Мы – серебряные!
Рассказы
Сердце Владыки
Шестой час длилось нудное совещание. Вполне возможно, не совещание, а совет. Или обсуждение. Или арбитраж. Последние годы Владыка плохо понимал разницу. Угодливые лица, нагромождения слов, титулов, чинов, званий – всё это повторялось изо дня в день, бесчисленное множество лет.
Иногда Владыке казалось, что он лишний на этих собраниях, но услужливые вельможи, подобострастно сутулясь, вновь и вновь усаживали его за стол – и всё повторялось сначала. Снова звучали витиеватые речи, сменялись люди, обсуждались события, принимались решения. Владыка дремал. Тело его неумолимо дряхлело, память всё чаще отказывалась служить, и мысли могущественнейшего из правителей галактики блуждали в сумраке воспоминаний.
Можно было подумать, что он сошёл с ума, но эта мысль была бы ошибкой. Владыка всё ещё осознавал себя, понимал, какой властью обладает, пусть и не всегда мог сообразить, для чего. Временами, в ходе очередного совещания или церемонии, он вдруг поднимал руку, наслаждаясь нервной резкостью наступающей тишины. Этого примитивного жеста хватало, чтобы начисто уничтожить раздражающие звуки. И в тот же миг все как один могущественные министры, советники, генералы, губернаторы сжимались, сутулились и боялись вздохнуть, ожидая слов своего господина.
Но Владыка молчал. В эти моменты благословенной тишины изучал он кисть своей руки, удивлённо глядел на скрюченные, узловатые пальцы и особое внимание уделял длинным, желтым ногтям, покрытым облупившимся золотым лаком. Повелителя удивляла морщинистая кожа цвета топлёного молока и совершенно незнакомые, чужие синеватые прожилки старческих вен.
Он держал руку поднятой, и одного движения этой иссушенной десницы достаточно было, чтобы галактика затаила дыхание. Галактика, которую долгие десятилетия держал он за горло. Его галактика.
Последняя мысль согревала старика, и он почти не замечал, что сил поднять эту самую руку становилось всё меньше.
Впрочем, иногда Владыка не ограничивал себя картинным жестом. В дни, когда проклятый туман в голове был не столь густым, когда проклятый гул в висках отступал и сердце переставало противно ныть, он брал слово. С высоты установленного на постамент белого резного трона Владыка сотни и ещё полусотни звёздных систем вершил судьбы миллиардов и миллиардов подданных.
И пусть последние годы голос его звучал всё реже и, что таить, всё тише, никто из придворных не думал даже о том, чтобы перечить своему Повелителю. Да что там, эти лощёные, могущественные мужи забывали дышать, подобострастно глядя на Владыку.
Случалось, конечно, в эту роковую минуту кому-то отвлечься, почесать за ухом, отвернуться или кашлянуть, но те, кто допускал непростительную оплошность, горько жалели о том и на собственном опыте познавали справедливость популярной в народе фразы: «От министерского кресла до каторжного места – шаг да миг».
Вот и сейчас, когда на очередном совете выступал седовласый мужчина в лоснящемся вицмундире, Повелитель неожиданно пришёл в себя. Сначала он долгое время смотрел на докладчика. Тот был толст, гладко выбрит, чуть кривил тонкие губы и каждое произнесённое слово чеканил, словно удар палочек по полковому барабану.
Некоторое время Владыка морщился, силясь вспомнить имя выступавшего. Сначала ему казалось, что перед ним Маршал Внутренних Войск. Затем он решил, что седовласый – Верховный Гардиан Тайной Службы. Или нет?
Владыка смутно припоминал, что этого человека он сам и назначил пару лет назад, на стремительно освободившееся место его предшественника, какового сам и приказал арестовать на заседании Высшего Совета. За что? Это воспоминание ускользало.
Сидя на сияющем своём троне, Повелитель смотрел на говорившего, который за пару лет ощутимо прибавил в весе и орденах, и прикидывал, не пора ли провести очередную ротацию. На счастье потолстевшего чиновника, мысли в голове Императора бродили в этот день медленно и никак не хотели складываться в решения. И ничего не подозревающий докладчик спокойным, уверенным голосом говорил о проведенных арестах на трёх планетах внешнего сектора. А также об «окончательном решении вопроса студенческих театральных коммун».
Владыка долго хмурился и наконец припомнил, что некие студенты на окраинах его Империи и правда стали с дюжину лет назад создавать какие-то коммуны. Глупые дети, закончив школы, отказывались устраиваться на работу в корпорации и там, пробиваясь по карьерной лестнице, строить достойное гражданина Империи будущее. Вместо этого они сутки напролет читали произведения давно почивших писателей и пьески каких-то юнцов, которые в Имперском Консорциуме Мастеров Слова не числились, а потому и пьес никаких писать не могли. Но эти глупые выскочки отчего-то полюбили написанную самозванцами чушь, обсуждали их глупые измышления, спорили и даже ставили какие-то самодеятельные представления, не проходившие ни надзора, ни утверждения.
Служба Обеспечения Стабильности Короны долгое время не обращала внимания на этих лоботрясов, но в конце концов меры начали приниматься. Тех, кто отказывался поступать на работу, признавали, согласно свежепринятому закону, «асоциальными молодёжными элементами» и на этом основании лишали свобод, доступных более лояльным юношам и девушкам. Коммуны изгоняли из помещений Дворцов молодежной политики и снимали с довольствия университетских служб воспитания. Их сборы на квартирах разгоняли.
Считалось, что всё это даст свои плоды и жизнь на планетах внешнего сектора войдёт в прежнее русло. Однако на деле вышло совсем иначе, и за эту оплошность прошлый глава Службы Обеспечения Стабильности Короны поплатился креслом, сгинув где-то на рудниках Малого астероидного кольца. Юные чтецы не только не прекращали своей деятельности, но и ещё сильнее сплачивались. Миниатюры, которые они ставили на основе самых отвратительных пьесок, неожиданно превратились в полномасштабные антрепризные постановки. Невесть откуда среди этих олухов нашлись и талантливые актеры, и одаренные композиторы, художники, поэты. Пьесы стали собирать полные залы.
Эти отвратительные, деструктивные театральные коммуны невесть почему становились популярны и, к ужасу местных чиновников, финансово независимы. Трудиться на благо Империи смутьяны по-прежнему не желали, хотя налоги платили исправно, и это тоже стало причиной замедленной реакции властей на явную идеологическую диверсию.
Совет по эстетическому и нравственному воспитанию молодежи при Императоре долго обсуждал сложившуюся ситуацию и после ряда экспертиз установил, что произведения возомнивших о себе невесть что бездарей не являются искусством. Постановщики и актёры, как сказано было в отчёте, отрицают многовековые традиции Имперского театра. Анализ их психологических портретов показал, что все эти лицедеи бездуховны, а многие потенциально враждебны Империи. Владыка помнил, как долго он выслушивал экспертные заключения. И помнил даже, что постановил… что-то. Во всяком случае, он точно подписывал какой-то эдикт.
Постучав ногтями по подлокотникам величественного своего трона, Владыка стал припоминать, что лет пять-шесть назад спектакли стали попросту запрещать. Но вместо горячей поддержки патриотически настроенного трудового населения эта инициатива на планетах внешнего круга вызвала волнения и даже робкие протесты. Да и эффективность запретов была невысока: постановки продолжались подпольно, имперская информационная сеть наполнялась короткими медиасюжетами, а кроме спектаклей юные бунтовщики стали позволять себе провокационные, пасквильные стишата или отвратительно порочные, безнравственные песни.
Владыка поморщился. Он, кажется, прослушал две или три такие песенки. В них было о… он точно не понял о чём. То ли о звёздах, то ли об океанах. Никакого реализма, лишь размытые образы. И ни слова о величии Империи. Ни слова о нём самом, милостивом Владыке, покровителе певцов и поэтов!!! Всё, что творили эти бездельники, было непривычным, дерзким, чужим.
К делу подключились Внутренние Войска. Активистов, актеришек, бездарей стали ловить и принуждать к сознательному труду. Но те оказывали сопротивление, сбегали, прятались или саботировали работы. Эти прохиндеи пользовались покровительством друзей и невесть откуда взявшихся поклонников, продолжая свою возмутительную деятельность. Запрещённые спектакли собирали всё больше зрителей, а инфосеть заполнялась новым, совершенно непотребным контентом, всё более хамским и вызывающим.
Начались аресты. Задерживали и участников коммун, и тех, кто их укрывал. Некоторое время назад, Владыка не мог вспомнить точно когда, он неожиданно осознал, что Тайная Служба планирует новые, силовые акции. Обсуждались варианты перевоспитания. Предлагались самые разные пути подавления. Споры шли вокруг того, сколько лет должны провести виновные на каторжных работах. Предлагалось также публично казнить самых активных негодяев. А вместе с ними и тех, кто допустил всё случившееся – родителей, директоров школ, ректоров университетов, отдельных чиновников.
Владыка закрыл глаза. Кажется, на том совете он брал слово и произнёс удивительно долгую речь, напомнив собравшимся о вещах важных. О том, что они живут в государстве равных свобод и возможностей. О том, что его императорский титул содержит строку о «Протекторе изящных искусств и покровителе художников и поэтов». И, кажется, на этом основании потребовал исключить смертные приговоры, отправив задержанных под командование менторов Императорской Гвардии. «Это будет гуманно», – заключил тогда Владыка. И тут же снял с должности и приговорил к публичной казни Главу Службы Сдерживания и Контроля. На лице его отражалось сомнение в словах Императора, и спускать это с рук не стоило.
Удовлетворенно покивав головой, Владыка утвердился в воспоминании, что именно такой приказ был отдан чуть меньше трёх месяцев назад. Ему ещё показалось, что гвардейцы его личной Тысячи в тот день не слишком резво отреагировали на приказ об аресте нерадивого Главы Службы. И тут же успокоил себя – такого быть, конечно, не могло.
И в этот момент до него донеслись слова выступавшего.
– Таким образом, – чеканил докладчик, – двадцать две тысячи четыреста тридцать два человека осуждены к каторжным работам и поражению в правах гражданина третьей степени. Тридцать четыре тысячи приговорены к заключению на сроки от десяти до двадцати лет, с поражением в правах гражданина второй степени. Девяносто шесть тысяч человек приговорены к поражению в правах первой степени, с последующей утилизацией.
Владыка поёрзал на троне и поднял руку. В зале воцарилась привычная тишина. А впрочем, привычная ли? Нет, эта тишина не была абсолютной и возникла отнюдь не сразу. Владыка слышал, как сопит прерванный докладчик. Как кто-то почёсывается, сидя в кресле. И отчётливо различил чей-то сдавленный кашель, что было совсем уж из ряда вон.
Мысли Владыки пришли в смятение и медленно, словно муха, увязшая в смоле, принялись сменять друг друга. Он никак не мог понять, зачем поднял руку. Вроде бы стоило вмешаться в ситуацию с приговорами, но теперь, когда ему продемонстрировано неуважение, требовались другие реакции. Судьбы каких-то бездельников были никак не на первом месте. С чего начать? Как не забыть ничего? Никого?
Владыка поднял руку выше. Раздался чуть слышный щелчок в одном из суставов. Дыхание Императора на миг утратило привычный ритм. Но стальная воля Повелителя оказалась всё такой же неодолимой, и он промолвил:
– Согласно моему распоряжению, – голос Владыки был тих настолько, что он едва слышал себя сам, – арестованные должны быть переданы Императорской Гвардии, на перевоспитание.
В зале повисла тишина. Владыка с удивлением обнаружил, что некоторые из министров вовсе не обратили верноподданных взглядов своих к подножью трона. Гадостно стало на душе Императора. Неприятно. Он хотел было что-то сказать, но тут докладчик, имени которого Владыка так и не вспомнил, чуть поклонившись, заговорил:
– Ваше Императорское Великолепие может не беспокоить себя. В полном соответствии с вашими распоряжениями, Владыка, всеми работами по подавлению бунта на планетах внешнего сектора Империи руководит Совет Императорской Гвардии, – с этими словами он ещё раз поклонился и с незнакомой интонацией добавил традиционное: – Свет и Слава Императору.
Владыка замер. Медленно-медленно одна мысль теснила в голове другую. Какое отношение сказанное этим человеком имеет к ситуации с коммунами и его личным приказом? Как мог собираться Совет Гвардии, если возглавлял этот совет он сам? Почему эти люди продолжают что-то обсуждать? Как он оказался в этом зале?
Связать тягучие, тягостные размышления между собой не получалось. Владыка вдруг осознал, что хочет спать. Что у него болит спина. Что левый глаз чуть подергивается и кисть левой же руки затекла. Непонимающим взором он обвёл зал собрания, силясь понять, что обсуждают эти люди.
А заседание между тем продолжалось. До Владыки донеслись обрывки фраз: «передать часть полномочий советам губернаторов», «командование армией», «решение вопроса с увековечиванием памяти», «сговорчивость наследника», «необходимые уступки», «информирование населения о трагической новости» и «сохранение мира и порядка после наступления часа икс».
Владыка чувствовал, что должен внимательнее слушать, о чём говорят собравшиеся вокруг люди. Что надо вникнуть в детали, разобраться. Отреагировать! Может быть, даже кого-то казнить. Чувствовал, но никак не мог понять, за что же зацепиться, чтобы распутать этот странный клубок непонятных ему разговоров. В итоге он задремал.
Через некоторое время Император ощутил, как чья-то почтительная рука легла ему на плечо. Он медленно открыл глаза. Расплывчатый силуэт никак не хотел собираться в единый образ, и лишь через минуту-другую Владыка осознал, что побеспокоил его сон личный камердинер. Тот услужливо поклонился, сделал едва заметный жест рукой, и Император почувствовал, как кто-то подхватывает его под руки. Послушно семеня ногами, он позволил отвести себя в какое-то другое, знакомое вроде бы помещение. Кажется, это была его гостиная. Или кабинет. Или спальня.
«Ну конечно!» – вдруг промелькнуло в голове Владыки. Он узнал свой рабочий кабинет, из которого несколько десятков лет вершил судьбы Империи. Увидел мерцающую синим светом проекционную поверхность, на которую выводилась трёхмерная карта его государства, актуальные новости и оперативная статистика. Увидел своё рабочее кресло-трон, с приступочкой для ног, которая появилась тут лет пять-шесть назад.
Чуть улыбнувшись, он махнул рукой, и слуги, подведя его к рабочему креслу, помогли устроиться в нём, подложили под спину подушку и накрыли колени чем-то мягким и тёплым. Подошедший камердинер оправил на Императоре сбившуюся мантию и поставил на широкий подлокотник кружку с чем-то дымящимся и ароматным. Туда, куда ставил её последние сорок лет.
Владыка взглянул в глаза своему слуге, и на миг показалось ему, что в глазах этих притаилась грусть. Сонная фантазия Императора разыгралась настолько, что почудилась ему даже поблёскивающая слеза. Император удивился и хотел о чём-то спросить самого верного из своих приближенных. Он даже приоткрыл для этой цели рот, но замер, вздохнул и забыл, что именно хотел сделать.
Наваждение быстро ушло, а вслед за ним ушёл и камердинер со слугами. Император остался один. Неожиданно чистым, кристально ясным взором он уставился на трехмерную проекцию карты галактики. Он переводил взгляд с планеты на планету, осознавая, что миллиарды и миллиарды жителей на каждой из них начинают день, вознося ему хвалу. Смотрел и улыбался. Дыхание его стало ровным, кожа впервые за долгие годы утратила бледность, и казалось, даже морщины на старческом лице разгладились. Владыка закрыл глаза. Сердце властелина половины галактики остановилось.
01.01.2022
Милосердия
Есть много в небесах и на земле такого,
Что нашей мудрости, Гораций, и не снилось.
(У. Шекспир в переводе князя К.К. Романова)
Не то, что входит в уста, оскверняет человека,
но то, что выходит из уст, оскверняет человека…
(Мф. 15:11)
Дивное флорентийское утро всегда завораживало Мастера. Ступая по каменным мостовым, он то и дело останавливался, прислушиваясь. Скрип колеса старой телеги, досужие разговоры местных монн, лай собак – все, даже самые простые звуки были интересны Мастеру. Каждый звук отзывался в душе и занимал своё место в сложной системе его представлений о мире. Иногда Мастер даже доставал небольшой блокнот и осколком карандаша делал в нём какие-то пометки.
Впрочем, этим утром Мастер не мог позволить себе долгих остановок. Его уже обогнали несколько путников, полдюжины парочек и небольших групп горожан. Солдаты, почтенные дамы и, конечно же, бесчисленная детвора стремились к монастырю. То и дело слышал Мастер приветствия, на которые отвечал улыбками и лёгкими полупоклонами. Буквально вся Флоренция шла на площадь Сан-Марко, и уж там точно не ожидалось недостатка в звуках.
Кто-то слегка толкнул Мастера в плечо. Подняв взгляд, он увидел фра Джакомо Перучини. Старый монах суетливо пожал плечами, отвесил поклон, улыбнулся беззубой своей улыбкой и прошамкал:
– Прощения просим, мессер Леонардо.
* * *
«Кажется, это действительно конец», – подумал Узник, откладывая перо и с сожалением понимая, что его «Руководство к христианской жизни» останется недописанным, и даже те несколько жалких страниц, что он успел накропать убористым почерком, скорее всего, сгниют тут же в подземелье. «Всевышний! Чем прогневал тебя смиреннейший из слуг твоих?»
Узник закрыл глаза. Где-то в глубине сенного матраса шуршали и попискивали мыши. За стеной кто-то тихо и слёзно стонал. А в коридоре раздавались мерные шаги стражника. Кованые сапоги отбивали четкий равномерный такт по каменному полу. Лязгнул и грохнул об пол тяжелый засов. Скрипнула дверь, и тихий, печальный голос с виноватой интонацией произнёс:
– На выход пожалуйте, сеньор Джироламо.
* * *
Менее чем в двух сотнях миль от Флоренции, вниз по течению Тибра, утро выдалось совсем не ласковым. Небо было затянуто чёрными тучами, порывистый ветер то и дело нападал на жителей Вечного города, а на старые мостовые падали тяжелые холодные капли.
Выйдя на балкон недавно восстановленного Кастель Сант-Анджело, грузный заспанный Папа устремил взор к северо-западу, насколько это было возможно, учитывая замысловатую архитектуру прекраснейшего из замков. Сегодня должно свершиться правосудие.
Папе казалось, что порывы ветра доносят до него восторженные возгласы толпы, треск пламени и крики предателя.
Звук шаркающих сандалий, традиционно сопровождавший появление папского викария, отвлёк властителя христианского мира от приятных размышлений.
– Да будет это утро полно благости для Преемника князя апостолов!
* * *
Смятение – вот лучшее слово, которое сумел подобрать Леонардо, глядя на толпу вокруг. Смятение овладело площадью Сан-Марко. Шуршали подолы платьев, скрипели кожаные дублеты, то тут, то там раздавались звуки почёсываний, покашливаний и сдавленный, нерешительный шёпот. Изредка отдельные смельчаки рисковали выкрикнуть что-то, волновавшее их, но ни один из выкриков не сподвигнул толпу к действию.
– Савонарола – наш пастырь!
– Сжечь еретика!
– Моро – цареубийца!
– Иисус – синьор и король Флоренции!
– Слава королю Людовику!
– Покайтесь!
Визгливые, скрипучие, дребезжащие, трубные – редкие голоса тонули в гуле толпы, и те, кто осмелился возвыситься над ней, смущённо прятали лица, стараясь стать как можно незаметнее. Леонардо улыбался, отмечая удивительную инертность толпы. «Неживость и смятение», – так он записал в свой блокнот. Хотел внести ещё какую-то мысль, но тут на эшафот поднялся папский легат, и площадь затихла, словно кто-то подал некий специальный сигнал.
* * *
Идти было легко. Раны, синяки и ссадины, ещё недавно напоминавшие о себе поодиночке и все вместе, вдруг умиротворённо затихли. Боль, усталость, обида, страх вмиг покинули бывшего епископа, оставив в душе его спокойствие и свет.
Сопровождаемый угрюмой молчаливой стражей, он преодолел подъём по узкой каменной лестнице и через захламленный двор выведен был на улицу Гобеленов. Зажмурившись от неожиданно обрушившихся на него солнечных лучей, Джироламо запнулся, потёр глаза и прислушался. С площади доносился гул толпы и редкие, плохо различимые из-за монастырской стены выкрики.
«Иисус – синьор и король Флоренции!»
Джироламо улыбнулся. Его дети. Его паства. Его «белые». Его «плаксы». Они не оставят своего наставника в последние мгновения. Они лишь укрепятся в вере, увидев, как он взойдет на эшафот. Уверуют! И не свернут с пути!
* * *
Вино искрилось в бокале алыми и багряными всполохами, отвечая танцу свечного пламени. Серая хмарь этого утра вынудила Понтифика зажечь светильники и наслаждаться завтраком в мерцающем мареве теней. Папа Александр поднял бокал и вгляделся вглубь сосуда, будто пытаясь постигнуть ту самую истину, что, по мнению древних мудрецов, скрывается в этом дивном напитке.
Но нежнейшее тосканское вино молчало. Оно было куда менее разговорчивым, чем многочисленные просители, наушники и клевреты. Оно не желало разделять ответственность за казнь горделивого священника, возомнившего себя прорицателем и презревшего милость кардинальского служения. Чудесный дар иезуитских монастырей был молчалив, таинственен и беспристрастен.
Сжимая в левой руке бокал, другой Папа поглаживал шерсть пушистого чёрного кота. Питомец, что и говорить, неподобающий для викария Христа, но эту маленькую слабость могущественнейший из правителей христианского мира преодолеть не мог. В минуты тяжелых раздумий он часто гладил своего любимца, наслаждаясь его басовитым урчанием. В эти мгновения ему приходили в голову лучшие мысли.
* * *
От смятения не осталось и следа. Толпа бушевала. То тут, то там происходили стычки, и страже приходилось охлаждать особо ретивых сторонников приговорённого или же его противников. Казалось, споры и потасовки занимают население куда больше основного зрелища. Запах пота, смолы, сена будоражил кровь, а скучный гнусавый голос монаха, зачитывавшего приговор, не мог перекрыть ропот толпы, окрики стражников и звуки оплеух.
Леонардо не принимал участия в общем «веселье». Как-то само собой вокруг Мастера возникло небольшое, но вполне свободное пространство, и он мог полностью сосредоточиться на наблюдениях. Он внимательно изучал рубленое горбоносое лицо приговорённого. Отмечал удивительную белизну кожи бывшего негласного властителя города, ссадины и кровоподтёки и кристальную ясность взора. Джироламо Мария Франческо Маттео Савонарола стоял, расправив плечи, не препятствуя суете за спиной и словно вовсе не замечая усилия стражников, пытавшихся привязать его к столбу.
* * *
Он видел каждого. В многотысячной толпе Узник различал мужчин, женщин и детей. Видел выражения их лиц, капельки пота, тени под глазами, седину в волосах, морщины, пульсирующие на лбах жилки. Он слышал каждое их слово, зубовный скрежет, их дыхание и даже самые сокровенные, потаённые мысли.
Ясность сознания и неожиданно обретённая лёгкость поразили Джироламо. Приговорённый даже не замечал, как руки его стянули верёвкой, а сам он оказался привязан к столбу. Узник с трепетом прислушивался к каждому в толпе. К монахам, ремесленникам, благородным дамам, простолюдинам. Слышал возлюбленных своих «плакс». И лишь одного не слышал. Не слышал Его!
Не так он хотел встретить свои последние мгновения. Только не под мракобесный гомон. Только бы не слышать их. Только бы заглушить это безумие!
* * *
Вино закончилось. Блюдо с фруктами опустело. Слуги уносили остатки обильной папской трапезы, а сам Понтифик предался неподобающему чтению «Энеиды». Чёрный кот давно удалился по своим кошачьим делам и не мешал хозяину впадать в ещё большую ересь.
Что греха таить – Папа был тончайшим ценителем и восхищался поэмой безбожника Вергилия, но в этот день даже великий сын Рима не мог заставить Понтифика сосредоточиться. Мысли его были далеко, в далёкой, мещанской, богемной и встревоженной Флоренции.
Сумбурные мысли полностью овладели стареющим Родриго Борджиа. И лишь приход викария, который явился в покои Понтифика, чтобы огласить полученные донесения, письма и прошения, несколько отвлёк Папу. Он поморщился, отложил в сторону Вергилия и уставился на секретаря, пытаясь вникнуть в суть принесенных им новостей. А викарий, не замечая отстранённости Папы, сел за конторку и, неспешно перебирая бумаги, зачитывал их тихим, скрипучим голосом, чуть растягивая гласные.
* * *
Огонь занялся удивительно быстро. Хворост вспыхнул, и просмолённые дрова не заставили себя ждать. Над площадью взметнулся чёрный дым. Пламя ревело и трещало, заглушая гомон толпы.
Джироламо стоял, казалось, не замечая расцветающего вокруг огня. И в какой-то миг Леонардо понял, что бывший Генеральный викарий Тосканской конгрегации смотрит прямо ему в глаза. Их разделяли десятки, сотни людей, но Мастер чувствовал, что смотрит Савонарола прямо на него. Спокойное и горделивое лицо монаха было словно вытесано из камня. Лишь губы его чуть заметно шевелились. «Милосердия», – прочёл Леонардо. Милосердия.
Странное оцепенение овладело Мастером. Он опустил руку в карман и достал маленькую серую шкатулку. Полированная металлическая коробочка размером с половину ладони была легкой на вес и холодной на ощупь. Она блестела в утренних лучах, играя то серебром, а то синими и фиолетовыми разводами. И лишь два небольших рычажка нарушали её безупречную стальную красоту. Под одним из них были выгравированы перечеркнутые губы. Под другим было изображено ухо, также перечёркнутое.
Удивительное изобретение. Насмешка. Шутка. Не иначе, напетая самим Искусителем, если бы Леонардо верил в прародителя зла. Но нет. Верил он в глубинные тайны природы, в математику и логику, в наблюдательность и красоту. И как бы в насмешку над собой соорудил Мастер это странное устройство. Он и сам не мог ответить себе, что руководило им, кроме банального любопытства. И ещё более затруднился бы дать ответ на вопрос, зачем взял эту металлическую шкатулку с собой.
Леонардо вновь перевёл взгляд в сторону эшафота. Пламя ярилось всё сильнее. Он едва различал фигуру Савонаролы, но мог бы поставить в заклад всё, что у него было, на то, что священник стоит так же прямо и лишь тихо шепчет: «Милосердия».
Не думая больше ни мгновения, Леонардо повернул один из рычагов.
* * *
Треск горящего дерева и рёв пламени не были слышны за какофонией голосов. Их были сотни. Тысячи. Они заглушали неукротимую стихию. Испуганные и восторженные, злобные и сочувствующие, мужские и женские – все они звучали в голове у Савонаролы. Голоса тех, кого вёл он к Царствию Небесному, оказались адом на земле…
И тут, сквозь дым и языки пламени, увидел он единственного человека на площади, кто в этот решительный миг – молчал. Молчал, не добавляя свою толику его личной преисподней. Просто смотрел.
Савонарола сразу же узнал безбожного любимца герцога – художника и механика Леонардо. Священник долго вглядывался в лицо Мастера и, несмотря на бушевавший ад, видел его в мельчайших деталях. Смотрел и, повинуясь инстинкту, шептал: «Милосердия».
А пламя безумствовало. Чёрный дым закрывал уже половину неба, запах гари забивал лёгкие, мир раскалялся, и воздух наполнялся ядом. Такой же нестерпимой, подобной адскому пламени, была стихия в тот памятный день седьмого февраля одна тысяча четыреста девяносто седьмого года. Тогда на «эшафот» были брошены зеркала, украшения, духи и шикарные расшитые платья. В огненном безумии нашли свой конец игральные карты, кости, лютни и цистры. И конечно же, сотни и сотни осквернённых дыханием Нечистого книг, полных языческого мракобесия. В том очистительном огне были преданы забвению Овидий, Вергилий, Эсхил и проклятый Создателем Боккаччо. Всю скверну их очистило огнём. И огонь тот был так же ярок, так же неудержим. Он так же трещал, громыхал и гудел, заглушая собой все звуки этого заблудшего мира.
И вдруг Джироламо осознал, что ясно различает рёв пламени. Первобытный, тяжелый гул звучал в его ушах. Он слышал, как лопаются дрова и осыпается пеплом хворост. Слышал шум налетевшего с северной стороны ветра. Слышал всё, кроме… Кроме голосов. Крики, визги, вопли – всё исчезло в единый миг. Только стихия, управлявшая последними мгновениями его жизни. Загадочные, неподвластные, глубокие звуки. И в этот миг Узник услышал! Услышал Его!
Джироламо Савонарола улыбнулся. В последний свой миг, прежде чем огонь коснулся его тела, он попытался вознести хвалу Господу, но… не различил звуков своего голоса.
* * *
Стоя на балконе, Папа Александр Борджиа вновь смотрел на северо-запад. Он прислушивался к пению птиц, наслаждался звуком листвы, пребывавшей в беспокойстве от налетевшего порыва ветра, вслушивался в мерный бой подкованных гвардейских сапог. Очарование пасмурного весеннего утра ненадолго захватило Понтифика. И всё же чувство долга брало верх. Папа обернулся и, глядя в залу, хотел попенять своему викарию, что тот прекратил утренние доклады, но в этот же миг обнаружил, что его секретарь мерно и, видимо, уже давно о чём-то говорит.
Понтифик замер. Секретарь же продолжил «немое чтение». Он старательно шевелил губами и иногда водил пальцем по строчкам. Некоторое время спустя он отложил истрёпанный лист и, не глядя на Папу, принялся за чтение следующего. Однако и в этот миг звук не потревожил ушей Понтифика.
Родриго Борджиа улыбнулся. Возможно, впервые за многие годы. Отвернувшись от викария, он вновь подошёл к перилам и, закрыв глаза, принялся слушать, как поют в папской роще дивные римские птицы.
12.02.2022
Это случилось на восходе
Дорожная плитка была ещё влажной от утреннего полива, и в глянце её отражались лучи восходящего солнца. И пусть само светило ещё пряталось за правым склоном Красного холма, который местные жители называют Мапо Ри, золото лучей благословляло пробуждающийся мир. Редкие облака приобрели дивный оттенок, знакомый лишь тем, кто встречал утро в Лхасе. Словно вышитые драгоценными нитями, напоминали они дивные церемониальные одеяния местных лам.
По пустынной в это раннее время дороге медленно катил шикарный приземистый автомобиль. Блестящий, тёмно-синий, с кремовым верхом, он зримо воплощал собой понятия «величие» и «успех». Массивная хромированная решётка радиатора сияла, словно тиара венценосной особы. Насыщенные затемнённые стёкла отражали возвышенность тибетского утра, а матовые чёрные шины разгоняли дорожную влагу, приобретая глубокий антрацитовый оттенок.
Настоящее произведение искусства от концерна FAW, без смущения названное Hongqi – «Красное знамя», ультрасовременный представительский Н9 всем своим видом показывал, что к подножию древнего дворца подъехал не простой смертный. А чёрная табличка с номером, на которой рядом с белыми цифрами пламенел алый иероглиф, лишь подчёркивала особый статус раннего туриста.
Ярким рубином вспыхнули массивные стоп-сигналы, и автомобиль остановился. Дверь переднего пассажирского сидения распахнулась, и на мостовую выпорхнул невысокий, чуть лысеющий китаец в хорошем костюме и с непроницаемым выражением на лице. Сохраняя достоинство, при этом действуя стремительно, он приблизился к задней двери, отворив её со всем возможным почтением. Выражение лица при этом изменилось с непроницаемого на восхищённое.
Из недр же автомобиля выбрался загорелый мужчина совершенно европейской внешности. Он был невысок, носил собранные в косу волосы, а глаза прятал за стёклами солнечных очков знаменитого западного производителя. Одет мужчина был в тёмно-синие брюки современного свободного кроя и белую футболку. Самую обыкновенную, меланжевую, имевшую лишь одно украшение – эмблему на левой груди. Контур какого-то здания с колоннами и надпись кириллицей.
– We've arrived, Honored Master, – чётко артикулируя, произнёс открывший дверь мужчина.
– Thank you, Shen, – тихим голосом, с едва заметными паузами между словами, ответил мужчина в футболке. – Is everything ready?
– Don't you worry, Master! Everyone is warned!
– Thanks again! – произнёс европеец, чуть заметно склонив голову. – The rest of the way I have to do myself.
Китаец церемонно поклонился, провожая прибывшего взглядом.
Прибывший же европеец огладил футболку, огляделся и, едва заметно вздохнув, двинулся в сторону лестницы. Он чуть помедлил перед тем, как поставить ногу на белые, стёртые за многие века ступени. Впрочем, надо признать, что белыми они были годы и годы назад. На фоне недавно выбеленных стен ступени казались серыми, старыми и ненадёжными. Тысячи и тысячи ног поднимались по ним бесчисленное множество десятилетий. Монахи, слуги, стражи и, конечно же, самые назойливые из представителей цивилизации – репортёры и туристы.
Тот, кого Шень назвал Мастером, поднимался неспешно. Спина его была прямой, лицо спокойным и умиротворённым. Он глядел по сторонам, и в памяти его лестница эта всплывала совсем иной. Ещё целой, недавно отполированной, безупречно белой.
Мастер закрыл глаза и будто бы вознёсся над бесконечным подъемом. Он видел, как три десятка человек, не озираясь, бегут вверх по ступеням, сжимая в руках испачканные кровью короткие мечи с закруглёнными рукоятками. У некоторых, впрочем, были копья. Видел Мастер и себя самого во главе этого отряда. Невысокий, лысеющий, в оранжевых одеждах, вцепившийся в рукоять ритуального кинжала Пхурба, притороченного к поясу, он что-то кричит своим людям. Кажется, это фраза: «Мы опоздали».
Преследуемые воинами Лхавзан-хана, разбитые, потерявшие девять десятых от числа принявших бой, они что было сил неслись под спасительную сень дворца Потала. Израненные, запыхавшиеся, буквально травимые двумя сотнями отлично подготовленных бойцов, они достигли великой лестницы, но всё равно опоздали. Над далёкими, но всё же различимыми в утренней дымке воротами развевались знамёна рода Борджигин.
Дворец был захвачен. А следовательно, тулку Ригцзин Чжамьянг Гьяцо пленён или даже мёртв. Всё было зря.
Названный Мастером открыл глаза. Он вновь видел те самые врата, но в этот раз развевались над ними красные флаги и солнечно-желтые звёзды. На миг поднявшийся ветер распахнул полотно стяга, и звёзды затрепетали над древним дворцом.
Мастер вздохнул. Он медленно продолжал подъём, восхищаясь величием приближающихся стен Белого дворца. Ему помнился каждый шаг. Каждая ступень. Да, именно тут, когда стены крепости были так близки, всё и было кончено. В живых не осталось никого, а сам он был схвачен и, кажется, избит. Жизнь его, конечно, оборвалась не здесь. Казнённый при большом стечении народа, он окончил свой жизненный путь двумя неделями позже. Но именно тут, на белых ступенях дворцовой лестницы, было проиграно всё. Оставшиеся дни прошли в тишине и бесконечной молитве. Или, как сказали бы сейчас, в медитативном трансе. Он не слышал вопросов дознавателя, не воспринимал издёвок хана и не чувствовал ударов тюремщиков.
Утро между тем полностью вступило в свои права, и свежесть восхода отступала под его напором. Ветра не было. Становилось душно. И названный Мастером испытал некоторое облегчение, когда подъём завершился, ведь под сводами дворца царила прохладная нега.
Мастер шёл по коридорам, казалось, без всякой цели. Шагал медленно, иногда замирая, закрыв глаза, время от времени касаясь рукой стен, будто желая ощутить их вещественность. И на всём протяжении своего пути он не встретил ни единого человека. Дворец был, кажется, совершенно пуст.
Никто не мешал Мастеру наслаждаться красотой серебряной статуи Падмасамбхавы в Южной часовне. В той самой часовне, где некогда Нгаванг Лобсанг Гьяцо впервые предложил ему стать деси, или, как это примитивно называют сейчас – регентом Пятого Далай-ламы. Он помнил тот долгий и тягостный разговор. Помнил грусть в глазах величайшего из властителей Лхасы и своего друга. И помнил свой отказ, продиктованный слухами о его родстве с Далай-ламой.
Названный Мастером обнаружил себя в Северной часовне, разговаривающим со статуями Шакьямуни и Вайдурья-прабха-раджи. Он снова закрыл глаза и вспомнил, как молился в той часовне, будучи призван во дворец во второй раз. Несколько дней провёл он в Северной часовне, прежде чем вновь предстать перед своим другом.
И вот он уже в Красном дворце. В одном из многочисленных залов, расписанных чудесными фресками с жизнеописаниями будды Дипанкара. С годами фрески выцвели, а некоторые и вовсе были утрачены. Но Мастер помнил. Вспомнил, как Нгаванг Лобсанг Гьяцо назвал его полным именем – Деси Сангье Гьяцо – и повелел принять ношу деси. Помнил и как с покорностью, рождённой в многодневной молитве, принял волю своего Владыки.
Ещё один зал. Тот, где он предпочёл бы не появляться. В этом, увешанном расписными шелковыми гобеленами зале у него даже сейчас горели щёки. Горели так же сильно, как в ту ночь, когда вспыхнул пламенем румянец на её щеках. Это горнило, поглотившее немолодого уже монаха, было первым и последним в его жизни случаем нарушения монашеских обетов. Ах, как была она тонка, как изящна. Светящая в узкую оконную щель луна подчеркивала белизну её кожи. Длинные, подобные ночному небу над Лхасой волосы, разметавшиеся по рыжему покрывалу, делали её нереальной. Её трепетное, прерывистое дыхание и чуть слышный стон впервые за многие годы заставили сердце Деси Сангье Гьяцо биться сильнее. Нет! Прочь! Прочь из этого зала!
Мастер стремглав вылетел из увешанного гобеленами зала и уверенной походкой зашагал в западную часть Красного дворца. Туда, где свершилась величайшая из ошибок. Он шёл, не замечая, как кеды на его ногах утрачивают свой европейский лоск и спортивный вид, превращаясь в довольно простые красные ичиги. Брендированная неизвестным символом футболка и современные брюки тоже изменились. Мастер даже не замечал, что ступает по коридорам дворца, облачённый в плотные ткани бордового и рыжего цветов. И лишь длинные, собранные в косу волосы да легкая испанская бородка никуда не исчезли.
Тут, впервые за всё время пребывания во дворце, Мастер наткнулся на другого человека. Это был невысокий, обритый налысо монах с подносом фруктов. За ним шёл другой и нёс куда-то несколько новеньких свитков. Впрочем, Мастер не обратил на это ни малейшего внимания. Он уверенно ступал по коридорам и наконец вошёл в Большой зал западной части Красного дворца.
Тут было людно. Чуть левее, ближе к окнам, был накрыт стол, за которым сидели восемь персон. Трое монахов и трое мирян, явно высших сословий. А кроме того, Нгаванг Лобсанг Гьяцо в церемониальном приёмном облачении и невысокий худой мужчина в шикарных шелковых одеждах желтого и зелёного цветов, украшенных богатым шитьём. Если кто-то из присутствующих и обратил внимание на необритую голову вошедшего, то виду не подал.
Мастер же на мгновение замер, сраженный неожиданным ощущением дежавю. Он уже был в этом зале. Он уже видел эту трапезу и этих людей. Мог назвать каждого по имени. Назвать тайные и явные мотивы, что привели их сюда. И, конечно же, не смог не опознать мужчину в желто-зелёных шелках. Вождь хошутов, внук Гуши-хана, сын Далай-хана, отравивший собственного брата Лхавзан-хан.
Алчность и пороки этого тщедушного человека были безмерны. Желание, подобно своим предкам, именовать себя ханом Тибета снедало его изнутри. Ради этого он был готов на всё. И именно в этот день решилась судьба Лхасы. Нерешительность Деси Сангье Гьяцо, его гуманность и вера в «меньшее из зол» не позволили ему свершить предначертанное. Не позволили остановить этого обуянного демонами человека.
Мастер, шаг за шагом повторяя то, что уже делал ранее, шагнул в сторону стола. Подхватив по пути кувшин с вином, он задумчиво покрутил на пальце небольшое серебряное кольцо с зелёным камнем. То же самое, которое не давало ему покоя и в прошлый раз. То самое, которое содержало в крохотном потайном отделении порошок, который жители давно почившей в веках страны Та-Кемет называли «огненным ядом». То самое, которое он не решился пустить в ход.
С этими мыслями Деси Сангье Гьяцо подошёл к столу и с придворной учтивостью наполнил бокалы спутников хана и его собственный. Но в этот раз он не знал сомнения. Неуловимо малая доля ядовитого порошка отправилась в бокал хана вслед за свежим вином. Однако, видимо, что-то в действиях монаха насторожило гостей. Лхавзан-хан поднял кубок, внимательно рассмотрел его и обратился к деси:
– Не изволит ли регент властителя Лхасы разделить со мной глоток этого чудесного вина?
Голос хана был высок и скрипуч, а на лице его блуждала странная, какая-то бесноватая улыбка. Он внимательно смотрел на регента и ждал ответа. Его сановники приосанились и, кажется, положили руки на эфесы мечей.
– Монашествующий не оскверняет уст вином, – начал было Нгаванг Лобсанг Гьяцо, но деси жестом остановил его.
– Монахи действительно не оскверняют своих уст вином, – тихо произнёс он, едва заметно поклонившись, – но неизменность наших дружеских чувств к правителю Хошутского ханства превыше монашеских обетов.
С этими словами Деси Сангье Гьяцо принял кубок из рук хана и немедля сделал из него пару значительных глотков. После чего вернул сосуд хозяину. Тот принял кубок, немного подумал и, улыбнувшись, выпил оставшееся в кубке вино. После чего застольная беседа вернулась в привычное русло: высокие гости и цвет монашества Лхасы принялись обсуждать обуздание аппетитов Джунгарского ханства.
Трапеза продлилась ещё час. После чего Деси Сангье Гьяцо смог удалиться в свои покои. Шёл он с трудом. На лице у него выступил пот, в глазах темнело, а внутри, в самом чреве его, клокотало пламя. Однако путь до своих покоев деси проделал, стараясь не показать хвори. И только запершись, он застонал и, цепляясь за стены, опустился на колени. Мир раскалывался на части, а засевший внутри огненный дракон пожирал монаха.
* * *
Первый весенний день Сатурна встретил Лхамо Дхондруба плохими новостями.
Ему сообщили, что в одном из покоев Красного дворца найдено тело монаха. При этом ни один из тех, кто был допущен к находке, покойного не опознал. Странным в истории было и то, что покойный, облачённый в монашеские одежды, не был обрит, а носил длинные волосы. Тут же бросились проверять всевозможные хранилища на предмет хищений, но ничего подозрительного не обнаружили.
Лхамо Дхондруб не касался этой возни. Отчётов приближённых было достаточно, чтобы понять – смерть наступила очень давно. Судя по всему, этот странный неизвестный монах принял тукдам несколько столетий назад, и вопрос был лишь в том, почему нетленные останки его обнаружились лишь сегодня.
Лхамо Дхондруб, или Нгагванг Ловзанг Тэнцзин Гьямцхо, препоручил все заботы монахам. И лишь через час, выйдя на балкон, кинул беглый взгляд на носилки, которые как раз выносили из здания Красного дворца послушники. Беглый, потому что именно такого взгляда и было достаточно. Нгагванг Ловзанг Тэнцзин Гьямцхо улыбнулся и, сложив руки в молитвенном жесте, поклонился, прошептав лишь одно слово: «Спасибо».
После этого он перевёл взгляд на ворота, над которыми не развевалось ни единого красного знамени. Лишь окаймлённые золотом флаги, на которых поверх расходящегося красно-синего полотна сияло солнце, восходящее над снежной горой, под которой ощерились друг на друга пара великолепных барсов, хранящих драгоценности Тибета. Флаг свободного, незавоёванного Тибета.
Над дворцом Потала всходило утреннее солнце.
21.02.2022
Центральная площадь
Трудно сказать, что руководило Юрой в тот холодный весенний вечер. Может, ледяные северные ветра надули что-то в его ни разу не мятежную голову. Может, начитался зловредной, нацеленной на слабую психику масс вражеской пропаганды. А может, узнал что-то такое, чего мы до сих пор с вами не поняли. Впрочем, скорее всего, просто напился. Такое объяснение будет самым правдоподобным.
Сейчас, глядя на его снежное, бескровное лицо с явными следами побоев, на синие, покрытые корочкой крови губы, на ввалившиеся глаза и почерневшее рассечение на левой брови, мы понимаем, что на наши вопросы Юра точно не ответит. Возможно, он отвечал на вопросы тех, кто изуродовал его. А возможно, как раз отказался отвечать, отчего и оказался лежащим на холодном металлическом столе. Узнать это мы не сможем, даже прочитав протоколы и акты о вскрытии, из которых будет явлено, что тридцатилетний мужчина, безо всяких проблем со здоровьем, вдруг взял и умер. И унес с собой подробности о трёх переломанных рёбрах, трещине основания черепа, пневмотораксе, ну и о всякой мелочи, вроде выбитых зубов, ссадин и рассечений.
Если уж нам так интересно, что привело его на улицу в тот день, то стоило быть порасторопнее. Встретить его часов в пять вечера, во дворе дома, где он, придя с работы пораньше, некоторое время сидел на лавке. Уже тогда можно было удивиться его внешнему виду. Рабочие брюки и неплохие итальянские ботинки уступили место джинсам и теплым зимним кроссовкам. Куртку он надел дутую, длинную, которую и зимой-то надевал не часто. Головного убора не имел вовсе.
Все это происходило в среду – то есть на самом экваторе рабочей недели. Оставался ещё шанс, что он идёт за покупками, но и тот быстро развеялся. Ни красная, ни желто-синяя вывески сетевых универсальных магазинов его не приманили. Юра прошел мимо, в сторону автобусной остановки. И вот в этот миг его стоило спросить: «Куда ты, Юра?» Тогда бы, наверное, не было такой тайны. Мы бы поговорили, и можно было бы не допустить такого глупого шага. В конце концов, мы разумные люди и точно знаем, с какой стороны у бутерброда масло. Неужели бы мы не сумели образумить своего запутавшегося товарища?
В конце концов стоит признать, что жизнь Юры Гущина была не так плоха. Он окончил школу с серебряной медалью и поступил в университет. Более того, сам выбрал профессию, а так тоже везёт не каждому. Но Юрина мама, повздыхав, попрощалась с мечтой о сыне-стоматологе. Похоронил в глубине души свою горечь и отец – юрист по арбитражным делам. Уж он-то точно рассчитывал передать сыну свою успешную практику. Но, надо признать, Юре решительно повезло с родителями. Помолчали, покивали – да, натянув не дежурные, а вполне искренние улыбки, поздравили сына с поступлением на загадочный факультет «информационных систем». Друзьям семьи сообщили не стыдясь, без извиняющегося тона, с радостью. И даже вызвались оплатить сыну поездку в Турцию на отдых, в качестве «подарка».
Юра родителей поблагодарил, радость их оценил, улыбнулся в ответ – да и поехал. Но не в Турцию, а в давно манящую его Италию. И денег у родителей не взял, потому как лет с пятнадцати неплохо зарабатывал репетиторством, да и как «технический специалист», ответственный за «настройку и поддержание работоспособности компьютерного оборудования», очень ценился, подрабатывая в трёх небольших, но довольно успешных конторках. Скопил, словом, за пару лет на возможность тихо постоять и поговорить про себя с Бернини, да Винчи, Боттичелли и прочими гениями растаявшего во мгле ушедших веков Возрождения.
Может быть, напомни ему тогда, на автобусной остановке, о его поездке в Италию, а также о вояжах во Францию, Германию, Австрию, Китай и Вьетнам, которые случились позже, Юра бы остановился, задумался и вернулся домой. И правда, чего куда-то ехать, если жизнь твоя куда лучше, чем многие могут и мечтать. Живи да радуйся, ведь так?
Юра, впрочем, так и делал. Жил и радовался. Не совершая великих подвигов, но вполне довольный и малыми своими достижениями. Закончив обучение и получив работу в престижной государственной структуре, которая, словно Сизиф, пыталась освоить недоступные ей по самой своей природе механизмы цифрового мира, вчерашний студент мог считать себя баловнем судьбы. Даже когда он понял, что всего его пыла не хватит, чтобы продвинуть век XXI в тьму и мрак века XVIII. Даже когда осознал, что все его инициативы тут никому не нужны. Даже когда прочувствовал, что смысл его работы вовсе не в том, чтобы делать жизнь людей лучше, и не в прочих глупостях, которые он себе нафантазировал. Даже тогда он имел право ощущать себя везунчиком.
«Просветлившись», как тогда модно было говорить, перестав суетиться и стараться принести «счастье для всех, даром…», Юра обнаружил, что начальство резко полюбило его. Что премии и доплаты растут обратно пропорционально инициативности. Формальные заслуги тоже. И пусть он не родился сыном «нужного человека», а в постель предпочитал ложиться только с женщинами и только по взаимной симпатии, что замедляло его продвижение по карьерной лестнице, благосостояние и общественное положение Юры росли. Он даже смог купить квартиру, воспользовавшись льготной ипотекой, поменять машину на более престижную и перейти с акционного пива на весьма пристойные чилийские и аргентинские вина. Почему-то они особенно нравились Юре своей насыщенной сладостью и сокрытыми в них мелодиями далёких, жарких и удивительно романтичных земель.
Окажись кто-то рядом в момент, когда Юра садился в автобус, напомни ему о его завидном социальном статусе, и, возможно, он вышел бы на следующей остановке. Вышел, огляделся, зашёл бы в магазинчик и, прикупив бутылочку Luis Felipe Edwards, отправился домой. Или в гости. Или просто гулять. Куда бы он, словом, ни пошел, ему удалось бы сохранить алый окрас губ и румянец щек, вместо того чтобы бледным и бесцветным обнаружиться на безразлично-холодном столе патологоанатома.
Был даже шанс, что кто-то из друзей или знакомых встретит Юру в автобусе. Скажем, Нинка. Самое время ей, Нинке, ехать с работы. Спроси Юру о ней, и тот ответил бы: «Хорошая девица». Ну, покривил бы душой, конечно. Но Нинка и вправду была девушкой неплохой, хотя и чуть простоватой.
Они встречались уже года три, много времени проводили вместе и даже пару раз прокатились по Европе, за Юрин, естественно, счёт. Хотя это, наверное, лишний акцент. Нет, Нина решительно была неплохой девушкой. Мозг не выносила, проверок не устраивала, телефонов не выпрашивала и стильному букету со стрелициями или альстромериями была рада ничуть не меньше, чем пафосным мещанским корзинам вычурно-алых роз.
Так вот, встреть он в тот миг Нину, она наверняка бы увлекла его за собой. Отзывчивая на ласку, искренняя, временами неудержимая, она умела любить и щедро дарила любовь сама. У нее были все шансы увести Юру из этого чертова автобуса, подальше от странных иллюзий и глупых планов.
Но Нина в тот день ему не встретилась. И, доехав до центральной площади, Юра встал с жёсткого сидения, оглядел салон автобуса и, улыбнувшись чему-то своему, вышел.
И пусть мы не знаем, что привело его в этот будничный вечер на центральную площадь, но мы точно можем утверждать, что, выходя из автобуса, он улыбнулся. Об этом говорили опрошенные свидетели. Да, показания их, как явно излишние, не стали «приобщать к делу». Записи видеокамеры тоже. Но одно было ясно точно – выходя на площадь, Юра улыбался.
Между тем в центре было неспокойно. Сквер у подножия памятника поэту был огорожен металлическими барьерами. Чуть поодаль стояли отвратительно угловатые транспортные средства, которые, видимо, и тщились когда-то стать автобусами, но судьба не была к ним милосердна. Возможно, от этой несправедливости окрасились они в отвратительно грязный оттенок белого с синюшной полосой и, изливая свою обиду, грозили наползающим сумеркам нервными красно-синими всполохами.
Сама же площадь была оцеплена антропоморфными фигурами в сером. У них, как и у несостоявшихся автобусов, тоже был конфликт формы и содержания. Форма их говорила о давней потаенной мечте покорять звёзды. Но как раз на космонавтов эти отважные хранители площади не походили вовсе. Спрятав прыщавые, не отягощённые мыслью лица за забралами шлемов, они наблюдали за «оперативной обстановкой», взирая на горожан с полным ощущением превосходства.
Юра Гущин огляделся. В этот вечер на площадь пришло три или четыре сотни человек. Точно сегодня сказать сложно. В социальных сетях писали, что аж тысяча. А в официальных сводках значились несколько десятков. Но так или иначе люди на площади были. Некоторые из них сбивались в группки, что-то обсуждали, мялись, спорили и выжидали. Иные, явно влекомые какими-то только им ведомыми мыслями, стояли поодиночке, периодически оглядываясь на людей в шлемах, и тоже, кажется, выжидали.
Юра сделал несколько шагов от остановки к центру освещенной рыжим пламенем фонарей площади и вновь улыбнулся. И это мы тоже можем утверждать достоверно. Как и то, что следующим действием, не стирая улыбку со своего всё ещё молодого лица, Юра расстегнул куртку и из левого рукава достал скрученный лист ватмана. Уже не глядя по сторонам, подчиняясь так и не выясненным, сокрытым теперь от нас мотивам, он развернул транспарант. На белой, шершавой поверхности ватмана, черным перманентным маркером, аккуратно, было выведено: «Нет войне!»
Удара в затылок Юра уже не почувствовал.
07.03.2022
Пространство, время и каблучки Её туфель…
«Такой-то час, такого-то дня, такого-то года» можно было бы написать тут, но как вести дневник там, где нет времени?
Впрочем, может, оно, время, есть и тут, но лично мне об этом ничего не известно. С того момента, как я осознал себя в окружающем мире, ничто не подсказало мне, как именно вести учёт прожитых мгновений.
Тем не менее я осознал себя. В этом, кстати, тоже есть некоторое допущение. Если бы тут, посреди ничего, обнаружился ещё кто-то и задал бы мне вопрос типа: «Привет! Кто ты?», – я попал бы в затруднительное положение. Отвечать, кроме «Я», было решительно нечего. Почему? Потому что никакими иными сведениями, характеризующими это самое «Я», я не обладал. Наверное, всё дело в том месте, где обнаружилось моё сознание.
Первое – тут было темно. Настолько, что разглядеть себя не получалось. Какое-то время я был уверен, что привыкну, но время (опять это время) шло (или не шло), и ничего не менялось. Тут надо сказать, что в факте существования глаз я не сомневался, хотя ощутить их не мог. С ощущениями, кстати, вообще не заладилось. Как бы мне ни мнилось, что есть у меня какие-то конечности, какие-то глаза и вообще какой-то ливер, всё это оставалось в области недосягаемой. Хоть бы щупальцем пошевелить, уже радость. Но ощутить я мог только… свою мысль.
«Я мыслю… – вспомнилось мне в какой-то миг, – следовательно, я…» На этом миг закончился. Что именно я делаю, если мыслю, осталось тайной.
Приходилось наслаждаться единственным доступным ощущением – той самой мыслью. Впрочем, иногда к нему примешивалось ещё одно. Ощущение жажды. Откуда оно бралось и как его утолять, было совершенно неясно. Жажда накатывала неожиданно и иногда становилась совершенно нестерпимой. Хотелось буквально кричать. И я, наверное, кричал бы, если бы знал способ это сделать. Но нет. Оставалось лишь «громко думать». Благо ощущение жажды было не постоянным, и со временем (снова это время) она отступала.
Не буду скрывать, что предпринимал попытки выбраться из этого странного тёмного небытия. «Раз мысль материальна, – рассудил я, – то она может передвигаться в пространстве. Даже в таком». Это неожиданно здравое рассуждение меня воодушевило, и я принялся «двигать» свою мысль «в сторону». Странно звучит, но по-другому невозможно описать происходящее. Я мыслил о движении, и мысль моя перемещалась во тьме.
Но тут мне встретилась ещё одна проблема. Навигационная. Я совершенно не понимал местную систему координат. Всплывшие откуда-то безликие «вправо» или «вниз» оказались совершенно бессмысленными, как и все прочие указатели. Более того, ответить на вопрос, есть ли в этой тьме вообще какие-то координаты и не являются ли они плодом моего воображения, не получалось.
Казалось, что сознание моё всё же движется. Да, оно, безусловно, двигалось, однако радости это не приносило. Кругом царила всё та же тьма, да ещё и «мысль» моя остановилась, упершись в преграду. Что это была за преграда и от чего отделяла – не знаю. И по эту сторону, и по ту, если там вообще была какая-то «та» сторона, царила тьма. Я предпринял несколько попыток, продвигался, как мне казалось, в разные стороны, но в каждом случае результат был неизменный. Моё «Я», чем бы оно ни было, оказалось запертым в клетке.
Измерить размеры темницы (очень удачное словечко) не представлялось возможным. Чем? В каких единицах? Да и зачем, кстати? Факт оставался фактом – тёмное ничто, окружающее меня, было ограничено чем-то или кем-то. Такова была реальность. И мне оставалось лишь мыслить, наслаждаясь физическим ощущением этого процесса. Наслаждаясь текучестью, изменчивостью, пластичностью своей мысли.