве Анри Матисса, и в их доме звучало «мы». Но если в начале их брака так и было, то со временем она поняла, что не сможет занять в сердце мужа место хотя бы такое же, какое занимает живопись. А уж если у него что-то не ладилось в работе, то мало не показывалось никому… Увлечения Матисса «одалисками» тоже брак не укрепляли.

Когда в 1932 году порог их дома переступила претендентка на роль помощницы и секретаря, русская эмигрантка Лидия Делекторская, мадам Матисс оставалась совершенно спокойна – светловолосая голубоглазая Лидия совсем не в его вкусе. Художник всегда предпочитал брюнеток, такой была и сама Амели, и многочисленные «одалиски». Когда через некоторое время мадам Матисс понадобилась компаньонка и сиделка, она сама вспомнила об этой русской. Лидия за ней ухаживала, а Амели жаловалась на разлад отношений с мужем. Однажды Матисс зашел в комнату жены, что-то говорил, о чем-то спрашивал, взгляд его привычно скользнул по Лидии, и вдруг… «Не двигайтесь!» Вышел за альбомом и начал рисовать. Он словно впервые увидел ее, а мадам Матисс – впервые ощутила опасность от присутствия этой голубоглазой красавицы.

Жена художника долго, очень долго молча смотрела на портрет Лидии. Затем тихо сказала: «Или я, или она». Анри Матисс выбрал семью. Лидия ушла. А художник обнаружил, что без нее уже не может ни жить, ни работать. Лидия вернулась, и тогда ушла Амели. В 1940 году они развелись.

Матисс берег Лидию от молвы, упоминал о ней исключительно как о «своем личном секретаре», но не рисовать ее не мог. Он писал ее все время, мог разбудить среди ночи и потребовать позировать, не отходил от нее ни на мгновение. И любой карандашный набросок выдавал все об отношении мастера к этой странной светловолосой русской, так не похожей на любимых им смуглых одалисок.

Словно в молодости, когда простился с неоимпрессионизмом, художник заново открывал свойства линии. Он рисует линии – и каждая из них выдает безудержную, кажется, всю жизнь копившуюся нежность к Лидии. Один из критиков, глядя на рисунок, где несколькими штрихами изображена Лидия, облокотившаяся на руки, воскликнул: «Эти руки – само объятье, здесь только женская голова и руки, но они созданы для того, чтобы обнимать мужчину!» Лидия была рядом до последнего его дня. На момент их знакомства Лидии исполнилось 22 года, Матиссу – 62.

Марокканское приключение

В конце января 1912 года Анри Матисс вместе с женой Амели отправляется в Марокко. Культурой Востока Матисс увлекся еще до этого путешествия. Он специально ездил в Мюнхен на выставку исламского искусства, где часами напролет любовался коврами, керамикой, резьбой и старинными монетами. Поэтому путешествие в Танжер было для художника не только хорошей возможностью поработать над заказами для коллекционера Ивана Морозова, но и поближе познакомиться с интриговавшей его культурой.

По приезде на место все пошло немного не так, как ожидалось. Помимо того, что мало кто из местных соглашался позировать приезжему чужеземцу из-за строгих мусульманских порядков, чета Матиссов выбрала крайне неудачное время для поездки. Первые две недели февраля 1912 года непрерывно шел дождь, улицы города заливало реками грязной воды, и выйти из гостиницы было довольно затруднительно. Да и та оставляла желать лучшего: «Вилла де Франс» могла похвастаться лишь отличным видом на старый город, а номера в ней были темными, маленькими и не особо чистыми.

Лишь после двухнедельного заточения, с трудом удержавшись от соблазна отбыть домой, Амели и Анри Матисс наконец смогли выбраться на прогулку в город и насладиться красотой экзотических окрестностей. «Едва дождь прекратился, из земли появились дивные цветы, – вспоминал художник. – Все холмы в окрестностях Танжера, прежде имевшие цвет львиной шкуры, покрылись изумительной зеленью, а небо затянуло тучами, словно на картинах Делакруа. Благодаря необычному свету, все вокруг выглядело совсем не таким, как на Лазурном Берегу».

В Танжере художник планировал выполнить заказы не только для Ивана Морозова, но и для коллекционера Сергея Щукина, который намекнул, что отдает предпочтение работам с фигурами. Но с поиском моделей дела здесь обстояли чрезвычайно сложно. Согласно мусульманским обычаям женщинам было не только запрещено позировать, но и вообще открывать лицо (этот закон не распространялся на проституток).

Лишь два месяца спустя усилиями местных французов – владельцев отеля, в котором остановился художник, – получилось отыскать натурщицу. На тот момент Зоре было не более двенадцати лет – еще совсем ребенок по европейским меркам, но в Марокко она считалась достаточно взрослой, чтобы выходить замуж или начать заниматься проституцией. Но позировать чужеземцу девушка смогла недолго: «Появился ее брат, – писал Матисс. – Думаю, он убил бы ее, если бы узнал, что она позирует».

Ему удалось возобновить сеансы с Зорой уже во время второго визита в Танжер почти полгода спустя. Когда ее разыскали, она трудилась в публичном доме. Поэтому девушка позировала Матиссу на крыше борделя, куда поднималась в перерывах между приемом клиентов. В общей сложности марокканка стала героиней трех работ Матисса. Не зная истории написания картины, совершенно невозможно догадаться о роде занятий Зоры, настолько скромной и целомудренной она выглядит.

Но мало Матиссу было затяжного дождя и несговорчивых натурщиков. Во время его пребывания в Танжере усилилось напряжение между местным населением и французами в связи с подписанием султаном договора о переходе страны под протекторат Франции. Матисс поспешно покинул Марокко и уже в Париже узнал о страшной резне, учиненной повстанцами, в которой погибли многие французы, оставшиеся в городе. К счастью, художнику удалось избежать столкновений и вывезти из мятежного Танжера все написанные там работы. Почти все они впоследствии уехали в Россию и осели в коллекциях Морозова и Щукина.

Война и птицы

В 1940 году нацисты оккупировали значительную часть Франции, и многие жители спасались бегством из Парижа, где начались бомбардировки. Художнику вместе с его тогдашней компаньонкой Лидией Делекторской удалось сесть на переполненный поезд до Бордо, а чуть позднее перебраться в Ниццу, где у Матиссов был дом с мастерской.

Вымотанный разводом с Амели и разделом имущества, незадолго до страшных событий Матисс планировал отправиться в Бразилию, чтобы немного отдохнуть среди колоритных пейзажей Южной Америки и поработать в обстановке, где в окружающей среде присутствует так много ярких красок, созвучных его палитре. Уже получив бразильскую визу, он так и не смог покинуть страну. «Я должен был выехать 8 июля, – писал художник своему сыну Пьеру. – Увидев все своими глазами, я отказался от поездки. Я чувствовал бы себя дезертиром. Если все, кто на что-то способен, удерут из Франции, то кто же останется?»

В Ницце Матисс держал в специальном вольере три сотни экзотических птиц, которые немного развеивали тревогу тех дней. Но когда к осени начались перебои с поставками продовольствия и товаров, пришлось начать постепенно распродавать пестрых питомцев. Специальный корм для них, который ранее привозили из Нидерландов, теперь был недоступен.

У художника начались перебои и с вдохновением, особенно при работе с неживой натурой. Ему было сложно сосредоточиться на цветах, фруктах или распахнутых окнах из-за постоянной тревоги о близких. Его дочь Маргарет как участница французского Сопротивления была угнана в концентрационный лагерь в Германию, а мадам Матисс за печать листовок приговорена к шести месяцам тюрьмы. «Я чувствую страх перед началом работы с предметами, одушевление которых должно исходить от меня, от моих собственных чувств, – писал Матисс сыну Пьеру. – Поэтому я сговорился с местным агентством статистов кино, чтобы они мне присылали самых красивых девушек; если те мне не подходят, я даю им десять франков и отпускаю. Они удерживают меня среди моих цветов и фруктов, с которыми мне удается установить контакт, почти не отдавая себе в этом отчета… и все, что мне остается делать, – это ожидать вдохновения, которое не замедлит наступить».

«Давайте карандаш и бумагу»

В 1941 году Матисс перенес тяжелейшую операцию, у него обнаружился рак кишечника. Как выяснилось после – шансов на удачный исход было крайне мало. Матисс просил доктора подарить ему еще хотя бы года три-четыре – столько планов хотелось реализовать! Он прожил еще 13 лет. Во время болезни за ним ухаживала монахиня, которая попросила подправить ее эскизы витражей для монастырской Капеллы Четок в Вансе. Матисс увидел в этом предзнаменование и разработал полностью оформление капеллы. «Верю ли я в бога? Да, когда работаю!» – заявил он. Когда состояние здоровья более не позволило вставать к холсту, он прикреплял уголь к палке и работал таким образом. Оформление капеллы он считал своим главным достижением и сбывшейся мечтой.

1 ноября 1954 года у Матисса случился микроинсульт. А на следующий, предпоследний день его жизни Лидия Делекторская пришла к нему в высоком тюрбане и, глядя на осунувшегося Матисса, с грустью и нежностью пошутила: «В другой день вы бы сказали: давайте карандаш и бумагу». Мастер улыбнулся и велел: «Давайте карандаш и бумагу».

Анри де Тулуз-Лотрек: монмартрский аристократ

Образ Анри де Тулуз-Лотрека окружает такое количество легенд, что часто биографы тратят сотни страниц на их развенчание. Взамен же предлагают жалкие оправдания гению: был алкоголиком, потому что калека, жил в публичных домах, потому что карлик, и художником, в конце концов, стал потому, что был ужасен собою. Сам Лотрек наверняка предпочел бы парочку легенд этим неостроумным оправданиям.

Мускатный орех и рисунки на ступнях

Тулуз-Лотрек всегда носил в кармане мускатный орех – чтобы добавить в придуманный на ходу алкогольный коктейль. Он получал огромное удовольствие, накачивая друзей виртуозными смесями портвейна с абсентом, например. Друзья в ответ приглашали его барменом и декоратором на свои вечеринки. Он десятки раз был влюблен, взаимно и безответно, и всегда находил способ проявить свои чувства, прямо или эксцентрично. Не смея говорить и мечтать, он придумывал, как обладать по-другому: на ступнях Мизии Натансон, жены известного издателя Тадэ Натансона, он мог часами рисовать воображаемые пейзажи сухой кистью. Она все это время делала вид, что читает, прижавшись к дереву в саду.

Проститутки из лучших домов терпимости носили цветы ему в мастерскую и позволяли рисовать себя в любое время дня и ночи – спящими, задумчивыми, скучающими в ожидании клиентов, играющими в лесбийские игры, нежными и вызывающими. Он был их принцем из сказки и устраивал завтраки с дорогим вином и сладостями.

Художника смешило, когда рядом с ним по парижским улицам прогуливался кузен сантиметров на 40 выше его. Он любил высоких крепких мужчин и женщин с рыжими волосами.

ОНИ: ЖЕНЩИНЫ ТУЛУЗ-ЛОТРЕКА
Кармен Годен

Тулуз-Лотреку было 23 года, когда он встретил Кармен Годен. Юный и неуверенный в своих силах, Анри еще учился в мастерской Фернана Кормона и ответственно следовал всем советам учителя. На утренних занятиях Кормон, вдохновленный последними археологическими находками, пытался увлечь учеников монументальными сценами из жизни первобытных людей, а завершая урок, советовал выходить на улицу и делать зарисовки прямо в гуще монмартрской повседневности. Внеклассные задания Кормона нравились Лотреку куда больше, чем академические студии.

Выполнять домашние задания было исключительно приятно – старшие друзья-художники щедро делились с новичком Лотреком списком отборнейших злачных мест и закоулков Монмартра, где жизнь просто кипела. Однажды, выходя из ресторанчика, Лотрек заметил худенькую девушку с огненно-рыжими волосами и не удержался: «Как хороша! Типичная шлюха! Вот бы написать ее!» Кармен Годен оказалась не шлюхой, а простой работницей, смирной и скромной, а потом еще и ответственной натурщицей, моделью как минимум четырех портретов Лотрека. Анри писал матери, что нашел девушку с волосами из чистого золота, рассказывал друзьям, что рыжие женщины – это для венецианцев, и был страстно увлечен Кармен.

Лотреку все женщины были ангелами – он смотрел на их волосы цвета золота снизу вверх. Он был ниже тех женщин, которых писал и в которых влюблялся. Но уже тогда, в последние годы ученичества, он рассмотрел в них внутреннюю бурю, пронзительную печаль и неизбывное одиночество.

Ша-Ю-Као

В 1896 году Тулуз-Лотрек задумал альбом литографий, который оказался одним из самых провальных прижизненных проектов художника и который арт-дилеру Амбруазу Воллару приходилось разделять на отдельные листы, чтоб хоть как-то продать. Тираж был достаточно большим – 100 пронумерованных экземпляров с личной подписью Лотрека на каждом листе. Но для любителей фривольных картинок альбом «Они» оказался недостаточно пикантным, а для любителей искусства – недостаточно красивым. Здесь не было портретов звездных певиц и танцовщиц, которые могли бы привлечь поклонников. Среди изображений безымянных тружениц публичных домов оказалась только одна звезда, клоунесса Нового цирка и танцовщица кабаре Оллера – мадмуазель Ша-Ю-Као.

Ша-Ю-Као восхищала Лотрека и была одной из любимых моделей. Он рисовал ее долго и много, чаще всего именно в сценическом клоунском наряде. Уверенная, свободная и искренняя, Ша-Ю-Као выбрала профессию клоуна, в которой даже во времена победившего феминизма встретишь немного представительниц женского пола, а в XIX веке это был тем более исключительно смелый выбор для дамы. Ни от кого не скрывала клоунесса и своих лесбийских наклонностей, чем привлекала Лотрека еще больше. «Женщина, влюбленная в другую – самое безумное существо», – говорил художник и с восторгом писал это безумие.

Проститутки, лесбиянки, танцовщицы, исполняющие фривольные танцы и выставляющие напоказ сразу все части тела, певицы и клоунессы – все эти женщины полусвета, выброшенные за пределы приличного мира, участвовали вместе с Тулуз-Лотреком в рождении нового типа привлекательности и красоты в искусстве. В чулках, колпачках, перчатках, корсетах, смешных воротниках, в гриме и без, в смешных и неестественных позах они себе редко по-женски нравились на картинах Лотрека, но доверялись его чутью и таланту. Он умудрялся в их часто гротескных портретах передавать такую внутреннюю силу и особость, которая была лестнее внешней красивости.

Иветт Гильбер

Звездных актрис и модных певиц принято было изображать лестно, во все времена: мягкий овал лица, соблазнительная улыбка, блестящие глаза. В конце XIX века, когда цветная печать становится невероятно популярной, на афишных тумбах ежедневно расклеиваются десятки новых плакатов. Концерты, кадрили, певцы и певицы – похожие лица одинаково заманчиво улыбаются прохожим. Уже завтра их сменят другие – такие же привлекательные и праздничные. Но Иветт Гильбер, певица кабаре «Мулен Руж», не нуждалась в лести. Ее привлекательность была другого сорта: «Больше всего я хотела бы быть своеобразной. Это дало бы мне право на любой риск», – писала Гильбер. В истории с Тулуз-Лотреком она отважилась быть некрасивой – и оказалась особенной.

Иветт Гильбер была высокой и худой, длинная шея и узкий вздернутый нос, ярко-рыжие волосы и нервные жесты, бледные щеки без румян и тонкие губы. Исполняя грубоватые, дерзкие песни о несчастной любви, трагедиях и нищете (часто – собственного сочинения), она стояла на сцене неподвижно. Только руки в неизменных длинных черных перчатках взлетали вверх и вперед в плавных выразительных жестах.

Иветт Гильбер потрясла Лотрека. Он рассказывал друзьям о новой невероятной певице «Мулен Руж» и водил их на концерты, сам не пропускал ни одного выступления. Однажды Тулуз-Лотрек набросал углем на бумаге эскиз афиши для Гильбер и отправил ей с предложением о сотрудничестве. Этот набросок был жестоким и эффектным, оскорбительным и чутким – это был намек на неповторимый вызывающий образ, отдельный от сценического, намек на большую новую роль, гениально придуманную специально для нее. Гильбер была готова печатать афишу, но оказалось, что готова лишь она одна. Друзья, родные были оскорблены этой уродливой, гротескной карикатурой, антрепренер угрожал разорвать контракт. В ответном письме художнику она напишет: «Мы еще вернемся к этой теме. Но, ради создателя, не изображайте меня такой ужасающе уродливой! Хоть немножко привлекательнее!.. Сколько людей, которые приходили ко мне, глядя на ваш эскиз, возмущались и негодовали… Ведь многие – да, да, очень многие! – не в силах понять искусство…»

Скоро они познакомятся лично – и Гильбер согласится позировать Лотреку. Он задумал 14-страничный альбом литографий, посвященный ей одной. Альбом выйдет скандальным – на этот раз Иветт даже порекомендуют подать на Лотрека в суд. Но она уверена, что все делает правильно, – и ставит свою подпись на каждом из ста отпечатанных альбомов.

Иветт Гильбер проживет больше 70 лет и получит самую высокую французскую награду – орден Почетного легиона. Устав от трагических песен о любви, она начнет изучать средневековый французский фольклор – и исполнять эти старинные народные песни. Французское правительство отметит орденом именно эту ее исследовательскую и популяризаторскую работу.

Ее программы с восторгом принимают в Германии, Англии и США, среди ее горячих поклонников были Зигмунд Фрейд и Бернард Шоу. Она снялась в нескольких немых фильмах, преподавала пение и написала несколько книг. На фотографиях, в молодости и даже в зрелом возрасте, Гильбер выглядит привлекательно и даже аристократично. Но вряд ли кто-то вспомнил бы сейчас о ней, если бы не уродливые, жестокие, потрясающие изображения Тулуз-Лотрека.

«Живопись не сделала мои ноги длиннее»

Друзья, которые давно знали и любили Анри, переставали замечать его внешнюю особость. Им было странно и досадно, когда какой-нибудь задиристый щеголь посмеивался или пялился на художника. Да он и сам мог врезать пощечину или забористо обругать человека, в глазах которого видел насмешку.

На самом деле, стоило с Лотреком сойтись поближе – и всякие границы и необходимость в жалости исчезали. Он рисовал самые остроумные карикатуры на себя самого, придумывал шутовские фотосессии и завел собаку, толстенького кривоногого бульдога, в котором даже самые заботливые друзья обнаруживали сходство с хозяином.

Лотреку оставалось жить несколько месяцев, он приехал умирать к матери, графине Адель, после дорогого сумасшедшего дома для богатых, после приступов белой горячки, паралича и полного отчаяния. 37-летний художник тогда уже практически не мог писать, садился отдыхать после каждого мазка. «Живопись не сделала мои ноги длиннее», – мрачно заявлял он. Да, все было с точностью до наоборот: это короткие ноги сделали живопись Лотрека уникальной и открыли новый взгляд на внешнюю привлекательность в искусстве.

Наби: живопись из сигарной коробки

Группу французских художников «Наби» сложно вписать в крупное художественное направление вроде импрессионизма, экспрессионизма или модерна. Хронологически совпадая с каждым из этих мощных течений, художники-набиды проложили узкое, извилистое, стремительное русло для собственного искусства где-то посередине.

«Наби» переводится с древнееврейского как «пророк». Это название предложил группе молодых художников поэт и специалист по древневосточной словесности Огюст Казалис, когда в 1888 году они впервые заговорили об общих художественных целях. Основатели группы Поль Серюзье, Пьер Боннар, Жан Эдуар Вюйар и Морис Дени верили в совершаемый ими переворот в искусстве, но к званию «пророков» относились со здоровой иронией. «Наби прекрасных икон» называли Мориса Дени, «Очень японским наби» – Боннара, «Еще более японским, чем японский наби» – Рансона, «Интимным наби» – Вюйара, а Серюзье – «наби со сверкающей бородой». Набиды признавали, скорее, мистическую роль художника как священника, посредника, раскрывающего невидимое.

Освобождение цвета

Частная художественная академия Жюлиана, в которой познакомились и учились Поль Серюзье, Морис Дени, Жан Эдуар Вюйар, Поль Рансон и Пьер Боннар, была в конце XIX века самым серьезным конкурентом парижской Академии изящных искусств. Но конкуренция эта вовсе не была идеологической – здесь преподавали те же академики, которые отбирали картины для Салона. В Париже уже прошли все восемь выставок импрессионистов, Гоген скоро отправится в Полинезию, Ван Гог написал в Арле почти все «Подсолнухи», а в академии Жюлиана все еще пишут амуров, мифологические и исторические сцены. Будущим набидам всем около 20, они честно выполняют программу академии и почти ничего не знают об импрессионистах. Пока однажды Поль Серюзье не встретился с Полем Гогеном.

В 1888 году Гоген и Серюзье вместе пишут в городке Понт-Авен в Бретани, говорят об искусстве, накладывают краски чистых цветов прямо из тюбиков, не смешивая на палитре, и курят сигары. Здесь Гоген дает юному коллеге несколько ценных уроков: «Какими вы видите эти деревья? Они желтые, поэтому накладывайте желтый, а эти тени скорее голубые – так пишите их чистым ультрамарином. А эти красные листья? Накладывайте киноварь». На картонной крышке от коробки с сигарами Серюзье набрасывает этюд, следуя этим рекомендациям, а по приезде в Париж называет его «Талисманом» и показывает друзьям из академии Жюлиана, объясняя наглядно основы синтетизма Гогена и субъективного взгляда на природу. Морис Дени вспоминал, что и он, и его друзья в этот момент почувствовали себя «свободными от ярма, в которое идея копирования загоняла их художническое чутье».

Набиды собираются вместе в одной из мастерских, чаще у Рансона – и к урокам Гогена добавляются долгие беседы о философии Плотина, чтение стихов Малларме и древней семитской литературы, погружение в неокатолический мистицизм, увлечение живописью символиста Пюви де Шаванна, замешенной на декоративности, аллегориях и ренессансных идеалах.

Автор книги о «Наби», британский историк искусства Катрин Куензли, говорит, что набиды замахнулись переформатировать отношения художника одновременно и с художественной традицией, и с субъективным восприятием, и с объективной окружающей реальностью. Художники «Наби», по ее мнению, сосредоточились на нескольких важных задачах: «во-первых, пересмотр отношений между ощущением и воображением в попытке сделать современное искусство более жизнеспособным; во‐вторых, попытка выйти за рамки станковой живописи и задуматься об искусстве как части жизненного пространства; в‐третьих, мечта связать человека с какой-то формой общественного идеала или опыта; и в‐четвертых, попытка синтезировать современность с традицией».

Нужное время, нужное место

Первые небольшие выставки группы «Наби» проходят в мастерской Поля Рансона, где кроме художников собираются поэты, владельцы журналов и театров. Но при этом личный стиль каждого художника развивается свободно, а принадлежность к группе не делает его заложником общих концептуальных выставок и принципов. К группе присоединяются Феликс Валлоттон, Кер-Ксавье Руссель и Аристид Майоль.

Парижские арт-дилеры и издатели прогрессивных художественных журналов, за 20 лет воспитанные импрессионистами, постимпрессионистами зорко различать значительные новаторские течения, принимают «Наби» сразу же. Амбруаз Воллар покупает их картины в личную коллекцию и устраивает выставки в галерее на улице Лафитт. С профессиональным интересом и личным восхищением работы набидов принимает в магазин «Дом нового искусства» немецко-французский арт-дилер Самюэль Зигфрид Бинг. Это он пару десятков лет назад одним из первых начал продавать в Париже японские гравюры, нэцке, ширмы и кимоно и, в свою очередь, возить в Японию новое французское искусство. Теперь к его страстным увлечениям добавились художники «Наби», а позже будет ар-нуво.

Но главные покровители «Наби» – братья Натансон, издатели авангардного журнала La Revue blanche. Это издание, в котором впервые появился восторженный отзыв о Сезанне, в котором пишут Марсель Пруст и Поль Верлен, Клод Дебюсси и Гийом Аполлинер.

В каждом номере La Revue blanche печатают литографии художников-набидов, а Морис Дени пишет несколько статей, из которых складывается стройная теоретическая основа всех исканий «Наби». Один из его афоризмов в качестве самого наглядного подхватывают позже многие историки современного искусства: «Картина – прежде чем стать боевым конем, обнаженной женщиной или какой-то историей, – по сути, плоская поверхность, покрытая цветами в определенном порядке». Сейчас может показаться, что в этом выводе нет никакого откровения, что это позиция чуть ли не всех авангардных «измов». Только до подобных высказываний Василия Кандинского еще должно пройти лет 20, а до схожих размышлений Казимира Малевича – около 25.

Историк-исследователь «Наби» Шарль Шассе объясняет, к чему стремились художники, члены группы: «Картина имела смысл только тогда, когда она обладала «стилем». То есть когда художнику удалось изменить форму наблюдаемых объектов и наложить на них контуры или цвет, выражающие его личность».

Каждый художник в группе, увлеченный поисками духовных, мистических, философских, бытовых, этических основ своей личности, развивает не схожий с остальными стиль. Набиды очень непохожи друг на друга.

Накануне модерна

Чтобы начать всерьез говорить о дизайнерских работах художников «Наби» в театре, частном интерьере, рекламной графике, придется мысленно вернуть слову «декоративный» высокий, эстетический и интеллектуальный статус. Это та самая сфера деятельности, в которой Пьер Боннар, Поль Вюйар, Морис Дени придумывают и оттачивают язык будущего модерна. Они пишут циклы панно для частных домов и общественных зданий, придумывают паттерны для обоев и домашнего текстиля, расписывают сервизы и витражи, создают декорации для театральных постановок пьес Ибсена и Метерлинка. В отличие от нищих Писсарро и Ренуара, которые еще не так давно перебивались росписью штор и стен кабаков лишь от затяжного безденежья, набиды легко маневрируют в коммерческих заказах и сложных эстетических задачах. Некоторые арт-критики находят в их работах сближение с ренессансной традицией украшения храмов и домов фресками. Искусство, независимо от того, для музея, христианского центра или гостиной оно предназначено, выполняет все те же задачи.

В 1907 году русский коллекционер Иван Морозов завершает строительство особняка на Пречистенке, специально спроектированного для размещения его грандиозной коллекции. Он заказывает у Пьера Боннара панно «У Средиземного моря», а Мориса Дени приглашает оформить будущий концертный зал. Серию панно «История Психеи» Дени показывает в Осеннем салоне, а в 1909 году отправляет их в Москву. Вскоре он приедет в Россию и сам – следить за установкой работ, а между делом набросает для Морозова эскиз мебели и обивки для нее. У Аристида Майоля Дени закажет скульптуры для концертного зала, а с керамистом Андре Мете придумает набор ваз.

Предвосхищая ведущие идеи модерна, художники «Наби» размывают границы между искусством и рекламным плакатом, между публичным и частным. Их живопись обогащается приемами, которые стилистически свойственны печатной рекламе, японской гравюре, афише. Упрощенные формы, декоративность, большие области чистого, лишенного объема цвета, искажение и сплющивание перспективы. При этом красочная поверхность их картин – нарочито рельефная, живописно-выразительная.

А декоративные интерьерные панно, напротив, обладают характеристиками чистого искусства. Они лишены повествовательности, музыкально ритмичны, часто непосредственно вдохновлены музыкальными композициями Шуберта, Дебюсси, Шумана. Набиды первыми придумывают жилое пространство, организованное по законам искусства. Но всегда отводят в нем живописи центральное, организующее место.

В 1894 году Таде и Мисиа Натансон заказывают Вюйару серию из пяти панно для украшения своей парижской квартиры. Это было большое открытое пространство с небольшими альковами, которое к тому же часто оказывалось рабочим кабинетом редакции La Revue blanche. Колористическая гамма и декоративные узоры на панно вдохновлены музыкой, которую играла Мисиа, талантливая пианистка. После распродажи в отеле Друо панно разъедутся по частным коллекциям, а к концу XX века окажутся в музеях.

В спальнях и в храмах

Набиды быстро освоят уроки Гогена – и скоро оставят полуабстрактный «Талисман» далеко позади. Первоначальное озарение отказа от реалистичного искусства для каждого художника разовьется в собственный стиль и направление поисков. Гоген будет искать вдохновения на Таити, а Серюзье останется верен Бретани, где они впервые повстречались. Но теперь он ищет на этой земле духовный баланс, гармонию между собственной душой и окружающим миром. Критик Леблан написал: «Серюзье кажется мне ключарем бретонской тайны; душа этого пилигрима песчаных холмов трепещет повсюду, где курится влажный, всепроникающий пар кельтской легенды, – будь то подлесок, вобравший все краски и пропитанный грибным ароматом; вершины деревьев, поднявшихся над «глубоким долом»; опавшая листва в луговинах; туман; женщина за прялкой и рядом с ней другая, что-то рассказывающая; пещера, заросшая папоротником; мхи и водопады в скалах…» Вместе с Морисом Дени Серюзье поедет в Италию и Германию – для обоих потрясением станут ренессансные фрески и немецкое примитивное искусство.

В поисках священного искусства Морису Дени удается объединить формальное следование традиции Фра Анджелико и поиски духовной опоры в современном католицизме. Он охотно пишет религиозные сюжеты для церквей и христианских центров, возможно, даже является членом доминиканского братства – и по-своему стирает границы между индивидуальным и общественным.

Вюйара и Боннара, которые делили мастерскую у подножия Монмартра, критики называют «наби-интимисты». Их мало интересовали духовные поиски и мистические видения, классическое искусство и связь с живописной традицией. Как, впрочем, и экзотика Таити, за которой отправился Гоген. Их сюжеты – близкие женщины за рукоделием в декоративных интерьерах, тихие спальни, нежащиеся обнаженные и играющие дети, городские пейзажи с высоты птичьего полета. Катрин Куензли утверждает, что именно эти художники смогли сделать мир художника и мир зрителя равными и близкими и (современному зрителю это трудно разобрать) стирали интимными будничными зарисовками еще и гендерные, и социальные границы. По ее мнению, визуально приятные, баюкающие интонации работ Вюйара и Боннара позволяли зрителю мягко принимать большие перемены, происходящие в мире, и даже их провоцировать.

Группа «Наби» перестала существовать приблизительно в 1905 году, когда каждый из художников отыскал собственный путь. Пути эти не всегда были ровными, а работы – равнозначными, но именно набиды разработали словарь модерна и многих будущих авангардных течений.

Модерн

Модерн возник на излете XIX века и царил вплоть до начала Первой мировой войны. Плавные и текучие линии, округлые формы, аллегории и фантазии: работы модернистов часто выглядят как застывшая сцена театральной пьесы, основанной на мифах и легендах, романтических или мистических историях. Уникальность стиля модерн в том, что он охватывает всю сферу искусств: от изобразительного и декоративно-прикладного – до архитектуры. Лампы под зелеными абажурами с подставкой в виде девы в тунике, ювелирные шедевры с Синей птицей в завиточках, стулья с витыми спинками, лики на фасадах домов в округлом плетении орнамента… Являясь во многом «сконстурированным» направлением, модерн был задуман творцами специально с намерениями сделать жизнь в искусстве красивее, чем в реальности.

Густав Климт: покоритель сердец и возмутитель спокойствия

Можно с уверенностью сказать, что Густав Климт прожил счастливую жизнь. Он с детства занимался любимым делом и пережил стремительный взлет популярности еще до того, как ему исполнилось 20. Он никогда не нуждался в деньгах, что позволяло ему быть разборчивым в выборе заказов. Наконец, художника всегда окружали восторженные поклонники, любимые женщины и боготворившие его молодые коллеги. Наверняка этот баловень судьбы не удивился бы, узнав, что его картины сейчас считаются признанными шедеврами и продаются за астрономические суммы.

Как Климт ответил критикам

В 1898 году в столице Австрии состоялась первая выставка Венского сецессиона – независимого объединения художников, бросивших вызов традиционному искусству. Успех был грандиозным: выставку посетили более 60 тысяч зрителей, австрийцы наконец-то получили возможность увидеть работы французских импрессионистов и венских модернистов. Но многие полотна повергли консервативную публику в настоящий шок. В частности, работы президента Венского сецессиона Густава Климта. Критики и зрители недоумевали: какая муха его укусила? Неужели это тот самый Климт, который писал на заказ «правильные» классические портреты? Некоторые особенно недовольные представители венского высшего общества даже предлагали посадить Климта в тюрьму или выслать из страны.

Но в то время подобные группы художников стали появляться по всей Европе, модернисты понемногу отвоевывали себе право быть увиденными и признанными. И Климт, как и многие, мечтал избавиться от навязываемых ему правил и требований. На каждый злобный выпад Густав Климт реагировал еще более эпатажной картиной. В 1899 году он представил публике «Обнаженную истину», пугающую своей откровенной наготой, прорисованной во всех анатомических подробностях. Густав Климт даже посвятил своим оппонентам отдельную картину, которую так и назвал, – «Моим критикам». Внушительную часть холста занимает пышнотелая рыжеволосая красавица, повернувшаяся к зрителю «пятой точкой» и хитро поглядывающая на него через плечо. Позже мастер дал полотну название «Золотые рыбки».

Неутомимый ловелас

О сексуальных аппетитах и темпераменте Климта ходили легенды. Одна молодая художница утверждала, что он преследовал ее до самой Венеции, чтобы добиться взаимности. Ходят слухи, что он спал практически с каждой своей натурщицей. Благо в них у художника недостатка не было. Знатные женщины буквально выстраивались в очередь в мастерскую Климта, чтобы заполучить портрет его работы. В остальное же время пользовался услугами проституток.

Притчей во языцех стало не только сластолюбие художника, но и его поразительная плодовитость. По разным данным, Климт стал отцом от четырнадцати до сорока детей от разных женщин. Некоторых из отпрысков он даже признал официально. Тем не менее художник ни разу за всю жизнь не связал себя узами брака. Несмотря на довольно скромную в целом жизнь, страсть к женщинам была единственной его «вредной привычкой», в которой он не мог себе отказать.

Невидимая забота

Несмотря на множество романов и интрижек, рядом с Густавом Климтом все же неизменно находились две женщины, к которым он был особенно привязан. Одной из них была мать художника – Анна Климт. Она мечтала профессионально заниматься музыкой и путешествовать по миру с концертами, но этому не суждено было сбыться. Неизвестно, что именно стало причиной: то ли недостаток таланта, то ли замужество и рождение семерых детей. Как бы там ни было, в конце концов Анна решила полностью посвятить свою жизнь знаменитому сыну. Она не выходила вместе с ним в свет и не пыталась приписать себе часть заслуг Климта, а просто тихо и незаметно жила в доме сына, заботясь лишь о том, чтобы у него всегда был горячий обед и чистая одежда. Сам художник принимал это как должное, хотя никаких особенных капризов у него не было. Увлекаясь работой, он часто забывал поесть, а любой другой одежде предпочитал синюю блузу.

Одна на всю жизнь

Была в жизни Климта и еще одна женщина, привязанность к которой он пронес через всю свою жизнь. Именно к ней он неизменно возвращался после очередного любовного приключения, именно рядом с ней находил покой. Этой женщиной была Эмилия Флёге. Они познакомились в начале 1890-х, когда брат Климта Эрнст женился на сестре Эмилии Хелене. Но уже в 1892 году Эрнст скончался (а незадолго до этого умер и отец художника), и на плечи Густава легла забота о семье, в том числе и вдове брата с маленькой дочерью.

Художник стал все чаще появляться в доме Флёге, и к 1897 году Густав и Эмилия уже были неразлучны. Многие их знакомые не сомневались, что у них роман. Художник сопровождал Эмилию в оперу и театр, проводил летние месяцы на семейной вилле Флёге, писал длинные письма, а из путешествий отправлял открытки, нередко дорисовывая в свои милые послания крылатое сердечко.

Биографы до сих пор не могут сойтись во мнениях относительно того, какие же отношения связывали Климта и Флёге. Одни утверждают, что она была его постоянной любовницей, на которой он так и не удосужился жениться. Другие же уверены, что их связь была исключительно платонической, и именно поэтому Эмилия не родила мастеру ребенка.

В 1918 году Климт умер. Последние его слова были: «Эмилия должна прийти». После смерти художника Эмилия Флёге сожгла все письма, полученные от него, но сохранила нетронутой «комнату Климта» в Casa Piccalo, превратив ее в уютный музей, где хранились мольберт, одежда, рисунки и мебель художника.

Легенда о «Поцелуе»

Густав Климт крайне редко покидал Вену. Его поездки в Париж можно буквально пересчитать по пальцам. Что же касается остальной Европы, казалось, она вообще мало интересовала художника. Исключением оказалась лишь Италия, а точнее – Равенна, откуда Климт в 1903 году привез свое страстное увлечение византийскими мозаиками. Использование золота и орнаментальные узоры нашли отражение в самом продуктивном и ярком «Золотом периоде» творчества Климта, в зрелом периоде, подарившем миру самые известные из его картин, в том числе и «Поцелуй».

В этой картине интересны две детали. Во-первых, как и в большинстве других своих зрелых работ, художник не позволяет зрителю увидеть лицо героя (Климту часто пеняли на то, что ему интересны лишь женщины, в конце концов он совсем перестал рисовать мужчин). И во‐вторых, примечательно то, что Климт изобразил на полотне не сам поцелуй, а лишь его ожидание, предвкушение. По одной из версий, картину заказал ему некий граф. Он дал художнику медальон с изображением своей возлюбленной и попросил изобразить их вместе. Но во время работы над картиной Климт неожиданно для себя самого влюбился в девушку с медальона. И поэтому вместо графа изобразил рядом с ней самого себя, скрыв лицо. И поэтому же пара на полотне не сливается в поцелуе, а пребывает в страстном любовном томлении, в мучительном ожидании слияния.

Но Альфред Вайдингер, специалист по творчеству Климта из галереи Бельведер, полагает, что в картине «Поцелуй» художник изобразил себя и Эмилию Флёге. Несмотря на то что образы мужчины и женщины собирательны, этот романтический сюжет действительно может рассказывать историю любви между двумя творцами. Замершие в самозабвении влюбленные, выйдя за пределы времени, они одни во вселенной.

Почему переименовали картину «Юдифь и Олоферн»

Библейская история о молодой израильской вдове Юдифи, которая соблазнила и обезглавила ассирийского полководца Олоферна, во все времена была популярным сюжетом среди живописцев. Юдифь служила символом мудрости, храбрости и добродетели, одерживающей победу над пороками нечестивцев. Но в 1901 году Густав Климт предложил собственное видение главной героини.

Моделью для полотна стала знаменитая «золотая» Адель Блох-Бауэр, узнаваемые черты лица которой породили волну слухов о любовной связи между художником и натурщицей. Картина Климта, пропитанная откровенной чувственностью, была совсем не похожа на изображающие ту же сцену полотна Джорджоне, Боттичелли и Караваджо. Экстатическое выражение лица Юдифи, ее напряженные пальцы, сжимающие отрубленную голову Олоферна, ее бесстыдно обнаженное тело повергли жителей Вены в шок. В их понимании эта дерзкая фам-фаталь никак не вязалась с образом добродетельной вдовы.

Неоднозначность полотна и неприкрытая сексуальность его героини настолько смущала венскую публику, что… было решено считать, что на нем изображена вовсе не Юдифь, а другая известная библейская личность – коварная Саломея с головой Иоанна Крестителя. Поэтому долгое время, несмотря на название картины, написанное на раме, она была известна как «Саломея».

Война за золото

«Золотая Адель» долгие годы была самым настоящим национальным символом Австрии. Сувенирные лавки в Вене были переполнены самыми разнообразными предметами с изображением этой роковой красавицы с высокой прической и томными глазами. Когда Австрии пришлось расстаться с картиной, это событие стало трагедией национального масштаба. Провожая «Золотую Адель» в США, многие австрийцы плакали не стесняясь. На протяжении всего существования этого полотна его сопровождали интриги и скандалы. А началось все с истории о мести.

Существует легенда, согласно которой Фердинанд Блох-Бауэр заказал Густаву Климту портрет своей жены Адели, узнав об их романе. Оскорбленный и униженный мужчина придумал идеальный план мести. Он пообещал художнику астрономическую сумму за уникальное полотно, во время работы над которым Климту приходилось бы проводить вместе с Аделью так много времени, что вскоре она ему бы просто опротивела. В итоге портрет стал не только выгодным капиталовложением, но и прекрасным способом отомстить жене, которая вынуждена была каждый день наблюдать, как угасает страсть ее любовника.

Когда в 1938 году Германия вторглась в Австрию, практически всем имуществом семьи Блох-Бауэр завладели нацисты. В годы Второй мировой портрет Адели скрывали из-за еврейского происхождения модели, но после войны он занял место в Галерее Бельведер. Единственная оставшаяся в живых представительница семьи Блох-Бауэр, племянница Фердинанда и Адели Мария Альтман, сбежавшая от преследования нацистов и ставшая гражданкой США, лишь в 1998 году узнала, что по завещанию дяди именно она является владелицей портрета. Так началась восьмилетняя судебная тяжба, ставшая причиной международного скандала. Но, в конце концов, Марии Альтман удалось вернуть себе и «Золотую Адель», и другие картины Климта, завещанные Фердинандом.

За что ополчились на Климта профессора Венского университета

В 1894 году Густав Климт был чрезвычайно популярным художником в Вене. И получил очередной престижный и масштабный заказ: ему предстояло написать три полотна, которые должны были украсить потолок большого актового зала главного здания Венского университета.

Но когда в 1901 году полотна «Философия», «Медицина» и «Юриспруденция» были представлены на выставке сецессиона, на художника обрушился шквал критики. Картины называли «извращенными» и «порнографическими». «Медицина», которая должна была изображать торжество науки в победе над болезнями, подверглась особенно жестокой обструкции. Художнику пеняли на то, что на полотне вообще отсутствует какое бы то ни было упоминание о медицинской науке, и что оно изображает скорее победу смерти над жизнью. Жалобы на Климта написали 87 профессоров с разных факультетов Венского университета, после чего дело дошло даже до рассмотрения в Австрийском парламенте. В 1905 году уставший от многолетней эпопеи художник вернул полученный от Министерства образования аванс и вскоре продал «университетскую серию» частным коллекционерам.

Полотна, к сожалению, постигла трагическая судьба. После вторжения Германии в Австрию нацисты присвоили себе множество предметов искусства, в том числе и «университетские» картины Климта. В 1943 году они были перевезены на хранение в замок Иммендорф, но в 1945 году отступающие под натиском союзнической армии нацисты сожгли замок вместе с полотнами. От них остались лишь несколько предварительных набросков и фотографий.

Счастье и покой

Начиная с 1898 года Густав Климт и Эмилия Флёге проводили летние месяцы на озере Аттерзе в Верхней Австрии, вначале на семейной вилле Флёге недалеко от деревушки Вайсенбах, позже – на вилле Олеандр. Сады, парки, тенистые аллеи и чудесное озеро умиротворяли. Особенно Климта, оставлявшего в Вене свое очередное увлечение и страшно уставшего от своих бесконечных романов и мимолетных связей.

Климт надевал синюю хлопковую рубашку-балахон с вышивкой на плечах (в мастерской он тоже ее предпочитал), Эмилия наряжалась в изысканные наряды из заморских шелков, и они вместе отправлялись гулять по садам, кататься на лодке, изредка встречаясь с родственниками и друзьями.

Вдохновленный присутствием любимой Эмилии и захватывающим видом окрестностей, Климт начал писать пейзажи. Эти созерцательные произведения, не обремененные присутствием людей, успокаивали художника. Наслаждаясь игрой света и отражением деревьев на поверхности озера, он воспевал чистоту и красоту природы. Климт отдыхал телом и душой.

Альфонс Муха: жизнь как череда счастливых случайностей

Альфонса Муху, которого еще при его жизни нарекали гениальным художником, сейчас называли бы скорее гениальным дизайнером. Ведь справедливости ради стоит сказать, что его живописные картины, в том числе и знаменитая серия «Славянская эпопея», и близко не были такими популярными, как тиражируемые образы романтических красавиц с афиш и этикеток. Художник достиг такого уровня мастерства в стиле ар-нуво, что его какое-то время даже называли «стилем Мухи». Даже сейчас именно в стиле Мухи создаются модные принты для одежды и аксессуаров, разнообразная полиграфическая продукция и даже татуировки.

Успех с первой попытки

Накануне Рождества 1893 года Альфонс Муха остался единственным хорошо зарекомендовавшим себя художником, не отправившимся в отпуск. За него, как за соломинку, и схватился владелец типографии по имени де Бруноф. Он позвонил художнику со словами: «Мой дорогой Муха, только что мне позвонила Сара Бернар. Ей нужен рекламный плакат для постановки. Он должен быть готов к утру новогоднего дня. Вы когда-нибудь делали что-либо подобное?» «Нет, – честно признался Муха. – Но я могу попробовать». 27 декабря афиша «Жисмонды» была готова, и уже 1 января она украсила парижские улицы.

Создание афиши для самой Сары Бернар было для Мухи огромной ответственностью. Она подействовала на художника весьма необычным образом: он умудрился полностью поменять подход к изготовлению афиш. Дело в том, что ранее размер таких плакатов диктовался исключительно размером типографского камня, который использовался для печати. Муха же придумал укладывать рядом два узких сегмента, которые образовывали длинную стройную фигуру. Созданные им афиши были такого размера, что позволяли изображать фигуры героев в полный человеческий рост. А учитывая, что размещались они чаще всего на уровне глаз, прогуливавшейся по улицам Парижа публике «Жисмонда» и другие героини Бернар казались почти живыми. Людям так полюбились афиши Мухи, что они срезали их со стен практически сразу же после расклейки.

За что Муху полюбила Сара Бернар

Вскоре после того, как афиша «Жисмонды» украсила парижские улицы, Альфонс Муха, как это принято говорить, «проснулся знаменитым». Сара Бернар была в таком восторге от его работы, что заключила с художником шестилетний контракт. Однако можно предположить, что актриса сделала это не только из-за таланта Мухи, но и из-за собственного тщеславия. 50-летней Бернар льстило то, как ее изображал художник. Именно такой, какой она сама себя представляла, – молодой и стройной. Можно сказать, что благодаря Мухе у блистательной актрисы открылось «второе дыхание», сделавшее Бернар еще более популярной. А вместе с ней взошла звезда и никому ранее не известного художника Альфонса Мухи.

Естественно, за годы их сотрудничества ходило немало слухов о том, что художника и актрису связывали не только деловые, но и романтические отношения. В этом сложно было усомниться, учитывая то, что Бернар славилась количеством романов. Однако позже в письмах своей жене Марии Муха будет утверждать, что с актрисой у него сложились исключительно приятельские отношения. Об этом же, к слову, свидетельствует переписка художника и с самой Бернар.

Как змея превратила Муху в ювелира

В 1889 году жизнь Альфонса Мухи – воплощенная мечта множества живописцев. Он известен и востребован, от заказов нет отбоя. Он уже несколько лет подряд продуктивно работает с Сарой Бернар. Актриса даже на гастроли ездит исключительно с его афишами, прославляя художника по всей Европе и за океаном. В этом году Муха создает афишу для спектакля «Медея» по пьесе Катюля Мендеса с Сарой Бернар в главной роли.

Эта работа очень отличается от остальных афиш Мухи, изготовленных во время сотрудничества с великой актрисой. Художник изображает Медею в самый драматический момент спектакля, когда в припадке ревности она жестоко закалывает собственных детей после убийства соперницы. Часть лица женщины скрыта темной тканью, а видимая часть охвачена ужасом от содеянного. Застывший безумный взгляд, напряженная поза и судорожно сжатые руки только усиливают этот эффект.

Отдельного внимания заслуживает браслет в форме змеи, обвивающий руку Медеи. После того как Муха создал эту афишу, Сара Бернар загорелась желанием обзавестись точно таким же украшением. Художник нарисовал отдельный эскиз браслета и кольца, соединенных цепочкой, после чего Бернар заказала их изготовление знаменитому парижскому ювелиру Жоржу Фуке. Украшение получилось поистине роскошным: золотое тело рептилии украшали бриллианты, рубины, опалы и эмаль. Когда браслет был готов, Бернар стала каждый раз надевать его, исполняя роль Медеи.

Этот браслет положил начало довольно долгому сотрудничеству Альфонса Мухи и Жоржа Фуке. Ювелир создавал по эскизам художника причудливые ожерелья, браслеты, броши и украшения для волос. Сейчас их чаще всего можно увидеть в музеях.

Любовь нечаянно нагрянет…

Прославившись, Альфонс Муха быстро стал душой парижского светского общества. Одним из его близких друзей был Поль Гоген, да и со многими другими художниками у Мухи сложились приятельские отношения. Публика восхищалась его работами и заваливала заказами. Художник больше не нуждался в деньгах и мог позволить себе купить любую красивую вещь, попадавшуюся ему на глаза (из-за чего его квартира больше напоминала музей). Казалось бы, оставалось только жить и радоваться…

Но как же Муха устал от всего этого! От того, что здесь его называют Мюша. От того, что заказчики всегда хотели получить что-то «точно такое же, как на картинке, но немного другое». От претенциозных и чересчур раскрепощенных парижанок… Художник был отчаянно одинок и тосковал по родине.

Несмотря на резко выросшую популярность, Муха, в отличие от многих своих коллег, не пользовался ее легкими плодами. Женщин в его жизни было очень мало, и о своих романах он не распространялся. По сути, до 43 лет художник жил аскетом. Во француженках он не мог найти ничего родственного, созвучного своей славянской душе. Здесь Мухе в очередной раз повезло: судьба нашла его сама. Юная Мария Хитилова, приехавшая в Париж из Праги в 1903 году, увидела художника в театре и влюбилась. Она сама устроила их первую встречу и оставалась рядом с Мухой до самой его смерти.

В письмах своей любимой Марушке художник признавался, что до этого любил лишь однажды, в 16 лет. Но тогда жизнь его возлюбленной унесла болезнь. Муха женился на Марии в 1906 году. Свадьбу они сыграли в маленькой чешской деревушке вместо того, чтобы устроить пышное торжество в Париже.

Дело всей жизни

К моменту встречи с будущей женой Альфонс Муха уже отчетливо понимал, что должен во что бы то ни стало вернуться в Чехию. До этого большая часть его работ обожествляла и идеализировала образ западной женщины. Но после знакомства с Марией все эти томные и сексуальные красавицы отходят на второй план. К тому же с начала ХХ века популярность модерна начинает стремительно падать. Художник снова оказывается в долгах и по совету Сары Бернар решает заработать денег в Штатах написанием картин с изображением жен миллионеров.

Момент прибытия Мухи New York Daily News отметила специальным выпуском на семи страницах. Но в Новом Свете художник был известен только как создатель афиш, а в качестве портретиста успеха не снискал. Однако судьба снова оказалась к нему благосклонной. На одном из приемов Муха познакомился с сыном миллионера Чарльзом Ричардом Крейном, который разделял панславянские идеи художника и вызвался профинансировать самую масштабную его работу – «Славянскую эпопею». Благодаря финансовой поддержке Крейна Муха наконец-то смог вернуться в родную Чехию и приступил к работе над циклом из двадцати громадных полотен, которая заняла около двадцати лет. Альфонс Муха завершил «Славянскую эпопею» в 1928 году и подарил ее Праге. В 1937 году картины были спрятаны от нацистов, и долгое время никто понятия не имел, где они находятся. Полотна обнаружили только спустя 25 лет.

В марте 1939 года нацисты захватили Прагу. Муха, который был широко известен своим патриотизмом и даже разрабатывал, как сказали бы сейчас, «фирменный стиль» независимой Чехословакии, был включен в список врагов Третьего рейха. 78-летнего художника несколько раз арестовывали и таскали на допросы. Все это окончательно подорвало и без того слабое здоровье старика. Во время одного из допросов Муха сильно простудился и заболел пневмонией. И тем не менее счастье улыбнулось художнику в последний раз: он умер не в холодной камере, а в собственной постели рядом с любимой Марушкой.

Михаил Врубель: страстный, нищий, гениальный

Михаил Врубель жил, как рисовал: стремительно, ярко, «крупными мазками», интригуя «зрителей» и вызывая у них ощущение надвигающейся катастрофы. Он наносил себе увечья, чтобы приглушить боль безответной любви, крепко пил, был всегда на мели. Он постоянно пикировал. Он разгуливал по Киеву в коротких панталонах и чулках. Он громогласно заявлял, что Репин не умеет рисовать. Окружающие давно привыкли к его причудам. Когда Врубелем начало овладевать безумие – не творческое, а то, что требует вмешательства докторов, – не все заметили в нем перемену. Во всяком случае, не сразу.

Мать и мачеха

Михаил Александрович Врубель родился в Омске. Его мать умерла от чахотки, когда ему было три, и воспитанием детей вместе с отцом занималась мачеха – Елизавета Вессель. Михаил был слабым ребенком. Он начал ходить только в три года, сторонился подвижных игр, избегал физических усилий. На ноги его поставила именно мачеха, которая заставила мальчика соблюдать режим, а также диету «из сырого мяса и рыбьего жира».

Еще одним несомненным вкладом мачехи в судьбу и личность Михаила Врубеля была музыка. В те годы играть на фортепиано полагалось всякой барышне из приличной семьи. Однако Елизавета Вессель, по свидетельствам современников, в самом деле была выдающейся исполнительницей. Дети часами могли смотреть, как она играет. Именно смотреть: на унизанные кольцами, порхающие пальцы, на легкие запястья в блеске браслетов. Должно быть, где-то здесь для юного Врубеля сплавлялись в одно целое форма и содержание, образ и декорации, волшебство и золоченые побрякушки. Где-то здесь зарождались эстетические представления художника, который однажды скажет: «Декоративно – все, и только декоративно!»

Нежный фантазер

Из-за службы отца семья Врубелей была в постоянных разъездах. И всюду за ними следовала фамильная библиотека: Михаила с младенчества окружали книги, в числе которых было много старинных, роскошно иллюстрированных изданий. В книгах (а также в любимом журнале «Живописное обозрение») одаренный, не по годам развитый юноша подсматривал сюжеты для домашних постановок, в которых он представал то бесстрашным путешественником, то благородным пиратом.

Когда Врубели жили в Саратове, у десятилетнего Михаила появилась первая поклонница – дочь писателя Даниила Мордовцева, друга семьи. Позднее в воспоминаниях Вера Мордовцева писала, что была очарована мальчиком – его богатой фантазией, приятной внешностью, а также тем, что «в натуре его было много мягкости и нежности, что-то женственное».

«В солончаковых степях Скифии»

Способности к рисованию проявились в Михаиле рано. Девятилетним он ходил с отцом смотреть на копию фрески Микеланджело «Страшный суд», а вернувшись, воспроизвел ее по памяти. Отец не возражал против того, чтобы юноша развивал талант – с Михаилом Врубелем занимались частные преподаватели, позднее он посещал художественные школы вольнослушателем. Однако долгое время рисование присутствовало в его жизни лишь на правах хобби.

В 1867 году Михаил Врубель поступил в Пятую городскую гимназию в Петербурге – прогрессивное заведение, где наравне с углубленным изучением древних языков были уроки танцев и гимнастики. Мальчик продолжал учиться живописи – в школе при Обществе поощрения художеств. В 1870 году его отец получил назначение в Одессу, и 14-летний Михаил поступил в знаменитый Ришельевский лицей (к тому времени уже преобразованный в Новороссийский императорский университет). Учеба давалась Врубелю легко, он был серийным отличником, первым в своем классе. В письме сестре Анне (уехавшей учиться в Петербург) он сетовал, что пустился во время каникул во все тяжкие. Вместо того чтобы переводить римских классиков и читать «Фауста» в оригинале (как было запланировано), юноша копировал Айвазовского – вот каким сорвиголовой он был. Несмотря на столь остросюжетные приключения, жизнь в Одессе его тяготила. «Тысячу, тысячу раз завидую тебе, милая Анюта, что ты в Петербурге: понимаете ли вы, сударыня, что это значит… для человека, пресмыкающегося в солончаковых степях Скифии или, проще, обитающего в городе Одессе», – писал Врубель сестре.

Неожиданный поворот

Окончив лицей с золотой медалью, Михаил Врубель отправился в Петербургский университет – изучать юриспруденцию. Вожделенный Питер с ходу взял юношу в оборот, заключил в свои гранитные объятия, окружил соблазнами.

Его увлечение театром, а также пробудившаяся тяга к весьма экстравагантным нарядам требовали денег, и Врубель подрабатывал частными уроками – в первую очередь пригодилось блестящее знание латыни. Так – на правах репетитора одного из своих сокурсников – он попал в дом зажиточных сахарозаводчиков Папмелей. Здесь, у сахарных королей, он вкусил по-настоящему сладкой жизни. «У Папмелей Врубель жил, как родной, – пишет биограф художника Александр Иванов. – Зимою ездил с ними в оперу, летом переселялся со всеми на дачу в Петергоф. Папмели ни в чем себе не отказывали, и все у них было не похоже на строгий и скромный уклад в семье самого Врубеля; дом был полной чашей, даже в излишне буквальном смысле, и именно у Папмелей обнаружилась во Врубеле впервые склонность к вину, в котором здесь никогда не было недостатка». У Папмелей постоянно толклась богемная публика – музыканты, художники, просто сочувствующие. Должно быть, это окружение и подтолкнуло Врубеля к мысли о том, чтобы всерьез заняться живописью.

Окончив университет с посредственными результатами (в звании действительного студента) и отбыв воинскую повинность, 24-летний Врубель поступил в Академию художеств вольнослушателем. Решение это стало неожиданным не только для отца (рассчитывавшего, что Михаил продолжит семейную профессиональную традицию), но и для него самого.

Как Врубель поссорился с Репиным

В Академии за Михаилом Врубелем обнаружилась первая странность. В те времена критиковать косность Академии и практикуемые там методы преподавания считалось среди творческой молодежи как минимум хорошим тоном. Врубель же оказался не просто прилежным студентом – он был по-настоящему предан своему наставнику Павлу Чистякову. «Когда я начал занятия у Чистякова, мне страсть понравились основные его положения, – писал он сестре. – Потому что они были не что иное, как формула моего живого отношения к природе, какое мне вложено». Чистяков был выдающимся преподавателем – из его мастерской вышли такие художники, как Репин, Серов, Васнецов, Суриков. С некоторыми из них Врубель на первых порах находил общий язык. Какое-то время был он близок и с Репиным. Впрочем, дело кончилось крупной ссорой из-за картины Репина «Крестный ход в Курской губернии», которую Врубель яростно критиковал за излишнюю идейность. Уже в те годы его эстетические приоритеты сформировались полностью. Грубо говоря, Врубель считал, что не только искусство, но и все в природе – «декоративно и только декоративно».

«Молодой венецианец» в Киеве

В 1881 году за эскиз «Обручение Святой Девы Марии с Иосифом» Врубель был удостоен второй Серебряной медали Академии. А в 1883-м его отношения с Академией закончились так же внезапно, как и начались. Известный археолог Адриан Прахов (по рекомендации Чистякова) пригласил Врубеля участвовать в реставрации Кирилловской церкви в Киеве. Предложение сулило неплохой заработок, и Врубель поехал. К учебе в Академии он уже не вернулся.

В Киеве Врубель приобрел бесценный опыт. Авторские фрески и иконы, реставрационные работы в Кирилловской церкви и Софийском соборе – это был грандиозный труд, растянувшийся на пять лет. Искусствовед Нина Дмитриева писала, что, работая в «соавторстве» с мастерами XII века, Врубель стал одним из первых крупных художников, кто «перекидывал мост от археологических изысканий к живому современному искусству». Что касается его светской жизни в Киеве, она также была насыщенной и яркой.

На коллег его появление в городе произвело незабываемое впечатление. К примеру, художник Лев Ковальский (в те годы – студент Киевской рисовальной школы) вспоминал: «На фоне примитивных холмов Кирилловского за моей спиной стоял белокурый, почти белый блондин, молодой, с очень характерной головой, маленькие усики тоже почти белые. Невысокого роста, очень пропорционального сложения, одет… вот это-то в то время и могло меня более всего поразить… весь в черный бархатный костюм, в чулках, коротких панталонах и штиблетах. В общем, это был молодой венецианец с картины Тинторетто или Тициана, но это я узнал много лет спустя, когда был в Венеции».

Идеальный эскиз

Сюжет «Надгробный плач» для росписи Кирилловской церкви художник разработал в трех вариантах, но долгое время не мог показать эскизы Прахову. Тогда Врубель сам выбрал свою любимую сцену и написал ее на стене. Когда Прахов приехал в Кирилловскую церковь, Врубель поспешил ему сообщить:

– Адриан Викторович, я знал, что вы очень заняты и оттого до сих пор не имели времени побывать у меня. Решил, что в Кирилловскую церковь, наверное, скоро заедете – вот и написал лучший, по моему мнению, эскиз прямо на стене. Потом, если одобрите, перепишу.

– Да какой же это эскиз, Михаил Александрович?! Это великолепное, вполне законченное художественное произведение! Больше ничего к нему не надо добавлять и переделывать! Напишите только заявление в строительную контору об окончании работы и получите следуемые за нее деньги. Вот и все. Поздравляю вас!

Запретная любовь

В Киеве Врубель пережил бурную влюбленность в жену своего работодателя – Эмилию Прахову. Эмилия была талантливой пианисткой, ученицей самого Ференца Листа. Она содержала в Киеве литературный салон и была, по воспоминаниям ее внучки – Александры, – «дамой с придурью». В общем, учитывая своеобразие врубелевской натуры, неудивительно, что он был сражен. Лицо Эмилии он изобразил на иконе «Богоматерь с младенцем», написанной для алтаря Кирилловской церкви. Чувство было, скорее, платоническим и безответным – поначалу оно забавляло и саму Эмилию, и Адриана Прахова. Однако после переезда Врубеля на дачу Праховых он стал раздражать обоих и вскоре был командирован в Италию – изучать византийское искусство.

Это не помогло. Едва вернувшись, Врубель сообщил Адриану Прахову, что твердо намерен жениться на Эмилии. И хотя тот не прекратил общаться с эксцентричным молодым человеком, по воспоминаниям близких, относился к нему уже с некоторой опаской.

Врубель тем временем стал завсегдатаем кафешантана «Шато-де-флер», свои скромные гонорары он пропивал без остатка. К душевным мукам вскоре добавился творческий кризис. Единственной картиной, которую Врубель сумел окончить за «киевский» период после возвращения из Италии, стала «Девочка на фоне персидского ковра» – впрочем, заказчику она не понравилась. Приехавший к нему в Киев отец ужасался: «Ни теплого одеяла, ни теплого пальто, ни платья, кроме того, которое на нем… Больно, горько до слез».

В 1889 году Александр Врубель решил уйти в отставку в связи с болезнью и поселиться в Киеве. Михаил обещал приглядеть за прихворавшим отцом. В сентябре 1889 года он поехал в Москву – «повидать знакомых». И задержался на 15 лет.

Хороший ученик и никудышний учитель

Врубель искренне восхищался своим наставником в Академии художеств – Павлом Чистяковым, его методами преподавания. Но научился у него только рисовать: когда Врубель пытался научить чему-то других (а он пытался, и нередко), становился беспомощным.

Художник Лев Ковальский (в те годы студент Киевской рисовальной школы), работавший с Врубелем на реставрации в Кирилловской церкви, вспоминал, как он подменял их обычного ментора: «Я уже понимал кое-что и хотел порисовать под руководством Врубеля, который уже был в то время провозглашен между нами удивительным рисовальщиком, но быстро убедился, что дело у нас не пойдет. Разочарование было полное. Врубель требовал форму прежде всего. Но, кроме того, хотел, чтобы все эту форму так понимали, как он. Ему и в голову не приходило, что кто-либо может иначе делать или понимать данный предмет. Он не довольствовался голословным замечанием, как это делают французские профессора, нет! Он брал кисть и просто переписывал часть этюда. Хотя этюд после этой корректы терял всякое значение, а переписывать не имело смысла, потому что завтра придет Врубель и, не заметив непокорности ученика, вновь переделает по-своему».

Шрамы от неразделенной любви

Это отнюдь не поэтический образ: страдая от безответного чувства к Эмилии, Врубель резал себя ножом. Однажды он пошел купаться с Константином Коровиным, и тот, заметив у него на груди множество больших белых шрамов, спросил, откуда они. «Не знаю, поймете ли вы, – ответил Врубель. – Я любил женщину, она меня – нет. Вернее, даже любила, но многое мешало ее пониманию меня. Я страдал в невозможности объяснить ей это мешающее. Я страдал, но, когда резал себя, страдания уменьшались».

Забывчивый обманщик

Михаила Врубеля трудно было назвать «человеком слова». Однажды он должен был ехать в Италию – изучать византийское искусство в компании своего коллеги – молодого художника Самуила Гайдука. Ехали раздельно: Гайдук прибыл в Венецию в назначенное время, а Врубель, встретивший какого-то старого друга при пересадке с поезда на поезд, «немного загулял» в Вене и опоздал на два дня.

В другой раз Врубель сообщил киевским коллегам по реставрации в Кирилловской церкви, что умер его отец и ему срочно нужно в Харьков. Приятели собрали ему денег на дорогу. На следующий день в Киев приехал отец Врубеля (прекрасно сохранившийся для покойника), и товарищам пришлось врать, что Михаил срочно уехал к своей новой пассии – певичке из кафешантана.

Разрушительная сила вдохновения

Врубель часто переделывал свои картины, портя их. Однажды известный коллекционер живописи Иван Терещенко (знавший про эту особенность Врубеля) взял с него слово, что тот не прикоснется к законченной картине «Моление о чаше». Врубель дал слово, и Терещенко заплатил ему вперед. Дальнейшие события описывал в воспоминаниях художник Михаил Нестеров:

«В это время в киевском цирке появилась некая Анна Гаппе – наездница, проделывающая очень сложные номера, перепрыгивая под музыку через ряд обручей, что по ее пути держали «рыжие». Наш Михаил Александрович успел увидеть, познакомиться, плениться и пленить (ведь он в тот час был «богачом», продав свое «Моление о чаше» Терещенко) очаровательную, единственную, ни с кем не сравненную наездницу. И как-то после представления, после всех удивительных номеров, что проделывала в этот вечер Анна Гаппе, после ужина, Михаил Александрович очутился у себя в меблирашках, объятый непреодолимым желанием написать Анну Гаппе. На несчастье, не оказалось холста, но тут Михаил Александрович увидел свое изумительное «Моление о чаше» – и тотчас же у него сверкнула «счастливая» мысль: на этом холсте, не откладывая ни минуты, под свежим впечатлением написать, хотя бы эскизно, тот момент, когда очаровательная Анна Гаппе появляется на арене цирка, стоя на коне, и под звуки музыки и директорского хлыста начинает свои полеты через ряд обручей. Михаил Александрович с утра до вечера проработал над Анной Гаппе, и, лишь когда совсем стемнело, на холсте от «Моления о чаше» остался лишь небольшой незаписанный угол».

Явление «Демона»

Константин Коровин, с которым Врубель сблизился в Москве, вспоминал: «Врубель окружал себя странными людьми, какими-то снобами, кутилами, цирковыми артистами, итальянцами, бедняками, алкоголиками».

Как бы то ни было, он поселился в мастерской Коровина. Приятели собирались работать втроем – с Валентином Серовым, однако Врубель вскоре рассорился с Серовым, и артель умерла, не родившись. Коровину удалось пристроить Врубеля в дом Саввы Мамонтова – известного московского мецената и покровителя искусств, чьим сыновьям не помешал бы гувернер. Это знакомство стало началом долгой дружбы: прозорливый Мамонтов с ходу разглядел во Врубеле большого художника. И хотя его жена на дух не переносила Врубеля, называя его «пьяницей и богохульником», Савва Иванович терпел, ждал и надеялся.

Вскоре Михаилу Врубелю представился случай реализовать тему Демона, которая начала завладевать им еще в Киеве. В 1890 году было решено издать юбилейный двухтомник Лермонтова, с иллюстрациями «лучших художественных сил». Всего к работе было привлечено 18 иллюстраторов (в их числе Репин, Шишкин, Айвазовский). Должно быть, Врубель оказался среди них благодаря протекции Мамонтова и был единственным художником, не известным публике. Впрочем, именно его работы вызвали шумиху в прессе: критики отмечали их «грубость, уродливость, карикатурность и нелепость».

Стоически выдержав нападки критиков, в том же 1890 году Врубель написал «Демона сидящего» – одну из самых могучих и узнаваемых своих картин. Впрочем, и она не вызвала оваций.

Банкет на 5000 рублей

Михаил Врубель совершенно не умел обращаться с деньгами. Константин Коровин писал в мемуарах:

«Как-то летом у Врубеля, который жил со мною в мастерской на Долгоруковской улице, не было денег. Он взял у меня 25 рублей и уехал. Приехав вскоре обратно, он взял большой таз и ведро воды и в воду вылил из пузырька духи, из красивого флакончика от Коти. Разделся и встал в таз, поливая себя из ведра. Потом затопил железную печь в мастерской и положил туда четыре яйца и ел их с хлебом печеные. За флакон духов он заплатил 20 рублей… Раз он продал дивный рисунок из «Каменного гостя» – Дон Жуан – за три рубля. Так просто кому-то. И купил себе белые лайковые перчатки. Надев их раз, бросил, сказав: «Как вульгарно».

Врубель мог жить месяц на три рубля, ел один хлеб с водой, но никогда ни у кого, кроме меня, не брал взаймы. Врубель много рисовал, делал акварели-фантазии, портреты и бросал их там, где рисовал. Я никогда не видал более бескорыстного человека. Когда он за панно, написанные Морозову, получил 5000 рублей, то он дал обед в гостинице «Париж», где жил. На этот обед он позвал всех там живущих. Когда я пришел поздно из театра, то увидел столы, покрытые бутылками вин, шампанского, массу народа, среди гостей – цыганки, гитаристы, оркестр, какие-то военные, актеры, и Миша Врубель угощал всех, как метрдотель он носил завернутое в салфетку шампанское и наливал всем.

– Как я счастлив, – сказал он мне. – Я испытываю чувство богатого человека. Посмотри, как хорошо все настроены и как рады».

Все пять тысяч ушли, и еще не хватило. И Врубель работал усиленно два месяца, чтобы покрыть долг.

Любых дел мастер

В июле 1890 года в Абрамцеве скончался 22-летний сын Мамонтова – Андрей, с которым Врубель был близок. Приехав на похороны, он задержался и вскоре писал сестре, что «стал руководить заводом изразцовых и терракотовых декораций». Абрамцевские мастерские Мамонтова позволили Врубелю с головой уйти в столь любимое им декоративное искусство. Он страстно увлекся керамикой. Впрочем, на этом поприще Врубель был универсален и незаменим. Он оформлял майоликовые часовни и камины, декорировал фасады и интерьеры, создавал панно, скульптуры, витражи, работал над театральными декорациями и костюмами. У Врубеля появились заказы. Гонорары же он по-прежнему стремительно проматывал и пил вполне самозабвенно. В рамках зарождающегося «русского модерна» честолюбивому Врубелю было тесно, и хотя художник никогда не признался бы в этом даже себе самому, он жаждал признания.

В 1894 году Михаил Врубель погрузился в такую очевидную депрессию, что Мамонтов отправил его в Италию – развеяться и заодно присмотреть за старшим сыном Сергеем, который лечил в Европе почки. Вернувшись, Врубель участвовал в выставке Московского товарищества художников со скульптурой «Голова великана». В газете «Русские ведомости» его отдельно упомянули как «пример того, как можно лишить сюжет художественной и поэтической красоты».

Как Врубеля «казнили в Нижнем»

Пиком непопулярности Врубеля стала Всероссийская промышленная и художественная выставка в Нижнем Новгороде (1896), по случаю которой Мамонтов выхлопотал для художника заказ на два больших панно в павильоне художественного отдела.

Ознакомившись с эскизами, курировавший проект Альберт Бенуа дал в Академию художеств лаконичную телеграмму: «Панно Врубеля чудовищны, необходимо убрать, ждем жюри». Комиссия сочла невозможным экспонировать работы Врубеля, и неоконченные панно выкупил Мамонтов. Они были завершены Врубелем в Абрамцеве. Для злополучных «Микулы Селяниновича» и «Принцессы Грезы» Мамонтов выстроил отдельный павильон, где они демонстрировались под вывеской «Выставка декоративных панно художника М. А. Врубеля, забракованных жюри Императорской Академии художеств». Хотя полноценного «Салона отверженных» из этой затеи не вышло, шумиха в прессе снова была нешуточная. В своих воспоминаниях Константин Коровин цитировал ходивший в те времена анекдот:

«Когда Врубель был болен и находился в больнице, в Академии художеств открылась выставка Дягилева. На открытии присутствовал государь. Увидев картину Врубеля «Сирень», государь сказал:

– Как это красиво. Мне нравится.

Великий князь Владимир Александрович, стоявший рядом, горячо протестуя, возражал:

– Что это такое? Это же декадентство…

– Нет, мне нравится, – говорил государь. – Кто автор этой картины? – Врубель, ответили государю.

…Обернувшись к свите и увидев графа Толстого, вице-президента Академии художеств, государь сказал:

– Граф Иван Иванович, ведь это тот, кого казнили в Нижнем?»

С первого взгляда

В 1896 году в Петербурге Михаил Врубель познакомился с певицей Надеждой Забелой – она исполняла роль в опере «Гензель и Гретель», декорации к которой заказали художнику. Позднее Забела вспоминала, что была немного испугана: «Я была поражена и даже несколько шокирована тем, что какой-то господин подбежал ко мне и, целуя мою руку, воскликнул: «Прелестный голос!» Стоявшая здесь T. С. Любатович (партнерша певицы по постановке. – Ред.) поспешила мне представить: «Наш художник Михаил Александрович Врубель», и в сторону мне сказала: «Человек очень экспансивный, но вполне порядочный». Врубель сделал ей предложение едва ли не в тот же день (в письме сестре он клялся, что покончил бы с собой в случае отказа). Забела слышала, что Врубель сильно пьет и практически все время нищенствует, но все же ответила «да».

Они обвенчались в Швейцарии. Врубель, приехавший в Женеву позже невесты, в очередной раз остался без денег и шел от вокзала к собору пешком.

Какое-то время они жили в Харькове – у Надежды был ангажемент в тамошней опере. Врубель был в это время по обыкновению мрачен и вспыльчив, кроме того, в Харькове обнаружился новый тревожный симптом – страшные мигрени, которые художник глушил лошадиными дозами фенацетина.

Начало конца

В 1901 году у Врубелей родился сын, которого назвали Саввой. Это событие полностью изменило ситуацию: мать на время оставила сцену, Михаилу Александровичу пришлось обеспечивать семью самостоятельно. Савва родился с «заячьей губой», дефект произвел на отца тягостное впечатление – ему виделся в этом дурной знак. Михаил Врубель снова начал сползать в депрессию и работал над картиной «Демон поверженный» по 14 часов в сутки. Он был одержим этой работой – выполнив задуманное, переделывал снова и снова. Время от времени художник уходил в запой и становился особенно буен – однажды жене даже пришлось спасаться от него бегством к родственникам в Рязани. Весной 1902 года Михаил Врубель был впервые госпитализирован с симптомами острого психического расстройства.

Трудно судить, какую лепту внесло безумие в творчество Врубеля. Возможно, будь он нормальным с точки зрения психиатрии, он был бы для своего времени кем-то вроде Роберта Смита, Тима Бертона или других легкомысленных поп-героев, которые сегодня не прочь «поиграть в декаданс». Может быть, именно сумасшествие придало его работам столь тревожное, таинственное и мощное звучание.

Что касается пресловутого общественного мнения, тут недуг Врубеля сыграл самую благотворную роль. Из несносного социопата он тотчас превратился в трагическую фигуру, нуждающуюся не в порицании, а в сочувствии. Вчерашние критики заговорили о том, что художник опередил свое время. Функционеры, находившие работы Врубеля «чудовищными», избрали его академиком живописи – «за известность на художественном поприще».

Разумеется, признание запоздало – запоздало фатально.

Невидимый убийца

Врубель был серьезно болен. Одна клиника следовала за другой. Манию величия сменяли припадки самоуничижения. Иногда наступало временное просветление, за которым следовал очередной кризис. Особенно сильным ударом по нестабильной психике Врубеля стала смерть сына в 1903 году: вскоре после этого состояние его настолько ухудшилось, что говорить о нем стали в прошедшем времени, хотя художник оставался творчески активен до 1906 года.

Первоначальный диагноз – третичный сифилис – оказался верен только отчасти. Доктор Федор Усольцев выяснил, что заболевание поразило не головной, а спинной мозг Врубеля, маниакально-депрессивный психоз развился самостоятельно. Так или иначе, исход предвиделся один: духовная и физическая деградация. В 1906 году Михаил Врубель полностью ослеп. По словам Анны Врубель – любимой сестры художника, которая была ему сиделкой в последние годы, – он неоднократно говорил, что устал жить. В феврале 1910 года Врубель открыл форточку и долго вдыхал морозный воздух, что спровоцировало пневмонию. Возможно, он сделал это неосознанно: последний год он был погружен в свои галлюцинации и вряд ли четко осознавал, что делает. Впрочем, накануне смерти Михаил Врубель причесался, вымылся с одеколоном и ночью сказал ухаживавшему за ним санитару: «Николай, довольно уже мне лежать здесь – поедем в Академию». На следующий день гроб с телом художника был установлен в Академии художеств – Врубель и здесь оказался провидцем. Его похоронили на Новодевичьем кладбище. Над могилой Врубеля Александр Блок сказал: «Перед тем, что Врубель и ему подобные приоткрывают человечеству раз в столетие, я умею лишь трепетать. Тех миров, которые видели они, мы не видим».

Обри Бердслей: короткий век эпатажного чудака

Обри Бердслей был странным. Впрочем, чего можно было ожидать от человека, с ранних лет знавшего, что ему отмерен совсем небольшой срок жизни. Однако страх смерти, казалось, был ему вовсе неведом до последних месяцев жизни, когда «костлявая» подступила слишком близко. А возможно, он просто умело скрывал этот страх, компенсируя его поразительной способностью всегда быть в центре внимания. Не всегда это внимание было положительным, не всегда оно художнику нравилось. Но почему-то всегда играло ему на руку. Им интересовались, им восхищались, его ненавидели и порицали. На любую критику в свой адрес Бердслей неизменно отвечал остроумными комментариями и едкими замечаниями. Нескладный молодой человек внушительного роста с вытянутым лицом и чудаковатой прической, где бы он ни появился, тут же обзаводился либо друзьями, либо недоброжелателями. Складывается впечатление, что к Бердслею просто невозможно было относиться нейтрально. А он удивительно естественным образом этим пользовался.

Семейные секреты

В истории семьи Бердслея было достаточно скандальных подробностей и скелетов в шкафах. Начать, пожалуй, стоит с его бабки Сьюзан. Она родилась в Дакке (Бангладеш), и в ее свидетельстве о рождении в графе с именем матери был поставлен прочерк. Отцом же был указан доктор Александр Лэмб. В английских колониях в XIX веке такие документы не были редкостью. Чаще всего матерями незаконнорожденных детей были туземные служанки.

У Сьюзан Лэмб и ее супруга Уильяма Питта родились три дочери, но самой заметной и самой красивой среди них была Элен. Она пользовалась огромной популярностью у мужчин, да и сама с легкостью заводила знакомства с понравившимися ей молодыми людьми. Она обожала эффектные и даже экстравагантные выходки. Однажды в церкви она притворилась глухонемой, чтобы получить престижное место в первом ряду. Закончилось все тем, что Элен начала тайно встречаться с неким Винсентом Бердслеем.

Сложности в семейной жизни Винсента и Элен начались буквально в день свадьбы. Молодожены и их гости не смогли войти в церковь через главный вход из-за штормового ветра, им пришлось довольствоваться скромной дверью ризницы. Можно было бы усмотреть в этом недобрый знак, но бракосочетание все же состоялось. Скандал грянул сразу после окончания медового месяца. На Винсента подала в суд некая вдова, обвинившая его в том, что он обещал на ней жениться. Чтобы не довести дело до суда, Винсенту пришлось откупиться от женщины, продав часть своего имущества. Надежда на светлое будущее в уважаемом семействе рассыпалась в прах. Опозоренный Винсент был вынужден поселиться вместе с женой в доме ее родителей и навсегда потерял их доверие.

Взрослые поневоле

Элен Бердслей вполне могла бы стать эталоном для современных матерей, которые уверены, что ребенка нужно в первую очередь «развивать». Когда маленькое семейство обосновалось в Лондоне, Элен, лишенная привычного безбедного существования, вынуждена была жить с мужем и детьми в съемных квартирах и давать уроки музыки. Она быстро разочаровалась в семейной жизни и каждую свободную минуту стала посвящать детям, решив через них реализовать все свои несбывшиеся мечты и не оправдавшиеся амбиции. Обри и его сестра Мэйбл с самого раннего возраста обучались музыке и рисованию и читали совсем не детскую литературу. Отсюда и пошла легенда (тщательно поддерживаемая Элен) о том, что Обри был одаренным ребенком.

Большую часть времени Мэйбл и Обри были предоставлены сами себе. Они почти не общались со сверстниками и очень рано перестали вести себя по-детски. Мэйбл на всю жизнь осталась для Обри самым близким человеком, они большую часть жизни прожили вдвоем.

Ранний старт

Самым счастливым временем в детстве и юношестве Обри стала его учеба в Брайтонской средней школе. Мальчик быстро обзавелся друзьями и завоевал в школе определенный авторитет, несмотря на экстравагантную внешность и немалое самомнение. Тогда же он начал развивать свой художественный талант и увлекся театром. Обри участвовал в большинстве школьных постановок, исполняя ведущие роли. Что же касается рисования, именно тогда в его работах появилось тесное переплетение живописи, литературы и театра. Он искусно разрисовывал поля книг, уделяя особое внимание мелким деталям (что неудивительно, учитывая, что один его дед был хирургом, а второй – ювелиром).

Печатным дебютом Бердслея в качестве художника стала публикация в 1887 году серии картинок под названием «Анализ юбилейного крикетного матча» в журнале «Прошлое и настоящее». В том же году, кстати, был впервые опубликован и его литературный труд – шутливое стихотворение «Два к одному». Школу Обри окончил с триумфом. Незадолго до выпуска он сыграл в школьной постановке «Флейтиста из Гаммельна» и нарисовал все иллюстрации для программки спектакля.

Чем зрители оперы возмутили критиков

Музыка занимала в жизни Бердслея особое место. Он играл на фортепиано с раннего детства и даже сочинял собственные музыкальные произведения. Этот талант в будущем позволил ему избежать «дедовщины» в школе, где Обри, в первый же день исполнив этюд собственного сочинения и прочитав свои же стихи, смог добиться уважения не только среди одноклассников, но и среди старших мальчиков.

Одним из самых любимых композиторов Бердслея был Рихард Вагнер. Художник нередко обращался к операм композитора в своих работах. Рисунок «Вагнериты» был опубликован в журнале «Желтая книга» в октябре 1894 года.

Рисунок «Вагнериты» изображает зрителей в театре за просмотром оперы «Тристан и Изольда». Зрителю видны только несколько рядов партера и две ложи на заднем плане. Бельэтажа, галерки, да и, собственно, сцены здесь как будто и не существует, действие вагнеровской оперы для Бердслея не имеет значения. Главные действующие лица здесь – женщины в глубоко декольтированных платьях, которые занимают большую часть кресел партера. Именно эти женщины и возмутили критиков, ведь они сидят в зале театра в поздний час в откровенных нарядах и без сопровождения мужчин. По мнению публики, такие женщины могли быть только проститутками. «Вагнеритов», а точнее «вагнериток», даже называли похожими на животных или на пациентов Бедлама.

Скандальная чертовщина

В феврале 1884 года увидело свет издание скандальной пьесы Оскара Уайльда «Саломея» с иллюстрациями Обри Бердслея. В изложении Уайльда кратко рассказанная библейская история наполнилась страстями и эротическими подробностями. Бердслей же сдобрил книгу удивительными рисунками с обнаженными частями тела, подтекстами и намеками. В викторианской Англии этого было достаточно, чтобы вызвать скандал, а репутация Уайльда этому только способствовала.

Но, по мнению некоторых критиков, иллюстрации отодвинули на задний план сюжет и героев, сделав главным в этой пьесе Обри Бердслея. В «Смерти Артура», которую художник иллюстрировал всего годом ранее, он уделял большое внимание окружающим героев пейзажам и деталям. В «Саломее» же все это было неважным и незначительным: герои Бердслея словно парят в воздухе на белом или черном фоне.

Отдельного внимания заслуживает сама Саломея, танцующая с обнаженной грудью под аккомпанемент странного существа, похожего на маленького демона. Что же касается «Кульминации», то и здесь есть некоторая «чертовщина». Коварную Иродиаду Бердслей изобразил в образе чуть ли не ангела смерти: узор за ее спиной напоминает темные крылья, а развевающиеся волосы похожи на рога. При этом изображение головы Иоанна Крестителя отсылает нас к мифу о Горгоне, его прическа выглядит, как клубок змей. Кроме того, все иллюстрации к «Саломее» очень похожи на японские гравюры XIX века, которыми Бердслей в то время серьезно увлекался.

Крушение

В 1895 году Обри Бердслей уже был весьма известной личностью и в Лондоне, и далеко за его пределами. За его плечами было оформление сборника рыцарских сказаний «Смерть Артура» Томаса Мэлори. Несмотря на прохладную реакцию критиков, именно издание с изящными и детализированными иллюстрациями Бердслея популярно в Британии до сих пор. Пиком его творчества стали иллюстрации к «Саломее». Художник купался в лучах славы и мог только радоваться жизни. Но в 1985 году грянул гром.

Весной этого года Оскар Уайльд отправился в тюрьму на два года по обвинению в гомосексуализме. Из-за этого скандального процесса пострадали многие, и те, у кого действительно были любовные связи с писателем, и те, кто просто имел несчастье с ним дружить. Бердслей же совсем недавно прославился благодаря работе над «Саломеей». Даже близкие знакомые стали усматривать в этом связь с сексуальными пристрастиями Уайльда. А дальше дело решил дурацкий случай. Отправляясь в заключение, писатель взял с собой роман Пьера Луиса в желтой обложке. В прессе ее назвали просто «желтой книгой».

По иронии судьбы Обри Бердслей на тот момент был художественным редактором журнала «Желтая книга». Во многих его работах тут же начали замечать «неприличный» подтекст, и, в конце концов, художника уволили. Бердслей был очень расстроен, в частности из-за того, что это увольнение косвенно подтвердило несуществующую связь с Уайльдом.

В этот период поддержкой художнику послужил новый друг – поэт и журналист Андре Раффалович. Он, к слову, будет помогать Бердслею (в том числе и материально) до конца его дней. Художник тем временем сосредотачивается на собственном литературном труде «История о Венере и Тангейзере», которая позже получила название «Под холмом», и параллельно создает для него иллюстрации. В это же время он знакомится с издателем Леонардом Смитерсом, который не только предоставлял Бердслею работу, но и стал его близким другом.

Финальная шутка

Когда Бердслей остался без работы, самым обидным для него стало то, что ему даже не дали защитить себя и опровергнуть это решение. Издатель Джон Лейн уволил художника, пока тот находился во Франции, и заменил его рисунок на обложке нового номера журнала. В изначальной обложке авторства Бердслея – невинном в общем-то изображении девушки, сидящей на берегу водоема и слушающей, как фавн читает ей книгу, усмотрели едва ли не порнографию. По мнению недоброжелателей, в шерсти на бедрах сатира художник искусно спрятал огромный детородный орган.

В то время на помощь Бердслею пришел Леонард Смитерс. Он помог художнику с работой и предложил ему открыть собственный журнал, который было решено назвать «Савой» (в честь гостиницы в Лондоне). Обложки для него рисовал, конечно же, сам Бердслей. На рисунке для первого номера он изобразил женщину в костюме для верховой езды в саду с буйной растительностью. Но художник не был бы собой, если бы не поддался извечному искушению шокировать и эпатировать публику. К величественной даме он пририсовал милого херувима в нижней части рисунка, который мочился на экземпляр «Желтой книги», таким образом как бы поставив окончательную точку в той скандальной истории.

Смерть, идущая по пятам

Обри Бердслей знал о том, что серьезно болен, с семи лет. Тогда у мальчика начались приступы кашля. Доктору было достаточно услышать шумы в легких Обри, чтобы поставить ему диагноз «туберкулез».

Художник понимал, что его болезнь не позволит ему прожить долгую и счастливую жизнь, но долгое время он как бы не принимал ее всерьез. Пока не начались кровотечения, которые всерьез его испугали. Обострение болезни чаще всего происходило зимой и существенно омрачало Бердслею и его родным праздники.

Здоровье Бердслея ухудшалось с каждым годом. Но он продолжал работать: создал несколько довольно откровенных иллюстраций к «Лисистрате» и одну из самых сильных (по его мнению) работ – рисунок «Вольпоне, поклоняющийся своему богатству». Но художник вынужден был ограничивать время работы, потому что она только ухудшала его самочувствие.

Последние месяцы жизни Бердслей провел на юге Франции. За год до конца, когда стало понятно, что благополучного исхода не предвидится, художник принял католичество. И перед самой смертью попросил Леонарда Смитерса уничтожить все его «неприличные» рисунки, в том числе и иллюстрации к «Лисистрате». Смитерс обманул его, уверив, что исполнил его волю. 6 марта 1898 года у Бердслея открылось сильное кровотечение, разрушив все надежды на возможное выздоровление. Художник прожил еще 10 дней. Он умер ранним утром 16 марта в возрасте 25 лет.

Эрте (Роман Тыртов): художник, который жил в мире грез

Эрте родился в ХIХ и прожил почти весь ХХ век. Он любил гуашь и акварель, бархат и шелк, персидские миниатюры и бронзу, путешествия и десерты, кошек и маскарады. Не любил он только скуку. «Я пребываю в другом мире, мире мечты, который дарит забвение. Люди принимают наркотики, чтобы достичь подобной свободы от повседневных забот. Мне же они никогда не были нужны», – писал Эрте.

Почти ровесник Пабло Пикассо, Эгона Шиле и Гранта Вуда, Роман Тыртов прожил 97 лет как будто в параллельной реальности. Все это время был верен стилю ар-деко, которому арт-критики отмеряют всего-то лет 20 в истории искусства, пережил две мировые войны, словно не замечая их, прошел мимо Великой депрессии и послевоенной разрухи. Не принимая участия в изнурительных битвах авангардных художественных движений, он еще при жизни увидел, как его работы занимают место в галерее Тейт и музее Метрополитен.

Знатный род

Роман Тыртов родился в семье с долгой историей и одной неизменной традицией: все мужчины здесь становились военными. Отец Тыртова Петр Иванович был адмиралом, начальником Морского инженерного училища в Санкт-Петербурге, где за суровый нрав получил от учащихся прозвище Щука. Его надежды на преемственность поколений таяли с каждым новым годом жизни сына. Нежный, хрупкий, мечтательный, Роман меньше всего годился для военного дела. Все, что его по-настоящему интересовало – это классический балет и рисование. Уроки танцев он берет у балерины Марии Петипа, а уроки рисунка – у ученика Репина Дмитрия Лосевского. Юный Тыртов делает эскизы женских платьев для петербургского журнала мод и мечтает о совершеннолетии, чтобы поскорее уехать в Париж.

18-летний Роман Тыртов не может похвастать академическим художественным образованием, не может рассчитывать на финансовую поддержку родителей – он покоряет Париж мощью воображения и юношеской дерзостью. Эскизы женских платьев он отправляет самому знаменитому и скандальному модельеру Франции Полю Пуаре – и получает завидную работу. С этих пор ему удается все, за что бы ни брался: мода, сценография, иллюстрация, скульптура.

Новое имя

В Париже несостоявшийся русский военный сократил благородное имя до инициалов – в этой новой жизни его будут звать Эрте. В 1914 году об Эрте узнают как о театральном художнике, сценографе и авторе костюмов. Он придумывает наряды для Маты Хари, костюмы для танцовщиц кабаре и для артистов театров. А в 1915-м его уже знает Европа и Америка – как автора обложек для журнала Harper’s Bazaar. 240 номеров в течение 20 лет! Несколько тысяч иллюстраций внутри журнала. Позже, на юбилейных выставках Harper’s Bazaar, это время назовут эпохой ар-деко. В 1922 году Эрте подключает влиятельных друзей, международные организации – и вытаскивает из постреволюционной России в Париж родителей. Благородная фамилия и славная история Тыртовых стала для них угрозой и клеймом.

Мир грез, в котором живет Эрте, обладает завидной плотностью идей и образов. Эрте неутомим – от одного перечисления его именитых заказчиков голова кружится. Он уезжает из охваченного войной Парижа в Америку, где работает с журналами Vogue и Cosmopoliran, с кинокомпанией Metro-Goldwyn-Mayer, разрабатывает костюмы и эскизы для бродвейских шоу и знаменитых мюзик-холлов. В Париж он вернется не скоро, сказочно богатым и знаменитым.

Мир грез, в котором живет Эрте, выстроен по другую сторону от мировых катастроф и потрясений. Он здесь и сейчас, шумный, шикарный, изысканный, подвижный – почти не отличимый от нарисованного. Ар-деко последовательней других современных стилей подчиняет реальность законам красоты: перекраивает интерьеры, общественные здания, платья, этикетки, проникает в спальни, столовые. Эрте с радостью выполняет частные заказы, разрисовывает стены богатых вилл, придумывает дизайн бокалов, ваз, украшений, режиссирует и одевает целые маскарадные шествия для друзей.

Мир грез, в котором живет Эрте, не так уж часто дает трещину и рушится. Но все же случается. В 1933 году умирает Николай Урусов, друг, возлюбленный и менеджер Эрте, с которым он прожил 20 лет. После этого художник только однажды отважился на близкие отношения – они закончились быстро и печально. С этого времени Эрте всегда будет жить один.

Невыносимая легкость

Современные историки искусства утверждают, что с началом Второй мировой войны художественно-дизайнерское направление ар-деко становится невостребованным и несвоевременным. Европа, а потом уже и Америка, не могут себе позволить роскоши, рафинированной изысканности и легкомыслия. Мир так встряхнуло, что фигуративное искусство рассыпалось на части – и абстракция становится самым выразительным языком живописи. Тем единственным языком, который уместен для разговора об ужасе времени. Эпоха ар-деко завершается, но только не для Эрте. Он продолжает мечтать и изобретать новые силуэты, рассыпать жемчуг, кроить бархат и парчу, плести головоломные узоры. Но сосредотачивает усилия на той сфере искусства, где его воображение востребовано: театр, мюзик-холлы и кабаре.

В послевоенное время об Эрте знают совсем немногие – массовая культура, чутко следующая веяниям времени, исключает ар-деко из стилей-фаворитов. В 1950-х рисовать для Harper’s Bazaar начинает Энди Уорхол. Пройдет пара десятков лет, пока в конце 1970-х та же массовая культура не начнет возрождать интерес к искусству, моде и культуре 1920-х годов. И весь этот блеск дорогих материалов, экзотические мотивы, длинные мундштуки, плиссировки и платья на одно плечо (когда-то в 1920-х именно Эрте придумал эту модель декольте) станут обжигающе модными. И вдруг оказывается, что один из классиков ар-деко не просто жив и полон творческой энергии, а что все это время он только и делал, что работал в новом модном стиле.

В ближайшие 20 лет Эрте будет путешествовать, издавать альбомы новой и забытой старой графики, лить скульптуры из бронзы с инкрустацией и позолотой, писать книгу воспоминаний, носить яркие жилеты и меховые галстуки, ездить с выставками через океан и обратно, расписывать стены в домах голливудских звезд, вдохновлять полиграфических дизайнеров – словом, все то же самое, что и всегда, только теперь за 100 миллионов в год.

Эрте заболел внезапно во время одного из путешествий, умер быстро и неожиданно. Он 97 лет прожил в прекрасном, легкомысленном, безграничном мире грез, который если и давал трещины, то очень редко.

Мауриц Корнелис Эшер: изгой, вывернувший мир наизнанку

Несмотря на то что имя Маурица Эшера известно любому человеку, мало-мальски разбирающемуся в искусстве, этот художник всегда стоял особняком среди коллег. Да что там говорить, некоторые искусствоведы даже сомневаются, стоит ли относить его работы к современной живописи. И с ними сложно поспорить, ведь за всю свою карьеру Эшер не написал ни одного живописного полотна. Его волновали исключительно гравюры, орнаменты и узоры. Он мало интересовался коллегами-художниками и не общался ни с кем из них (по крайней мере, не сохранилось никаких тому свидетельств), что лишь усиливало его позицию аутсайдера. Но при этом Эшеру с его мозаичными узорами, невозможной архитектурой и бесконечно воспроизводимыми рисунками удалось достичь того, о чем многие художники того времени могли только мечтать. Эшер прославился при жизни и умер в преклонном возрасте практически признанным гением.

Одаренный невидимка

Мауриц Корнелис Эшер был очень болезненным ребенком (и вырос в не менее болезненного взрослого). Слабое здоровье сначала лишило мальчика полноценного общения с другими детьми, а позже вынудило отказаться от мечты пойти по стопам отца и стать архитектором. В возрасте семи лет, в то самое время, когда большинство его сверстников гоняли мяч и обзаводились первыми друзьями «на всю жизнь», Маурицу пришлось провести целый год вдали от дома и семьи. Родители отправили мальчика на лечение в маленький приморский городок Зандворт, который еще недавно был всего лишь рыбацкой деревушкой.

С детства Эшер обладал одной удивительной особенностью – он умел становиться невидимым. За эту способность при необходимости «сливаться с местностью» (и, к примеру, не попадаться на глаза учителю) Маурица недолюбливали и одноклассники, и преподаватели. Обучение в школе давалось ему с большим трудом, да он никогда особенно и не стремился учиться хорошо. Мальчик получал плохие оценки даже по рисованию, которое очень любил и в котором достигал внушительных успехов. За годы учебы Эшер завалил столько экзаменов, что даже не смог получить аттестат зрелости. Но школьное образование при этом каким-то чудом завершил. По всей видимости, учителям просто хотелось поскорее избавиться от странного мальчика, способного быть совершенно незаметным и демонстративно плевавшего на все их нравоучения. Мауриц был этому только рад. Вообще, складывается впечатление, что всю жизнь он хотел только одного – чтобы все оставили его в покое и не мешали заниматься тем, чем ему хотелось.

Почему Эшеру пришлось поставить крест на мечте

Свой первый рисунок Мауриц продемонстрировал родным еще в детстве. Биографы художника утверждают, что это был квадратный круг. Джордж Эшер посмотрел на листок и, вероятнее всего, удовлетворенно подумал, что растит себе достойную смену. Мауриц, по-видимому, был очень привязан к родителю и пытался впечатлить его любым способом. Даже одной из первых гравюр Эшера стал портрет его отца. Мальчик мечтал стать архитектором, как его отец, и стал брать уроки по этой специальности в Техническом училище Дельфта. Пресловутое слабое здоровье и здесь стало для него непреодолимым препятствием. Эшер проучился лишь год, после чего был отчислен. Было очевидно, что архитектором ему не стать, но Мауриц все же решил не сдаваться и поступил в Школу архитектуры и декоративных искусств в Харлеме. Здесь он добился большего успеха, однако к моменту окончания учебы его мыслями, сердцем и воображением окончательно и бесповоротно завладела гравюра. Так Маурицу и Джорджу Эшерам пришлось распрощаться с одной на двоих мечтой.

Еще одним человеком, к которому Эшер испытывал сильную привязанность, был его наставник Самуэль де Мескита, обучавший художника литографии в Харлеме. После переезда в Италию Эшер переписывался с учителем до самой его смерти. В 1944 году вся семья Мескиты, еврея по происхождению, была арестована нацистами, и вскоре после этого он погиб в газовой камере Освенцима. Эшеру удалось сохранить множество работ наставника, которые он позже отправил в амстердамский музей. У себя он оставил лишь один эскиз Мескиты с впечатанной в него жуткой «гравюрой» – следом сапога немецкого солдата. Позже он создаст собственную гравюру со следами сапог в грязи и небом, отраженным в луже.

Любовь по-итальянски

Эшера часто намеренно выносят за пределы круга представителей современной живописи, его принято изображать эдаким сухарем со складом ума скорее математическим, нежели творческим. Даже удивительно, как человек, настолько погруженный в любимое дело, умудрился обзавестись семьей. С Джеттой Уимикер 25-летний Мауриц познакомился во время путешествия по Италии. Он долго не решался признаться девушке в своих чувствах и сделал это буквально в последний момент. В 1924 году они поженились и поселились неподалеку от Рима. Эшер и Джетта прожили вместе более 40 лет и обзавелись тремя сыновьями. Лишь в 1968 году супруга оставила художника и уехала в родную Швейцарию.

В 1920-х годах гравюры Эшера были еще очень далеки от тех, которые принесли ему мировую известность и рыцарский титул. В то время большая часть его работ была посвящена нежно любимой Италии. Поля и холмы, крепости, соборы и узкие улочки… Казалось, он может рисовать итальянские пейзажи бесконечно. Но уже в них просматривается безошибочно узнаваемый стиль, в котором будут выполнены поздние работы Эшера.

В Италии художник с семьей прожил до 1935 года и вынужден был уехать из-за накалившейся политической обстановки (несмотря на то, что сам Муссолини присутствовал на крестинах его первенца).

Всю жизнь Эшер много переезжал и путешествовал. И прославился он в первую очередь благодаря своим пейзажам. Первая персональная выставка художника состоялась в 1923 году. Большинство его современников в 25 лет могли об этом только мечтать. И несмотря на то, что иногда он испытывал материальные трудности, популярность его с каждым годом только росла. Но по-настоящему триумфальное шествие работ Эшера по миру началось в середине 1950-х годов после его первой выставки в США. Сложно представить, сколько еще художник мог бы сделать, если бы не здоровье, которое с возрастом причиняло ему все больше неудобств. За свою жизнь Эшер перенес несколько операций, последние два года провел в доме для престарелых и скончался от рака в возрасте 73 лет.

Вверх по лестнице, ведущей вниз

В 1958 году физик и математик Роджер Пенроуз опубликовал в журнале British Journal of Psychology статью о невозможных фигурах, в том числе и о ставшем знаменитым «Треугольнике Пенроуза». Позже он вместе со своим отцом Лайонелом разработал модель невозможной лестницы. Ряд исследователей полагают, что на Пенроузов повлияли некоторые работы Маурица Эшера с геометрическими фигурами, которым нет места в реальном мире. А их статьи, в свою очередь, вдохновили Эшера на превращение невозможной геометрии в невозможную архитектуру. Благодаря Пенроузам мир увидел «Бельведер», «Восхождение и нисхождение» и «Водопад».

«Бельведер» стал отправной точкой для нового этапа в творчестве Эшера и, по мнению некоторых искусствоведов, – своеобразной метафорой испортившихся отношений художника с женой. Или, возможно, попыткой как-то их наладить. Как бы там ни было, супруги прожили вместе еще десять лет, после чего Джетта оставила Эшера в Нидерландах, где ей никогда не нравилось, и уехала доживать свой век в Швейцарию.

Если рассматривать гравюру с этой точки зрения, тогда не имеют особого значения ни юноша, держащий в руках невозможный куб, ни пленник в подвале, просовывающий голову сквозь прутья решетки (которую не воспроизвести в реальном мире), ни люди, поднимающиеся по лестнице, чтобы снова оказаться в отправной точке. В этом случае главными героями становятся мужчина и женщина, разглядывающие окружающий пейзаж с разных этажей бельведера и лишенные возможности встретиться, поскольку один из них всегда будет находиться внутри строения, а другой – снаружи.

Ощущение полета

Знаменитое предание о Вавилонской башне во все времена волновало умы художников. До Эшера одним из самых известных изображений этого сюжета была картина Питера Брейгеля Старшего. Эшера, к слову, часто сравнивают с Брейгелем: в частности, из-за того, что оба были графиками, путешествовали по Европе по очень похожему маршруту и даже обладали внешним сходством.

По свидетельствам родных и друзей Эшера, он с детства страдал от своего рода психического расстройства. Мауриц питал необъяснимую страсть к высоте, испытывая почти религиозный экстаз при взгляде вверх на высокое строение или возвышенность. С возрастом эта особенность если и не исчезла полностью, то сгладилась. Но навсегда осталась в его гравюрах. Многие его работы, начиная с итальянского периода, изображают пейзажи или здания, увиденные и запечатленные с очень высокой точки. Это же касается и «Вавилонской башни».

Эшер запечатлел башню в тот момент, когда строительство достигло высочайшей точки. Изогнутые линии на заднем плане создают ощущение движения вокруг строения. Чем выше поднимается взгляд зрителя, тем больше деталей можно рассмотреть, вплоть до выражений лиц растерянных людей. Позже художник рассказывал: «Некоторые строители белые, другие – черные. Работа остановилась, потому что они потеряли способность понимать друг друга. Чтобы открыть вид на кульминацию драмы на вершине строящейся башни, здание показано сверху, будто с высоты птичьего полета». Но здесь Эшер, похоже, немного слукавил. Учитывая, какой высоты, согласно преданию, достигла Вавилонская башня к этому моменту, логичнее было бы предположить, что зритель видит ее скорее с точки зрения самого Бога.

Докучливая слава

Эшера часто называют либо представителем, либо предтечей стиля оп-арт. Действительно, мало кому удалось достичь такого же мастерства в создании оптических иллюзий. Его знаменитые лестницы давно стали частью массовой культуры: оммажи к ним можно найти, к примеру, в мультсериале «Симпсоны» и в фильмах «Лабиринт» с Дэвидом Боуи и «Начало» с Леонардо Ди Каприо. Но по какой-то необъяснимой причине любители и знатоки изобразительного искусства часто относятся к литографиям Эшера немного снисходительно, считая их достойными лишь чуть большего внимания, чем графический дизайн.

Впрочем, «галлюциногенные» работы Эшера в 1960-е очень полюбились поколению хиппи – «детям цветов». Сам же художник, по всей видимости, был не особенно рад такой мейнстримовой популярности. Он отказал Мику Джаггеру в просьбе поместить одну из его работ на обложку альбома The Rolling Stones и отверг предложение Стэнли Кубрика о совместной работе над «четырехмерным фильмом».

Баухаус – утопия, которая состоялась

«Не смотри туда, они из Баухауса!» – предостерегали добропорядочные матери своих юных дочерей. Они (студенты Баухауса) играли странную музыку по уик-эндам и купались нагишом по ночам, девушки коротко стриглись и носили брюки, а юноши отращивали длинные волосы и одевались как оборванцы. Баухаус изобрел современного длинноволосого студента художественной школы, у которого кроме непосредственных художественных экзерсисов и пленэров на повестке дня обязательно стоит: расшить сумку кельтскими узорами, выточить кулон из куска найденной во время прогулки неопознанной железяки, за ночь изобрести самый эргономичный дизайн чего-либо для очередного фестиваля или конкурса. И еще десяток важных дел по украшению и совершенствованию окружающего мира.

Высшая школа строительства и художественного конструирования Баухаус (Bauhaus – в переводе с немецкого «Дом строительства») была основана в Веймаре 25 апреля 1919 года. Сейчас термином «баухаус» называют и объединение художников, которые преподавали и учились в этом учебном заведении, и определенный стиль в архитектуре, основанный на конструктивистском подходе.

До того как появился Баухаус, у студентов художественных академий не было никакой возможности вырваться за пределы традиции: их обучение начиналось с истории искусства, рисования акварелей и копирования античных статуй. В Баухаусе начинали подготовительный курс с теории цвета и изучения фактур, создавали трехмерные структуры из всего, что попадало под руку, на старших курсах играли спектакли из геометрических фигур, самостоятельно производили мебель для обустройства классов и строили дома для преподавателей. Один из студентов рассказывал, что его девушка тогда коротко постриглась, и он использовал ее волосы для одной из скульптур. Во времена депрессии, когда на профессиональные материалы не было денег, Йоганнес Иттен, преподаватель вводного курса, отправлял студентов на помойку: идите найдите что-нибудь интересное и попытайтесь понять природу этих вещей.

Буддист и мистик Йоганнес Иттен брил голову и ходил в монашеской одежде. Он разработал подготовительный полугодовой курс для студентов Баухауса. За это время они должны были успеть понять выразительный потенциал форм и цветов, материалов и рельефов, научиться контролировать свою творческую энергию и управлять эмоциями. Занятия начинались с дыхательных упражнений, практиковалось рисование с закрытыми глазами и рисование обеими руками.

Баухаус был мечтой, которая сбылась. Здесь захотели поставить настоящий эстетический эксперимент над миром вещей и ожидали не просто художественного, а социального переворота: окружающее человека пространство, созданное по законам искусства, должно поменять со временем самого человека.

Преподавателями Баухауса были мастера-ремесленники и художники-авангардисты: созидатель иных художественных миров Пауль Клее, изобретатель абстрактной живописи Василий Кандинский, родоначальник геометрического театра Оскар Шлеммер. За время работы здесь все они создали собственные методики преподавания и разработали новейшие теории искусства. Труды преподавателей издавали тут же – они становились экспонатами серии «Книги Баухауса».

Баухаус был придуман сразу после Первой мировой войны, во времена глубокой депрессии, гиперинфляции и отчаяния. Саксонско-веймарская школа прикладного искусства не работала уже четыре года, и нужно было ее оживлять и восстанавливать. Директором школы был назначен молодой архитектор Вальтер Гропиус, который получил в свое распоряжение еще и Высшую школу изобразительных искусств. Новая модель обучения художников-ремесленников будущего складывалась буквально сама собой.

В 1919 году Гропиус придумал новой школе название Баухаус – Дом строительства – и выпустил манифест, в котором описал основную идею:

«Высшая цель любой творческой деятельности – строительство! Ранее изобразительное искусство было подчинено великой архитектуре, и его благороднейшая из функций заключалась лишь в декорировании архитектурных сооружений. Сегодня изобразительное искусство и архитектура самодовольно не замечают друг друга, и это можно исправить лишь сознательным объединением усилий представителей всех ремесел. Архитекторы, живописцы и скульпторы должны вернуться к пониманию композитного характера строительства, как процесса в целом, так и в многочисленных его частностях».

Студенты Баухауса не просто создавали эскизы будущих функциональных вещей, а производили эти вещи. Для этого была разработана система мастерских: гончарной, текстильной, витражной, металлической, класс сценографии. Кроме того, студентов учили создавать настенную живопись, гравюру по дереву, а позже экспериментировать с фотографией. Тогда во всей Европе не было больше художественной школы, которая бы всерьез применяла в обучении авангардистские идеи.

За 14 лет Баухаус сменил три адреса. В Веймаре было прекрасно и свободно, потому что это самый артистический город Германии, здесь Баухаус был признан и принят. В Дессау было грандиозно, потому что здесь для школы построили специальное здание и устроили изнутри все по собственным проектам и в соответствии с главными идеями: общежитие для студентов, мастерские, театральный зал, столовая, дома преподавателей. В Берлине было совсем недолго и страшно, потому что именно сюда в 1933 году пришли национал-социалисты, чтобы закрыть Баухаус и вышвырнуть из окон школы инструменты и «дегенеративные» произведения студентов и преподавателей.

Функциональность – это определение, которое впервые прозвучало в стенах Баухауса и по сей день без него не обходится ни один спор об архитектуре, промышленном и городском дизайне. Но в начале 1920-х годов простые формы предметов, производимых в мастерских Баухауса, потрясали. Потому что это были мебель, посуда, здания, гобелены, ковры, изготовленные смелыми, революционными художниками. Экспериментальный дом Haus am Horn, построенный в Веймаре на территории пришкольных огородов, стал символом и архетипом чистой функциональности. На первой выставке Баухауса, устроенной для демонстрации достижений школы в 1923 году, Haus am Horn стал главным экспонатом. Металл во многих элементах мебели заменял дерево, декоративность больше не работала по старым принципам – новым эстетическим ресурсом стали линии, геометрически четкие формы, насыщенные чистые цвета. Здесь была кухня, больше напоминающая лабораторию, где каждая вещь соединяла в себе несколько функций, где вся утварь была лаконичной и идеально расположенной в пространстве. Эта кухня была не для беседы за чашкой чая, а для быстрой и максимально комфортной работы. Здесь была самая настоящая ИКЕА.

Некоторые экземпляры мебели, произведенной в мастерских Баухауса, стали воплощением художественных, композиционных, колористических идей его лидеров. Так и получается, что знаменитая детская колыбель, ковер по эскизам Клее и стул «Василий» – это не те вещи, на которых сидят, лежат и топчут, а произведения искусства, которые хранят в музеях.

Когда Вальтер Гропиус объявил, что студентом Баухауса может стать каждый, он не ожидал, что здесь будет столько женщин. За всю недолгую историю школы их было приблизительно столько же, сколько и юношей. И ладно бы там гобелены рисовали и керамику создавали, но не тут-то было. Марианна Брандт, например, поступившая в Баухаус уже будучи серьезной дамой слегка за 30, специализировалась на металле и разработке систем освещения. Ее металлические чайные сервизы до сих пор производит итальянская компания Alessi.

Еще одна программная idée-fix Баухауса, основа основ и цель развития – это синтез искусств. А в дальнейшем – синтез техники, науки и искусства. Преподаватели школы не вещали с кафедры о найденной однажды и навсегда истине, они искали эту межкультурную, междисциплинарную истину вместе с учениками. Неудивительно, что период чтения лекций и ведения мастерских в Баухаусе стал временем невероятно мощного вдохновения для Василия Кандинского, Пауля Клее, Оскара Шлеммера, Герхарда Маркса и временем создания теоретических работ. Одним из самых потрясающих проектов Баухауса стали сценические постановки Шлеммера. Папье-маше, картон, металл – из всего этого вырастали и оживали 18 геометрических статуй-танцоров, которые решали на сцене метафизические вопросы о слиянии человека и мира, частного и общего. Это было первое в истории искусства действо, которое органично вписало фигуры танцоров в декорации, которое вывело авангард на сцену. Слияние музыки, цвета, формы, движения, света, механики и архитектуры сцены.

В Баухаусе проводили концерты современной музыки – Кандинский и Клее отыскивали самых смелых экспериментаторов в Лейпцигской консерватории и тащили их играть к своим студентам. Заканчивался концерт – перегородку между столовой и залом со сценой убирали – и уже начинали танцевать в невероятных масках Шлеммера. Здесь устраивали фестивали различных материалов и форм. Например, для всей школы объявлялся фестиваль металла: студенты вдохновлялись возможностями и невозможностями материала и создавали свое собственное новаторское произведение. Собственное видение и индивидуальность – это то, что ценили в студентах Баухауса.

Собственное видение и индивидуальность – это то, чего не могли допустить национал-социалисты, оказавшиеся у власти сначала в Веймаре, а в начале 1930-х годов добравшиеся и до Дессау. Большинство преподавателей Баухауса стали героями знаменитой выставки «Дегенеративного искусства» и потеряли надежду на какое бы то ни было будущее в своей стране. Пришло время идеям Баухауса эмигрировать в Америку.

Винсент Ван Гог. Пара башмаков (Балтиморский художественный музей, Балтимор), 1887 год

Винсент Ван Гог. Цветение сливового сада (по мотивам Хиросигэ) (Музей Винсента Ван Гога, Амстердам), 1887 год

Винсент Ван Гог. Спальня в Арле (первый вариант) (Музей Винсента Ван Гога, Амстердам), 1888 год

Винсент Ван Гог. Портрет доктора Рея (Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина), 1889 год

Винсент Ван Гог. Автопортрет с перевязанным ухом и трубкой (Частная коллекция Филиппа Ниархоса), 1889 год

Винсент Ван Гог. Портрет доктора Гаше, 1890 год (Частная коллекция)

Поль Сезанн. Дом повешенного (Музей д’Орсе, Париж), 1873 год

Поль Сезанн. Купальщики на отдыхе (Фонд Барнса, Филадельфия), 1877 год

Поль Сезанн. Гора Сент-Виктуар (Гора святой Виктории) (Институт искусства Курто, Лондон), 1887 год

Поль Гоген. Автопортрет, посвященный Винсенту Ван Гогу (Отверженные) (Музей Винсента Ван Гога, Амстердам), 1888 год

Поль Гоген. Дух мертвых не дремлет. (Художественная галерея Олбрайт-Нокс, Буффало), 1892 год

Поль Гоген. Откуда мы пришли? Кто мы? Куда мы идем? (Музей изящных искусств, Бостон) 1897 год

Поль Гоген. Ее звали Вайраумати (Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина), 1892 год

Жорж Сёра. Эйфелева башня. Париж, 1889 год

Жорж Сёра. Купание в Аньере (Лондонская национальная галерея, Лондон), 1884 год

Жорж Сёра. Воскресный день на острове Гранд-Жатт, (Чикагский институт искусств, Чикаго) 1884–1886 гг.

Анри де Тулуз-Лотрек. Иветт Гильбер перед занавесом (Музей Род-Айлендской школы дизайна, Провиденс), 1894 год

Анри Матисс. Вид из окна. Танжер (Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина), 1912 год

Анри Матисс. Синие глаза (Фонд Матисса.), 1934 год

Анри де Тулуз-Лотрек. Клоунесса Ша-Ю-Као в «Мулен-Руж» (Собрание доктора Оскара Рейнхарта, Винтертур), 1895 год

Густав Климт. Поцелуй (Верхний Бельведер, Вена), 1908 год

Густав Климт. Золотые рыбки (Золотурнский художественный музей, Золотурн), 1901 год

Густав Климт. Портрет Эмилии Флёге (Музей истории искусств, Вена), 1902 год

Густав Климт. Юдифь и Олоферн (Верхний Бельведер, Вена), 1901 год

Густав Климт. Портрет Адели Блох-Бауэр (Новая галерея, Нью-Йорк), 1907 год

Альфонс Муха. Афиша к пьесе Жисмонда (Фонд А. Мухи, Прага), 1894 год

Альфонс Муха. Медея (Фонд А. Мухи, Прага), 1898 год

Альфонс Муха. Апофеоз истории славянства (Национальная галерея в Праге, Прага), 1925 год

Михаил Врубель. Надгробный плач (Владимирский собор, Киев), 1887 год

Михаил Врубель. Богоматерь с младенцем (Кирилловская церковь, Киев), 1885 год

Михаил Врубель. Сирень (Государственная Третьяковская галерея, Москва), 1900 год

Михаил Врубель. Девочка на фоне персидского ковра (Национальный музей «Киевская картинная галерея», Киев), 1886 год

Михаил Врубель. Демон сидящий (Государственная Третьяковская галерея, Москва), 1890 год

Обри Бердслей. Вагнериты (Музей Виктории и Альберта, Лондон), 1890 год

Обри Бердслей. Кульминация (Музей Виктории и Альберта, Лондон), 1893 год

Обри Бердслей. Обложка журнала Савой (Художественные музеи Гарварда, Кембридж), 1896 год

Мауриц Эшер. Вавилонская башня, 1928 год

Мауриц Эшер. Рептилии, 1943 год

Мауриц Эшер. Бельведер, 1958 год

Мауриц Эшер. Лужи, 1952 год

Эрте. Платье со спиральным рисунком (Метрополитенмузей, Нью-Йорк), 1925 год

Эрте. Дизайн сценической ширмы (Метрополитен-музей, Нью-Йорк), 1924 год

Художники Баухауса на крыше нового здания. Слева направо: Джозеф Альберс, Хиннерк Шепер, Георг Мухе, Ласло Мохой-Надь, Герберт Байер, Ждуст Шмидт, Вальтер Гропиус, Марсель Бреер, Василий Кандинский, Пайль Клее, Лионель Фейнингер, Гунта Штольц, Оскар Шлеммер, 1926 год

Марсель Брейер. Кресла Wassily в стиле баухаус, 20–30 гг. XX в.

Петер Келер. «Колыбель», 1922 год

Триадический балет. Театральная постановка БАУХАУС. Костюмы Оскара Шлеммера, 1922 год

Авангард

Описать творчество авангардистов в двух словах невозможно – слишком уж они разные. В первой половине ХХ века мир пережил множество потрясений: революции, войны, неумолимый научно-технический прогресс… Перемены в мире искусства тоже были кардинальными, и далеко не все принимали их с радостью. Но остановить эти трансформации было невозможно: по всему миру художники шли против правил, попирали традиции и ломали устои. Они отказывались от привычных форм и сюжетов, техник и принципов композиции. Они постоянно искали что-то новое – и находили каждый свое.

Джексон Поллок: повелитель брызг и капель

Знаменитым художникам принято прощать многое. Наличие таланта превращает их в некую отдельную касту, которой априори не свойственны человеческие слабости, а если такие и есть, то общественность закрывает на них глаза со снисходительной улыбкой. Однако Джексон Поллок, несмотря на свои творческие способности, был все же самым обыкновенным человеком. Причем далеко не самым приятным.

Мрачный и нелюдимый тип, всю жизнь страдавший от алкоголизма и склонный к депрессиям, он не обладал пресловутым «внутренним стержнем». Поллок, не выпускавший изо рта сигареты, а из рук – бутылки, портил жизнь близким, устраивал скандалы и пьяные дебоши, часто оставался без гроша в кармане. Страшным, но эффектным завершающим штрихом в жизни художника стала автокатастрофа, в которой погиб сам 44-летний Поллок, изрядно принявший на грудь перед тем как сесть за руль, и одна из его пассажирок.

Сила притяжения

Впервые Джексон Поллок и Ли Краснер встретились на вечеринке в 1936 году. Только вот Поллок вряд ли запомнил эту встречу, потому что был в стельку пьян. В возрасте 24 лет молодой художник был уже состоявшимся алкоголиком. Младший из пяти сыновей Лероя и Стеллы Поллок, Джексон с детства плохо ладил с людьми. Замкнутый и подверженный вспышкам гнева, мальчик дважды вылетал из школы из-за постоянных ссор и драк. Свой отпечаток на характер Джексона наложили и постоянные переезды семьи, колесившей по всей Америке в поисках заработка, и деспотичная мать, на плечи которой легли заботы по воспитанию пятерых мальчишек, и редкие встречи с отцом, пропадавшим на многочисленных заработках. Все это, в конце концов, привело к тому, что к моменту переезда в Нью-Йорк в 1930 году 18-летний Джексон уже довольно часто прикладывался к бутылке.

В 1941 году Поллок и Краснер познакомились уже официально. Трудно сказать, что привлекло молодую независимую женщину, обладавшую несомненно большим опытом в искусстве и багажом знаний, в мрачном алкоголике, игравшем роль развязного ковбоя. Но позже Ли признавалась, что влюбилась в него моментально. Через некоторое время они поселились вместе, и Краснер на долгие годы стала главной поклонницей творчества Поллока, его опекуном и секретарем. Благодаря ей художник познакомился со многими представителями творческой элиты Нью-Йорка, в том числе и со знаменитой галеристкой Пегги Гуггенхайм, впервые представившей картину Поллока публике, заказавшей ему масштабное полотно для своего дома и организовавшей несколько его персональных выставок.

Несмотря на то что критики и публика отзывались о работах Поллока благосклонно, покупать его картины никто не спешил. Он постоянно нуждался в деньгах, а все его нераспроданные картины в конце года по договору становились собственностью Пегги Гуггенхайм.

Чистый холст и разрушенная стена

Своим появлением на свет полотно «Фреска» во многом обязано Говарду Патцелю, секретарю Пегги Гуггенхайм, который посоветовал знаменитой галеристке заказать Поллоку огромное панно для ее особняка. В 1943 году Гуггенхайм заключила с художником контракт, пообещав организовать его персональную выставку в ноябре. Он же, в свою очередь планировал к этому времени закончить работу над «Фреской». Близкий друг Пегги, художник Марсель Дюшан, порекомендовал нарисовать панно не на самой стене, а на холсте, чтобы сделать его мобильным и транспортабельным.

Чтобы натянуть холст нужного размера, Поллоку пришлось разрушить стену между двумя комнатами. Пегги дала ему полную свободу и в сюжете полотна, и в технике, и в материалах. И долгие недели художник просто сидел в студии, уставившись на «огромный, но чертовски захватывающий» чистый холст, не имея ни малейшего понятия о том, что на нем изобразить.

Время поджимало, Гуггенхайм начала давить на Поллока, требуя выполнить заказ. И, наконец, «Фреска» заняла свое место в доме галеристки. По словам художника, его вдохновило внезапное видение: «Это было бегство всех животных Американского Запада: коров и лошадей, антилоп и быков».

Существует легенда, согласно которой Поллок написал это полотно всего лишь за одну ночь. Однако недавний анализ картины показал, что она создавалась не одну неделю, поскольку некоторые слои краски были уже высохшими, когда наносились новые (а в случае с масляными красками этот процесс занимает довольно много времени).

Марсель Дюшан рассказывал, что готовое полотно, доставленное Поллоком в особняк Гуггенхайм, оказалось слишком большим, и его пришлось подрезать, чтобы оно поместилось на стену. Однако многочисленные исследования и экспертизы, которым подвергалась «Фреска» на протяжении своего существования, не нашли этому никакого подтверждения.

Человек-открытие

В 1945 году Джексон и Ли поженились и решили уехать из Нью-Йорка. Они переселились в небольшой дом на Лонг-Айленде. Художник оборудовал себе студию в сарае, где и трудился до самой своей смерти. Студия Краснер располагалась в одной из комнат в самом доме, но после гибели Поллока она перенесла ее в тот же сарай.

После переезда из Нью-Йорка Джексон почти перестал пить, жизнь вдали от постоянных вечеринок и друзей-собутыльников пошла художнику на пользу. Вплоть до того, что в течение двух лет Поллок вообще не прикладывался к бутылке. В эти же годы он начал больше писать, постоянно оттачивая и совершенствуя свою технику. Он не делал набросков, не устанавливал холсты на мольберте, а позже отказался даже от кистей, пользуясь при создании картин лишь подручными средствами. Поллок предпочитал прибивать холст к стене или расстилать его на полу: «Когда холст на полу, я чувствую больше свободы. Я чувствую себя ближе, становясь частью картины, я могу ходить вокруг нее, работать со всех четырех сторон и буквально находиться внутри картины».

Журналисты и художественные обозреватели до сих пор частенько грешат против истины, пытаясь представить Поллока как можно более уникальным художником и утверждая, что он изобрел «капельную» технику практически случайно. На самом же деле этот способ рисования стал плодом долгих экспериментов. Художник стал работать, расстилая холсты исключительно на полу, он разбавлял краску, чтобы она могла свободно струиться на холст, в зависимости от консистенции впитываясь в него или застывая на поверхности объемными брызгами. По словам очевидцев, Поллок передвигался вокруг холста, словно в танце, наливая краску прямо из банки и разбрызгивая ее, задействуя при этом не только руки, но и все свое тело.

Дьявол в деталях

В отличие от многих людей искусства Поллок не нуждался в допинге, чтобы рисовать. Алкоголь становился для него лишь препятствием в работе. Возможно, именно поэтому два года полной трезвости стали для Джексона самыми продуктивными. В это время были написаны знаменитые полотна «Номер 5» (1948), «Осенний ритм» (1950), «Лавандовый туман» (1950) и «Номер 1» (1950).

Изобретенная Поллоком техника стала настоящей сенсацией. К 1952 году его картины наконец начали хорошо продаваться, во многом благодаря грамотному подходу агента Сидни Джениса. И в это же время Джексон вернулся к выпивке и к своему привычному образу. С каждым годом Поллок писал все меньше, но все же успел создать несколько потрясающих полотен.

Несмотря на все усилия Ли Краснер, Джексона все глубже затягивало в воронку депрессии, щедро удобряемой спиртным. Их брак стал рассыпаться на части, и последней попыткой Поллока то ли окончательно разрушить свою жизнь, то ли как-то ее исправить стал роман с молодой художницей Рут Клигман. Как бы там ни было, ничем хорошим эти отношения не закончились. Краснер ушла от Поллока и отправилась путешествовать по Европе. А художник стал изводить новую возлюбленную, которая с трудом терпела его пьяные выходки. 11 августа 1956 года Джексон взял в руки бутылку в последний раз. Машина, в которой кроме него находились Рут и ее подруга Эдит, на высокой скорости влетела в дерево и перевернулась. Клигман спасло только то, что ее выбросило из авто.

Все, кто был близко знаком с Джексоном Поллоком, сходились в одном: всю жизнь художник боролся с собственными демонами. Возможно, они все же одержали верх. А может быть, смертельная автокатастрофа стала единственной возможностью Поллока их победить.

Неизвестный Поллок

Слова Джексона о том, что без Ли он бы погиб, оказались пророческими. Ей лишь ненадолго удалось задержать его на этом свете: художнику было всего 44 года на момент смерти. Она сама, по сути, начала жить собственной жизнью только с его уходом. Вернулась к живописи и создала лучшие свои работы – в том же сарае, где когда-то изобрел авторскую технику ее муж.

Слава жены Поллока навсегда закрепилась за художницей. И вряд ли ей удалось разлюбить его несмотря на все обиды. «С Джексоном было возможно тихое уединение, – вспоминала она. – Можно было просто сидеть и лицезреть окружающий ландшафт. Внутреннюю тишину. Сидеть после ужина на заднем крыльце и смотреть на свет фонаря. Не было нужды в разговорах. Ни в каком другом виде общения».

Ей были известны иные стороны человека, которого окружающие считали лишь пьяным дебоширом. Оказывается, Поллок любил печь, и у него неплохо это выходило: «Я готовила, но он пек, – рассказывала Краснер о распределении ролей на кухне. – Он был чрезвычайно требователен к своей выпечке, и у него выходили изумительный хлеб, торты, яблочные пироги. А еще он готовил великолепный соус к спагетти».

Марк Ротко: художник, превративший цвет в религию

Марк Ротко – один из самых противоречивых и обсуждаемых художников ХХ века – входит в «святую троицу» абстрактного экспрессионизма (вместе с Джексоном Поллоком и Виллемом де Кунингом). Своей главной задачей он видел передачу эмоций на холсте с помощью одного лишь цвета, который прямо воздействует на зрителя без навязываемых образов и ассоциаций. В то время как скептики не понимают ажиотажа вокруг полотен Ротко, те, кто видел их живьем, утверждают, что эти работы производят какой-то совершенно мистический эффект, который не способна передать ни одна репродукция. Несмотря на феноменальную востребованность уже при жизни, Марк Ротко страдал от депрессий, пристрастия к табаку и алкоголю и свел счеты с жизнью, находясь на самом пике карьеры.

Мальчик из интеллигентной семьи

Маркус Роткович рос в многоязычной среде: языком общения в семье были русский и идиш. Вскоре мальчику предстояло освоить еще один, на котором он будет говорить до конца жизни – английский.

Отец, будучи аптекарем, старался дать детям наилучшее образование. И хотя традиционно в еврейских семьях делался большой упор на религиозное воспитание, Яков был сторонником марксистских идеалов и стремился просвещать своих четверых детей больше в сфере политики и экономики. Скорее всего, в то время и был заложен фундамент сложных отношений художника с большим капиталом и финансовыми магнатами, которые будут скупать его картины за шальные деньги.

Движимый страхом перед тем, что старших сыновей заберут в царскую армию, отец выехал с ними в США. Несколько позже к ним присоединились мать с Маркусом и младшей сестрой. Но воссоединение было недолгим: всего несколько месяцев спустя Яков умер от рака. Эта трагедия стала первой в череде событий, что будут истязать душу чувствительного и эмоционального художника на протяжении всей жизни.

Смерть отца на какое-то время усилила связь Маркуса с религией (он был единственным ребенком в семье, кто посещал хедер, изучал иврит и талмуд – остальные получали традиционное школьное образование). Но после того как он около года провел в местной синагоге, скорбя по усопшему родителю, то поклялся, что никогда больше ноги его там не будет.

Интеллектуальный вклад Якова в детей принес плоды: в американской школе Маркус перескочил из третьего класса сразу в пятый и окончил ее с почестями, а за отличный аттестат получил грант на первый год обучения в университете Йеля. Когда стипендия закончилась, ему пришлось работать посыльным и официантом, чтобы оплачивать учебу. Но альма-матер показалась революционно настроенному студенту пристанищем снобов и расистов. Так что к концу второго курса он бросил учебу и вернулся туда лишь 46 лет спустя – для получения почетной докторской степени.

Удачно зашел

Сомнительно, что Ротко могла ожидать какая-то иная судьба, не связанная с живописью, но склонный к драматизму творец любил вспоминать момент, когда он по воле случая «родился как художник». Произошло это в 1923 году, когда юноша навещал своего друга в Лиге студентов-художников Нью-Йорка и застал его за рисованием модели с натуры.

Чем только не приходилось зарабатывать на жизнь начинающему художнику во время обучения: работой в прачечной, рисованием карт для иллюстраций Библии, преподаванием рисования детям. В 1932 году он познакомился с будущей женой Эдит Сахар, дизайнером ювелирных украшений (ее родители были родом из Киева). Спустя всего пять лет они разъехались. И хотя их отношения возобновились спустя несколько месяцев разрыва, они по-прежнему оставались напряженными.

Главным источником страхов и растущей тревожности молодого художника в конце 1930-х годов был стремительный рост влияния нацистских идей в Европе. Боясь, что это может стать поводом к внезапной депортации евреев из США, в 1938 году Маркус подает документы на получение американского гражданства. Из-за роста антисемитских настроений в 1940 году он перестраховывается и сокращает имя до более привычного нам Марка Ротко.

Мультиформы и живопись цветового поля

Трагедии Второй мировой войны, кажется, имели необратимые последствия для хрупкой психики художника. Его мечтой, которой не суждено было осуществиться, стало создание цикла полотен для музея, посвященного холокосту. На протяжении всей жизни в своих работах он стремился выразить глубину отчаяния и ужаса перед деяниями, на которые оказалось способным человечество.

В начале 1950-х Ротко вместе со второй женой Мелл Бейстл – протестанткой из среднего класса, младше его на 19 лет – отправился в поездку по Европе. Библиотека Медичи во Флоренции, построенная по проекту Микеланджело, оригиналы работ любимых художников – Рембрандта, Тёрнера и Матисса – стали для него источником вдохновения на многие годы вперед.

Но переломный момент произошел в Нью-Йорке, где в Музее современного искусства Ротко на несколько часов застыл перед картиной Матисса «Красная студия». «Когда вы смотрите на эту картину, вы становитесь этим цветом, вы совершенно пропитываетесь им», – объяснял он.

Ошеломительное влияние цвета стало толчком к экспериментам художника с цветовыми полями (критики также применяли к ним термин «мультиформы»). Постепенно выкристаллизовался фирменный почерк Ротко, которым он вписал свое имя в историю американского абстрактного импрессионизма.

Ротко никогда не стремился создавать работы, которые будут идеально смотреться в жилых интерьерах и бойко продаваться. Но вопреки всему ему удалось вписаться в конъюнктуру практически против собственной воли. Мода на беззаботный поп-арт в 1950-х и психоделическая революция 1960-х сформировали бурный спрос на яркие, а порой и кислотные картины Ротко. Его гонорары начали расти как грибы после дождя, одну из картин купил Рокфеллер, а галереи соперничали за право принять у себя персональную выставку художника.

Исторические параллели

Марк Ротко называл Рембрандта любимым художником и, по свидетельствам знакомых, даже считал великого голландца чем-то вроде своего альтер-эго, находя в его творчестве много родственного и созвучного. Не только живопись, но и сама жизнь Рембрандта являлась для Ротко источником для аналогий и «странных сближений»: оба были четвертыми по счету сыновьями в небогатых семьях и единственными среди детей, кто обнаруживал явный талант.

Обоим, как надежде семьи, родственники стремились дать прекрасное образование: и действительно, юный Рембрандт поступил в Лейденский университет, один из лучших в то время в Голландии, а Марк Ротко, благодаря своим блестящим способностям, стал стипендиатом Йельского университета. Оба, проучившись совсем недолго, бросили Лейден и Йель, сбежав соответственно в Амстердам и Нью-Йорк с единственной целью – посвятить себя искусству, и никогда не пожалели о роковой и рискованной перемене судьбы. Оба всегда отличались неуживчивым нравом и бескомпромиссностью натуры, приводящими к конфликтам с заказчиками.

Впрочем, дело, конечно, не только в этом. И в мировосприятии, и в самой технике Рембрандта было то, что Ротко мог считать безусловно «своим». Во-первых, понимание трагизма земного существования, острое переживание человеческого одиночества и конечности жизни. А во‐вторых – сам подход к живописи: «тающие» края цветных прямоугольников Ротко казались логическим продолжением типично рембрандтовских размытых и мягких контуров, а «магический» свет, излучаемый даже самыми темными, монотонно-коричневыми полотнами Рембрандта, становился прообразом для поздних «мрачных картин» Ротко, обнаруживавших, по признанию зрителей, неожиданное – метафизическое – свечение.

Рембрандт был для Ротко настолько важен и ценен, что его собственный курс актуального искусства, который художник в начале 1950-х годов читал в Бруклинском колледже, начинался с разговора о Рембрандте.

Неприятного аппетита!

В начале 1958 года Марк Ротко, находясь на пике признания, получил предложение от канадской компании Seagram написать несколько масштабных панно для украшения респектабельного ресторана «Четыре сезона». Условия контракта предусматривали выплаты, равные примерно 2,5 миллиона долларов в сегодняшнем эквиваленте.

Но художника не так легко было осчастливить даже настолько лестным предложением. Он принимал решение долго и мучительно, советуясь с близкими и родными. У него были сложные отношения с большими деньгами и прочими проявлениями американского капитализма. В конце концов вера в то, что искусство способно изменить мир, одержала верх, и Ротко подписал контракт. Более всего его привлекала возможность работы над циклом, который будет написан под конкретное помещение, что давно было его мечтой. «Это не картины, – скажет он позже о работах серии. – Я создал пространство».

Несмотря на то что Ротко принялся за работу с недобрым намерением «испортить аппетит каждому сукиному сыну, который когда-либо отобедает в этой комнате», после посещения ресторана «Четыре сезона» аппетит пропал у самого художника. Увидев цены в меню, он осознал, что люди, которые «едят деньги вместо пищи», никогда не смогут оценить глубину его живописи.

Ротко не сумел переступить через себя и отдать свои детища на заклание толстосумам и совершил беспрецедентный поступок, расторгнув контракт и вернув задаток. В 1961 году картины были представлены на выставке Ротко в лондонской галерее «Уайтчепел». А когда четыре года спустя директор галереи «Тейт» обратился к художнику с предложением расширить его экспозицию в своем музее, то Ротко предложил ему часть работ Сигремовского цикла, с условием размещения в специально отведенном зале. С тех пор экспозиция, традиционно обозначаемая как «Комната Ротко», демонстрируется в галерее практически постоянно, хотя в несколько разных модификациях. Иногда она сопровождается выступлением камерного оркестра с музыкальным посвящением, вдохновленным искусством художника.

Великая депрессия

Все это привело к тому, что Ротко, который жил исключительно искусством, начал вообще сомневаться в своем праве называться художником. От пестрой и сияющей палитры он обращается ко все более темным оттенкам, а затем и вовсе к серо-черной гамме.

В 1964 году он переселяется в студию, в которой полностью отсутствовали источники естественного освещения. Ротко отказывается от работы маслом, которое позволяло ему создавать светящиеся, полупрозрачные эффекты, и начинает писать акрилом.

Второй брак с Мелл Бейстл начинает трещать по швам, как и физическое состояние Ротко, усугубляемое большими дозами алкоголя и никотина. В 1968 году ему ставят диагноз «аневризма аорты», но вопреки запретам врачей художник не собирается завязывать с пагубными привычками. Единственное, на что его хватает – прислушаться к совету беречь силы и браться за холсты гораздо меньшего масштаба. Ротко всегда предпочитал крупные формы, объясняя это тем, что зритель должен буквально очутиться внутри его картин.

Депрессия окончательно поглотила художника, и 25 февраля 1970 года ассистент Оливер Стейндекер, придя в студию, нашел Ротко лежащим без сознания на полу кухни. Рядом лежала бритва, которой он вскрыл себе вены, находясь под действием большого количества антидепрессантов.

Как Ротко удалось стать самым дорогим художником современности?

Если озадачить поисковик вопросом о творчестве Марка Ротко, он предложит несколько материалов на тему «Почему картина Ротко «Оранжевое, красное, желтое» такая дорогая?». Массовые запросы по этому поводу начали возникать у недоуменной публики после того, как в 2012 году это полотно побило рекорд на аукционе Christie’s, неизвестный коллекционер заплатил 86 882 500 долларов.

Действительно, на первый взгляд, сумма, заплаченная за картину Ротко, поражает воображение больше, чем сам холст. Особенно если учесть, что среди работ художника есть множество куда более приятных глазу. К слову, сам художник выходил из себя, когда ценность его работ пытались трактовать с точки зрения критериев «красоты», и ненавидел, когда его называли колористом: «Люди, которые рыдают перед моими картинами, испытывают те же религиозные чувства, что и я, когда писал их. И если вы тронуты лишь их цветовыми взаимоотношениями, то вы ничего не поняли».

Живопись Ротко – как раз тот случай, когда уместны слова «давайте спорить о вкусе устриц и кокосовых орехов с теми, кто их ел». В том смысле, что люди, вживую видевшие картину, утверждают, что в Сети практически невозможно найти фотографии, полноценно передающие оттенки оригинала. То есть, если вы не взглянули на оригинал картины, по сути, вы даже не знаете, как она выглядит на самом деле. Многочисленные отзывы очевидцев твердят, что полотна американского абстракциониста способны буквально поглотить смотрящего, создавая ощущение, что стоишь перед порталом, в который того и гляди ненароком провалишься и вынырнешь уже в другом измерении.

И все же, почему картина Ротко «Оранжевое, красное, желтое» такая дорогая?

Для начала обратимся за ответом к авторитетным арт-критикам. Обозреватель газеты «Нью-Йорк Таймс» Сурен Меликян отмечал, что работа-рекордсмен может уверенно претендовать на титул «самой мощной из картин Ротко». А его коллега Келли Кроу из «Уолл-Стрит Джорнэл» описывает полотно как «трио из одного желтого и двух оранжевых прямоугольников на вишнево-красном фоне, формирующих палитру такой же степени притягательности, как солнечный закат или разноцветное фруктовое мороженое».

Но все же вполне вероятно, что причиной рекорда стало стечение обстоятельств: например, присутствие в тот день на аукционе представителей сразу трех коллекционеров, желавших во что бы то ни стало завладеть картиной. Именно они продолжали делать ставки после того, как предложение превысило 70 миллионов долларов и остальные претенденты сдались.

Еще один фактор, довольно курьезный, отмечают специалисты аукционной сферы. Его упоминает в своем обозрении Келли Кроу: «Коллекционеры исторически склонны переплачивать за работы, написанные золотом или красным, в отличие от серой гаммы».

Пауль Клее: обыкновенный волшебник

Пауль Клее – беспрецедентно положительный герой в истории изобразительного искусства. Он прожил всю жизнь с одной женщиной, по вечерам музицировал дуэтом (один – на скрипке, другой – на фортепиано) с Кандинским, для сына Феликса стал прекрасным отцом и первооткрывателем волшебных миров. Во время Первой мировой войны он не стрелял, а в тылу наносил камуфляжный рисунок на самолеты. Он был вдохновляющим преподавателем, которого студенты слушали, затаив дыхание. В Баухаусе его называли Буддой. Он был светел, спокоен, немногословен и никогда и ни на кого не бывал отчаянно зол.

К черту якоря!

Пауль Клее – первый художник, который назвал рисунки детей и сумасшедших настоящим творчеством (лет за 10 до того, как об этом начали писать первые книги). Теоретик искусства, который умел быть крайне несерьезным, когда говорил о главном. Пауль Клее – интеллектуал и визионер. Без противоречий. Он был уверен, что материальный и видимый мир – лишь один из миров, доступных человеку. А потом Клее умирал от страшно материальной болезни, склеродермии, приносящей боль каждым движением – этот мир словно хотел навсегда стать единственным в его жизни, заставить Клее бросить здесь якорь и не искать больше других миров. Он почти не вставал с постели, но за этот последний, самый тяжелый год своей жизни написал рекордное количество работ – 1200! К черту якоря! Так говорила еще его бабушка.

Ну, она не говорила «к черту», и о якорях тоже не наверняка, она просто отбила маленького Пауля у других взрослых и настояла, чтобы ему разрешили писать и рисовать левой рукой. Это она первой подсунула внуку цветные мелки и позволяла изображать все что вздумается, обеими руками сразу. Этот трюк профессора Клее с двумя руками через много лет не раз заставит студентов Баухауса открыть рты в изумлении. Свои детские рисунки Клее позже бережно наклеит на картон, назовет и включит в каталог работ, который он вел на протяжении всей жизни.

Дальше Паулю приходилось отбиваться от мира самому. И хотя уже в 11 лет он получил специальное предложение играть на скрипке в Бернской музыкальной академии, к 19 годам все же смог убедить родителей-музыкантов, что ему не место в оркестре, его дело – живопись. После обучения в Мюнхенской академии художеств и традиционной для всех молодых художников поездки в Италию, он вернется в Берн. Много рисует и читает теоретические работы, продолжая зарабатывать на жизнь проверенным делом – работой в муниципальном оркестре.

Как Пауль Клее подарил сыну целый театр

Скрипку Клее никогда не забрасывал – очень любил поиграть перед тем, как взяться за кисть. Настраивался. И есть что-то закономерное и очевидное в том, что женой художника стала пианистка. Лили Штумпф была виртуозным музыкантом, отличным педагогом и удивительной женой. Это она уже после свадьбы с Паулем Клее в 1906 году будет зарабатывать деньги, и даже после рождения сына Феликса в 1907-м – все равно она. Даже сейчас, во время почти победившего феминизма, такое распределение сил в семье нельзя назвать привычным, а в начале ХХ века это был настоящий переворот, дававший почву для язвительной психоаналитики последователям Фрейда. Зато Феликс был одним из счастливейших мальчишек во всей Вселенной. Пока мама работала, папа кормил его, ходил в магазин и делал для него театр. 50 кукол, которых создал Пауль Клее для домашнего театра своего сына, с гипсовыми и металлическими лицами, в фантастических нарядах, смешных и страшных, сейчас включают в экспозиции самых масштабных выставок художника. А Феликс Клее, когда вырос, вспоминал: «Мой кукольный театр превратил меня в волшебника, имевшего успех у всех, у молодых и старых», – и стал театральным режиссером.

На пути к себе

Пауль Клее первым придумал автоматическое письмо, за что сюрреалисты запишут его потом в свои предшественники, он изобрел уникальные техники вроде процарапывания рисунка на затемненном стекле, за что его скоро позовут учить студентов в авангардистском Баухаусе. Процесс создания для него был всегда важнее готового результата, становление – важнее, чем признание. Клее рождался как художник медленно и с наслаждением.

Отменный рисовальщик, чуткий к переменчивым формам окружающего мира, Клее тем не менее долго не мог справиться с маслом и заставить цвет жить в картинах. До тех пор, пока не съездил в Тунис. Это путешествие, совершенное в 1916 году (уже после нескольких персональных выставок, участия во второй выставке «Синего всадника» и в Первом немецком салоне в галерее «Штурм»), освободило наконец в Клее художника, который всю жизнь будет независим от «измов», от влияний коллег и мэтров, который всегда будет неожиданным даже по отношению к себе прошлогоднему.

Именно таким должен был быть учитель Баухауса, самой революционной и авангардной школы для художников во всей Европе, которая целью художника видела не украшение мира, а его изменение. Он будет 10 лет вести здесь мастерские витража, текстильного и переплетного дела, создаст несколько теоретических работ, которые выйдут в серии «Книги Баухауса» и вырастит несколько поколений художников-ремесленников, у которых от Клее будет одно важное умение: не повторять слепо своего учителя, а иметь мужество быть свободными.

Знойный ветер перемен

Когда Пауль Клее отправился в Тунис, ему было 35 лет, он интересовался кубизмом, увлекался графикой, был членом художественного объединения «Синий всадник». Вместе с ним в Африку поехали двое друзей-художников Август Маке и Луи Муайе. И спустя несколько десятилетий искусствоведы назовут это африканское путешествие началом модернизма.

«Цвет овладел мной. Мне не нужно больше гнаться за ним. Я и цвет – одно. Я художник», – записал в дневнике Клее, стоя у ворот исламского квартала города Кайруана. И он не преувеличивал. Африка звучит, а музыкант Клее слушает: шум голосов, крики животных, мелодии местных напевов. Африка пахнет, а Клее вдыхает: запахи пряностей, тканей, раскаленных камней, моря, города. Африка сияет на солнце, а Клее смотрит: на узорчатые окна, двери, купола Хаммамета, на кактусы и камыши, на буйные сады. Здесь он понимает, как писать объекты, не прибегая к передаче их формы. И понимает, что должен писать запахи, цвета и звуки – чувства, испытанные в Африке, а не пейзажи и местных жителей.

Из этой двухнедельной поездки он привозит 35 акварелей, 13 рисунков и новое понимание живописи. Всю жизнь он будет возвращаться к африканским впечатлениям и напишет больше 20 картин, связанных с Тунисом. Эти воспоминания не меркнут – они становятся частью его художнического озарения, бесконечным топливом для новых открытий. Фигуры и объекты превращаются на картинах Клее в новую африканскую тайну, новое иероглифическое письмо, новые знаки, новый Розеттский камень живописи, который никто не расшифрует. Даже гениальный лингвист.

Образ, живущий собственной жизнью

Вряд ли Пауль Клее предполагал и формулировал все те смыслы, которыми обросла за несколько десятков лет его картина «Ангелус Новус». И вряд ли еще какая-либо из картин Клее получила такой глубокий философский и культурологический фидбек сразу от нескольких своих обладателей. В этом весь Клее – из одной точки на холсте он запускает жить целый мир, который в дальнейшем больше не нуждается в его руководстве и фантазии, а живет сам по себе, по внутренним, заложенным в него законам. То, что произошло дальше, Паулю Клее понравилось бы.

Говорят, что Вальтер Беньямин, немецкий еврей и философ, никогда не расставался с этой акварелью, которую купил у художника в 1921 году, сразу же после создания. После 12 лет ежедневного созерцания он написал об этой картине мистическое произведение «Агесилаус Сантандер» и постоянно держал ее перед глазами как ключевой образ для размышлений и ориентир в духовных поисках. Это Беньямин назвал когтистолапого ангела Клее Ангелом истории и в одной из своих главных книг описал его движение через страшные и сильнейшие метафоры: «У Клее есть картина под названием Angelus Novus. На ней изображен ангел, выглядящий так, словно он готовится расстаться с чем-то, на что пристально смотрит. Глаза его широко раскрыты, рот округлен, а крылья расправлены. Так должен выглядеть Ангел истории. Его лик обращен к прошлому. Там, где для нас – цепочка предстоящих событий, там он видит сплошную катастрофу, непрестанно громоздящую руины над руинами и сваливающую все это к его ногам. Он бы и остался, чтобы поднять мертвых и слепить обломки. Но шквальный ветер, несущийся из рая, наполняет его крылья с такой силой, что он уже не может их сложить. Ветер неудержимо несет его в будущее, к которому он обращен спиной, в то время как гора обломков перед ним поднимается к небу. То, что мы называем прогрессом, и есть этот шквал».

После того как в 1940 году Вальтер Беньямин покончил с собой в небольшом отеле, получив отказ в пересечении границы и потеряв надежду эмигрировать из оккупированной фашистами Франции, его Angelus Novus нашел другой дом, но еще пока не известность. Новым владельцем картины стал друг Беньямина Теодор Адорно, а позже – еще один его друг, один из самых известных евреев-философов, исследователь Каббалы и почетный доктор многих университетов мира Гершом Шолем. До самой смерти Шолема в 1982 году, целых 62 года после создания, картину не мог видеть практически никто.

Замок, который построил Клее

Пауль Клее практически никогда не писал чистые абстракции. Ему важно было раскрутить даже самое условное и декоративное изображение до метафизических смыслов. Название было его дополнительным художественным приемом. Ученики вспоминали, что уже написанные картины могли месяцами стоять в мастерской Клее, расставленные у стен, пока для них не находилось ассоциация, точная эмоция, пока не случалась вспышка озарения нужными словами – и тогда появлялось название. Только после этого картину можно было считать законченной.

Музыканта Клее захватывала архитектура, в ней он чувствовал и слышал ритм, он наверняка смог бы сыграть на скрипке самые любимые свои здания. И именно ритм рождает эту сетчатую, строгую технику заполнения квадратов разными красками. По признанию самого Клее, этот художественный метод – очередной творческий квест и головоломка, какими он любил развлекаться: «…я пытался добиться максимально возможного движения с наименьшими средствами (экономия средств, полученных повторением ограниченного числа простых структурных единиц)».

Клее расколдовывает архитектуру, она уже больше не застывшая музыка – она движется и поет. Картины Клее – это ощущение города, ощущение улицы. Это категорическая противоположность пленэрной живописи, изучающей тонкости пейзажа, это впечатление от движения сквозь улицу, когда не смотришь специально на особенности архитектуры, световые потоки или детали. Ты сам – часть этого городского пейзажа, ты сам уловитель светового потока. И поэтому можешь даже посмотреть на все сразу с нескольких точек зрения. Например, увидеть дом изнутри и снаружи, а улицы – сверху и сбоку.

Все ранние коллекционеры Клее, покупавшие картины у художника, были слегка одержимыми. Кто чем. И совсем не удивительно, что Richard Doetsch-Benziger до того, как начать собирать Клее, коллекционировал старинные книги. Он наверняка почувствовал в художнике летописца чего-то ужасно далекого, то ли прошлого, то ли будущего.

В 2011 году картина «Городской замок» стала самой дорогой работой Клее, проданной с аукциона в частную коллекцию. Ее стоимость составила 4 млн 252 тыс. долларов.

Свобода до конца

В начале 1930-х Пауль Клее ушел из Баухауса, не дожидаясь его скорого закрытия. Чтобы совсем ненадолго стать профессором Дюссельдорфской академии, встретить в своей мастерской людей с оружием, которые пришли проводить обыск и в итоге изгнали опасного художника из академии, из города и из страны. В Швейцарии, куда уехал Клее, художественной жизни практически не было, его коллеги в основном эмигрировали в Америку, некоторые – в Советский Союз. У Клее не было больше собственной мастерской, но она ему никогда по большому счету и не была нужна.

Он мечтал когда-нибудь вырастить произведение искусства как растение. Он умел разговаривать со змеями, и они его слушались. Он мог, гуляя по парку, чувствовать себя частью вселенной, как лист или кошка. Он оставался человеком без земного гражданства, кораблем без якоря и получил гражданство Швейцарии только через неделю после смерти. Но тогда Клее уже был далеко от Швейцарии.

Василий Кандинский: художник, который слышал цвета

О жизни и творчестве Василия Кандинского можно снять фильм любого жанра: в ней есть все признаки детектива, мистического триллера, мелодрамы и даже комедии. Если не знать, что речь идет об одном человеке, можно подумать, будто в биографии описывается сразу несколько персонажей: исследователь, молодой юрист и доцент, начинающий художник, первооткрыватель в искусстве, чиновник в революционной России, преподаватель в школе Баухаус, французский пенсионер.

Гремучая смесь

Фамилия Кандинского происходит от названия речки Конда в Тобольской губернии, где жил его прадед, который был очень колоритным человеком: грабил караваны на Великом шелковом пути, а после того как его поймали, в ссылке организовал свое дело и стал купцом первой гильдии.

На характер и мировосприятие художника повлияли разные темпераменты его родителей: мама была прибалтийской немкой, а отец – родом из Восточной Сибири, потомок того самого разбойника. С одной стороны, Василий Кандинский был жгучим скифом, с другой – истинным европейцем, который поражал своими манерами окружающих. Он относился к искусству как к религии и всегда в мастерской был одет в изящный костюм с галстуком.

Тяга к творчеству у Василия Кандинского проявилась очень рано. В 1871 году его семья из Москвы перебралась в Одессу, там будущий мастер получил начальное образование. Он учился в гимназии, брал частные уроки игры на виолончели и фортепиано, занимался живописью, и уже тогда педагогов удивляли смелые сочетания цветов в его рисунках, он утверждал, что каждый цвет имеет свой характер.

Как Василий Кандинский «увидел» музыку

Кандинский страдал от синестезии. Хотя все же «страдал» – неподходящее слово в отношении художника, можно даже сказать, что он ею наслаждался. Синестезию определяют как «явление восприятия, при котором раздражение одного органа чувств наряду со специфическими для него ощущениями вызывает и ощущения, соответствующие другому органу чувств». Проще говоря, такие люди, как Кандинский, могут в прямом смысле слышать цвета или видеть музыку. Синестезия проявляется у одного человека из двух тысяч, и часто она «поражает» именно творческих людей, к примеру, английского художника Дэвида Хокни или музыкантов Дюка Эллингтона и Билли Джоэла.

Скептики считают синестезию некой формой ипохондрии. Вероятно, лишь до тех пор, пока не переживут проявления синестезии сами. С Кандинским это произошло, когда ему было около 30 лет. Побывав в Москве на опере Вагнера «Лоэнгрин», он вдруг осознал, что может «видеть» музыку. Позже он писал: «Скрипки, басы и прежде всего духовые инструменты воплощали в моем восприятии всю силу предвечернего часа, мысленно я видел все мои краски, они стояли у меня перед глазами. Бешеные, почти безумные линии рисовались передо мной». Вскоре после этого Василий Кандинский решил отказаться от юридической стези и стал художником.

От крестьянских лубков до «Стога» Моне

Считается, что первый «культурный шок» Василий Кандинский испытал на выставке импрессионистов, которую он посетил в 1896 году в Москве. При виде одной из картин Клода Моне, на которой был изображен поначалу не распознанный Кандинским стог сена, будущий художник пережил нечто похожее на проявление синдрома Стендаля, и этот эпизод оказал на него такое влияние, что он решил посвятить себя живописи.

На самом же деле первое своего рода художественное «прозрение» случилось у Кандинского гораздо раньше, еще во время учебы на юридическом факультете Московского университета. В 1888 году Василий становится членом Московского общества любителей естествознания, антропологии и этнографии, а весной следующего года отправляется в трехмесячную экспедицию в Вологодскую губернию для изучения быта, верований и творчества зырян. Во время путешествия будущий художник вел подробный дневник, в котором и описал свои переживания:

«Помню, когда я впервые вошел в крестьянский дом, – остановился на пороге как вкопанный. Я был потрясен необычными картинами, окружившими меня со всех сторон. Стол, лавки, важная и огромная печь, шкафы, поставцы – все было расписано пестрыми размашистыми орнаментами. По стенам лубки: символически представленный богатырь, сражение, красками переданная песня. <…> В этих чудесных домах я пережил то, чего до сих пор не испытывал. Они научили меня входить в картину, жить в ней всем телом и впереди, и позади себя».

Вторая родина

Несмотря на то, что Кандинский родился в Москве, одесситы предпочитают считать, что именно их город подарил миру великого художника. Он приезжал в свой второй родной город на протяжении многих лет при любой возможности. Одна из самых ранних работ Кандинского – «Одесса. Порт» (1898) сейчас хранится в Третьяковской галерее в Москве, а гордостью Одесского художественного музея являются несколько ранних пейзажей художника.

Художественный дебют Кандинского состоялся в 1898 году, спустя два года после его переезда в Мюнхен, на очередной выставке южнорусских художников в Одессе. Остается только гадать, как удалось неизвестному начинающему живописцу, да еще к тому же учившемуся за границей, проникнуть в это довольно замкнутое сообщество. В первые годы работы Кандинского здесь нещадно ругали, хотя в Мюнхене в то время его дела обстояли не лучше. Как бы там ни было, к началу ХХ века Кандинский стал одним из самых влиятельных европейских художников, выставлявших свои картины на одесских выставках. Например, для второго Салона Владимира Издебского в 1910–1911 годах он представил 54 свои работы.

Во время подготовки к одному из Салонов Издебский познакомил Кандинского с Давидом Бурлюком, основоположником русского футуризма – его имя стояло на манифесте «Пощечина общественному вкусу» рядом с именами Маяковского и др. На протяжении шести лет художников связывала тесная дружба и работа над совместными проектами. После возвращения Кандинского в Москву в 1914 году они работали в одной студии. Кроме того, Кандинский стал крестным отцом сына Бурлюка, родившегося в 1915 году. Неизвестно, по какой причине художники прекратили общаться. В своих воспоминаниях Бурлюк использовал довольно туманную формулировку: «Судьба разделила нас навсегда, мы больше никогда не встречались».

Живописное пророчество

Небольшая, по сравнению с более поздними монументальными полотнами, картина «Синий всадник» была написана Кандинским в самом начале его художественной карьеры. Можно сказать, что эта работа – одна из самых важных и знаковых не только для раннего периода творчества Кандинского, но и для всего его творческого пути. В конце концов, именно это полотно дало название творческому объединению, созданному в 1911 году Василием Кандинским и Францем Марком. Просуществовав всего три года, группа «Синий всадник» сумела поставить с ног на голову немецкие живописные традиции и дать развитие принципиально новым формам искусства.

Василий Кандинский никогда не делал заявлений о том, что объединение было названо в честь его картины. Художник лишь однажды признался в том, что название было данью уважения обоим основателям: «Мы оба любили синий цвет. Я – всадников, а Марк – лошадей». Всадники в самом деле становятся героями его картин так же часто, как Франц Марк изображает синих лошадей. Ради этих героев Кандинский даже после ухода в абстракционизм периодически возвращается к фигуративной живописи, например в 1915 году изображает Георгия Победоносца на коне.

Картина «Синий всадник» стала первой живописной работой художника, изображающей человека на лошади. И хотя она была написана задолго до отказа Кандинского от предметной живописи, некоторые искусствоведы уже в ней видят предпосылки будущего стиля художника. Одетый в синее всадник, который скачет через зеленый луг, изображен будто бы небрежно, его размытая фигура и лицо не позволяют угадать ни пол, ни возраст. Нечеткость очертаний человека вместе со «смазанным» фоном создают ощущение быстрого, стремительного движения, не оставляя сомнений в том, что всадник несется к своей невидимой цели во весь опор. Некоторые исследователи выдвигают версию о том, что на руках человека лежит младенец. Следуя этой теории, можно вообразить целую захватывающую историю, романтическую или трагическую, скрывающуюся за полотном.

Творческий союз

Упоминания о Габриель Мюнтер в книгах и статьях о живописи чаще всего встречаются в связке с именем Василия Кандинского. Однако она была не только лишь любимой женщиной великого живописца, но и талантливой художницей-экспрессионисткой. Кандинский, за всю свою карьеру написавший крайне мало портретов, увековечил возлюбленную на нескольких полотнах, но отдельного внимания заслуживает картина «Габриель Мюнтер за рисованием», ведь она изображает художницу за работой. Кандинский пишет ее со спины, выражение лица здесь не играет особой роли, гораздо важнее то, как ее фигура выделяется на фоне осеннего пейзажа, занимая центральную позицию и одновременно становясь связующим звеном между природой и картиной.

Габриель Мюнтер родилась в 1877 году в Берлине. Несмотря на царившие в то время порядки, родители всячески поддерживали ее стремление стать художницей. С детства Габриель брала частные уроки рисования и посещала классы в Женской художественной школе, поскольку путь в «мужские» учебные заведения ей был заказан. Лишившись обоих родителей, в возрасте 21 года Мюнтер стала богатой наследницей, что позволило ей много путешествовать и развивать живописный талант. В своих поисках девушка в конце концов добралась до Мюнхена, точнее, до школы художественной группы «Фаланга», основанной Василием Кандинским. Начав посещать его класс в 1902 году, Габриель вскоре поняла, что восхищается им не только как хорошим учителем. Кроме того, Кандинский в то время был единственным, кто воспринимал юную художницу всерьез.

Их взаимный интерес быстро перерос в нечто большее. Все осложнялось тем, что Кандинский был женат, и поначалу роман с Габриель ему приходилось скрывать. Тем не менее довольно скоро художник расстался с женой и стал открыто жить с Мюнтер, несмотря на то, что официально они свои отношения так и не зарегистрировали. Они вместе путешествовали, много работали и купили тот самый дом в Мурнау, в котором Кандинский начал свои первые абстрактные эксперименты. Но постепенно их любовные отношения сошли на нет, завершившись с началом Первой мировой войны. После их расставания Мюнтер на несколько лет прекратила писать, но затем снова взялась за кисть, развивая и совершенствуя собственный стиль. До конца своих дней Габриель Мюнтер прожила в доме в Мурнау.

Как Василий Кандинский стал антикоммунистом

В 1914 году, уже будучи достаточно влиятельным и знаменитым художником, признанным пионером абстрактного искусства и основателем объединения «Синий всадник», Василий Кандинский был вынужден покинуть Германию и вернуться в Россию. Эта невольная миграция, причиной которой послужило начало Первой мировой войны, не только стоила ему потери контактов с множеством друзей и коллег, но и стала началом конца отношений с Габриель Мюнтер. Их последняя встреча состоялась в Швейцарии зимой 1915 года, после чего они оба решили окончательно расстаться.

1917 год стал для Кандинского годом новых надежд. Во-первых, он снова женился – его избранницей стала генеральская дочь Нина Андреевская. Во-вторых, после смерти отца художник получил внушительное наследство и мог работать в свое удовольствие, не заботясь о заработке. И, наконец, в России состоялась революция, которую Кандинский воспринял с энтузиазмом, поскольку декларируемые большевиками свободы касались в том числе и изобразительного искусства.

Однако счастье длилось недолго. Пришедшие к власти большевики конфисковали все имущество Кандинского, буквально оставив его без средств к существованию. А на смену заявлениям о свободе пришло настойчивое продвижение соцреализма в живописи. Несмотря на то что Кандинский стал членом Наркомпроса и профессором МГУ, его искусство называли «упадническим», «изуродованным спиритуализмом». С каждым годом художник писал все меньше, в конце концов стал убежденным антикоммунистом и при первой же возможности сбежал вместе с женой обратно в Германию. А работы Кандинского даже после его смерти еще долгое время были в Советском Союзе под запретом.

Пабло Пикассо: художник, превративший себя в гения

Пабло Пикассо мог еще при жизни похвастаться тем, что осуществил свою главную мечту. Однажды основоположник кубизма с некоторой долей зависти заявил, что не так много найдется людей, читавших Гомера, однако его имя известно всем. Сейчас то же самое со всей уверенностью можно сказать и о художнике: его знают даже те, кто не видел ни одного его полотна. Первые сохранившиеся работы Пабло Пикассо датированы 1889 годом, и он не выпускал кистей из рук буквально до самой смерти. Сложно представить, как могла сложиться жизнь художника, сдержи он однажды данное Богу обещание отказаться от живописи.

Можно бесконечно спорить о том, каким на самом деле был основоположник кубизма, но, по крайней мере, можно точно сказать, каким он не был. Пикассо никогда не был праведником. Он ценил простые, мирские, плотские удовольствия, «хлеб и зрелища», корриду, вино и женщин. Он жадно поглощал все, что подпитывало его вдохновение: пищу и книги, музыку и обожание, живопись предшественников и современников, выдающиеся исторические события и нашумевшие открытия. Тысячи картин, рисунков и гравюр, коллекции керамики и театральные декорации, разнообразные техники и направления живописи…

Как Пикассо стал курильщиком с первого вздоха

«Все дети мифологизируют свое появление на свет». С этих слов начинается невероятно захватывающая история в книге Дианы Сеттерфилд «Тринадцатая сказка». И этими же словами можно было бы начать любую биографию Пабло Пикассо. Художник никогда не упускал случая рассказать жутковато-смешную историю о своем рождении. Вот только периодически «путался в показаниях», иногда для пущего эффекта заявляя, что дело было ровно в полночь.

День появления на свет первенца едва не стал для семейства Руис одним из самых трагических. Мальчик не дышал и не плакал, и его посчитали мертворожденным. Возможно, мир так и лишился бы одного из величайших художников, если бы не вредная привычка его дяди Сальвадора, по совместительству врача, принимавшего роды у Марии Пикассо. Этот деликатный процесс не показался ему достойной причиной, чтобы отложить в сторону сигару. И когда не подававшего признаков жизни младенца положили на стол, доктор Сальвадор наклонился над ним… и выдохнул дым прямо в маленькое личико. Оно внезапно сморщилось, ребенок издал долгожданный первый крик. Некоторые биографы Пикассо утверждают, что именно в память об этом первом вдохе художник всю жизнь не расставался с сигаретами и сигарами.

Семейное мифотворчество

Огромную роль в создании многочисленных легенд, которыми художник окружил свое имя, сыграла его мать. Пабло был первым ребенком в семье Руис и единственным мальчиком (позже Мария Пикассо подарит мужу двух дочерей – Лолу и Кончиту). Стоит ли удивляться тому, что мать души в нем не чаяла. Однажды в письме уже взрослому сыну Мария заявила: «Я слышала, теперь ты пишешь стихи. Что ж, от тебя можно ожидать всего. Если мне скажут, что ты провел церковную службу, – я и в это поверю…»

Мария Пикассо с удовольствием рассказывала о том, каким Пабло был в детстве. Например, о его внешности: «Он был настолько красив, словно ангел и демон одновременно, что от него трудно было отвести взгляд». Отец Пикассо Хосе Руис в свою очередь обращал мало внимания на красоту сына, но очень радовался его живейшему интересу к живописи. Несостоявшийся художник стал первым учителем и наставником Пабло. Когда мальчику исполнилось 13, дон Хосе полностью отказался от живописи и вручил сыну свои кисти, признавая, что отпрыск его «перерос». Согласно легенде, Пабло научился рисовать еще до того, как начал говорить. В детстве он редко играл со сверстниками, предпочитая сидеть на земле и выводить в пыли линии и узоры. Если же верить матери Пикассо, его первым словом было piz (от испанского lápiz – карандаш).

Тройственный союз

На протяжении всей жизни неизменными спутниками Пабло Пикассо были любовь, смерть и искусство. Три постоянные величины в его уравнении, три бессменных участника причудливого танца, три основных цвета, подчас сплетающиеся в такой сложный и замысловатый узор, что становится невозможно отделить одно от другого.

Все началось в 1895 году. 14-летний Пабло уже не мыслит своей жизни без рисования, он точно знает, чем хочет заниматься всю оставшуюся жизнь. Вскоре его отец получит должность преподавателя в Барселоне, и перед юным художником откроются новые возможности для развития таланта. Но радость от переезда для всей семьи Руисов будет омрачена трауром. В начале года семилетняя сестра Пабло Кончита заболела дифтерией. С юношеской страстью он дал зарок навсегда отказаться от рисования, если Бог позволит девочке выздороветь. К сожалению, Кончита так и не смогла справиться с болезнью, но после ее смерти Пабло вдруг почувствовал… облегчение. Он был искренне готов отказаться ради любимой сестры от дела всей своей жизни, но прекрасно понимал, насколько несчастным сделала бы его эта жертва. Тем не менее до конца своих дней Пикассо будет винить себя за это невольное чувство радости.

Спасение в живописи

Новая трагедия не заставила себя долго ждать. В декабре 1900 года Пабло в компании самого близкого своего друга Карлоса Касагемаса приезжает к родным в Малагу, чтобы отпраздновать Новый год. Карлос в то время страдал от безответной любви к девушке, с которой друзья познакомились во время одной из последних поездок во французскую столицу. Несмотря на насмешки и унижения со стороны жестокой возлюбленной, Касагемас рвался в Париж, чтобы увидеться с ней, и, в конце концов, ему удалось уговорить художника отпустить его. Сам же Пабло Пикассо отправился в Мадрид и с головой погрузился в работу. Спустя некоторое время художнику принесли страшную весть: Карлос застрелился в Париже, перед этим попытавшись убить свою возлюбленную.

И снова Пабло терзается чувством вины: он не должен был отпускать Касагемаса одного, он вообще не должен был его отпускать! С болью от утраты Пабло справляется единственным возможным для него способом – он рисует. Так начинается холодный, тоскливый и пронизанный чувством безысходности «голубой период» в его творчестве. И с этого же момента начинается отсчет зрелой художественной карьеры Пикассо.

Единственный кумир

Одним из самых памятных и знаковых моментов в жизни художника стала ретроспектива работ Поля Сезанна на Осеннем салоне в 1907 году. Само собой, Пикассо и раньше видел картины великого француза, однако лишь на этой выставке, по его словам, смог по-настоящему погрузиться в них и в полной мере оценить их великолепие. Позже Пикассо сказал: «Влияние Сезанна постепенно заполнило абсолютно все».

По мнению многих искусствоведов, именно творчеству Сезанна мы во многом обязаны появлением кубизма. Сужение видимого мира до простых, базовых форм, «фасеточные» мазки, ломаные линии и уплощение пространства – все это стало первым шагом в развитии современного искусства. В полотнах Сезанна Пикассо увидел модель, с помощью которой учился улавливать самую суть вещей, перенося ее на холст в соответствии со своим особым видением. С 1907 года Пикассо начинает экспериментировать с формами в тесном сотрудничестве с Жоржем Браком. И Сезанн был для них бессменным ориентиром на протяжении всего периода совместной работы.

Спустя много лет в одном из интервью Пикассо сказал: «Имеет значение не то, что художник делает, а то, кем он является. Сезанн никогда не заинтересовал бы меня, если бы он жил и думал, как Жак-Эмиль Бланш, даже будь нарисованное им яблоко в десятки раз красивее. Что привлекает наше внимание, так это тревожность Сезанна. В этом состоит его главный урок».

Единство противоположностей

Жорж Брак появился в студии Пабло Пикассо весной 1907 года, чтобы увидеть нашумевших «Авиньонских девиц». Фовист Брак и сам был участником бунтарского художественного движения: еще каких-то пару лет назад «дикие звери» наделали в Париже много шума. Но то, что он увидел в мастерской Пикассо, было чем-то принципиально новым. По одной из легенд, когда Брак впервые увидел «Авиньонских девиц», он заявил: «При взгляде на эту картину возникает ощущение, что вы пытаетесь заставить нас есть паклю или пить бензин и плеваться огнем». Откровенная, нарочитая, наглая «неправильность» «Авиньонских девиц», упрощенные формы, изломанные фигуры и искаженные пропорции настолько ошеломили Брака, что он решил во что бы то ни стало подружиться с этим странным испанцем. Но между началом дружбы и стартом совместной работы пройдет еще немало времени. И на протяжении долгих месяцев в творчестве Пикассо и Брака постепенно будет выкристаллизовываться то, что потом ляжет в основу стиля, навсегда изменившего мировое искусство.

Следующие несколько лет Брак и Пикассо были неразлучны. Они были одновременно соратниками и соперниками, наставниками и учениками друг друга. Их связь была настолько тесной, что порой они даже сами затруднялись определить точное авторство созданных картин. И каждую из этих картин они пристально изучали, обсуждали, критиковали, мотивировали, поощряли и постоянно бросали друг другу вызовы. Пикассо позже вспоминал: «Почти каждый вечер либо я приходил в студию Брака, либо он в мою. Каждый из нас должен был увидеть, что другой сделал в течение дня». Брак однажды выразился более поэтично: «Мы были подобны двум альпинистам в одной связке».

Они вообще были очень разными. Их дружба может служить идеальной иллюстрацией утверждения о том, что противоположности притягиваются друг к другу. Жорж Брак вырос в семье маляра и декоратора, и отец обучил его всем навыкам, необходимым для этой профессии. Брак был высоким, уравновешенным и методичным рафинированным французом, который в работе руководствовался рассудком, всячески избегал публичности и всю жизнь был женат на одной женщине. Пабло Пикассо первые профессиональные уроки живописи получил также от своего отца, вот только тот был академическим художником. Непредсказуемый, темпераментный и эгоистичный низкорослый испанец откровенно наслаждался своим публичным статусом, стремился достичь максимально возможной популярности и был неспособен хранить верность ни одной женщине, ни одному художественному стилю. Видимо, эта кажущаяся несовместимость и сделала их союз таким продуктивным: Пикассо и Брак идеально дополняли друг друга.

«Брак» с Браком

Отношений, подобных этим, больше не было ни у одного из них. Да и вообще у кого бы то ни было. Пикассо, однажды назвавший Брака своей женой, «которая любила меня лучше всех», задал тон всем последующим шуткам на эту тему. Когда Брак лежал в больнице, и Пикассо не позволили увидеться с ним, тот потом рассказывал: «Медсестра не пустила меня в его палату. Она сказала, что с ним мадам Брак. Она же не знала, что мадам Брак – это я».

Их плодотворный творческий диалог продолжался до осени 1914 года, когда Брак отправился служить на полях Первой мировой. После войны каждый из них пошел своим путем, и та тесная связь, благодаря которой они каждый день ходили друг к другу в студии, все же была безвозвратно потеряна. Если раньше они были «семейной парой», то теперь стали разведенными супругами, сохранившими вполне доброжелательные отношения, но изредка позволяющими себе отпускать едкие комментарии в адрес друг друга. «Хорошо развешаны», – обронил Пикассо на выставке картин Брака. «Хорошо обожжены», – вернул остроту Брак на выставке керамики Пикассо. Но последнее слово все же осталось за Браком. В 1950-е Пикассо предложил ему снова работать вместе, на что Брак ответил отказом. И однажды сказал: «Пикассо был великим художником. Теперь он только гений».

Как Пикассо украл «Мону Лизу»

Говорят, что на протяжении долгого времени признанный шедевр Леонардо да Винчи был вовсе не таким уж признанным шедевром. А прославилась «Мона Лиза» по большей части благодаря тому, что два года никто ее не видел. В 1911 году полотно не окружало плотное кольцо туристов, его не защищало пуленепробиваемое стекло и система сигнализаций. Поэтому некоему Винченцо Перудже (по одним данным он был работником Лувра, по другим – стекольщиком) ничего не стоило снять картину со стены и незаметно вынести из музея. Считается, что вор хотел восстановить историческую справедливость, переправив шедевр в Италию.

В безуспешных поисках «Джоконды» полиция хваталась за любые зацепки. Например, за пару фраз, в сердцах сказанных близкими друзьями Гийомом Аполлинером и Пабло Пикассо о том, что Лувр стоило бы предать огню. Поэт был арестован первым. Спустя много часов допросов Аполлинер то ли в шутку, то ли от безысходности указал на Пикассо как на возможного похитителя. Художника тоже взяли под стражу, однако парижской полиции так и не удалось выбить у него признание в краже. И Пикассо, и Аполлинера вскоре отпустили, но еще несколько раз вызывали на допросы. Интересно, что этот факт никак не повлиял на дружбу художника и поэта, она продолжалась до самой смерти Аполлинера в 1918 году. Кроме того, ходили слухи о том, что полиция так быстро отпустила их из-под стражи благодаря вмешательству Гертруды Стайн.

Под колесами любви

Невозможно говорить о Пикассо, не упоминая при этом его многочисленных женщин. Как минимум, потому что каждая из них оставила след в творчестве художника. Когда он был влюблен, то рисовал свою очередную музу денно и нощно, с преданностью, граничившей с одержимостью. Однако эта верность касалась только живописи: Пикассо был слишком увлекающейся натурой, чтобы быть с одной женщиной слишком долго. Его редко останавливали какие бы то ни было задекларированные чувства, данные обязательства или нормы морали. Он заводил интрижки даже с женами своих друзей, причем последние часто были в курсе происходящего. При этом всю жизнь Пикассо плавно перемещался из одних длительных отношений в другие, почти никогда не оставаясь в одиночестве. Вокруг было слишком много женщин, готовых щедро одарить его обожанием.

В одной из самых неоднозначных биографий Пикассо – «Творец и разрушитель» Арианны Стасинопулос-Хаффингтон – художник предстает в образе коварного манипулятора, который выжимал из каждой своей женщины всю жизненную силу, после чего просто выбрасывал бывшую возлюбленную за ненадобностью. По этой книге был снят художественный фильм «Прожить жизнь с Пикассо» (Surviving Picasso, 1996) с Энтони Хопкинсом в главной роли. Правильнее было бы перевести название картины как «Пережить Пикассо» – по аналогии с пережитым стихийным бедствием. По большей части лента посвящена отношениям художника с Франсуазой Жило, матерью его детей Клода и Паломы, единственной возлюбленной художника, которая нашла в себе силы уйти от него и смогла жить дальше. И тем самым «разбила его сердце».

В остальном же счет разбитых сердец вел сам Пикассо. Он находил особое удовольствие в том, чтобы полностью подчинить себе женщину, сделать себя единственным смыслом ее жизни, а потом избавиться от нее. Эта участь не обошла даже своенравную Дору Маар, которая после разрыва с ним попала в психиатрическую лечебницу и однажды заявила: «После Пикассо – только Бог». Первая жена художника, русская балерина Ольга Хохлова, после его ухода тоже повредилась рассудком. Она преследовала Пикассо и его любовниц, подстерегала их на улице и осыпала оскорблениями, писала ему малопонятные письма. Хохлова умерла от рака в 1955 году, до последнего дня оставаясь женой художника, который так и не дал ей развода.

Мари-Терез Вальтер, ставшая любовницей Пикассо в возрасте 17 лет и родившая ему дочь Майю, буквально посвятила художнику всю свою жизнь: она хранила ему верность и после их расставания, почти ежедневно писала полные любви и нежности письма, на протяжении долгих лет дважды в неделю принимала его в своем доме и покончила с собой через четыре года после смерти Пикассо.

И, наконец, Жаклин Рок, вторая жена художника, которая была с ним на протяжении последних 20 лет его жизни. Она сделала все, чтобы ее место уже никто не занял, постепенно ограничивая и сводя на нет все контакты Пикассо с внешним миром. Жаклин была не очень образованна, зато беспрекословно подчинялась строптивому супругу и почти обожествляла его. Смерть Пикассо ввергла ее в затяжную депрессию, которая закончилась самоубийством.

Как за Пикассо дрались женщины

С 17-летней Мари-Терез Вальтер художник познакомился на улице. Он долго шел за юной блондинкой, затем остановил ее и тут же выложил главный козырь: «Я Пикассо!» 45-летний живописец на тот момент уже привык к всевозможным привилегиям своего положения в обществе и был крайне удивлен, когда оказалось, что девушка понятия не имеет, кто он такой. Но Пикассо все равно с легкостью удалось добиться взаимности. Впрочем, как и всегда.

Их отношения долго держались в тайне, поскольку в их начале Мари-Терез еще была несовершеннолетней, а Пикассо к тому же был женат на Ольге Хохловой. Даже когда молодая любовница забеременела, художник не смог решиться на развод, ведь это означало для него лишение половины всего имущества, в том числе и картин. К тому же приблизительно в это же время в жизни Пикассо появилась новая муза – Дора Маар. Однажды женщины столкнулись в студии художника и после словесной перепалки поставили его перед выбором. Пикассо же предложил Доре и Мари-Терез разобраться самим, кому уйти, а кому оставаться. И тогда между ними завязалась уже нешуточная драка. Художник называл этот момент одним из самых лучших своих воспоминаний и даже посвятил ему картину «Птицы в клетке» (1937) с черным и белым голубями.

«Герника»: день, когда мир лишился красок

26 апреля 1937 года над городом Герника, историческим и культурным центром Страны Басков, разверзся ад. Около 16.30 началась двухчасовая бомбардировка города немецким легионом «Кондор». За ней последовал масштабный пожар, превративший Гернику в руины. По данным из разных источников, бомбардировка унесла жизни от нескольких сотен до нескольких тысяч человек. Страшнее всего тот факт, что большинство погибших были женщинами и детьми, поскольку основная часть мужского населения в то время была вовлечена в боевые действия испанской Гражданской войны.

Трагические новости с родины не смогли оставить Пикассо, неоднократно заявлявшего о своей аполитичности, равнодушным. В то время художник работал над картиной для Испанского павильона на предстоявшей Всемирной выставке в Париже. Узнав о бомбардировке Герники, художник мгновенно меняет концепцию и берется за новое полотно, ставшее одним из самых мощных художественно-политических заявлений в истории.

«Герника» Пикассо стала вечным напоминанием об ужасах войны и одним из самых знаменитых антивоенных символов. Монументальное полотно размером почти четыре на восемь метров, написанное в рекордно короткие сроки (работа над картиной заняла у Пикассо немногим больше месяца – с 1 мая по 4 июня), изображает самых обычных людей, имена которых не напишут в учебниках истории, но именно они во все времена становились истинными жертвами любой войны. Художник не случайно выбрал для «Герники» монохромную цветовую гамму, и даже чисто белого цвета здесь нет, есть только разные оттенки серого. Для Пикассо мир, по которому прокатились колеса войны, – это мир, лишенный красок, мир, из которого ушла сама жизнь.

Существует множество интерпретаций картины, которые часто противоречат друг другу. В частности, это касается изображенных на полотне быка и коня. Некоторые критики утверждали, что картину не стоит воспринимать как политическое высказывание, поскольку образ быка или Минотавра символизирует здесь в первую очередь эго самого Пикассо. Однако, комментируя полотно, художник заявлял, что бык – это зло и жестокость, олицетворением которых накануне и во время Второй мировой войны стал фашизм. По словам Пикассо, раненый конь символизирует жителей Герники, пострадавших и погибших в кровавой бойне. Но, несмотря на несомненную мрачность полотна и ужас, который оно вселяет, художник оставляет его героям и зрителю надежду в виде мирно горящей лампы под абажуром.

Как Пикассо рассорился с Шагалом

Дружбу двух великих художников разрушил один-единственный ужин и несколько сказанных сгоряча слов. Позже ни один из них не упускал случая уязвить обидчика. До этого же в течение многих лет они поддерживали теплые отношения и, не стесняясь, называли друг друга гениями.

Однажды Пикассо сказал: «Когда умрет Анри Матисс, Шагал останется единственным художником, кто действительно понимает, что такое цвет. Я не в восторге от его петухов, задниц, летающих скрипачек и всего этого фольклора, но его картины действительно написаны, а не небрежно набросаны. Некоторые из его работ убедили меня, что со времен Ренуара никто так не чувствовал свет, как Шагал».

В тот роковой вечер в 1964 году Пикассо и Франсуаза Жило пришли к Шагалу на ужин. После изрядного количества вина гость неожиданно поинтересовался у хозяина: «Когда вы возвращаетесь в Россию?» Шагал усмехнулся: «Сразу после вас. Я слышал, там вас очень любят. Чего не скажешь о ваших работах. Попробуйте поработать там, а я посмотрю, как это у вас получится». Рассерженный Пикассо едко заметил: «Полагаю, в вашем случае это вопрос бизнеса. Вы не отправитесь туда, если только в этом не будут замешаны деньги». Франсуаза Жило вспоминала, что Шагал рассмеялся в ответ на эту колкость, однако внутри него бушевал огонь. На этом дружба Пикассо и Шагала закончилась.

Казимир Малевич: мистификатор, революционер, бедняк

Прирожденный лидер, вечный бессребреник, мастер эпатажа, знаменитость с мировым именем, талантливый лжец и настоящий уличный боец – как ни странно, все это об одном человеке. Малевич обладал энергетикой, мощной харизмой, был прирожденным гипнотизером. Многих он обращал в свою веру одной лишь «тяжестью личности». Ему безоговорочно верили, за ним охотно шли. Малевич был косноязычен и красноречив одновременно. Он бравировал тем, что почти не читает книг, не тратил времени на шлифовку словесных формулировок. Малевич, как и его творчество, никого не оставлял равнодушным. Если о нем говорили, то либо с благоговейными придыханиями, либо с нескрываемой неприязнью. Так было при жизни художника, и через десятилетия после его смерти ничего не изменилось.

Земной мальчик

Отец Казимира Малевича – Северин Антонович – работал управляющим на сахароваренных заводах известного предпринимателя Николая Терещенко. Он был человеком прогрессивных взглядов, в некотором роде футуристом. Часто брал маленького Казимира на заводы, где под механический лязг и грохот рассказывал, что будущее – за машинами. Северин Антонович не сомневался, что когда-нибудь Казимир станет инженером или хотя бы продолжит традицию – будет знатным сахароваром.

Несмотря на профессию Северина, жизнь Малевичей была не то чтобы сахар. Они не купались в роскоши, кроме того, им часто приходилось переезжать с места на место. Детство Казимира (к слову, старшего из 14 детей) проходило в украинской провинции: он жил то в Подольской губернии, то в Белополье, то в Конотопе.

Как ни трудно в это поверить, будущий автор «Черного квадрата» не был в детстве странным созданием, занесенным в этот мир космическим ветром. Это был вполне земной мальчик – бойкий и живой. Ему нравилась простая сельская жизнь. Нравилось жаркое украинское солнце и свекольные поля, нравилось охотиться с самодельным луком и участвовать в драках между деревенскими и «заводскими», нравилось «предметное».

Когда деревья были зелеными

Описывая свое детство, Казимир Малевич вспоминает, что лет до шести-семи он не рисовал вовсе. Впечатления, полученные от окружающей реальности, он сравнивал с негативами, ожидавшими проявки. Однажды, глядя, как маляр красит крышу зеленой краской, юноша испытал прозрение – краска была такого же цвета, как деревья. Когда маляр ушел на обед, Казимир забрался на крышу и начал «передавать деревья». Деревья удались ему не вполне, но ощущение от того, как кисть скользила по раскаленной крыше, были настолько приятными, что ни о чем другом мальчик больше думать не мог. Страсть к рисованию завладела им внезапно и навсегда.

Он рисовал чернилами, карандашом, толстой кистью (купленной в аптеке), самодельными красками, которые готовил из глины и различных порошков.

Как-то раз (Казимир жил тогда в Белополье) в городок приехали художники из Петербурга – работать в местном соборе. Вместе с приятелем юноша караулил у собора целый день, чтобы хоть мельком увидеть настоящих художников – пришельцев из иного манящего мира. «Мы ползли самым осторожным образом, на животе, затаив дыхание, – вспоминал позднее Казимир Малевич. – Нам удалось подползти очень близко. Мы видели цветные тюбики, из которых давили краску, что было очень интересно… Волнению нашему не было границ. Мы пролежали часа два».

Видя, что сын увлекся не на шутку, мать подарила ему настоящие масляные краски. У Людвиги Александровны были доброе сердце и легкая рука. Что касается отца Казимира, он и сам немного рисовал – особенно хорошо ему удавались сюжеты с козликами. Впрочем, карьеру художника Северин Антонович не одобрял: хотел, чтобы сын освоил «приличную» профессию. «Художники все сидят в тюрьме», – повторял он. Как выяснилось позднее, папа говорил дело.

Курская аномалия

В 1896 году Малевичи переехали в Курск – Северин Антонович нашел работу в тамошнем железнодорожном управлении. Туда же устроился чертежником и 17-летний Казимир. Работа его тяготила, и живопись буквально помогала скрашивать скучные будни. Один из сослуживцев Малевича в прошлом учился рисованию в Киеве. Другой новый знакомый имел за плечами два года в питерской Академии художеств. Втроем они составили костяк импровизированного художественного общества, к которому вскоре примкнули многие коллеги, соседи, приятели и просто сочувствующие. Уже в это время Казимир Малевич проявил одно из самых важных своих умений – заражать окружающих своими идеями и вести их за собой.

С появлением в городе Малевича возникла еще одна курская аномалия: на какое-то время живопись стала здесь чрезвычайно модным и массовым увлечением. Видя, что эпидемию не остановить, начальство выделило художникам комнату в железнодорожном управлении, где они оборудовали мастерскую. Малевич и его соратники выписывали из Москвы пособия и гипсы, прочесывали окрестности в поисках подходящей натуры, тратили сбережения на мольберты и краски. Со временем они даже начали устраивать ежегодные выставки (к слову, первые в истории Курска), где принимали участие не только увлеченные железнодорожники, но и известные художники из других городов.

В 1901 году Казимир Малевич женился. Его избранницей стала Казимира Зглейц, дочь местного врача. Вскоре после свадьбы у них родился сын, а еще через год умер от инфаркта отец Казимира – Северин Антонович. Эти события вызвали парадоксальный эффект: будучи старшим мужчиной в семье, Казимир вдруг почувствовал себя свободным и засобирался в Москву.

В интересах революции

Казимир Малевич подавал документы в Московское училище живописи, ваяния и зодчества четырежды, и всякий раз был отвергнут. Он не унывал. Жил в коммуне художников в Лефортове. Учился в студии Федора Рерберга, летом возвращался в Курск на заработки. Денег не хватало не только на то, чтобы перевезти в Москву семью (в 1905-м у Казимира и Казимиры родилась дочь), но зачастую и на еду. По воспоминаниям Ивана Клюнкова (друга художника, с которым он познакомился на занятиях у Рерберга), однажды Малевич угодил в больницу с голодным обмороком. Поскольку Казимир проявлял абсолютную беспечность в отношении «харчевого дела», бытовые вопросы взяла в свои руки энергичная Людвига Александровна. В 1906 году она сняла в Москве пятикомнатную квартиру, куда перевезла дочерей, внуков и невестку, и арендовала столовую. Увы, семейный бизнес оказался на грани краха, после того как столовую обокрал наемный повар. Но даже в относительно благополучные времена Казимир Малевич продолжал жить в коммуне – примерным семьянином он никогда не был.

В конце концов Людвига, забрав детей, уехала. Малевич же продолжал презирать «харчевое дело», воплощая классический образ голодного художника. Он исступленно работал, считал себя социалистом, с энтузиазмом встречал революционные события. Баррикады манили его – и в переулках, и в искусстве.

В революционное движение художник Малевич влился еще в 1905 году, когда (по его словам) с револьвером в руке бился за Красную Пресню. Казимир Малевич никогда не был излишне аккуратным мемуаристом, однако факт остается фактом: связи в кругах профессиональных революционеров у него определенно были.

Что касается живописи, тут события развивались почти столь же стремительно, бурно и драматично. Приехав в Москву поклонником Шишкина и Репина, Малевич вскоре ощутил реформаторский зуд. Вскоре он уже называл Серова «бездарным пачкуном», про Репина говорил: «брандмейстер тупых пожарных, гасящих огонь всего нового». Он водил дружбу с горлопанами-футуристами, разгуливал по Кузнецкому мосту с деревянными ложками в петлицах, писал богоискательские белые стихи. Впрочем, в отличие от многих своих соратников, Малевич не эпатировал ради эпатажа – он искал. Необразованный искренний варвар, завидев незнакомое течение в искусстве, он бросался к нему, словно большой и сильный ребенок – к новой игрушке. Пробовал на прочность, корежил, доводил до абсурда, ломал. А сломав, терял к нему интерес и шел дальше, неизменно уводя за собой часть паствы. И, разумеется, уносил с собой какую-нибудь вырванную с корнем полезную деталь. Каждый период в творчестве Малевича чем-нибудь его обогатил или, если хотите, вооружил. В период благоговения перед Репиным он обзавелся техникой. Общаясь с импрессионизмом, научился творческой свободе. Из фовизма вынес буйный эпилептический цвет. Из кубизма – геометрическую аскетичность линий и форм. У футуристов позаимствовал парадоксальную логику алогичного. Далее по списку.

Как Малевич дочь хоронил

Верить всему, что Малевич рассказывал или писал о себе, не стоит: Казимир Северинович часто сочинял истории, в которых представал то героем-любовником, то сорвиголовой, то бунтарем-одиночкой. Особенно благодарным слушателем был его легковерный друг Иван Клюнков, который принимал его рассказы за чистую монету, а потом простодушно пересказывал.

Так Малевич рассказывал Клюнкову, что ушел из Московского училища живописи, ваяния и зодчества, поскольку не сошелся во взглядах с тамошними преподавателями-ретроградами. Будто бы учитель спросил, почему натурщик получился у него зеленым, а Казимир ответил, что ему так нравится и он так видит. На самом деле он так и не поступил в МУЖВЗ, хотя пытался четыре раза. В другой раз он поведал Клюнкову и вовсе душераздирающую историю. Будто бы идет-шагает он как-то по Москве, а тут – похороны, в гробу – маленькая девочка, за гробом идут мать и двое старших детей. И тут Малевич понимает: ба, да это же его жена, его дети, это хоронят его младшую дочь! «Эх, почему я не передвижник? Тема, тема-то какая для картины!» – горестно восклицал Малевич. Никакой третьей дочери от первого брака у него, разумеется, не было.

Черный квадрат, красный угол

В июне 1915 года, работая над картиной для футуристической выставки, Малевич, повинуясь неожиданному для себя самого импульсу, закрасил живописную поверхность черным.

Позднее Малевича будут часто обвинять в рациональном расчете. Но рождение «Черного квадрата» не было актом рационального сознания или результатом тщательно спланированной стратегии – его появление для самого Малевича было неожиданным и мистическим. По воспоминаниям ученицы Малевича, он неделю после этого не мог ни есть, ни спать. Сам Малевич утверждал, что, когда он писал «Черный квадрат», своего «царственного младенца», за окном сверкали молнии.

В ночь перед открытием выставки «0, 10» Казимир Малевич снова не спал. Он лично занимался развеской своих супрематических 39 картин. Не желал, чтобы кто-то увидел их до намеченного события. Хотел, чтобы произведенное впечатление было сокрушительным, и это ему удалось. В углу, у самого потолка, где никогда не размещают картин, но в крестьянских избах обычно вешается икона, Малевич поместил «Черный квадрат». Художник в лице Малевича перестал быть только живописцем – он стал акционистом.

«Живописный манифест супрематизма» стал сенсацией. Он сразу поделил реальность на «до» и «после» «Квадрата». В этой черной дыре безвозвратно канули другие картины Малевича – зачастую куда более интересные. Отныне он был автором скандальной авангардистской иконы и никем более. Магия «Квадрата» действовала на всех. Были те, кто на него молился, и те, кто его проклял. Мало кто, пожав плечами, просто прошел мимо.

При всей своей самобытности, Казимир Малевич был трезвомыслящим человеком. Он понимал, что нарисовать черный квадрат (или круг, или крест) по силам многим. В случае чего доказать авторство целого направления было бы непросто. Малевич в срочном порядке написал и опубликовал работу «От кубизма к супрематизму. Новый живописный реализм». Кончилось тем, что организаторы запретили Малевичу использовать слово «супрематизм» не только в названии выставки, но и в каталоге работ. Как бы то ни было, изобретателем супрематизма в истории остался именно он.

Дело было не только в тщеславии. Малевич понимал, что нашел нечто большее, чем новое направление в искусстве, – он создавал новую религию, новый мировой порядок, новый способ общения с мирозданием. И чувствовал свою ответственность.

Так в чем же заключалась революционность супрематизма в целом и «Черного квадрата» в частности? Если упростить до предела – прежде всего в пресловутой новой искренности. Суть ее снайперски точно сформулировала биограф Малевича Ксения Букша. «Когда ты меня рисуешь, то получаюсь не я сам, а рисунок меня, – пишет она. – А когда ты рисуешь черный квадрат, то и получается черный квадрат».

Как Малевич «выжил» из Витебска Марка Шагала

В истории о том, как поссорились Казимир Северинович и Марк Захарович, много белых пятен. Но самая распространенная версия гласит, что Шагал буквально сбежал из Витебска из-за Малевича. В 1919 году Марк Шагал открыл в своем родном Витебске Народное художественное училище. В том же году Малевич начал руководить в этом училище мастерской и создал художественную группу УНОВИС (Установители Нового Искусства), которая с каждым днем все больше напоминала секту. Шагал сопротивлялся попыткам Малевича и его учеников (в число которых вскоре вошли и преподаватели училища) реформировать систему преподавания. Но тягаться с прирожденным лидером Малевичем было трудно. «Еще один преподаватель, живший в самом помещении Академии, окружил себя поклонницами какого-то мистического «супрематизма… – писал Шагал. – Однажды, когда я в очередной раз уехал доставать для школы хлеб, краски и деньги, мои учителя подняли бунт, в который втянули и учеников. Да простит их Господь! И вот те, кого я пригрел, кому дал кусок хлеба, постановили выгнать меня из школы. Мне надлежало покинуть ее стены в двадцать четыре часа».

Что ж, если и так, Малевич, скорее, оказал Шагалу услугу, нежели наоборот. Вскоре после этих событий Шагал эмигрировал, получил французское гражданство, еще дважды женился, получил Большой крест Почетного легиона и умер в Провансе в возрасте 97 лет.

Как Малевич стал «шпионом»

Теплых чувств к советской власти Малевич не испытывал – он, разумеется, хорошо понимал ее природу. Однако «предметное» и «харчевое» не спешили разжимать «физических объятий» – с этим приходилось считаться.

И без того не безоблачные отношения с коммунистическим режимом омрачились после заграничной поездки. В 1927 году Малевич – к тому времени уже знаменитость с мировым именем – побывал в Польше и Германии. В Варшаве проходила его персональная выставка, в Берлине ему предоставили зал на ежегодной Большой берлинской художественной выставке. Кроме того, Малевич заезжал в Дессау, где посетил Баухаус.

Иностранцы смотрели на него как на пророка, ловили каждое его слово. «Эх, вот отношение замечательное. Слава льется как дождь», – писал Малевич в письмах домой. Идиллию оборвало письмо из Ленинграда, в котором художнику Малевичу приказывали вернуться на родину, не дожидаясь окончания выставки.

Согласно популярной легенде, его взяли прямо на вокзале и допрашивали 36 часов кряду. В тот раз обошлось. Но через три года Казимира Малевича снова арестовали как германского шпиона. Ему опять повезло – в тюрьме он провел всего пару месяцев. Но инцидент этот произвел на него тягостное впечатление. Кроме того, у советской власти поубавилось симпатии к авангардистскому искусству, Луначарский писал, что пролетариату необходим «здоровый, крепкий, убедительный реализм». Словом, Малевич, хоть и отделался сравнительно малой кровью, чувствовал себя некоторым образом на обочине.

Пешком до Парижа

На протяжении всей жизни Малевич воплощал хрестоматийный образ бедного художника. Когда в 1927 году в Варшаве и Берлине проходили его выставки, Малевич по обыкновению остро нуждался. Министерство культуры денег на билет не давало, и Малевич написал в Главнауку письмо, в котором предлагал отпустить его во Францию через Варшаву и Германию пешком: выйти из Ленинграда 15 мая и достичь Парижа 1 ноября. Видимо, оглушенные абсурдностью просьбы, чиновники денег все-таки дали. В Польше и Германии Малевич наслаждался славой. «С мнением моим считаются как с аксиомой. Одним словом, слава льется, где дворником улица метется, – писал он домой. – Но только один недостаток у них выражается в том, что никто не догадывается между листьев славы всунуть какие-нибудь червонцы. Они обо мне такого мнения, что такой известный художник, конечно, обеспечен всем».

«Математическая» конница и путаница с датами

Времена, в которые писалась картина «Скачет красная конница», были сложные. И если некоторые вольности с пространством и временем можно было себе позволить, то цели нужно было очерчивать четко. Поэтому на обратной стороне холста Малевич написал: «Скачет красная конница из октябрьской столицы на защиту советской границы». Чтобы не возникало досадных недопониманий.

«Красная конница» – одна из самых известных живописных шарад Казимира Малевича. В смысле разнообразия версий того, что хотел нам сказать автор своим произведением, ее бьет разве что «Черный квадрат». Среди искусствоведов отчего-то принято подходить к этой картине с рулеткой и калькулятором. Тестировать линию горизонта на соответствие правилу золотого сечения (если что, соответствие это практически идеально). Считать красноармейцев (три группы по четыре всадника). Находить «подозрительные» совпадения (трижды четыре – двенадцать, и, надо же, именно двенадцать оттенков имеет в разрезе земля!). Наделять числа глубоким символическим звучанием (три – как три богатыря – символ стихийной силы; четыре – символ порядка, свидетельство того, что революция – это «управляемое стихийное бедствие»; двенадцать – это и вовсе универсум; и т. д. и т. п.). Весь этот математический анализ – занятие настолько же увлекательное, насколько и пустое. Малевич был интуитивным гением, если он и наделил свое полотно столь изобильной нумерологией, то ненамеренно.

Не вносит ясности и дата создания «Конницы». Сам художник датировал ее 1918 годом, хотя эксперты единодушно считают, что она была написана намного позднее – между 1928 и 1932 годами. Зачем Малевич сжульничал? Возможно, из «харчевых» соображений. «Красная конница» – единственная его абстрактная работа, признанная и одобренная вышестоящими.

Так или иначе, картина была написана уже после того, как роман Малевича с советской властью испустил дух. Возможно, даже после отсидки в «Крестах» по обвинению в шпионаже. Выходит, ключ к единственно верной трактовке все-таки следует искать с обратной стороны холста.

«Скачет красная конница из октябрьской столицы на защиту советской границы» – это можно было принять за чистую монету в 1913 году, когда Малевич работал в издании «Сегодняшний лубок». В 1930-е подобное авторское уточнение выглядит совершенно ерническим. Это был абсолютно бесстрашный человек, заискивать перед властями ему было ни к чему. Разочарование, горький сарказм, ощущение близости финиша – вот стежки тонкой красной линии, которая пронизывает эту беспощадную картину.

Малевич и «поддельный» импрессионизм

В 1928 году творческой деятельности Малевича исполнялось 30 лет – в Третьяковской галерее началась подготовка к его персональной выставке. И Малевич, увлеченный теоретик, педагог и проповедник абстрактного искусства, захотел преподнести это событие как главную наглядную лекцию о самом важном. Его не интересовали точные даты и собственные отдельные достижения в виде признанных картин и циклов, нужно было успеть высказаться. Российский искусствовед Александра Шатских сравнила работу Малевича над выставкой с тщательно подготовленным и модным в современном музейном пространстве кураторским проектом. Но, в отличие от современных кураторов, у Малевича, помимо центральной идеи, было огромное преимущество: он мог сам дописать недостающие картины, чтобы замысел обрел четкость, логику и убедительность.

Малевич всю жизнь отстаивал стройную идею о том, что супрематизм явился очевидным продолжением идей и принципов импрессионизма, и свой личный художнический путь отсчитывал от первых импрессионистских этюдов, сделанных в Курске в начале 1900-х.

Для персональной выставки, посвященной 30-летию творчества, десятка небольших этюдов, сохранившихся с той поры, было маловато. Тогда Казимир Северинович создает сложные, колористически насыщенные и технически совершенные картины в подтверждение своей теории – и подписывает их то 1903, то 1904, то 1910 годом.

«Они слишком хороши, чтоб быть настоящими», – засомневались искусствоведы лет 40 спустя. «Если это правда, то почему такого яркого импрессиониста, каким был Малевич в начале 1900-х, не приняли в училище живописи?» – подтверждали они догадки друг друга, складывая пазл из фактов биографии художника. «Такой мазок и такая композиция могли возникнуть только после супрематизма», – сошлись, наконец, исследователи и переписали на музейных шедеврах даты, накинув на многие больше 20 лет.

Ecce Homo

Ни картины Малевича, ни его теоретические труды не объясняют перманентно бурлившего вокруг него сектантства – тут не обойтись без попытки составить «предметный» портрет в духе Серова и Репина.

Нет сомнений, что Казимир Малевич обладал могучей харизмой. Необразованный, завораживающе косноязычный, он, что называется, умел зажечь. В его корявых словесных формулировках было столько энергии, что его эрудированные собеседники слушали его, раскрыв рты. Малевич был очень силен – ментально и физически. Много ходил пешком, выжимал тяжеленные гири, любил рассказывать о том, как здорово в молодости он бился на кулаках. Впрочем, нельзя не упомянуть еще одну известную его черту: Малевич любил приврать и не был обделен чувством юмора.

Он был честен и последователен в своем отношении к «харчевому делу»: практически всю жизнь едва сводил концы с концами и никогда не унывал. Впрочем, аскетом он не был.

Малевич был женат трижды. Его вторая жена – Софья Рафалович – умерла в 1925 году от туберкулеза, оставив Казимиру пятилетнюю дочь. Третья – Наталья Манченко – была на 23 года моложе, она оставалась с Малевичем до самого конца. Всех своих жен Малевич любил. По свидетельствам современников, он ладил с детьми (своими и чужими), любил бывать в их обществе. Однако примерным семьянином Казимира Малевича не назовешь – работа всегда была для него на первом месте.

Азартный, преданный своим идеям, он легко находил друзей, учеников, последователей. Еще легче он приобретал врагов. Его творчество неотделимо от его личности. Попавшие под каток его энергетики, одинаково охотно молились и на «Черный квадрат», и на его автора. Те, у кого был иммунитет к гипнозу Малевича, не принимали и его работ, такие считали его неучем, выскочкой, профанатором.

В 1933 году у Малевича диагностировали рак предстательной железы. Он умер два года спустя. Казимира Малевича хоронили в специально спроектированном его учениками гробу. На верхней части был нарисован черный квадрат, в ногах – красный круг. Глядя на лежащего в этом супрематическом гробу Малевича, его вечный оппонент – художник-авангардист Владимир Татлин – сказал: «Притворяется».

Рене Магритт: великий иллюзионист

Если бы Рене Магритт не выбрал карьеру художника, он наверняка стал бы фокусником. Все его творчество – сплошная череда трюков и иллюзий, подмен и загадок, перевоплощений и тайных смыслов. К тому же во множестве картин Рене Магритта можно найти отсылки к искусству иллюзионистов. Складывается впечатление, что всю жизнь в нем боролись желание восхищать и поражать публику и стремление оставаться незаметным. В результате второе победило, а первое просто нашло иной выход.

Большую часть жизни Рене Магритт прожил так, чтобы не выбиваться из образа заурядного человека. Он носил неприметную одежду, жил в благообразном маленьком домике с фарфоровыми гусями на каминной полке и рисовал прямо в столовой, ни разу не испачкав пол краской. Но при этом художник много лет всячески открещивался от какой бы то ни было связи с сюрреалистами, настаивая, что пишет картины в стиле «магического реализма». Безудержная фантазия по части зрелищных головоломок прорывалась в нем только тогда, когда он брался за кисть. В этом и заключался главный фокус Рене Магритта.

Спасение из воды

Рене Магритт родился 21 ноября 1898 года в маленьком бельгийском городе Лессине в ничем не примечательной семье. Вообще, словосочетание «ничем не примечательный» можно применить практически ко всей жизни художника за исключением некоторых ярких событий и всего его творчества. Это стало настоящей проблемой для борзописцев, пытавшихся раскопать хоть какой-нибудь «жареный» факт в биографии Магритта. И, наконец, это удалось: в какой-то момент вскрылась детская трагедия художника.

О том, что мать Магритта покончила с собой, долгое время не знала даже его жена. Он старательно обходил этот печальный факт в любых разговорах. И, видимо, не зря, ведь после того, как обстоятельства смерти матери художника стали достоянием общественности, поклонники психоанализа (который сам Магритт, к слову, терпеть не мог и высмеивал при любом удобном случае) стали усматривать намек на это едва ли не в каждой его картине.

Как бы там ни было, ночью 12 марта 1912 года Регина Магритт вышла из дома в Шарлеруа в одной лишь ночной сорочке и исчезла. До этого женщина предпринимала несколько попыток самоубийства, мужу даже пришлось запирать ее в комнате. Ее поиски длились несколько дней, после чего тело Регины было обнаружено в реке Самбре. Вода безжалостно обнажила ее тело, намотав подол рубашки вокруг головы. Считается, что именно поэтому на некоторых картинах Магритта лица людей закрыты тканью. Сюда же относят его знаменитые картины, изображающие «русалок наоборот» – существ с головами рыб и ногами женщин. Сам же художник утверждал, что смерть матери не оказала на него настолько сильного влияния. Он говорил, что в тот момент, когда было обнаружено ее тело, он даже ощутил некоторую радость, потому что этот печальный факт сделал их семью знаменитой в округе. В остальном же, признавался Магритт, в его детстве было достаточно других событий, повлиявших на его творчество. Но о том, что это были за события, художник загадочно молчал.

Женщина в ящике

Вскоре после смерти матери Рене познакомился с человеком, которому было суждено стать самым главным в его жизни. 13-летняя Жоржетта Бергер была дочерью мясника в Шарлеруа. Вместе подростки проводили все свободное время. Во время одной из прогулок по заброшенному кладбищу Рене и Жоржетта увидели художника с мольбертом. Мальчик застыл, словно завороженный: раньше он никогда не видел живописца за работой. Как потом признавался Магритт, именно в этот момент он решил стать художником.

По-детски невинный роман Рене и Жоржетты продлился недолго: родители девочки разлучили возлюбленных, переехав в Брюссель. Через несколько лет в столицу отправится и Магритт – он два года отучится здесь в Королевской академии изящных искусств. И одним туманным днем 1920 года Жоржетта просто-напросто столкнулась с ним на улице. По-видимому, Судьба тоже любит фокусы.

Магритт женился на Жоржетте в июне 1922 года. Она стала его главной музой: художник утверждал, что все женские лица на его полотнах написаны с его жены. Больше они не расставались до самой его смерти. То есть почти не расставались. В 1936 году Магритт внезапно увлекся любительницей перформансов Шейлой Легг, а Жоржетта в отместку завела роман с его другом – художником Полем Колине. Супруги окончательно воссоединились только в 1940 году.

Этот небольшой скандальный эпизод – пожалуй, единственное, что выбивается за рамки биографии добропорядочного гражданина Рене Магритта. Они с Жоржеттой жили в маленьком милом домике в тихом районе Брюсселя и почти не бывали «в свете». Художник не любил путешествовать, да и вообще редко выходил из дома. У него не было специально оборудованной студии, он писал прямо в гостиной, строго по часам, и всегда прерывался на обед. У многих живописцев, которые во время работы забывали обо всем на свете, просто волосы зашевелились бы от такого «кощунства».

Человек без лица и голубь в рукаве

Большинство фокусников скрывают от публики свое истинное лицо: отвлекают от него внимание яркими платками, летающими игральными картами, пиротехническими трюками; прячутся за слоем грима или масками. Так и Рене Магритт тщательно скрывал свою личную жизнь, подсовывая публике эффектные многоступенчатые головоломки с загадочными названиями.

Главным героем многих картин Магритта стал безликий человек в котелке. Иногда его шляпа просто парит в воздухе над воротником неприметного черного пальто, иногда лицо скрыто за каким-нибудь неожиданным предметом – яблоком или летящим белым голубем. И очень часто он повернут к зрителю спиной, превращаясь в еще большую загадку. В какой-то степени каждый из этих лишенных индивидуальности джентльменов является автопортретом Магритта, который всю жизнь с потрясающим упорством утверждал, что в нем самом нет ничего особенного.

Свою первую «иллюзионистскую» картину «Потерянный жокей» художник написал в 1926 году, начав с нее серию живописных экспериментов с реальностью. Здесь были левитирующие люди и рояли, разрезанные на части женские тела и белые голуби как обязательный атрибут выступления любого уважающего себя фокусника.

Во время жизни в Париже с 1927 по 1930 год Магритт сблизился с французскими сюрреалистами во главе с Андре Бретоном. Именно в этот период начали проступать из темноты те самые образы, которые в будущем сделают Магритта знаменитым, именно тогда медленно начал выкристаллизовываться неповторимый мир, который художник воссоздавал на холсте. Позже Магритт разругался с Бретоном и перестал причислять себя к сюрреалистам, сочинив собственный «магический реализм».

Уже в послевоенные годы, в спокойное время, наполненное спокойными буржуазными радостями, Магритт написал картины, которые принесли ему мировую известность: «Вероломство образов» (1948), «Сын человеческий» (1964) и «Голконда» (1953). Он умер в возрасте 68 лет от «тривиального» рака поджелудочной железы рядом со своей любимой Жоржеттой. Рене Магритту удалось провернуть невообразимый фокус: он прожил самую незаурядную заурядную жизнь из всех возможных.

За что Магритт не любил психоанализ?

В 1927 году в Брюсселе состоялась первая персональная выставка Рене Магритта. На ней художник представил полотна, большинство из которых были написаны в стиле кубизма, а также первые сюрреалистические опыты. Критики приняли работы Магритта более чем прохладно, и расстроенный художник вместе с женой отправился покорять Париж. В столице европейского искусства художник познакомился с Андре Бретоном и стал членом его кружка сюрреалистов. Несмотря на долгожданное признание его таланта, отношения Магритта с коллегами были далеки от идеальных. Других художников возмущало его домоседство и совсем не богемный образ жизни, а Магритт, в свою очередь, ругал и высмеивал пристрастие сюрреалистов к психоанализу и трудам Фрейда. Одной из таких насмешек стала написанная в 1937 году картина «Терапевт».

Магритт не желал мириться с тем, что каждое его полотно становится предметом обсуждения среди коллег не столько из-за его художественной ценности, сколько из-за попыток проанализировать личность художника. Он считал, что люди, в первую очередь нуждающиеся в терапии, – это сами психотерапевты. Герой его картины является прекрасной иллюстрацией этого утверждения.

Магритт изобразил своего «терапевта» в образе некоего странника в широкополой шляпе, с палкой и заплечным мешком, сидящего на краю морского утеса. Как и у многих других магриттовских героев, у него нет лица, но он широко распахивает свой плащ, как будто на минуту позволяя зрителю заглянуть в свою душу, приоткрывает завесу собственной тайны. Под плащом скрыта клетка с двумя белыми голубями, причем одна птица находится внутри, за закрытой дверцей, а вторая – снаружи. Создается впечатление, что свободный голубь пытается пообщаться со своим заключенным в клетку собратом, поддержать его, помочь выйти на свободу. Так же, как и терапевт, помогающий своим клиентам покинуть пределы мрачного и одинокого места, которое находится внутри них. Удивительным образом, несмотря на неприязнь к психотерапевтам, Магритту удалось очень тонко изобразить принцип их работы.

It’s raining men

Рене Магритт стал зарабатывать на своих картинах только в последние годы жизни. Его полотна начали триумфальное шествие по всему миру, они выставлялись не только в Европе, но и за океаном. Магритт, в конце жизни ощутивший наконец вкус к путешествиям, даже съездил в Нью-Йорк в 1965 году, чтобы открыть персональную выставку в Музее современного искусства.

Но на протяжении почти всей жизни основным заработком художника была реклама. В 1920-е годы он создал серию плакатов в стиле ар-деко для бельгийского модного дома Norine. А в 1930-е, после возвращения из Парижа, открыл вместе с братом Полем собственное рекламное агентство, которое обеспечивало художнику безбедное существование. Однако еще раньше Магритту приходилось совершать работу, пожалуй, самую неблагодарную для живописца. Он работал на фабрике, производившей обои, и день за днем в течение целого года рисовал одни и те же незамысловатые цветочные узоры. Такие же, которые в будущем покроют стены его уютного домика в Брюсселе. Почему-то именно этот факт из биографии художника вспоминается в первую очередь при взгляде на картину «Голконда», покрытую весьма своеобразным узором.

Полотно получило название в честь древнего индийского города, прославившегося добычей особенно крупных алмазов (по легенде, именно здесь были найдены знаменитые камни Кохинур и Регент). Как и в случае с большинством картин Магритта, название картины – своего рода ребус, который заставляет зрителя остановиться и задуматься о том, как именно оно связано с изображением. Но искусствоведы полагают, что расположение мужчин в котелках на полотне напоминает кристаллическую структуру алмаза. Если же не погружаться так глубоко и вспомнить о том, что сюрреалисты часто давали своим картинам названия, совершенно не связанные с сюжетами, можно предположить, что «Голконда» изображает дождь из мужчин в котелках. И если сначала они кажутся сплошной безликой стеной, то, как следует присмотревшись, можно заметить, что каждый из героев полотна самую малость отличается от других. Точно так же, как не существует двух полностью идентичных капель дождя или двух совершенно одинаковых драгоценных камней.

Фрида Кало: влюбленная в жизнь, возлюбленная смерти

Мексиканцы – странный народ, уж очень необычный. Они раскрашивают свою одежду, свои дома и всю свою жизнь в небесные и солнечные цвета, разговаривают на каком-то собственном, особенно певучем испанском, а песнями и вовсе вынимают душу. Они поклоняются Санта-Муэрте («Святой Смерти»), а главный национальный праздник – День мертвых – превращают в настоящее торжество жизни. Где же еще, если не здесь, могла родиться такая личность, как Фрида Кало?

Фрида – один из тех редких случаев в мире искусства, когда популярность художника обусловлена по большей части его трагической личной историей, оттесняющей на второй план талантливые работы. Всю жизнь она будто бы бежала наперегонки со смертью, то отставая, то выбиваясь вперед, то отчаянно цепляясь за жизнь, то мечтая «уйти и никогда не возвращаться». Как бы парадоксально это ни звучало, смерть оказалась самой верной спутницей Кало на всем ее жизненном пути.

Переломный момент

Начать историю Фриды Кало стоит с ее родителей. Ведь именно они, задолго до ее рождения, начали этот танец со смертью – каждый под собственную музыку.

Вильгельм Кало, приехав в Мексику из Германии, сменил имя на испанское Гильермо и отказался от иудаизма. Первая жена родила ему трех девочек, но средняя дочь умерла вскоре после появления на свет, а сама женщина не пережила третьих родов. Гильермо остался один с двумя детьми и очень быстро женился снова – на Матильде Кальдерон-и-Гонсалес. Девушка на тот момент тоже успела пережить личную трагедию: жених Матильды покончил с собой на ее глазах. Позже Фрида писала в своем дневнике, что мать так и не смогла полностью оправиться от этой страшной потери и полюбить мужа.

Матильда родила Гильермо четырех девочек (Матильду, Адриану, Фриду и Кристину), а их единственный сын умер от пневмонии через несколько дней после рождения. Магдалена Кармен Фрида Кальдерон появилась на свет 6 июля 1907 года. Спустя много лет эта дата покажется Фриде недостаточно значительной, и она «подгонит» день своего рождения под начало мексиканской революции – 7 июля 1910 года.

Когда девочке было шесть лет, у нее начали болеть мышцы правой ноги. Несмотря на старания врачей и Гильермо Кало, серьезно занявшегося физическим развитием дочери, полиомиелит иссушил ногу девочки, на всю жизнь обеспечив ее хромотой. Но настоящая трагедия была впереди. Девочка еще успеет вырасти, поступить в престижную немецкую школу, обзавестись «бандой» верных друзей, впервые влюбиться и начать строить планы о медицинской карьере.

Все рухнуло 17 сентября 1925 года, когда трамвай врезался в автобус, в котором Фрида ехала из школы. Врачи сомневались в том, что девушка выживет, не говоря уже о том, чтобы снова начать ходить: раздробленные тазовые кости, сломанный позвоночник и множество других повреждений на долгие месяцы приковали Фриду к постели и всю жизнь напоминали о себе постоянной болью. В этот момент смерть впервые обратила на нее внимание, подошла поближе, чтобы присмотреться, и все время держалась поблизости. В этот момент жизнь Фриды закончилась. И началась совсем другая.

Бесстрашная

Сначала Диего Ривера услышал ее голос. В 1922 году художник расписывал аудиторию в Национальной подготовительной школе Мехико. И несколько раз невидимая девочка, прятавшаяся за колоннами, выкрикивала в его адрес язвительные комментарии. А затем в один из вечеров Диего работал на лесах вместе со своей тогдашней женой Лупе Марин, и вдруг услышал за дверью какой-то шум, после чего в аудиторию втолкнули девочку.

«Она была одета, как любая другая ученица, но ее поведение мгновенно выделяло ее из общей массы. В ней чувствовались непривычное достоинство и самоуверенность, а в ее глазах пылал странный огонь. Она смотрела прямо на меня: «Если я понаблюдаю за вашей работой, это не вызовет неудобств?» Я ответил: «Нет, барышня, я буду польщен».

Она села и начала безмолвно за мной наблюдать, ее глаза следили за каждым движением моей кисти. Спустя несколько часов в Лупе проснулась ревность, и она стала оскорблять девочку. Но та не обратила на это никакого внимания. Это, само собой, разозлило Лупе еще сильнее. Уперев руки в бедра, она подошла к девочке и уставилась на нее с воинственным видом. Девочка застыла и встретила ее взгляд без единого слова. Откровенно пораженная, Лупе долго и пристально смотрела на нее, а потом улыбнулась и сказала мне с завистливым восхищением: «Ты только посмотри на эту девчонку! Такая маленькая – и совсем не боится такой высокой и сильной женщины, как я. Она мне нравится».

Крылья черного дрозда

Спустя несколько лет после первой встречи с Фридой Ривера работал над фресками в здании Министерства образования и вдруг услышал крик: «Диего, пожалуйста, спустись оттуда! Мне нужно обсудить с тобой кое-что важное!» Художник вспоминал: «На земле подо мной стояла девушка лет 18. У нее было красивое нервное тело и нежное лицо. Ее волосы были длинными и темными, а густые брови сходились над переносицей. Они были похожи на крылья черного дрозда».

Заинтригованный Ривера спустился вниз для разговора, и девушка сразу перешла к делу: «Я здесь не ради развлечения. Мне нужно работать, чтобы иметь средства к существованию. Я написала несколько картин и хочу, чтобы ты оценил их с профессиональной точки зрения. Мне нужно абсолютно честное мнение, потому что я не могу позволить себе попросту тешить собственное самолюбие».

Когда Диего взглянул на три женских портрета, которые Фрида принесла с собой, он был поражен: «В этих холстах была необычная энергия и экспрессия, и в то же время истинная серьезность. В них не было никаких приемов во имя оригинальности, которые отличают работы амбициозных новичков. Было очевидно, что эта девушка – подлинный художник».

Танец со смертью

Одна из особенностей картин Кало заключается в том, что все они написаны крошечными мазками. Это серьезная нагрузка на руки и позвоночник, поэтому можно только догадываться, как тяжело приходилось Фриде, когда она начинала рисовать. До аварии единственным ее опытом в этой области были несколько уроков, взятых у гравера Фернандо Фернандеса. Первые кисти и краски купил девушке отец, зарабатывавший на жизнь фотографией. А мать заказала подрамник, при помощи которого Фрида могла рисовать лежа. В это время ее работы – это по большей части натюрморты и автопортреты. Спустя годы Кало скажет, что пишет так много автопортретов, потому что собственное лицо – это то, что она знает лучше всего. Но в те месяцы, когда Фрида восстанавливалась после аварии, она боялась, что умрет и память о ней быстро исчезнет, поэтому старалась оставить как можно больше напоминаний о себе. Первой такой работой стал «Автопортрет в бархатном платье» (1926).

Еще одна вещь, отличающая картины Фриды, – их глубокая эмоциональность. Все, что она не может выразить словами, все, о чем вынуждена молчать, Кало переносит на холст. Она показывает зрителю кровь, боль, человеческие внутренности, неприглядную правду жизни. Фрида делится переживаниями из-за постоянных измен мужа, страданиями из-за очередной потери ребенка и непрекращающейся болью после травм, болезней и бесчисленных операций. И всю жизнь Кало безжалостно вскрывает свою душу, как доктора снова и снова вскрывали ее измученное тело, и демонстрирует зрителю собственное открытое сердце, чувствительное и беззащитное («Две Фриды», 1939).

И, наконец, Фрида не была бы Фридой, если бы не унаследовала мексиканское отношение к смерти – безусловно, с уважением, но при этом и с изрядной долей юмора. Неотъемлемой частью мексиканской культуры являются так называемые «ретабло», примитивные картинки на маленьких металлических пластинах, которые рисовались в благодарность святым (Диего и Фрида собрали огромную коллекцию таких изображений). В частности, именно с ретабло смерть в разных ипостасях и обличьях перекочевала на картины Кало.

Слон и голубка

Родители Фриды были против этого брака. Им было больно видеть свою хрупкую дочь рядом с этим чудовищем – огромным, некрасивым, толстым бабником. Гильермо и Матильда называли этот союз «браком между слоном и голубкой». Но отца девушки немного успокаивал тот факт, что Ривера был богат, а значит, Фриде не пришлось бы работать.

Когда Диего в очередной раз появился в доме Кало, Гильермо отвел его в сторону и сказал: «Моя дочь больна и останется больной до конца жизни. Она умна, но не красавица. Вы все равно в ней заинтересованы?» Когда Диего подтвердил свои намерения, Кало добавил: «Она дьявол». Ривера ответил: «Я знаю». «Что ж, я вас предупредил», – сказал Гильермо.

Фрида и Диего поженились 21 августа 1929 года. На свадьбе Ривера безобразно напился. В пьяном угаре он бил посуду, размахивал пистолетом и даже сломал кому-то палец. Фрида была в ярости и согласилась переехать к Диего лишь через несколько дней после свадьбы.

Через некоторое время Кало впервые забеременела, но по медицинским показаниям ей пришлось сделать аборт. Фрида страстно желала подарить мужу ребенка, несмотря на то, что Ривера был против.

Череда испытаний

Ривера начал изменять жене едва ли не с первого дня совместной жизни. В Сан-Франциско он закрутил роман с теннисисткой Хелен Муди, которая позировала ему для одного из заказанных муралов. Фрида в отметку завела романтические отношения с Кристиной Гастингс, женой одного из помощников Диего. В это время художницу начали мучить сильные боли в правой ноге, изуродованной полиомиелитом. Знаменитый хирург Лео Элоссер заключил, что ухудшение здоровья связано со стрессом, и прописал Фриде постельный режим и здоровое питание.

В Мексику супруги вернулись по отдельности: Фрида – в мае 1931 года, а Диего – в июне. За время разлуки Кало успела познакомиться с нью-йоркским фотографом Николасом Мюреем. Их тайный, периодически возобновлявшийся роман продлился в общей сложности около 10 лет.

Вскоре Диего и Фрида отправились в Нью-Йорк на открытие масштабной ретроспективы Риверы в MoMA. Диего купался в лучах славы. В восторженных статьях, посвященных ему, Кало упоминалась лишь как «миссис Ривера». Затем пара, следуя за очередным заказом, перебралась в Детройт, который Фрида описывала как «убогую старую деревушку». Здесь художница вновь забеременела, но спустя три с половиной месяца у нее случился выкидыш. Кало 13 дней провела в госпитале Генри Форда и написала одну из самых трагичных своих картин, посвященную погибшему сыну.

Предательство и запретная страсть

В начале 1934 года на Фриду обрушилось сразу несколько сокрушительных ударов. Ее третья беременность вновь закончилась выкидышем. А вскоре после этого она узнала, что Диего изменяет ей с ее младшей сестрой Кристиной. Кало подозревала, что у ее мужа случилось новое увлечение, но и представить не могла, что «другой женщиной» окажется ее родная сестра. Фрида чувствовала себя преданной сразу двумя самыми любимыми людьми. Она бросила Диего и на несколько месяцев поселилась в отдельной квартире. Свою боль художница привычно изливала на холст. Она пишет сцену жестокого убийства, о котором прочитала в газетах, и называет картину «Всего-то несколько царапин!».

Однако, несмотря на предательство, долго оставаться в разлуке с Диего Фрида не смогла. Супруги воссоединились в конце 1935 года, но все равно жили порознь. Их дом состоял из двух отдельных строений, соединенных воздушным мостиком: в одном из них жила Кало, во втором – Ривера. За время разлуки Фрида успела завести несколько романов с мужчинами и женщинами. Диего, который никогда не был образцом верности, страшно ее ревновал, поэтому свои романтические похождения художница старалась держать в секрете.

В 1937 году в поисках политического убежища в Мексику приехал Лев Троцкий с женой Натальей Седовой. Их поселили в «голубом доме», в котором прошло детство Фриды, и в котором по-прежнему жил ее отец. Кало и Троцкий достаточно быстро сблизились, их запретный роман был страстным и тайным. В какой-то мере интимная связь с таким видным человеком, которого Диего безмерно уважал, была для Фриды способом еще раз отомстить неверному мужу за интрижку с Кристиной. Фрида и Троцкий общались между собой на английском языке, которого не понимала Наталья, и передавали друг другу любовные записки, обмениваясь книгами. Но Седовой совсем необязательно было понимать их разговоры, чтобы обо всем догадаться.

Надо сказать, что «старик» быстро наскучил художнице, и их связь прекратилась. Вскоре после этого Фрида написала автопортрет, посвященный Троцкому, который он повесил в своем кабинете. Впрочем, когда он с женой покидал «голубой дом», Наталья убедила его не забирать с собой картину.

Viva la vida!

Фриде пришлось долго добиваться популярности в родной Мексике, несмотря на то, что еще в 1938 году она наделала много шума в Нью-Йорке, где проходила ее первая персональная выставка в галерее Джулиана Леви. Критики, поначалу отнесшиеся к «миссис Ривере» скептически, были очарованы ею и самобытностью ее картин. Вскоре после этого Кало отправляется в Париж по приглашению Андре Бретона, пообещавшего художнице устроить ее персональную выставку. Они познакомились во время визита Бретона и его супруги Жаклин Ламба в Мексику. Поэт и художник был поражен работами Фриды и сообщил художнице, что она пишет в стиле сюрреализма, чем немало ее удивил. Однако, несмотря на обещания, организацией выставки Бретон так и не занялся. Фрида узнала об этом только после приезда в Париж, очень разозлилась на Бретона и стала называть парижских сюрреалистов «чокнутыми сукиными детьми».

Фрида очень неуютно чувствовала себя вдалеке от родной Мексики. Ни Нью-Йорк, ни Париж ее не впечатлили, она рвалась назад, в свой «Голубой дом», где она родилась и прожила почти всю жизнь, к своему Диего. Они уезжали и возвращались, ссорились и мирились, разводились и женились вновь, жили в разных домах, соединенных мостиком. А тем временем рассыпающееся на части тело Фриды пытались собрать воедино при помощи металлических корсетов, многочисленных операций и лекарств.

Первая персональная выставка Фриды Кало в Мексике состоялась только в 1953 году. К тому моменту художница уже была прикована к постели и постоянно находилась под действием сильных болеутоляющих и алкоголя. Но такое важное событие в своей жизни она пропустить никак не могла. Во время открытия выставки Фриду внесли в Галерею современного искусства на носилках и уложили на кровать в центре зала.

В последние годы Кало становилось все тяжелее рисовать. Она вернулась к тому, с чего начинала – писала натюрморты, лежа в постели. Последней работой Фриды считается картина «Viva la vida! Арбузы» (1954), однако, судя по четким линиям и уверенным мазкам, она была написана задолго до этого. Финальным штрихом стала надпись кроваво-красной краской, словно вырезанная на спелой мякоти арбуза. Viva la vida! – «Да здравствует жизнь!» Что же еще, как не этот дерзкий вызов, могла написать Фрида Кало, уже заглядывая в глаза смерти?

До последнего вздоха

В 1948 году Диего завел очередной роман, который обернулся публичным скандалом. У актрисы Марии Феликс была слабость к уродливым мужчинам, и она пожелала во что бы то ни стало заполучить в мужья Риверу. Когда Диего попросил Фриду о разводе, она сначала восприняла это как шутку, но потом поняла, что он настроен серьезно, и пришла в ярость. Кало рассказала о «противозаконной» связи Риверы журналистам, и на следующий день эта история попала на главные страницы газет. Мексиканские католики безоговорочно приняли сторону обманутой жены, и Мария быстро завершила отношения с Диего.

Почти весь 1950 год Фрида провела на больничной койке: она перенесла семь новых операций. Диего чаще всего ночевал в соседней палате. Следующие годы Кало почти все время будет прикована к постели, однако не бросит рисовать.

Ночь перед смертью художницы Диего провел у ее постели. Кало подарила мужу кольцо, которое купила для него на годовщину их свадьбы. Диего удивился: до этой даты оставалось еще 17 дней. Фрида ответила: «Я чувствую, что очень скоро тебя покину». Когда следующим утром она умерла, Ривера долго отказывался в это верить, врачам с трудом удалось его убедить. Весь следующий день в «голубой дом» сплошным потоком шли люди, чтобы попрощаться с Фридой. На похороны пришли более 500 человек.

Диего Ривера скончался спустя три года от остановки сердца. Он просил, чтобы после смерти его кремировали и поместили прах в «голубом доме» рядом с прахом Фриды. Однако две его дочери и последняя жена отказались выполнить просьбу художника.

«Сломанная колонна»

Боль, с которой Фрида Кало вынуждена была делить собственное тело всю жизнь, кажется, отображена в абсолютной степени на картине «Сломанная колонна». В 1944 году здоровье художницы сильно пошатнулось. Из-за поврежденного позвоночника ей пришлось в течение пяти месяцев носить стальной корсет. Это стало настоящей пыткой, Фрида была лишена возможности нормально передвигаться, работать и даже дышать. Но и в этом состоянии она находила в себе силы писать.

«Сломанная колонна» разительно контрастирует с большинством автопортретов Кало. На ней нет ни цветов в высокой прическе, ни буйства растительности на заднем плане, ни обожаемых художницей обезьянок и попугаев. Только стоящая посреди голой пустыни под грозовым небом, почти обнаженная, уязвимая и беззащитная фигура – олицетворение одиночества и боли, груз которых стал невыносимым для одного хрупкого человека. Темные бреши в земле повторяют линию разлома в теле Фриды, в котором видна рассыпающаяся ионическая колонна. Всю эту непрочную конструкцию удерживает вместе лишь корсет, который кажется сплетенным из невесомых бинтов, а не собранным из удушающих металлических ободов.

Сложно поверить, но даже к этой глубоко трагической картине Фрида отнеслась с присущим ей юмором. Художница спрятала в ней тайное послание, дарящее надежду: в каждом ее зрачке изображен крошечный белый голубь – символ мира.

Эдвард Мунк: художник, нарисовавший страх

Норвежский художник Эдвард Мунк – человек севера: со сложным противоречивым характером, со слабым здоровьем и повышенной чувствительностью к переменам природы и погоды. Только здесь, на севере, мог зародиться и экспрессионизм – страстный, нервный, глубокий, оппонирующий легкому южному импрессионизму.

Несколько странностей Мунка

Мунк ненавидел писать пальцы, женскую грудь, уши и ногти, не любил цветов у себя в комнате, не переносил процесса их увядания, в простых поступках друзей видел происки врагов… Больной, подозрительный, раздражительный, но при этом невероятный рассказчик с острым чувством юмора, завсегдатай собраний творческой элиты Осло, Берлина и Парижа.

Эдвард Мунк был очень привлекательным мужчиной, но на автопортретах всегда безжалостно прибавлял себе несколько лет и морщин, смотрел с полотен жестко и всегда без улыбки.

Барышни безвозвратно теряли голову от его импозантной викинговской внешности в сочетании с загадочной скромностью, но сам Мунк сбегал от женщин, которые и так совсем ненадолго появлялись в его жизни. Иногда буквально – сбегал. Например, молча вставал и просто пересаживался на другой поезд посреди медового путешествия.

Критики не щадили Мунка: издевательства над его художественными приемами и отдельными картинами были ядовитыми и изощренными. Но при этом его можно назвать настоящим счастливчиком – он продал первые картины в 18 лет и стал первым норвежским художником, чья персональная выставка прошла в Осло. Мунку было тогда всего 26!

Он был внутренне связан с морем, как истинный норвежец, считал, что море должно быть видно из любой точки города, но когда поселился наконец в собственной усадьбе Экелю, обнес открытую мастерскую четырехметровым забором.

Странности характера и поведения художника – это проявления внутренней свободы, искреннего и не связанного канонами творчества. «Нужно прекратить писать вяжущих женщин и читающих мужчин. Я буду писать людей дышащих, чувствующих, любящих и страдающих. Люди должны проникаться святостью этого и снимать перед картинами шляпы, как в церкви», – мечтал Мунк. Так и есть, снимают шляпы.

Страх жизни

В центре Осло, в доме на улице Пилестредет, где прошло детство Мунка, во всю кирпичную стену – одна из самых замечательных репродукций «Крика». Черной краской по необработанному кирпичу. Все очень верно и уместно: источник мунковского беспокойного, нервного мироощущения именно здесь, в детстве.

Когда-то дома было весело, отец рассказывал чудесные истории, мама была жива. Эдварду было пять лет, когда она умерла и когда папа перестал выдумывать сказки и начал читать Библию. Через девять лет умерла и 15-летняя сестра София. Болезнь и страх – два самых сильных и прочных ощущения детства, да и всей последующей жизни.

С 1879 года Эдвард дисциплинированно учится на инженера, но ему понадобится всего год, чтобы понять: он хочет быть художником. Одна из самых главных женщин в жизни будущего художника – тетя Карен. Это она дает ему первые уроки рисования и уговаривает недовольного отца, военного врача Кристиана Мунка, дать молодому человеку шанс исполнить мечту.

Рождение любви

В 1881 году Эдвард учится в Королевской школе рисунка, продает первые картины, снимает студию вместе с друзьями прямо в центре Осло, а через несколько лет получает государственную стипендию и продолжает обучение во Франции. Стипендии будут сыпаться одна за другой, давая возможность молодому художнику жить попеременно в Ницце, Норвегии, Берлине, Париже и создавать самые первые скандальные и гениальные полотна.

Каждая из этих картин вызывает излияния яда и негодования со стороны критики: «…это не руки, а рыба в креветочном соусе», «…доколе пьяным проституткам Мунка дозволено будет отсыпаться в Национальной галерее» и в том же духе.

Со скандалом открылась и быстро закрылась и первая персональная выставка Эдварда Мунка в Берлине в 1892 году. Но с каждым новым скандалом к художнику приходит признание и уважение коллег, друзей-литераторов, известных и богатых ценителей искусства.

Расцвет и закат любви

В 1891 году в Берлине Мунк начинает работу над самым главным, сложным и неоднозначным, произведением – «Фризом жизни», работа над которым продлится 30 лет. В эту симфонию жизни, смерти, страха, любви и наслаждения войдут все его самые знаменитые картины: «Крик», «Мадонна», «Пепел» и еще десятки. И впервые в задуманной художником последовательности они появятся в галерее Берлинского сецессиона в 1903 году.

Мунк с удовольствием вливается в богемные собрания литераторов и художников, приводит в литературный кружок «У черного поросенка» рыжеволосую красавицу Дагни Юэль, которая надолго станет его музой и натурщицей для самых чувственных картин, а потом – женой его друга Пшебышевского. Он увязает в своем самом мучительном, сладком и долгом романе с красоткой Туллой Ларсен, который закончился попыткой Туллы покончить с собой и простреленным пальцем Мунка.

С рождения болезненный и впечатлительный, страдающий от одиночества и мании преследования, художник не выдерживает испытания алкоголем и людьми и в 1908 году ложится в больницу с нервным срывом.

«Крик»: в ожидании катастрофы

Первый вариант «Крика» Эдвард Мунк написал в 1893 году. Есть, должно быть, какое-то глубокое психологическое объяснение тому, что самые важные свои картины Мунк повторял по несколько раз в течение всей жизни. Писал и писал заново одни и те же сюжеты. Но в истории с «Криком» самым важным смыслом четырех копий можно смело считать смысл экономический и авантюрно-криминальный. Та навязчивость, с которой художник повторял один и тот же сюжет в разных техниках и в разные периоды своей жизни, дала возможность обзавестись знаменитым полотном не только двум главным музеям Осло, но и частному коллекционеру – за рекордные на тот момент деньги. 2 мая 2012 года за 119 млн 922 тыс. 500 долларов счастливым обладателем пастельной авторской копии «Крика», созданной в 1895 году, стал американский бизнесмен Леон Дэвид.

По одной копии «Крика», выполненной на картоне в смешанной технике с использованием масла и темперы, находятся в экспозиции Национальной галереи Осло и в Музее Мунка. В Музее Мунка есть еще один «Крик» – написанный пастелью в 1893 году. Причем из обоих музеев картины пытались украсть. Впервые знаменитое полотно похитили в 1994 году из Национальной галереи: на всю авантюру понадобилось меньше минуты – разбить окно, снять картину, отключить сигнализацию. Похититель в записке поблагодарил охрану за плохую работу, но у той было серьезное оправдание – как раз в это время шла трансляция открытия зимних Олимпийских игр в Норвегии.

Второе похищение «Крика» Эдварда Мунка совсем не похоже на захватывающий интеллектуальный арт-детектив. В 2004 грабители просто ворвались в Музей Мунка среди бела дня, угрожая оружием смотрителям и посетителям, и сорвали со стены «Крик» и «Мадонну». Прошло два года, прежде чем слегка поврежденные полотна вернулись на свое место.

Насыщенная приключенческая история этого произведения связана не только с его немалой стоимостью, сколько с тем магическим воздействием, которое оказывает «Крик» на зрителя. Поговаривают, что все четыре копии прокляты, что они приносят боль и страх. Но самые главные шаманские приемы в этой картине – это, конечно, цвет и линия. Ощущение надвигающейся катастрофы, ужаса и безжалостной природной стихии здесь в дрожащих, как будто в знойном воздухе, линиях, в насыщенных, неестественных контрастах глубоких цветов. Это переживание настолько сильное, что критики, все как один, видят в этом образе всегда больше: то символ XX века с его войнами, катастрофами и потрясениями, то враждебность природы, а иногда и всего мироздания, по отношению к человеку.

Гармония и освобождение

Из всего, что написал Мунк, какие картины вспоминаются первыми? Конечно, «Крик», а потом сразу «Девушки на мосту». В течение 30 лет Эдвард Мунк сделал 12 вариаций с этим сюжетом – достаточно для того, чтобы разделить между главными музеями и аукционами. И чтобы медиаслава «Девушек…» поддерживалась то кураторскими проектами, то рекордными продажами.

Одна из вариаций картины была продана на аукционе Sotheby’s за 54 миллиона долларов и стала второй самой дорогой картиной норвежца, после «Крика», разумеется.

Но в отличие от «Крика», картина «Девушки на мосту» и критиками-современниками, и зрителями-современниками была принята восторженно. Ее называли самой совершенной, зрелой и гармоничной в творчестве Мунка. Главное настроение мунковских картин, эта раскаленная тревога, граничащая с отчаянием, в «Девушках на мосту» вдруг затихает и остывает до меланхолии. Спокойное одиночество, задумчивость и грусть – пожалуй, самая высокая отметка по шкале счастья, из доступных Мунку. Чувствовать себя лучше он просто не способен. 1902 год, когда были написаны «Девушки на мосту», художник много лет спустя описывал так: «Эти годы, начиная с 1902 и до клиники в Копенгагене (1908 год) были самым несчастным, самым сложным и при этом самым судьбоносным и самым продуктивным временем в моей жизни».

Несколько лет назад он купил дом в городке Осгардстране, на западном берегу фьорда Осло, но проводит в нем только несколько летних месяцев, а в остальное время готовит выставки и ездит по Европе: Берлин, Париж, Флоренция, Ницца. А несколько месяцев назад он расстался с Туллой Ларсен, женщиной, которая дольше всех задержалась рядом с Мунком. Это была изматывающая страсть: несколько счастливых месяцев, а потом годы ссор, угроз, побегов, расставаний, попыток суицида, длинных писем с упреками и признаниями.

Невероятная продуктивность художника сразу после разрыва с Туллой не случайна. Он был искренне убежден, что связь с женщиной подавляет способность к творчеству, что женщина-вампир вытягивает из мужчины жизненную силу и созидательную энергию. И теперь он наконец-то свободен. Критики говорят, что в это время для него наступает период «пейзажей-освобождений, пейзажей, населенных невинными людьми, пейзажей, в которых есть надежда, что не все любимое человеком обречено на катастрофу».

«Девушки на мосту» – из таких работ. Самое зыбкое время – летняя белая ночь, и самое пограничное место – мост, соединяющий два отрезка суши над густой водной толщей фьорда. И над тремя девочками-старшеклассницами, которых Мунк заметил во время прогулки и попросил позировать, впервые за долгое время он не видит призрака неизбежной смерти. Спокойное ночное норвежское солнце на время замыкает ненадежные небеса – и угроза отступает. 12 раз художник будет возвращаться к баюкающей тишине этого момента в живописных полотнах и десятки раз повторит его в литографиях.

Смерть

С 1913 года начинаются поистине успешные годы художника Мунка, что, впрочем, не делает его счастливым и спокойным. С картинами он расстается трудно, удачные продает с болью, неудачные с отчаянием. Цены на его работы растут с каждым годом, и он запросто мог бы стать миллионером. Мунка приглашают расписывать актовый зал университета в Осло, ратушу, театр, создавать декорации к ибсеновским пьесам, его зовут с выставками в Париж, Вену, Прагу, Мюнхен, Дрезден, Копенгаген, в Англию и даже в Америку.

Но умрет Эдвард Мунк в 1944 году в одиночестве, в своем особняке, в городе, оккупированном немцами. Теми немцами, которые, оказавшись у власти, брезгливо избавились от полотен Мунка, распродав их из немецких музеев в частные коллекции.

Эгон Шиле: трепетный развратник

Если бы Эгон Шиле стал посещать психотерапевта, его история болезни могла бы быть в несколько раз толще истории жизни и увесистей его уголовного дела. Знаменитый «венский порнограф» не успел стать мудрым и разумным, он не получил от жизни достаточно времени, чтобы вскрыть глубины зрелых тем и образов, отболев скандальной сексуальностью, взяться основательно за пейзажи и другие «взрослые» жанры. Шиле прожил всего 28 лет, из которых рисовал по-настоящему всего 10, но стал одной из самых ярких и смелых фигур искусства ХХ века. Несмотря на все диагнозы, которые художнику мог бы поставить его соотечественник Зигмунд Фрейд.

Брокер Поль Гоген, например, в 28 лет впервые посылает свой вполне академический пейзаж на Парижский салон, а до обретения собственного стиля ему еще жить и работать лет 10. А несостоявшийся арт-дилер и пастор Винсент Ван Гог в 28 лет только пойдет учиться в Королевскую академию изящных искусств, которую вскоре бросит.

Слишком мало радостей

Эгону Шиле еще в детстве стало понятно, что он художник. Единственной его натурщицей, пленэром и вдохновением была тогда железная дорога с ее семафорами, сложными механическими узлами, дымом и мощью. Эгон и две его сестры родились и выросли в маленьком австрийском городке Тульн, где их отец был начальником крупной железнодорожной станции. Город был настолько маленьким, что здесь не было даже школы, и остается настолько маленьким даже сейчас, что главные его достопримечательности – это упоминание в «Песне о Нибелунгах» и почетное звание родины австрийского художника Эгона Шиле.

Кроме рисунка юного Эгона Шиле мало что интересовало: он ни с кем не дружил, к наукам и урокам не проявлял никакого интереса и во всех учебных заведениях сразу же получал негласное звание «трудного» ученика, а его родители – ворох гневных записок от учителей. Экзамены в лицее он без сожалений заваливал, оставался на второй год и с непробиваемым безразличием ко всему остальному продолжал заниматься только одним делом – рисовать. Он очень любил отца, а на мать обижался всю жизнь за то, что она мало носила по отцу траур и совсем неправильно любила его, Эгона. Сумасшествие отца вследствие заражения сифилисом не ослабило любви к нему со стороны сына, а только сделало эту любовь навязчивой и болезненной. Уже будучи взрослым и успешным, он продолжал возвращаться в те места, которые были дороги отцу, ездил по его дорогам и не находил нигде успокоения.

Слишком много таланта

Художественный дар Эгона Шиле был настолько явным, что внушал даже некоторый ужас. В Академии изобразительного искусства он стал самым юным студентом – Шиле было всего 16, когда профессор Грипенкерль принял его в свой класс (тот же профессор годом позже не примет в академию 18-летнего Адольфа Гитлера). Когда юный художник уже после нескольких лет обучения притащил в дрожащих руках свои рисунки Густаву Климту, мэтр сказал только одно: «В них есть талант. Даже слишком много».

Талант был для Шиле главным нравственным ориентиром и оправданием. Биографы утверждают, что он вылетел из академии из-за своих попыток познать моделей как можно ближе, максимально близко. «Только так я могу их по-настоящему почувствовать», – объяснял Эгон своему учителю многочисленные личные связи. Во избежание скандала от юного гения решено было избавиться, его отчислили после трех лет обучения.

Оставшись без денег опекуна, без заказов цеха ремесел Сецессиона, Шиле, не задумываясь, использует свой редкий дар для создания откровенных картинок – довольно прибыльного и востребованного тогда дела. Скоро художник может уже снять квартиру со студией и работать над картинами для первой крупной выставки, организованной Климтом в 1909 году в Венской галерее. Вызывающе талантливый 19-летний «порнограф» попадает в завидную компанию: рядом с его картинами находятся работы самого Климта, Винсента Ван Гога и Эдварда Мунка. К началу Первой мировой войны Шиле становится знаменитым, он ежегодно участвует в выставках: «Синего всадника», кельнского «Сондербунда», Венского и Международного сецессиона. После смерти Климта в 1918 году Шиле становится главным художником Австрии, мечтает о собственной школе живописи и новом объединении художников.

Слишком близкие женщины

Эгон Шиле был невысоким, хрупким, нервным мужчиной-мальчиком с большой болью в глазах. Он любил фотографироваться и подходил к этому очень серьезно – выставлял руки и продумывал позы. Но обвинения в самолюбовании и эксгибиционизме, которыми норовят сейчас награждать его в каждой второй биографической статье, разбиваются о десятки сложных автопортретов. Шиле на них испытывает себя, а не любуется собой. Он здесь мученик, урод, поэт, отшельник, муж, любовник, но никогда не красавчик.

При этой склонности к самоедству и самоанализу в его студии и в его постели побывали столько женщин, что их никто не утруждается даже считать. Друзья-художники рассказывали, что в его доме всегда жили девочки-подростки, которые скрывались там от побоев родителей, отсыпались, купались, чинили одежду, а заодно позировали для очередной картины. Но были две женщины, которые стали для художника особенными: Валли Нойциль, модель и первая любовь Шиле, и Эдит Хармс, его жена и последняя любовь.

Преступление и наказание

По одной из версий, в 1911 году Эгона Шиле с Валли Нойциль познакомил его наставник и покровитель Густав Климт. Та якобы тоже служила у него моделью, а молва приписывала роман между 16-летней натурщицей и почти 50-летним художником.

Поначалу отношения Нойциль и Шиле были профессиональными, но довольно быстро они переросли в бурную связь. Когда они поселились в городке Крумау (ныне – Чески-Крумлов на территории Чехии), то были вынуждены переехать оттуда уже спустя полгода из-за жалоб соседей на аморальный внебрачный союз. Пара перебралась в город Нойленгбах, но стало только хуже. Здесь Шиле вообще загремел за решетку. По некоторым сведениям, полиция нагрянула в студию художника в поисках сбежавшей из дома девочки, которую Эгон и Валли приютили на ночь. Обнаружив в мастерской вызывающие рисунки с обнаженной Нойциль и другими моделями, художнику выдвинули обвинения в распространении непристойных изображений.

Пока шло судебное разбирательство, Шиле три недели провел в тюрьме. В этот период Валли всячески поддерживала его, приносила еду и материалы для рисования. В итоге он был осужден за демонстрацию произведений эротического содержания в присутствии несовершеннолетней и отбыл еще три дня наказания.

Зашкаливающая чувственность Валли и полное отсутствие комплексов немало способствовали вдохновению Эгона, он писал ее без устали. Нойциль была его доверенным лицом и лично относила заказчикам рисунки эротического содержания, вносила плату за аренду жилья, была одновременно менеджером и экономкой.

Артур Рёсслер, друг и покровитель художника, называл Валли «его тенью». А в 1915 году, после получения повестки о призыве на военную службу, Шиле напишет в письме Рёсслеру, что планирует «жениться как можно выгоднее, не на Валли». Некоторые источники указывают, что с будущей женой художника познакомила чуть ли не сама Нойциль. Эдит Хармс проживала по соседству с венской мастерской Шиле и происходила из не особо зажиточной, но благопристойной семьи с хорошей репутацией.

Но расстаться с Валли раз и навсегда Эгон не мог: на их последней встрече в кафе Айхенбергер он, не говоря ни слова, протянул возлюбленной письмо, которым уведомлял ее о своей женитьбе на Эдит и предлагал Нойциль каждое лето проводить совместный отпуск только вдвоем, без супруги. Валли не стала принимать это унизительное предложение и удалилась, сохраняя самообладание. Она выучилась на медсестру и трудилась в венском военном госпитале. А в конце 1917 года Валли умерла от скарлатины в хорватском городе Синь, куда отправилась в составе миссии Красного Креста.

Под страхом смерти

Почти вся история семейной жизни Эдит Хармс и Эгона Шиле – это история его пребывания на войне. Художника призвали через четыре дня после свадьбы, а вернули юной жене за несколько месяцев до смерти.

Эпидемия испанского гриппа, которая прокатилась по Европе в 1918 году и унесла жизни десятков миллионов людей, получила от Эгона Шиле самую сильную и страшную иллюстрацию, какую когда бы то ни было получала болезнь в истории живописи. Эпидемия началась в последние месяцы Первой мировой войны и убила гораздо больше людей, чем этот массовый военный конфликт. По Европе перемещались войска, вовсю ездили поезда и летали дирижабли, с неумолимой скоростью разнося смертельную болезнь по городам и странам. Теперь всякий раз, когда пишут энциклопедические статьи и исторические очерки об «испанке», используют картину Эгона Шиле «Семья».

К 1918 году Эгон Шиле был ведущим художником Австрии. Он женился, обзавелся большой студией и задумал серию огромных полотен. Даже война его пощадила. Эксперты аукционного дома Christie’s рассказывали историю: командир Шиле Карл Грюнвальд в мирное время продавал антиквариат, а потому в искусстве немного разбирался. Увидев работы юного художника, он одну купил, а впоследствии приложил все усилия, чтобы спасти Эгона от отправки на фронт. Охраняя военнопленных и склады в тылу, художник продолжал заниматься живописью и о военных действиях знал только понаслышке.

Картина «Семья» – одна из самых тихих и печальных у Шиле. На ней изображены сам художник, его жена Эдит Хармс и их нерожденный ребенок. Сейчас трудно говорить, насколько Шиле предчувствовал скорую смерть и предсказывал трагедию. Однако ощущение обреченности и ужаса в этом произведении было главным с самого начала.

Здесь все не так, как обычно у Шиле. Его персонажи обычно вламываются в пространство картины – как будто продираются в ущелье. Их состояния всегда предельны, руки и ноги вывернуты в неестественных жестах и позах, тела – сплошные кости, жилы, ломаные линии и натянутые нервы. А здесь как будто все наконец-то замерли и расслабились, тела чуть ли впервые у Шиле обрели мягкость и плавность. Они смирились и ждут наступающей тьмы, ждут, пока мир поглотит их.

Так и случилось. Жизнь Шиле завершилась так, как должна была завершиться жизнь художника-экспрессиониста, – трагически. Эдит умерла от «испанки» на шестом месяце беременности. Через три дня после нее умер Эгон Шиле.

Оскар Кокошка: странствующий рыцарь

Оскар Кокошка прожил без малого 94 года, а ему всегда вспоминают несколько бурных лет жизни – 1912–1913, и одну безумную любовную историю – роман с Альмой Малер, вдовой композитора Густава Малера. Как будто не было ничего до и ничего после. Историю любви Оскара и Альмы обожают живописать глянцевые журналы: женские – ее глазами, мужские – с его точки зрения. В мужских пишут: у Кокошки была точная копия Альмы, секс-кукла, которой он в итоге отрубил голову. В женских рассказывают: Альма вдыхала творческую энергию в Оскара – когда они не занимались любовью, он рисовал ее. Глянцевым журналам совсем не интересно, что последние 30 лет жизни Кокошка провел в полном уединении в домике в Швейцарии с женой Ольдой Палковской.

Влияние Альмы Малер на жизнь, творчество и психическое здоровье (а точнее, нездоровье) Оскара Кокошки переоценить трудно, но все же вокруг него и внутри него в эти безумные годы бушевали такие страсти, что художник вполне добился бы состояния психического расстройства и без помощи Альмы.

Мечтающий мальчик

Кокошка должен был стать химиком – он даже вполне уверенно начал обучение в химическом училище в Вене. Редкие родители во все времена, если они сами не художники, хотят видеть своих сыновей художниками. Отец Оскара был ювелиром, пусть разорившимся и не очень удачливым, но вполне рассудительным. Он решил: химия – наука прогрессивная, а значит, перспективная и прибыльная.

Рисование возникло из ниоткуда, но становилось все более страстным. Один из преподавателей посоветовал Кокошке отправить рисунки в венскую Художественно-промышленную школу. Оскар, как гром среди неба, получает первое место, стипендию от художественной школы и в 1905 году втайне от родителей переходит учиться туда. Вполне в духе самого художника и в духе времени – усмотреть в этом мистику и исполнение предназначения. Но незаурядные способности Оскара тоже нужно признать.

Учителя быстро разглядели в нем отличного рисовальщика – еще будучи студентом, Оскар начинает преподавать рисунок посетителям вечернего отделения Художественно-промышленной школы. А к концу обучения он уже оказывается автором множества иллюстраций, открыток, автором нескольких пьес и участником большой выставки, которую организовал Густав Климт для молодых художников-авангардистов.

Штурм

Оскара Кокошку не принимали и клеймили несколько лет кряду. Удивительным образом это работало на него. Юного художника исключают из Школы за скандальные эротические картины, представленные на выставке Климта. После премьеры его пьесы «Убийца – надежда женщин», жесткой и непристойной, разражается новый скандал – и Кокошку изгоняют из художественных мастерских, где он мог зарабатывать себе на жизнь на протяжении нескольких лет. Но он не расстраивается, он идет пить пиво. В каком-то кабаке на спор выпивает больше всех и среди своих болельщиков находит нового друга и покровителя – уже известного тогда архитектора Адольфа Лооса, который вовсю застраивает Вену модернистскими зданиями. Своим небедным заказчикам Лоос рекомендует Кокошку как гениального портретиста.

Стоило Кокошке приехать в Берлин – его приглашают рисовать обложки для журнала «Штурм» (нем. Der Sturm). Стоило вернуться назад в Вену – его принимают преподавателем в ту самую школу, из которой несколько лет назад выгнали за непристойности. Должно быть, в Оскаре Кокошке была необъяснимая внутренняя сила и художественная интуиция. Сам он всерьез считал, что видит людей насквозь и может читать самые сокровенные мысли. Когда современники видели портреты, написанные Кокошкой, признавали – ему удавалось уловить не столько внешнее сходство, сколько внутреннюю сущность человека.

Невеста ветра

Кокошка написал Альме Малер больше 400 писем, он рисовал ее постоянно, приближая момент, когда создаст настоящий шедевр – тогда она обещала выйти за него. Эта любовь была отчаянной и страстной, слишком безумной для Альмы. Оскар изводил ее истериками и подозрениями, задыхался, когда ее не было рядом. Для него не было в этой истории неприличного и неприемлемого, всего всегда было мало.

В 1913 году Кокошка измерил кровать Альмы, вырезал холст такого же размера, смешал краски и начал писать на нем свою самую важную картину. Важную не для современников или потомков, важную не для развития современного искусства, важную для него лично.

За этот год он написал сотню портретов Альмы, обнаженной, спящей, сексуальной, манящей, колени Альмы, руки Альмы. И в этот раз пишет ее такой, какой любит больше всего – лежащей ночью на кровати. Холст-кровать постепенно превращается в холст-стихию, холст-бурю, потому что эта любовь была изматывающей и безумной. Уходя по ночам от возлюбленной, Оскар мог до утра стоять под окнами, карауля выдуманных соперников. Кокошка пишет, что со времен Средневековья ни одна влюбленная пара не вдыхала друг в друга столько страсти. И потому первым названием картины было «Тристан и Изольда». Название «Невеста ветра» придумает поэт Георг Тракль, который в алкогольном дурмане шепчет новые стихи каждый вечер в мастерской Кокошки.

Альма Малер, вдова композитора Густава Малера, обладала исключительным чутьем на гениев и необъяснимым очарованием, которое сводило с ума мужчин. Ее мужьями уже после брака с Малером и романа с Кокошкой были архитектор Вальтер Гропиус и писатель Франц Верфель. Но за Кокошку она никогда замуж не собиралась, ее увлекала и затягивала та энергия, которую получал рядом с ней Оскар, но пугала и отталкивала его одержимость. Она, не раздумывая, сделает аборт, не желая иметь общих детей с этим безумцем, а он выкупит в больнице кровавую вату и будет мучить ее и себя, рассказывая, что это его единственный ребенок, и рисуя Альму беременной.

Картина была продана сразу же. Роман был окончен, шедевр написан, и Альма переключила свое мастерство музы на другого гения. На вырученные от продажи «Невесты ветра» деньги Кокошка купил лошадь и ушел на войну. Должно же быть в этом мире что-то сильнее любви к Альме – например, Первая мировая. В одном из сражений художника ранили выстрелом в голову, а потом на поле боя попытались добить штыком, проткнули легкое. Он попал в плен, потерял память, скитался по госпиталям, выжил чудом, но тоска по Альме выжила вместе с ним. Он вернется в Вену и закажет тряпичную куклу, похожую на свою бывшую, будет наряжать ее в кружева и шелка и водить с собой в оперу.

От войны до войны

После нескольких лет выздоровления, душевного и физического, на Кокошку обваливается новая порция удач. Редкому, даже исключительно гениальному художнику так везло с оплачиваемой работой и выгодными контрактами – таким образом, наверное, мироздание расплачивалось с ним за личные трагедии. В 1919 году он становится профессором Дрезденской академии и хозяином дома с огромной мастерской, в 1922 году съездит поучаствовать в Венецианской биеннале, но в один прекрасный день ему все это надоест, он предупредит швейцара, что бросает работу, и уедет путешествовать. На ближайшие 10 лет.

Ни Первая мировая, ни Вторая не принесли Кокошке ничего хорошего. Главным критиком Венецианской биеннале теперь стал Муссолини, а куратором немецких музеев – Гитлер. Произведения Кокошки стали частью уничтожающей выставки «Дегенеративного искусства». В Германии ему больше делать нечего. Его ждет Прага и новая, совсем другая, неожиданная, нежная любовь. С Ольдой Палковской он проживет больше 40 лет, она будет следовать за любимым, а позже мужем, из Праги в Лондон, из Лондона – в Швейцарию. Когда в Англии будет совсем сложно и бедно, Ольда станет торговать печеньем, а Оскар – небольшими акварелями с местными пейзажами. Еще немного акварелей – и Кокошка дождется настоящей известности и безусловного признания: выставки в Вене и Берне в 1940-х годах, Венецианская биеннале, посвященная его творчеству, – в 1952-м. Но он мечтает сбежать из города и рисовать кузнечиков. Виноватое мироздание позволит Оскару Кокошке прожить в мире и покое последние 30 лет жизни. Среди кузнечиков, на берегу Женевского озера.

Сальвадор Дали: господин Эпатаж

Сальвадор Дали – один из известнейших художников Испании, ставший неотъемлемой частью мировой поп-культуры. Прославился он не только благодаря творчеству, но и тщательно выстроенному скандальному образу, эксцентричному поведению и вызывающим высказываниям как о себе, так и об окружении. Дали прожил долгую более-менее счастливую жизнь, был женат на своей единственной и неповторимой Гале, которую возвел в культ и боготворил до конца своих дней. Художник был мастером на все руки: помимо живописных работ, он создавал иллюстрации и литографии, рекламные логотипы и интерьеры, писал мемуары, сценарии и художественные произведения и даже издавал кулинарные книги.

Второе пришествие

Формирование личности будущего художника проходило при обстоятельствах, которые практически не оставляли ему шанса стать кем-то другим – кем-то более нормальным и менее заметным. Помимо впечатлительной натуры, что препарировала и впитывала все события раннего детства, ему достались не менее чувствительные родители, не чуждые мировосприятия в ключе магического реализма.

Маленький Сальвадор рос в небольшом, но гордом испанском городке Фигерас с многовековой историей и амбициями в сфере сепаратизма, свойственными землям Каталонии. Отец мальчика был местным успешным нотариусом, а мать – уроженкой столичной Барселоны. Она не могла смириться со смертью первого сына из-за болезни в двухлетнем возрасте – и второго малыша, родившегося спустя девять месяцев после его гибели, она считала реинкарнацией первенца. Назвали его так же – Сальвадор («спаситель» по-испански). Все эти рассказы о мертвом брате, а также походы на его могилу в самом нежном возрасте не прибавляли душевного равновесия и без того трепетному мальчику.

Вместе с тем его очень баловали. Как выжившему, ему оказывались королевские почести, и артистическая натура будущего художника с удовольствием вжилась в царственную роль. Получив в пятилетнем возрасте карнавальную мантию и королевский скипетр в подарок, Сальвадор посчитает этот наряд соответствующим своему положению и будет облачаться в такие одежды, даже став седым стариком.

Из молодых да ранних

Уже в шесть лет мальчик проявляет интерес к рисованию, и вседозволенность играет ему на руку: его не только поощряют, но даже выделяют целую комнату под мастерскую, расчистив от хлама прачечную в мансарде дома. Здесь он целыми днями практикуется в рисовании окрестностей и в десятилетнем возрасте пишет первую картину масляными красками в импрессионистском стиле.

Четыре года спустя его работы уже показывают публике на выставке в Фигерасе, а еще через три он становится студентом Академии изящных искусств в Мадриде. Здесь в полной мере проявляются черты, составляющие основу будущего успеха Дали: помимо выдающихся амбиций и недюжинных способностей, он обладал целеустремленностью, усидчивостью и завидной работоспособностью: «Я не болтался по улицам, никогда не ходил в кино, не посещал своих товарищей по Резиденции. Я возвращался и закрывался у себя в комнате, чтобы продолжать работать в одиночестве, – вспоминал Дали о своем студенческом досуге. – В воскресные утра я ходил в музей Прадо и брал каталоги картин разных школ… Отец, уведомленный директором и поэтом Маркина (под опекой которого оставил меня) о том, что я веду жизнь отшельника, тревожился. Несколько раз он писал мне, советуя путешествовать по окрестностям, ходить в театр, делать перерывы в работе. Но все было напрасно… Моя внутренняя жизнь довольствовалась этим. А всякие развлечения мне претили».

Несмотря на увлеченность работой, он все-таки находит время на знакомство и общение с Федерико Гарсиа Лоркой и Луисом Бунюэлем. С первым его свяжет нежная дружба, а со вторым – совместное творчество в кинематографе. Несмотря на полную отдачу живописи, Дали не удается окончить академию. Его свободолюбивому духу оказалось тесно в стенах заведения, где ограничивали полет творческой мысли. Он вступил в конфронтацию с консервативными преподавателями и в итоге был исключен. Вместо учебы художник предпочел отправиться в известный свободными нравами Париж и там окунуться в мир авангардного искусства, заведя знакомство с поэтом-сюрреалистом Андре Бретоном и Пабло Пикассо.

Женщина-праздник и перспективный гений

1929 год – знаковый для Дали: он становится членом общества сюрреалистов и знакомится с Галой. Елена Дьяконова, супруга поэта Поля Элюара русского происхождения, была на 10 лет старше Дали. С момента ее визита с мужем в Кадакес к Сальвадору они больше не расставались. Их отношения стали причиной разрыва отношений художника с собственной сестрой, не одобрявшей союз, но никто и ничто не могло тогда встать между ними.

Неудивительно, что Гала поразила Дали с первого взгляда. Она была необыкновенной женщиной: при весьма скромных внешних данных ей удавалось обращать на себя внимание всех, кто оказывался в ее поле зрения.

Это была женщина-праздник: с ней никогда не было скучно – спонтанная, амбициозная, тщеславная, своенравная и неукротимая, она не давала расслабляться мужчине рядом с собой. «Я никогда не буду просто домохозяйкой. Я буду много читать и делать все, что захочу, но при этом сохранять привлекательность женщины, которая себя не перетруждает. Я буду, как кокотка, сиять, пахнуть духами и всегда иметь ухоженные руки с маникюром» – таковы были планы Галы на жизнь, которые она впоследствии успешно воплотила.

В 1929 году Сальвадор Дали находится на пороге взлета своей карьеры. Вышел «Андалузский пес» – сюрреалистический фильм, совместное детище с Луисом Бунюэлем. Дали молод, красив и харизматичен: одевается как настоящий пижон, тщательно укладывает волосы и ухаживает за щегольской растительностью на лице. Только с личной жизнью не клеится: ходят слухи, что в свои 25 он все еще никогда не бывал с женщиной и лишь регулярно отбивается от настойчивых ухаживаний поэта Федерико Гарсиа Лорки.

Дали вспоминал, что произвел неоднозначное первое впечатление на будущую жену: «Она призналась, что приняла меня за противного и невыносимого типа из-за моих лакированных волос, которые придавали мне вид профессионального танцора аргентинского танго… У себя в комнате я всегда ходил нагишом, но, если надо было отправиться в селение, целый час приводил себя в порядок. Я носил безукоризненно белые брюки, фантастические сандалеты, шелковые рубашки, колье из фальшивого жемчуга и браслет на запястье».

Но все решил один немаловажный фактор: Гала имела безупречное чутье, позволившее определить в этом странном типе потенциал, который мог бы осуществить все ее амбиции: «Я сразу поняла, что он – гений», – вспоминала она.

Рай в шалаше

Начало совместной жизни было настоящим испытанием для пары. Дали еще не был высокооплачиваемым художником, своих доходов у Галы не было. Ко всему прочему прибавился скандал с одной из картин, где Дали оставил надпись о том, что «иногда он с наслаждением плюет на портрет своей матери», после чего его отец на полтора десятка лет разорвал все контакты с сыном и лишил его содержания.

Гнев родителя зашел настолько далеко, что тот объявил об отречении от своего сына во всеуслышание и призвал всех жителей Кадакеса и Фигераса также бойкотировать Дали. Многие действительно последовали призыву уважаемого в округе нотариуса и отказывали Сальвадору в крове и аренде жилья. Нашлась лишь одна вдова рыбака, которая знала его с самого детства и всегда верила в его талант. Она за бесценок продала паре лачугу на отшибе недалеко от Кадакеса, в Порт-Льигате, где хранились рыболовные снасти. Там Сальвадор и Гала обустроили свой рай в шалаше.

Комната площадью 16 квадратных метров была одновременно гостиной, спальней и студией. Обедом им иногда служил один фрукт на двоих. Чтобы продать несколько картин и выручить немного денег на ремонт ветхого жилища, они отправляются в Париж, где Элюар предоставляет им одну из своих квартир. Дали продолжает писать, а Гала с утра до вечера обивает пороги всех столичных галерей с папкой рисунков, предлагая приобрести его работы. Возвращаясь домой, она ведет домашнее хозяйство, полностью взяв на себя все заботы.

Главным успехом того времени стал договор о персональной выставке, которая состоялась в июне 1931 года в галерее Пьера Коля. 24 работы, представленные публике, наконец принесли Дали первый успех у критиков и покупателей. Ключевым экспонатом мероприятия стала картина «Постоянство памяти». Художник отдает дань возлюбленной, сделавшей все возможное для этого успеха: теперь он подписывает холсты именем Гала-Дали.

Война и мир

«Лицо войны» – одна из редких работ Дали, которая не имеет нескольких трактовок или разночтений. Учитывая обстановку, в которой она создавалась, вряд ли картина могла получиться иной.

Вторая мировая война настигла художника в Париже, где он жил и творил вместе с женой Галой. В 1940 году, после капитуляции Франции, супруги поспешно отправляются за океан, в США. По легенде, уже в процессе путешествия он принимается писать картину, которая выразит ужас и абсурд происходящего в Европе.

Символы, которые Дали использует для этого, прозрачны и просты: извивающиеся змеи и черепа множатся в геометрической прогрессии в пустых глазницах и беззвучно развернутом, искаженном страданием рту. Лицо войны, безжизненное и безобразное, покоится на песке бескрайней пустыни, где есть только острые скалы.

В правом углу художник оставил отпечаток своей руки – как признак сопричастности и неравнодушия к происходящему. Он практически лишил полотно цвета: вся работа выполнена в разных оттенках коричневого, словно выгоревшая старинная фотография. Лишь вдалеке, в просветах затянутого ржавой мглой неба, виднеется бледный оттенок голубого, словно слабая надежда на мир.

Не было бы счастья, да несчастье помогло – за время, проведенное на чужбине, Дали разворачивает бурную деятельность и совершает прорыв в своей карьере. Пробует свои силы в качестве ювелира, иллюстратора и даже писателя, издав автобиографию «Тайная жизнь Сальвадора Дали, написанная им самим». Заводит дружбу с рок-звездами и режиссерами, разрабатывает декорации к киноленте Альфреда Хичкока и задумывает совместный мультфильм с Уолтом Диснеем. Но, несмотря на востребованность в США, его неумолимо тянет домой.

Спустя восемь лет изгнания в добровольной ссылке Дали с женой возвращается на родину. И хотя война осталась позади, воспоминания о ней еще бередят душу художника. Им посвящена картина «Слоны» (1948), а испытание атомного оружия массового уничтожения в середине 1940-х годов породило в нем новые переживания, которые нашли отражение в целой серии работ: «Расщепление атома», «Атомная Леда», «Атомная меланхолия». Но, пожалуй, ни одна из них не приближается по силе экспрессии к «Лицу войны».

Искусство требует жертв

В США во время одной из своих эпохальных выходок Дали едва серьезно не пострадал. Он должен был читать лекцию о бессознательном в галерее «Нью-Бёрлингтон», куда он явился в скафандре, украшенном логотипом компании «Мерседес-Бенц». Костюм дополняли пара борзых на поводке в одной руке и бильярдный кий в другой. Но никто не подумал о том, что без специальной системы подачи кислорода художник просто начнет задыхаться, и когда это все-таки начало происходить, оказалось не так-то просто высвободить его голову из шлема. Его пришлось сбивать с головы буквально при помощи молотка, звук которого еще долго отдавался в ушах Дали. Но публика не подозревала о внештатной ситуации – напротив, зрители решили, что происходит продуманный сюрреалистический перформанс, и аплодировали процессу освобождения лектора из западни.

Шок-рокер Элис Купер вспоминал: «В Нью-Йорке Дали всегда был самым желанным гостем. В одной комнате могли находиться Фрэнк Заппа, Джон Леннон, Игги Поп, Элис Купер, Энди Уорхол, Жаклин Кеннеди, но когда входил Сальвадор Дали, раздавался шепот: «О-о-о, это Сальвадор Дали». Перед ним благоговели, потому что он был на виду с 1920-х годов и оставался более сумасшедшим, чем кто бы то ни был».

Статуя с муравьями и летающие рояли

В 1945 году Альфред Хичкок обратился к Сальвадору Дали с предложением о сотрудничестве. Он хотел, чтобы художник принял участие в создании сюрреалистического эпизода для фильма «Зачарованный» («Завороженный») с Ингрид Бергман и Грегори Пеком в главных ролях. В сцене, изображающей кошмарный сон страдающего амнезией героя Пека, его возлюбленная-психиатр пытается разобраться, какова его роль в загадочном убийстве. И Хичкок решил, что для достоверного кошмара ему необходим Дали.

В то время в Голливуде сны чаще всего изображались неясными и размытыми. Режиссера такой подход категорически не устраивал. Спустя много лет Хичкок в одном из интервью рассказал о работе над фильмом: «Я хотел изобразить сон с большой визуальной четкостью и ясностью – резче, чем сам фильм. Я пригласил Дали из-за архитектурной четкости его работ. Де Кирико обладал теми же качествами, знаете, длинные тени, бесконечность расстояний, сближение линий и перспективы. Но у Дали были некоторые странные идеи. Он хотел статую, распадающуюся на части, как скорлупа, и ползающих по ней муравьев. А внутри должна была находиться Ингрид Бергман, покрытая муравьями! Это было просто невозможно».

Хичкок забраковал и другие безумные идеи художника. Например, сцену с бальным залом, где над головами танцующих были подвешены 15 роялей. Другие кадры были вырезаны из эпизода сна уже при монтаже. В итоге отснятый 20-минутный материал превратился во всего лишь три минуты экранного времени.

После выхода на экраны «Зачарованный» получил множество восторженных отзывов. Однако сейчас этот фильм редко упоминается в числе лучших работ Хичкока. Что же касается Дали, он об этой работе практически не говорил, что для него было совсем нетипично. Вероятно, причиной этому послужило разочарование. Лишь однажды художник обронил, что самые лучшие сцены из эпизода сна были вырезаны.

И жили они долго

К концу 1960-х отношения Дали с Галой перестали быть безоблачными. У каждого из них появилась своя личная жизнь: у нее – вереница молодых любовников, на которых художник закрывал глаза, у него – большая платоническая любовь в лице модели Аманды Лир. В конце концов Гала настояла на покупке отдельного жилища, и Сальвадор по своему эксцентричному обыкновению приобрел для нее целый замок, посещать который ему разрешалось только по предварительному письменному уведомлению.

В середине 1970-х Дали практически перестает писать. Несмотря на это, его картины продаются с аукционов за рекордные суммы, благодаря чему он становится одним из самых высокооплачиваемых при жизни художников. А в 1982 году он получает от короля Хуана Карлоса титул маркиза.

В этом же году в весьма почтенном возрасте (под девяносто лет – точная цифра тщательно скрывалась) умирает Гала. Составляя год спустя введение к каталогу ретроспективной выставки, Дали называет его «Божественная Гала» и по-прежнему превозносит усопшую супругу: «Любовь к ней пламенела во мне еще до рождения. В миг высочайшего напряжения этой любви произошла мутация, породившая своеобразие. Благодаря ей возник мой знаменитый параноико-критический метод, и критический разум стал с максимальной точностью отслеживать бредовые видения».

Дали тоже немолод, и его одолевают болезни. Он перебирается жить в замок Галы и там стремительно угасает от тоски по возлюбленной. Бед художнику добавляет пожар, в котором он получает ожоги пятой части тела, но даже это он смог пережить.

Возраст и болезни берут свое: Дали становится подозрительным и нелюдимым. Последние годы он проводит в затворничестве в Башне Галатеи в Фигерасе, рядом с учрежденным им самим Театром-музеем имени себя любимого. Там он пишет несколько последних работ, но седой, растрепанный, с трудом передвигающийся старик уже мало напоминает того самоуверенного эксцентрика, каким помнила его публика. В 1989 году на 85-м году жизни сердце художника остановилось.

Проститься с Дали за два дня пришло около двадцати тысяч поклонников. Он завещал похоронить себя под стеклянным куполом в одном из залов своего музея, чтобы по его могиле могли свободно прогуливаться посетители. А свое немалое состояние, размером почти 10 миллионов долларов, художник оставил своей любимой – Испании.

Художник предсказывал, что в день смерти «близнецов Дали и Галы» огромная статуя, символизирующая сумасбродную пару в их доме в Порт-Льигате, заплачет. В день, когда почил Дали, местные рыбаки следили за скульптурой. Но слез они так и не увидели.

Абстрактный экспрессионизм и поп-арт: искусство протеста

Абстрактный экспрессионизм – широкомасштабное движение в американской живописи ХХ века, которое зародилось в конце 1940-х годов и стало доминирующим течением в западном искусстве в 1950-е. Самыми яркими представителями абстрактного экспрессионизма были Джексон Поллок, Виллем де Кунинг, Франц Клайн и Марк Ротко. Большинство абстрактных экспрессионистов жили, работали и выставлялись в Нью-Йорке.

Искусство, рожденное Депрессией

Большинство художников, которых относят к абстрактному экспрессионизму, достигли творческой зрелости в 1930-е годы. На них существенно повлияла эра «левой» политики, и основной их ценностью в искусстве было выражение личного опыта. Некоторые из них в разное время отказались от прежних радикальных политических взглядов, но многие продолжали держаться за образ принципиальных авангардистов, протестующих по обочинам дорог.

Абстрактные экспрессионисты развивали собственный художественный стиль в то время, когда американцы страдали от экономических проблем и чувствовали себя провинциалами, изолированными от мира искусства. Поэтому движение абстрактных экспрессионистов с радостью провозгласили первым исконно американским авангардным движением. Их искусство настойчиво называли подчеркнуто американским по духу – монументальным по масштабам, романтическим по настроению и выражающим непростые аспекты личной свободы.

Для того чтобы дать этому движению жизнь, сложилось много факторов. В 1947 году Джексон Поллок изобрел «капельную» технику. В следующем году в галерее Чарльза Эгана прошла важная выставка работ Виллема де Кунинга. Барнетт Ньюман создает полотно-прорыв «Единство 1», а Марк Ротко начинает писать картины-«мультиформы», предшественники самых популярных его работ зрелого периода. После того как полтора десятка художников устроили бойкот выставке современного искусства в музее Метрополитен, их запечатлели на групповом фото для журнала Life и окрестили «Раздраженными» (The Irascibles). Так в абстрактном экспрессионизме появилось нечто вроде общей цели и идеи.

Серьезным преимуществом для первых абстрактных экспрессионистов стало то, что большинство из них жили и работали в Нью-Йорке, который уже в то время славился огромной сетью музеев и галерей, регулярно проводивших выставки даже самых смелых и неоднозначных художников. В Музее современного искусства демонстрировались экспозиции «Кубизм и абстрактное искусство», «Фантастическое искусство, дадаизм, сюрреализм» и масштабная ретроспектива работ Пикассо. А в 1939 году в Нью-Йорке открылся Музей беспредметной живописи (позже переименованный в Музей Соломона Гуггенхайма), славившийся своей внушительной коллекцией работ Василия Кандинского.

По мнению многих критиков и искусствоведов, именно абстрактный экспрессионизм стал причиной того, что Нью-Йорк в конце концов стал центром мира западного искусства. Жизнь художников этого направления вращалась по большей части вокруг Нижнего Манхэттена. Прогулявшись вдоль 8-й улицы, можно было зайти в кафетерий «Вальдорф», где полунищие художники заправлялись «томатным супом», сварганенным из бесплатной горячей воды и кетчупа. Дальше по улице находилась Школа изящных искусств Ганса Гофмана и «Клуб» – лофт, в котором проводились лекции и до поздней ночи велись жаркие дискуссии об искусстве. Студия Джексона Поллока находилась на Восточной 8-й улице, Виллем де Кунинг и Филип Гастон обосновались на Восточной 10-й, а Франц Клайн постоянно курсировал между разными домами и студиями в этих же краях. Впрочем, довольно часто художник вместе с коллегами коротал ночи в ставшей знаменитой закусочной Cedar Street Tavern.

Живопись действия

В 1947 году Джексон Поллок изобрел радикально новую технику. До этого краски наносились на полотно с помощью кисти, а сами холсты натягивались на подрамник и устанавливались на мольберт. Поллок же лил и капал разбавленную краску (часто – обычную «техническую» эмаль) на холсты, расстеленные на полу, прямо из банки либо разбрызгивал ее с помощью подручных предметов. Его работы были однозначно нефигуративными. Они шокировали зрителей своими сюжетами (точнее, отсутствием таковых), громадными размерами и техникой.

Виллем де Кунинг выработал свою собственную версию живописи действия: энергичный, даже агрессивный стиль, работая в котором он чередовал чисто абстрактные работы с мощными иконическими фигуративными картинами.

Для абстрактных экспрессионистов достоверность и ценность их работ заключалась прежде всего в прямоте и непосредственности выражения. Каждая картина должна была служить для раскрытия внутренней сущности художника, а энергичная стилистика живописи действия являлась главным признаком живого процесса творения.

Живопись цветового поля

Второй важнейшей «группировкой» среди абстрактных экспрессионистов были художники, выбравшие в качестве способа самовыражения так называемую «живопись цветового поля». Основными участниками этой группы считаются Марк Ротко, Барнетт Ньюман и Клиффорд Стилл. Эти художники опирались в своей работе на религию и мифологию и создавали простые композиции с большими областями, заполненными одним цветом, призванные вызвать у зрителя созерцательное, медитативное настроение. По словам Марка Ротко, его светящиеся изнутри цветовые прямоугольники с размытыми краями должны были провоцировать почти религиозные переживания, даже вызывать слезы.

В живописи цветового поля, как и в живописи действия, существенную роль играл размер полотен. Ротко, к примеру, писал на огромных холстах, объясняя это так: «Я рисую большое, чтобы быть ближе». Одной из главных идей было размещение этих громадных полотен в выставочном пространстве так, чтобы зритель оказывался окруженным ими со всех сторон и максимально погруженным в цветовые плоскости.

Ротко и Ньюман ставили цель достичь в своих работах эффекта «возвышенности, а не красоты». Ньюман описывал свой редуктивизм как одно из средств «освобождения от устаревшего реквизита и старомодных преданий… Освобождения себя от препятствий в виде памяти, ассоциаций, ностальгии, легенд и мифов, которые были средствами западноевропейской живописи».

Трансформации и наследие

Как и в случае с любой группой художников, чьи картины получают широкое признание критиков и публики, в конце концов, абстрактный экспрессионизм оказался под угрозой утраты изначальной цели. Художники получили поддержку масштабной сети арт-дилеров, музеев и галерей, даже правительство США признало деятельность движения, способствуя его продвижению за рубежом, и тем самым демонстрируя политику, разительно отличавшуюся от сталинских репрессий. Дальнейшее развитие событий было неизбежным: абстрактный экспрессионизм начал привлекать множество молодых последователей и стал балансировать на грани превращения из спонтанного и импульсивного искусства в жесткий академизм.

Таким же неизбежным было изменение курса абстрактного экспрессионизма в середине 1950-х. Самые знаковые работы художников этого направления были созданы на фундаменте конфликта между хаосом и контролем, который можно было выразить великим множеством способов. Некоторые художники, как Ротко и Ньюман, пришли к настолько упрощенному стилю, что практически не оставили себе возможности для дальнейшего развития, а смена курса не принесла бы им такой же популярности, как прежние революционные новшества. Свежее поколение молодых художников, наступавшее на пятки мэтрам абстрактного экспрессионизма, быстро устало от принципиальной и претенциозной позы «стариков» и все меньше было склонно раз за разом переносить на холст некие высокие чувства и глубокие переживания.

К концу 1950-х абстрактный экспрессионизм окончательно утратил позиции и практически полностью исчез из критических статей и обзоров, в то время как новое поколение художников уверенно вышло на пик своего успеха. Достижения абстрактных экспрессионистов по-прежнему считались значительными и весомыми для американской живописи. Но на смену отжившему движению пришел поп-арт.

Поп-арт – художественное движение, зародившееся в середине 1950-х годов в Великобритании, но наиболее широкое распространение получившее в США. Поп-арт стал дерзким вызовом традиционной живописи, поскольку в нем делалась ставка на изображения из массовой культуры, включая рекламу, комиксы, обыденные предметы и новости. Кроме прочего, появление поп-арта в США стало реакцией на серьезность и беспредметность абстрактного экспрессионизма. Новое поколение художников желало вернуться к предметной живописи, при этом внеся в свои работы некоторую несерьезность, иронию и приправив все это внушительной порцией китча.

Искусство потребления

После того как Америка окончательно пришла в себя после Второй мировой войны, в стране начался мощнейший экономический подъем, что в сочетании с прогрессом в области технологий и средств массовой информации породило так называемую культуру потребления. Культуру людей со стабильным высоким доходом и большим количеством свободного времени. Промышленность, расширившаяся и укрепившаяся за годы войны, теперь начала забрасывать массового потребителя самыми разнообразными продуктами, начиная от лаков для волос и стиральных машин и заканчивая блестящими новенькими кабриолетами, которые, если верить рекламе, были материальным воплощением счастья. Существенной поддержкой для культуры потребления стало развитие телевидения и новые тенденции в печатной рекламе, где акцент стал делаться на графических изображениях и узнаваемых логотипах – брендах, которые сейчас в нашем визуально насыщенном мире воспринимаются как нечто само собой разумеющееся.

Не случайно поп-арт появился в Америке именно в это время. Следуя духу времени, новые художники презрели все стандарты современной американской живописи, опиравшиеся на абстракции как отображение универсальных истин и глубоких личных переживаний.

Многие искусствоведы считают, что корни поп-арта уходят гораздо глубже, чем принято считать. По их мнению, поп-арт является прямым потомком дадаизма, нигилистического художественного движения 1920-х годов, которое высмеивало серьезность тогдашнего парижского искусства и, в более общем смысле, – политическую и культурную ситуацию, которая привела к войне в Европе. Марсель Дюшан, первопроходец дадаизма в Соединенных Штатах, который пытался сократить дистанцию между искусством и реальной жизнью, увековечивая продукты массового производства, был одной из самых влиятельных фигур в эволюции американского поп-арта. Другими фигурами, повлиявшими на развитие поп-арта, считаются художники Стюарт Дэвис, Джерард Мерфи и Фернан Леже, которые изображали в своих работах предметы массового производства. Непосредственными первопроходцами поп-арта стали Джаспер Джонс, Ларри Риверс и Роберт Раушенберг, американские художники, которые в 1950-х рисовали флаги, пивные банки и другие подобные предметы, но делали это в живописной выразительной манере.

Протест против протеста

Создавая картины и скульптуры, изображающие объекты массовой культуры и медиазвезд, представители поп-арта стремились размыть границы между «высокой» и «низкой» культурой. Одной из важнейших характеристик поп-арта является концепция того, что в культуре не существует никакой иерархии, а искусство может питаться из любого источника.

Можно было бы сказать, что абстрактные экспрессионисты в своей работе опирались на душевные травмы, в то время как представители поп-арта искали выражение тех же травм в опосредованном мире рекламы, комиксов и поп-культуры в целом. Однако более точным было бы предположение, что поп-художники первыми поняли, что в принципе не существует непосредственного доступа к чему бы то ни было, будь то человеческая душа, природный мир или любая искусственная среда. Они верили, что все в мире взаимосвязано, и пытались воплотить эти связи в своих работах.

Несмотря на то что поп-арт включает в себя широкий спектр работ, созданных под влиянием очень разных взглядов и позиций, большую часть из них характеризует некоторая эмоциональная отстраненность. В отличие от «горячей» экспрессии, свойственной предыдущему поколению, поп-арт отличает «прохладная» двойственность. Предметом долгих споров был вопрос о том, является ли это следствием принятия художниками поп-культуры, или же наоборот – ее отвержения.

На первый взгляд, представители поп-арта с энтузиазмом относились к новой поствоенной Америке с ее промышленным и медийным расцветом. Некоторые критики считали выбор поп-художниками тем для работы следствием восторженного одобрения капиталистического рынка и наводнивших его разнообразных товаров. В то же время другие искусствоведы считали превращение художниками повседневности в высокое искусство своего рода культурной критикой: создавая арт-объект на основе обыденного продукта массовой индустрии, они тем самым подчеркивали тенденцию превращения произведений искусства в товары.

Большинство представителей поп-арта начинали свою карьеру в коммерческом искусстве. Энди Уорхол был успешным журнальным иллюстратором и графическим дизайнером. Дизайнером же работал и Эд Рушей, а Джеймс Розенквист начинал с разрисовывания билбордов. Благодаря этим первым шагам в искусстве художники получили мощное подспорье для дальнейшей работы, своего рода визуальный словарь массовой культуры, и приемы, позволявшие объединять сферы высокого искусства и поп-культуры.

Джаспер Джонс и его флаги

Как и первопроходцы британского поп-арта, Джаспер Джонс вдохновлялся идеями дадаизма, в частности «готовыми вещами» (найденными объектами) Марселя Дюшана, который бросал вызов традиционному определению арт-объекта своими писсуарами и велосипедными колесами. Однако Джонс, в отличие от Дюшана, выбирал для сюжетов своих работ не «найденные объекты», а «найденные изображения» – флаги, вывески, буквы и цифры. Это была новая иконография узнаваемых знаков, к которой обращались многие представители поп-арта. Джаспер Джонс создавал свои работы в технике энкаустики, в которой связующим веществом для красок является расплавленный воск. Он комбинировал энкаустику с коллажами из газетных вырезок, создавая неоднородное пространство ярких цветов.

Роберт Раушенберг и его коллажи

Роберт Раушенберг тоже использовал в своих работах «найденные изображения», но в отличие от картин Джаспера Джонса, они объединены общими элементами друг с другом или с реальными объектами. Обоих художников часто причисляют к неодадаистам. Вдохновляясь творчеством Курта Швиттерса, который создавал свои коллажи из мусора, найденного на улицах, Раушенберг стал компоновать собственные живописно-коллажные работы из реальных объектов, которые он собирал на улицах Нью-Йорка. Художник говорил: «У меня было правило: если я обошел квартал и не нашел достаточно материала, с которым я мог бы работать, я расширял поле поиска на еще один квартал и шел в любом направлении». Раушенберг выбрал коллажи в качестве собственного творческого языка общения, изобретя новый способ их производства – комбинирование масляной живописи с фотографической шелкографией. Это позволяло ему экспериментировать с любыми изображениями, позаимствованными из газет, журналов, телевидения или кино, которые он мог воспроизвести в любом размере или цвете в качестве элемента на холсте.

Энди Уорхол и его иконы

Если существовал художник, олицетворявший собой все направления поп-арта, то это, безусловно, был Энди Уорхол. Он, если можно так сказать, стал лицом американской поп-культуры и возвел ее образы в статус музейного искусства. Уорхол использовал второсортные изображения звезд и потребительских продуктов, которые, по его мнению, обладали некой «внутренней банальностью», делавшей их более интересными. Художник был по-настоящему очарован этой банальностью, которую запечатлел в целой серии сюжетов, начиная от портретов знаменитостей и заканчивая банками супа. Был ли это «Томатный суп «Кэмпбелл», «Портрет Лиз Тейлор», «Автокатастрофа» или «Электрический стул», подход Уорхола всегда был одинаков. Уорхол был настоящим дадаистом по духу – своего рода «агентом-провокатором». Его многочисленные заявления об искусстве были нарочито загадочными, он никогда не делал никаких разъяснений, заставляя своих слушателей теряться в догадках. Уклончивая позиция Уорхола была его стратегией, которая помогала ему рекламировать себя. Он культивировал собственный образ в качестве бизнес-модели, неотделимой от его творчества.

Рой Лихтенштейн и его комиксы

Рой Лихтенштейн изобрел свое собственное направление в рамках поп-арта, основанное на визуальных образах массовой коммуникации – журналах с комиксами. Это был стиль с жестко фиксированным форматом: черные рамки, яркие чистые цвета и оттенки, созданные с помощью точек «Бен-Дэй». Свои ранние работы Лихтенштейн называл «экспрессионистским кубизмом ковбоев и индейцев». Художник быстро утомился от избытка «экспрессионистских чувств» и бросил вызов этой угасающей традиции картиной «Смотри, Микки» (1961), скопированной с обертки жевательной резинки. Его работы, основанные на комиксах, поначалу шокировали, но, как и в случае со многими поп-художниками, были довольно быстро благосклонно приняты галереями и коллекционерами. Бескомпромиссный коммерческий стиль картин Лихтенштейна стал своеобразным антидотом к бессвязным всплескам позднего абстрактного экспрессионизма, но при этом он не был искусством протеста в чистом виде. Несмотря на то, что в стиле Лихтенштейна присутствуют элементы иронии и юмора, его работы остаются в рамках традиций в использовании линий, форм, оттенков и цветов как композиционных элементов. Дисциплинированность в создании его работ скорее интеллектуального характера, не оставляющая места импульсивности и эмоциональности.

Клас Олденбург и его фастфуд

Клас Олденбург с самого начала своей художественной карьеры тяготел к скульптуре. В начале 1960-х он участвовал во множестве «хеппенингов» – спонтанных, импровизированных художественных событиях, в которых опыт участников был гораздо важнее конечного продукта – некий вид искусства, выросший из культуры потребления. Олденбург черпал вдохновение в образах потребительских товаров. Его работы полны иронии и противоречий: он делал твердые предметы вроде умывальника из мягкого расплывающегося винила, в то время как мягкие объекты, например гамбургеры – из твердого раскрашенного гипса. Он играл и с размерами предметов, воссоздавая небольшие объекты вроде ложки и вишни в архитектурных масштабах. Произвольно меняя размер и другие характеристики объектов, Олденбург таким образом меняет сам их смысл и заставляет зрителя усомниться и пересмотреть свое к ним отношение. Его крупномасштабные работы, размещенные в общественных местах, приобретают мощные сюрреалистические качества. Они заставляют зрителя почувствовать себя Гулливером в Бробдингнеге.

Джексон Поллок. Фреска (Музей искусств Айовского университета, Айова-Сити), 1943 год

Джексон Поллок. Номер 5 (Частная коллекция), 1948 год

Джексон Поллок. Осенний ритм (Метрополитен-музей, Нью-Йорк), 1950 год

Марк Ротко. Вход в метро (Частная коллекция), 1938 год

Марк Ротко. Красный на бордовом (Тейт Модерн, Лондон), 1959 год

Марк Ротко. Оранжевое, красное, желтое (Частная коллекция), 1961 год

Пауль Клее. Маленький шут в трансе (Музей Людвига, Кёльн), 1929 год

Пауль Клее. Ангелус Новус (Государственный музей изобразительных искусств им. А. С. Пушкина, Москва), 1920 год

Пауль Клее. Город Хаммамет в Тунисе (Базельский художественный музей, Базель), 1914 год

Пауль Клее. Городской замок (Частная коллекция), 1932 год

Василий Кандинский. Одесса. Порт (Государственная Третьяковская галерея, Москва), 1898 год

Василий Кандинский. Синий всадник (Частная коллекция, Цюрих), 1903 год

Василий Кандинский. Габриель Мюнтер за рисованием (Городская галерея в доме Ленбаха, Мюнхен), 1903 год

Василий Кандинский. Композиция VIII (Музей Соломона Гуггенхайма, Нью-Йорк), 1923 год

Пабло Пикассо. Смерть Касагемаса (Музей Пикассо, Париж), 1901 год

Пабло Пикассо. Авиньонские девицы, (Нью-Йоркский музей современного искусства (МоМА), Нью-Йорк), 1907 год

Пабло Пикассо. Портрет Франсуазы (Музей Пикассо, Париж), 1946 год

Пабло Пикассо. Портрет Ольги (Частная коллекция), 1923 год

Пабло Пикассо. Женщина в берете и клетчатом платье (Частная коллекция), 1937 год

Пабло Пикассо. Жаклин с цветами (Частная коллекция, Париж), 1954 год

Пабло Пикассо. Дора Маар с кошкой (Частная коллекция), 1941 год

Пабло Пикассо. Герника (Центр искусств королевы Софии, Мадрид), 1937 год

Казимир Малевич. Черный супрематический квадрат (Государственная Третьяковская галерея, Москва), 1915 год

Казимир Малевич. Автопортрет (Государственный Русский музей, Санкт-Петербург), 1933 год

Казимир Малевич. Скачет красная конница (Государственный Русский музей, Санкт-Петербург), 1932 год

Казимир Малевич. Безработная девушка (Государственный Русский музей, Санкт-Петербург), 1930 год

Рене Магритт. Суть дела (Частная коллекция), 1928 год

Рене Магритт. Сын человеческий (Частная коллекция), 1964 год

Рене Магритт. Терапевт (Частная коллекция), 1937 год

Рене Магритт. Голконда (Частная коллекция, Хьюстон), 1953 год

Фрида Кало. Две Фриды (Музей современного искусства, Мехико), 1939 год

Фрида Кало. Фрида и Диего Ривера (Музей современного искусства, Сан-Франциско), 1931 год

Фрида Кало. Госпиталь Генри Форда (Музей Долорес Ольмедо-Патиньо, Мехико), 1932 год

Фрида Кало. Всего-то несколько царапин! (Музей Долорес Ольмедо-Патиньо, Мехико) 1935 год

Фрида Кало. Сломанная колонна (Музей Долорес ОльмедоПатиньо, Мехико), 1944 год

Эдвард Мунк. Автопортрет (Музей Мунка, Осло), 1924 год

Эдвард Мунк. Крик (Национальная художественная галерея, Осло), 1893 год

Эдвард Мунк. Девушки на мосту (Национальная художественная галерея, Осло), 1901 год

Эгон Шиле. Автопортрет с физалисом (Музей Леопольда, Вена), 1912 год

Эгон Шиле. Портрет Валли (Музей Леопольда, Вена), 1912 год

Эгон Шиле. Семья (Верхний Бельведер, Вена), 1918 год

Оскар Кокошка. Невеста ветра (Базельский художественный музей, Базель), 1914 год

Оскар Кокошка. Странствующий рыцарь. Автопортрет (Музей Соломона Гуггенхайма, Нью-Йорк), 1915 год

Сальвадор Дали. Автопортрет. Фигейрас (Музей Сальвадора Дали, СентПитерсберг), 1921 год

Сальвадор Дали. Гала. Мадонна Порт-Льигата (Фонд Галы и Сальвадора Дали, Фигейрас), 1950 год

Сальвадор Дали. Лицо войны (Музей Бойманса – ван Бёнингена, Роттердам), 1941 год

Сальвадор Дали. Постоянство памяти (Нью-Йоркский музей современного искусства (МоМА), Нью-Йорк), 1931 год

Энди Уорхол. Диптих Мэрилин (Тейт Британия, Лондон), 1962 год

Энди Уорхол. Автопортрет (Частная коллекция), 1986 год

Энди Уорхол. Электрический стул (Национальный центр искусства и культуры Жоржа Помпиду, Париж), 1963 год

Жан-Мишель Баския. Автопортрет (Частная коллекция), 1982 год

Жан-Мишель Баския. Две головы (Частная коллекция), 1982 год

Жан-Мишель Баския. Верхом на смерти (Частная коллекция), 1988 год

Дэвид Хокни. Питер выбирается из бассейна Ника (Художественная галерея Уолкера, Ливерпуль), 1966 год

Дэвид Хокни. Портрет художника (Частная коллекция), 1972 год

Дэвид Хокни. Шоссе Пирблоссом (Авторские права), 1986 год

Ганс Гигер. Машина рождения (Музей Гигера в замке Сен-Жермен, Грюйер, Швейцария), 1967 год

Ганс Гигер. Ли (Музей Гигера в замке Сен-Жермен, Грюйер, Швейцария), 1974 год

Ганс Гигер. Некроном IV (Музей Гигера в замке Сен-Жермен, Грюйер, Швейцария), 1976 год

Люсьен Фрейд. Ее Величество королева Елизавета II (Королевское художественное собрание, Лондон), 2001 год

Люсьен Фрейд. Ли Бауэри (Тейт Британия, Лондон), 1991 год

Люсьен Фрейд. Спящая социальная работница (Частная коллекция), 1995 год

Фрэнсис Бэкон. Портрет Папы Иннокентия Х (Частная коллекция), 1954 год

Современное искусство

Энди Уорхол: замаскированный король

Энди Уорхол неоднократно повторял одну загадочную фразу: «Я хотел бы быть машиной». Художник питал особую любовь к разнообразным техническим средствам. Он работал над своими картинами в постоянном информационном потоке, включая одновременно телевизор и музыкальный проигрыватель. В разные периоды своей жизни он дотошно фиксировал каждое мало-мальски важное событие с помощью диктофона, фотоаппарата «Полароид» или видеокамеры. Даже совсем незначительные, казалось бы, моменты Уорхол старался запечатлеть тем или иным способом, стремясь в этих застывших во времени воспоминаниях обессмертить самого себя.

Любимым фильмом Энди была лента «Создание гуманоидов» 1962 года, по сюжету напоминающая знаменитого «Бегущего по лезвию». Основной идеей фильма была возможность полного переноса личности и воспоминаний человека в тело робота, обеспечивающая ему бесконечно долгую жизнь. Возможно, именно такой и была главная мечта Энди Уорхола: «стать машиной», чтобы стать бессмертным?

Взрослые раскраски

В девять лет Энди заболел хореей Сиденгама (также известной как «пляска святого Витта») и несколько месяцев провел в постели. Мать, которая ухаживала за Уорхолом, искала любые способы развлечь и отвлечь мальчика, но больше всего ему были по душе книжки-раскраски. За каждую аккуратно раскрашенную страницу Джулия давала сыну кусочек шоколада. Спустя много лет Энди напишет свою первую картину, в которой, как и во всех последующих, безошибочно угадываются отголоски его детской любви к раскраскам. Четко очерченные черные контуры и области, ровно заполненные чистым цветом, стали одной из главных особенностей творчества художника.

Одна из самых известных таких работ – диптих «Мэрилин», работу над которым Уорхол начал в августе 1962 года, спустя неделю после самоубийства Мэрилин Монро. Это печальное событие заставило художника задуматься об американском культе знаменитостей и о том, как этот культ трансформируется и продолжает существовать после смерти звезды. Эта мысль воплотилась в виде огромного полотна с 50 портретами актрисы: половина из них ярко раскрашена, вторая же половина – черно-белая, причем некоторые изображения как будто намеренно «испорчены»: слишком бледные либо, наоборот, слишком темные. За основу Уорхол взял знаменитый рекламный снимок Мэрилин из фильма «Ниагара» 1953 года, но некоторые черно-белые портреты с правой стороны полотна напоминают скорее посмертные маски актрисы.

Энди Уорхол стал одним из первых художников, использовавших шелкотрафаретную печать в своей работе. За это он заслужил немало нареканий от критиков, поскольку занятие живописью предполагало более тесный и длительный контакт художника с материалом. Использование трафаретных печатных форм позволяло Уорхолу производить десятки одинаковых картин за короткое время. Кроме того, как в случае с портретами Мэрилин, так и с другими героями его работ, с помощью этой техники можно было создавать разные версии одного и того же изображения, используя множество цветовых композиций.

Как таракан повлиял на судьбу Уорхола

В феврале 1987 года, вскоре после смерти Энди Уорхола, помощники, адвокаты и родственники художника вскрыли его квартиру и обнаружили за дверью огромный склад. Среди многочисленных коробок с париками, одеждой, обувью и аудиозаписями обнаружилась лишь одна работа Уорхола – маленький портрет Мао. Обувь, к слову, была одним из фетишей художника: он не только десятки лет хранил собственные туфли, но и коллекционировал женские. Видимо, это было своеобразное напоминание: в самом начале своей жизни в Нью-Йорке он рисовал рекламные иллюстрации для обувного бренда I. Miller.

Поначалу в Нью-Йорке Энди приходилось вести почти нищенское существование, подчас деля жилье с десятком других людей и полчищами тараканов. Среди одной из легенд, которые Уорхол рассказывал о себе, была история о том, как он принес свое портфолио в редакцию Harper’s Bazaar. Когда редактор открыла папку с его работами, из нее на стол выполз таракан. И если бы эта женщина была чуть более брезгливой, если бы она не посочувствовала молодому художнику, его карьера могла пойти совсем по другому пути.

Выходной художника

Каждое воскресное утро Энди начиналось с похода в церковь по традиции семьи Вархола, зародившейся еще во время жизни в Питтсбурге. В церкви, которую будущий художник посещал в детстве, его внимание приковывали многочисленные иконы. В Нью-Йорке иконы трансформировались в его картины. Ярко раскрашенные портреты героев нового времени – Мэрилин Монро, Элвиса Пресли и Джеймса Дина – со временем стали такими же популярными, как сами актеры и музыканты. Уорхол безошибочно выбирал явления массовой культуры (бутылку Coca-Cola, банку супа, даже долларовые купюры) и превращал их в новые явления массовой культуры.

После воскресной церковной службы Энди кормил голубей в парке, а затем отправлялся на блошиный рынок. Он подолгу ходил между рядами, рассматривал каждую приглянувшуюся вещицу и обязательно уходил с массой покупок. Уорхол мечтал однажды купить какую-нибудь безделушку, которая спустя годы будет стоить миллионы. Некоторые из этих вещей он использовал в своих работах, но большинство из них так и остались в его квартире. Часть этих винтажных мелочей он даже упаковал в свои знаменитые «капсулы времени» – коробки с различными предметами, аудиозаписями, чеками, открытками и этикетками продуктов, которые были своего рода посланием в будущее.

Семейные ценности

Энди с детства был очень привязан к матери. Как только он окончательно обосновался в Нью-Йорке и начал прилично зарабатывать, то перевез мать к себе и поселил ее в своей квартире. Многочисленные друзья и посетители художника иногда принимали Джулию, сновавшую из комнаты в комнату с метлой, за его прислугу. За годы жизни в Штатах она так и не освоила толком английский язык, поэтому говорила очень мало и с жутким акцентом. Несмотря на постоянную занятость работой, мать была очень важной частью жизни Энди. Как и в детстве, она продолжала кормить его на обед супом «Кэмпбелл» из банки, следила за чистотой в доме и ухаживала за сыном. По слухам, она даже прикладывала руку к его работе: знаменитую подпись Энди Уорхола на его полотна наносила Джулия.

При этом нельзя сказать, что отношения Уорхола с семьей были безоблачными. В детстве Энди ненавидел школу и был изгоем среди сверстников из-за болезненности и нелюдимости. И специфическая внешность уверенности в себе ему не добавляла. У него была очень бледная кожа, покрывавшаяся пятнами, стоило ему оказаться на солнце, и большой нос, который из-за проблем с сосудами к тому же постоянно был красным. В семье Энди ласково поддразнивали «красноносым». Поэтому в Нью-Йорке, лишь только заработав достаточное количество денег, Уорхол первым делом сделал пластическую операцию.

Под защитой толпы

Уорхол довольно рано начал лысеть, поэтому стал носить парики, ставшие его своеобразной визитной карточкой. Энди заказывал свои парики в одном и том же месте, но потом часто «дорабатывал» их самостоятельно, обстригая и окрашивая. Однажды Уорхол рассказал, для чего он всегда появляется на людях в парике. По его словам, в этом случае люди всегда первым делом замечали именно парик, а не его самого. К тому же это давало ему возможность почувствовать себя человеком, не принадлежащим ни к одной эпохе, человеком, живущим вне времени. За годы жизни в Нью-Йорке Энди собрал более 50 париков. В конце концов он начал относиться к ним как к произведениям искусства и даже сделал серию снимков с париками.

Эксперименты с собственной внешностью были для Уорхола своеобразным камуфлирующим приемом, спасением от болезненной застенчивости. По этой же причине художник постоянно окружал себя людьми (об Энди говорили, что он обладает удивительной способностью собирать вокруг себя самых красивых людей Нью-Йорка). Он предпочитал передвигаться по улицам со свитой, потому что в этом случае ему было легче спрятаться. В группе друзей или обожателей он чувствовал себя не таким уязвимым, его невозможно было сломить, пока он был не один.

Вечный праздник

Самой большой страстью Энди Уорхола (кроме коллекционирования всего на свете) были тусовки. Он говорил, что, если бы в Нью-Йорке устраивали вечеринку в честь открытия общественного туалета, он пришел бы на нее первым. Любое мало-мальски значимое событие в жизни Большого Яблока не обходилось без его участия. Ходили слухи, что на некоторые тусовки он ходил сам, а на другие, проходившие в то же время, отправлял своих двойников в париках и темных очках. Таким образом художник мог присутствовать в нескольких местах одновременно, и никто не мог с полной уверенностью утверждать, где же был настоящий Уорхол.

А главной тусовкой Энди, конечно, была его «Фабрика». Студия художника стала меккой для маргиналов всех мастей. Ему были не слишком интересны богатые и знаменитые, его куда больше занимали трансвеститы, наркоманы и неудачливые актеры. На «Фабрике» ни на минуту не прекращалась жизнь. Здесь пили и употребляли наркотики, занимались сексом и вели задушевные разговоры, здесь же штамповались картины Уорхола и снимались его фильмы. Сам художник присоединялся далеко не ко всем развлечениям своей разношерстной свиты, но на правах доброго родителя великодушно позволял своим «детям» делать в огромном помещении с серебряными стенами все, что только могло прийти в голову.

Жизнь и смерть

Когда Валери Соланас впервые появилась на «Фабрике», она не поняла, почему все эти бездельники сидят в студии целыми днями, готовые вцепиться друг другу в глотки в борьбе за внимание великолепного Энди. Радикальная феминистка и мужененавистница, Валери, которую в детстве насиловал отец, которая жила в шалаше на берегу Гудзона, которая еще недавно была вынуждена торговать собой, которая едва не умерла после подпольного аборта, явно была не к месту среди ленивой и бесшабашной богемной публики. Однако они с Уорхолом явно что-то заметили друг в друге и стали общаться.

Соланас вручила Уорхолу свой сценарий под названием Up Your Ass и потребовала, чтобы он снял по нему фильм. Прочитав первые несколько абзацев, Энди согласился, но быстро передумал: «Название показалось мне замечательным, и я был в добродушном настроении, поэтому согласился продюсировать это, но пьеса была такая черная…» О своем обещании Валери художник благополучно забыл. В конце концов, на «Фабрику» свои сценарии тащили все кому не лень. От самой Соланас Уорхол тоже вскоре устал, особенно после того, как она издала свой манифест SCUM («Общество полного уничтожения мужчин») и стала приходить в студию в попытках продать несколько экземпляров.

Существует несколько версий того, когда и как именно произошел окончательный разлад между Соланас и Уорхолом. По одной из них причиной всему был злополучный сценарий, единственный существующий экземпляр которого Энди потерял. Валери выстрелила в Уорхола трижды, и как минимум одна пуля достигла цели (здесь показания очевидцев тоже расходятся). После чего Соланас спокойно вышла из здания и сдалась первому встреченному ею полицейскому со словами: «Меня ищет полиция. Я стреляла в Энди Уорхола. Он слишком контролировал мою жизнь» (некоторые журналисты добавляли, что перед этим Валери успела купить рожок мороженого).

Пока Энди истекал кровью на полу студии, вокруг него суетились помощники и друзья. В какой-то момент художник захихикал и сказал: «Не смешите меня. Это очень больно». Приехавшие парамедики зафиксировали клиническую смерть (позже Уорхол говорил, что слышал, как его объявили мертвым). Операция длилась пять часов, врачи сделали все возможное, чтобы восстановить развороченные внутренние органы и сохранить художнику жизнь.

Что общего между бутылкой колы и электрическим стулом?

Однажды Энди Уорхол сказал: «В какой-то момент я понял, что все, что я делаю, имеет некое отношение к смерти». Тема умирания, исчезновения, смерти как трансформации и жизни после смерти пунктиром проходит через все творчество художника. Серия работ под общим названием «Большой электрический стул» стала частью масштабного цикла Уорхола «Смерть и катастрофы», который он начал создавать в 1962 году. Эти картины, демонстрирующие боль и страдания, были чем-то совершенно новым, в корне отличающимся от долларовых банкнот или банок с супом, но при этом они удивительным образом несли в себе ту же идею, что и все остальные работы художника. Смерть была такой же обыденной частью жизни американцев, как бутылка «Кока-Колы».

Для всех картин из серии «Смерть и катастрофы» Энди использовал снимки из газет. Одной из первых работ этого цикла стала копия первой полосы газеты с фотографией автокатастрофы. За ней последовали изображения самоубийств, уличных беспорядков, ядерного гриба, авиакатастроф и автомобильных аварий. Причиной увлеченности Уорхола темой смерти было не только ее постоянное присутствие в повседневной жизни человека, но и то, насколько мы умеем дистанцироваться от ее воздействия. «Когда ты снова и снова видишь жуткие картины, – говорил художник, – они перестают оказывать на тебя эффект».

Серию работ с электрическим стулом Уорхол начал в 1964 году. Основой для нее послужил газетный снимок из новости 1953 года о двух смертных казнях в тюрьме Синг-Синг: тогда на электрический стул отправили Джулиуса и Этель Розенберг за шпионаж в пользу Советского Союза. От других работ из цикла «Смерть и катастрофы» серию с электрическими стульями отличает одна важная особенность: на этих картинах нет ни одного человека. Время будто бы застыло в ожидании неминуемой катастрофы, воздух вокруг «кресла смерти» кажется густым и вязким. В пустоте и неподвижности комнаты Уорхолу удалось изобразить смерть как отсутствие жизни и гнетущую тишину.

Неожиданный финал

После покушения Энди стал еще больше бояться людей, особенно женщин. Он перестал снимать их в своих фильмах, заменив трансвеститами. На «Фабрике» появилась охрана, в студию больше не пускали всех подряд. Уорхол отказался выдвигать обвинения против Соланас, и она отделалась трехлетним сроком, год из которого провела в психиатрической лечебнице.

У Энди же начался новый жизненный этап, еще сильнее связанный с темой смерти. Кинокарьера Уорхола медленно, но неумолимо пошла на спад. В начале 1970-х он снова вернулся к живописи, причем по большей части его работы состояли из портретов: лица трансвеститов соседствовали с раскрашенным в яркие цвета Мао Цзэдуном, фото Арнольда Шварценеггера – с коммунистически алым Лениным, Дракула – с Зигмундом Фрейдом. Энди как будто пытался зафиксировать в своих работах как можно больше моментов из окружающей действительности, сохранить их навечно, законсервировать, как он консервировал свои «капсулы времени».

С детства болезненный, Уорхол очень не любил больницы, особенно после покушения, и обращался к врачам в самых крайних случаях. Однако в 1987 году доктора настояли на новой операции: из-за ранения у Энди начались проблемы с желчным пузырем. Он отказался посвящать кого бы то ни было в то, что ему предстоит лечь под нож, и отправился в нью-йоркскую больницу под именем Боба Робертса. Операция была простой и прошла без осложнений, однако потом что-то пошло не так. Вскрытие показало, что у Энди случился отек легкого, и он задохнулся около пяти утра 22 февраля. Идол поп-арта, всю жизнь окружавший себя людьми, умер в полном одиночестве.

Жан-Мишель Баския: «дикарь» в дорогом костюме

Жан-Мишель Баския мог бы стать одной из заглавных иллюстраций в книге под названием Live fast die young. Он во многом являлся олицетворением того образа жизни, который отличал членов печально известного «Клуба 27». Баския вспыхнул быстро и неожиданно, и закатилась его звезда так же стремительно. Однако в отличие от множества таких же детей улиц Баския стал фактически иконой неоэкспрессионизма, одним из самых ярких представителей современного искусства. Он одновременно и вынес искусство из галерей на городские стены, сделав его доступным каждому, и внес свое собственное бунтарское уличное искусство в выставочные залы и музеи.

Художнику с его корнями (мать Баския была пуэрториканкой, а отец – гаитянцем) стоило бы родиться в Новом Орлеане. Хотя тогда он, наверное, нашел бы себе совсем другое применение. Например, стал бы профессиональным музыкантом, как ему всегда хотелось. А Нью-Йорк в 70—80-е годы ХХ века был слишком громким, слишком суматошным, слишком ненасытным и безжалостным. В Нью-Йорке было слишком мало магии. Поэтому заклинаниями и заговорами Баския стали его картины и его граффити, а зельями – краски и героин.

Анатомия

В возрасте восьми лет Жан-Мишель, который в то время жил с родителями и двумя сестрами в Бруклине, пережил опыт, который навсегда изменил его взгляд на мир. Мальчика, игравшего на улице, сбила машина. Он получил множественные внутренние повреждения и перелом руки, ему пришлось удалить селезенку. Процесс реабилитации растянулся на долгий месяц, наверное, показавшийся восьмилетнему ребенку вечностью. Мать принесла мальчику знаменитый учебник «Анатомия Грея», с одной стороны, чтобы хоть как-то его развлечь, с другой – чтобы объяснить, что с ним произошло.

Внутренний мир человека впечатлил Жан-Мишеля до глубины души. На протяжении всей недолгой творческой жизни Баския будет обращаться к этой теме. На его полотнах кости, зубы и внутренние органы просвечивают сквозь кожу. Даже на одной из своих последних работ «Верхом на смерти» художник изображает человека, едущего на скелете.

К слову, именно мать Жан-Мишеля, которая нашла такой нетривиальный способ занять ребенка на время восстановления после травм, привила ему любовь к искусству. Она сама была большой поклонницей живописи и водила детей по многочисленным нью-йоркским музеям. Но в том же году, когда Жан-Мишель угодил на больничную койку, Джерард и Матильда Баския развелись, а еще через несколько лет женщину поместили на лечение в психиатрическую клинику.

Музыка

Впервые Жан-Мишель сбежал из дома в возрасте 15 лет. Тогда он с отцом и сестрами жил в Пуэрто-Рико, куда Джерарда направили по работе. В тот раз мальчика быстро нашли и вернули домой. Спустя пару лет, уже в Нью-Йорке, Жан-Мишель прожил на улицах около двух недель, а в 18 насовсем покинул дом отца. Несколько лет Баския ночевал и питался где придется: «вписывался» у друзей, иногда жил у своих подружек и очень часто коротал ночи прямо на улице в обществе таких же молодых маргиналов. Он расписывал стены загадочными и малопонятными фразами с подписью SAMO (этот псевдоним, по словам художника, родился под воздействием марихуаны из выражения same old shit). Чтобы хоть как-то заработать, Баския рисовал открытки и расписывал футболки.

Но главной в его жизни тогда была музыка. Он с детства обожал джаз и бибоп, мечтая собрать собственную группу. И уже в 1979 году Баския вместе с друзьями начинает играть некую смесь джаза, фанка и синт-попа. Поначалу группа называлась Test Pattern, но Баския быстро переименовал ее в Gray, сделав таким образом один из первых реверансов в адрес пресловутой «Анатомии Грея». С SAMO было покончено. Свою роль он сыграл как по нотам: о молодом уличном художнике заговорили, начали писать о нем статьи и снимать телевизионные сюжеты.

Музыка же по-прежнему оставалась с Баския, даже когда его группа прекратила существование. Некоторое время его связывали романтические отношения с Мадонной, он работал вместе с группой Blondie и Дэвидом Боуи (который позже сыграет Энди Уорхола в биографическом фильме «Баския»). Друзья рассказывали, что, когда художник писал, он штурмовал себя информацией со всех сторон. В студии играл джаз, перекрикивая работающий телевизор, а на всех доступных поверхностях лежали раскрытые книги. И среди них, само собой, анатомический учебник. Баския даже мечтал, что однажды бросит все и уедет на Гавайи, откроет маленькую фабрику по производству текилы и будет пить целыми днями, а по вечерам играть джаз в местных кабаках.

Впечатляющий подарок

4 октября 1982 года Жан-Мишель впервые встретился со своим кумиром. Конечно, до этого он видел Уорхола не раз, да и сам мэтр был наслышан об уличном художнике. Их встречу организовал арт-дилер Бруно Бишофбергер. Баския даже продал Уорхолу пару своих открыток. Они провели в обществе друг друга совсем немного времени. Уорхол сделал несколько снимков Жан-Мишеля своей знаменитой камерой «Полароид», и Баския попросил, чтобы их сняли вместе, после чего быстро откланялся. И спустя каких-то пару часов его помощник доставил на «Фабрику» Уорхола полотно «Две головы», изображавшее обоих художников. Себя Баския написал в свойственном ему примитивистском, почти мультяшном стиле (широкая улыбка и волосы торчком буквально излучают счастье от встречи с королем поп-арта). Интересно, что при этом Уорхол изображен в совсем другой технике, его портрет очень натуралистичен, хотя и написан буквально несколькими штрихами.

Картина, доставленная Уорхолу, была еще полностью сырой, естественно, краски не успели бы просохнуть за столь короткий срок. Но для Жан-Мишеля это было не так уж важно. Как и то, что помощнику пришлось практически бежать с десяток кварталов с картиной в руках, потому что она не влезала в такси. Тем не менее Баския все же добился того, на что рассчитывал, – он произвел впечатление на самого Энди Уорхола. Можно себе представить, с какой скоростью писал Баския, ведь и ему самому, и помощнику еще понадобилось время на дорогу. В тот день Уорхол, рассматривая неожиданный подарок на глазах у всей «Фабрики», сказал: «Он работает быстрее, чем я. Я по-настоящему завидую». С этого дня началась их дружба.

Магия

Колдовство – вещь капризная и коварная, требующая полной отдачи. Оно-то и сыграло с молодым художником злую шутку. Его самобытные, яркие, иногда пугающе откровенные полотна, похожие на наскальную живопись, публика отказывалась воспринимать без привязки к происхождению художника. Политкорректный термин «афроамериканец» появился гораздо позже, а тогда Жан-Мишеля чаще всего называли «черным Пикассо». Художника это очень злило, он раздражался, когда его искусство называли примитивным. Он не желал становиться всего лишь прирученной «черной пантерой» в кругу нью-йоркской богемы.

Но как бы там ни было, Баския на самом деле стал первым прославившимся темнокожим художником. Когда Жан-Мишель и Уорхол появлялись на публике, люди замирали и начинали таращиться на колоритную пару: похожий на гипсовую статую стареющий Энди и молодой, удивительно красивый, полный юношеской энергии Баския с торчащими наподобие короны волосами.

Корона, кстати, была отличительным знаком Жан-Мишеля еще со времен стрит-арта. Он никогда не лукавил, полностью отдавая себе отчет в том, зачем занимается живописью. Больше всего художник мечтал прославиться. В каком-то смысле он себе эту корону наколдовал. Только вот плата оказалась слишком высокой.

Звездная пыль

Образ жизни, который Баския вел до обретения известности, то, что он жил на улице и едва окончил школу, сказывалось на том, как его воспринимала нью-йоркская богема. В их понимании он был практически дикарем. И мало кто догадывался, что уже в четыре года будущий художник умел писать, а к 11 свободно говорил на трех языках (английском, испанском и французском).

Такое отношение, само собой, наложило отпечаток и на самого Жан-Мишеля. Когда он наконец-то добился вожделенной славы, то стал настоящим параноиком. Он мог свободно общаться только с теми людьми, которые были рядом с ним уже много лет, всех остальных художник подозревал в корыстных мотивах и попытках его использовать. При этом в его громадном лофте, который служил ему и домом, и студией, деньги могли запросто валяться на полу вперемешку с картинами и пакетами с марихуаной. Даже став миллионером, Баския не задумывался о том, чтобы хранить деньги в банке. Чаще всего он их тут же тратил. Он пил дорогие вина, объедался деликатесами и носил исключительно костюмы от Армани, в том числе и во время работы над картинами.

И, конечно, львиная доля накоплений художника спускалась на наркотики. Начиная от «невинной» марихуаны и заканчивая кокаином. Баския накачивался амфетаминами, чтобы работать по 20 часов кряду, а потом колол себе героин, чтобы уснуть. Некоторые знатоки даже могут определить по его картинам, под воздействием какого именно вещества писалась каждая из них.

Оседлавший смерть

Внезапный уход Энди Уорхола стал для Жан-Мишеля самым серьезным ударом за всю его жизнь. Уорхол был его наставником, учителем, гуру. Он помог молодому протеже стать частью мира американского искусства, познакомил его со множеством влиятельных и просто интересных людей. Предоставил ему жилье и дал возможность писать без ограничений. В конце концов, просто разговаривал с Жан-Мишелем обо всем подряд, начиная с историй из детства и заканчивая философией.

Баския пустился во все тяжкие. Он практически перестал писать, оборвал большинство контактов, надолго исчезал (то запираясь в своем доме-студии, а то и уезжая из страны) и постоянно накачивался наркотиками. Иногда он приходил в себя посреди улицы, силясь понять, кто он и где находится. Однажды в наркотическом бреду он в одной пижаме вломился в дом к своей бывшей пассии. В какой-то момент наступил просвет: Баския, не веривший в реабилитационные программы, «переломался» сам, уехав из Нью-Йорка. Тогда он снова начал писать. В один из последних дней своей жизни художник и создал картину «Верхом на смерти».

Speedball – смесь кокаина и героина, от которой умер Баския, – славится тем, что «выжигает» все негативные эмоции, оставляя кайф в чистом виде. Наверняка под воздействием этой парочки Баския мог посчитать себя способным на что угодно – даже на то, чтобы оседлать смерть. Герой его картины, по всей видимости, изображает самого художника. Схематично прорисованный скелет, изображающий смерть, кажется, полностью повинуется наезднику, но в пустых глазницах черепа явственно читается угроза. Не исключено, что эта минималистическая работа стала своего рода предсмертной запиской Баския, который понял, что у человека, оседлавшего смерть, есть только один путь.

Дэвид Хокни: джентльмен и его место под солнцем

У Дэвида Хокни есть любимый анекдот. Мужчина приходит к врачу и спрашивает, что ему нужно сделать, чтобы прожить как можно дольше. Доктор после нескольких вопросов об образе жизни делает заключение: «Вам нужно бросить пить, курить, отказаться от жирной пищи и от секса». Мужчина в ужасе спрашивает: «И тогда я буду жить дольше?» Доктор отвечает: «Нет. Но вам определенно будет казаться, что это так».

В случае с Дэвидом Хокни эта шутка звучит особенно смешно. За более чем 80 лет жизни художник ни в чем себе не отказывал: ни в любви, ни во вредных привычках, ни в развлечениях. Правда, после того как художник пересек рубеж в три четверти века, ему пришлось отказаться от алкоголя (хотя он заменил его… медицинской марихуаной), но даже в преклонном возрасте Хокни не бросил курить и неоднократно заявлял, что всегда открыт для новых любовных приключений. Точно таким же – полным энтузиазма, неутомимым экспериментатором – Дэвид Хокни всегда был в своей работе. И именно ее он называет главной любовью всей своей жизни.

Точка отсчета

Будущий художник родился 9 июля 1937 года в семье Кеннета и Лоры Хокни. Родители Дэвида выделялись на фоне остальных жителей благопристойного английского Брэдфорда. Хотя Лора была строгой методисткой и старалась воспитать детей в соответствии со своими религиозными убеждениями, она при этом была убежденной вегетарианкой, что в то время встречалось довольно редко. Кеннет Хокни и вовсе не вписывался ни в какие рамки. Он участвовал в антивоенных кампаниях и во время Второй мировой стал «отказником по мотивам совести». По словам художника, именно отец научил его в любой ситуации оставаться самим собой и не обращать внимания на то, что говорят окружающие. Кеннет был настоящим денди: он всегда носил костюмы, сшитые точно по его мерке. И, достигнув определенного возраста, художник отложил в сторону причудливые очки и фантазийные наряды, чтобы облачиться в сшитый на заказ костюм и признать, что ничего удобнее нельзя и придумать.

Семью художника часто называют пуританской и богобоязненной, однако сам Хокни однажды охарактеризовал ее как «семью радикалов из рабочего класса». Неудивительно, что у таких необычных родителей родился такой сын, как Дэвид. Ребенком он был страстно влюблен в оперу, а на уроках в воскресной школе рисовал карикатуры на Христа, чем приводил в бешенство учителей. В обычной школе (одной из лучших в стране) он попросту игнорировал все предметы, кроме уроков живописи, а на остальных рисовал карикатуры в блокнотах.

Воображариум Дэвида Хокни

В юности Дэвид понимал, что в Англии ему не место. Страна была еще не готова принять молодого художника со всей его многогранностью и размахом фантазии. Во время учебы в Художественной школе Королевского колледжа Лондона он впервые почувствовал себя как дома, однако быстро впитал все необходимые знания и навыки и практически перестал обращать внимание на преподавателей. Тогда же Хокни стал впервые говорить о своей сексуальной ориентации. Но настоящую свободу художник обрел только после переезда в Штаты.

В калифорнийские пейзажи Дэвид влюбился еще в детстве, когда отец водил его в кино. Художник вспоминал, как его поразило то, что в голливудских фильмах люди и предметы отбрасывают такие густые тени (в преимущественно пасмурной Англии он такого не видел). После окончательного переезда в Калифорнию в 1966 году Хокни наконец-то начинает видеть и писать по-настоящему яркие вещи. Кажется, что солнце находится не за пределами его картин, а непосредственно внутри них. И тогда же в работах художника, особенно на знаменитых полотнах с бассейнами и душами, в полной мере проявляется его восхищение красивыми мужскими телами. «Я жил среди богемы, а эти люди всегда были толерантными. К тому же я решил, что если я хочу быть художником, я должен быть честным».

После переезда в Америку Хокни увлекается фотографией. Он не расстается с камерой и часто использует полароидные снимки в качестве набросков к будущим картинам. В 1970-х Хокни изобретает новую технику работы с фотографиями. Вооружившись камерой, он делает множество снимков одного и того же пейзажа, интерьера или человека и создает из них поразительные коллажи, которые больше похожи на живописные полотна. Художник называет их joiners.

Художник с человеческим лицом

Несмотря на многообразие работ Дэвида Хокни, самыми узнаваемыми его картинами стали изображения бассейнов. Яркое солнце, глубокие тени, прозрачная голубая вода и густая зелень… Эти полотна пронизаны ощущением блаженной безмятежности. Однако картина «Портрет художника» была написана, когда Хокни находился в депрессии после разрыва со своим возлюбленным Питером Шлезингером. Эта работа стала ключевым элементом фильма «Большой всплеск» Джека Хазана, выпущенного на экраны в 1974 году. Одноименное полотно было написано Хокни на пике влюбленности. Хазан же сделал упор на гомосексуальную любовную драму и построил повествование именно вокруг «Портрета художника». Картина стала символом отчужденности, бездны, пролегающей между некогда близкими людьми.

Хазан снимал фильм на протяжении трех лет, при каждом удобном случае урывая возможность заснять Хокни в естественной обстановке, с его реальными друзьями, за работой, на светских мероприятиях. Часто художник даже не подозревал, что находится под прицелом камеры. Изобилующая обнаженными мужскими телами и довольно откровенными сценами, лишенная наигранности и театральности, лента оказалась максимально документальной и, как следствие – глубоко интимной.

Когда Хазан впервые показал фильм Хокни, тот был шокирован. Художник впал в глубочайшую депрессию, на две недели закрылся в своем доме и проклинал тот день, когда познакомился с режиссером. Он даже пытался выкупить у Хазана отснятый материал и смонтированный фильм, чтобы его не увидела публика, однако режиссер был непреклонен. И лента стала сенсацией. Во-первых, фильм позволил заглянуть за завесу эксклюзивной таинственности, окружающей жизнь богемной публики, а во‐вторых, что гораздо важнее, он откровенно поведал о гомосексуальных отношениях. Хазан рассказывал, что после выхода фильма молодые геи стали заходить к художнику и благодарить его за то, что помог другим людям увидеть в гомосексуалах обычных людей.

Картина-пазл

Монументальное полотно Дэвида Хокни «Шоссе Пирблоссом, 11–18 апреля 1986» сложно назвать фотоработой в привычном смысле – слишком много в нем художественности. Когда Хокни спрашивали о том, картина это или фотография, он сам затруднялся дать точный ответ. Художник говорил так: «Мои друзья-фотографы утверждают, что это картина, а я считаю, что это фотография». Хокни рассказывал, что эта работа задумывалась как своего рода иллюстрация к одному из эпизодов романа «Лолита» Владимира Набокова, в котором Гумберт Гумберт ездит в поисках своей возлюбленной по американскому Юго-Западу.

За время работы над коллажем Хокни сделал несколько тысяч фотоснимков, и лишь около 750 из них позже были собраны в единое целое, превратившись в картину. В общей сложности весь процесс занял девять дней. Художник говорил, что самая большая сложность возникла с небом, которое каждый день и в разное время суток меняло цвет и фактуру и при этом должно было занимать приблизительно треть пространства.

Впервые работа была представлена публике в 1988 году, и с того самого дня за ней начал охоту Музей Гетти, а точнее – куратор отдела фотографии Уэстон Неф. Хокни не хотел продавать «Шоссе Пирблоссом», и Нефу удалось переубедить художника только в 1997 году, рассказав ему о новых технических возможностях музея, позволявших между экспозициями держать коллаж в холодном хранилище, чтобы сохранить цвета. Сумма, за которую музей приобрел это полотно, никогда не разглашалась, однако Неф говорил, что стоила она, конечно, «меньше, чем картина Хокни такого же размера, но все равно обошлась недешево».

Разоблачение великих

Экспериментируя с техниками и путешествуя по всему миру, Дэвид Хокни однажды сделал неожиданное открытие, ставшее предметом споров искусствоведов и историков на долгие годы. В 2001 году художник выпустил книгу «Секретное знание», на основе которой канал ВВС в 2003 году снял документальный фильм. В этой работе Хокни рассказал, в чем на самом деле заключается секрет реалистичности полотен эпохи Ренессанса: живописцы открыли для себя зеркальные проекции с помощью Camera Lucida и Camera Obscura. В фильме художник подкрепляет слова делом, сначала воспроизводя на холсте люстру с картины Яна ван Эйка «Портрет четы Арнольфини», а затем – копируя «Портрет папы Иннокентия Х» Диего Веласкеса.

Ганс Гигер: художник, что рисует жуть

По мнению ценителей современной живописи, имя Ганса Руди Гигера должен знать каждый, кто хоть немного разбирается в искусстве. О «Чужом» принято говорить презрительно, как о чем-то, не заслуживающем внимания. О микрофонной стойке солиста KoЯn – немного более уважительно. О «Некрономиконе Гигера» – с восторгом. И не дай бог вам назвать картины Ганса Руди Гигера жуткими – вас тут же поправят, упомянув о «мрачной эстетике», и припомнят Босха.

Гигер прожил 74 года и успел «отметиться» в самых разных сферах искусства, он создавал дизайн помещений и даже ювелирных украшений в собственном уникальном стиле. Мрачные творения обеспечили художнику мировую известность, но живопись всегда была для него в первую очередь способом справиться с собственными кошмарами. Пугая других, Гигер обеспечивал себе несколько ночей без привычных жутких снов.

Ужасы рождения

Появление Ганса Руди Гигера на свет было непростым: акушеру пришлось вытаскивать ребенка при помощи щипцов. Друг художника, психолог Станислав Гроф, утверждал, что в этом обстоятельстве кроется причина ночных кошмаров художника. Согласно теории Грофа, каждый человек еще до рождения, во время и в первые несколько дней после появления на свет проходит через состояния, которые формируют особенности психики. И эти состояния бывают как позитивными, так и негативными.

Если применить эту теорию к картинам Гигера, становится очевидным, что во время рождения художник пережил немало неприятных минут. Многие его работы изображают тесное закрытое пространство, иногда похожее на материнскую утробу, которое вызывает приступы клаустрофобии и удушья. Практически ни в одной картине Ганса Руди нет ощущения простора. Кроме того, отдельное место в творчестве Гигера занимают младенцы. На протяжении всей жизни он рисовал их снова и снова: уродливых, полумеханических существ, не вызывающих никаких приятных чувств.

Недетские игрушки

Психолог Станислав Гроф считал, что причиной жутких снов Гигера послужили не только обстоятельства рождения художника, но и первые годы его жизни. Гигер появился на свет в самом начале Второй мировой войны. Ему посчастливилось родиться в Швейцарии, которая в те годы была оазисом спокойствия из-за сохранения нейтралитета. Однако сводки новостей и телевизионные сюжеты не оставляли мальчика равнодушным. Особенно сильно его впечатлили бомбардировки Хиросимы и Нагасаки.

Дух смерти, витавший над Европой, наложил свой отпечаток и на увлечения маленького Ганса Руди. Например, мальчик был одержим костями. Он прятал под кроватью каждую найденную косточку и даже устраивал раскопки под «розовым холмом» (где давным-давно казнили преступников), чтобы пополнить свою коллекцию. Любимой «игрушкой» Гигера стал подаренный отцом человеческий череп, который он бережно хранил на протяжении всей жизни.

Еще одной его детской страстью были гильотины. Он не только часто рисовал эти устройства, но даже собрал собственную гильотину в натуральную величину (правда, без лезвия), заказав плотнику все необходимые детали. Нельзя сказать, что родителей Ганса Руди не беспокоили увлечения сына, но и тревогу они тоже не били, справедливо рассуждая, что со временем он «наиграется» и успокоится. В общем-то так и произошло, вот только ночные кошмары никуда не исчезли. Но Гигер уже знал, что с ними можно бороться, выплескивая жуткие образы на бумагу.

Самый любимый монстр

Почему Ганс Руди Гигер стал художником? Все просто: он никогда не занимался ничем другим. Вскоре после окончания школы он уже публиковал свои работы в журналах, позже стал выпускать сборники рисунков с говорящими названиями: «Поезд призраков», «Праздник для психиатра» и «Атомные дети». Эти названия, как и создаваемые Гигером образы, были, конечно же, родом из детства. Тогда любимым местом маленького Ганса Руди был подвал, его совсем не пугали темные углы и монстры под лестницей. Ему было достаточно собственных кошмаров.

Настоящую славу Гигеру принесла книга «Некрономикон». Еще в 1968 году художник издал сборник «Биомеханоиды», создав совершенно новых, неведомых ранее существ – порождения гармоничного синтеза техники и органики. С того времени и до сих пор имя Гигера является синонимом термина «биомеханическое искусство». Ну и, конечно же, нельзя забывать о фильмах Ридли Скотта, после выхода которых на экраны Гигера стали именовать не иначе как «отец «Чужого». Сам художник не раз сокрушался на тему того, что поклонников «Чужого» совсем не интересуют другие его работы, кинематографический монстр затмил собой все его достижения. Но любить инопланетное чудовище он от этого меньше не стал: «Он же как ребенок. Собственных детей ведь нужно любить всю жизнь, не правда ли?»

Тяжелая судьба музы

Гигер познакомился с Ли Тоблер в 1966 году, когда ему было 26, а ей едва исполнилось 18. Какое-то время они просто дружили, но эта дружба довольно быстро переросла в роман, продлившийся долгих девять лет. Ли стала главной музой Гигера: в лицах большинства женщин с его картин можно разглядеть ее черты.

Эти двое были очень странной парочкой. Жизнерадостная, открытая, фонтанирующая энергией Ли и мрачный, нелюдимый Ганс Руди, казалось, не имели ничего общего, но почему-то держались друг за друга. Первое время оба были на мели: Тоблер только начинала свою актерскую карьеру, а Гигер печатался в подпольных самиздатовских журналах. Они жили у друзей и кочевали по домам, приговоренным к сносу. Позже художник получил небольшое наследство от дяди и смог купить дом для себя и своей возлюбленной.

Первый портрет Ли стал причиной серьезной ссоры между художником и его музой. «Ты сделал меня уродливой!» – возмутилась Ли и попыталась уничтожить картину, сломав раму и порезав полотно. Гигеру, правда, удалось восстановить картину, и она в итоге стала одной из самых знаменитых его работ.

Черная полоса началась в 1974 году, когда у Ли случилась тяжелая депрессия. Стрелка весов будто бы качнулась в другую сторону: теперь Ли стала угрюмой и сторонилась людей, а у Ганса Руди наступил самый продуктивный период. Он постоянно работал и выпускал сборники иллюстраций один за другим.

Ли Тоблер ушла из жизни 19 мая 1975 года, оборвав затяжную депрессию выстрелом в голову. Гигера пытались обвинить в доведении до самоубийства: дескать, его жуткие картины стали причиной психического расстройства Ли. Не находя себе места после смерти любимой женщины, Гигер с головой ушел в работу.

Фантазии, созданные вручную

В 1977 году Гигер выпустил книгу иллюстраций «Некрономикон», и много лет поклонники художника искали параллели между его картинами и «мирами Ктулху» Лавкрафта. На самом же деле Гигеру просто понравилось название. Эта книга вызвала первую волну популярности Ганса Руди, которая докатилась до самого Голливуда. В то время режиссер Ридли Скотт работал над концепцией фильма «Чужой» и никак не мог найти художника, который бы правильно нарисовал кровожадного пришельца. Однажды оператор фильма показал Скотту «Некрономикон» Гигера, и, увидев картину «Некроном IV», режиссер понял, что его поиски окончены.

Художник с радостью согласился на сотрудничество и принялся за работу. Первоначальное обличье Чужого было решено немного изменить, потому что существо с картины Гигера вызывало неуместные эротические ассоциации. Ганс Руди не только создал жуткий образ инопланетянина на всех стадиях его развития (яйцо, лицехват и взрослая особь), он придумал целый мир, населенный этими существами, и нарисовал эскизы внутреннего устройства корабля. Он приехал в Голливуд, чтобы руководить процессом создания декораций: планировалось, что Гигер пробудет там всего три недели, но он задержался на пять месяцев. Художника не удовлетворяла работа декораторов, пытавшихся по его эскизам воссоздать макет тела Чужого из папье-маше. Ганс Руди взялся за дело сам и потребовал для работы кости и пластилин.

Результат совместной работы Гигера и Скотта превзошел все ожидания. В 1980 году художник получил «Оскара» за лучшие визуальные эффекты в фильме «Чужой». Позже по мотивам фильма были созданы несколько компьютерных игр, затем последовали многочисленные сиквелы. Последним фильмом, над которым работал Гигер, стала картина «Прометей», действие которой пересекается серией о Чужих.

Фото из ада

Кроме сюжетов, картины Гигера интересны еще и техникой создания. Он любил работать с сумрачными оттенками: черным, коричневым, темно-зеленым и холодным синим, щедро сдабривая их металлическим блеском. Много лет художник работал исключительно с помощью аэрографа, создавая фантастические миры из сотен крошечных деталей. Люди, видевшие его за работой, утверждали, что в эти моменты Ганс Руди не принадлежал себе, как будто его руку водила некая неведомая сила. Как бы там ни было, в последние годы жизни Гигер полностью отказался от аэрографа и отвечал категорическим отказом на все просьбы продемонстрировать его работу.

Притчей во языцех стала история о том, как художника с серией картин задержали таможенники то ли в датском, то ли в голландском аэропорту, поскольку приняли работы Гигера за фотографии. Только после того как приглашенный эксперт подтвердил, что они были нарисованы с помощью краскопульта, художника отпустили с миром. «Где, интересно, они думали, я это все сфотографировал? – возмущался потом Гигер. – В аду?»

Сыр и сатанинские картинки

Когда 12 мая 2014 года во всех новостях начали трубить о смерти Ганса Руди Гигера, поклонники сокрушались не столько о том, что художник ушел из жизни, сколько о том, как именно это произошло. По их мнению, Гигер наверняка должен был погибнуть при загадочных обстоятельствах или вовсе бесследно исчезнуть. Или как минимум скончаться от передозировки галлюциногенов с аэрографом в руках. Мрачная и таинственная аура, которой художник окружил себя при жизни, не предполагала безжалостной жизненной прозы. На деле же была «глупая и нелепая» смерть во всей красе. Ганс Руди Гигер скончался в больнице, проведя там последние три дня жизни. Причиной его смерти стали повреждения, которые художник получил, упав с лестницы в собственном доме в Швейцарии.

Этот дом, точнее, шато под названием Сен-Жермен Гигер купил в 1998 году. Внушительную часть помещения он отвел под музей, в котором стал размещать собственные картины и работы коллег, тоже создающих картины в стиле фантастического реализма.

Жителям маленького швейцарского городка Грюйер, знаменитого одноименным сыром, пришлось долго привыкать к своеобразному соседу. Добропорядочные и в большинстве своем религиозные провинциальные сыровары не хотели, чтобы их уютный городок ассоциировался с «сатанинскими» картинками Гигера. Примирить их с таким соседством мог разве что не иссякающий поток туристов, круглый год приезжающих в музей Гигера. Сейчас он занимает всю территорию замка Сен-Жермен, а после смерти художника число посетителей мгновенно выросло.

Люсьен Фрейд: нелюдимый правдоруб

Биография Люсьена Фрейда полна парадоксов. Он был бунтарем, нарушавшим правила при любой возможности, и при этом умудрился дожить до 88 лет. Всю жизнь он был замкнутым и скрытным, но пользовался бешеной популярностью среди женщин и отвечал им взаимностью. Его интимная жизнь стала притчей во языцех, но сам он о ней никогда не распространялся. Фрейд крайне редко давал интервью и ревностно защищал свое личное пространство от прессы и от посторонних людей в принципе. Фрейд часто бывал грубым, невоздержанным на язык, он ввязывался в драки, пил и просаживал сумасшедшие деньги на скачках. Но при этом умел быть и нежным, преданным и заботливым по отношению к людям, которые были ему по-настоящему дороги. Друзья и родственники по просьбе художника долгие годы оберегали неприкосновенность его личной жизни. Некоторые из них стали предаваться воспоминаниям о Фрейде только после его смерти, а кто-то молчит до сих пор.

Лицо войны

Неизвестно, как бы сложилась жизнь Люсьена Фрейда, если бы в 30-х годах ХХ века в Германии не пришел к власти неудавшийся художник Адольф Гитлер. Сын успешного архитектора Эрнста Людвига Фрейда, Люсьен с рождения жил в достатке и никогда не нуждался в деньгах. Он мог бы пойти по стопам отца или, к примеру, стать видным промышленником, если бы не еврейское происхождение. В 1933 году родители Фрейда благоразумно рассудили, что от царящих в стране настроений не стоит ожидать ничего хорошего, и иммигрировали в Англию. Другим родственникам повезло меньше. Четыре тетки Эрнста (родные сестры Зигмунда Фрейда) были убиты в концентрационных лагерях во время холокоста.

Уже будучи взрослым, Фрейд рассказывал, что однажды собственными глазами видел Адольфа Гитлера и даже сфотографировал его. Это произошло в парке, где девятилетний Люсьен гулял со своей гувернанткой. Художник вспоминал, как его поразило это странное зрелище: очень маленький человек, окруженный огромными охранниками. Он признавался, что этот образ на всю жизнь остался для него символом фашизма.

Моряк, тату-мастер, игрок

К началу 1940-х годов Фрейд уже успел побывать учеником в двух британских школах и с треском вылететь из последней за непристойное поведение (Люсьен на спор стащил с себя штаны при людях). Сменив несколько художественных школ, Фрейд окончательно разочаровался в академическом образовании и рассудил, что оно ему попросту не нужно. И воспылал мечтой стать моряком. Он быстро завел дружбу с другими матросами, наловчившись делать татуировки, но первый же рейс закончился для Люсьена тяжелым тонзиллитом, поставившим крест на морской карьере. Деваться было некуда, пришлось становиться художником.

С Фрэнсисом Бэконом Фрейд познакомился в середине 1940-х, и с тех пор, по его признанию, они встречались каждый день в течение 25 лет. Их объединяла любовь к выпивке, азартным играм и пьяным дракам. Однако помимо этого оба художника оказывали друг на друга очень сильное влияние и в профессиональном отношении. Именно с началом их дружбы стал формироваться уникальный стиль работ каждого из них. Оба они написали несколько портретов друг друга. Дружба закончилась в начале 1970-х, когда два художника, видимо, уже не могли дать друг другу ничего нового. Фрейд, который никогда не стеснялся в выражениях, прямо назвал последние работы Бэкона жуткими, после чего они прекратили всякое общение.

Как Фрейд чуть не стал ветеринаром

В отличие от людей, по отношению к которым Люсьен Фрейд в своих работах, суждениях и определениях часто бывал довольно безжалостен, к животным он всю жизнь относился особенно трепетно и нежно. Что неудивительно, ведь в определенный период жизни Фрейда животные были его единственными друзьями.

Когда семья Фрейда переехала из Германии в Англию, мальчик на долгое время замкнулся в себе. Люсьен плохо знал английский язык, из-за чего его дразнили сверстники, и тогда он стал искать утешения в общении с природой. С тех пор лошади и собаки окружали художника всю жизнь. Он часто укладывал своих собак рядом со спящими обнаженными натурщиками, создавая на картинах неуловимую ауру безмятежности и полного доверия.

Когда Люсьен увлекся живописью, родители будущего художника восприняли это с большим энтузиазмом. Настолько большим, вспоминал потом Фрейд, что он даже стал подумывать о том, чтобы отказаться от карьеры художника и стать жокеем или ветеринаром. И несмотря на то что живопись все же взяла верх, лошади навсегда остались едва ли не самой сильной его любовью. В 1960-х годах Фрейд каждую свободную минуту проводил на скачках, а позже часто бывал в конюшнях Дворцовой кавалерии, рисуя королевских скакунов.

Женщины и дети

О любовных похождениях Фрейда ходили легенды, которые он, само собой, никогда не подтверждал, но и не опровергал. Что же касается детей, художник, похоже, и сам толком не знал, скольких женщин он успел осчастливить. Официально Фрейд признал 14 детей, но ходят слухи, что всего их было около 40. Впрочем, если он что-то им и дал, то разве что знаменитую фамилию и некоторые творческие способности. Художник никогда особенно не стремился к близкому общению с детьми, хотя выросшие дочери и позировали ему, в том числе и обнаженными. Писательница Эстер Фрейд говорила: «Это был для меня единственный способ узнать его».

На память о двух скоротечных браках Фрейда (с Китти Гарман и леди Кэролайн Блэквуд) остались только несколько портретов его жен и пара строчек в весьма скупых биографических справках. Леди Кэролайн, однако, не без гордости заявляла, что стала единственной женщиной, разбившей сердце Фрейда. После развода с ней он стал много пить, играть на скачках и подумывать о самоубийстве. Из этого состояния художника тогда смог вытащить только Фрэнсис Бэкон.

Единственной константой в личной жизни Люсьена Фрейда была его мать Люси, которая поддерживала сына на протяжении всей его карьеры. Женщина очень тяжело перенесла смерть Эрнста Фрейда в 1970 году и несколько раз пыталась покончить с собой. Не имея никакой другой возможности помочь ей, Фрейд начинает писать ее портреты и не останавливается долгих 12 лет, до самой ее смерти. Художник не пытается остановить время или предотвратить неизбежный уход любимого человека. Он просто скрупулезно документирует каждую морщинку, каждое пигментное пятно, каждый седой волос. И проведя за рисованием матери в общей сложности четыре тысячи часов, он все-таки сумел продлить ее жизнь.

«Уродливая» королева

Фрейд всегда рисовал исключительно тех людей, которые были ему интересны. Однажды хдожник обратился к королеве Елизавете II с просьбой изобразить ее на одной из своих работ. Как ни странно, королева великодушно согласилась.

Елизавета II терпеливо позировала Фрейду долгих 19 месяцев, и результатом их совместной работы стал крошечный (по сравнению с остальными) портрет, который разделил британцев на два лагеря. Представители одного из них рассыпались в похвалах, называя Фрейда самым блестящим художником современности. Другие же отзывались о картине куда менее восторженно, утверждая, что королева должна посадить Фрейда в тюрьму за столь уродливый портрет. Некоторые СМИ называли эту работу самым грандиозным провалом художника.

«Уродливый» – это, конечно, слишком сильное слово по отношению к портрету Елизаветы II. Хотя достаточно сказать, что картина получилась более чем в духе Фрейда. Не будучи связанным с королевой никакими обязательствами, в том числе и материальными, он не стал приукрашивать, льстить или сглаживать острые углы. Пожилой художник имел смелость изобразить просто такую же пожилую женщину. Даже королевская тиара была дорисована Фрейдом позже, чтобы все же сделать героиню портрета узнаваемой с первого взгляда.

Беззащитная красота

Главным творческим достижением Фрейда принято считать его полотна с обнаженными женщинами. Одни зрители видели в них женоненавистничество, другие – обожание и преклонение перед женским телом. Однако вершиной карьеры Фрейда стали несколько портретов крайне неординарного мужчины.

Ли Бауэри, эпатажный дизайнер, художник и шоумен (его стиль и работы в свое время оказали сильное влияние на Вивьен Вествуд и Александра МакКуина), всю сознательную жизнь работал на свой образ. Он не выходил на улицу без яркого макияжа, менявшего лицо до неузнаваемости, и более чем экстравагантных нарядов. Этот образ был своего рода защитной маской для открытого гея внушительных пропорций. Если бы картина, написанная Фрейдом в 1991 году не называлась «Ли Бауэри», узнать изображенного на ней мужчину могли бы разве что его близкие друзья. Художник словно смыл со своей модели не только всю краску, но и каждый слой защитной оболочки, оставив на виду самого обычного человека в его первозданной беззащитности и поразительной красоте.

Фрейд был перфекционистом и писал каждый портрет не один месяц. Его модели, утомленные многочасовым позированием, часто засыпали прямо на диване в студии, устанавливая еще более доверительные отношения с художником. Кажется, именно в такой момент Фрейд и запечатлел Бауэри на первом портрете. Последней совместной работой с Бауэри стала картина «Ли под солнечным светом», изображающая дизайнера полностью обнаженным в полный рост. Вскоре после этого Бауэри умер от СПИДа в окружении немногих друзей, знавших о его болезни. А его место в студии Фрейда заняла социальная работница Сью Тилли, которая позже сделает художника рекордсменом.

В глазах смотрящего

Если бы славу можно было измерять в какой-нибудь общеизвестной величине, к примеру, в килограммах, тогда благодаря «Спящей социальной работнице» чаша весов Люсьена Фрейда мгновенно потяжелела бы сразу на 127 кило. Именно столько весила натурщица художника – Сью Тилли по прозвищу Большая Сью.

Художник был очарован телом этой женщины: оно не было стройным, мускулистым, подтянутым, а на сто процентов состояло из плоти, которую так ценил Фрейд. Сью позировала ему для трех картин, и работа над каждой из них заняла около девяти месяцев. Перерыв в работе пришлось сделать лишь однажды, когда Тилли отправилась в отпуск и «осквернила» свою кожу загаром. Фрейд отказывался работать над картиной, пока кожа женщины не вернула надлежащую британскую бледность. Кроме того, художник на своих полотнах закрашивал татуировки Сью, будто бы снимая с ее тела все возможные виды маскировки.

От совместной работы с Люсьеном Фрейдом у Сью остались лишь самые приятные воспоминания: «Я счастлива, что проводила время с человеком, который был таким заботливым и так тяжело работал. Он не был жестоким – он рисовал то, что видел. Он рисовал с любовью».

Фрэнсис Бэкон: живопись на крови

Фрэнсис Бэкон, как и его картины, трудно поддавался прямолинейным трактовкам. Лысеющий, в неизменной кожаной куртке, он выглядел как типичный лондонский гопник, даже когда подводил глаза и надевал под куртку чулки в сеточку. Многие из его интервьюеров признавались, что были приятно удивлены. Собираясь на интервью, они готовились к встрече с мрачным и агрессивным монстром, а знакомились с бесконечно обаятельным, искренним, испуганным человеком. Когда Бэкона спрашивали о природе жестокости, мрака и ужаса, царивших на его картинах, он лишь пожимал плечами: «Неужели я могу нарисовать что-нибудь более жестокое, мрачное и страшное, чем реальность?»

Великое разочарование

Первым папой, которого Фрэнсис Бэкон заставил кричать, был его собственный. Эдвард Бэкон происходил из старинного и знатного рода, он был потомком того самого Фрэнсиса Бэкона, лорд-канцлера Англии, философа, основоположника эмпиризма. Эдвард Бэкон разводил и объезжал скаковых лошадей. Он с детства приучал сына к верховой езде. Фрэнсис же изо всех сил старался держаться подальше от конюшен – астматик, рядом с лошадьми и собаками он попросту задыхался.

Фрэнсис кашлял, на лице отца все отчетливей проступало разочарование: слабый женственный мальчик не подавал больших надежд. Не был он близок и с матерью – воспитанием пятерых детей Бэконов (у Фрэнсиса было две сестры и двое братьев) по большей части занималась няня Джесси Лайтфут. Гримаса раздражения на лице отца уступила место брезгливой ярости после того, как капитан Бэкон застал сына перед зеркалом в мамином белье.

Свободное падение

Когда Фрэнсису исполнилось 17, отец отослал его в Лондон. Юноша жил в столице на 3 фунта в неделю, которые высылала ему мать. Читал Ницше. Перебивался мелкими кражами и случайными заработками: пробовал силы в качестве домашней прислуги, работал в магазине (разумеется, женской) одежды. Саркастичный, острый на язык юноша, он нигде не задерживался надолго. Вскоре Фрэнсису Бэкону пришлось осознать и принять два факта. Первый: он стремительно опускается на живописное лондонское дно. И второй: живописное лондонское дно ему по душе.

В 1927 году Эдвард Бэкон предпринял отчаянную попытку вернуть сына к «нормальной» жизни. Он настоял, чтобы Фрэнсис поехал на полгода в Берлин вместе с Сесилом Харкот-Смитом – родственником по материнской линии. Сесил обладал внешностью и повадками образцового самца. Кроме того, он тоже был коннозаводчиком и отставным офицером – Эдвард не сомневался, что такая компания повлияет на его непутевого сына самым положительным образом.

«Дядя» оказался не самых честных правил: Сесил Харкот Смит вступил в связь с юным Бэконом практически сразу по прибытии в Берлин. Хуже того, в Берлине Фрэнсис посещал ночные клубы, смотрел фильмы Фрица Ланга и Сергея Эйзенштейна, общался с богемной публикой – конечно, вскоре он ощутил творческий зуд. Из Берлина Бэкон уехал в Париж, где побывал на выставке Пикассо, которая окончательно снесла ему голову. Последние надежды капитана Эдварда Бэкона рухнули: Фрэнсис решил стать художником.

Рулетка под обстрелами

В 1940 году умер Эдвард Бэкон. Фрэнсис (его братьев к тому времени уже не было в живых) распорядился обставить похороны настолько скромно, насколько возможно. Началась Вторая мировая война.

По причине слабого здоровья Бэкона не призвали в регулярную армию, но он добровольно служил в частях гражданской обороны до тех пор, пока это позволяла его астма.

В 1943 году Бэкон вместе с любовником Эриком Холлом поселился в Южном Кенсингтоне, в доме, где в прошлом жил и работал Джон Эверетт Милле. Крыша сохранилась лишь эпизодически, но в целом дом неплохо пережил бомбардировки – Бэкону удалось приспособить под студию старый бильярдный зал. Неизменная няня Лайтфут, ввиду отсутствия альтернативы, спала на кухонном столе. Здесь же с ее благословения Бэкон и Холл обустроили нелегальное казино. У этой няни не нужно было спрашивать. Кружка, рулетка и другие необходимые в быту вещи были у нее всегда под рукой.

Подруга дней суровых

Няня Джесси Лайтфут была занятной особой. Когда Фрэнсис подрос, она продолжала о нем заботиться, как и в детстве. Что не мешало ей принимать деятельное участие в затеях, которые добропорядочный обыватель счел бы сомнительными. Бэкон (под псевдонимом Фрэнсис Лайтфут) печатал в «Таймсе» объявления, в которых предлагал джентльменам услуги «компаньона», няня присутствовала на «кастингах». Когда Бэкон организовал дома подпольное казино, няня Лайтфут не просто включилась в процесс – она была единственной, кто извлекал из него прибыль. Рулетка не покрывала расходов на выпивку. Зато провожая в уборную нетрезвых клиентов, старушка неизменно получала щедрые чаевые. Неудивительно, что к няне Лайтфут Бэкон был привязан намного сильнее, чем к родной матери.

Во-первых, это красиво

У Бэкона были весьма своеобразные, можно сказать, парадоксальные представления о прекрасном. Парные мясные туши, разверстые в крике рты, свежие раны – все это казалось ему красивым. Бэкон почти искренне недоумевал, когда его картины называли страшными, жестокими или шокирующими. И когда Маргарет Тэтчер сказала про него: «Этот человек, который рисует все эти ужасные картины», – он был польщен лишь отчасти.

Он часто рассказывал в интервью, как еще на заре своей артистической карьеры, во время поездки во Францию, приобрел книгу о болезнях ротовой полости, богато иллюстрированную вручную. И влюбился в эти картинки – в радужные переливы воспалений, плавные очертания язв, блеск траченных кариесом зубов. С тех пор рты занимали в его живописи особое место. Когда один из интервьюеров заметил: «Позвольте, Фрэнсис, но ведь почти все рты на ваших картинах – черные!» – тот ответил: «Что ж, значит, я пока еще просто не написал свой самый красивый рот».

Не было бы счастья…

Первый успех настиг Фрэнсиса Бэкона в 1945 году после выставки в лондонской The Lefevre Gallery. Брызжущая животной агрессией, во всех смыслах кричащая, воспаленная и бескомпромиссная работа «Три этюда к фигурам у подножия распятия» с ходу поделила реальность на «до» и «после». Она мало кому понравилась. Впрочем, никто не сомневался: Бэкон – явление, с которым отныне придется сосуществовать и считаться.

Год спустя Фрэнсис продал свою картину «Живопись 1946» – в некотором роде «досрочную» антологию своих классических кошмаров. И (прихватив любовника и няню) отправился в Монте-Карло – проматывать гонорар в 200 фунтов. Здесь с Бэконом произошел эпизод, сыгравший не последнюю роль в становлении его творческой манеры. По большей части в Монте-Карло Фрэнсис Бэкон пил и играл в рулетку. Но время от времени он все же ощущал потребность что-нибудь написать и брал в руки кисть. Однажды, проигравшись в пух и прах, Бэкон обнаружил, что у него нет ни холста, ни денег, чтобы его купить. Он взял какую-то неоконченную картину, перевернул ее и стал писать с обратной стороны холста. Незагрунтованный холст быстро и необратимо впитывал краску – работать приходилось стремительно и точно. Это бодрило. Это дисциплинировало. Это делало мазки авторскими и узнаваемыми. С тех пор Бэкон всегда работал так, независимо от того, выпадал ему чет или нечет.

Вдохновение на дне бутылки

Личная жизнь Бэкона была бурной. Его стакан никогда не бывал наполовину пуст – Бэкон выпивал залпом, чтобы тотчас наполнить до краев. В лондонских казино его обожали. Одним из его любимых притонов, его «местом силы» был паб Colony Room в Сохо. Это место пользовалось популярностью среди лондонской богемы (не в последнюю очередь благодаря тому, что здесь часто бывал Бэкон). Размытые плотным табачным туманом, деформированные опьянением или похмельем лица местных пропойц были для художника бесперебойным источником образов. Пожалуй, не будет большим преувеличением сказать, что для завсегдатаев паба Фрэнсис Бэкон был реалистом.

Впрочем, Бэкон приходил в Colony Room не за вдохновением. Здесь он был дома. Самозабвенно пил. Азартно терял человеческий облик. Бузил и лез в бутылку. Случалось, едва стоящий на ногах Бэкон выступал здесь с гневными обличающими тирадами в адрес, к примеру, «всех этих жалких размалеванных педерастов». Сам он притом нередко бывал густо накрашен и одет в кружевное белье.

Люби меня насмерть

В 1952 году Бэкон познакомился в Colony Room с Питером Лейси. Это был отставной военный летчик – красивый, властный, с опасно накренившейся психикой. Лейси подрабатывал тапером в соседнем баре, а в Colony он расслаблялся – по свидетельствам очевидцев, ему ничего не стоило выпить за вечер три бутылки виски. Их отношения с самого начала были сущим кошмаром: Лейси ненавидел картины Бэкона и нередко кромсал их в припадках безудержного пьяного гнева. В спальне он держал коллекцию плеток. Когда Бэкон рассказывал друзьям, что Лейси «хочет посадить его на цепь», это не было метафорой.

Во время очередной бурной ссоры Лейси выбросил Бэкона в окно (оба были пьяны в стельку). Увидев Бэкона – избитого, в порезах и ссадинах, с едва не вываливающимся глазом – его друг Люсьен Фрейд бросился на Лейси с кулаками. Но тот не ответил. «Он ни за что не ударил бы меня, он ведь «джентльмен», – вспоминал позднее Фрейд, – ни за что не ввязался бы в драку. Потасовки между ними были завязаны на сексе. Я ничего этого не понимал». Чем больше свирепствовал Лейси, тем больше привязывался к нему Бэкон. В 1956 году Лейси переехал в Марокко, Бэкон отправился следом. Его часто видели избитым на улицах Танжера. Дошло до того, что британский консул решил вмешаться и обратился к начальнику местной полиции. Выяснив, что к чему, полицейский отрапортовал: «Сожалею, месье консул, но тут мы бессильны. Месье Бэкону это нравится».

Высшая мера самокритики

Бэкон уничтожил великое множество своих картин. Когда в 1936 году его работы отвергли кураторы Международной сюрреалистической выставки (они сочли их «недостаточно сюрреалистическими»), разочарованный Бэкон уничтожил все, что успел нарисовать к этому моменту. Следующая зачистка произошла в 1944-м: художник счел триптих «Три этюда к фигурам у подножия распятия» своей первой зрелой работой и попытался собрать и похоронить все, что сделал до нее. Он неоднократно уничтожал собственные полотна, уже будучи всемирно известным. Однажды он увидел в витрине галереи на Бонд-Стрит свою картину, купил ее за 50 тысяч фунтов и тотчас изорвал ее в клочья – он был требовательным и самокритичным творцом.

Paint it Black

В 1963 году Бэкон познакомился со своим возлюбленным Джорджем Дайером, когда тот грабил его дом. Во всяком случае, так обстоятельства знакомства описывал сам Бэкон. Нетрудно представить себе растерянность Дайера, проникшего в апартаменты художника в Южном Кенсингтоне: горы мусора, россыпи фотографий, журналов, альбомов, газетных вырезок, стены и двери покрыты наростами краски (их Бэкон использовал вместо палитры) и повсюду картины (те, что пугали даже Маргарет Тэтчер). Дайер был мелким жуликом из Ист-Энда и не отличался большим умом. Если бы Бэкон не поймал его на горячем, он наверняка ушел бы из этого типичного убежища серийного убийцы ни с чем. Ему просто не могло прийти в голову, что самый неказистый эскиз принес бы куда больше, чем столовое серебро и стереосистема.

Их отношения длились восемь лет. В слипшемся спагетти обнаженных тел на полотнах Бэкона зачастую не разобрать, где любовь, а где рестлинг. В личной жизни Фрэнсиса Бэкона тоже не было четких границ. Нежность и жестокость, сладострастие и боль, удовольствие и чувство вины смешивались в ней в непредсказуемых и причудливых пропорциях. Бурные ссоры и примирения, измены и раскаяние, щедрые жесты и несдержанные обещания: за исключением совсем уж мимолетных, все отношения Бэкона были плюс-минус такими. От большинства любовников Джорджа Дайера отличало то, что его Бэкон действительно любил. Чувство было сильным и взаимным.

Дайер не отличался острым умом. Он не ладил с законом, был хорош собой, по-своему наивен. В прошлом боксер-любитель, он казался Бэкону воплощением той простоты, непосредственности и невинности, что свойственны выходцам из бедняцкого Ист-Энда. То, что Дайер был склонен к депрессиям, паранойе и всевозможным психозам (кроме прочего, у него были нешуточные проблемы с героином), его ничуть не смущало.

В течение восьми лет Джордж Дайер был музой Бэкона и его неизменным спутником – в алкоголических одиссеях, на всенощных у рулетки, на светских (или не слишком) мероприятиях.

В 1971 году Фрэнсис Бэкон поехал в Париж представлять свою ретроспективу в Гран-Пале. Дайер поехал с Бэконом, хотя в их отношениях к тому времени уже наметился кризис. После очередной ссоры Джордж Дайер принял смертельную дозу барбитуратов – его нашли мертвым в туалете отеля.

Окончательно оправиться от этой потери Бэкон так и не сумел. Результатом трагедии стали вечно кровоточащий комплекс вины и серия работ, посвященных памяти Дайера – так называемые «черные триптихи».

Последняя гастроль

После смерти возлюбленного Фрэнсис Бэкон стал чаще писать автопортреты. На вопрос «почему?» он отвечал: «Мои друзья мрут, как мухи, мне больше некого рисовать».

Само собой, Бэкон продолжал пить. В 1989 году ему удалили почку, но это его не остановило – Бэкон продолжал регулярно патрулировать питейные заведения. «Когда пьешь с 15 лет, – говорил он, – нужно радоваться тому, что у тебя осталась хотя бы одна почка». Одним из немногих плюсов такого образа жизни стало знакомство с Джоном Эдвардсом, барменом из Сохо. В определенном смысле спокойный и взвешенный Эдвардс заменил Бэкону покойную няню Лайтфут: он вел его финансовые дела, оберегал от «дурных влияний», пекся – по мере возможностей – о его здоровье. Он был рядом до самой смерти художника и унаследовал изрядную долю его имущества – суммарной стоимостью в 11 миллионов фунтов.

В 1992 году Фрэнсис Бэкон не внял предостережениям врачей и поехал в Испанию. Он умер от сердечного приступа на родине Веласкеса. Пожалуй, единственного бога, в которого верил.

Преступление без наказания

В 1987 году ретроспективная выставка Люсьена Фрейда отправилась в мировое турне. Жемчужиной выставки был небольшой портрет Фрэнсиса Бэкона, написанный на медной пластине, работа, в которой Фрейду, по словам маститого критика Роберта Хьюза, «удалось придать грушевидной физиономии Бэкона безмолвную гремучесть гранаты за миллисекунду до разрыва».

Примерно через месяц после открытия экспозиции в Берлине кто-то из посетителей заметил на стене подозрительно пустое место, где явно полагалось висеть картине. Судя по всему, похититель просто отвинтил портрет от креплений отверткой, положил его в карман и был таков.

Картину так и не нашли. Через 13 лет, когда истек срок давности преступления, Фрейд нарисовал постер (его расклеили по всему Берлину и опубликовали в газетах) с просьбой вернуть портрет за вознаграждение в 15 тысяч долларов, но все было тщетно.

Ай Вэйвэй: путь воина

Когда имя Ай Вэйвэя громко зазвучало на международной арт-сцене, появилась шутка о том, что фраза «Сделано в Китае» больше никогда не будет восприниматься так, как раньше. Суперспособность китайского художника-концептуалиста заключается в умении смотреть на привычные вещи под неожиданным углом и помогать остальным увидеть то, что видит он. Идеи, которые преподносит Вэйвэй, не отличаются особой сложностью. Он говорит о ценности человеческой жизни, о борьбе с несправедливостью, о гуманитарных кризисах и политических преследованиях. Но то, в какую форму он облекает эти идеи, какие материалы использует, как безошибочно выбирает новые способы коммуникации со зрителем, все это делает его одной из самых ярких фигур в современном искусстве.

Откуда он такой взялся?

Детство и юность Ай Вэйвэя сложно назвать легкими и счастливыми. Ему было около года, когда его отец – знаменитый поэт Ай Цин – впал в немилость китайских властей. Почти 20 лет Ай Цин с женой и сыном прожили в изгнании, в небольших деревнях у северокорейской границы и в провинции Синьцзян, где вчерашний поэт был вынужден, в числе прочей работы, чистить общественные туалеты. Семье удалось сохранить только одну книгу – большую энциклопедию, которая стала едва ли не единственным источником образования для Вэйвэя. В те годы он научился изготавливать мебель и кирпичи, что пригодится ему в будущих проектах. Но тогда о творчестве речи не шло, это был вопрос выживания.

Ай Цин и его семья смогли вернуться в Пекин только после смерти Председателя Мао, в 1976 году. Вэйвэй почти сразу же поступил в Пекинскую киноакадемию и вскоре стал частью группы молодых художников-бунтовщиков, параллельно участвуя в демократических митингах и маршах. Через пять лет Ай Вэйвэй отправился в Штаты, где и начался его творческий путь, но в 1993 году ему пришлось вернуться на родину из-за болезни отца. Когда Ай Цин умер, художник остался в Пекине и несколько лет посвятил изготовлению мебели и строительству собственного дома-студии.

Впервые Вэйвэй серьезно заявил о себе в 1999 году, когда его пригласили представлять Китай на Венецианской биеннале. Получив международное признание, художник смог позволить себе воплощать в жизнь все более смелые проекты. Одним из первых таких проектов стала провокационная выставка молодых китайских концептуалистов – открытый протест против негласных правил, долгие годы управлявших искусством в стране. Если коротко, то согласно этим правилам китайское искусство должно было быть понятным, реалистичным (в духе советского соцреализма) и изображающим в бытовых сценах процветание простых людей при коммунизме. Выставка, соорганизатором которой был Вэйвэй, стала прямым посланием властям Китая, недвусмысленно выраженным в ее названии – F**k off.

Уже тогда правительство увидело в мятежном художнике угрозу, потому что он имел определенный вес в мировом художественном сообществе и сделал видимыми проблемы, которые изо всех сил замалчивались. Но настоящее закручивание гаек началось после Сычуаньского землетрясения в 2008 году. Тогда под завалами некачественно построенных школ погибли тысячи детей, и чиновники не стали объявлять число жертв землетрясения, чтобы замять скандал. Вэйвэй провел собственное расследование, собрал и обнародовал реальные данные. Но из-за жестокого избиения полицией, после которого художник угодил в больницу, ему пришлось отказаться от дальнейших попыток докопаться до истины.

Но сломить бунтарский дух Вэйвэя властям так и не удалось. И на каждый их злобный выпад он отвечал новым скандальным художественным заявлением.

Разрушая прошлое

Сложно отнести этот эпатажный жест к какому-то определенному виду искусства. По сути это был перформанс, но без зрителей, и увидеть его можно только на фотографиях. Ай Вэйвэй «просто» разбил церемониальную урну рядом с домом своей матери в Пекине и снял это на пленку. Это если забыть о том, что урна была 2000-летним артефактом, который имел важную культурную и символическую ценность и за который художник выложил эквивалент нескольких тысяч долларов. Антиквары были возмущены таким вандализмом и назвали работу Вэйвэя актом осквернения. Он ответил: «Председатель Мао говорил, что мы можем построить новый мир, только если уничтожим старый». Этот провокационный акт разрушения символического предмета – отсылка к стиранию культурной памяти в коммунистическом Китае, антиэлитарном обществе, где тщательно контролировался доступ к информации, особенно к династической истории. После этого Вэйвэй «испортил» еще не один ценный сосуд, но в дальнейшем он их только красил.

Пошла ты, родина!

Ворота на площади Тяньаньмэнь, известные также как Врата небесного спокойствия, служили парадным входом в Запретный город. Но кроме того, это еще и место жестокой бойни, произошедшей в 1989 году, когда солдаты правительства расстреляли мирных протестующих. Власти Пекина до сих пор отказываются обсуждать это событие и подвергают цензуре все его фотоснимки.

По правилам традиционной перспективы объекты, находящиеся ближе к зрителю, должны выглядеть больше, чем более отдаленные. На снимке Вэйвэя таким ближайшим объектом становится выставленный в оскорбительном жесте средний палец, который демонстрирует презрение художника к символу государственной власти. Одним Китаем, кстати, Вэйвэй не ограничился: фото с площади Тяньаньмэнь стало первым в серии, запечатлевшей средний палец художника на фоне Эйфелевой башни, здания Рейхстага и Белого дома.

Есть в этом фото еще один визуальный подтекст: намек на знаменитый снимок 1989 года с одиноким мужчиной перед рядом танков. И здесь дерзкий жест Вэйвэя становится своеобразной провокационной заменой фигуры, строго запрещенной в китайских СМИ.

Время пить чай

Несложно догадаться, что Ай Вэйвэй – ценитель современного искусства. Вернувшись из США в Китай в середине 1990-х, он выпустил три книги, основанные на интервью с некоторыми его любимыми западными художниками, в частности с Марселем Дюшаном, Энди Уорхолом и Джеффом Кунсом. Неравнодушен он и к работам минималистов вроде Дональда Джадда и Роберта Морриса. Но Вэйвэй не был бы самим собой, если бы для своей минималистической скульптуры решил использовать традиционные материалы вроде камня, стекла или металла. Его творение 2008 года – это тонна китайского чая пуэр, спрессованного до размеров одного кубического метра и распространяющего свой терпкий, пряный аромат на большое расстояние вокруг.

Исторически на Западе чаепитие (особенно из китайского фарфора) было своего рода статусным символом. А пуэр до сих пор является одним из самых дорогих видов чая. В то же время в Китае это очень распространенный, повседневный напиток. И чаще всего он производится в виде спрессованных кубиков, так что скульптура Вэйвэя – это еще и «памятник» обыденному предмету.

Сделано вручную

В 2010 году Ай Вэйвэй заполнил огромный Турбинный зал лондонской галереи Тейт Модерн сотней миллионов подсолнечных семечек, изготовленных в китайском городском округе Цзиндэчжень, «фарфоровой столице», в которой производят керамику на протяжении 1700 лет. Тысячи людей были наняты для ручного изготовления идеальных копий того, что было создано природой.

Смысл этой инсталляции строится на сложных ассоциациях, связанных с китайской историей и культурой. Как и «Тонна чая», она создана из материала, который изготавливается по большей части для экспорта, что долгое время служило серьезной поддержкой китайской экономике. Вэйвэй здесь затрагивает и проблему современной практики массового производства в Китае. Многое в стране по-прежнему делается вручную, машины дороги, а труд (и человеческая жизнь в целом) – дешев.

Кроме того, подсолнечник – важный китайский коммунистический символ. Председатель Мао сравнивал себя с солнцем, а свой народ – с подсолнухами. В Пекине семечки повсюду продают уличные торговцы, и для Вэйвэя они были еще и символом собственной юности с прогулками по городу с друзьями. Однако к 2010 году он стал узником в родном городе. В этом свете семена, брошенные на землю, символизируют притесняемое, угнетаемое общество, далекое от того идеала, который описывал Мао. Семена, которые не дадут всходов.

Do you see me now?

В 2010 году правительство Китая устроило за Вэйвэем тотальную слежку. Пекинская полиция установила в его доме и студии камеры наблюдения, которые фиксировали буквально каждый его шаг. Постоянно отслеживались и его посты в Twitter и Instagram. Вэйвэй тогда сказал: «В Китае я постоянно под наблюдением. Любой мой малейший, даже самый безобидный шаг может – и часто подвергается – цензуре китайских властей». В ответ на действия правительства художник стал сам отслеживать камеры, фургоны и полицейских в штатском, следивших за его воротами.

«Камера наблюдения», строгая и довольно красивая мраморная скульптура, служит напоминанием о том, что художник следит за теми, кто следит за ним. И снова, как в случае с чаем и фарфором, выбор материала имеет значение. Камера, буквально высеченная в камне, стала символом вездесущности этого предмета в жизни художника. Со свойственным ему чувством юмора Вэйвэй поместил камеру на уровне глаз зрителя и придал ей визуальное сходство с головой и плечами.

В 2012 году художник запустил Weiwei Cam, трансляцию в прямом эфире, пригласив своих поклонников посмотреть на то, как он работает и занимается повседневными делами, таким образом имитируя вторжение правительства в его личную жизнь. Главное отличие заключалось в том, что здесь зрители наблюдали за ним по его приглашению. Власти закрыли проект буквально в течение пары дней, но он остался напоминанием об остроумии Вэйвэя и его убежденности в том, что правительство должно нести публичную ответственность за вторжение в жизнь своих граждан.

Крабы – не то, чем кажутся

На первый взгляд, в этой работе нет ничего сверхъестественного. Просто куча довольно красивых и мастерски изготовленных фигурок крабов, правда ведь? Но неужели вы до сих пор думаете, что Ай Вэйвэй способен создать что-то, не наделенное подтекстами и тайными смыслами? Инсталляция называется He Xei, в переводе с китайского – «речной краб». Но в сложной системе омофонов, своего рода тайном языке, разработанном для обмена информацией под всевидящим оком властей, He Xei обозначает слово «цензура». И, наконец, это звучит как понятие «гармоничный», а один из знаменитых лозунгов Коммунистической партии Китая провозглашал «построение гармоничного общества», что стало служить частым оправданием для ограничения доступа к информации.

Если задуматься, становится очевидным, что общество крабов/цензуры далеко не гармонично. Окрашенные в черный и красный (цвета партии) эти существа топчут друг друга. А те немногие, кто выбирается из этой кучи, оказываются особенно уязвимыми. В 2014 году посетитель выставки случайно наступил на одного из крабов и раздавил его, невольно визуализировав метафору последствий сопротивления.

Как и подсолнечные семечки, 3000 крабов были изготовлены и расписаны вручную. Есть в этой работе и автобиографический подтекст. В 2010 году Вэйвэю сообщили, что его недавно построенная студия подлежит сносу (власти утверждали, что у него не было разрешения на строительство). Тогда художник публично объявил о том, что устраивает праздник в честь разрушения своей мастерской. Он пригласил на торжество 800 человек и заказал 10 000 крабов на ужин. Чиновники поняли скрытое послание и в отместку посадили художника под домашний арест. И хотя Вэйвэй не смог присутствовать на своем же празднике, он организовал видеотрансляцию этого события по всему миру.

Не на того напали

В 2011 году Ай Вэйвэй был арестован в международном аэропорту Пекина. Ему не предъявили никаких обвинений, но продержали в заключении 81 день. В 2013 году он представил на Венецианской биеннале проект «Священный» (S.A.C.R.E.D.) с реалистичным отображением жизни в тюрьме. Для него Вэйвэй создал шесть диорам, изображающих его в тюремной камере: вот он ест, спит, сидит на допросе, ходит, принимает душ, справляет нужду – и все это под постоянным наблюдением двух охранников в форме. Такой метод содержания заключенных был разработан с целью сломить дух человека, оказавшегося запертым в четырех стенах. Но Вэйвэя это лишь побудило рассказать о таком положении вещей широкой аудитории за пределами Китая. В следующем году на выставке в Берлине он воспроизвел это помещение в оригинальном размере. В камеру можно было зайти, осмотреть ее более чем скромное убранство, потрогать стены, обитые мягким пеноматериалом, постоять под лампами, которые были включены круглые сутки, и даже заглянуть в туалет.

Человеческий конструктор

В продолжение темы заключения следующий проект Вэйвэя был реализован в настоящей, но уже не действующей тюрьме – Алькатрасе. И вновь он был посвящен борьбе с нарушением прав человека и ограничением свободы самовыражения.

Инсталляция «След» представляет собой портреты 176 человек, которые оказались в тюрьме или были отправлены в ссылку из-за своих убеждений или политических взглядов (в том числе Нельсон Мандела, Эдвард Сноуден и китайский диссидент и нобелевский лауреат Лю Сяобо). Большинство этих людей, которых Вэйвэй назвал «героями нашего времени», на момент создания инсталляции все еще находились в заключении. Примечательно то, что сам художник не смог приехать на выставку, где был представлен «След», поскольку китайские власти отобрали его паспорт.

Впечатление от такого количества героев инсталляции усиливается благодаря сложности проделанной работы: каждый портрет был собран вручную из деталей конструктора Lego. Некоторые части были собраны в студии художника, другие – непосредственно в Сан-Франциско по его указаниям руками 80 с лишним волонтеров.

В следующем году Вэйвэй планировал еще один проект из Lego и сделал крупный заказ деталей у производителя. Но датская компания прислала ему письмо с отказом, обосновав это тем, что Lego против использования их продукции в «политических» работах. Тогда Вэйвэй организовал через соцсети кампанию по сбору деталей Lego, и люди со всего мира прислали ему тысячи кубиков.

Неутомимый борец

В последние годы и творчество, и политический активизм Вэйвэя сосредоточены на вопросах гуманитарных кризисов и катастроф. Большая часть его последних проектов посвящена беженцам. Иногда это масштабные работы вроде инсталляции из спасательных жилетов в пруду перед венским дворцом Бельведер или гигантская лодка с 300 человеческими фигурами, парящая над полом в Национальной галерее Праги. Но иногда это самые простые действия, на которые способны многие. К примеру, однажды Вэйвэй услышал историю сирийской беженки, живущей в греческом лагере, которая скучала по оставленному дома пианино. Художник привез женщине новый инструмент и записал на видео ее выступление. Ай Вэйвэй говорит, что «не существует кризиса беженцев, есть только кризис человечности».

Бэнкси: супергерой с баллончиком краски

Его работы восхищают и возмущают. Ему подражают, ему завидуют, его считают «дутой» распиаренной знаменитостью без таланта. В любом случае нельзя не признать, что имя Бэнкси имеет внушительный вес в мире современного искусства и что он вывел стрит-арт на совершенно новый уровень. В конце концов, не зря же художник был признан одним из «величайших британцев» среди ныне живущих. И это при том, что никто не знает его настоящего имени.

Скажите, как его зовут?

Знаменитый на весь мир английский уличный художник уже более 20 лет умудряется сохранять анонимность, несмотря на то, что его работы продаются за миллионы. Его настоящее имя является предметом десятка конспирологических теорий. Но принято считать, что Бэнкси родился приблизительно в 1974 году в Бристоле. По одной из самых распространенных версий, за псевдонимом Бэнкси скрывается музыкант Роберт Дель Ная, участник группы Massive Attack и тоже уличный художник, творивший под псевдонимом 3D. Сторонники этой теории обращают внимание на то, что даты появления новых работ Бэнкси по всему миру подозрительно совпадают с гастрольным маршрутом музыкального коллектива. Согласно еще одной распространенной версии, под псевдонимом неуловимого британца работает целая группа художников.

Краска как оружие

Начиная с самой первой своей заметной работы Бэнкси заострял внимание на серьезных, острых, злободневных, а порой и замалчиваемых темах. Эта первая работа называлась «Мягкий, мягкий Запад» (The Mild Mild West) и изображала плюшевого медведя, швыряющего коктейль Молотова в спецназовцев. Рисунок был создан в 1997 году после того, как полиция разогнала несколько подпольных рейвов с применением насилия. И в дальнейшем все работы Бэнкси были посвящены проблемам общества – от военных конфликтов до поклонения идолам поп-культуры.

Когда художника обвиняли в вандализме, он отвечал, что это его прямой ответ на «брендализм», и объяснял это так: «Любая реклама в общественном месте не оставляет вам выбора, видеть ее или нет… Люди, которые действительно уродуют наши районы – это компании, рисующие свои гигантские слоганы на зданиях и автобусах, пытаясь заставить нас чувствовать себя неадекватными, если мы не покупаем их барахло. Они считают, что могут орать свои обращения со всех доступных поверхностей, но вам никогда не позволят им ответить. Что ж, они начали войну, и стена – это оружие выбора, чтобы нанести им ответный удар».

Со временем Бэнкси набирал все большую популярность, а его работы стали продаваться за миллионы долларов: их покупали видные коллекционеры и звезды шоу-бизнеса. Впрочем, сам художник не особо радуется этому факту и говорит, что коммерческий успех – признак неудачи для уличного художника. Даже спустя 20 лет Бэнкси продолжает верить, что «когда граффити перестает быть преступлением, оно теряет большую часть своей невинности».

Констебль – тоже человек

Владелец паба «Принц Альберт» на Трафальгарской улице города Брайтон вспоминает, что испугался, когда в 2004 году представитель Бэнкси от имени художника попросил у него разрешение на размещение рисунка: «Моей первой мыслью было: о нет! Я думал, у нас из-за этого будут неприятности». Да и кто бы на его месте об этом не переживал? Изображение двух целующихся мужчин, одетых в узнаваемую форму британских полицейских, действительно наделало много шума. Однако вскоре после появления рисунка к пабу пришла группа полицейских, которые стали с интересом рассматривать его и делать фотографии.

«Читать» эту работу можно по-разному. С одной стороны, очевидно, что Бэнкси выступает за толерантность и создание общества, которое будет принимать любую сексуальную идентичность (с 2004 года в этом отношении произошли серьезные перемены). Но некоторые критики считают, что здесь художник просто-напросто высмеивает своих давних «врагов», часто уничтожающих его работы. Другие же, напротив, воспринимают рисунок в положительном ключе, считая, что он демонстрирует человеческую сторону полицейских и подчеркивает крепкие связи между напарниками и членами команды.

Пусть едят крэк

Огромное изображение крысы с галстуком и набитым деньгами портфелем, занявшее большую часть стены одного из зданий в нью-йоркском районе Сохо, было создано Бэнкси с разрешения властей города. Снабдив животное атрибутами типичного представителя Уолл-стрит, художник недвусмысленно демонстрирует свое отношение к бизнес-элите. При этом он подчеркивает то, с каким презрением и пренебрежением «правящий класс» относится к проблемам менее обеспеченных слоев населения. Бэнкси перефразировал крылатое выражение «Если у них нет хлеба, пусть едят пирожные», которое приписывают Марии-Антуанетте (хотя историки утверждают, что это миф), заменив в нем слово cake на crack – название дешевого наркотика.

Бэнкси рисовал крыс множество раз, но примечательно то, что в других его работах это животное несет совершенно иной посыл. Крысы, живущие под покровом темноты, ассоциирующиеся у большинства людей с болезнями и вредительством, постоянно находящиеся под угрозой уничтожения, стали символом сопротивления, выживания и упорства для многих уличных художников, которые так же вынуждены прятаться и всегда быть начеку из-за своего «запретного» творчества. Бэнкси однажды сказал: «Если вы чувствуете себя грязным, незначительным или нелюбимым, крысы – хороший образец для подражания. Они существуют без разрешения, у них нет уважения к иерархии общества, и они занимаются сексом 50 раз в день».

Обратная сторона вечного веселья

Один из любимых творческих приемов Бэнкси – использование узнаваемых, даже культовых образов в неожиданном контексте или объединение нескольких таких образов в одной провокационной сцене. В работе «Напалмовая девочка» 2004 года художник взял за основу знаменитый снимок из Вьетнама 1972 года с девочкой по имени Ким Фук, спасающейся от напалмовой атаки на ее деревню. Оригинальное фото Ника Ута с бегущими плачущими детьми стало олицетворением ужасов войны.

Бэнкси же поместил фигуру девочки между Рональдом МакДональдом и Микки Маусом – символами как веселого семейного отдыха, так и безжалостного американского капитализма. Искаженное болью и ужасом лицо реальной девочки, помещенное между двумя широко улыбающимися вымышленными персонажами, которые как будто тащат ее куда-то за раскинутые руки, вызывает еще более тягостные ощущения. Бэнкси напоминает зрителям, что скрывается за веселым и беззаботным фасадом американской поп-культуры. Художник, всегда выступавший против любых военных конфликтов, заявил: «Величайшие преступления в мире совершаются не теми людьми, которые нарушают правила, а теми, кто их соблюдает. Это люди, которые выполняют приказы, сбрасывают бомбы и уничтожают деревни».

Олимпийские шутки

В 2012 году Лондон принимал летние Олимпийские игры. Само собой, Бэнкси не мог остаться в стороне от этого исторического события. Он был далеко не единственным художником, «украсившим» улицы британской столицы в преддверии Игр, но, в отличие от многих своих коллег, Бэнкси снова умудрился не попасться полиции. Он посвятил Олимпиаде несколько сатирических работ, разбросанных по всему городу. Среди них были, например, метатель копья с ракетой в руках и человек в маске, укравший красное олимпийское кольцо. Но больше всего привлекала внимание и обсуждалась работа с изображением мальчика, шьющего гирлянду из британских флагов. Здесь посыл снова был очевидным – резкая критика рабского детского труда. Позже этот рисунок таинственным образом исчез со стены и был выставлен на аукцион с запрашиваемой ценой от 500 до 700 тысяч долларов.

Под присмотром Большого брата

Для создания работы «Единая нация под видеонаблюдением» Бэнкси сделал почти невозможное: за одну ночь художник возвел строительные леса высотой в три этажа и нарисовал законченное произведение. И все это (что особенно иронично) – под прицелом камеры наблюдения. Изображая ребенка, пишущего на стене под внимательным взглядом полицейского с собакой, Бэнкси поднимает вопрос, который с каждым годом становится все актуальнее и острее как в Великобритании, так и во множестве других стран. Речь идет о постоянной слежке за людьми: к примеру, с помощью пресловутых камер в общественных местах или через интернет.

Эта работа была нарисована на стене одного из зданий Королевской почты на Ньюман-стрит в Лондоне, и просуществовала она совсем недолго. В октябре 2008 года Вестминстерский городской совет постановил, что рисунок должен быть уничтожен, поскольку, несмотря на звездный статус, Бэнкси «имеет не больше прав на рисование граффити, чем любой ребенок». Окончательно изображение было закрашено в апреле 2009 года.

Примечательно, что недолговечность большинства работ Бэнкси лишь разжигает интерес и ажиотаж среди поклонников его творчества. В 2013 году Уилл Элсворт-Джонс, биограф художника, написал, что Бэнкси «заставляет людей бегать по всему городу, отчаянно желая увидеть очередную его работу до того, как она будет закрашена».

Покажите мне Моне

Мастерски выполненная копия культового импрессионистского полотна «Мост над прудом с водяными лилиями» с несколькими «дополнительными деталями», несмотря на явный издевательский характер, привлекает внимание к очень серьезным вопросам. Забрасывая в безмятежный прудик Моне тележки для покупок и дорожный конус, Бэнкси выступает с резкой критикой общества потребления и его пренебрежения к вопросам экологии и сохранности природы. Это общество, говорит художник, слишком сосредоточено на материальном и заставляет нас покупать больше товаров, чем нам необходимо, и, соответственно, производить больше мусора.

Даже название работы – саркастический каламбур. В крылатой фразе Show me the Money Бэнкси заменил слово «деньги» на фамилию Моне, попутно еще и выступив против коммерциализации искусства.

Another Brick in the Wall

Классическая пляжная сцена с детьми, будто бы собирающимися строить песочный замок, на фоне тропического рая с пальмами, на первый взгляд даже может показаться милой и трогательной. Вот только нарисована она была на Израильском разделительном барьере (стене, отделяющей страну от Западного берега реки Иордан), а художнику пришлось работать под прицелами оружия, направленного на него военными. Тогда Бэнкси задавался вопросом: насколько незаконно «портить» стену, если сама эта стена была признана незаконной международным судом?

Всего он поместил на барьере девять рисунков, в том числе и голубя мира в пуленепробиваемом жилете. Когда Бэнкси создавал эти работы, у него случился разговор с палестинцем, который сказал: «Разрисовывая стену, вы делаете ее красивой». Бэнкси поблагодарил его, но мужчина ответил: «Мы не хотим, чтобы она была красивой, мы ненавидим эту стену. Отправляйтесь домой».

Кардинал Грех

В декабре 2011 года, буквально перед самым Рождеством, Бэнкси в прямом смысле «покусился на святое» – католическую церковь. Скульптура, представляющая собой копию каменного бюста кардинала XVIII века с «пиксельным» лицом, была выставлена в Ливерпульской художественной галерее Уолкера и мгновенно стала предметом обсуждения всего города.

В названии этой работы благодаря традиционной для него игре слов Бэнкси напоминает зрителям о самой позорной странице в истории католической церкви – скандале вокруг сексуального насилия над детьми. В английском языке словосочетание cardinal sin используется для названия смертных грехов наряду с более традиционным mortal sin. А скрытое лицо священнослужителя отсылает нас к методу, который используют на телевидении, чтобы сохранить в тайне личность жертвы насилия.

Комментируя эту работу для ВВС в 2011 году, Бэнкси сказал: «В это время года легко забыть истинный смысл христианства – ложь, коррупция, насилие».

Фрэнсис Бэкон. Живопись 1946 (Нью-Йоркский музей современного искусства (МоМА), Нью-Йорк), 1946 год

Фрэнсис Бэкон. Три этюда к фигурам у подножия распятия (Тейт Британия, Лондон), 1944 год

Ай Вэйвэй. Изучение перспективы. Площадь Тяньаньмэнь, 1995 год

Ай Вэйвэй. Подсолнечные семечки, 1957 год

Ай Вэйвэй. Камера наблюдения, 2010 год

Ай Вэйвэй. Речные крабы, 2011 год

Бэнкси. Пусть едят крэк, 2008 год

Бэнкси. Напалмовая девочка, 2004 год

Бэнкси. Единая нация под видеонаблюдением, 2007 год

Бэнкси. Покажите мне Моне, 2005 год

Бэнкси. Кардинал Грех, 2011 год

Продолжить чтение