Старые недобрые времена – 1

Размер шрифта:   13
Старые недобрые времена – 1

Пролог

Облизнув толстый палец, Игнат Саввич перелистнул испещрённую помарками и кляксами желтоватую страницу толстой тетради, и, вцепившись руками в разлапистые, густые, хотя и давно поседевшие бакенбарды, принялся читать, беззвучно шевеля губами. Полминуты спустя, сбившись глазами на кривых прыгающих строчках, он отпустил наконец волосье, начав водить по буквам пальцем с жёлтым, давно нестриженным длинным ногтем.

Поздняя осенняя муха, проснувшись не ко времени, принялась с громким жужжанием летать по кабинету. А чуть погодя, сочтя потный, выпуклый, лысеющий лоб управляющего достойным её аэродромом, с упорством, заслуживающим более достойного применения, принялась раз за разом совершать попытки приземлиться, отвлекая от работы.

Отмахнувшись раз, да другой, да третий, мужчина зачертыхался, опасно побагровел физиономией, после чего, ругаясь вполголоса вовсе уж безбожно, встал с удобного, хотя и изрядно вытертого кресла, принявшись гоняться за назойливым насекомым по кабинету, задевая округлыми боками массивную мебель.

Прибив наконец подлую тварь, промокнул потную, обильную физиономию смятым, влажным, не слишком уже чистым платком, валявшимся на столе. Не удовлетворившись этим, открыл нараспашку окно, впуская в кабинет сырой холодный воздух, напоённый поздними осенними ароматами деревенской жизни.

Остыв и продышавшись, Игнат Саввич не стал закрывать окно, с ненавистью покосившись на бумаги, лежащие на столе. Придавленные пресс-папье, они шевелятся, изгибаясь, будто пытаясь выбраться из-под тяжёлой фигурной бронзы, взлететь, улететь прочь, навстречу яркому, не по чину, осеннему солнцу.

– Вот же сатанинское отродье, – пробурчал мужчина, поминая убитое насекомое и всю эту дурацкую ситуацию разом, и тут же закрестился, бормоча короткую молитву и очищая ею рот от словесной грязи.

Вздохнув, снова уселся за стол, не спеша, впрочем, приниматься за работу и всячески затягивая время, то переставляя без нужды чернильницу, то поправляя вылинявшие, вытертые нарукавники с заплатками.

– Вот же тварь проклятая, прости Господи! – снова закрестился он, а после горестно подпёр бородатую физиономию кулаками, пригорюнившись и глядя в никуда.

Управляющий, не без веских на то оснований, считает себя человеком умным, но вот грамота, которую он освоил уже в зрелом возрасте, даётся ему тяжеленько. Чтение, да чтоб с полным пониманием читаного, это, прости Господи, мука мученическая! Много проще с косой от рассвета до заката, чем вот так вот, в кабинете, буковки разбирая.

– Мужик, сволочь, думает, что мне здесь легота, – подтягивая к себе бумаги, пробубнил он, давно уже не отождествляя себя с мужицким сословием.

Пересилив себя, снова начал трудно читать, продираясь сквозь заросли густых букв и извилистые ущелья строчек, наливаясь ненавистью к мужику, который, как известно, сволочь. Ишь!

Сам же Игнат Саввич, хоть и подлого, мужицкого сословия, но – шалишь! С самых низов, от сохи, по шажочку, да в управляющие немалого поместья, и вот уже тридцать лет как на своём месте, а на это ум нужон!

Ну и, разумеется, кулаки… а ещё – умение крутиться по жизни так, чтобы и против общины в открытую не пойти, не сразу, по крайней мере, и себя не забыть, и барину потрафить! Ну и чтоб те, кто пониже барина, съесть не смогли…

… а желающие были! Да и сейчас есть, и ох как немало!

Вспомнив о неприятном, Игнат Саввич скривился, как уксусу отхлебнул.

Раньше, по его мнению, было лучше. Знал народ своё место! Да и как не знать, если можно было – ух! Строптивцев да поперечников, по Закону – хоть в солдаты, а хоть бы и в Сибирь! Да плетьми… поучишь одного дурака как следует, так остальные, глядючи на могилку, да крестясь на неё со снятыми шапками, как шёлковые.

А сейчас? Дали подлому сословию послабление, а зачем?! Мужичка в строгости держать надобно, к его же, мужичка, пользе! Да грамота эта ещё, будь она неладна…

– Умники, ишь! – пробурчал он, непроизвольно сжимая мясистые кулаки, – Грамотеи! Я вот верой и правдой, не буковками какими-то, а они…

Насчёт последнего управляющий лукавит даже перед самим собой. С первых дней и до сих, копеечки к его рукам прилипали, да и прилипают, преизрядные. Суммы такие, что и копеечками их называть – Бога гневить! Многие тыщи распиханы по долям, да по нужным людям.

Думать в свою пользу Игнат Саввич умеет с малолетства. Здесь и деньги, которые на разных этапах могут прилипнуть к рукам умного человека, и натуральный продукт, и совсем уж натурально – услуги разного рода.

Есть среди его должников люди, не последние в губернии, есть! Не у всех, правда, эти долги можно взять, но и то, что не самые маленькие люди ему должны, и помнят об этом, ох как немало!

Шевеля губами и потея от сложной умственной работы, он снова принялся пробираться сквозь буковки, водя по ним пальцем и шевеля губами. Под рукой карандашик и смятая некогда, а после расправленная бумажка, оставшаяся от молодого барина, вздумавшего было от скуки да фанаберии упражняться в стихосложении.

– Так-с… – пробурчал управляющий, споткнувшись глазами на циферной несуразности, и, взяв карандаш, выписал нужное на клочке, неосознанно морщась от неудобства.

С другой стороны, подобная мелочная, напоказ, экономия барских денег со стороны старого слуги умиляет наследника. Дескать, если уж в такой мелочи экономию наводит, то в поместье, должно, каждое зёрнышко бережёт!

Да и обрывки эти, если вдруг что… поди, разберись! Старый барин, бывало, брался ковыряться в писульках управляющего, но быстро отступался, плюясь и чертыхаясь.

А вот молодой…

Завздыхав, Игнат Саввич принялся шарить глазами по тетрадным страницам, проверяя – всё ли правильно? Ну, так правильно, чтоб молодой и шибко учёный в столицах барин открыл бы записи, да и, наломав себе как следует глаза, закрыл обратно, и не лез бы в них больше!

Он, управляющий, на то есть. Всё, что нужно, словами расскажет, да пальцем ткнёт, где что лежит. А рассказывать, да пальцем тыкать, да вид правильный делать, уж он-то умеет!

– Слишком много грамотных развелось, – пробурчал он себе под нос, морща лоб и припоминая физиономии грамотеев, – и ведь, паскуды такие, место своего знать не хотят, на моё метят!

Озаботившись проблемой, Игнат Саввич нахмурился, да и подпер массивной ручищей бороду, снова забыв о работе. Это потом молодой барин, вступивший в наследство после смерти батюшки, уедет, верно, в Петербург или Москву, делать какой ни есть, а карьер, да проматывать заработанные мужиками деньги, наведываясь, быть может, и не каждый год.

А пока ему нужно показать себя, да построжее, чтоб опаска у мужичков была! От века так заповедано, и он, молодой барин, понимает то ох как хорошо! Даже слишком…

Крякнув досадливо, Игнат Саввич ухватился рукой за бороду.

– А ещё грамотеи эти, будь они неладны!

Хмурые брови сошлись воедино, и на крупной, мясистой физиономии управляющего морщины пошли так интересно, что хоть картину пиши. Переодеть только Игната Саввича в тогу, и чем не философ?!

– Самому-то быстро наскучит, – проговорил он, уже знакомый с характером и привычками молодого порывистого барина не понаслышке, – так ведь этих, грамотеев полно! Поставит кого… а они, паскуды, и рады стараться!

В дверь осторожно поскреблись, и управляющий рявкнул недовольно, но разрешающе, испытывая, на самом деле, некоторое облегчение. Недовольство он, впрочем, тоже испытывает, и отнюдь не наигранное, но отложить, да вроде как и по нужде, утомительное ковыряние в буковках и циферках, оно и в самом деле…

– Доброго здоровьичка, Игнат Саввич! – сухонькая пожилая женщина, втёкшая в кабинет управляющего, с ходу начала кланяться, сочась мёдом, лестью и запахами кухни.

– И тебе поздорову, Пелагея, – не сразу отозвался мужчина, не выпуская из рук спешно схваченный невесть зачем карандаш и имея вид усталый и деловитый, – Ну, чего тебе?

Старуха, беспрестанно кланяясь, рассыпалась фразами, настолько переполненными подобострастием и лакейством, что человек, непривычный к подобным кружевам, не вдруг бы и понял, о чём идёт речь. Теребя руками фартук, она то вздёргивает на управляющего выцветшие глаза, тут же опуская их, то, сбившись, начинает каяться во всём разом, и прежде всего – в скудоумии, да в том, что не уследила…

Поток вязких слов так обилен и так душен, что иной, даже если из привычных к такому бар, не выдержал бы и минуты, и, махнув рукой да плюнув, отпустил бы дуру восвояси. Какие там инструкции, какое… работает кое-как, ну и чёрт с ней!

Потомственная дворня, с малолетства, поколениями живущая при барине сытно, да опаско, кланяться и целовать ручку начинает раньше, чем ходить. Поклониться, да повиниться заранее, да тут же, винясь, набросать соломки из имён и событий, если б не которые, то он бы ух…

… а так, не вели казнить слугу своего верного, батюшка!!! Верой и правдой!

Игнат Саввич, впрочем, привычен. Где бровь нахмурит, где рявкнет, и информация по чуть, но откладывается в седой голове. Копеечка к копеечке.

Она, Пелагея, не одна такая, чуть не вся дворня при встрече не только шапку сдёрнуть спешит, но и словечко-другое шепнуть. Но есть и…

– … дерзкий стал Ванька, Игнат Саввич, – сокрушающе, даже вроде как то жалеючи, вздыхаючи, говорит старая женщина, – Я уж ему и так, и этак, всё усовестить пытаюсь, да куда там…

– Я ему слово, а он мне десять, – плачуще жалуется баба, – да дерзко так! Ты, говорит, Пелагея Марковна, в этой иерархической структуре занимаешь равное со мной место, и не имеешь право отдавать мне приказы!

– Нет, ну не аспид ли! – всплеснула она руками, – Не имею! Поучить бы стервеца, штоб язык свой, паскудник, укоротил! А то ишь! Чуть не как барин говорить стал, да ведёт себя дерзко! Я, может быть…

Игнат Саввич, не таясь, усмехнулся, не перебивая, впрочем, информатора. Его, почти небожителя, эти забавки дворни, эта грызня промеж собой, скорее развлекает. Собственно, он особо и не лез в дела дворни, ибо на это есть ключница, но…

– … шибко грамотный! – ввинчивается в уши управляющего голос старой служанки, – Ишь, умник какой!

Игнат Саввич, не замечая того, нахмурился, покрепче сжав вечное перо.

– … и всё в книжках своих, да молодому барину на глаза с умствованиями лезет!

Перо с треском переломилось в толстых пальцах Игната Саввича.

– С умствованиями, говоришь? – переспросил он совсем другим тоном.

– Да как есть говорю! – снова закланялась старуха, – На глаза лезет…

Несколькими минутами позднее, выставив старуху за дверь, управляющий снова сел было работать. Но циферки и буковки пляшут на бумаге, а память, прежде крепкая, начала уже подводить, и легко, как раньше, уже не вспоминается.

– На глаза, значит? – вспомнилось ему, и мужчина задумался.

Ваньку, бывшего с малолетства не то что казачком, а скорее наперсником при младшеньком позднем сыне, любимце старого барина, сгоревшего в несколько дней после Крещенских купаний, он помнит хорошо. Всегда вдвоём – хоть в проказах, хоть в учёбе.

– Этот да… – нехотя признал Игнат Саввич, комкая бороду, – если пролезет, так и…

Рука вовсе уж отчаянно вцепилась в голову. О младшем сыне барина домашний учитель, месье Пьер, отзывался в самых лестных тонах, суля тому в будущем кафедру при университете.

Ванька же, пусть даже швейцарец не называл его светлой головой, а только лишь ругался на проказы, всё ж таки частенько сидел на уроках рядом со своим господином, и, небось, хоть краешком, да нахватал премудростей!

– Этот-то небось разберётся… – просипел управляющий, покосившись на собственные записи, – не побоится Бога!

После смерти молодого барчука, а пуще того, старого барина, относившегося к байстрюку слишком уж снисходительно, помягчев под старость лет, казачок изрядно вылинял. Его положение среди дворни, бывшее ещё недавно куда как немаленьким, стало вовсе уж неопределённым. Сейчас вот со всех сторон обкусывать пытаются. Все, кому только не лень, на прочность пробуют – даже, вон, Пелагея.

А на что может пойти человек, чтобы шагнуть чуть выше, а тем паче – вернуть то, что считает своим, он, управляющий, знает не понаслышке! Если и не на всё, то…

В руках остался клок бороды, и Игнат Саввич вспомнил, что Ванька с самого титешного возраста был при помершем барчуке, и разговоры при нём велись всякие. А сообразить, как этими разговорами к своей пользе, казачок рано или поздно сумеет!

– Рано или поздно, – пробормотал он, покрепче ухватившись сперва за бороду, а потом и за ускользающие мысли, – Ах ты ж сукин сын…

Ещё раз глянув на записи, он решительно встал, с тягостным скрипом отодвинув кресло, и заходил по кабинету в мучительных раздумьях. Мысли, как назло, всё время были где-то рядышком, но, зараза, не ухватить!

– Записи, да… – пробормотал он, дёргая себя за бороду, – Барин, он ленив, сам сунется если, то глянет раз, да другой, да меня послушает…

– А вот приказать, – просипел он, – приказать ему ума хватит, а умников…

Он остановился, задумавшись, и, не замечая того, кусая губу. Грамотных среди дворни немало! Не среди птичниц или в конюшне, знамо дело, на кой им?!

Но лакей, а тем паче камердинер, он же не только вид представительный иметь должен, но и записку при нужде прочитать, а то и письмецо написать, что барин надиктует. Ну и языки хоть чуть, куда ж без них!?

Господа, особенно кто постарше, они русский язык не все-то и знают! Прикажет, к примеру, фриштыкать[1], а лакей глазами моргает, не понимаючи, ну и получи по морде!

Учёные да куртуазные беседы им, лакеям, вести не полагается, а насчёт принеси-подай, да такое всё прочее на разных языках, это на будьте здоровы знать должны!

Этих Игнат Саввич не слишком опасается. Подгадить, при случае, да провернуть какую-то интригу, они умеют, но так-то это не учёность, а так… что «Попка дурак», что эти – один бес! Попки и есть.

А вот умников, которые не только с циферками разобраться могут, но и понять, как эти циферки и записи соотносятся с собранным с мужичков барщиной и оброком, управляющий не то чтобы опасается…

… но помнит поимённо.

Особенно тех, кто, в силу близости к покойному ныне барину, знает из обмолвок то, что ему, паскуде, знать не полагается! Такой если не по его записям поймёт, так додумает, а пуще того, стервец, придумает! Да ввернёт из слышанного так, что лучше правды окажется!

Покосившись на записи, Игнат Саввич с досадой дёрнул себя за бороду, сожалея, как никогда, что в последние годы, живя рядом с постаревшим и помягчевшим барином, он совершенно непозволительно расслабился! Раньше, бывало, разбуди спьяну, и всё, как есть в поместье, расскажет, а сейчас…

– Все концы не спрячешь, – прерывисто выдохнул он, – Да ещё умники эти!

Мысль, дотоле витавшая в вокруг его большой головы по сложной планетарной орбите, попала наконец в поле её притяжения и врезалось в плешивое темечко управляющего, подарив ему головную боль, и…

… Идею!

– Нет человека, нет проблемы! – не зная того, Игнат Саввич процитировал слова, которые в будущем будут приписывать личности не то чтобы более выдающейся, но точно – более масштабной!

Чем дальше, тем больше размышляя рад этим, управляющий приходил в благостное расположение духа.

– Ревизовать меня? – усмехнулся он, – Ну-ну…

Приняв решение, он долго не думал. Управляя поместьем не первое десятилетие, сжившись с ним, чувствуя его, как своё стареющее тело, он досконально знает как людей, которые в нём проживают, так и свои возможности – хоть служебные, а хоть бы и так!

Одного грамотея – с ревизией по заводам, где работают оброчные мужички, и где барин, а через него и сам управляющий, имеет долю прибыли. Да весточки кому надо передать, чтоб ревизия эта запомнилась ему навсегда!

Помотается да наломается, да поймёт, какова она, его, Игната Саввича, доля, так небось, на всю жизнь закается даже думать в его сторону!

– И всё ведь, хе-хе, по делу, – закхекал управляющий, довольный собой, – Пекусь о барском добре!

Раскидав мысленно кого куда, он споткнулся было на Ваньке. Посылать его куда с поручением нельзя, ибо сопля ещё зелёная, но и оставлять…

– Структур ему ерархический подавай, – прищурился Игнат Саввич, – не по чину себя ведёт, ох не по чину… ну да ничего, и не таких обламывали!

* * *

Неторопливо прогуливаясь по аллее, обсаженной старыми, вековыми липами, помнящими ещё елизаветинские времена, молодой помещик смотрел по сторонам новым, хозяйским взглядом. Все эти старые липы, вишенные и яблочные сады, деловитые пчёлы, добирающие перед долгой зимой позднее осеннее разнотравье, это теперь его…

Старое поместье, полученное ещё при Алексее Михайловиче, в котором вырос он сам, выросли его отец и дед, и будут расти его дети, внуки, правнуки! Вотчина…

… и ах, как сладко кружится голова, как вкусно пахнет воздух, какими яркими, невиданными дотоле красками раскрасился мир человека, вступившего наконец в наследство!

Двухэтажный дом с колоннами, флигеля, конюшни и птичники поодаль, и пруды, и мостки на реке, с берегами, поросшими ивой, ветви которой свисают низко над водой, навевая светлую тоску. Каждый из его предков хоть что-то, да строил в поместье, то закладывая пруды, то приказывая высадить вишенные сады, лепестки которых по весне кружит по воздуху, вселяя в сердце беспричинную радость.

Раньше, приезжая в милое сердцу родовое гнездо, навестить родителей, он, бывало, быстро скучал здесь, не понимая, как можно жить в поместье годами, лишь изредка выезжая в Москву или Петербург, а тем паче в ближний уездный город, захолустный и совершенно серый. Он, разумеется, любил поместье, да можно ли не любить место, где ты провёл своё детство и был до поры совершенно счастлив!?

Но светский блеск Петербурга или деловитая суета Москвы манили Ивана Ильича куда больше вишенных садов, и ещё недавно он не слишком бы раздумывал, предложи ему кто за поместье достойную цену. Доходный дом даёт куда как больше прибыли, не требуя притом такого присмотра и не завися от погоды и неурожая.

А сейчас, когда всё это его, когда каждый клочок земли, каждое строение, каждое вишнёвое или яблочное дерево он чувствует, как самого себя…

… куда делись эти мысли?!

Оставаться здесь, ведя хозяйство и исконную жизнь старинного помещика, уже не кажется пугающим. Не сейчас, разумеется…

… но для того, чтобы было куда возвращаться по выходу в отставку, надо должным образом принять отцовское наследство!

Преисполненный решимости, Иван Ильич не видел в том большого труда. Неужели он, коллежский асессор Министерства народного просвещения, не справится с такой задачей?

Вернувшись после прогулки, он, переодевшись в домашнее и накинув поверх шлафрок[2], устроился в отцовском кабинете разбирать бумаги. Сразу по приезду было не до того, а так-то пора!

Наткнувшись на доселе не попадавшиеся отцовские дневники, исписанные мелким бисерным почерком, Иван Ильич, памятуя о том, что жизнь его батюшки была куда как интересной, преисполнился любопытства, и, удобно устроившись на оттоманке, позвонил в колокольчик.

– Кофе, – коротко велел он вошедшему лакею, не поднимая головы.

– Сию минуту-с… – отозвался тот ломким молодым голосом, – ещё чего-нибудь изволите?

– Нет, ступай себе, – отозвался барин, поглощённый чтением. Придерживая пальцем страницы, он бегло, по диагонали, читал дневник, имея в виду позднее, когда будет на то время, прочесть его как полагается, вдумчиво.

Наткнувшись на строчки о матушке, Иван Ильич улыбнулся нежно и ностальгически, и принялся читать… почти тут же, впрочем, осёкшись.

Залпом допив крепчайший кофе, не чувствуя ни его жара, ни горечи и крепости, ни тонких ноток корицы и ещё каких-то пряностей, ни собственно мастерства кофешенка, помещик продолжил чтение…

… но уже совсем с другим настроем.

Тяжёлая складка пересекла его лоб, а пальцы, нервически сжимаясь, теребили листы, порываясь не то порвать их к чёртовой матери, не то отбросить дневник подальше!

Непроизвольно покосившись на портрет батюшки, Иван Ильич надолго задержал на нём взгляд, сравнивая его… и себя. Настроение стремительно покатилось вниз, как вагоны поезда под откос при железнодорожной катастрофе.

– Трубку, – велел он, позвонив в колокольчик, – да раскури! Живо!

Лакей, кажется, хотел что-то сказать, но видя, что господин не в настроении, смолчал и вскоре принёс трубку. Приняв её, помещик мельком глянул на молодого лакея…

… и глаза его дёрнулись в сторону портрета. Похож… и ах как похож, стервец!

– Ступай, – ровным тоном велел помещик, не выдавая своего настроения.

Несколькими минутами позднее тот же лакей неслышимо просочился в кабинет, и доложил, что управляющий просит встречи.

– Доброго утра, Иван Ильич, – степенно поздоровался управляющий.

– Доброе, Игнат Саввич, – непонятно усмехнувшись, ответил помещик, дернувшись глазами в сторону портрета и тут же, будто устыдившись этого, отведя их прочь.

Загудев деловитым шмелём, управляющий начал неспешно докладывать барину о состоянии дел в поместье, спрашивая у него советов и пожеланий.

– Будешь кофе? – суховато перебил его Иван Ильич, кажется, вовсе не слушавший своего доверенного слугу.

– Ну так… не откажусь, Иван Ильич, – осторожно прогудел управляющий, и барин, тронув колокольчик, вызвал лакея, отдав ему нужный приказ.

– Да… – непонятно сказал помещик, проводив того глазами и погружаясь в раздумье, не выпуская из рук, старый дневник.

Подали кофе, и Иван Ильич, остро взглянул на занервничавшего лакея, отпустил его.

– У Сашеньки казачком был, – негромко сказал Игнат Саввич, заметив интерес барина, – и батюшка ваш его привечал.

Щека помещика дёрнулась…

– А так-то балованный, – осторожно добавил управляющий, почувствовав, как ему кажется, настроение господина.

– Да? – как бы без интереса поинтересовался помещик.

– Дерзкий! – всё так же осторожно сказал управляющий, – Привык, что всё с рук сходит, и не слуга будто, а чуть ли не сам в гостях здесь! И ленив…

– Так-то, – уже совсем осторожно, себе в бороду, прогудел он, – ума бы ему добавить, на конюшне…

– Ну так и добавь, – резко сказал Иван Ильич после короткого, мучительного молчания, – да как следует!

Отпустив наконец управляющего, помещик встал, подошёл к висящему на стене портрету былого владельца, и усмехнулся криво.

– Вот так вот… – непонятно сказал он, – вот так!

Разом припомнились все обиды, действительные и мнимые, и объяснение, найденное в дневнике, как бы подвело черту под всей его жизнью.

– Продам, чёрт подери, – решительно сказал он, продам!

Взяв было дневники, наследник усмехнулся криво, и, один за другим, положил их в камин, а после, вооружившись кочергой, проследил, чтобы все страницы прогорели дотла. Какая теперь, к чёрту, разница…

Глава 1

Ванька, раб

Отчаянно скрипя и опасно вихляясь на извилистой неровной улочке, изрытой бомбами и щедро усеянной битым кирпичом, каменьем и разного рода сором, проехала узкая, запряжённая верблюдом повозка, в которой вповалку, с горочкой, лежат окровавленные, уже раздетые покойники, влекомые к кладбищу.

Русская кровь, стекающая через щели повозки, густо пятнает грязную дорогу, привлекая мух. Запах от повозки густой, тягостный, выворачивающий нутро и саму душу, но более всего пугает не кровь и не запах, а спокойствие, с которым относятся к происходящему защитники и жители города.

Перекрестятся мимоходом, отступят, если есть в том нужда, в сторонку, проводят недолгим взглядом, и, как и не было ничего. Жизнь, в её страшной военной обыденности, продолжается дальше.

Светает, уже восходит красное, в цвет крови, солнце. Мортиры противника, заменяя редких, подъеденных в голодном Севастополе петухов, начали гулко ахать, пробуждая защитников и жителей города к бодрствованию. Стреляют нечасто, не то наново пристреливаясь, не то просто тревожа, напоминая о себе, о том, что город в осаде, будоража нервы.

Ветер, как это обычно и бывает в Севастополе при смене дня и ночи, злой, порывистый, пронзительный, застуживающий кости. Но мартовское южное солнце уже начинает припекать, совсем скоро в городе станет так тепло, как в иных губерниях Российской Империи, расположенных к северу от полуострова, бывает не каждое лето.

Внизу, не слишком далеко, под опасными скалистыми обрывами, море, плещущее о камни волнами, в которых нет-нет, да и попадается всякое. Обычное дело – доски с разбитых кораблей, обрывки рангоута и такелажа, но бывает, и тела.

Бог весть, откуда их приносит волнами, и не всегда даже можно понять, чьи они, раздувшиеся и поеденные рачками, поклёванные чайками, а порой, ко всему, раздетые до исподнего белья. Бьются тела о камни часами, размолачиваясь в гнилое мясо, в костную щепу, и во всё то, чему полагается истлевать если не в земле, то уж никак не перед глазами человеческими.

Порой, если в телах опознают своих, да есть время и охота, добровольцы спускаются вниз, вытягивая мертвецов наверх, с тем, чтобы потом отвезти их на кладбище и отпеть, похоронив в общей могиле без имени и счёта. Бывает и так, что люди, пытаясь вытянуть покойников, срываются и калечатся, а то и гибнут, и это тоже – обыденность.

Обыденность здесь, в Севастополе, страшная, выпуклая. Здесь каждый день, каждая минута и каждый, наверное, клочок земли, заполнены событиями так, что не продохнуть.

Свежий человек, только прибыв сюда, то и дело крестится в ужасе, да вертит головой по сторонам, пытаясь охватить всё разом немигающими, широко распахнутыми глазами. А вокруг развалины, и страдания, и смерть, которая бывает, сыплется с самого неба, не разбирая ни чинов, ни званий, ни возраста и пола, прибирая военных и обывателей, взрослых и детей.

А потом, свыкнувшись если не с близкой смертью, то со страданиями, с голодом, с жаждой, с нехваткой всего и вся, вызванной дурным управлением начальства и прямым, беззастенчивым, открытым воровством, человек зачастую черствеет, и душа его покрывается коростой.

Здесь, пребывая постоянно подле смерти, многое видится по-другому, и иной, задумываясь о жизни и о её смысле, меняется, и, увы, не всегда в лучшую сторону!

Привычка к смерти, к страданиям, к потерям, к вынужденной душевной чёрствости, огрубляет человека, и здесь, рядом с подлинным героизмом, ничуть не реже встречается подлинное скотство. Последнее, бывает, уживается в одном человеке, и героический офицер, лично поднимающий солдат в штыковую, их же и обворовывает, проигрывая жгущие руки деньги в карты, тратя их на разгул, на дрянное, но дорогое из-за осады вино, на женщин.

Говоря о чём-то своём и пересмеиваясь, мимо прошли солдатки, не слишком уже молодые, а впрочем, быть может, постаревшие от тяжёлой жизни и военных лишений. В простонародье иная, не успев расцвести, уже начинает увядать, рано, не ко времени, старея и стачиваясь мужем, детьми и трудным, тягостным, нищим бытом.

– Ишь, молоденький какой, – отвлеклась одна из солдаток от беседы с товаркой, оглянувшись на Ваньку, да задержавшись на нём не слишком долгим, но пристальным, каким-то ищущим взглядом тёмных, вишнёво-карих, с поволокой, глаз.

– Зелено́й! – небрежно отмахнулась вторая, мельком мазнув чуть припухшими от недавнего сна глазами по стоящему у низкой двери пареньку, – Этот, небось, и не знат, зачем баба нужна! Привалится, в титьку уткнётся, подёргается, и всего-то прибытку, что запах мужицкий!

Довольные смущением парня, они захохотали, и пошли дальше по своим делам, весело перепихиваясь локтями в бока и ведя тот разговор старых приятельниц, в котором обмолвок, понятных только им, чуть не больше, чем слов.

– Н-да… – не сразу отмер Ванька, сдвинув на затылок картуз и провождая женщин взглядом, – вот тебе и патриархат, вот тебе и предки!

Стороннему наблюдателю его слова показались бы несколько странными, но где они, сторонние наблюдатели?!

Постояв ещё чуть, будто собираясь с духом, он подхватил жестяное ведро, содержимое которого, несмотря на прикрывающую его крышку, легко угадать по запаху. Брезгливо отставив ведро чуть в сторону, он прищурился, и, старательно переступая не совсем ещё засохшие в пыли пятна крови, двинулся прочь от низенького домика с подслеповатыми оконцами, в которых частого переплёта больше, чем собственно стёкол.

Осторожно ступая по неровной дороге, усыпанной каменьями и сором, дошёл до узкой, почти что козьей тропки, ведущей вниз, и, оскальзываясь, начал медленно спускаться вниз. Брезгливость, неподобающая ни его крестьянскому крепостному сословию, ни невысокому статусу слуги, сыграла дурную шутку, и, оскользнувшись в очередной раз, Ванька изрядно приложился задницей о крутой спуск, даже во время падения больше озабоченный тем, чтобы поганое ведро, не дай Бог, не коснулось его тела.

Сдавленно отшипевшись, он продолжил спуск, но уже, как человек, наученный недобрым опытом, основное внимание положил на собственно безопасность, и только потом – на чёртово ведро! Оно раскачивалось, касаясь иногда одежды своими боками, а внутри плескалось многообещающе, грозясь, если вдруг что, вырваться наружу.

Лишь сойдя вниз, к самому морю, Ванька сообразил, что он мог выплеснуть содержимое с обрыва, а здесь, внизу, просто ополоснуть его. Чертыхнувшись запоздало, выплеснул зловонное содержимое подальше, морщась от подступающей к горлу тошноты, и, отойдя чуть подальше, несколько раз ополоснул ведро. Потом долго, без особой на то нужды, отмывал руки, оттирая их растущими на камнях водорослями и даже округлой, обкатанной волнами галькой.

Оглянувшись на верх обрыва, он чуть помедлил и разулся, осторожно походив по камням, пока окончательно не замёрзли ноги. Потом, подстелив под зад сложенный в несколько раз сюртук, он долго сидел, ожидая, пока высохнут ноги и решительно никуда не торопясь.

По опыту, подчас неприятному и даже болезненному, он уже знает, что, стоит ему показать хозяину на глаза, как тот, если вспомнит и не будет занят, непременно придумает какое-то дело. Подчас поручик просто одалживает слугу другим офицерам полка, а бывало, как-то проиграл его в карты, отыграв потом назад через неделю.

Привыкнуть к роли движимого имущества Ванька так и не смог, несмотря на то, что ему в полном объёме досталась память этого тела. Память, но, увы, не реакции.

Он, всей своей натурой внутренне протестуя против своего холопства, хотя и старался держаться, как прежде, но выходило плохо. Реакции, излишне нервные, эмоциональные, и главное, чуждые его положения, лишь усугубляли дело.

Однажды, будто проснувшись здесь, в этом времени и в этом теле, он долго осознавал себя, не веря в случившееся. Но вокруг была реальность девятнадцатого века, крепостного права, могущества Церкви, сословного деления и всех тех вещей, о которых его, Ванькины, современники, если и задумываются, то редко, на самом деле, осознают, как это всё влияет на человека, на общество и на быт.

Реальность оказалась выпуклой, и пахла навозом, по́том и унижениями…

… а затем и плетьми.

Бездумное его сиденье прервали показавшиеся на горизонте суда противника, не иначе как конвоировавшие очередной транспортный караван из Европы. Встав с камня и приставив ко лбу ладонь, чтобы не слепило глаза торжествующее южное солнце и пляшущие на волнах блики, Ванька долго следил за вражеским флотом, иногда не видя, а скорее угадывая корабли по дымам.

Наконец, караван прошёл, и Ванька, выдохнув прерывисто, ссутулился, надел старый, многажды перешитый сюртук, легонько пнул ногой поганое ведро, подхватил его и начал подниматься по тропе, не оглядываясь.

Наверху уже вовсю кипит жизнь, проснувшийся люд возится по хозяйству, умывается, спешит по нужде, зевает и пересмеивается.

Немолодой солдат с кирпично-загорелым, обтёсанным всеми ветрами лицом, умывается возле низкого, утопленного в скалистом грунте сарайчика, скупо растирая по физиономии воду. Возле входа в сарайчик сидит, зевая во всю немалую ширь, молоденький солдат, никак не могущий проснуться, щурящийся на солнце припухшими, заспанными глазами, под одним из которых желтеет давний синяк.

– Доброе утро, дядька Никанор, – поздоровался с ветераном Иван, на что солдат не то поздоровался невнятно, не то просто отфыркнулся в сложенные горстью руки.

Осторожно приоткрыв дверь и убедившись, что Его Благородие изволит дрыхнуть, то бишь почивать, развалившись, насколько возможно, на нешироком топчане, храпя со слюнявым бульканьем и влажными потёками, слуга осторожно поставил ведро на положенное место, и вышел тихонечко, стараясь не потревожить хозяина.

После вчерашнего, а также позавчерашнего, и…

… в общем, Его Благородие, господин поручик, с самого своего приезда изволит пребывать в одной поре. Хмельной.

Собственно, у него и до того была одна и та же пора, менялся только градус, компания, в коей новый барин изволил проводить время, да качество напитков.

Никого этим не удивишь, да и питие, хоть бы даже и с утра, в офицерской среде недостатком ни в коем случае не считается. Если офицер может более-менее твёрдо стоять на ногах, отдавать приказы зычным, разборчивым голосом и не чудит вовсе уж интересно, то считается, что он в состоянии выполнять свои обязанности в полной мере.

Нырнув в низенький тёмный сарайчик, до сих пор, несмотря на все Ванькины усилия, сохраняющий прежний птичий дух, и служащий ныне пристанищем для слуги, паренёк прикрыл за собой дверь и выругался беззвучно, раз за разом ударяя кулаком сложенной из камня стены. Физиономия скривилась, задрожав, но, решительно подавив подкатывающую к горлу истерику и промокнув рукавом выступившие слёзы, он не сразу, но успокоился.

– Чёрт… – почти беззвучно ругнулся он, погладив, а затем машинально облизнув рассаженные костяшки. В голове переизбыток мыслей, а вернее – дурацкого, беспорядочного и бестолкового сумбура, толкающегося промеж собой и не дающего задуматься хоть над чем дольше минуты.

Размышления прыгающие, рваные, мозаичные. Где там Иван Жданов, студент второго курса одного из московских ВУЗов, а где – Ванька, раб, говорящее имущество, разберёт, наверное, только сам чёрт! Ну или психиатр. Хороший. Очень хороший…

Мыслей о том, что произошло с ним, до чёрта! А толку?

Возможно, оригинальный Иван Жданов всё так же продолжает учиться в московском ВУЗе на архитектора, а матрица его сознания попала в предка или совершенно постороннего человека.

Возможно, это баг, сбой системы в том, что сам он считает жизнью, а кто-то другой – Игрой.

Возможно…

… но впрочем, какая разница?

Произошло то, что произошло, сознание человека из двадцать первого века наложилось на сознание крепостного, раба из девятнадцатого. Воспоминания и матрицы, и оригинальной личности, сохранились в полной мере… и в этом-то и проблема!

Постоянный конфликт воспоминаний, памяти, менталитета… чёрт подери, да буквально всего!

Разобраться с памятью, рассортировать её по нужным папочкам, уже проблема. Но это, на самом деле, полбеды.

Проблема в реакциях на какие-то события, в разности менталитетов и воспитания.

На людях он выпускал вперёд не то чтобы личность, но по крайней мере – воспоминания крепостного слуги. Спина гнётся, шапка срывается, губы проговаривают нужное…

… но не так.

Дьявол, как известно, кроется в деталях. Отсутствие должного раболепия в глазах или недостаточный градус поклона, местными, привыкшими к сложной кастовой системе, считываются на раз. На уровне инстинктов.

Отсюда, несмотря на правильные поступки и поведение, вполне укладывающееся в прокрустово ложе, предназначенное рабам, Ванька числится человеком дерзким, поперечным. Со всеми вытекающими.

Что со всем этим делать, и как быть, он решительно не понимает.

Ждать… наверное, это единственный выход. Ждать и копить информацию. Любую.

Высунуться, показать свою нужность, полезность, он уже попробовал…

… дважды.

Дважды же и огрёб, и что самое скверное – так и не понял, за что.

Быть может, проблема в нём самом, и всё это было не ко времени и не так. Не та презентация, не так сказал, не так дышал…

А может быть, ему просто не повезло ни со старым хозяином, ни с новым, и оба они считают, что мозги рабу не положены. Они, мозги, есть опасное излишество, приводящее сперва к вольнодумию, а затем вольтерьянству, к жажде прав и свобод, что есть подрыв устоев Государства Российского!

Думать ему, рабу, положено от сих до сих, и так, как это надо хозяину, иначе он, владелец движимого и говорящего имущества, может посчитать себя оскорблённым.

Бог весть… но в результате он затаился, замолчал, отгородился психологически от всего происходящего, насколько это вообще возможно. Со стороны поглядеть – зверёк затравленный, но внутри копится тёмное, густое, злое…

Ну а пока выпускать хоть как-то пар, быть хоть чуть-чуть, хоть недолго, человеком, а не рабом, он может только так, в темноте вонючего сарая. Недолго…

Подхватив по памяти с самодельной полки бельё барина, взятое вчера в штопку, и иголку с нитками, Ванька ещё раз вытер рукавом глаза, вышел и уселся на плоском, пригретом солнцем камушке. К работе, впрочем, приступать не торопится, памятуя о том, что она, работа, имеет свойство никогда не заканчиваться.

Будет ли он хлопотать с утра до ночи, или лениться, растягивая любое порученное дело к бесконечности, для него, крепостного слуги у дурного барина, не изменится ровным счётом ничего. Проверено.

– Кхе… – кашлянул подошедший унтер, разглаживая роскошные усы, переходящие в отращенные по нынешней моде бакенбарды, – ну как там твой барин? Спит?

– Доброе утро, Савва Иваныч, – подняв глаза, отозвался слуга, – почивать изволят.

– Почивать? – рассеянно переспросил унтер, – Хм…

Он потоптался было, повздыхал, но Ванька старательно не заметил невербальных знаков служивого. Вызывать огонь на себя, пробуждая барина от крепкого сна в алкогольных парах, так это ищите других дураков!

Достав короткую трубочку-носогрейку, Савва Иваныч сел чуть поодаль, поближе к дороге, проходящей мимо домов, и, набив трубку и раскурив её, принялся кидать в сторону лакея выразительные взгляды, кхекая и покряхтывая.

Ванька, оглохнув и ослепнув, представляет собой аллегорию на преданного слугу, оберегающего хозяйское имущество и покой, неспешно занимаясь штопкой кальсон.

Он, может быть, и пошёл бы унтеру навстречу, несмотря на неизбежное недовольство барина, но сделав так раз, да другой, ответных любезностей от унтера не дождался. Поэтому – так…

Сколько бы унтер курил, кашлял и решался, Бог весть, да только мимо, пыля и скрипя, потянулись подводы, поднимая не только изрядную пыль, но и куда как более изрядный шум.

– Ванька-а! – послышался хриплый, надрывный и страдающий крик из домика, – Сукин ты сын, ты где…

Выдохнув обречённо, слуга подхватил шитьё и поспешил внутрь, мельком зацепив глазами злорадную физиономию унтера, кивающего в такт ругательствам Его Благородия.

– Доброго утра, барин, – войдя внутрь, сходу начал попаданец, так до сих пор и не научившийся проговаривать это слово легко, без внутреннего напряжения, – Проснулись? Вот и славно! Я тут…

– Замолкни! – коротко рявкнул поручик, сидящий на влажной постели с мученическим видом, и, схватив стоящий у изголовья дешёвый медный подсвечник, с силой кинул его в слугу, метя в голову.

Ванька увернулся, и подсвечник, врезавшись в дверь, отскочил, и, прогремев по жестяному ведру, озлил офицера.

– Сукин ты сын… – со злобой сказал мужчина, вставая босыми ногами на земляной пол и подходя к рабу, – Он ещё…

– … будет…

– … прекословить…

С каждым словом следовал удар в живот, благо, барин не проснулся ещё толком, да и физические кондиции его далеки от эталонных. Хотя Ваньке, ещё более далёкому от геркулесовых пропорций, хватило…

– Ну-ка… – его, согнувшегося, с силой вздёрнули за висок, – не притворяйся! Да и по делам тебе, ироду! Я тут…

Вонючий рот начал выплёвывать слюнявые слова, из которых выходит, что он, Ванька, есть сукин сын, виновный решительно во всём! Похмелье, вчерашний проигрыш в карты, маята животом после дурной еды, и вся его, тридцатилетнего поручика, не сложившаяся жизнь.

– Будет он тут, сукин сын… – потная ладонь обидно ткнулась в лицо крепостного, а вконец запыхавшийся барин, отступив на пару шагов, раскашлялся, задыхаючись.

– Ну… – прохрипел барин, – что стоишь?! Воды налей, да живо!

Трясущимися руками налив из кувшина тёплой воды, Ванька протянул кружку, вырванную из рук и выпитую с зубовным стуком.

– Видишь? – с какой-то обидой сказал хозяин, – Из-за тебя, сукина сына… до чего довёл!

Покаянно, как это любит барин, склонив голову, и тая в глазах бушующую ненависть, раб выслушал сдобренные ругательствами нравоучения.

– Бумагу, что ли, дай… – после некоторого раздумья приказал барин, снова усевшись на кровати.

– Что за дрянь, – брезгливо сказал мужчина, повертев в руках желтоватую, скверного качества бумагу, поданную слугой. Ругаться, впрочем, дальше не стал. Получив карандаш, принялся, мучительно морща лоб, составлять записку. Дописав, разогрел сургуч и запечатал, поставив оттиск перстня, тут же сунув письмецо слуге.

– На вот, – с отвращением приказал поручик, – в штаб! Ну, ты знаешь куда… и смотри, без денег, сукин сын, возвращаться не смей! Запорю!

– Этот, небось, запорет, – одними губами прошептал вышедший из дому Ванька, сжимая в разом вспотевших руках сложенное конвертиком злополучное письмецо и уже стократ пожалев, что не ко времени попался барину на глаза.

Поручение, данное ему, не то чтобы вовсе уж из разряда невыполнимых. С интендантами и разного рода штабной сволочью у поручика Баранова свои, особые отношения, выстроенные на маклях, передёргивании в карты и прочих вещах, за которых в приличном обществе принято если не бить канделябром, то как минимум, отказывать в общении и не подавать руки.

Другое дело, что как бы ни повернулись события в дальнейшем, он, Ванька, будет неизбежно виноват, обруган, и, вернее всего, бит!

Коли не дадут, так значит, он, Ванька, что-то не так, сволочь, сказал или сделал! Ну не сам же господин поручик, с его-то репутацией… однозначно Ванька, однозначно он, сукин сын!

А коли дадут, так Его Благородие тут же спустит их на водку, на баб, на чёрт те что, и снова в том, что деньги просочились сквозь пальцы, виновен будет он, как это уже не раз бывало.

От того, от бессильной злобы, от беспомощности, сжимаются кулаки, а груди поселяется слабость, обречённость…

Ему, будто ворожит кто-то недобрый, не везёт так решительно, что и поверить сложно!

Поймав глазами взгляд унтера, куда как довольного полученной им выволочкой, Ванька опомнился, постаравшись, насколько это вообще возможно, принять вид не такой отчаянный, ну или хотя бы разжать кулаки. Вышло не сразу и с трудом, потому как настроение – хоть в петлю…

Не думая ни о чём, он решительно зашагал прочь, стараясь оказаться как можно дальше от хозяина, ну а дальше – видно будет.

Отойдя чуть поодаль, сбавил шаг, не имея больше ни нужды, не желания куда-то спешить, несколько запоздало завертев головой, ловя знакомые ориентиры.

Привыкнув к спутниковой карте в телефоне, к табличкам с названиями улиц и номерами домов, к возможности, на худой конец, спросить дорогу у прохожего, здесь, в Севастополе образца 1855 года, он теряется прямо-таки отчаянно!

Но дело тут, пожалуй, не только в топографическом кретинизме. Сложный рельеф местности, с высотами, балками, бухтами и тропками, ведущими порой куда-то в тупик, на козий выпас или к крохотной бухточке, мог бы, пожалуй, озадачить и человека более опытного.

Ну а когда в городе войск многажды больше, чем собственно горожан, и солдаты, набранные из самой что ни на есть сермяги, ориентируются не по картам и даже не по указаниям местных жителей, а по бастионам, по местам стоянок полков и батальонов, подчас меняющимся очень быстро, по придуманным ими же прозваниям…

… найти дорогу в этом чёртовом Лабиринте становится очень сложно!

Спросишь дорогу, и так могут ответить, что лучше бы не спрашивал! Тут тебе и все бастионы разом, какие только вспомнит, и разного рода военные хозяйства, давно сменившиеся другими, и ориентиры, снесённые уже к чёртовой матери вражеской артиллерий, сгоревшие в огне, разобранные на дрова и на укрепления.

Пару раз Ванька прогулялся этак, выбирая спросить дорогу у тех, кто хотя бы не рявкнет сразу в ответ, не пошлёт по матушке, озлобленный на то, что он – сволочь, статский, и жизнью своей, шкура этакая, не рискует ежедневно! Сидит тут, сволота, а не под пулями… жирует!

Но если и отвечают, то порой так путано, что лучше бы и нет…

«– Во-он по той балочке до ручейка под деревцем! Да не под тем, которое кривое, а под другим! А потом, стал быть, наверх, и до пскопского ополчения, а оттуда, если краем левого глаза на полдень смотреть, то правым, аккурат, и увидишь, чево тебе надобно»

Как в такой мешанине ориентируются сами солдаты, он не знает, но подозревает, что ровным счётом никак! Самые бойкие и смышленые, быть может, и способны разобраться, а остальные, заучив два-три маршрута, стараются с них не сворачивать.

В крайнем случае, заблудившись, спрашивают не дорогу, а называют полк, да имя командира, в надежде, что направят, доведут…

Свернув очередной раз, он вскоре вышел по тропке к краю не то оврага, не то балки, заканчивающейся небольшой, поеденной козами каменистой площадкой, и собственно оврагом. Уже понимая, что снова заплутал, подошёл-таки к краю, поглядев вниз с вялым любопытством и не увидев решительно ничего интересного, если только не считать за таковое немалое количество скотских костей, среди которых преобладают рогатые черепа.

– Чёрт… – досадливо ругнулся он то ли на свою память, то ли на бомбардировки и на оставшихся здесь жителей, которые, совокупными усилиями, изменяют порой рельеф местности в считанные дни.

Возвращаясь назад и судорожно морща память, Ванька, очевидно, снова свернул куда-то не туда, наткнувшись не на натоптанную тропу, а на дохлую лошадь, окалившуюся на него обглоданными, окровавленными рёбрами, вывалившую на каменистую землю требуху, далеко растянутую по каменистой земле.

… и местных жителей, прыснувших при его приближении в жидкие кусты.

Убедившись, впрочем, что худосочный Ванька очевидно не представляет опасности, уже через несколько секунд из кустов вышел невысокий, худой, как палка, старик, держащийся с очевидной военной выправкой, наряженный в перешитый английский мундир, длинной едва ли не до колен, а за ним, чуть поотстав, мальчишка лет восьми, решительно не похожий на старика.

– Вишь, как оно обернулось, – сурово сказал старик, и, глянув внушительно на Ваньку, снова приступил к разделке лошади, попахивающей не то чтобы очень уж крепко, но вполне явственно. Пыряло, переточенное, кажется, из артиллерийского тесака, старикан держит уверенно, со знанием дела, и как бы давая понять, что так-то он ещё ого-го, и конкурентов, претендующих на дохлую лошадь, ни в коем разе не потерпит!

– Э-э… – протянул парень, не сразу собирая в разбежавшиеся слова.

– Заплутал? – понял старик, вскинув на него маленькие выцветшие глазки, надёжно прикрытые кустистыми сивыми бровями, – Никитка, проводи его!

Не без труда втолковав проводнику, ковырявшемуся в носу с самым безучастным видом, куда ему, собственно, надо, Ванька не без сомнений доверился навигационным талантам местного лоцмана. Бойко топая впереди босыми, разбитыми не по возрасту ногами, Никита, нимало не интересуясь, поспевают ли за ним, весьма шустро зарысил вперёд, ныряя подчас то в кусты, то сворачивая в какие-то совершенно неочевидные места.

– Ну, спасибо, брат… – неловко сказал Ванька мальчишке, оказавшись наконец в знакомых местах, – Э-э… да, спасибо!

Чувствуя себя предельно глупо, он закусил губу, желая, за каким-то чёртом, непременно выразить благодарность, но не имея ни нужных слов, ни материальных ресурсов.

Мальчишка, впрочем, ждать не стал. Убедившись, что ему ничего, кроме «– Э-э…» не перепадёт, весьма шустро ускакал в кусты, и уже через минуту его белая, давно не стриженая макушка, мелькнула на дне балки.

Пару минут спустя Ванька, взобравшись повыше, обернулся, оглядывая оставшуюся позади оконечность Южной Бухты, и потопал вперёд, не слишком, впрочем, торопясь. Потихонечку, не вдруг и не сразу, природа стала уступать место человеку, и вот уже показались предместья, выглядящие, по мнению попаданца, как убедительные декорации к фильму о постапокалипсисе, в котором остатки человечества выживают, как могут, и могут, судя по увиденному, плохо…

Домики крохотные, убогие, сложенные тяп-ляп из камня, низенькие. Иные вместе с крышей ниже человеческого роста, и не все они, как Ванька уже знает, утоплены в грунт, а просто – так строят… так теплее, так надо меньше дров, что здесь, в степном Крыму с его недостатком лесов, весьма важно. Кое-где стены обляпаны соломой пополам с глиной, для тепла, но следов извести нет нигде.

Выстроены домики не в линию, а как придётся, криво и косо, так, что улицу эту и улицей-то назвать нельзя. Многие домишки тулятся к косогору, а место поровнее отведено под огород, под сад с деревьями полудичками, с виноградом, который, даже по мнению попаданца, далёкого от сельского хозяйства, нуждается в обрезке.

Всё встроено в путаный рельеф местности, подчинено самому жестокому выживанию, связано паучьей сетью троп, тропинок и направлений, разобраться в которых может только свой, а чужак, кто бы он ни был, заблудится пусть и не безнадёжно, но сразу. Редкие, тощие, облезлые козы пасутся под присмотром таких же тощих и облезлых собачонок, достаточно, впрочем, пуганых, чтобы не пытаться бросаться под ноги, хватая за пятку. Здесь же и ребятишки, и тоже, под стать всему, тощие, облезлые…

… но впрочем, бойкие.

Следы войны видны решительно везде! Это и воронки, и чугунные осколки ядер, и собственно ядра, не разорвавшиеся по какой-либо причине, и одежда детей, перешитая из солдатских мундиров, будь-то трофейных, или, быть может, доставшихся в обмен на водку от солдата, жаждущего забыться во хмелю и решительно не желающего думать о последствиях.

На улице только дети и старики, провожающие Ваньку долгими взглядами, но не пытающиеся ни помешать ему, ни помочь, ни завести какой-то разговор. Он, впрочем, и сам не пытался, спеша через предместье с чувством какой-то неловкости.

Постепенно предместье стало больше походить на город, домики стали побольше, поаккуратней, а потом, как-то вдруг, как это часто бывает в Севастополе, с его гористой изрезанной местностью, пошли двухэтажные дома, и улицы с тротуарами, и не то чтобы толпы, но всё ж таки достаточно многочисленный народ. Всё больше, разумеется, военные во всяких чинах, спешащие по своим делам, ожидающие невесть чего с деловитым видом возле повозки, или просто, усевшись в сторонке с трубочкой, взирающими на городскую суету с благодушным видом.

Солдаты в серых, давно и безнадёжно выцветших, застиранных мундирах, шитых из самой дрянной ткани, какую только может достать вороватый интендант. Если бы не выправка, не амуниция, не оружие, то чем не нищенские рубища! Оружие, выправка, дисциплина, да пожалуй, некое единообразие и заставляет выглядеть армию – армией, а не сбродом.

Матросы в чёрном, и они не то снабжаются по другому ведомству, не то, быть может, используются на более чистых работах, но выглядят они поприглядней, да и ведут себя бойчей.

Мирных жителей где больше, где меньше, но впечатление военного лагеря не оставляет решительно нигде!

Обходя повозку купца-караима, остановившегося по какой-то нужде посреди улицы, Ванька едва не споткнулся об окровавленные носилки, небрежно валяющиеся на мостовой. А обойдя играющих детей, у которых, среди игрушек, имеется сабельный эфес и очевидно трофейные аксельбанты, наткнулся на группу рабочих солдат[3], бредущих вдоль по улице вслед за унтером.

Везде, решительно везде, следы военной разрухи, будь то воронки, сгоревшее здание, запятнанная осколками стена, солдаты и матросы с оружие, в окровавленных повязках. Пахнет дымом и золой отгоревших пожаров, порохом, углём, конским потом и навозом, а ещё, разумеется, морем!

Но здесь же и барышни, нарядные и не думающие, кажется, ни о какой войне! Щебечущие с подружками, флиртующие с кавалерами…

… и какая там война, какие бомбы!

Гулко ахнул снаряд мортиры, попав в цель, и дом неподалёку осыпался, не выдержав веса упавшей с неба многопудовой чугунины, а потом ахнуло ещё раз, изнутри, и дом сложился, рассыпался…

– Да что ты мечешься как заяц! – отпихнулся от Ваньки продавец сбитня, ведущий себя так, будто не произошло ничего.

– Сбитень! – заорал он, сам похожий на самовар, с такой же пузатенькой, низенькой фигурой и медно-багровой щекастой физиономией, – Горячий сбитень!

А дом уже разбирают солдаты, и один из офицеров уже занимается спасательной операцией…

… и девушка в розовом платьице, запнувшись, быть может, на миг, перепрыгнула через воронку и продолжила тот важный женский разговор с подружками, прервать который не может даже обстрел!

– Пужливый какой, – небрежно отозвалась о Ваньке разбитная бабёнка, торгующая здесь пирожками невесть с чем, и тут же, отвернувшись от него и забыв, заговорила с товаркой, не забывая время от времени оглашать окрестности чаячьими призывными воплями.

Ванька, заалев ушами, поспешил прочь, и ему казалось, будто решительно все глядят ему, осуждающе, вслед, хотя на самом деле, никому до него и дела нет…

Обходя то груду булыжника, то воронки или повозки, приходится иногда возвращаться назад или обходить препятствие проулками. Впрочем, наткнувшись раз на группу шалых матросов, опасно, по его мнению, оживлённых, и способных пожаловать в рыло на раз-два, а то и одолжить, без возврату и желания на то одалживателя, на табачок и прочие матросские нехитрые нужды, в переулки Ванька больше не совался.

Вскоре показался большой, римского образца дом, с римскими же цифрами и лепниной на фасаде, изрядно подпорченном следами снарядов и огнём. Перед домом толпа народа, среди которых и купцы, и какие-то, очевидно, мастеровые, и офицеры.

Последние часто имеют вид просительный, жалкий, или же фаталистический, смирившийся. Некоторые, впрочем, свирепо раздувают ноздри, и, сняв перчатку с одной руки, с оттяжкой бьют себя по другой, представляя, наверное, физиономию одного из интендантского племени.

Как этот просительный вид и неумение отстоять своё, притом то, от чего напрямую зависит жизнь как самого офицера, так и солдат во вверенном ему подразделении, сочетается со штыковыми, с терпеливым стоянием под бомбами, с ежедневной и ежечасной опасностью, Ванька понимает плохо. Но он, несмотря на память, доставшуюся от реципиента в полном объёме, многого не понимает…

Заранее сдёрнув картуз, чтобы не попасть, как это уже бывало, под горячую руку, крепостной покрутился у входа, не приближаясь, впрочем, к толпе, и, после короткого размышления, просто обошёл дом стороной. Поглядев, не идёт ли кто, он легко перемахнул через пролом в стене, расположенный примерно на уровне груди, и оказался в запущенном, а вернее сказать, в разорённом саду, сразу наткнувшись на нужную персону.

– Доброго здоровьичка… – зажав картуз в руке и выпустив наружу лакея, Ванька закланялся, заговорил нужное…

… но не вышло.

– Пошёл прочь! – отмахнулся от него интендант, тут же, не дожидаясь его ухода, пожаловавшись собеседнику, не понижая голос.

– Такая же, по всему видеть, скотина, как его господин! Он…

… и хотя Ваньке было бы интересно, да и, наверное, полезно, узнать что-то о прошлом своего хозяина, но увы. Мордастый, под стать хозяину, денщик, подскочив к парнишке, весьма сноровисто врезал ему куда-то в район желудка, а после, ухватив за ворот, проволок через весь дом, скинув с парадного крыльца.

Полетев едва ли не кубарем, Ванька всё ж таки не упал, и, пробежав с десяток шагов, уткнулся в чьи-то колени, едва не сбив человека. Сверху рявкнуло начальственно, а потом сильная рука вздёрнула его за шиворот, и перепуганный холоп оказался перед лицом начальствующим, судя по эполетам, генералом.

– Кто… – начал было тот, наливаясь праведным начальственными гневом, встряхнув Ваньку за ворот и пристально вглядываясь в перепуганное лицо.

– Вот! – усмехнувшись, генерал развернув лакея, толкнув его под ноги худого офицера, – Просил? Получи! Вот тебе и подкрепления, вот тебе и рабочие руки!

– Вашество… – пискнул Ванька, напуганный и ситуацией, и пуще того, перспективами, но попытка сказать что-то была прервана ударом приклада в душу…

– Не перечь Его Высокоблагородию! – рявкнул унтер, прикладом пихая Ваньку в конвоируемую толпу.

Насколько это законно, и какая власть у военных в осаждённом городе, можно много и вкусно рассуждать, находясь вне его. А так…

… винтовка рождает власть!

Ну и, разумеется, злоупотребления…

Глава 2

Шестой Бастион, зуавы, госпиталь

Подтащив к стене рогожный куль, туго набитый сухой глинистой землёй пополам с мелкими камнями, и опустив его на землю, Ванька с трудом выпрямился, переводя дух, а потом, с силой уперевшись руками в поясницу, прогнулся назад, пытаясь унять болезненное ощущение в схваченной судорогой спине. На какие-то секунды помогло, но почти тут же спина заныла снова, плаксиво грозясь грыжами, смещением позвонков и прочими неприятностями, на которые всем, кроме самого Ваньки, плевать.

На руки, с давно и безнадёжно сорванными мозолями, запекшейся под ногтями кровью, беспрестанно артритно ноющие, с гноящимися, воспалившимися царапинами, он старается не смотреть. Рукавиц не полагается – то ли вообще, то ли привлечённым к работе горожанам, то ли, быть может, персонально ему.

Вопросов задавать тоже не полагается. Спросив о рукавицах, он получил символический тычок в клацнувшую челюсть, притом, что показалось ему вдвойне обидней, даже не от унтера, которому он задал вполне резонный, как думалось, вопрос, а от немолодого солдата, приятельски беседовавшего с оным.

Они, рукавицы, так-то есть… но их то ли не хватает, то ли, быть может, солдаты и матросы, составляющие гарнизон Шестого Бастиона, предвидя возможные трудности с поставками, берегут их для себя. А быть может, они видят некую справедливость в том, что горожане, будучи не комбатантами и лицами, временными на передовой, должны претерпевать некие трудности, находиться здесь, на бастионе, в заведомо худших условиях.

Логика у людей военных, воюющих, находящихся на самом острие опасности, и потому обглоданных ПТСР[4] до, наверное, костей черепа, может быть непонятной и даже неприятной человеку гражданскому. Понимая это, Ванька, тем не менее, не имеет ни малейшего желания становиться ни пресловутой отлетевшей щепкой, ни частью исторического перегноя, ни как-то ещё жертвовать собой, своим здоровьем и будущим, а тем более, без малейшей на то необходимости, а только лишь по чьей-то странной прихоти.

– Ну, – прерывая отдых, грубо сказал ему напарник, кряжистый, низкорослый рабочий солдат, сутуловатый и привычный к тяжкому труду, – што встал? Эт тебе не ложки после барина языком полировать, эт…

Но Ванька, не дослушав его, не слушая привычные уже оскорбления, заспешил навстречу флотскому лейтенанту, идущего по бастиону в сопровождении парочки матросов.

– Ваше благородие! – с ходу начал паренёк, вставая навытяжку перед командиром бастиона, – Я человек гражданский, крепостной слуга поручика Баранова, и…

Он успел заметить, как морщится лейтенант… и вот уже, сидя на сырой земле, видит удаляющуюся спину во флотском мундире, а в голове гудит, как в трансформаторе. Послышались обидные смешки, подколки и язвительные комментарии – воякам, и, кажется, некоторым горожанам, ситуация показалась забавной.

Не сразу поднявшись на пошатнувшиеся ноги, потрогал рукой саднящее ухо, совершенно не удивившись обильной крови.

– Ну, понравился тебе ответ Его Благородия? – напарник, подойдя поближе, насмешливо оскалился, и, достав трубочку, начал раскуривать её, пуская дым в лицо, – Поня́л, или мне, значица, повторить?

Не отвечая, Ванька побрёл в сторону мешков, хотя после такого учения ему бы, по хорошему, на больничный денька на три уйти… но реалии здесь, в Российской Империи, вот такие вот, когда чуть что, и в морду!

Скидок на травму, на возраст, на худосочность и на что бы то ли было ещё, ни ему, ни кому бы то ни было другому, никто не делал. Солдаты, матросы и горожане работали с полной отдачей.

Как он сам продержался до позднего вечера, как не упал в обморок, как…

… и вечером, разумеется, никто не отпустил его, хотя некоторые горожане, как он заметил, спокойно разошлись по домам.

Щурясь воспалёнными глазами, в которые за день многажды раз попадала земля, Ванька неловко, полубоком, пристроившись перед неровным земляным выступом, на котором он кое-как поставил выданную миску, ест, черпая похлёбку дрожащими руками и наклонившись пониже, чтобы не расплескать ничего.

– … ты, малой, не гневись ни на Бога, ни на людей, – жужжит под ухом бодрый ещё старикан, поучая жизни, – Подумать ежели как следоват, так ты и сам виноват! Ну кто вот так вот, как ты, поперешничает? Да ты не зыркай, не зыркай… а то ишь!

– Я… – прервавшись, старикан начал раскуривать трубочку, – Я давно живу, и свет повидал так, как ты себе и представить не могёшь! Поперешный ты, парнишка, поперешный! Ох и тяжко тебе будет, ох и тяжко…

Он даже закрутил головой, закатывая глаза и как бы показывая этим, как тяжко придётся Ваньке.

– Небось, при прежнем барине, как сыр в масле катался? – прищурился старик, не дожидаясь ответа, – А сам ён, ну как ты сам, токмо постаревший, хехе…

Не став отвечать, Ванька, чуть повернувшись, только улыбнулся кривовато. Он и так то, в виду воспитания, не стал бы посылать старого человека так далеко, как хотелось бы, так ещё и ложка одолжена Матвей Пахомычем, и говорит он, быть может, так, что аж в мозгах зудит… но так ведь и не со зла! Добра желает человек… так, как понимает его.

– Байстрюкам, – со знанием жизни продолжал рассуждать старикан, окутывая Ваньку клубом на редкость вонючего самосадного дыма, – и так-то в жизни непросто! Они, болезные, за грехи родителей своея жизнью отвечают, так-то!

Как уж там нагрешила давно помершая Ванькина крепостная мама, не имевшая выбора, Бог весть. Спорить он не стал, осторожно кусая чёрствый, тяжёлый, глинистый хлеб и сёрбая жидкую похлёбку, отдающую не то землёй, не то просто сваренную на подгнивших, подпорченных продуктах.

– А ты, небось, рядышком с барчуком рос, – разглагольствует проницательный старикан, – Эт оно сразу видать! А потом, значица, повернулось всё иньше, и ты уже не наособицу, а как все, только што ещё хужей! Ты ж, малой, наособицу привык, высоко себя держишь, а народ, ён такого не любит.

– Ты смиренней будь, смиренней… – ещё раз пыхнув, старикан задумался, – Да молись почаще, вот так вот! Николаю Угоднику самое первое дело, скажу я тебе…

Солдаты и матросы, оставив только часовых, устало разбрелись по казармам, которые здесь, на Шестом Бастионе, в виду главенства флотских, называют кубриками. Бытом горожан должны были озаботиться они сами, и, в общем-то, они справились, прихватив с собой на Бастион и баклаги с водой, и какую-то одежду, и всё, что им было нужно.

Здесь, в осаждённом Севастополе, с нехваткой всего и вся, с самым дурным управлением войсками и воровской властью интендантов, зарабатывающих деньги буквально на крови солдат и обывателей, все уже привыкли надеяться, насколько это вообще возможно, только на себя.

Ванька устроился на рогожных мешках, сложенных близ одной из земляных стен под плохоньким навесом, и, чтоб была хоть какая-то защита от ночного холода, накинул их на себя, сколько смог. Сон между тем не шёл, и он весь извертелся, пытаясь найти положение, в котором спина не будет ныть так сильно, но тщётно.

Усталость страшная, обморочная, но заснуть никак не получается, а в голову, не ко времени, полезли дурные мысли.

«– Мне здесь не нравится всё, и настолько всё, что сил просто нет… – горячечно, обрывочно думал он, стараясь, раз уж всё равно не спится, хотя бы мыслями отгородиться от ноющей боли в мышцах, сорванных ногтей и больной головы, – Вот что я защищаю здесь, на этом бастионе? Пусть даже не по своей воле, пусть… но ведь защищаю!

– Это не моя война, но даже так, попавший сюда, в это время, да и на бастион, без своего желания, я сочувствую, сопереживаю, чувствую некую сопричастность. Чёрт… даже это, как там его? Ла–ла-ла… Севастополь останется русским! Нет, не помню… а давят ведь эти строки, пусть даже и забытые, на патриотизм! Строки забыл, а впечатления от них, слышанных в детстве, остались…»

Он начал было дремать, но, пошевелившись неловко, ерзанул натруженными мышцами спины и снова проснулся, и снова непрошеные мысли…

«– Есть чувство сопричастности, есть… – вяло думал он, – Не такое, наверное, острое, как было бы в Великую Отечественную, но есть!

– А война с Наполеоном? – задумался попаданец, – Да, наверное! Хотя казалось бы, крепостничество и всё такое… а всё равно, народная война! Пропаганда, или…»

Дойдя в итоге до Гросс-Егерсдорфа, Кагула и прочего, решил для себя, что, наверное, отчасти пропаганда, а отчасти – просто времени прошло слишком много, и сознание просто отказывается воспринимать эти времена, ассоциировать те битвы и завоевания с чем-то нужным, с полезным. С Родиной.

Он заснул наконец, но спал плохо, тревожно, и снилась ему всякая дрянь, да и что может сниться под нечастый, но всё ж таки пересвист пуль и баханье пушек, когда настоящее мрачно, а будущее, покрытое туманной пеленой, видится зыбкой тропкой на болоте…

Потому, когда на него уселся кто-то, он, не просыпаясь толком, среагировал резко, отпихнув вместе с покрывавшей его рогожей русского солдата…

… мёртвого.

В обрывистом свете костра, горящего в десятке шагов от него, в мерцающих на ветру факелах, в неверном свете звёзд, под мертвенно-бледной луной, убитый, с мученически искажённым лицом, судорожно схватившийся за рукоять торчащего из груди ножа, страшен и одновременно сюрреалистичен, почти невозможен.

А на Ваньку, ещё сонного и ни черта ни соображающего, навалился уже француз, бешено скаля нехорошие зубы. Сжимая одной рукой горло и пытаясь коленом удерживать Ваньку на месте, давя ему на грудь, свободной рукой он нашаривает тесак, сбившийся в пылу борьбы куда-то назад.

Не в силах вдохнуть, не понимая толком, явь это, или сон, Ванька вяло и бессмысленно трепыхается, и наверное…

… но циновки под ними разъехались, и француз, пытаясь обрести равновесие, ненадолго отпустил горло, дав ему вздохнуть и опомниться.

Судорожно хватая воздух и вспоминая свой недолгий, и, в общем, не слишком удачный опыт занятий смешанными единоборствами в секции при университете, Ванька, уже снова схваченный было за горло, ухитрился-таки сперва сбить руку, а потом, не иначе как чудом, перехватил её на излом.

Вышло скверно, и француз, имея ещё более низкий класс борьбы, имеет абсолютное превосходство в весе и силе, ну и, разумеется, в опыте сражений насмерть, в умении и привычке убивать. Он начал выворачиваться, напрягая все силы, и Ванька, чувствуя, что вот-вот проиграет, уже почти сдался, бессмысленно шаря руками по телу, пхаясь коленями и забыв почти всё, чему его успели научить в секции.

Однако, кое-чему всё-таки научили… Когда француз, уже по сути одержавший победу, на какие-то мгновения оставил борьбу, снова ухватившись за привычный тесак, Ванька исхитрился-таки в отчаянном усилии перехватить вооружённую руку, резко, как только возможно, вывернуть её на излом, и перехватить тесак за отнюдь не бритвенной остроты лезвие.

А потом, не слишком отдавая себе отчёт, он неловко не столько воткнул, сколько надавил на тесак, перехватив его наконец за рукоять и вгоняя в бок француза, снова и снова надавливая и проворачивая оружие. Конвульсивные дёрганья Ванька принимал за борьбу, и расковырял, наверное, весь живот уже мёртвому врагу, а потом, не вполне соображая, что делает, отбросил его с себя и откатился от стены, вскакивая на ноги.

Встрёпанный, окровавленный, сжимая тесак, покрытый кровью, клочками французского мундира и кусочками мёртвой плоти, он пребывал в том пограничном состоянии, когда только бежать…

… и вперёд, или назад, право слово, не слишком важно!

Завидев французов, хозяйничающих на бастионе, и мёртвые тела оплошавших часовых, и назойливого, зудливого старикана Матвея Пахомыча, улёгшегося спать неподалёку, и теперь лежащего в тёмной луже собственной крови, с горлом, разваленным до самых позвонков, Ванька замер было, мельком глянув назад, на циновки, в которые можно, наверное, закопаться и пережить…

… а потом его будто что-то толкнуло, и он, обмирая от смертного ужаса, от неминуемой, уже приближающейся смерти, заорал надрывным хриплым голосом, изо всех сил надрывая связки.

– Тревога! Французы на бастионе!

Почти тут же, секунды не прошло, один из них напрыгнул на него, делая дьявольски быстрый выпад ружьём!

Каким чудом отразив его, отчасти уклонившись, а отчасти парировав тесаком, Ванька и сам не понял. Но, как делал это много раз на тренировках с барчуком, отбил ружьё плоской частью лезвия, извернувшись всем телом, скользяще шагнул вперёд, и сделал, в свою очередь, выпад, разрубив зуаву горло.

А дальше…

… дальше он прыгал, падал, отбивал и рубил, но сам дьявол, наверное, не помог бы Ваньке вспомнить, что же он делал!

Были только обрывки, только эмоции, непрерывное движение, хриплое дыхание… и как он потерял или выбросил тесак, и отбивался дальше уже французской трофейной винтовкой – убей, а не вспомнит!

Убил ли он кого-то ещё, ранил ли кого-то, или может быть, выручил одного из защитников бастиона, отбив предназначавшийся тому удар, неизвестно. Сам он ни черта не помнил… и не вспомнил потом, да может быть, и к лучшему.

А пока…

… отбили.

Сколько уж там потеряли солдат и матросов, сколько вырезали гражданских, Ванька не знал, да и никто не спешил к нему докладом. Здесь, вокруг, мёртвых тел, и русских, и зуавов, предостаточно, но что там на других участках Бастиона? Бог весть…

Последние защитники Бастиона выбегали из кубриков, когда всё уже закончилось, но, взбудораженные, то ли по собственной инициативе, то ли по приказу командиров, начали весьма шумно проверять все закутки, не иначе как ища спрятавшихся зуавов, а после даже сделали вылазку вперёд Бастиона. Нужно ли всё это было, или нет, Ванька не знал, да и не думал об этом, сидя в оцепенении на земле, подтянув ноги к подбородку и обхватив их руками.

– Эй! – его довольно-таки бесцеремонно пхнули сапогом в бок, – Живой? Што расселся-то? А ну, живо…

– … да ты никак поранетый? – спохватился наконец матрос.

– Н-не знаю, – вяло отозвался Ванька, чувствующий себя так паршиво, как никогда в жизни, как не чувствовал даже после порки в поместье, после которой он на три недели слёг в горячке.

– Ну, живой, и слава Богу, – потерял к нему интерес матрос, поспешив к товарищам.

На Бастионе тем временем наводят порядок, а потом начали куда-то бахать из пушек, не частя, но и не слишком редко. Действительно ли французы пытались, имея в авангарде зуавов, подобраться для атаки к Бастиону, или стреляли, что называется, «для порядку», Ванька не знает, и, признаться, ему это решительно неинтересно…

После всех этих событий, хапнув впечатлений и адреналина, наложившихся на скверное самочувствие, его догнал-таки отходняк, и безразличие ко всему, в том числе и к собственной судьбе, окутало его, подобно толстому одеялу.

* * *

В расположение поручик Баранов возвращался в самом что ни на есть гадостном расположении духа. Вот попадись ему турок, или зуав, или британский солдат, так располовинит, ей-ей! А пока, не неимением поставленных перед ним врагов Отечества, Его Благородие вымешает досаду на бурьяне, фамильной саблей рубя его в песи! В хузары!

Валятся на пыльную землю пыльные, сухие прошлогодние стебли, напояя воздух горьковатым ароматом. А поручик, свирепо раздувая ноздри, всё не унимается, войдя в воинственный раж и распаляя обиду.

– Всякая блядь… – начал было он, но споткнувшись о камешек, чуть было не упал, отчего вынужден был прервать свой, без сомнения, интересный и содержательный монолог.

Забыв, о чём говорил, обругал камешек, с силой пнув его носком сапога, а потом досталось дороге, военным строителям, Меньшикову и Горчакову, сослуживцам и солдатам под его началом…

… быдлу, которое не понимает, в силу скудомия, как ему, быдлу, повезло дышать одним воздухом с ним, поручиком Барановым! Если бы не всякие завистники…

– Блядь всякая будет фанаберится, – переключился он на больное, – В долг она, видите ли, давать не собирается, и вообще – давать! Мне! Ишь… а кто тебя, блядь, спрашивать будет?! Жёлтый билет есть, вот и изволь… защитников ублаготворять! Мы здесь Россию защищаем, а эта…

Сплюнув, он пошёл дальше на неверных ногах, расставив их, чтоб шатало не так сильно, в широкую матросскую раскоряку, и, идя по шатающей дороге, заполняя её всю, почти без остатка. Изредка, чтобы не упасть, опирается на клинок, что, без сомнения, выглядит очень благородно и воинственно, поскольку показывает, что он не какой-нибудь шпак с тросточкой, а Защитник Отечества! Воин!

Не побывав ни разу ни на одном из Бастионов, да и вообще на передовой, Его Благородие, нисколько не сомневаясь, причисляет себя к защитникам города, к тем, на ком и держится, собственно, Севастополь. Ибо кто, если не он, в решающий момент…

И хотя решающих моментов, да и моментов попроще, в его жизни случалось немало, но всё это были недостаточно решающие моменты, или не на виду у высокого начальства! А без того, чтобы не на виду… увольте! Подвиги надо совершать так, чтоб потом грудь в крестах – раз, и на всю жизнь!

– И Ванька, сукин сын, – переключился он на слугу, – Оставить своего господина без…

Поручик задумался ненадолго, а без чего, собственно, оставил его нерадивый раб? Но думалось ему тяжко, можно даже сказать, вообще не думалось, и, тряхнув головой, он решил, что безо всего!

– Сукин сын, – ещё раз повторил он, – Байстрюк! Да! Бляжий сын! А значит…

– Хм… – мысли его приняли игривое направление, – Раб, да! И мать его… и вообще, разве не хозяин он рабу своему?!

– Пороть, – решил он, – а потом – по греческому обыкновению! А то ишь…

* * *

Остановившись возле Ваньки, лейтенант дёрнул щекой и встал, неприязненно разглядывая его. Один из моряков, сопровождавших Шумова, кашлянув в кулак, хотел было, очевидно, сказать что-то, но Алексей Степанович быстро и колюче глянул на него, и слова застряли в горле.

– Лучше бы его вместо Мартыненко, – глядя на Ваньку, неприязненно сказал командир Бастиона, – Какой комендор был! Всякая…

Не договорив, он махнул рукой и зашагал прочь, и поправлять его, рассказывая, что именно Ванька отличился, и если бы не он, то вырезали не только Мартыненко, но и, может быть, самого лейтенанта, никто не стал.

Потому ли, что толком не знали о Ванькиной роли, или же вид у него неподходящий, не геройский, не бравый? Или может быть, потому, что в герои уже назначен кто-то другой…

… или даже не назначен, но всё одно – очень уж неловко выходит, когда сослуживцы, да и ты сам, оплошали, а какой-то штатский, даже не ополченец, а чёрт те кто, спас Шестой Бастион. Ну… пусть даже не спас в полной мере, по-настоящему, но всё-таки, куда это годится!?

Этим, право слово, нельзя гордиться, никак нельзя… и потому, если уж так вышло, то лучше и не говорить. Как и не было ничего.

Ну а Ваньке всё равно… он сейчас и действительность-то не вполне осознает. Как сел тогда, после боя, подтянув к себе колени, так и сидит, и кровь, своя ли, чужая, уже засохла на нём, притом отнюдь не героически, а как-то неряшливо и даже жалко.

Ну какой из него герой?! Сидит себе, воробей ощипанный… Не чирикает, и Бог с ним.

К рассвету суета на Бастионе почти прекратилась, тела убитых и кровь убрали, французскую атаку, если она вообще была, благополучно отразили. Погибших солдат, вместе с зуавами, рачительно раздетыми до исподнего, погрузили на повозки, и убитые отправились в свой последний путь, пятная крымскую землю кровью, как её пятнали уже защитники и завоеватели, меняясь ролями, много тысяч лет до них.

Раненых, обиходив кое-как, отправили чуть погодя в госпиталь. Здесь, на Бастионе, нет ни врача, ни фельдшера, ни…

… согласно Устава, разумеется. Высочайше утверждённого.

Отправился в тыл и Ванька. Ему, как ходячему, места в повозке не нашлось, и он, как и ещё несколько солдат, потихонечку заковылял, безучастно держась за борт повозки и глядя в никуда остановившимися, редко мигающими глазами. Весь в засохшей крови, с начавшими багроветь следами пальцев на горле, выглядит он ужасно, ну да и другие немногим лучше.

В госпиталь отправили только тех, кто никак не сможет воевать, а лёгких, или тех, кого сочли таковыми, оставили пока на Бастионе. К медикам они, быть может, попадут потом, а вернее всего, вся врачебная помощь им ограничится перевязкой не слишком чистой холстиной, под которую положат землю с паутиной, или, быть может, сожжённым порохом. Верное дело, деды плохого не посоветуют!

На передках разномастных повозок пожилые, а может, и не слишком ещё пожилые, но обглоданные службой до седин и морщин фурштатские[5] солдаты из дослуживающих свой долгий срок. Они, повидавшие всё и вся, разом циничны и сочувственны, и живут, да и думают, по особому, военному – так, как человеку гражданскому и не понять.

С Бастиона выехали не то чтобы бодро, но всё ж таки с пониманием, что начальство, оно зрит если не в корень, то очень может быть, в его, обозного, сторону! А потом, подальше от начальства и увесистых чугунных гостинцев, фурштатские, жалея заморенных бескормицей лошадей, заплелись еле-еле, подрёмывая на ходу.

А раненые…

… ну так и лошадок заморить никак нельзя! За лошадок он, фурштатский, своей шкурой отвечает! Ну а раненые…

… все под Богом ходим, все там будем.

Ванька плёлся, припадая на ушибленную ногу и валясь на один бок, отстранившись от всего, и даже от самого себя. Болит, кажется, решительно всё, и боль эта вполне чувствуется, но так отстранённо, будто она, боль, вынесена за скобочки разума.

Он плёлся, не глядя по сторонам, запинаясь иногда, и не видя, а вернее, не осознавая вокруг разрухи, следов огня и обстрелов. Хромая и запинаясь, он дошёл наконец до госпиталя, бывшего некогда дворянским собранием, а сейчас, как и весь осаждённый Севастополь, отданного войне.

Некогда величественное здание, обглоданное огнём, с выщербленными стенами, в которых кое-где торчат осколки снарядов, а то и ядра, сейчас пребывает в сильном беспорядке. А в просторном дворе, да и на прилегающих улицах, полнёхонько раненых и выздоравливающих, фур со всякими грузами, офицеров и военных чиновников, пришедших сюда по каким-то служебным надобностям…

… и гробов, а чаще – просто тел, завёрнутых в полотно или лежащих, дожидаючись этого.

А над всем этим густой, тяжкий, тошнотный запах смерти, страданий и мук, запах крови и гноя…

… и мухи, количество которых кажется неисчислимым.

Старый, потрёпанный службой фельдшер, курящий подле ступеней входа с видом самым невозмутимым и отчасти даже благодушным, при виде подъехавших повозок покривился лицом, и, зажав короткую трубку-носогрейку в костлявом кулаке, пошёл навстречу, распоряжаться и начальствовать.

– Давай-ка, помогай… – начальственно обратился он к Ваньке, не то не желая утруждаться, не то, может быть, привычным глазом, определив в нём человека, способного на такой труд.

– Да аккуратней берись, раззява! – покрикивает он на помощников, не забывая о трубочке, – Вот так вот…

Один из раненых, совсем ещё молодой матросик с раздробленной ногой, но каким-то чудом пребывающий в сознании, обхватив Ваньку за шею, сполз-таки с повозки, где его подхватил ещё один легкораненый, и так, втроём, они и поковыляли в указанную фельдшером сторону.

Миновав холл, заполненный стонущими ранеными, их товарищами и санитарами, они прошли в большую залу, из которой доносились такие адские вопли, которые только можно вообразить, и даже, наверное, нельзя!

Доктора, бледные и угрюмые, с руками, окровавленными по самые локти, в кожаных фартуках, покрытых потёками крови, гноя и всего того, о чём даже думать не хочется, занимаются операциями, и прежде всего – ампутациями. Вместо наркоза – кружка спирта, обмотанная тканью толстая палка в зубы, да санитары, удерживающие мечущееся, окровавленное тело на столе.

Оперируют быстро, почти стремительно, свирепо. Медлить нельзя, иначе раненый умрёт не от кровотечения или внутренних повреждений, а от болевого шока, потому что терпеть это хоть сколько-нибудь долго не в силах человеческих!

– Не надо, не надо, не на-а!! – забился в руках Ваньки с его нечаянным напарником матрос, увидев это преддверие ада, и понимая, что ему предстоит.

А фельдшер у ближнего стола, небрежно кинув куда-то в угол отрезанную человеческую руку, высморкался в горсть, пачкая и без того вурдалачье лицо свежей кровью, и махнул небрежно рукой.

– Давай!

Здесь, в этой обители смерти и страданий, Ванька, не сразу и не вдруг, пришёл-таки в себя. Он всё ещё далёк от того, что можно, пусть даже с превеликой натяжкой, считать нормой, но прежняя безучастность, отстранённость от всего и вся, в том числе и от самой жизни, истаяла, оставив после себя серую туманную вуаль на душе.

Назад, из операционной, он вышел так поспешно, как только мог.

– Постой-ка! – окликнул его фельдшер, бесцеремонно схватив за плечо, – Ну-ка, поворотись…

Он заставил Ваньку повернуться, заглянул тому в глаза, пощупал живот через сюртук.

– Эк тебя… – озадаченно сказал он, – А, ладно! Было бы что чижолое, так и не дошёл бы. Ступай, братец, помойся где-нибудь, да приходи взад!

Куда, как… Такие мелочи фельдшера не волновали, и, дав ценные указания, он удалился по своим, несомненно важным, фельдшерским делам.

– Давай сюда, сидай, – сжалился над Ванькой молодой солдат из выздоравливающих, правящий полупустой повозкой, – я к набережной. Тама, в сторонке, и помоешься, а то, брат, очень уж ты грязен и страшо́н!

Вскарабкавшись на повозку, Ванька погрузился в полудремоту, слушая вполуха рассуждения водителя кобылы, полные больших жизненных надежд и планов. Угукая, не всегда впопад, и не обращая внимания на обидные порой, снисходительные даже не нотки, а слова и предложения, которыми защитник Отечества думает о людях статских, он доехал-таки до пристани.

– Во-она тама… – показал солдатик направление, ссаживая Ваньку.

– Ага… спаси тя Бог, – чуточку неловко отозвался тот, подстраиваясь под говор.

– Назад уж сам как-нибудь доковыляешь, – благодушно отозвался служивый, – Н-но!

– Назад… – пробормотал Ванька, пробираясь по набережной, полной всякого народа, и заваленной грузами, и чёрт те чем, где и заржавленные ядра, сваленные неаккуратными кучами, и бочки с подтухшей рыбой, и уголь, барышни, и лоточники, и матросы с солдатами промеж всего этого, – Мне бы здесь хоть как-то пройти!

– Зараза… – боль, бывшая некогда отстранённой, вернулась в полной мере. Ванька, выискивая место, шёл на морально-волевых, полагая, что никому, вернее всего, и не нужен, и не надеясь на помощь. Зря, конечно…

… но уж такой у него опыт. Негативный.

Найдя наконец не то чтобы безлюдное место, но всё ж таки без множества людей, а главное, без господ, Ванька спустился неловко вниз.

Раздевшись, он, насколько это возможно, осмотрел себя, но кроме знатных синяков, пугающего вида ссадин и кровоподтёков, не нашёл ничего. Успокоившись немного, принялся отмываться в ледяной морской воде.

Сразу же замёрзнув и стуча зубами, он упорно даже не смывает, а скорее – отскребает запёкшуюся чужую кровь. Получается так себе, потому как ссадины и синяки, они ж вот они, да и мышцы с суставами болят так, будто его выкручивали, выжимая досуха.

– Ах ты ж… – то и дело произносит он, переходя потом то на гадючье шипенье, то на незаменимый артикль «Бля», то на чью-то абстрактную, во всём виноватую маму.

Взгляды, если таковые и были, он игнорирует отчасти со скотским равнодушием холопской половинки сознания, а отчасти – с вызовом всему на свете, но и равнодушие, и вызов, были где-то заднем плане.

Впрочем, такие вот сценки не редки, простонародье, по необходимости, особо не стесняется, а уж казарма или матросский кубрик, с их скученностью, предполагают и не такое. Здесь, в военном городе, сценками такого рода не шокировать даже юных и трепетных барышень, которые куриные яйца называют куриными фруктами…

– Эко тебя! – остановился полюбопытствовать немолодой матрос, ведущий себя с тем важным и независимым видом, который, пуще всяких лычек и званий, выдаёт ценного специалиста, ценимого и товарищами, и, пуще того, начальством!

– Где так извожжакался? – поинтересовался он, достав трубочку и явно настраиваясь на бездельную беседу. Сытый, явно подшофе, приятно настроенный, он внезапно зануждался не то чтобы в компании, но в разговоре. Пока трубочка не закончится.

– Шестой Бастион, – стуча зубами, не сразу отозвался Ванька, отдирая ногтями налипшую в волосах кровь. Отдирается плохо, кровь, она такая… да ещё и холодная, мать её ети, вода! Хорошо ещё, солнце пригревает, да ветер, слава Богу, не до костей, а еле-еле.

– Это как тебя угораздило? – поинтересовался матрос, и Ванька, не слишком подробно, отвлекаясь на мат, маму, шипенье и постукивание зубами, рассказал свою эпопею.

– С зуавом справился? – вычленив главное, не поверил Тихон Никитичь.

– Чудом, – не вдаваясь в подробности, ответил Ванька, приседая и наскоро полоская в волнах Чёрного Моря всклокоченную и изодранную ногтями голову.

– То-то и оно, что чудом, – пробормотал тот, скептическим взглядом оценивая тощие Ванькины стати, но спорить, как человек бывалый, не стал. Чудом если, оно и не так бывает!

Помывшись и отчаянно стуча зубами, Ванька столкнулся с дилеммой – одежда-то как была грязная, так и осталась. Постирать, хоть даже кое-как, недолго… а что потом?!

– Да-а… – правильно оценил диспозицию Тихон Никитичь, докуривая и выстукивая трубку о мозолистую ладонь, – Ты вот что, малой! Давай, постирайся, как могёшь, а я сейчас к дружку зайду, он туточки рядом, так придумаем что-нибудь!

– Ага… – чуточку рассеянно отозвался Ванька, – благодарствую!

Не то чтобы он безоговорочно поверил старому матросу, но… одеть на себя вот эту одежду, всю в чужой засохшей крови, он не в силах! Настолько не в силах, что лучше в сыром, лучше на себе сушить, но только не вот это…

Но Тихон Никитичь не подвёл, и не успел ещё Ванька отстираться, как он уже вернулся, да не один, а дружком, ещё более немолодым, отставным, не сильно трезвым, но куда как более решительным.

– На-ка вот, накинь, – едва представившись, приказал дядька Лукич, дав Ваньке старую морскую робу, срока, наверное, пятого, а затем и штаны, такие же застиранные и залатанные, ветхие, но главное – сухие и чистые, – да пошли давай ко мне, малой! Я тут недалеко живу, хозяйка моя уж как-то обиходит тебя!

– Давай… – заторопил он Ваньку, – поспешай! Тебя, я чай, отогревать надо, зяблика!

Получасом позже, сидя скорчившись в старом корыте на заднем дворе, пока хозяйка, немолодая, и от того совершенно беззастенчивая, сухонькая и говорливая, поливала его из ковшика, помогая оттирать голову, он понял вдруг, что плачет. Нет, не рыдая, а так…

Быть может, переживая наконец тот ужас, через который он совсем недавно прошёл…

… а может быть, потому, что здесь, в этом временем, он впервые столкнулся с добрым отношением к себе.

Глава 3

Тварь я дрожащая?

Поутру, еле разодрав глаза, Ванька некоторое время, загружался воспоминаниями, лежа на узком, застеленном вытертым войлоком топчане. Бездумно глядя в низкий нависающий потолок, потрескавшийся, местами крепко облупившийся, с грозящимися осыпаться ошмётками высохшей глины и торчащей соломой, он зевал так широко и яростно, что ещё чуть, и кажется, треснет пополам, как переспелый арбуз.

Постелили ему вчера в крохотной, душной комнатушке с земляным полом, маленьким узким оконцем и щелями под самой крышей, куда нехотя, будто делая невесть какое одолжение, просачивается солнечный свет и почти не проходит воздух. На стене, такой же трещиноватой и будто небритой из-за торчащей из неё соломы, снуют мелкие насекомые, будто танцуя среди пылинок, мерцающих в лучах солнечного света.

Едва пошевелившись, он сразу вспомнил давнее, читанное невесть когда выражение «Зубные боли во всём теле», очень выразительно и точно описывающее его нынешнее состояние. Голова тяжёлая, как чугунное ядро, и так болит, будто начинена порохом и вот-вот готова взорваться. А суставы ревматично напоминают о себе при каждом движении.

– Проснулся, Ванечка? – заглянула в чуланчик хозяйка, каким-то неведомым образом узнавшая о его пробуждении, – Доброе утро!

– Доброе утро, Лизавета Федотовна, – отозвался попаданец, вставая с таким кряхтеньем и стонами, что куда там заржавевшему Железному Дровосеку! – вашими молитвами.

– Ну вставай, вставай… – мелко закивала женщина, перекрестив его, – сходи по нужде, да давай к столу подходи!

Старики уже поели, встав, наверное, задолго до восхода солнца. Но дядька Лукич, блюдя вежество, посидел с ним, неспешно сёрбая какой-то травяной взвар из щербатой оловянной кружки, времён, кажется, как бы не Кагула и Чесмы.

– Ты ешь, ешь… – суетится хозяйка, успевая делать по дому кучу дел разом, и, по мнению попаданца, необыкновенно походящая на очеловеченную домовитую мышку, наряженную в линялый старенький платочек и залатанный сарафан, обутую в старенькие, многажды чинённые опорки, – жиденько-то, оно тебе на пользу!

Ванька, машинально отвечая, как и положено в таких случаях, неспешно ел, потея, очень жидкую похлёбку из морских гадов, в которой, помимо самих гадов и мелко нарезанных душистых трав, не было, кажется, и ничего, даже жиринки. К похлёбке дали морскую галету, чёрствости совершенно невообразимой, с трудом поддающейся размачиванию в похлёбке.

Не понаслышке зная, как тяжело в осаждённом городе с продовольствием, и особенно людям гражданским, он высоко оценил и похлёбку, и галету, которые, быть может, и не последние, но уж точно, не лишние! А тем более, и голова отошла…

– Провожу тебя малость, – воздевшись на ноги после трапезы, поставил его в известность дядька Лукич, и спорить Ванька не стал, да и к чему?

Пошли неспешно, да и как иначе, если попаданец после вчерашнего хромает на обе ноги, стараясь охать и кряхтеть хотя бы не при каждом движении, даже батожок не очень-то помогает. А дядька Лукич хотя и вполне бодрый старикан, но ему почти шестьдесят, и это, с учётом двадцати пяти лет на флоте и профессионального ревматизма, возраст более чем почтенный!

Пройдя едва метров триста по пыльной извилистой дороге, виляющей между густо пахнущих, узких, путаных улочек матросской слободки, Лукич сцепился языками со старым знакомцем, таким же немолодым отставным матросом. Обычные в таком случае разговоры, заполненные междометиями, именами общих знакомых и мелкими событиями, интересными только собеседникам, щедро наполнены ещё и разного рода морским жаргоном, да и просто устаревшими словами и оборотами.

Ванька, не понимая почти ничего, быстро и намертво заскучал. Однако, согласно незыблемому крестьянскому этикету, ему, как младшему, полагается стоять неподалёку, прислушиваясь, если вдруг разговор коснётся его, улыбаться, если на него смотрят, и молчать. Как уж там у него выходит, Бог весть, но он стоит, улыбается…

… и воняет. Мазь, которой щедро, не жалеючи ни собственно ресурсов, ни себя, ни окружающих, обмазали Ваньку хозяева, по их уверению, целебна. Но дух… впрочем, да и чёрт с ним! Мухи, по крайней мере, облетают.

А потом Лукич встретил ещё одного знакомца…

… и снова, и снова. С каждым поздороваться, представить Ваньку, расспросить о здоровье и о родных, о здоровье родных, ответить на зеркальные вопросы, обменяться приветами чёрт те кому, обсудить кого-то… так что за час они, прошли едва ли километр, а скорее, сильно меньше.

Ванька начал уже было злиться, стараясь не показывать этого. Не на старика, разумеется, а скорее на всю эту ситуацию в целом, и отчасти на самого себя.

Ему, привыкшему к ритму жизни двадцать первого века, а потом и к московской торопливости, очень уж тяжело даётся эта основательность, и даже, отчасти, тормознутость предков.

С другой же стороны, а куда спешить-то? К барину? Так он что так, что этак огребёт…

– А и давай, – сцепившись языками с очередным приятелем, согласился на приглашение погостевать дядька Лукич, подёргав жёлтый от табака ус, – зайдём, попьём чайку.

– Ну, – обратился он к стоящему в сторонке Ваньке, – чего встал? Пошли, посидим у Митрича!

Бог весть, какой уж там чай. Вероятнее всего, по блокаде и достатку, спитой, о чём Ванька старался не думать, рассасывая морщинистую прошлогоднюю изюмину, деликатно взятую из кучки, лежащей на щербатой, зато фарфоровой тарелке, трофее, о чём с давней непреходящей гордостью обмолвился хозяин.

Сели, то ли по хорошей погоде, а то ли из-за духовитого попаданца, на открытом воздухе, возле узловатых виноградных лоз на заднем дворе, за самодельным столиком с большим медным чайником и разномастными чашками с блюдцами.

У Ваньки сложилось впечатление, что всё это бедняцкое богачество выставлено скорее из уважения к Лукичу, чем по необходимости. Скудость угощения, понятная и простительная, как бы компенсируется многочисленностью посуды и хлопотливостью низенькой говорливой хозяйки, суетящейся вокруг без нужды, а только лишь за-ради уважения.

Ну и разумеется – разговоры, разговоры… Неспешные, медленные, с подходцами, в которых пауз много больше, чем разговоров.

Его, любопытствуя, походя спрашивали иногда о чём-то, вроде как вовлекая в беседу из вежливости, и снова погружались в свои, стариковские разговоры, заполненные то здоровьем родных, то стародавними воспоминаниями.

«– Твою мать!» – разом вспотел попаданец, осознав наконец, что за этими неспешными стариковскими разговорами он, как бы заодно, рассказал о себе много больше, чем хотелось бы. Нет, он не рассказал о собственно попаданстве, но…

«– Твою мать! – всё так же мысленно подублировал он, совсем иначе оценивая дядьку Лукича и его знакомцев.

Да, они в лучшем случае еле могут читать и писать, но у каждого за плечами по двадцать пять лет непростой службы, и жизненный опыт, и умение налаживать отношения как с сослуживцами, так и с начальством, и выстраивать иерархию в кубрике, прибегая не только к насилию…

«– Это, получается, меня местному обчеству представили, – чуточки ёрнически постановил он, не вполне понимая, как к этому относиться. Наверное, хорошо… ведь хорошо же?

Отставники, ветераны в военном городе, они, наверное, могут… что-то. Будь он солдатом, или хотя бы ополченцем, старики, наверное, могли бы замолвить на него словечко, а так… но впрочем, лишним не будет. Наверное.

Домой…

… хотя какое там домой? В расположение Ванька добрался уже к самому вечеру, по темноте.

Он до самого верха переполнен впечатлениями, знакомствами и жидкостью в мочевом пузыре, потому что дошёл, а по большей части доехал, не сразу и не вдруг, передаваемый, как эстафетная палочка, с обязательными беседами и почти обязательным чаем, с каким-никаким, а угощением.

Эти знакомства, и отчасти размышления о них, несколько приглушили стресс. Хотя и понятно, что это ненадолго, но первое, и, наверное, самое тягостное ощущение от боя не на жизнь, а на смерть, от убийства, они сняли. Насколько этот терапевтический эффект окажется длительным, чёрт его знает…

– А-а, явился, – с предвкушающим злорадством констатировал попавшийся на дороге унтер, – Ну ужо барин задаст тебе сикурсу за этакое дезертирство! Как есть задаст!

Не сдержавшись, нетрезвый унтер от души наговорил всякого, из которого Ваньке стало ясно, что он, Ванька, есть холоп и раб, и Его Благородие для него хозяин. А он, унтер, пусть даже сам из крепостного сословия, есть человек служивый, царёв!

Как уж там он сдержался, чтобы не ответить служивому человеку матом, а может быть, и в морду, Ванька и сам не понял. Раньше и не подумал бы о таком, а сейчас…

После боя в нём многое переменилось. Раньше он, вполне, казалось бы, здраво, оценивал свои бойцовские возможности невысоко, то вот после с ним случилась некоторая переоценка ценностей… и возможностей.

Даже обрывки смешанных единоборств, которые он достаточно слабо знал в двадцать первом веке, и ни единого раза не отрабатывал в девятнадцатом, оказались не настолько бесполезными, как он думал. Пусть по больше части везение, пусть чудо… но ведь вспомнил же, и криво, косо… но выжил, и победил!

А фехтование? Всерьёз его не учили, воспринимая всё больше как манекен для отработки приёмов, но ведь, чёрт подери, учили…

Да и в седле, а хоть бы и без седла, охлюпкой, верхом он ездит так, как не всякий кавалерист способен. Одна из задач казачка – сопровождать барина на псовой охоте, в бешеной скачке по полям, уметь перетянуть нагайкой выметнувшегося из-под копыт зайца, и, было и такое (!) прямо с седла броситься на загнанного волка, удержать его, пока подоспевшие псари вяжут серого[6].

И пусть это был не матёрый волчара, а сеголеток, ну так и ему на тот момент не было ещё четырнадцати…

… но это всё не отменяет того факта, что он, Ванька, раб! Его можно пороть, бить в морду, продать, проиграть в карты и пропить. Он, Ванька, движимое имущество.

Выдохнув, он постарался выбросить прочь мысли о…

… разные мысли. Опасные.

Да и народ вокруг – тоже опасный, и его, Ванькины, навыки и умения, отнюдь не уникальны. Ну и самое главное… а потом что? Вот то-то…

Выдохнув ещё раз, и, чувствуя, как колотится сердце и пересыхает горло, он замер перед входом, как перед прыжком в пропасть, решаясь, и никак не в силах решиться. А потом, открыв потихонечку дверь, проскользнул, стараясь, чтобы дверь, эта предательница, не скрипела так отчаянно… но тщетно.

– А, сукин сын, явился? – заворочавшись на кровати, повернулся к нему барин, явив несветлый, и даже, прямо сказать, тёмный лик, ибо Его Благородие, как это уже бывало, изволило где-то извазюкаться, напоминая не то пародию на свинью, не то натурально чёрта.

– Не извольте гневаться, барин, – плаксиво запричитал Ванька, разом заходясь и от страха, и от отвращения к себе, – Всё, всё как вы изволили, сделал! Да вот незадача…

Даваясь воздухом и путаясь в словах, он начал рассказывать о грозном генерале, и о бастионе, и…

– Цыц! – прервал его Илья Аркадьевич, и, собравшись с силами, обругал его, щедро намешав всякой грязи в одно предложение.

– Ты, бляжий сын, постоянно меня подводишь… Х-хе! – барин, прервавшись, захихикал чему-то своему, – Бляжий сын, хе-хе… мамаша у тебя, байстрюка, блядь, и значит, ты тоже есть блядь… мужского рода, хе-хе!

Его Благородие почмокал губами, окинув Ваньку раздевающим взглядом.

– Будешь… – зевая, невнятно проговорил он, устраивая поудобней голову на подушке, – вину свою отрабатывать, хе-хе… по греческому… уых… обычаю.

Почти тут же поручик захрапел, пустив газы, а Ванька только зубы сжал – до боли, до судорог…

– Никогда, – прошептал он, сжимая кулаки и панически оглядывая убогую обстановку домишки, не зная толком, то ли ему бежать, то ли…

Глаза остановились на лежащем на столе ноже, но… нет, и для верности он отступил на шаг назад. Это слишком очевидно, а в петлю неохота.

Бежать? Найдут! Если только к противнику… но то ли патриотизм, то ли пропаганда, которой Ваньку щедро, от души, пичкали и в том, и в этом времени, но даже будучи некомбатантом, и потому, технически, не становясь предателем, переступить через себя он не мог даже в мыслях.

– Придавить, – шепнул он одними губами, примериваясь к подушке и решаясь, накачивая себя адреналином. Глаза заметались, отмечая мелкие детали, а в голове, хотя ещё ничего не было решено, уже начали складываться детали плана.

«– На спину, – судорожно думал он, сжимая кулаки, – подушку на лицо, и держать! Хотя нет… у него руки будут свободны, опасно. Коленом на руку наступить… н-нет, не то!»

Отойдя к столу, чтобы не соблазняться, он думал, кусая губу. Убить… он уже внутренне решился на это, но вот попадаться решительно не хочется!

Всё должно выглядеть максимально достоверно, и лучше бы Его Благородие просто умер во сне, захлебнувшись в собственной рвоте… по крайней мере, этому никто бы не удивился!

– Рвота, – всё так же беззвучно сказал он, бегая глазами по комнате, будто выискивая подсказки, и они нашлись!

Осторожно зачерпнув воды оловянной кружкой, он сцапал рукой полотенце со стола и сделал первый шаг к кровати. Слегка, как бы заботясь о барине, повернуть его в кровати, уложив на спину, а потом, выждав время, залить в храпящий рот воды, сунуть туда же тряпку и придавить подушкой!

А если барина в процессе не вырвет… он, Ванька, засунет два пальца себе в рот, и сблюёт на Его Благородие! И… пусть это будет глумлением над мёртвыми, но есть такие мёртвые, над которыми и поглумиться не грех!

Сглотнув, он сделал первый шаг, уже понимая, что прошёл точку не возврата, что решился…

… и в этот самый момент неподалёку гулко ахнуло, французы начали бомбардировку.

– Чёрт… – сдавленно ругнулся Ванька, сам не зная, чего он боится больше – того, что бомба из мортиры каким-то чудом попадёт таки в домик, или то, что проснётся этот чёртушко!

Одно из ядер, разорвавшись вблизи, выбило стёкла, и так-то собранные чёрт те из чего, и державшиеся больше на замазке.

– А? – заворочался барин, просыпаясь.

– Не извольте беспокоиться! – затараторил Ванька, но хозяин встал-таки, и, накинув на плечи китель, сделал пару шагов к окну.

– Дьявол! – тут же ругнулся он, заметив стекло, и тут же отвесив Ванька пинка босой ногой, – Прибери, живо!

Ванька, присев, начал собирать стекло, замерев ненадолго над длинным широким осколком, отдалённо напоминающим лезвие кинжала.

– Х-хе… Ганимед[7], – послышалось сверху, и барская рука легла ему на затылок.

Подхватывая осколок, он вывернулся, вставая, и очень мягко, почти нежно, положил ладонь барину на лицо. Глаза хозяина стали масляными…

… а Ванька, всё так же мягко, поднёс осколок снизу, так, чтобы не было видно, и, положив пальцы на веки Илье Аркадьевичу, уже совсем не мягко надавил ладонью, изо всех сил вгоняя, вколачивая стекло в глаз, в мозг…

– Ну, вот… – сам себе сказал он, придерживая обмякшее тело и осторожно укладывая его на пол, – вот так вот…

В голове воцарилась звенящая пустота, и что было делать дальше, он решительно не знал.

Обтерев руку о сюртук, мельком глянув на набухающую кровью царапину на ладони, постарался сосредоточится, понять, что же ему нужно делать дальше…

– Бежать, – шевельнулись губы, и он сделал было шаг к двери, но тут же остановился.

В голове медленно, трудно, но всё ж таки выкристаллизовалась мысль…

– Погиб Его Благородие, как есть погиб… при обстреле!

… и усмехнулся. Криво так, и очень нехорошо.

А потом, постаравшись сделать соответственную физиономию, выскочил наружу, паниковать.

Ванька, работая на публику, переигрывал так отчаянно, что…

… впрочем, до Станиславского и его системы ещё очень долго, да и зрители невзыскательные, для которых ярмарочный Петрушка – одно из самых ярких культурных событий в жизни.

Размазав по морде лица должную порцию соплей и слёз, получив от унтера тычок в скулу в качестве успокоительного средства, должным образом отпаниковав и отрыдав первые, решающие минуты, Ванька вроде как пришёл в себя. С трудом выпроводив из домишки унтера с солдатами, изрядно натоптавших там, принялся, не слишком торопясь, наводить порядок.

Перво-наперво затащил покойного барина на постель, не испытывая перед мёртвым ни страха, ни вины, а лишь брезгливость. И хотя, наверное, отсутствие ярких эмоций после такого события, это уже само по себе диагноз для клинического психолога, но пусть на время, своё он отбоялся.

Подумав немного, приводить в порядок убитого не стал, отчасти брезгуя, а отчасти потому, что торчащий из глазницы осколок выглядит жирным восклицательным знаком в конце непутёвой жизни господина поручика. Нечистая, изрядно подранная физиономия Его Благородия, мундир в следах земли и рвоты, запах давно немытого тела и ещё с десяток деталей такого же рода отбивают, по Ванькиному мнению, желание вникать в подробности, подводя к мысли, что пускай Илья Аркадьевич и жил, как свинья, но хотя бы умер, как солдат!

… так, по крайней мере, надеется попаданец.

– Как уж там на самом деле будет, чёрт его знает, – пробормотал он, кусая губу и с тоской предвидя, что за небрежение покойником, весьма вероятно, он получит знатную трёпку!

Но с одной стороны – вероятная трёпка, а с другой – не менее вероятные подозрения в уничтожении улик, и Ванька, заторможено взвесив все за и против, пришёл к выводу, что эти вероятности, в общем-то, равнозначны. А если так, то пусть его лучше оттаскают за виски и насуют по морде за неуважение к покойному барину, чем, не дай Бог, заподозрят, после чего, по ускоренному судопроизводству военного времени, его может ждать петля.

Снова накатила тоска… но сожаления нет. Слова барина, а потом и рука на затылке… ф-фу, нет уж! И дело тут не в неприятии содомии, или вернее, не только в этом.

Но если бы случилось… это, он, Ванька, безусловно сломался бы как личность. И так-то надломлен…

Переводя дух, он, машинально оттирая руки о штаны, прислушался к шуму на улице, и хотя слышно немногое, из обрывков услышанных слов и фраз, понять, что унтер действует, как у него прописано в нехитрых алгоритмах должностных инструкций, не трудно. Кого-то куда-то зачем-то посылают… ну и по матушке тоже, ибо как же в русской армии без этого?!

– Ага… – не без толики удовольствия констатировал лакей, заметив недостачу некоторых вещиц, из числа тех, которые могут пригодиться в нехитром солдатском быту, – спёрли!

Насколько это соответствует морали, и этично ли обирать мёртвых, ему в общем-то плевать, и сам грешен…

… будет. Вот прямо сейчас, передохнёт только, оботрёт руки, соберётся с духом и начнёт грешить.

По яростному мнению попаданца, даже если он оберёт мертвого барина до нитки, а тело выбросит свиньям, то этим он лишь отчасти компенсирует своё. А что уж думают солдаты о поручике… плевать.

Служивые, не обременённые высокой моралью, и не испытывая к покойному уважения большего, нежели положено по православным канонам и Уставу, прихватили то, что показалось им соблазнительным. А зачем, почему, и нужен ли им медный чайник для устроения нехитрого солдатского быта, или на пропой души и нехитрые поминки, не суть важно.

Теперь Ванька, по необходимости, сможет закатить истерику, переключая внимание с себя. Если, разумеется, ему начнут задавать неудобные вопросы…

Прибираясь, не слишком охотно и старательно, после изрядно натоптавших солдат, Ванька заодно как следует обыскал домик и вещи убитого. Первым делом, обыскав карманы, он выгреб деньги, испытывая какое-то мстительное удовольствие, и, пересчитав их, поморщился.

Для крестьянина на какой-нибудь Тамбовщине семьдесят рублей стало бы неплохим подспорьем к хозяйству. А здесь, в осаждённом городе, порядок цен совсем другой, и этих денег едва ли хватит, чтобы месяц, может быть, скудно питаться.

– Моральная компенсация, – пробормотал он, чувствуя себя на редкость мерзко, но будто через силу пихая их в карман. И снова… не обыск, а скорее – инвентаризация.

У барина, с его картами и запоями, круговорот вещей был причудлив и извилист. Череда выигрышей и проигрышей, как быстро вывел для себя Ванька, зависела от степени запоя и от компании, в которой господин Баранов изволил проводить время.

Сам шулер, но скверный, бравший своё нахальством и больше всего тем, что, в виду происхождения и родственных связей, изредка принимаем был в приличном обществе… до очередного скандала, или же запоя. Вляпавшись, какое-то время Илья Аркадьевич играл чёрт те в каких компаниях, и вещицы, которые он, при удаче, выигрывал, пахли кровью и пожарами, и подчас отнюдь не фигурально.

Здесь, в Севастополе, с интендантской сволочью, и немалым количеством сволочи вообще, как дворянской, так и из торговой братии, делающих на войне карьеру и деньги, а то и всё разом, с дикими ценами на вино и женщин, шулерская удача господина поручика тихонечко отошла в сторону, уступив место чужой.

При здешних же ценах, прежде всего на вино и женщин, и тяге Его Благородия к красивой жизни… В общем, неудивительно, что он крепко поиздержался, наделав долгов, продавая всё, что только можно, и влезая в самые нелепые авантюры. Но кое-что, тем не менее, от него осталось…

Роскошный несессер с бритвенными принадлежностями, из слоновой кости, серебра и красного дерева, принадлежавший, по словам Ильи Аркадьевича, его покойному прадедушке, на деле выигранный им, на памяти лакея, по пути из Петербурга в Крым у подвыпившего молоденького франта. Впрочем, покойный барин врал много, охотно, не слишком утруждая себя достоверностью, и, когда его ловили на лжи, что было не раз и не два, начинал нагромождать новую ложь.

– Слишком роскошный, – с каким-то даже облегчением пробормотал Ванька, отставляя несессер в сторону, – да и примелькался!

Несессер с походной посудой, сильно попроще, отчасти разномастный и всё равно неполный.

– А теперь ещё более неполный, – констатировал лакей с усмешкой, с полным на то основанием думая на солдат. Повертев в руках серебряные приборы, положил их назад, так и не решив ничего.

Табакерка, вторая… третья. Запас нюхательного табака и кисет с турецким, трофейным, трубочным, притащенным солдатом и обменянным не на деньги или водку, до которых покойник и сам был большой охотник, а на какие-то, кажется, поблажки по службе.

– Покойный старательно самовыпиливался… – пробормотал Ванька, приоткрыв одну из табакерок, и не без некоторых сомнений опознал там следы кокаина. Пробовать, как показывают в фильмах, не стал… ибо во-первых – глупо, совать в рот всякую неизвестную гадость, ну и во-вторых – глупо, потому что кокаин он не пробовал, и как он там должен действовать, не имеет ни малейшего понятия!

Перстень, так же якобы фамильный… и уже не то третий, не то четвёртый на недолгой памяти слуги, снимать он не стал, как и медальон с чьим-то локоном внутри, ибо примелькались. Вещичками этими Его Благородие тыкал в глаза всем, кому только мог, имея в виду, скорее всего, во время игры поставить их подороже, потому как якобы фамильная ценность. Стратегия нехитрая, но в общем-то действенная.

Больше ничего особо ценного у господина поручика не нашлось, если не считать за таковое нательный золотой крестик, дагерротип с неизвестной миловидной дамой на нём, черепаховый женский гребень, женский же лорнет, кожаный потёртый саквояж, мундир, который, не без натяжки можно назвать в осаждённом Севастополе выходным, и бельё. Грязное.

Покойный, о которых, как известно, можно говорить либо ничего, либо правду, был изрядной свиньёй! Лакей не успевал обихаживать барина, тем более, здесь, в таких-то условиях и с таким-то хозяином, это более чем непростая задача.

Ну и, разумеется, нашлись бутылки… В основном пустые, но в некоторых на дне плещется какая-то подозрительного вида жидкость, а под кроватью, в самом углу, нашлась бутылка приличного, кажется, вина, густо покрытая пылью.

– Вот так чудо, – Ванька даже хохотнул едва слышно, уставившись на неё, – не иначе как в Нарнии пряталась от господина поручика!

Распихав деньги по себе так, чтобы не нашли при возможном обыске все сразу, он, подумав недолго, присвоил себе ещё табак, как универсальную валюту.

– Пить или не пить… – он покачал в руках бутылку, – Да нет, пожалуй, что и не вопрос…

Прихватив её, он вышёл из домика, и, отойдя подальше, к обрыву, уселся на камне, подстелив под себя старый сюртук покойника. Потом, ножом вытащив пробку, сделал первый глоток и бездумно уставился в ночное море, где-то далеко сливающееся с небом.

В голове звенящая пустота и безнадежность, и понимание, что лучше, по крайней мере, в ближайшее время, не будет.

– У семи нянек дитя без глазу, – пробормотал он, сделав новый глоток. Понимание, как именно работает имперский бюрократический аппарат, он имеет самое смутное. Но понять, что для него лично, раба, оставшегося временно без хозяина, эта самая бюрократия не сулит ничего хорошего, нетрудно. Это чего-то толкового от них ждать не приходится, а вот нагадить, это они от всей души!

Он, Ванька – раб, имущество, и к тому же – бесхозное. А это… это открывает интересные возможности, и очень не факт, что для него!

– Но – ладно, – выдохнул он, обещаясь неведом кому, – это мы ещё посмотрим, кто кого!

Чуть помедлив, достал из кармана трубку. Он пусть и не часто, но курит, как курят здесь все, наверное, мужчины с самого малолетства, не считая, пожалуй, только староверов. Набив её табаком и раскурив, продолжил пить, глядя на море и вслушиваясь в доносящиеся до него звуки гульбы.

– Никак сбегать успели? – вяло удивился он, – Не… наверное, были запасы, а вот теперь и повод есть, и наказывать никто не будет. Да и чёрт с ними…

Послушав так некоторое время и убедившись, что его никто не собирается беспокоить, Ванька принялся методично напиваться, чувствуя, как его отпускает, будто ослабляется туго закрученная пружина где-то внутри. Сколько он так просидел, Бог весть, но допив вино и швырнув пустую бутылку в камни, он, ступая не слишком твёрдо, вернулся назад.

– Ага… – кривовато усмехнулся он, заметив, что несессер с посудой снова поредел.

– Ну и чёрт с ним, – невесть кому сказан Ванька, а потом сделал то, ради чего, собственно, и зашёл в домик.

Достав из кармана смародёренные деньги, он небрежно распихал их назад, по карманам покойного, не слишком беспокоясь тому, что солдаты, быть может, вернутся ещё раз, и обчистят покойного. А потом, подойдя к убитому, он постоял, чуть качаясь, над ним…

… и плюнул ему в лицо. От всей души!

Глава 4

Уроки патриотизма

Проснувшись поутру с замечательно выраженным похмельным синдромом, Ванька скинул с себя ветхую солдатскую шинель, заменяющую ему одеяло, и сел на топчане, зябко поведя плечами и чихнув. Шмыгнув носом, он накинул шинель на плечи, сунул босые ноги в опорки, и кряхтя, как столетний дед, прошаркал на зады домика, посетив нужник с дружественным визитом.

– Зараза… – негромко выдохнул он, покидая ретирадное место так быстро, как только мог, едва успев подхватить соскользнувшую с плеч шинель и отмахиваясь от мух, решивших проводить дорогого гостя.

Продолжать мысль вслух, а тем более, дополнять её ностальгическими воспоминаниями о туалете со смывом, пусть даже общественном, общажном, Ванька не стал. Учёный…

Ещё не рассвело, но квартирующие неподалёку солдаты уже начали просыпаться, густо заполняя пространство своими персонами и ядрёным матерком, с уханьем, аханьем, и другими возгласами разной степени эмоциональности и развязности.

– Дети очень старшего возраста, – прислушавшись, хрипловато констатировал попаданец, отнюдь не испытывая умиления, – Родителей дома нет, вот они и…

Не договорив, он зевнул, широко, со слезами на глазах, так, что ещё чуть, и челюсть пришлось бы вставлять. Отзевавшись, потерял мысль, и, поглядев ещё раз в сторону солдат, решил не будить лихо.

Солдатушки… в общем, бравы ребятушки в прокрустово ложе пропаганды, притом хоть здешней, хоть в будущем, впихиваться не желают. Бравые орлы, чьи жёны, как известно, пушки заряжёны, а сёстры – сабли востры, защитники Отечества и Et Cetera[8], не спешат умирать ни за Царя, ни за Отечество, да и соответствовать ожиданиям наивных восторженных обывателей тоже не торопятся.

Глубоко в эту среду, попахивающую портянками, махрой и перегаром, попаданец старается не то чтобы не лезть, но даже и не думать в ту сторону. Но, увы, приходится, эта солдатская среда, с её дремучестью и портяночной маскулинностью, она вокруг, и желание или нежелание, оно в данном случае особой роли не играет.

Здесь дедовщина и уставщина разом, и… перечислять можно долго, и ничего из перечисленного попаданца решительно не устраивает…

… но и не удивляет.

Да и чему удивляться, если в Советской, а позже Российской армии не смогли изжить такого рода вещи, когда, казалось бы, и желание есть, и народ в армии грамотный, и служат всего ничего? Вопрос, разумеется, скорее риторический, но всё же…

В общем, с поправкой на сроки службы, среду и эпоху, картинка, по мнению попаданца, получается так себе. Не глянцевая.

Но – защитники… какие уж есть. Соответствующие государству.

Есть, разумеется, и героизм, и самопожертвование, и честь мундира, и все прочие вещи. Но и обратная сторона медали, она тоже есть, и Ванька, так уж вышло, чаще видит обратную.

– Едут! – донёс солдатский телеграф, и унтер, рявкая и щедро раздавая зуботычины, потея от волнения и злясь, начал наводить порядок среди похмельных подчинённых.

Вскоре возле расположения остановилась повозка, с которой, страдальчески морщась и припадая на левую ногу, сошёл немолодой сутуловатый капитан с массивной тростью. Унтер, пуча глаза, уже начал было открывать рот, но офицер заткнул его на полувздохе, небрежным движением руки в белой перчатке.

Ванька, стоящий возле домика, поймав внимание капитана, вытянулся на свой, лакейский лад. Дождавшись, пока капитан подойдёт, слуга предупредительно открыл перед ним дверь, склонившись в поклоне, и, выждав положенное время, зашёл вслед. За ними с неловким топотанием и кхеканьем влез унтер, остановившись у входа и преданно обгладывая офицерскую спину собачьими глазами.

– Н-да… – протянул капитан, оценив обстановку домика, и в этом «Н-да» было вложено очень многое…

Подойдя к телу, он качнул торчащее из глазницы стекло и вытащил его, оставив в голове изрядную его часть.

– Н-да… – ещё раз сказал он, а потом, внезапно, несмотря на хромоту, оказавшись рядом с лакеем, очень ловко и очень больно зарядил ему в ухо. У Ваньки, разом от боли, но больше, пожалуй, от внезапно накатившего страха, чуть ноги не отнялись…

– Что же ты, скотина… – змеёй зашипел капитан, схватив его за пострадавший орган, – господина своего не обиходил после смерти?

Облегчение, какое испытал парень, словами передать сложно…

– Так-с… – выдавил он, вспоминая нужное, – виноват-с, вашество… но в книжках про сыщиков завсегда пишут, что эти… улики для полиции нужны! И…

– Экий болван! – чувством произнёс капитан, послушав его и заткнув ещё одним ударом по уху, но в этот раз скорее символическим, – Вот она, грамотность для низших классов…

Остановив свой взгляд на открытом походном несессере, в котором недостаток приборов прямо-таки вопиял к небу, капитан повернулся к Ваньке, выразительно вздёргивая бровь.

– Так это… и была недостача прежде, вашество, – но крохотная пауза и короткий взгляд, вильнувший в сторону унтера, сказал капитану всё нужное.

– Была, – усмехнулся тот, как могла бы усмехнуться змея, – ну-ну…

Проводить расследование, карать и уличать, капитан, впрочем, не стал. А уж была ли эта пресловутая, своеобразно понимаемая честь мундира, или нежелание утруждаться, или…

Обошлось, ну да и ладно! Ко всеобщему облегчению.

Пятнадцать минут спустя за телом приехала чуть запоздавшая госпитальная повозка, и поручика без особого пиетета положили на голые, пропитанные протухшей кровью и густо провонявшие мертвечиной доски. В занозистых щелях меж ними виднеются застрявшие нитки и клочки одежды, оставшиеся от мертвецов, и…

… приглядываться слишком тщательно, а тем более задумываться, Ванька побоялся. Эмоции, прежде замороженные, будто начали оттаивать, а проверять уровень выдержки и брезгливости он благоразумно не стал. Во избежание.

– Все там будем, – равнодушно, и очевидно, заученно, бездумно, сообщил многоопытный санитар, доставая тощий кисет и озабоченно заглядывая в его недра. Он уже настолько сжился, стерпелся и с запахами, и с неказистой своей жизнью, что душа его заскорузла и очерствела, и своё бытие, спроси его кто о том, он, вернее всего, нашёл бы вполне сносным.

– Табачком, што ли, угости! – потребовал он после короткой паузы, очевидно рассерженный на непонятливость лакея.

Ванька скупо отмерил, и сам, в свою очередь, набил трубку, как бы предлагая беседу. Проводив завистливыми глазами повозку капитана, куда денщик загрузил описанное имущество, санитар кхекнул и закурил, отчего его ещё молодое, но уже потёртое, истраченное лицо, разгладилось от удовольствия.

– А что, добрый барин был? – начал он разговор, снисходя до Ваньки с высоты своего, без сомнения завидного, положения.

– Ну… – лакей неопределённо пожал узкими костлявыми плечами, зная уже, что всё им сказанное будет растиражировано так широко, как это только возможно, – барин как барин.

– Да-а… – глубокомысленно щурясь, покивал санитар, прекрасно понимая несказанное, и додумывая, в меру своей фантазии и жизненного опыта до понятного ему, – ну, хоть так! Сичас на кладбище, отпоют твово барина, а там и в штаб, в расположение, значит.

– Ты ето… тово! – посуровев, он погрозил пальцем, – Не вздумай! Военное положение, понимать надобно! Быстро… тово, куда повыше определят.

– Нешто я не понимаю, Сидор Маркелыч? – удивился попаданец, невольно подделываясь под говор.

– Ну вот… – для порядку проворчал тот, пыхая дымом, – а то знаешь, брат, всякое бывает.

– А ты это… тово? – заподмигивал санитар обоими глазами по очереди, – Помянуть? Нешто нету?

– А-а… – завздыхал Ванька, всем своим видом кручинясь, – играл он, и ох как сильно! Меня как-то, нда… правда, и назад быстро отыграл. Я бы и рад, да вот… только табачка чуток на память взял.

– Ну… – поскучнел Сидор Маркелыч, на памяти которого таких, играющих, столько попадалось, что он даже подробностями интересоваться не стал, – хоть табачка тогда отсыпь, тоже, тово… помяну.

На кладбище немолодой, сильно обрюзгший священник с лицом крепко пьющего бассет-хаунда, отпевал всех разом, размахивая кадилом и читая молитвы, как заправский рэпер. Красные его глаза, с избытком кровяных прожилок на жёлтом фоне, необыкновенно скорбны, и выдают то ли замечательно душевного человека, то ли, быть может, жестокое похмелье.

– … всякое согрешение, соделанное им, словом или делом, или помышлением…

Дребезжащий, надтреснутый фальцет священника царапает слух, пространство и саму душу. Ванька, привычно крестясь, проговаривает вслед за ним молитву, и лицо его страдальческое, скорбное…

… и он не притворяется.

Длинная, вымотавшую всю душу поездка в повозке по соседству с мертвецом, необыкновенно утомила его. Тряска, от которой его кости грозились рассыпаться, ветер, набрасывающий пыль в глаза… и запах от тележки, и соседство с трупом…

К кладбищу его лицо, без всяких на то усилий, превратилось в скорбную маску. Даже следы от невольных слёз, имеющих к покойному разве что очень косвенное отношение, очень кстати смотрелись на пыльном, болезненно усталом лице.

А потом…

… он не думал, что может быть хуже, и к слову, очень зря!

Могилы, по большей части братские, выдолбленные в каменистой крымской земле, открытые, с телами, пересыпанными от холеры известью, не то чтобы воняли…

Нет! Они давали испарения, трупные миазмы, которые, чёрт подери, видно!

Тела, доставленные на кладбище не вдруг, а по оказии, успевшие порой полежать и день, и два, и не всегда в прохладе…

А ещё мухи, и мошки, и…

… в общем, страдания Ваньки отнюдь не надуманные, хотя причина и далека от скорби.

* * *

В силу странного своего положения, будучи вполне официально имуществом, но не вполне понятно, чьим, он болтался, передаваемый из рук в руки – то в штаб полка, то в интендантство, то на работы, то ещё чёрт те куда. Эксплуатировали его порой совершенно нещадно, а вот кормили, напротив, через раз, и едва ли не через день.

Каждая мелкая сволочь норовила на нём сэкономить, полагая, что порция похлёбки, или морская галета, или что-либо ещё, пригодится ей, сволочи, а уж прямо там, или косвенно, не суть важно! От него отмахивались, посылали по матушке, давали в морду за спрос, и проникновенно, очень душевно объясняли, что на него, раба, не приписанного к Армии каким бы то ни было образом, продовольствия не положено…

На вольные хлеба, на подработку в город или куда-то ещё, его толком не отпускали, потому что он, Ванька, раб, имущество покойного поручика Баранова, внесённое в опись вместе с мундиром, лорнетом, женским черепаховым гребнем и несессером с прочим барахлом. Денег в описи, к слову, не оказалось.

К концу марта, наевшись неприятностей полной ложкой, Ванька изрядно отощал и озлобился – так, что всерьёз начал задумываться о том, чтобы перебежать к французам. Тем более, язык он знает вполне сносно, а рассказывать о схватке с зуавами, пожалуй, не обязательно…

Останавливал его, пожалуй, совсем уже не патриотизм, изрядно подтаявший к этому времени, а собственно опасность такой эмиграции, прежде всего момент преодоления нейтральной полосы. Ну и понимание, что последствия от такого решения, очень может быть статься, будут худшими, чем он себе представляет.

После работ на Шестом Бастионе спина ещё нет-нет, да и отзывается неприятно.

Полагать, что французы окажутся к нему более милосердны, чем соотечественники, определив перебежчика на лёгкую и сытную работу при кухне, глупо. Нагрузят, если что, как взрослого, а спрос, как с безответного чужака, будет вдвойне.

А уж если вспомнить о холере, которая косит войска Коалиции как бы не вернее русских ядер, пуль и штыков, и о том, что кому-то нужно ухаживать за холерными больными и убирать их трупы…

… в общем, только это и останавливало попаданца от предательства… или эмиграции, это уж как посмотреть! Точка зрения, она такая.

Ну и где-то совсем на горизонте маячила мысль, что рано или поздно, и скорее рано, войска Коалиции покинут Крым, и найдётся ли место на судне ему, Ваньке?

Не сразу и не вдруг, но попаданец, отринув к чёртовой матери все моральные принципы, стал подворовывать, не брезгуя ни недоеденным сухарём, ни початой бутылкой водки, ни старым, брошенным на спинку стула сюртуком, оставленным без присмотра. Главное было – не попадаться… и он справлялся, притом на удивление хорошо.

Сухари и тому подобное он ел, презирая и ненавидя себя за такое крысятничество, а водку, одежду и всё прочее менял на еду, и разумеется, задёшево. В осаждённом, воюющем городе, к происхождению вещей особо не придираются, но и цену дают соответствующую – военную, маркитантскую.

Поначалу…

… да что там врать?! Стыдно было и потом, но когда от голода начинаются голодные обмороки, то стыд там, или воспитание… а просто – или переступишь, через себя, или сдохнешь.

А Ванька и жрать хотел, и жить… и очень не хотел заработать дистрофию, или, скажем, какое-нибудь хроническое заболевание в виду недоедания. Государство, или вернее, государства, пока ещё далеко не социальные, и полагаться ему можно только на себя!

В Севастополе, после долгих месяцев осады, нехватка всего и вся – боеприпасов, еды, лекарств, людей и помещений. Канцелярия Владимирского пехотного полка ютится на отшибе небольшого, несуразного, полуразрушенного особнячка, в крохотном аппендиксе длинного коридора, заканчивающегося крохотной комнатушкой возле самой кухни.

Раньше там жила кухарка, а сейчас это кабинет, а заодно и спальня вечно отсутствующего полкового адъютанта.

Коридор – место довольно скученное, заполненное столами, бумагами, писарями в самых мелких чинах и посетителями, в большинстве своём из солдат и унтеров, посланных сюда непосредственным начальством по какой-то нужде, и крепко сжимающих бумажку с подписью взводного или ротного командира. Иногда, снисходя с Олимпа, в этом царстве Тартара оказывается прапорщик или мелкий чиновник военного ведомства, и тогда коридор будто расступается перед ним, как Мёртвое море перед Моисеем.

Здесь, в коридоре, душно, сыро, пахнет плесенью и табаком, залежалой бумагой, порохом, дымом и немытыми телами. Войной.

Привалившись к стене, ссутулившись, вжав голову в плечи и зябко засунув руки в карманы, Ванька наблюдает, как работает канцелярия части, к которой он, в силу бюрократических особенностей неродного Государства и начальственной придури, оказался притиснут Сапогом Судьбы.

Говорят все разом, и если прислушаться, любопытствуя, можно порой услышать что-то не то чтобы интересное, а скорее – из ряда вон. Разумеется, только на взгляд обывателя, не знакомого с армией, и не вполне понимающего, какой бардак и коррупция творится в армии вообще, и здесь, в Севастополе, в частности.

Коррупционные схемы, имена, подчас очень громкие, и какие-то мелкие аферы и…

… но Ваньке почти всё равно. За последние недели он изрядно очерствел, покрывшись бронёй равнодушия, а историй разного рода он наслушался и насмотрелся столько, что хватит на всю жизнь!

Ужасаться вещами такого рода можно и должно, но если ты сам часть одной из таких историй, то сосредоточиться лучше на собственном выживании. Вот сейчас….

… но нет, пока он выжидал, собираясь с решимостью, какой-то бойкий солдатик, не дожидаясь никого и ничего, втиснулся к столу.

– … здоровьичка, Емельян Сидорыч, – голос солдата то слышится хорошо, то пропадает.

Но видно, и видно хорошо, как табакерка, сунутая в руки писаря без особого стеснения, смазала бюрократический механизм.

Вот сейчас…

… и едва солдат отошёл, Ванька, улыбаясь отчаянно фальшиво, откачнулся от стены.

– Добрый день, Емельян Сидорович, – проскрипел он, ощущая всем телом взгляды и вообще внимание десятков людей, но буквально заставив себя…

– Вот, гостинец вам… – и на стол легли миниатюрные ножнички, принятые немолодым, но франтоватым писарем, лелеющим свои бакенбарды и усы, вполне благосклонно.

– Мне бы, Емельян Сидорыч, леготу какую… – наклонившись, интимно зашептал попаданец, – а то сами видите, пропадаю…

– Вот так вот, – констатировал он пару минут спустя неведомо для кого, выйдя во двор и сжимая в потной руке заветную бумажку, освобождающую от работ и дающую право на свободное перемещение по городу.

Спрятав её во внутренний карман, подрагивающей рукой достал трубку, табак, и закурил, борясь со стрессом. Взятка, первая в его жизни… а время, между прочим, военное, и то, что прокатит для своего брата-солдата, совсем не обязательно ляжет нужными гранями для него, человека напрочь случайного, чуждого.

Повиснуть… нет, это очень вряд ли. Но получить плетей, или, как минимум, отсидеть в холодной несколько дней, без еды, а может быть, и без воды, это запросто!

Докурив, Ванька ощутил яркий позыв посетить нужник, и, быстро выколотив трубку о поизносившийся каблук, заспешил туда, куда даже цари ходят пешком.

– Куды прёшь, деревенщина? – остановил его резкий возглас немолодого солдата, вскинувшегося навстречу пусть и без ружья с примкнутым штыком, но с видом таким решительным, что ясно без слов – этот в морду может дать, как здрасте, притом, судя по всему, полагая, что имеет на то полное право!

– Не видишь, что ли, – воинственно продолжил служивый, – для господ это! Вона туда ступай!

Жест, которым он указал направление, да и поза, были таковы, что окажись здесь художник, он бы, пожалуй, тотчас сделал бы набросок «Изгнание из Рая», где служивый воплотился бы в карающего ангела.

«– Сегрегация» – мелькнуло в голове у попаданца, но больше мыслей не было, кроме одной – успеет он, или нет…

… успел. Да и новый нужник, выстроенный для подлого солдатского сословия, оказался по нынешним временам вполне сносным. По крайней мере, в нём убрано, присыпано известью, и даже (!) для известной надобности лежат газеты.

– Ух ты! – восхитился попаданец, давным-давно лишённый доступа к печатному слову, даже забыв ненадолго, зачем же он, собственно, посетил сие богоугодное заведение, – Свежая пресса!

Мероприятие из низменного и тривильного стало культурным, схожим, пожалуй, с посещением театра в былое время, никак не меньше! Некая лёгкая дрожь, внутренний трепет и ощущение приобщения к прекрасному…

Пресса, впрочем, оказалась не слишком свежей, а вернее даже – очень несвежей, и отчасти – иностранной. Каким образом сюда попали старые французские и английские газеты, попаданец задумываться не стал, и, чуть задержавшись, изрядно ополовинил запасы, имея в виду и жажду печатного слова, и вторичное назначение газет на будущее.

Полагая, что бдительный служивый может сагриться на попытку похищения ценного ресурса, попаданец запихнул сокровища под рубаху, выскользнув наружу с самым невинным видом. Обошлось…

Пройдясь по набережной, покрутившись среди спешащих по своим делам солдат и матросов, пройдясь средь чистой публики, Ванька выцепил глазом жоховатого торгаша, и после короткого, но яростного торга, заполненного божбой, клятвами, демонстративным уходом прочь и тому подобными вещами, оказался обладателем четырёх матросских галет и небольшого, грамм на пятьдесят, кусочка пожелтевшего сала. Взамен торгаш получил малахитовое пресс-папье довольно-таки тонкой работы, за которое где-нибудь в Петербурге можно было бы выручить, пожалуй, рублей двести!

Впрочем, цены на продукты в осажденном городе и так-то усвистели куда-то в заоблачные выси, а вот на вещи, напротив, скукожились.

Ворча для порядку, но на деле вполне довольный сделкой, Ванька, припрятав еду поглубже в недра изрядно износившегося сюртука, поспешил прочь. Иные барышни, да и молодки, бросали на смазливого паренька заинтересованные взгляды, и, пожалуй…

… но попаданец эти возможности не видел, и, наверное, не хотел видеть, отчаянно стесняясь и своего рабского положения, и заношенного сюртука и всего того, что для этого времени не является чем-то таким уж страшным.

Поколебавшись, прятаться на задах домов с провизией он не стал, имея не самый приятный опыт. Спустившись вниз, уселся на одной из ступенек у самого моря – так, что даже редкие брызги долетали. Достав галёту, завернул её в чистую тряпочку, после чего, при помощи заранее подобранного камня, разломал на несколько кусков.

Твёрдости эти изделия Романовского ВПК прямо-таки необыкновенной, и то, что галетами, при некоторой сноровке, действительно можно забивать гвозди, попаданец убедился на собственном опыте. Вкус… ну, соответствующий, потому как, какой там вкус, если главное в таком изделии – длительный срок хранения…

Но это, чёрт подери, еда! Калории! Поэтому, положив за щеку кусочек галеты, Ванька, желая полностью насладиться неким подобием выходного дня, достал газеты, принявшись за чтение.

Последние месяцы, в силу разных причин, доступа именно что к прессе у него было. А составить собственное мнение о происходящем в стране и мире, опираясь на многажды перевранные слухи в людской и высокие патриотические разговоры бар, имеющие подчас очень мало пересечений с реальностью, сложно.

Да и в голове попаданца первое время царил такой сумбур, что он подчас путался в словах и действиях, за что и огребал. Какой уж там анализ…

Развернув пыльную, несколько пожелтевшую уже «Северную пчелу» за прошлый, 1854 год, он принялся неторопливо читать, стараясь, по давней привычке двадцать первого века, не бегать глазами по диагонали. А с чувством, с толком, наслаждаясь каждым абзацем…

«Величие, могущество, усовершенствования по части администрации, народного просвещения, промышленности и земледелия, и главное ненарушимое спокойствие России и отчуждение ее от всех превратных идей Запада, возбудили зависть в коварных поджигателях твердой земли Европы…

…Вот настоящая причина войны, которую Франция и Англия объявили России, будто бы вступаясь за права Турции, которых Россия и не думала нарушать»

Ванька скептически захмыкал, но, ужё наученный опытом, комментировать вслух прочитанное не стал, хотя аж свербит. Но ни старый матрос с белоголовым внуком, ни барышня из мещан, ни, тем более, компания молодых офицеров неподалёку, его просто не поймут.

Негромко, меж собой, порой говорят, по его лакейскому опыту, куда как вольнодумно и революционно, но среди людей незнакомых таятся. Да и обывателей, истово верящих печатному слову, наполненных охранительским рвением по самую маковку, предостаточно, и как бы, пожалуй, не больше, чем вольнодумцев.

А в осаждённом городе, да в военное время… в общем, не стоит оно того, в разговоры вступать.

«Русский инвалид», рупор Военного Министерства, рассказывал о небывалых потерях противника.

«Благодаря морозам, значительно ускорившим подвоз военных запасов через степь, у нас теперь в них большое изобилие[9]. ‹…› Напротив, мы знаем через наших ловких лазутчиков, что положение союзников становится хуже с каждым днем. Турецкие палатки не защищают их от морозов, богатые подарки, привозимые из Франции и Англии, не могут разогнать общего уныния и число больных возрастает ежедневно. ‹…›

По верным сведениям, вся английская армия в Крыму, включая здоровых и больных, состоит из 6 тыс. чел. От начала похода до сего времени [февраля 1855] англичане потеряли убитыми, ранеными и заболевшими 45 тыс. чел. Английская кавалерия уменьшилась до нескольких сот человек, которые почти без лошадей».

В другом номере «Русского инвалида» писали:

«По показанию перебежчиков, потери в английских войсках столь значительны, что траншейные караулы содержатся одними французами».

Попытавшись вспомнить, слышал ли он хотя бы о перебежчиках в осаждённый Севастополь, и так ничего и не вспомнив, продолжил читать, наливаясь скепсисом.

Западные страны, согласно «Инвалиду», со дня на день ждало банкротство, и во Франции для снабжения бедных организовывали столовые.

«Префекты, чтобы ободрить рабочих, садятся за их скудные столы и разделяют с ними спартанские яства. В ходу конина, и гастрономы доказывают, что это мясо едва ли не лучше мяса фазана или дикой козы»

Дочитав, тем не менее, всё до последней строчки, Ванька принялся за иностранную прессу, где тоже хватало… всякого. Но главное, что он вычленил для себя…

… так это то, что войну, оказывается, начала Россия!

Школу он закончил сравнительно недавно, и историю, по крайней мере школьного уровня, помнил неплохо. Но то ли учебники были неполные, то ли, быть может трактовка…

Однако же и в иностранной прессе, и в русской, хотя в последней несколько косвенно, говорилось о требованиях Российской Империи к империи Османской о протекторате над всеми православными подданными последней. Ну и над Иерусалимом…

… и когда Стамбул отказал, Россия ввела войска в Молдавию и Валахию.

Как к этому относиться, Ванька не понял…

… и не понял так же, стоит ли искать аналогии, или это всё-таки другое…

Патриотизм, и родственные, какие-то даже племенные чувства, кричали о том, что надо защищать своих, и что славяне, любые славяне, безусловно свои!

А с другой стороны, и Молдавия, и Валахия, и Болгария – это, согласно международному праву, территория Османской Империи! И народы, жаждущие свободы, это сепаратисты…

… или всё-таки борцы за свободу и право наций на самоопределение?!

Потому что турки… ну, это всё-таки турки, и, наверное, другое…

На газету капнуло что-то красное, и, попаданец, пытаясь остановить кровотечение из носа, с каким-то облегчением решил, что это всё-таки другой мир! И точка!

* * *

Документы о продаже Иван Ильич подписывал с каким-то странным, болезненным удовольствием, передавая все права на родовое имение человеку, вылезшему из грязи, из откупщиков[10], происхождения самого сомнительного, едва ли не подлого, чуть ли не из жидов.

С того самого момента, как он прочитал дневник отца, всё нежное отношение к поместью, к детству, ко всему былому, переменилось в единый миг. Прошлое, казавшееся вполне счастливым, будто разом стало прогорклым, фальшивым, каким-то нечистым. Поместье, да и едва ли не все упоминания прошлого, стали жечь душу, выворачивая наизнанку решительно всё.

Отца… губы Ивана Ильича искривились в злой и презрительной усмешке. Он законный наследник старинной фамилии, он…

… ублюдок, прижитый на стороне.

А человек, которого он называл своим отцом, просто покрыл грехи, получив за то покрытие долгов и возможность привести в порядок дела в поместье, напрочь разорённом дурным управлением.

Всё теперь виделось иначе, и всё трактовалось иначе, самым противным образом. Было, не было… а какая, к чёрту, разница?!

Избавляясь от поместья, он будто выдёргивает из своего сердца болезненную, постоянно ноющую занозу…

Он подписал, наконец, все документы, и передал их…

… но легче почему-то не стало.

* * *

– Вон тот! – послышался пронзительный женский голос, – Да тот, точно вам говорю… шпион, как есть шпион!

Ванька, сидевший до того с задранной к небу головой, сощурившись от солнца и ожидая, пока кровь перестанет течь, не выдержал, завертев головой в поисках шпиона, и….

– Не балуй, мусье, – хрипло сказал немолодой, сурового вида солдат, нацеливая на него винтовку, – не то живо…

Не договорив, он качнул стволом с примкнутым штыком, и Ванька, как заворожённый, проследил глазами за острием, выписавшим сложную синусоиду всего-то в десятке сантиметров от его лица.

– Я… – начал было он торопливо, – послушайте, это какая-то ошибка!

Удар сапогом в спину от другого солдата прервал его слова, и Ванька, соскользнув с подстеленных под седалище газет, растопырившейся лягушкой упал вперёд, больно ударившись голенями об углы ступеней, в самый последний момент подставив руки, спасая голову. Не удержавшись, он заскользил вниз, едва не сбив старика-лодочника, остановившись, не иначе как чудом, на самом краю лестницы.

В лицо плеснуло солёным, он замер, едва удерживаясь от того, чтобы не свалиться в море. Осторожно он подался назад…

… и в тот же миг в шею ему упёрся кончик штыка. Острый.

– Вот так-то, мусью, – сказал всё тот же хриплый голос. Несколько секунд спустя ему всё же дозволили подняться, тут же весьма умело насовав под рёбра при полном одобрении собравшихся.

– Лягушатник поганый, – сказал, как сплюнул, старик-лодочник, придвинув внука к себе, будто защищая невесть от чего.

– Ужо тебе, – оскалился толстенький, приземистый торговец сбитнем, с жадным любопытством протолкавшийся вперёд и утвердившийся среди толпы с видом человека, привычного и жадного к зрелищам.

– Но я… – жалко сказал Ванька, озираясь на людей, настроенных крайне недоброжелательно, – Я не…

– Ступай давай! – в спину его подпихнули прикладом, заставляя подниматься вверх по лестнице, прямо на нежелающих расступаться людей. Ещё раз попытавшись что-то сказать и получив прикладом, на сей раз в затылок, отозвавшийся звоном и звёздочками, Ванька замолчал, сосредоточившись на том, чтобы только не упасть.

– Что здесь происходит? – властно поинтересовался лейтенант, с видом небожителя спускаясь сверху по лестнице под руку с упитанной барышней.

– Так это, француза поймали, вашбродь! – вытянулся один из солдат с видом человека, сделавшего важную и нужную работу, и ожидающего ничуть не меньше, чем медаль, ну или на худой конец, чарку с лобызанием от отца командира.

– Шпиён! – поддакнул сбитенщик.

– Я сразу его заметила… – завела шарманку женщина, с которой всё и началось.

– Малого хотел убить, – непримиримо и зло сказал невесть кто из толпы, – вона, старик внука едва спас!

– Отравитель! – ахнула какая-то толстенькая, приземистая бабка, закутанная в одёжки так, что куда там капусте…

Несколько секунд спустя на Ваньку начала надвигаться разгневанная толпа, готовая линчевать его, и свято уверенная в своём праве на это. Она, толпа, точно знает…

– А-атставить! – командный голос у моряка поставлен отменно, и толпа разом откачнулась.

– Ну-ка… – Его Благородие поощряющее кивнул Ваньке, жестом руки, затянутой в белую перчатку, заставляя замолкнуть толпу.

– Да лакей я, ваше благородие! – напуганно зачастил тот, – Камердинер поручика Баранова, покойного! С детства учён языкам, потому как при барине…

– Ишь как заговорил, – непримиримо сказал старик с внуком, сам, кажется, поверивший в то, что Ванька, то бишь французский злодей, хотел убить малого внука, – все они…

– Да вон хоть Тихона Никитича, хоть…

Имена старых моряков, названных Ванькой, несколько охладили толпу, и линчевание до поры отложилось. Кто-то из мальчишек, бойких на ногу и на язык, взялся сбегать по известным адресами, и минутой позже едва ли не все они разлетелись вспугнутой стайкой воробьёв.

Ванька остался стоять на лестнице, ёжась от нехорошего внимания и косясь то и дело на моряка. Тот, казалось, не обращает на него более никакого внимания, занятый своей спутницей.

Попаданец покосился по сторонам раз, другой, везде натыкаясь на колючие, злые взгляды, нахохлился, ссутулился, да так и остался стоять, чуть не на одной ноге, будто аист на болоте.

Время посреди толпы, настроенной враждебно, тянулось медленно и тягуче. Благо… наверное, благо, что к Его Благородию присоединилась пара товарищей, а чуть погодя и пехотные офицеры, не слишком трезвые и от того весёлые, но весёлые как-то зло.

– Дядька Лукич, дядька Лукич идёт! – издали загомонили мальчишки, и действительно, толпа начала расступаться, и сквозь неё, как Моисей сквозь воды Красного Моря, прошёл старый моряк.

– Ванька? – прищурился он, подходя поближе, – Ну точно… ах ты, чёртушко, опять в незадачу встрял?

– Ваш бродь! – заметив морских офицеров, он вытянулся во фрунт, представляясь старым своим боцманским званием, называя последнее место службы.

– Знаешь этого человека? – благосклонно выслушав его, осведомился лейтенант, небрежным жестом указав на Ваньку.

– Как есть знаю! – молодцевато ответил дядька Лукич, – да вот…

Повернувшись, он дёрнул подбородком в сторону ещё одного отставника.

– … Никанорыч не даст соврать!

Подошедший Никанорыч закивал.

– Хороший парнишка, – хрипло каркнул он, отчаянно скрипя и напрягая голосовые связки, повреждённые при давнем абордаже на последней Русско-Турецкой войне[11], – геройский. На Шестом Бастионе двух зуавов самолично зарезал, даром, что сам сопля штатская!

– Н-да? – вскинул бровь лейтенант, поощряя разговор.

– Как есть, Вашбродь! – перекрестился дядька Лукич, – Я сам не поверил, так что сходил на Бастион, покалякал со знакомцами, и так что и правду малой говорит.

Настроения толпы переменчивы, несколько минут назад они готовы были линчевать его, а сейчас…

– … не держи зла, – раз за разом повторяет солдат, – накось вот, табачком угостись!

Ванька, через силу улыбаясь, угощается, пожимает руки, терпит хлопки по спине…

… а она болит. Удар сапогом по позвоночнику, кажется, выбил что-то… а голени болезненно ноют, и штанины внизу уже пропитались кровью.

– … не держу, – уверяет в ответ попаданец, – Нешто я не понимаю!?

… но он, разумеется, врёт.

Дровяные сараи за особнячком, который занимает ныне штаб Владимирского полка, заполнены сейчас, по военному времени, всяким военным хламом, среди которого и требующие починки портупеи, и изорванные сапоги, и поломанные стулья, и чёрт те какой хлам. Есть и разбитая французская пушчонка, и сломанные ружья, и повреждённые молитвенники на разных языках, и конская упряжь, и почти целый, только что без линз, микроскоп. А если покопаться как следует, то можно найти и изодранную бедуинскую палатку, и верблюжье седло, и сломанные сабли, и Бог весть, что ещё!

Есть ли в этом нужда, числится ли этот хлам на полковом балансе, или, быть может, полковое начальство имеет в этом свой козырный интерес, рассуждать можно долго и вкусно, называя имена, подмигивая и закатывая глаза…

… но это всё – для человека понимающего и заинтересованного. Попаданец же, к его большому сожалению, бесконечно далёк от увлекательного мира спекуляций, приписок, усушек и утрусок.

Ну то есть так-то не особо жаль… но сейчас его, как человека грамотного, и, что самое главное (!), не принадлежащего ни к одной из многочисленных фракций солдатского «обЧества», привлекли не то к инвентаризации, не то к разбору этого хлама.

Если бы он хоть что-то понимал в круговороте армейского имущества, то мог бы, наверное, отщипнуть в свою пользу малую толику. Судя по оговоркам, даже напрочь негодные трофейные шинели, обгоревшие, окровавленные, дырявые во всех местах разом, пройдя сложный круговорот армейской мены, могли обернуться профитом, а при известной ловкости, и медалью.

– Пошевеливайся давай, тюрюхайло[12] сопливое! – подгоняет его рассерженный на что-то унтер, и сам бегающий с охапками добра так, что ещё чуть, и с него, как с замотанной лошади, можно будет соскребать пену, – Да што ты ж ты, как муха сонная…

– А-а… негораздок! – отпустив попаданцу подзатыльник от армейских щедрот, унтер почти тут же накинулся на одного из молодых солдат, – А ты что соплю на кулак наматывашь?! Ужо я тебе пропишу! Ну, пошто вылупился, как филин? Уху, да уху… давай, живей!

– У, храпаидол африканский, – тихонечко, почти что под самый нос, пробубнил себе молодой солдат, остановившись рядом с Ванькой и косясь на унтера, – Он…

Что именно имел в виду солдат, говоря, очевидно, об унтере, Ванька так и не узнал, но…

… чёрт подери, это и неважно!

Главное, что его взаимоотношения с солдатами начали налаживаться, и хотя они ох как далеки от нормальных, но его, Ваньку, по крайней мере, начали воспринимать, как человека. Н-да… а до этого было совсем плохо…

История с зуавами и все последующие события подточили цивилизационные установки попаданца, и он, пусть через раз, пусть не всегда умело, начал показывать зубы! И дело здесь, пожалуй, не столько даже в пару раз продемонстрированном умении дать в морду, сколько в готовности раз за разом отстаивать границы.

А может быть, в том, что попаданец, не то чтоб сжившись с этим временем, а скорее, осознав наконец реальность вокруг, начал, синхронизировав наконец память, использовать ресурсы мозга не только на сожаления, нытьё и несбыточные мечты, но и, оглядевшись по сторонам, начал крутиться.

С последним пока выходит так себе… но сама готовность к чему-то новому, попытки встроиться в какие-то схемы, использовать в своих интересах то, что попадается под руку, начало вызывать не то чтобы уважение…

… но интерес.

Это не сделало Ваньку своим в глазах солдат, он – штатский, сопля зелёная, и раб, в отличие от них, царёвых людей. Кастовость, сословность, ценимая тем более, чем ниже находится человек, давит, и ох как давит!

Впрочем, если бы он, сохраняя своё рабское состояние, был лакеем человека знатного, значимого, и умел был, не стесняясь, пользоваться своим приближённым положением, всё, разумеется, было бы иначе…

… но это, разумеется, совсем другое дело!

Да и история с зуавами, его роль в отражении французской вылазки, не то передана была по какому-то подобию испорченного телеграфа, не то, быть может, отчасти просто замылена в силу каких-то причин. А спорить, рассказывая и доказывая… ну, он попытался. Но здесь такие байки рассказывает каждый второй, и если верить всем…

… вот и ему – не поверили.

– Этого, что ли? – остановившись перед Ванькой, унтер, не выпуская из рук тюк с каким-то тряпьём, мотанул на него головой.

– Ён самый! – оскалился писарь, с любопытством оглядывая Ваньку, – Требуют! Говорят, выкупили его!

– Да ты што? – охнул унтер, покрепче прижав к себе тюк, – А хто?

– Да морячки пришли за им, – отозвался писарь, – я только краем уха к двери приложился, так-то, сами понимать должны, Сидор Феофаныч, со мной посоветоваться не соизволили!

– Ух-х… не соизволили! – развеселился унтер, – Ну… забирай тогда, пущай идёт!

Ванька, после известия о том, что его выкупили, и так-то стоял ни жив, ни мёртв. В голове – сотни мыслей разом, от возвышенных, о свободе, добытой, быть может, по подписке среди доброхотов, впечатлённых его боем с зуавами, то упаднических, о новом хозяине…

… но действительно оказалась куда проще.

– Вот с етими господами пойдёшь, флотскими, – писарь хлопнул его по плечу, – при их теперь будешь состоять, в аренде!

– … но смотри, сукин сын, – выслужившийся из нижних чинов немолодой прапорщик, мотая толстым пальцем перед лицом Ваньки, даёт последние наставления, – числиться ты будешь у нас, так што если что…

Его кулак, веснушчатый, мосластый, обильно покрытый рыжеватыми волосками, со сбитыми о солдатские зубы костяшками, замаячил перед глазами паренька.

– Внял?

– Э-э… так точно, Вашество, – потухло отозвался попаданец, расставшийся с мечтами о свободе, – внял!

Глава 5 Благими намерениями

В большой комнате настежь распахнуты окна, горячий ветер свободно гуляет меж тесно составленных столов, трогая бумаги на столах и пряди потных волос на головах мелкого штабного люда, гоняя клубы тяжёлого табачного дыма, нехотя истаивающего под высоким потолком, украшенным лепниной с позолотой, местами обвалившейся и облезшей.

Народу здесь чуть не два десятка, и всё, на кого ни упадёт взор, заняты делом.

Одни, высунув кончик языка, и, прикусив его для надёжности, согнувшись над столом, неспешно перерисовывают какие-то карты, сверяясь то и дело с оригиналом, проверяя себя линейкой и разного рода инструментарием. Дело идёт не без труда, так что ножички, отточенные до бритвенной остроты, то и дело пускаются в ход, счищая чернила вместе со слоем бумаги. Одна оплошность, и труд, быть может, нескольких дней, придёт в негодность.

Другие, тихохонько проговаривая слова, а то и буковки себе под нос, переписывают документы, или же, склонившись вперёд, записывают что-то со слов матроса, такого храброго на бастионах, и робеющего здесь, в царстве чернильниц, бумаги и флотской низовой бюрократии. Для него, непривычного, на бастионах, пожалуй, что и безопасней…

Третьи, сделав озабоченный вид, копаются в огромных шкафах, не то пытаясь отыскать нужное, не то, быть может, просто показывая усердие для начальства, которое нет-нет, да и заглядывает в это царство мелких чернильных душонок.

Гул голосов сливается со скрипом пёрышек и шелестом бумаги, порождая бюрократическую симфонию. Ещё чуть, и вступит в дело начальственный бас, ведущий главную партию…

На Ваньку, робко вошедшего вслед за молодым мичманом, и оставленного подле исцарапанной двери ждать, смотрят…

… смотрят исподтишка, колюче, любопытствующе. Приязненных, или хотя бы равнодушных, почти нет, хотя это, быть может, попаданцу только мнится.

Взгляды как выпады умелых фехтовальщиков, быстрые, почти незаметные, проникающие через любую защиту. Никто не смотрит открыто, никто не подходит. Только меж собой шепотки да переглядки многозначительные, и как расшифровать их человеку не сведущему, не знающему местных законов и поконов, Бог весть.

– А что, голубчик, ты, говорят, грамотный? – поинтересовался у Ваньки вошедший в помещение морской офицер. Едва заметно склонив набок маленькую голову с аккуратным пробором в лаково-чёрных волосах, едва заметно тронутых сединой, и держа в руках фуражку, он ждёт ответа, одновременно оценивая лакея по каким-то своим, только ему понятным критериям.

Взгляд у моряка с прищуром, и сам он, и его прищур какие-то птичьи, врановые, не вполне человечьи. Аж до озноба…

– Грамотный, Ваше Высокоблагородие, – поспешно отозвался Ванька, каким-то нутряным чувством уловивший, что перед капитан-лейтенантом не нужно пытаться изображать деревянного уставного солдатика, но и панибратствовать не стоит. С людьми такого рода он уже сталкивался, и грань здесь ох как тонка!

– Садись, – надавив голосом, как прессом, велел моряк, тут же бросив короткий взгляд куда-то в сторону. Из-за соседнего стола тотчас выскочил писарь, очень ловко отодвинув бумаги в сторону, и ухитрившись не проскрежетать стулом по дощатому полу.

«– Эге…» – мысленно сказал себе попаданец при виде подобной ловкости, но на этом мысли у него и закончились.

Усевшись, он сразу же подхватил перо, мельком проверив металлический кончик и найдя его вполне удовлетворительным. Подвинув к себе чернильницу и бумаги, вскинул глаза на офицера, и тот не заставил себя долго ждать.

– Пиши… – каркнул тот, и, заложив руки за спину, приготовился диктовать.

– Экзамены проводите, Алексей Владимирович? – прервал его вошедший в штабное помещение молодой лейтенант. Его некрасивое, какое-то бабье лицо, пересекает свежий, едва заживший шрам от белого оружия, придавая заурядной, в общем-то, физиономии моряка, какую-то пиратскую, неуместную лихость.

– Да, Казимир Бенедиктович, – отвлёкся экзаменатор, – мне этот человеческий экземпляр…

Он едва заметно дёрнул подбородком в Ванькину сторону.

– … рекомендовали в самых лестных тонах, вот и решил проэкзаменовать.

– Любопытно, – улыбнулся лейтенант, машинально потерев шрам, – Не возражаете, если я поучаствую?

– Извольте, – чуточку суховато согласился капитан-лейтенант, – если вам нечем заняться.

– Решительно нечем! – рассмеялся в ответ тот, не желая понимать намёков.

Сухо кивнув в ответ на такую откровенность, капитан-лейтенант принялся диктовать что-то очень казённое, заполненное сложными словами, цифрами, и выражениями такого рода, о которые сперва, выговаривая, можно сломать язык, а потом, при чтении, мозг.

– Ну-ка… – несколько минут спустя, подойдя к Ваньке, офицер взял бумаги, бегло пробежав их глазами.

– Сносно, – постановил он пару минут спустя.

– Позвольте, Алексей Владимирович? – лейтенант довольно бесцеремонно взял у того бумаги, – Ну… я бы сказал, что вполне хорошо, но впрочем, вам, Алексей Владимирович, видней.

– Именно, – так же сухо парировал тот, и, уже обращаясь в Ваньке:

– Пиши! – он перешёл на французский, потом немецкий и английский, проверяя затем написанное и морщась так, что Ваньке даже стало обидно…

… хотя показывать он это, разумеется, не стал. Не по чину. Да и какой там чин…

– Ну-ка, голубчик… – влез Казимир Бенедиктович, и попаданца начали экзаменовать уже словесно.

Несколькими минутами позднее он прекратил экзамены и констатировал, подёрнув широкими, но несколько рыхлыми плечами:

– Вполне, как по мне, Алексей Владимирович, – и затем, перейдя от лишних писарских ушей на немецкий язык, добавил, – с языками у него дела обстоят получше, чем у большинства провинциальных дворян, вам ли не знать, Алексей Владимирович!

Поморщившись на эту реплику, капитан-лейтенант кивнул нехотя, и постановил, будто ставя штамп ГОСТа:

– Сойдёт!

Мичман, только вышедший из гардемаринских лет, отчаянно розовощёк, болтлив и притом стеснителен, как это часто и бывает у юношей.

– … ну вот, братец, а ты боялся, – весело, с лёгким барским панибратством сообщил он Ваньке, спеша по коридору, пронизывающему штаб. Оглянувшись на своего подопечного, он без нужды подмигнул, даже не глазом, а чуть не всем лицом, и сразу как-то стало ясно, что совсем ещё недавно этот боевой офицер вертелся на уроках, незаметно поддразнивая педагогов и забавляя товарищей.

– Ну так есть, Вашбродь… – не всегда впопад отвечает лакей, спотыкаясь глазами об очередные встреченные эполеты и страшно потея от волнения. Опыт общения с высокими чинами у него не велик, но тот, что есть, велит держаться от них подальше.

Но мичману, очевидно, не до переживаний раба, и узнай он о них, то очевидно, удивится, а то и рассмеётся. Нет, ну смешно же… смешно же, верно?! Он, при всём своём юношеском либерализме, очень далёк от того, чтобы понять… и даже просто хотеть понять, нужды и чаяния человека зависимого. Рабски зависимого.

– Вот, братец, здесь и будешь ночевать, – свернув в сторону, в какой-то полутёмный отнорок, довольно сообщил мичман, дёргая дверь.

– Заперта, – с удивлением констатировал он очевидное, и дёрнул ещё раз.

– Ну, ты постой, а я схожу за ключами, – приказал он, чувствуя себя очевидно неловко.

– Я… – только и успел сказать лакей, дёрнувшись было, но бежать следом всё же не стал, постаравшись слиться со стенкой.

Почти тут же мимо по коридору прошла кучка офицеров, среди которых попаданец узнал Нахимова, и сердце полыхнуло патриотичным восторгом. Дёрнувшись было вслед, он почти тут же остановился, потому что…

… а что?!

* * *

Проснувшись, несколько секунд Ванька моргал, с трудом разлепляя глаза, но переборол-таки, хотя и не безоговорочно, остатки сна. Усевшись на импровизированном ложе, он зевнул тягуче и с подвывом, протирая глаза кулаками, и, повернувшись, только сейчас заметил офицеров, о чём-то рассуждающих над столом с картой.

– Прошу прощения, Вашества! – тотчас вскочил он, заранее винясь в том, что было, и особенно, чего не было, – Виноват, заспался! Чего изволите?

– Выспался, братец? – добродушно поинтересовался один из моряков, молодой ещё мичман, с ранними, не по возрасту, залысинами, придававшими ему несколько Мефистофельский вид.

– Виноват, – ещё раз повторил Ванька, не принимая добродушной фамильярности, которая в любой момент могла обернуться начальственным гневом, – так что же?

Оказалось, что господам офицерам нужна карта, а ещё документы, и…

… они ушли чуть не через час, когда помещение начало потихонечку заполняться штатными писарями, бодро и весело, как полагается по Уставу, приветствующими офицеров.

– Экий проныра, – услышал попаданец от одного из них, сказанное вроде бы себе под нос, но так, чтобы слышали все, – аж половичком под ноги господам стелется!

… с коллегами у Ваньки не задалось.

Сказать, что приняли его вовсе уж в штыки, всё ж таки нельзя. Штабные, пусть даже в невеликих матросских чинах, они и есть штабные, народ здесь не резкий, аккуратный, дорожащий своими местами…

… и собственно, именно поэтому отношения с ними не заладились с самого начала.

Решительно всё в их глазах играет, а тем более, трактуется, не в Ванькину пользу. Во-первых, штатский…

Собственно, хватило бы и первого, но лакей, как назло, учён почти по-барски, умён, и, скотина такая, по этим самым причинам нравится начальству! Нет, ну как прикажете к такому выскочке относиться?!

Подковёрная борьба началась с самого начала – с того, что ему не нашлось места в одной из каморок, где ночуют писаря, и Ваньке определили ночевать там, где он и работает, в уголке на тряпичном коврике. С одной стороны – неуют, ибо попробуй, отдохни, когда господа офицеры, по какой-то своей надобности, могу ввалиться сюда заполночь!

С другой…

… он же, скотина такая, на глазах у господ всё время, и из кожи вон лезет! Выскочка как есть!

В общем, господа писарчуки, можно сказать, сами же выстрелили себе в ногу.

Не сказать, что он не пытается наладить общение, и, кажется, в последнее время что-то стало получаться. Поговорил, попытавшись разграничить отношения, пару раз показал зубы, как бы невзначай пожаловавшись господам офицерам на утеснение служивых. Да не ябедно, не на собственные напасти, а на случившуюся от того мешкоту, помешавшую работе.

Не сказать, что ответные действия были по-настоящему удачные… но по крайней мере, коллеги более не мешают работе. Хотя Ванька, разумеется, соблюдает почти параноидальную осторожность, ибо – опыт, и горький.

– А, Ванька, ты уже здесь? – войдя с толстой, чуть не с локоть, кипой газет, без нужды поинтересовался тот самый молоденький мичман, который в первый день пребывания при штабе стал для него проводником.

– Так точно, Захар Ильич, – встав из-за стола, вытянулся лакей, – здесь!

Объяснять, снова, что он здесь и ночует, бессмысленно. Мичман на это только смутится, затем обидится… а по прошествии некоторого времени решит, что был неправ…

В общем, натура он сложная, мятущаяся, и, раз уж взялся за каким-то морским чёртом покровительствовать, то попаданец старается хотя бы не портить с мичманом отношения. Правда, толку от его покровительства немного, благие мичманские намерения бьются, как старшим козырем, его же бестолковостью, но… что есть.

– На вот… – сгрузил газеты ему на стол, Захар Ильич, которому, по мнению попаданца (его он благоразумно держит при себе), это титулование решительно не идёт, и Захар Ильич не очень-то тянет даже на Захара, скорее на Захарку…

– Просмотри, – велел мичман, – ну… как в тот раз, а то мне некогда!

Смутившись собственного вранья, ибо Захар Ильич очень нетвёрдо знает языки, он неловко сунул Ваньке шоколадку.

– На вот… трофейная!

… и был скрежет зубовный.

Вздохнув, Ванька получше спрятал шоколадку в недра сюртука, борясь с желанием хотя бы на обложку посмотреть, хотя бы понюхать… но опасение, что он может вцепиться в неё зубами, и сожрать, победило.

– Экий ты… – покачал головой писарь по соседству, и после точно рассчитанной паузы добавил, как припечатал, шевельнув пшеничными усами, – шоколадник!

Послышались смешки, будто сказано что-то донельзя обидное и зазорное.

– Небось фунта три ветчины дадут, – сладко отозвался Ванька, принимая подачу.

– Дадут, как же, – проворчал кто-то завистливо, – солонины тебе тухлой дадут!

Начавшиеся было насмешки прервал приход офицеров, один из которых, аж целый капитан третьего ранга, приподнял бровь при виде кипы газет на французском и английском, лежащих перед молодым человеком.

– Вместо дела газетки вот… – ядовито сказал кто-то из старожилов, уловив начальственный интерес.

– Господин мичман велел, Захар Ильич, – встав перед лицом начальствующим, объяснился Ванька.

Покивав, офицер мельком глянул на него, не спрашивая ничего, но так, что шепотки и комментарии разом прекратились, и парня с его газетами больше не трогали, так что он спокойно проработал до самого обеда, выписывая из газет всё самое важное и интересное – так, как велел господин мичман. Скорее всего, Захар Ильич, по своей безалаберной привычке, давая поручение, пропустил что-то важное, и от того он делает лишнюю работу, но… не привыкать.

– Где этот? – наморщил лоб денщик, старательно делая вид, будто вспоминает, скользя глазами мимо Ваньки, сидящего с миской чуть в сторонке от остальных, обедающих во внутреннем дворике соседнего здания, примыкающего к штабу, – Ну тот, который сопля штатская? Господин капитан велит быть!

– Гы-ы… – вывалив изо рта часть еды обратно в тарелку, хохотнул сидящий по соседству рыжий и ражий Прохор Собакин, на все лады начав комментировать изысканный юмор вестового и всячески подзуживая лакея.

Парень он рослый, видный, но рыхлый и трусоватый, и как это часто бывает, подловат, с садистскими замашками. Решив за каким-то чёртом, что Ванька, как младший, будет терпеть его шуточки, злые подначки, щипки и подножки, он нарвался в первый же день на быстрый, и, в общем-то, не сильный удар в душу, и отступил, не став драться. Но затаил, и с тех пор, как назойливый комар, всё время зудит где-то рядом.

Остальные из писарской братии, народ всё больше возрастной, тёртый, и от того осторожный, в их взаимоотношения не лезут, подзуживая коллегу смешками и редкими, но едкими комментариями. Сказать, что лакея невзлюбили все, нельзя, большинство относится к нему равнодушно, но…

… корпоративная солидарность никуда не делась, а Ванька, как ни крути, чужой.

– Ты, што ли? – денщик, довольный произведённым эффектом, прищурился в его сторону, и, чуть погодив, приставил ко лбу ладонь, как бы вглядываясь в столь незначительную величину, как парнишка, которого господа, не иначе как по прихоти, держат при штабе.

Ванька, чуть склонив голову, поглядел на него в ответ, едва заметно улыбаясь…

… и не желая ничего, кроме как подбесить такого же лакея, возомнившего о себе слишком много… и вполне удачно, так что пусть не смешки, но ухмылки в усы, были.

– Не тушуется малец, – проворчал один из стариков, ухмыляясь. Он, разумеется, не на Ванькиной стороне, но в силу возраста, выслуги и заслуг не опасается, что его куда-то переведут, и потому более человечен. Его, да и многих других, эта ситуация скорее развлекает.

Сам же попаданец, хотя ему и приходится держаться настороже, не находит эту ситуацию вовсе уж ужасной. Несмотря на все проблемы, этот прообраз, прототип офисной, корпоративной культуры, ему, в целом, не то чтобы близок, но понятен.

Подсиживание, интриги… и пусть даже в другой обёртке, и пусть общение складывается не всегда удачно, но он, ещё в Москве двадцать первого века, подрабатывал как раз в таких гадюшниках дружных коллективах…

… и, в общем, не привыкать. Начали даже появляться не то чтобы друзья или союзники… но к нему присматриваются. Может быть, спустя месяц-другой его не то чтобы станут считать своим, но хотя бы привыкнут.

Прежде всего, разумеется, офицеры – к тому, что ему можно поручить что-то важное, значимое, что есть человек, уровень образования которого выше, чем у писарей из крестьян и мещан.

Ну а там, чем чёрт не шутит, пока Бог спит… быть может, кому-то из старших офицеров понадобится не просто слуга, а секретарь? А это, несмотря на рабское состояние, совсем другой статус.

А в 1861 году он станет свободным, и, имея репутацию человека дельного и образованного, обзаведшись какими ни есть связями и знакомствами, сможет, может быть, построить какую-то карьеру в Российской Империи.

И это не то чтобы заветная мечта, но всё ж таки вполне сносная перспектива… а мечтать о чём-то большем отсюда, снизу, очень сложно. Очень уж всё выглядит безнадёжно…

– Пообедал? – едва Ванька вошёл в кабинет, сходу поинтересовался Казимир Бенедиктович, сняв пенсне и часто моргая невыспавшимися, воспалёнными глазами, и тут же, не дожидаясь ответа, закопался в стол так, что осталась виднеться только лысеющая макушка со вздыбленным хохолком давно не стриженых волос.

В его кабинете, в девичестве бывшем, очевидно, спальней одной из хозяйских дочек, что видно по сохранившемуся интерьеру, главенствует Хаос. Повсюду груды книг с закладками и заломами, лежащие раскрытыми обложками вверх и заложенными одна в другую, штабные карты, образцы оружия, разного рода записки, валяющаяся поверх всего верхняя одежда, несколько клинков в ножнах и без, полуразобранное ружьё на отдельном столе, несколько клеток с певчими птицами, телескоп у окна.

По всем видно, что хозяин человек энергичный, деятельный, с широким кругозором… пусть даже изрядный неряха. Впрочем, некоторый странноватый уют отчасти искупает и пыль по углам, и чашки с засохшими следами кофе, и паутину под потолком с деятельными пауками, и вальяжных тараканов, совершающих неспешный променад прямо по письменному столу.

– Держи вот, – офицер, раскопав искомое, протянул пареньку пару подсохших бисквитов, – к чаю.

Ванька, не чинясь, взял, давно уже отбросив былую брезгливость.

– Вот что, голубчик, – офицер чуть наклонился вперёд, доверительно понизив голос, вынуждая лакея почтительно сгибаться, – сходи к полковнику…

Он инструктировал долго и излишне многословно, будто не решаясь подойти, наконец, к главному.

– … а ещё, голубчик, кхе… вот тебе записка, – заалев оттопыренными ушами, он немного суетливо протянул маленький аккуратный конвертик, еле заметно пахнущий одеколоном, – передай её, уж исхитрись, Серафиме Александровне. Такая, знаешь ли, интересная дама…

Поручение Казимира Бенедиктовича удалось исполнить прямо-таки с блеском. К полковнику, который по случаю болезни сейчас у себя на квартире, пропустили быстро, без обычной в таких случаях мешкоты. Вскрыв конверт и пробежав по нему блеклыми глазами, полковник тотчас отпустил его небрежной отмашкой руки, начавшей уже покрываться старческими пигментными пятнами.

Попросив на кухне попить, Ванька, у которого от жары и волнения вправду изрядно пересохло в горле, разговорил пожилую служанку, задержавшись на нужное время, и исхитрившись сунуть незаметно записку молодой жене полковника, выглянувшей из своей спальни, как мышка из норки.

– Передай, что ответа не будет… – шепнула, как выдохнула, блудливая полковница, стрельнув глазами на закрытую дверь, ведущую в кабинет мужа, – Ступай!

– Чтоб я ещё раз… – вымученно выдохнул он, выйдя наконец из прохладного, хотя и несколько затхлого дома в раскалённый на солнце, пахнущий пылью проулок, и зная прекрасно, что будет, наверное, ещё и не раз, и не два… потому что, а куда он, на хрен, денется?

Впрочем, думать об этом особо не хочется, как и о том, что с ним может быть, случись записке попасть не в те руки…

Сняв картуз и расстегнув сюртук, он отошёл подальше, в тень, прислонился спиной к прохладной стене и, отмякая от недавнего стресса, стал бездумно наблюдать за проезжающей мимо повозкой, влекомой пожилым меланхоличным осликом с седой мордой. Повозка, отчаянно скрипя и вихляясь всем деревянным телом, всё ехала и ехала, а хозяин, древний восточный человек, шёл, улыбаясь беззубо всему на свете, кажется, и сам скрипя при ходьбе.

Решив, что заслужил отлучку до самого вечера, а Казимир Бенедиктович, буде какие вопросы возникнут, прикроет, Ванька решил заняться своими делами. В самом деле, ну вернётся он в штаб, и что? Сейчас, после полудня, господа офицеры изволят отдыхать, и его старания всё равно не оценят.

Помогать же, хм… коллегам по офису? Увольте! Писаря с поседевшими на службе мудями совершенно замечательно умеют перекладывать свою работу на других, получая затем начальственную благодарность за сделанное не ими. Проверено!

А уж если так… Он, Ванька, как и вся почти дворня, умеет вполне сносно уклоняться от работы, создавая притом видимость самой бурной деятельности, сохраняя расположение господ и своё место в иерархии домашних слуг. По крайней мере, в теории…

Отлипнув от стены, он поспешил на рынок, не торопясь, впрочем, выходить на солнце и по возможности стараясь перемещаться в тени. И пусть из-за этого дорога удлиняется кратно, но очень уж жарко сегодня.

Дарёная шоколадка жжёт душу, и хотя сладкого хочется буквально до дрожи и одури, но что такое одна шоколадка?! Сейчас, при штабе, его поставили на довольствие, и он уже мал-мала отъелся, но порции здесь, в осаждённом городе, всё ж таки маловаты для растущего организма.

– С дороги, с дороги… а ну, кому говорю?! – несколько нарядных, и от того взмокших от этой лишней, дурной нарядности казаков, едущих впереди процессии, раздвигают толпу конскими крупами и матом, размахивая зажатыми в кулаках нагайками, но впрочем, не пуская их в ход. Здесь попробуй только… ответят, и так ответят, что мало не покажется!

– Горчаков… – прошелестело в толпе, и Ванька, зажатый по бокам меж двумя дородными, сдобно пахнущими матронами, буквально прижатый носом к широкой спине какого-то рослого мастерового, дальше всё больше слышал, чем видел.

Впрочем, и видел, и слышал он немного, успев, как толпа стала рассасываться, ухватить жаждущими глазами хвост кавалькады, шапки с киверами и конские жопы. А слухи и разговоры… впрочем, чёрт с ними! О чём умном могут говорить обыватели в толпе?

– Укра-али! – разнеслось над городом женское, горестное, сбивая его с мыслей и хода ноги, – Ой батюшки светы, ой лышенько… люди добрые, рятуйте!

Очень скоро, по горячим следам, вора нашли, и людской шторм, густо пахнущий потом, луком и чесноком, а ещё адреналином и злобой, вынес Ваньку в передние ряды безо всякого на то его желания.

– С-сукин сын… – тяжёлая затрещина мастерового пошатнула вора, удерживаемого, как распятого, двумя дюжими торговцами, стоящими с кирпично-свирепыми физиономиями, – воровать?!

– А ну-ка… – коротко приказал мастеровой помощникам-доброхотам.

– Нет-нет-нет… Христом-Господом молю! – взвился над рынком пронзительный, срывающий на хрип фальцет молодого совсем ещё парнишки, чернявого, южного вида. Задёргавшись, как в эпилептическом припадке, он завыл гиеной, бешено завертел головой, пытаясь вырваться, зубами вцепиться в держащих его людей.

Было во всём этом что-то неестественное, какая-то пусть не бесовщина, но всё ж таки что-то далеко за гранью нормального, человеческого. А пена изо рта и глаза, забегавшие в орбитах с неестественной скоростью, заставили народ в толпе закреститься испуганно.

Но вцепившиеся в него мужики, вместе с подоспевшим доброхотом из толпы, удержали вора, а потом, вчетвером, подхватив его за ноги, грянули его о камни, и снова…

… и снова. При полном одобрении собравшихся.

Разошлись почти тут же, и вор остался лежать, пуская пузыри и хрипя, выгнувшись изломанной свастикой. Живой.

Но Ванька уже знает, что ненадолго, и это тот самый случай, когда милосердней убить. Теперь вор будет умирать, и умирать мучительно. Быть может, через несколько дней, а может быть, если ему не повезёт, то смерть растянется на недели и даже месяцы…

Передёрнувшись всем телом, попаданец заспешил прочь, как никогда остро ощущая, как он рисковал, воруя ради того, чтобы просто поесть.

– … всякой сволочи! – протискивая через народ, он ненароком услышал разговор двух женщин из простонародья, взбудораженных происшествием, и настроенных, судя по всему, очень воинственно. Одна из них оглянулась на него, и Ванька на всякий случай приотстал, ибо ну их к чёрту… доказывай потом!

Настроение… впрочем, дело прежде всего, и, потолкавшись на рынке, он крайне удачно выменял шоколад на полторы дюжины больших галет и три фунта ссохшегося, почти каменного, кисловатого изюма, сдобренного песком и засохшими муравьями.

– … на четвёртой батарее… – слышит он невольно, скользя через людской поток.

– … сам Государь-Император…

– … Иерусалим, – и это, к слову, в глаза многих и многих, очень веский повод для войны!

Немалое число простонародья ощущает войну едва ли не священной… потому что Иерусалим, и Гроб Господень, и православие, и противопоставление «Они» и «Мы», и…

… так, быть может, ощущали себя жители Константинополя перед его падением! А так ли это, и сколько здесь пропаганды, кликушеской истерики прессы и Церкви, Бог весть…

Для попаданца эта война хотя и идёт, но она уже случилась, она и её последствия уже в учебниках истории. А для людей, живущих здесь и сейчас…

… впрочем, об этом попаданец старается не думать!

– А-а! На ловца и зверь бежит! – обрадовался ему встреченный неподалёку от штаба дядька Лукич. Заметно навеселе, с покрасневшим носом и мощным сивушным выхлопом, он накрепко уцепился за Ванькину предплечье, и, притянув к себе, троекратно расцеловал его в губы.

– Ну… вот, Ванька, и пришёл на твою улицу праздник! – растроганно сказал старый моряк, чуть отстранив его от себя, но не отпуская, глядя на паренька любовно, со слезящимися от чувств глазами.

– А-а… – подошедший Тихон Никитич почти в точности повторил действия старшего товарища.

– Всё, Ванька, в люди выйдешь, – раз за разом говорит дядька Лукич.

– Карьер сделаешь, – эхом отзывается Тихон Никитич, потянув наконец их всех в сторонку, подальше от проходящих мимо моряков.

– Да… – мечтательно протянул дядька Лукич, шумно высмаркиваясь в пятерню, и потом уже обтирая руку нечистым платком, – большим человеком станешь!

Вид у них был такой праздничный и таинственный, что у попаданца в голове застучала, запульсировала единственная мысль…

«– Вольная!»

… но нет, и даже не медаль.

– В ополчении ты теперя, Ванятка! – ликующе сообщил отставной моряк, весело, дурашливо пхнув его в грудь, – Похлопотали мы с Тихоном Никитичем за тебя! Ну… и другие старики, не без того!

Он лихо подкрутил усы и выпятил тощую грудь, показывая молодчество.

– Скажу тебе, Ваня, непросто было… и ох как непросто! – перебил старшего товарища Тихон Никитич, – Но всё… ты в ополчении теперь! Рад?!

– Да погоди ты! – влез дядька Лукич, – Видишь, у мальца от радости аж дыхание перехватило!

– Д-да… – выдавил из себя попаданец, не зная, как на такую новость реагировать.

Это вообще… как? Даёт ли ему звание ополченца какие-то права и привилегии?

С ополчением, о сборе которого десятого февраля текущего года император опубликовал манифест, ни черта не ясно!

Манифест этот, попавшийся ему случайно в газете, Ванька прочитал от и до, но признаться, не понял ровным счётом ничего. Как это обычно и бывает в подобного рода документах, размазано там всё, как манная каша по столу детсадовца из младшей группы.

– Р-рад… – выдавил-таки для себя Ванька, решив, что наверное, старики что-то такое знают!

Солдатский, ну или в данном случае матросский телеграф, он порой работает куда как быстро и хорошо, и такие вот старики некоторые новости узнают раньше и полнее офицеров.

Гадая про себя, какие там льготы могут быть ополченцу, да ещё и непосредственному участнику боевых действий, он вяло кивал и поддакивал старикам.

«– Медаль, – лезла в голову мысль, – как участнику! За оборону Севастополя… а может, ещё что?»

Мысль о вольной не оставляет его, а это, да с медалью, дающей, наверное, хоть какие-то льготы, уже, как ни крути, трамплин! Ну или хотя бы ступенечка…

– Ну вот, – поглядев на Ваньку, удовлетворённо сказал каптенармус, – теперь хоть на человека похож стал! А то был, прости Господи… какой-то стрикулист штатский!

Полагая, по-видимому, это страшным ругательством, он перекрестился с постной физиономией куда-то в пыльный угол, пока молоденький мичман, стоя чуть поодаль, сдерживает смех.

– Ну вот, – ещё раз повторил старик, выслуживший, кажется, решительно все сроки, и не представляющий уже жизни вне строя, – издали – солдат, как есть солдат!

– Ты, малой, послушай старика, – обратился он к Ваньке с отеческим напутствием, – да как зарекомендуешь себя, подай прошение, чтоб тебя в солдаты забрили. Небось, будет льгота-то, опосля Севастополя, так, Вашбродь?

– Будет, непременно будет, – с подрагивающим лицом подтвердил мичман.

– Ну вот и славно, – удовлетворённо покивал каптенармус, – Так значит, малой, ты унтера попроси, чтоб он тебя помуштровал построжей, и шагать, значит, правильно научил, ну и всему, чему в армии положено, понял?

– Так точно! – выдавил Ванька.

– Ну вот… – покачал головой каптенармус, – сопля зелёная, как есть сопля штатская!

Собственно, соплёй себя Ванька и ощущает, только что не зелёной, а серой, под цвет шинели, мундира и прочего обмундирования, построенного из чёрт-те какой дряни, едва ли не расползающейся под пальцами. Всё это, вдобавок, пошито отменно дурно, и рассчитано на такой вырост, на какой Ванька не сможет вытянуться и расшириться при всём его на то желании.

«– Теперь ты в армии, оу-о…» – печально провыл голос в голове попаданца, перейдя затем на английский.

– Славный старик, – выходя со склада, почти приятельски констатировал сопровождавший его мичман, – на таких вся армия и флот держатся!

Ванька имеет на этот счёт собственное мнение, но, зная уже, что с господами, даже если они либеральничают и настроены, кажется, предельно демократично, лучше не спорить, и, разумеется, не откровенничать!

С его точки зрения «славный старик» редкая гнида и рвач, но снимать с мичмана розовые очки, рассказывая ему, кем является каптенармус в действительности? Увольте!

Изменение в статусе Ванька почувствовал сразу, и нельзя сказать, что все они ему понравились.

С одной стороны, старики в штабе, завидев его в мундире, не то чтобы приняли в свою среду, но парочка барьеров, ограждающих насквозь штатского лакея от служивых людей, всё ж таки, кажется, хрустнула. С другой…

… те же старики, и без того не стеснявшиеся давить на него авторитетом лычек и возраста, эту самую возможность, давить, получили вполне официально! Да и господа офицеры несколько растеряли в либеральности нравов…

В зубы он пока не получал, но ощущение, что прилететь может в любой момент, сперва робко поскреблось в его сознание, а потом, несколько дней спустя, расположилось там вполне по-хозяйски, раскидав свои щупальца и ложноножки чёрт те куда, вытеснив обитавших там домашних тараканов по дальним чуланам.

Но и работа стала интересней… Хотя в последнем, наверное, виноват всё же не столько серый мундир ополченца, а то, что господа офицеры раскушали таки возможность навалить ему своих обязанностей, из тех, которые не навалишь на писарей просто из-за отсутствия у них должного образования.

Ну и… а куда он теперь, собственно, денется? Собственно, остаётся только утешаться грядущими медалями и связанными с ними, в очень далёкой и зыбкой теории, возможностями.

* * *

– Не сходится… – склонившись над выведенными на странице цифрами, промычал себе под нос попаданец, – совсем-совсем не сходится…

– Н-да… – вцепившись руками в волосы и закусив губу, он уставился на листок безумным взглядом.

– Зараза… – ещё раз ругнулся он, часто моргая, от усталости и недосыпа видя перед глазами не цифры и буквы, выведенные в неровных, прыгающих строчках на желтоватой бумаге, а пресловутую фигу. Жирную.

С цифрами, да и с математикой вообще, он дружит, но это… Господа офицеры, судя по всему, выдали только кусок задачи, притом, кажется, с заведомо неверными данными.

«– Упс…» – последнюю фразу он, кажется, произнёс вслух.

– А што ты думал? – подтверждая догадку, немедля отозвался мелкорослый и тонкокостный, но шебутной и вредный сосед слева, физиономией и характером, по мнению попаданца, которое тот не озвучивал, точь в точь козёл, из мелких и беспородных, – Штоб тебе сразу все планы выдали и на совещание к самому Нахимову позвали? Дескать, а што вы соизволите думать по етому поводу, многоуважамый Иван Ильич?

– Х-ха… – прокатилось по помещению, и сосед, ощутив поддержку, закривлялся, встав из-за стола и изображая, как в дурном балагане, совещание Ваньки с генералитетом.

– Извольте предоставить моему лакейскому благародию все наши наиглавнейшие тайны! – заложив руки за отвороты, он задрал и без того курносый нос к самому потолку, манерно отставил ногу и зачем-то оттопырил зад.

– Чевой-то не торопитеся? – опустив голову и обведя коллег взглядом, поинтересовался он, брюзгливо оттопырив нижнюю губу, – Я до бумаг и наиглавнейших с наиважнейшими тайн, страсть какое большое любопытство имею!

Кривлялся он этаким манером минут пять, нарочито простонародно и простодырно, представляя попаданца невесть каким дураком и зачуханцем. Борясь с желанием вскочить и вмазать клоуну по физиономии, лакей, напротив, сделал хорошую мину при плохой игре, и, старательно собрав на морде лица выражение вежливого, скучающего внимания, стал смотреть представление, чуть заметно откинувшись на спинку стула.

Выбранная им господская манера, пусть не вдруг, сработала, и кривляющийся коллега не сразу заметил, что смеются уже не над представляемым им лакеем, а над ним самим, превратил себя же в посмешище.

– Дай-ка… – один из стариков, отсмеявшись, подошёл к Ваньке, и, весьма бесцеремонно согнав того со стула, сел, подвинув к себе бумаги. Сощурившись близоруко, он согнулся над столом и принялся перебирать листы, шевеля губами.

– А-а… да никак ревизия, – подёргав за ус, задумчиво постановил он несколько минут спустя, вставая, и, уже со своего места:

– А ты, малец, как думал? Тебе сразу всё расскажут? Попробуй сперва, заслужи доверие, да и то…

Не договорив, он махнул рукой, и старики, как по отмашке, принялись, важничая, рассказывать разного рода писарские байки. Попаданец, попытавшись было вернуться к цифрам, понял, что они аж расплываются перед глазами, так что вместе со всеми принялся слушать старых писарей, выдававших на-гора весьма интересные сведения вперемешку со своеобразным военно-морским фольклором.

Пообедав, Ванька, покрутившись по двору, нашёл-таки место и прилёг подремать в тенёчке на досках, положив себе на глаза мокрую тряпку, в надежде, что это хоть как-то поможет. Неспешные разговоры писарской братии неподалёку начали убаюкивать, и вскоре, придремав, он начал проваливаться в сон.

– А это кто тута развалился? Што за го́вна?! – разбудил его громкий голос, а последующий пинок по голени пояснил невербально, что «Говна», судя по всему, он сам.

«– Билять! – разом проснувшись, мысленно ругнулся он, придав ругательству восточный акцент, – Опять Собакин, пёс смердящий!»

– Лежит тут, как упокойник какой-то, даже харю свою упырскую тряпкой закрыл, чтоб народ не смущать буркалами вурдалачьими! – разоряется тем временем тот, ещё раз пнув попаданца по голени.

Не вставая, парень стянул с лица тряпку и хмуро уставился на стоящего над ним Прохора, мысленно прикидывая, как он сейчас, если вдруг что, будет изворачиваться, лёжа на спине и брыкаясь.

– Глаза устали от циферок, вот и тряпка, – спокойно пояснил Ванька, говоря сейчас не для Собакина, а для остальных писарчуков, показывая своё миролюбие и нежелание драться. Народ здесь всё больше не слишком молодой, степенный, в силу возраста и профессии ценящий не столько развлечения в стиле «Морда-морда, я кулак, иду на сближение», сколько словесную эквилибристику и умение провернуть интригу.

– Глазки у зайки устали, – закривлялся Прохор, оглянувшись предварительно куда-то за спину, и, будто найдя там поддержку, заговорил много громче яростней, аж до вылетающих из мокрогубого рта обильных слюней, – болят глазки! Может, тебе в глаза насцать? Оно, говорят, пользительно!

Не то играя на публику, не то в самом деле желая осуществить, но детина потянулся к штанам, и Ванька, не став дожидаться, крутанулся чуть, разворачиваясь, и сделал элементарные «ножницы». В любом спортивном клубе его, наверное, обсмеяли бы за такое исполнение, а на улице устроили бы жёсткую обструкцию с занесением в личное тело. Но здесь, среди неискушённых предков, прокатило.

Секундная запинка, Собакин тяжко грянулся на каменистую землю, завозившись там с ругательствами. Ванька, яростно вскочив, сделал было шаг к нему, чтобы добить, истаскать по земле на бешеных пинках, но опомнившись под десятками взглядов, остановился, сжав кулаки.

Встав, Прохор исподлобья поглядел на попаданца, и, не то желая выгадать время, не то просто не решаясь, заотряхивался, бормоча себе под нос всякое, не лестное.

– Что, Прохор, – сладко пропел один из писарей, вредный Кондрат, не заработавший пока, в силу возраста и мелкотравчатости, право на отчество, – снова тебя наш мальчонка взгрел? Ты смотри…

Он покачал головой, как бы сочувствуя бедам Прохора, зацокал языком, всем своим видом изображая разочарование.

– Ну, не боец, и што с тово? – заступился за Собакина Савва Алексеевич, – Писарь вполне годный, а што мальчонка ево, дурня здорового, побил, так и што с тово? Ну, жидковат в коленках, не боец… и што с тово?

– Да… – протянул кто-то из писарей, подначивая Прохора очень уж зло, и тут же, будто по отмашке, нестройным хором вступили остальные.

– Да угомонитесь вы! – негромко, и как-то даже безнадежно, ворчит один из стариков, вопреки своим же словам доставая трубочку, и глядя на Ваньку с Прохором немигаючи, с холодным любопытством старой рептилии, – Петухи!

– Да пусть подерутся, да и успокоятся! – гундосо предложил кто-то, тут же высморкавшись.

– Чёрт с младенцем! – напоказ сокрушается старый Илья Степанович, – Ты бы, Прошка, по силам кого себе нашёл!

– А он и нашёл! – взвился фальцет, – Га-га-га!

– Да я его, щенка помойного… – начал, распаляясь, Собакин, накручивая себя и повышая градус ругани до вовсе уж безобразия.

– … и маму его!

… и вот после этого Ванька не сдержался! Уже понимая, что подначивают, что…

… он шагнул и врезал по дебелой веснушчатой морде, не жалея кулак! Р-раз… и мясистый нос-картофелина хлюпнул кровью, а Прохор, даром что парень рослый, мясистый, пошатнулся на нетвёрдых ногах, и, замахав руками, побежал спиной назад, упав уже за углом.

– Эт-та што здесь такое?! – послышался трубный бас, и на задний двор драконом влетел кондуктор[13] Назимов, раздуваясь в восторженной служебной ярости, – Нарушаем?! Ах вы скотоидолища поганые! Што вы о себе, якорь вам в жопы…

Не договорив, он подлетел к Ваньке, и…

… только зубы клацнули, да голова мотнулась. А потом снова, и снова…

… и в душу…

– Кондуктор! – прервал экзекуцию чей-то начальственный баритон, и, как Бог из Машины, на заднем дворе показался уже знакомый попаданцу капитан-лейтенант, не так давно принимавший у него экзамены, – Прекратить! Что здесь происходит?!

– Слушаюсь, Ваше…

– … да Ванька это начал! Ванька! – вытянувшись перед Алексеем Владимировичем, докладывает Кондрат, – Он, даром что сопляк, а задира первеющий, нахалёнок!

– … зубы чуть што показыват, – вторит старый Илья Степанович уже перед комиссией, собранной наспех, в полчаса, – Замечание ему уже боюсь делать, того и гляди, в морду от такого сопляка, да на старости лет, схлопочу!

– Да врёт же он, врёт! – не выдержал Ванька, стоявший до того навытяжку.

– Они все врут? – едва заметной отмашкой остановив кондуктора, скептически поинтересовался Алексей Владимирович, переглядываясь с офицерами, так же, кажется, настроенными предвзято.

– Да! – в горячке выпалил паренёк, – Сразу невзлюбили меня, боятся, что на их место меня поставят!

Лейтенант Сойманов на такое откровение поморщился, едва заметно дёрнув плечом, отрицательно качнул головой, и более, кажется, не интересовался происходящим, заскучав.

Мичман Белоусов, остановив Ваньку жестом руки, велел старому писарю продолжать.

– Ну так… Ваше Благородие, сами видите, – стоя перед судом навытяжку, Илья Степанович едва заметно дёрнул подбородком в сторону ополченца, – Перед вами так-то пререкается, а уж с нами и вовсе не стесняется!

– Но я… – начал было Ванька, но оправдательная его речь, достойная, быть может, самого Цицерона, прервалась коротким ударом в бок от стоящего позади матроса, и он захлебнулся болью.

Илья Степанович же, вздохнув печально и недоумевающе, продолжил топить его, как бы даже сожалея о такой необходимости. Он, дескать, и рад бы… но сами, господа хорошие, Ваши Благородия, видите.

– Так-то он, грамотный, спору нет! Языки знает, и с циферками, шельма, ловок. Вот только, Ваше Благородие, в писарском деле, как и в любом другом, тонкостев хватает, а уж при штабе когда, то и вовсе! Любово, хоть будь тот семижды семи пядей во лбу, учить нужно, а ён…

Он снова вздохнул, и даже чуть-чуть ссутулился, будто бы опечаленный Ванькиной дерзостью.

– Позвольте, Ваше Благородие? – попросился говорить немолодой Семён Варлаамович, и, получив позволение, подхватил знамя Ильи Степановича, старательно втаптывая попаданца в грязь.

– Дерзкий он, Ваше Благородие, – осуждающе покачал головой старый писарь, – и гордыни в нём на три смертных греха! Да во всём одни подвохи видит, как будто нам, Ваше Благородие, делать больше нечего, как козни сопляку етому строить!

– Мы… – он приосанился и разгладил усы, – люди серьёзные, и понимание имеем, когда шуточки шутковать, а когда – шалишь! А ён молодой ещё и дурной, потому думает небось, что мы здесь, при главном штабе, годки его при барской усадьбе, с которыми можно в бирюльки играть, девок щупать, да кулаками размахивать, молодчество своё утверждая.

Ванька, слушая его и видя лица офицеров, настроенных, судя по всему против него, никак не может собраться с мыслями. Здесь разом и неожиданность, и страх, и ноющие его почки, и мечущиеся в голове горячечные мысли о возможных последствиях этого суда…

… и о том, насколько этот суд законен. Впрочем, последнее не имеет никакого значения, потому что это – Россия, а он, Ванька, раб!

– В холодную, – брезгливо приказал Алексей Владимирович, собирая бумаги и вставая из-за стола.

– Пшёл… – вербальный посыл конвоира подкреплён тычком приклада в многострадальную поясницу, и…

… а куда бы он, собственно, делся? Пошёл…

– Т-туда? – сорвался он голосом, всё ещё не веря, что вот это вот…

– Тудой, – закивал конвоир, ухмыляясь, будто хорошей шутке, – Ну! Па-ашёл! А не той щас как…

Он сделал движение ружьём с примкнутым штыком, и Ванька, осторожно ступив на хлипкую самодельную лестницу, начал спускаться вниз, на дно ямы.

Осторожно наступая на шаткие ступеньки, он, не отрываясь, глядел вверх, всё надеясь, что сейчас кто-то, кто имеет на это право, выйдет и скажет, сердито дёргая ус, что дескать, внял, щегол? Вылазь, да смотри, в другой раз…

Но никто так и не появился, и он продолжил спускаться вниз, в жаркую, тёмную, прокалённую солнцем духоту. Едва он ступил на дно ямы, лестницу тотчас дёрнули, вырывая из рук, и потянули наверх.

Проводив взглядом вытаскиваемую лестницу, он застыл, видя, как она удаляется, и как сверху, усугубляя, положили решётку, собранную из толстых жердей, перевязанных сыромятной кожей.

Оттянув и без того расстёгнутый ворот рубахи, ощущая разом духоту и озноб, выдохнул прерывисто и заозирался, изучая своё узилище. В высоту зиндан метров как бы не пять… но уж четыре точно! И узкий для такой высоты, очень узкий…

… и душный.

Снова оттянув ворот рубахи, Ванька постарался успокоиться, отогнать приступ внезапной клаустрофобии и… он не знал, как называется боязнь задохнуться, но вот оно самое… а ещё паническая атака и ещё много, наверное, всего.

О холодных, зинданах, зуботычинах, шпицрутенах и прочей армейской повседневности он много, пусть даже не всегда по своему желанию, слышал. В армии Российской Империи вещей такого рода предостаточно, ибо не зря император Николай, первый этого имени, Палкин!

Слышал…

… и старался не думать, не задумываться, убеждая сам себя, что уж он-то, человек гражданский, пусть даже холоп, и его это никогда…

… но нет, коснулось.

Снова дёрнув ворот, он огляделся, и, найдя яму достаточно сухой и чистой, присел, вытянув ноги и стараясь дышать не слишком часто. Захотелось пить, и сколько в этом психосоматики, а сколько жажды, Бог весть.

А ещё он не знает, сколько вот так сидеть… и это может быть как до вечера, так и день, и два, и три… и совсем не факт, что в этом время ему будут давать воду, пытая жаждой. Это, насколько он слышал, тоже практикуется.

И закончится ли его наказание зинданом, или продолжится, он тоже не знает…

В голове заскакали горячечные мысли, не задерживаясь надолго. О том, что он попал, и о том, что ни в армии, ни в Российской Империи ему очень не нравится! Настолько, что даже если потом будет и медаль за участие, и свобода…

– В рот я ебал эту карьеру… – тихо, но очень выразительно сказал попаданец, который сейчас замечательно, как никогда, понял русских солдат, которые дезертируют из армии, убегая даже во время боевых действий… даже, чёрт подери, к неприятелю!

Бежали и бегут к горцам, к туркам, к персам… куда угодно, лишь бы подальше от Богом спасаемого Отечества! Бегут… потому что даже там, у неприятеля, в чужой стране, с чужой религией, законами и поконами, им видится судьба лучшая, чем на Родине!

Да и что им… если их, крепостных или государственных крестьян, которых разве что продать нельзя, заставляют защищать…

… что?! Их ли это Отечество?!

За что им воевать, что защищать? Крепостное право? Телесные наказания? Право быть проданным? Недоедать? А может быть, православие, насаждаемое сверху и поддерживаемое силой Закона[14], и если понадобится, то и оружия?

Удивительно даже, почему не бежит вся Россия[15], всё её податное сословие, оставив здесь только лишь дворян, казаков, купцов и почётных граждан, да часть мещан, для которых это и есть Отечество!

Не бегут, быть может, только потому, что с детства привыкли к такому положению вещей, считают их нормой и даже не знают, что может быть иначе… что иначе должно быть!

Все эти мысли отчасти навеяны духотой, паникой, мыслями о будущем… и отчасти тем, что думать, пусть даже о таком нехорошем, лучше, чем вспоминать о нехватке воздуха. Если отвлечься, то и духота, и паника, и клаустрофобия наваливаются разом, отчего кажется, что он вот-вот задохнётся от удушья.

– Мой негативный опыт, наверное, нельзя распространять на всех, – сказал попаданец, зачем-то проговорив это вслух, и ухмыляясь криво, настолько фальшиво прозвучали эти в общем-то правильные слова.

Сказав, он ощутил, что рот сильно пересох, и замолчал, снова подёрнув ворот рубахи, и некоторое время потратил, наблюдая за многоножкой, медленно ползущей вверх по стене ямы.

Ночь он провёл почти без сна, мучаясь от жажды и нехватки воздуха, лишь изредка забываясь в каком-то обморочном, нехорошем забытье. Под утро стало прохладно, и даже, пожалуй, холодно, так что на стенах образовался конденсат.

К этому времени Ванька, проснувшись, уже почти созрел до того, чтобы облизывать стены, и уже провёл опыты, промокая их одеждой, и пытаясь затем выжать в рот. Но увы, грязи во рту оказалось больше, чем воды, и он потом долго плевался.

К полудню, когда солнце встало над самой ямой, деревянную решетку наверху с грохотом откинули, и в яму спустилась лестница.

– Эй! – окликнула его сверху усатая рожа часового, окутанная ореолом солнечного света, и приобрётшая от того сходство со свирепым, старого нехорошего письма, иконописным ликом, – Живой?! Вылазь давай, живее!

– Пить… – сразу же попросил Ванька часового, ещё током не выбравшись из ямы.

– Ступай, – пихнул его тот прикладом в сторону офицера с двумя матросами, – щас тебя, х-хе… досыта напоют!

– Постойте… – не своим голосом сказал попаданец, озираясь вокруг, видя строй матросов с палками и глядя, как его запястья обвязывают верёвками, понимая с ужасом, что ему предстоит, – это какое-то…

– На вот, – в рот ему, прервав речь, сунули кусок деревяшки, – прикуси, не то язык иш-шо откусишь.

Он машинально закусил деревяшку, и тут же в голову стукнуло…

«– Ревизия! Вот что… я на что-то наткнулся, и…»

Ванька хотел было выплюнуть деревяшку, но за руки с силой потянули, распяв, а потом, не медля, потащили вперёд, и его спину ожёг удар…

… и всё было забыто. Осталась только боль и строй, через который он шёл под градом ударов.

* * *

– Хватит… – прерывая слова стариков, Казимир Бенедиктович встал из стола, – ступайте. Если не умеет ваш протеже вести себя прилично, а норовит кулаками размахивать, то место ему не в штабе, а на Бастионах! Пусть там своё молодчество показывает – зуавам, а не своим же товарищам!

– Но Ваше… – начал было Тихон Никитич, но осёкся под взглядом офицера, и, разом одеревенев, выпрямился, вспомнив, что он всё ещё состоит на действительной службе.

– Хотели ведь, как лучше… – пробормотал дядька Лукич, разом будто постарев на десяток лет, и вышел из кабинета, не оглядываться, ссутулившийся и жалкий.

Закрыв за ними дверь, лейтенант выбросил просителей из головы. Сколько их было, сколько будет…

… и право слово, смешно наблюдать за интригами нижних чинов, кои думают, что их проказ никто не замечает!

Видят, всё видят… просто смотрят до поры сквозь пальцы. Зато, если вдруг понадобится, то можно выложить список грехов и грешков, потребовав за то отслужить верой и правдой… и служат, и ох как служат!

Закурив трубку, он подошёл к открытому окну, и, присев на широкий, низкий подоконник, принялся бездумно разглядывать белоснежные облака, плывущие по синему небу.

– А оно и к лучшему, – докурив, постановил офицер, выколачивая трубку во двор, – побудет на виду неприятеля, а потом вернут его в штаб, и как шёлковый будет!

Глава 6 Стойкость перед лицом неприятеля

– Этот, что ли? – недовольно спросил у сопровождающих молодой ещё, но усталый и весь какой-то потрёпанный, пожёванный жизнью и службой невысокий офицер, брюзгливо сканируя Ваньку, стоящего перед ним навытяжку, и забывшего, кажется, как дышать и моргать, – Н-да…

Сказано было так, что незалеченная толком спина разом болезненно заныла, а в голове, скрипя плохо смазанными шестерёнками, скрежетнула очередная переоценка ценностей, и прежде всего – ценность его, Ваньки.

«– Я – говно в его глазах», – с внутренней дрожью понял он, вытягиваясь ещё сильней, и страх, поселившийся в душе крепостного, охватил его, как ледяным панцирем. Сейчас он может…

– Тьфу ты! – поручик, отцепившись наконец глазами от его напуганного лица, совсем не фигурально сплюнул на землю, – Подкрепленьице…

Развернувшись, он похромал по траншее, припадая на левую ногу, и кажется, забыв об ополченце, озаботившись распоряжениями по военному хозяйству, отдаваемыми на ходу.

– Шлеменко! – рыкнул поручик, подзывая виноватого, и по уху его, только голова мотнулась, – Ещё раз увижу, что гвозди…

– Гвозди, Шлеменко! – выделил он голосом, рокоча вовсе уж инфернально, тыча солдату железяки под нос… а нет, в нос и тычет, – Ещё раз…

Не договорив, он похромал дальше, щедро раздавая оплеухи и зубточины, обрыкивая подчинённых натурально волком, и наконец, отец-командир скрылся за дальним поворотом.

Ванька же, снова начав дышать, не сразу пришёл в себя.

Нет, он и прежде не обольщался, но…

… он всё-таки был некоей ценностью, имуществом, сто́ящим, с учётом его знаний и выучки, побольше породистого скакуна или захудалой деревеньки с полудюжиной дворов.

А сейчас он не то чтобы внезапно, но осознал, что в глазах военных его ценность ничтожна, потому что он, Ванька, не их имущество! Ценность же человеческой жизни…

… право слово, смешно рассуждать о таком, зная, как легко господа офицеры разменивают жизни солдат на незначительное тактическое преимущество, на захват какого-нибудь моста или высоты, не дающих ничего, на красивую реляцию о жестоком бое и стойкости, в которой каждая строчка пропитана кровью. Ур-ра… в штыки, братцы! Умрём же за царя!

– Этот, што ль? – продублировал командира подошедший унтер, невысокий, но зверообразный мужик с кулаками не по фигуре и взглядом маньяка, дорвавшегося до сладкого.

– Смотри у меня… – он приблизился к пареньку вплотную, обдав нечистым дыханием хищного зверя, – я шутить не люблю!

Сказав это, он отстранился, ткнув Ваньку кулаком в скулу, и только голова мотнулась.

– Так точно, – прошептал ополченец.

– Да тьфу ты… – скривился, отворачиваясь, унтер, дотоле не отрывавший от него глаз, – сопля штатская!

– Сильвестр! – окликнул он какого-то немолодого, лет тридцати, солдата, возящегося неподалёку с какими-то плотницкими делами, – Подь сюды!

– Да, Маркел Иваныч? – материализовался тот, источая преданность и крепкий запах табака, с головой выдающий заядлого, страстного курильщика из тех, что могут, живя впроголодь, с прилипающим к позвоночнику животом, менять хлеб на табак.

– Вот, – унтер небрежно кивнул на лакея, показав на зверообразной физиономии неожиданно богатую палитру эмоций, – видал? Пополнение…

– Эко нас… – крякнул солдат, озадаченно глядя на Ваньку.

– Во-от, – протянул унтер, довольный реакцией, – теперь за него отвечаешь, внял?

– Эхе-хе… – сняв картуз, солдат почесал лысеющий затылок, не спеша отвечать, – Дядькой, што ли? Эхе-хе… Маркел Иваныч, Маркел Иваныч…

– Шутить? – вспыхнув порохом, мгновенно вызверился унтер, сунув солдату под нос кулак.

– Я?! – стараясь не глядеть на сбитые костяшки кулака, искренне удивился тот, делая честные глаза, – Да ни в жизнь! Просто… ну, это…

– Ладно, – шевельнув усами, пробурчал унтер, смиряясь, – твоя взяла.

Какие уж там взаимозачёты были у этих двух, попаданец не знал, но став, очевидно, разменной монетой, повлиять на это решение никак не мог.

– Напужался? – поинтересовался солдат у Ваньки, едва унтер отошёл, о чём-то на ходу разговаривая с не то сопровождающими, не то – конвоирами, доставившими ополченца на Бастион, – Маркел Иваныч, он такой! Зверь!

Сказано это было с толикой нешуточной гордости, решительно непонятной попаданцу.

– Этот да, могёт! – покивал своим мыслям солдат.

– Так… а ты што встал на дороге, раззявился? – спохватился он, отодвигая ополченца, уже получившего тычок в бок от мимохожего недовольного матроса, в сторонку, – Экий раззява…

Отведя его в сторону, солдат достал трубку, кисет, и смерил паренька взглядом.

– Небось нетути свово? – упадническим тоном поинтересовался он.

– Ну… было, – едва заметно пожал плечами Ванька, этим пожатием и едва заметной мимикой объясняя и отсутствие табака, и…

… в общем, личного имущества у него, кроме обмундирования ополченца, нет. Потому что потому, и если кем-то и кому-то положено, то не ему, сопле зелёной, спорить! Потому что морда, на которой аргументируют, она своя, а не казённая, и её, морду, чёрт побери, жалко…

– Н-да… жистя, – мрачно констатировал солдат, и, повозившись за пазухой, достал аккуратно нарезанные бумажки, затем не слишком щедро отсыпав подопечному духовитой махры, смешанной с какими-то степными травами.

– Я, значит, Сильвестр Петрович буду, – наконец-то представился он, – дядька твой, значит. Н-да…

– Иван… Ильич, – на всякий случай добавил лакей.

– Да уж… Ильич! – хохотнул дядька, – До отчества тебе ещё…

– Ладно, – ещё раз усмехнувшись, солдат отмахнулся рукой невесть от чего, усевшись на земляной приступок и начиная набивать трубку, придавливая табак заскорузлым жёлтым пальцем. Ванька, недолго думая, свернул папироску и стал ждать.

– Што, и огня нет? – удивился Сильвестр Петрович, – Дела-а…

Прикурив и сделав по несколько затяжек, помолчали. Непроизвольно прикусывая губу и спохватываясь, попаданец с тревогой вслушивается в разрывы бомб и посвист пуль, и, стараясь не слишком вертеть головой, осматривается.

Вокруг… ну да, стройка как есть, стадия котлована! С поправкой на время и место, разумеется…

Но в общем и в целом очень похоже, и если бы не пушки, не составленные в пирамиды ружья, то ни дать, ни взять, какая-нибудь масштабная стройка. Этакий Волго-Дон, и даже мундиры, истрёпанные у большинства до полной нецензурности, не в силах исправить впечатление.

Дядька, Сильвестр Петрович, невысокий, круглолицый, весь какой-то округлый и кажется, доброжелательный, производит двойственное впечатление. С одной стороны он, кажется, мужик не вредный…

… а вот с другой, вся эта простота, улыбчивость и душевность, они настораживают. Сталкивался он уже с такими, улыбчивыми.

– Захар! – окликнул дядька проходящего мимо солдата, – Захар!

– Чевой тебе? – остановившись, не слишком дружелюбно отозвался тот, весь ссутуленный и обвисший, и даже усы – обвисшие, и это – несмотря на солдатскую выправку.

– Да вот… – кивок на Ваньку, – пополнение нам…

– Иди ты? – не поверил Захар, – Этот? Он жа с ополчения, куды ево такова, в пяхоту-то?

– Да вот… – дробно рассмеялся Сильвестр Петрович, – что есть!

– Вот же ж… – невесело засмеялся в ответ Захар, и, отойдя на несколько шагов, к низкому проёму, ведущему не то в землянку, не то в капонир, крикнул, – Мужики! Нам тута пополнение дали, вылазьте глядеть!

Солдаты, сонные, ворча и переругиваясь, полезли из тёмной ямы на свет Божий, закуривая, общаясь, оглядывая бесцеремонно Ваньку, ругаясь на абстрактное начальство, и…

… кажется, процедура знакомства прошла более-менее удачно, или, по крайней мере, не плохо. К ополченцу солдаты отнеслись со снисходительным равнодушием матёрых убийц, сходу определив его, очень невысокое, место в иерархии.

* * *

– Ваньша-а… – окликая его, Захар тягуче, с подвывом, зевнул, выворачиваясь всем телом мало что не винтом, – Ваньша, подь сюды!

– Агась… – отозвался тот, поставив возле печурки тяжёлые вёдра с водой и поводя натруженными плечами, встряхивая руки, оттянувшиеся, кажется, мало что не до колен, – сейчас!

– Ваньша, – ещё раз, важничая, повторил солдат, отрываясь от шитья, – ты всё натаскал?

– Агась… – разумеется, попаданец, с учётом образования, полученного в двух мирах и в обоих телах, мог бы говорить чисто, на зависть иному офицеру из провинциальных дворян, и…

… собственно, поэтому-то и не говорит, подделываясь, по возможности, под простонародный говор. Во избежание.

– Тогда ступай в Митрохинское хозяйство, спросишь Елистрата Евсеича, унтера тамошнего. Чернявый такой мужчина, представительный, усы у ево ещё такие, роскошные прям.

Руками он при этом изобразил что-то вроде руля детского велосипеда, и попаданец, озадачившись интересом, решил, что уж мимо такого не пройдёт… хотя бы за ради посмотреть! С хлебом здесь плохо, зрелища однообразные, так что хоть такое, на память и для обсудить.

– Так, так… – кивает Ванька, зная уже по недолгому опыту, что Захару нужно подтверждение.

– Да ты не такай! – поддразнил его (и это тоже в правилах игры) солдат, – А возьми верёвку, да ступай туда! Елистрат Евсеич обещался с дровами помочь оказать, а мы ему…

– Да тьфу ты! – спохватился, сердясь, Захар, с размаху воткнув иголку в скомканное бельё, – Не твово ума дела, што мы ему, понял?

– Агась, – болванчиком покивал Ванька, – А это… если остановит кто, ну, с дровами? Охочих до чужого добра так-то эвона сколько! Я-то в морду могу ответно сунуть, но это ж… не по чину, сами же говорили. Ополченец, он же не солдат, и статус, значить, другой, пониже и пожиже. Да и это… суну если кому, так сразу столько набежит, что сувать замаюсь! Самому скорее насуют, а потом ещё и сюда придут, с претензиями.

– Тьфу ты… – задумчиво отозвался Захар, совсем даже не иллюзорно проиллюстрировав свои слова, – Вот жа бяда! Эта да, эт ты правильно… Ладноть, с тобой пойду! Постой пока… хотя нет, за верёвкой сходи пока, я мужикам скажу, что отлучаюсь, значить.

– Ты, значить, малой, наблюдай за бывалыми солдатами, значить, – на ходу поучает Захар попаданца, – потому шта ружьём кидаться и стрелять, эт канешно харашо, но солдатское ремесло, оно не токмо в етом…

Слушая его с некоторой тоской, кивая и не забывая поддакивать, сохраняя притом самое заинтересованное выражение лица, Ванька старательно фильтрует слова, не вдруг и не сразу расшифровывая все эти «Шта» и тому подобные штуки.

Простонародный говор, по необходимости, он может включать не то чтобы «на раз», но, в общем, без особых усилий. Другое дело, что до дикторов Центрального Телевиденья, разговаривающих литературно-правильным русским языком, ещё целая Эпоха, а язык, он в каждой местности свой, и порой ох как отличается…

… иногда и переспрашивать приходится.

Здесь, на Четвёртом Бастионе, ему не то чтобы мёд, но, не считая обстрелов, в общем, и не сильно хуже, чем при штабе. С провиантом сильно похуже, это да… а ещё с водой, с дровами и…

… зато хорошо с бомбами, хотя и говорят, что сейчас затишье и чуть ли не курорт, а ещё, из-за проблем с водой и дровами, хорошо с холерой.

Но зато коллектив… он не то чтобы сильно лучше, но он, Ванька, здесь не опасный прецедент и потенциальный претендент на чьё-то место, а мальчишка, сопляк!

Отношение, конечно, далеко от уважительного, но и гнобления особого нет, по крайней мере, не больше, а скорее и поменьше, чем его деревенским годкам от взрослых мужиков.

Этакая дедовщина, хотя и обидная иногда, но зато и снисходительная, с учётом возраста, «сопливости» и невеликих подростковых кондиций, так что, в общем, терпимо. Если бы не Его Благородие… благо, господин поручик, пользуясь затишьем, на Бастионе появляется нечасто, занимаясь в городе хозяйственными вопросами, то бишь коротая время за игрой в карты, выпивкой и волочением за барышнями.

За минувшую неделю Ванька уже выучил, кто здесь есть кто, с именами, привычками, ну и, разумеется, с соседями! Были «проверки на пацана», с поправкой на время и место, попытки прогнуть его под себя от соседей, с великим лаем отражённые «дедами». И такого рода проверки, если он правильно понимает, будут постоянно, потому что, мать его, коллектив, да ещё и мужской, замкнутый… со всеми вытекающими.

И благо, что содомия в армии…

… или вернее, в их полку[16], не в чести.

По возвращению Захар принялся кашеварить, пытаясь из погрызенной жучками крупы, солонины третьей свежести, кусочка прогорклого сала и разного рода приправ, то бишь степных трав, пахнущих хоть сколько-нибудь духовито, соорудить на обед нечто приемлемое. Лакей крутится рядом, не столько даже помогая, сколько обмахивая ЧСВ солдата, гоняющего его без особого повода, а просто потому, что может!

– Эт-та что, – лязгнул голосом поручик Жидков, вынырнув из-за угла и едва не сбив замешкавшегося Ваньку.

– Виноват! – вскочил, не понимая вины, Захар, и ополченец, отставая на секунду, продублировал…

– Виноват! – зная уже по опыту, что солдат ты, или лакей, а всегда – виноват, даже если вины и нет никакой, и что лучше не спорить. Потом – да… потом можно не то чтобы оспорить, но перекрутить на обстоятельства и «не губи, батюшка-барин, душеньку мою грешную!», с обязательным валянием в ногах…

… но для этого момент нужно понимать и ловить, а не это вам всё!

– Знаю, что виноват, – жёстко усмехнулся Жидков, взглядом выдёргивая откуда-то унтера, и адресуя вопрос уже ему.

– Так значить, на хозяйстве оставлен солдат, по ранению! – бодро отрапортовал тот.

– Эт ладно… – кивнул поручик, явно сдерживая себя, – А этот-то что, тоже ранен? Какого…

Не сдерживая себя, он выругался, комкая от ярости слова и багровея лицом.

– Так ополченец, Вашбродь, – не понял посыла унтер, одним коротким взглядом обещая попаданцу муки-мученические и весь диапазон челюстно-лицевой хирургии в ближайшем будущем, – куда его? Сырой совсем! В караул, согласно Устава, его никак, а остальное… учим, Вашбродь, учим!

Он выразительно потёр кулак, покосившись на Ваньку, и тот, уловив посыл, выразительно закивал, моментально синхронизировавшись с закивавшим же Захаром.

– Пока вот, – подвякнул солдат, – по хозяйству! Я, Ваше Благородие, из гошпиталя пораньше в родную часть, значица, и вот, хлопочу. А дрова принесть, или там воду, эт, дохтура говорят, нельзя пока, кишки все наружу вылезут. Вот ён и ето…

Натужившись лицом, Захар вспомнил выданное недавно попаданцем…

– Круглое таскать, квадратное катать!

Крутанув головой, Левицкий усмехнулся, понемножечку, кажется, отходя.

– Ладно… – протянул он, – необученный ополченец тот ещё подарочек, понимаю.

Унтер закивал со скорбным видом, и, раз уж Его Благородие в настроении, вставил свои пять копеек.

– Новобранца и то гоняют сколько, а это… – он махнул рукой и добавил:

– Да и некому его гонять, Вашбродь… и некогда! Вона – Маркел Иваныч мотанул головой в сторону низкого проёма, из которого пахло сырой землёй, порохом и опасностью, – все, почитай, спину в галереях рвут, супротив французских минёров, значит.

– В галереях… – голос Левицкого стал ниже на два тона разом, опустившись куда-то инфразвук, своим звучанием дробя попаданцу коленки.

– Так что же он, сукин сын… – начальственный палец тычется мало не в глаз ополченца, – не в галереях!? В караул нельзя согласно Устава, воевать необученный… а?! Почему…

Сложная матерная конструкция, обёрнутая морскими термина, вознеслась над Бастионом, и всё длилась, длилась…

… и длилась.

– Виноват! – с отчаянным видом вставил унтер, едва Сергей Александрович заглох, и начал пояснять:

– Негодящий он к таким работам, Ваше Благородие! Уж мы и так, и этак… минуточку в галерее, и прямо-падучая его бьёт, так пужается! По морде его, так он, паскуда, если там же, под землёй, а не на свету Божием, снова в падучую!

Ванька закивал отчаянно… да, да, так оно и есть! Чёрт его знает… может, было что-то в голове раньше, а может, появилось после сиденья в зинадане, в ожидании приговора? Но клаустрофобия у него оказалась совершенно отчаянная, невозможная…

Впрочем, в минных галереях, душных, высотой не больше метра, постоянно обваливающих, клаустрофобию может приобрести и совершенно здоровый дотоле человек, но повезло – Ваньке.

Левицкий ещё раз крутанул головой, не говоря ни слова. Над бастионом, кажется, нависло молчание, нарушавшееся только начавшимся обстрелом.

Одно из ядер упало сверху, метрах в пяти от них, и закрутилось, дымя искрящимся фитилём.

Попаданец, просмотревший, наверное, сотни фильмов о войне, знал, как действовать в таких случаях, и, упав плашмя, заполз за укрытие, прикрыв голову руками.

Он не видел, как Захар, разом сорвавшись с места, обжигая руки, погасил фитиль, а потом, для верности, закатил ядро в яму, от греха. Не видел он, и как поручик, дёрнувшийся было в сторону, тут же, озлившись невесть на что, дёрнул за ворот, и, сделал несколько шагов к ополченцу, вставил носок сапога ему в бок.

– С-сукин сын… – прошипел Его Благородие, – Встать! Встать, кому я говорю!?

Ваньку подбросило, и лицо поручика оказалось перед его, и немигающие глаза Его Благородия уставились, гипнотизируя, в его…

– Трус? – спросил Левицкий, и сам же ответил, припечатывая, – Трус! Будем лечить!

– Унтер, – окликнул он Маркела Иваныча.

– Я-а! – истово протянул тот, материализуясь перед командиром.

– Этого… – взмах рукой в сторону ополченца, – на бруствер! Будем лечить. От трусости!

– Ну! – рявкает поручик, и Захар, в лице которого, кажется, не осталось ничего человеческого, упирает Ваньке штык под подбородок.

– Я-а… – попытался было сказать попаданец, не зная толком даже, что говорить…

… но штык проткнул кожу и…

… Ванька скосил глаза, глядя, как по лезвию течёт кровь. Его кровь…

– Наверх, – скомандовал поручик, и ополченец, подпираемый, подталкиваемый двумя штыками, полез на бруствер.

В голове никаких мыслей, а только страх, страх…

… и наконец он встал наверху, видя сверху и Четвёртый Бастион, и близкие, слишком близкие французские укрепления, и солдат с матросами, и…

Пуля сбила картуз, потом, чуть погодя, продырявила полу серого мундира… а потом французы перестали стрелять[17]. Правда, Ванька осознал это сильно потом…

А пока он стоял, и стоял, и…

… потом ему разрешили сойти.

Подобрав картуз, попаданец, прежде чем надеть его на голову, некоторое время смотрел на отверстие, пробитое пулей аккурат у жестяной ополченческой крестообразной кокарды, на которой было выбито…

… «За Веру и Царя».

* * *

– Давай, с-сукин сын… – пыхтит сзади солдат, подпихивая рукояткой кирки, – што жы ты за зверь-улитка така, прости Господи!

Ванька же, согнувшись, скукожившись так, чтобы не задевать, по возможности, земляных стен галереи, не касаться головой осыпающегося потолка, на четвереньках ползёт вперёд, задыхаясь разом от ужаса и нехватки воздуха. К горлу то и дело подкатывает едкий ком, и сердце, кажется, колотится там же, в горле.

Разум генерирует такое, что лучше вообще не прибегать к его услугам, а просто вот ползти вперёд…

… потому что или так, или бруствер.

Его Благородие обещался сделать из ополченца настоящего солдата, или…

… и Ванька хорошо знает, что «Или» господин поручик непременно исполнит. Он, господин поручик, такой, человек Слова, настоящий русский офицер.

– С-сукин сын!

– Ага… – выдавливает из себя попаданец, проползая через узкий, грубой рубки, деревянный короб, скрепляющий развилку. Ещё чуть-чуть, ещё…

– Давай сюда! – чьи-то руки вырывают у него бурдюк с водой. Не видно ни черта, потому как ну какое там освещение, если и дышать-то воздуха нет?!

– Ложися… – и попаданец, вытянувшись в струнку, приникает к земле, и отчасти по нему, больно наступая коленом на спину, проползает вперёд конвоир, он же – смена.

– Давай назад, – слышит он желанное, и… – да погоди ты, чёртушко! Короб с землёй кто потащит?! На вот верёвку… и тяни давай.

Назад, назад, к свету, к воздуху… к жизни!

Выбравшись из тёмного, затхлого проёма, он дышит, и дышит, и дышит… и сильно не сразу начинает реагировать на действительность, слыша усталые, натужные шуточки солдат, выбравшихся на Свет Божий после адовых сапёрных работ.

– Штабс[18] наш грит, што в три раза больше успеваем копать, чем хранцузы, – хрипло говорит один из солдат, набивая табаком видавшую виды, искусанную и изжёванную трубку. Все они, как один, измученные, донельзя грязные, и настолько от этой измученности и грязи одинаковые, что Ванька, не вросший ещё толком в подразделение, отличить их, да ещё и вот так вот, сходу, не в состоянии. Да и… сейчас ему на всё плевать.

– А то! – отзывается второй с натужным весельем, – Лягушатники, они жа неженки! Как мы, они ни в жисть не смогут, спужаются! Захар вот… Захар!

– Ась? – не сразу отозвался тот, возясь у грубо слепленной печки, стоящей прямо на улице под неказистым навесом, с обедом, – Чево тебе, Савва?

– Помнишь, вы с Егором и Мишкой Зыряновым на французскую галерею наткнулись?

– А как же… – отложив невесть где раздобытую морковку, Захар смачно высморкался в горсть, обтёр руку о штаны и продолжил готовку, – забудешь такое! Егора опосля и отпели, так вот… и сам чудом каким жив остался, до сих не знаю.

– Ну так что, просторные у французиков галереи? – поинтересовался Савва.

– У-у… – оживился кашевар, – богато живут! В галереях чуть не в полный рост выпрямиться можно, и короба деревянные, да подпорки чуть не кажном шагу! Не то, што у нас, они, французы, свои жизни жалеют!

– Небось как мы ишшо и не полезут, пардону запросят, – с оттенком смиренной гордости сказал кто-то из солдат.

С тем, что не полезут, согласились единодушно, потребовав подтверждения и у ополченца, который поддакнул, плохо понимая, чего от него, собственно, хотят. Отойдя немного, он начал отматывать с колен, локтей и запястий куски мешковины, с которой только и можно передвигаться под землёй, не стираясь в мясо.

– … присягу понимам, – краем уха улавливает Ванька разговор всё о том же – о подземной войне, французах, галереях и собственной судьбе, и всё это – с оттенком той жертвенности и смирения, при котором выбора, собственно, и нет…

Прерывая разговор, приглушённо ахнуло, тряхнув землю.

– Ах ты ж Боже ж мой… – привстал Захар, никак Никушинскую галерею французы подорвали? Ах ты ж… у меня кум там…

После подрыва, как это обычно и бывает, затеялась перестрелка, и понять, избыточная ли это инициатива нижних чинов, озлившихся на гибель товарищей, или французы в самом деле решили сделать вылазку, решительно невозможно!

Не будучи человеком военным, разобраться в этом кажущемся хаосе с орудийной и ружейной стрельбой, минной войной, малопонятной суетой матросов и солдат, ежеминутно занятых какими-то делами, попаданец пока не смог. Наверное, это и есть то самое, о чём толковал Захар, говоря, что ружьём кидать и стрелять, это только часть солдатской науки…

– Ах вы ж сукины дети, вот ужо я вам! – орёт один из солдат наверху бруствера, стреляя в кого-то, а вернее всего, в Божий Свет, как в копеечку, – Попал, братцы, как есть попал! Видали!?

– Небось передумали в наступление идтить! – нажав на спусковой крючок, хрипло вторит ему другой, – Не хотится им под наши пули из-за укреплений высовываться, так-то!

– А ты чево? – вызверился на Ваньку набежавший солдат из чужого подразделения, начавший было карабкаться наверх, но решивший сперва разобраться с ополченцем, – Чево не наверху?! Чево не стреляшь? Я тя щас…

Он замахнулся было, но Захар, тот самый, который несколько дней назад, не задумываясь, кровавил свой штык о горло попаданца, перехватил его руку.

– Не замай мальца! – резко сказал солдат, – Не вишь, что ли, ополченец, сопля необученная! Ему ружжо дашь, так он им сам сибе подстрелит, а потом ещё и поломает!

– Да тьфу ты… – вырвав руку чужой солдат, смерил Ваньку презрительным взглядом и вскарабкался наверх.

Стрельбу, впрочем, вскоре остановили офицеры и унтера, щедро, как картечью при наступлении противника, поливавшие всех руганью, не жалеющие зуботычин и оплеух. И ругань, и затрещины солдаты восприняли как должное, прекратив наконец стрельбу и принявшись гомонить вразнобой, возбуждённые после перестрелки.

Если послушать их, то каждый подстрелил не по одному мусью…

… которые, если слушать их же, в атаку на Бастион так и не пошли, и ухитрились ли они подстрелить при таком раскладе хоть кого-то, большой вопрос. Ванька сформировал на этот счёт своё, крайне скептическое мнение, которое, однако, предпочёл оставить при себе.

В расчистке галерей принял участие и ополченец, благо, в подземелье его всё-таки в этот раз загонять не стали загонять.

– И-эх, дубинушка, ухнем… – хрипит в ухо незнакомый солдат, и Ванька вместе со всеми тянет за канат, привязанный к салазкам с землёй, напрягаясь всем телом, а больше всего, как и должно, ногами и спиной, отзывающейся иногда очень нехорошо, что, увы, стало уже привычно.

– И-эх, родимая… – и земля пересыпается на носилки, а потом – бегом, бегом… оттаскивается в сторону, куда-то к брустверу.

– Эй, малой! Эй… – он не сразу понимает, что окликают его, – Давай за водой, живо… одна нога здесь…

К обеду начали вытягивать тела погибших солдат. Ванька старался не глядеть на них, на их лица, страшные в своём мученичестве, искажённые, посинелые, с окровавленными ртами, которыми те, быть может, грызли завалившую их землю, пытаясь вдохнуть. По всем видно, что умирали они – страшно!

Послали за священником, а пока, кое-как умывшись, уселись обедать… и было очень стыдно перед самим собой за то, что несмотря на весь этот страх, на мертвецов, некоторых из которых он знал лично, аппетит не пропал. Есть… а вернее, жрать, ему хочется почти постоянно, и сейчас он, как никогда, жалеет об отобранных сухарях и изюме, которые были бы ох как кстати!

… жалеет как бы не больше, чем о погибших, которых толком и не успел узнать.

После, на отпевании, он машинально крестился, подпевал молитве и бубнил, не вдумываясь в знакомые слова, лишь прислушиваясь с тоской к урчащемую брюху, зовущего его в ретирадное место, на вдумчиво посидеть и подумать.

Но уйти сейчас, это… в общем, не стоит, и лучше бы крепиться… потому что полковой батюшка, он в зубы конечно не двинет, но промолчит, не заметив воспитательной унтерской зуботычина, а после ещё и епитимьей какой сверху припечатает, для исправления грешника, разумеется. К вящей пользе его, Ванькиной, души.

У него, у священника, всё как-то очень ловко выходит, когда и зуботычины, и муштра, и бруствер, и сухарный понос из-за воровства интендантов, и всё, что делает армейское начальство, всё солдатской душе на пользу! Да всё с цитатами, с отсылками, да с молитвою…

… и попробуй, оспорь!

Ванька, к слову, оспорить мог бы. Он и здесь, в холопской своей жизни, читывал не только азбуку и Вольтера, но и Евангелие, и в двадцать первом веке, благодаря воцерковлённой матушке, а потом и подростковому бунту против родительского диктата, знал о православии и Церкви много больше, чем хотелось бы.

Несуразицу в речах полкового батюшки, самую грубую и постыдную притянутость за уши, он видит постоянно, то и дело ловя себя на мысли, что мог бы, без сомнения, с куда как большим успехом выполнять роль полкового священника, даже оставаясь в казённых рамках. Хотя, по его мнению, христианство и вот это вот всё…

… впрочем, язык он держит за зубами. Учён. Поправлять, показывать сомнения? Нет уж, результат-то, чёрт подери, известен, и это тот случай, когда предположение не нуждается в доказательствах.

С-сукин сын… против Веры Православной идешь!? Варится тебе, грешнику, за такое в котле, и черти калёным железом язык твой будут прижигать!

А пока, в ожидании Суда Божьего, ждёт тебя Суд Человеческий, и…

… н-на, клеймо тебе, Иуде, на лоб, да ноздри рваные, да на каторгу. Ну или заточение вечное, «до исправления», в стенах монастырских, что, при здравом размышлении, ещё хуже.

С каторги хотя бы сбежать можно, да и живут там какие ни есть, а люди, в монастырях же…

… отцы святые!

– Шустрее давай! – без нужды торопит напарник, покуривая, пока Ванька набрасывает землю на деревянные носилки, выглядящие так убого, что аж слёзы от такого КПД наворачиваются. От КПД и от собственного участия во всём этом.

Такие или очень похожие он видел на старых фотографиях времён Великих Строек, Пятилеток и прочих свершений, где перековывающиеся з/к радостно улыбались, таская кадаврического вида деревянные тачки и носилки.

Так что, памятуя о технологических возможностях большой, но отсталой Империи, помалкивает. Если уж десятилетия спустя не потянули более технологичные девайсы, то есть ли толк воздух сотрясать?

Как архитектор, пусть даже и недоучка, едва успевший окончить второй курс, он мог бы многое изменить к лучшему, но… учён. Собственной шкурой прочувствовал все прелести прогрессорства.

Каждый ведь раз буквально… каждый раз, стоило ему высунуться, как огребал так, что зарёкся высовываться. Хватит!

Да и его благородие Обер-Крот, он же штабс-капитан Мельников, при всех своих несомненных достоинствах, очень самолюбив и упёрт. Он и старших-то офицеров порой слушает, наклонив голову и катая желваки, явно полагая, что есть два мнения – его, и неправильное, и куда там ополченцу со своим соваться…

– Давай сюды сидай! – повелительно приказал дядька Сильвестр, и Ванька поспешил к нему, удерживая миску со щами полой грязной рубахи.

Присев рядышком, и поставив горячую миску на подрагивающие колени, он начал хлебать, от усталости почти не чувствуя вкуса. Всё ж таки тяжеловато подростку работать наравне со взрослыми, сформировавшимися мужиками.

– С каждым днём всё хужей, – недовольно бубнит по соседству один из солдат, – одна жижка в миске, крупинка за крупинкой гоняются с дубинкой! Ни мясинки, ни жиринки! Ни черта, ети, скоро не будет, акромя водички солёной!

– По весне, бывалоча, и похуже приходилось, но ето на печи сидеть и на губах играть, а не робить хужей, чем во время пахоты! – поддержал его товарищ, и солдатская беседа потекла по наезженному пути, с обсуждением воров-интендантов.

После еды добрая половина солдат прилегла подремать, похрапывая не в такт и выводя носом сопливые рулады. Остальные, подходя иногда к висящему над угольями котлу с кипятком, черпают кружкой и возвращаются к товарищам, обсуждать насущное и животрепещущее.

– Заели… – прерывая разговор, пробубнил Захар, скидывая с себя рубаху и начав с ожесточением давить платяных вшей ногтями, и его примеру последовали остальные.

Ванька, не завшивевший ещё толком, начал было давить их, по примеру солдат, ногтями, но быстро пришёл к выводу, что это занятие можно ускорить. Подумав чуть, он нашёл кусок жести, согнул его, пробив трофейным штыком, и, продев в отверстия шомпол, приспособил над лучиной.

– Эко… – недоверчиво протянул Захар, видя, как вошь, брошенная Ванькой на эту импровизированную адскую сковороду, лопается от жара, но вскоре и он, и все остальные последовали его примеру.

– Грамота, она завсегда пользительна, – глубокомысленно заметил Сильвестр Петрович, оценивший высокотехнологичный девайс.

– Глянь! – перебил его один из солдат, – Жир топится! Ей-ей, жир! На моей кровушке паскуда отъелась! Ну ужо… я опосля сапоги этим жиром смажу, штоб воду не пропускали!

– Небось на всех хватит! – хохотнул повеселевший Антип, у которого от сырости или от чего ещё развилась ногтееда, и давить вшей ему было куда как сложней, чем остальным.

– На-ка вот… – достав кисет, он щедро угостил ополченца, – покури!

– Не иначе, Конец Света скоро, – с деланным испугом перекрестился один из солдат, – Антип табачком поделился!

Начались подколки и подначки, с разной степенью солёности, смысл которых попаданец не всегда понимает.

– А-а… Маркел Иваныч! – дядька Сильвестр радостно, как любимому родственнику, заулыбался навстречу степенно подошедшему унтеру, – Присаживайтесь, покалякайте с нами! Может, кипяточку? Захар с травками заварил, самое то кишки прополоскать, кипяточком-то, с травками!

Унтер, кивнув благосклонно, присел, и дядька, выплеснув кипяток из своей кружки, сунул её Ваньке.

– Давай, живо… – совсем другим тоном приказал он. Впрочем, лакея, с его-то дрессурой, учить не надо… так что и сбегал он шустро, и подал как надо, ему не привыкать.

С приходом начальства беседа приняла несколько другие, более интеллектуальные обороты. Ну… для солдатской среды интеллектуальные.

Попаданец, помалкивая в силу возраста и статуса, со своим мнением не лезет, но разговоры отслеживает чётко. Он помнит, что Маркел Иваныч служит уже двадцать лет, и до скрипа зубовного, до сорванных жил хочет выслужить офицерское звание. Это, собственно, и не секрет.

Выслуга и заслуги позволяют, но уровень образования не тянет… и сильно. Экзаменаторы в подобных случаях, разумеется, лояльны, порой до анекдотичности, но случиться может всякое.

Ну и понимать надо, что после войны, когда будут награждать героев оной, проскочить не то чтобы просто, но всё ж таки сильно проще, а вот потом… потом сильно не факт!

От этого простого понимания и без того тяжёлый характер унтера портится, и он, паскуда злобная, зверится на подчинённых, пытаясь выслужиться хотя бы за счёт усердия.

Прикусывая трубку, чтобы не кусать губы, Ванька отслеживает разговор…

… но не особо отслеживается.

Вставить, что он вообще-то не просто грамотный, но выученный на камердинера и домашнего учителя, это надо как бы исподволь, невзначай, ни в коем случае не предлагая свои услуги.

Это солдату можно было бы напрямую предложить, а с унтером, ети его в качель, политес соблюдать надо!

С одной стороны – начальство, которое свой характер имеет, и которому претит быть должным нижнему чину, да ещё и какому-то ополченцу.

С другой – собственно ополченец, который хочет на этом поиметь… хотя бы хорошее… нормальное отношение со стороны унтера.

Грань здесь тонка, и все уже всё, кажется, понимают, но Ванька не хочет вовсе уж прогибаться, не имея от этого ни малейшего профита, а Маркел Иваныч, соответственно, хочет ровно наоборот.

А пока…

– Да, погонял бы ты его, Сильвестр, – отхлебнув из кружки, сказал унтер, – а то не солдат, а чёрт те што! Нет уж! Если ты мне вверен, так изволь соответствовать! Я тебя, сукина сына, представлю…

– … носок, носок тяни, сукин сын! – благодушно покрикивает унтер, держа в одной руке кружку с кипятком, а в другой трубку, – Держи ногу, держи, сукин сын…

Замерев с поднятой ногой, Ванька держал, потому что… а куда он, собственно, денется?

Держал, и шагал, и выполнял разного рода экзерсисы с ружьём, притом, для пущей обидности и подчёркивания его, Ванькиного, неполноценного положения, поломанным, из трофейных.

– Вот пусть пока со сломанным и походит, – приказал Маркел Иваныч, – и не жалей его, Сильвестр! Есть коли свободное время, так гоняй его, и смотри, проверять буду! Если что…

Он без лишних слов покачал перед носом дядьки увесистым кулаком, на что тот только вильнул глазами в сторону подопечного, и Ваньке без всяких слов стало понятно, что он попал… и в который уже раз пожалел, что высунулся! Ну какая к чёрту, учёба грамоте, какой политес!

Что уж там он сделал не так… да и сделал ли? Может быть, малограмотный унтер просто озлился от того, что какой-то мальчишка, ополченец, раб, превосходит его хоть в чём-то?

Во рту стало кисло, и попаданец пообещал себе, что станет – как все, потому что… ну его к чёрту!

– … занимался рукоблудием, – согнувшись под епитрахилью, Ванька перечисляет грехи, собрав в кучу все те грехи и грешки, нормальные для молодого парня пубертатного возраста. Онанизм, гневливость…

… впрочем, на онанизме обычно его скороговорка спотыкается, и священник, перебив, начинает выяснять подробности – как, да о чём думал, да…

В общем, попаданец даже думать не хочет, за каким чёртом священнику это вот всё. Но иеромонаха интересует плотское, и, по службе, ненадлежащие мысли в сторону начальства.

Иногда его подмывает выдать святому отцу что-нибудь этакое, в лучшем немецком стиле, но останавливает не столько даже данное самому себе обещание быть как все, сколько опаска за то, что у монаха взыграет плотское, и он (не дай Бог!) затриггерится на Ваньку.

Не факт, что священник захочет перейти от мыслей к телу, но проверять как-то не тянет… да и повышенное внимание от святого отца, оно ему надо?

– Гневился ли на начальство? – святой отец наконец-то перешёл следующему вопросу.

– Гневился, отче… – согласился ополченец, зная, что отрицательному ответу иеромонах не поверит. Но и рассказывать ему настоящее…

… он часто представляет, а иногда и видит во сне, как во время боя пробегает мимо Его Благородия, лежащего со штыком в животе, и как бы не замечая в горячке боя, наступает на живот… с размаху!

Сколько раз он думал о таком…

… бил штыком в спину при атаке, наступал на живот или горло, стрелял, непременно в лицо, валил на землю и бил… бил так, что ненавистная физиономия кровавилась, расползаясь в лоскуты, в пыль, в ничто!

Менялись только декорации да рожи, и иногда это был поручик Левицкий, иногда Маркел Иваныч… а иногда и кто-то из солдат, хотя последнее много реже.

Неизменной была только пульсирующая в голове ненависть, искреннее, истовое, почти молитвенное желание смерти, и… с некоторых пор – смерти со всеми чадами и домочадцами. Сдохните, твари! Все, все… никого не жаль!

… но этого он, разумеется, не рассказывает, памятуя о том, что РПЦ – это казённая структура, встроенная в Государство Российское так, что и не отодрать! И что священники, монахи, дьяки и все прочие – не Отцы Духовные[19], а скорее тюремные надзиратели в огромном лагере строгого режима, который называется Российская Империя.

Отходили, крестясь, лица у солдат праздничные, просветлённые.

Попаданец знает наверняка из разговоров и оговорок, что к Церкви очень и очень многие относятся далеко не столь восторженно и истово, как принято считать. Воцерковлённость, она в прямом смысле из-под палки, но, тем не менее, и служба, и исповедь, и причастие для большинства всё ж таки очень значимы.

Вера их не столько христианская, сколько крестьянская, так густо порой переплетена с язычеством, что и не различить. А скабрезных, презрительных пословиц и поговорок о духовенстве в народе столько, что нетрудно понять, что он, народ, разделяет собственно духовенство, и Бога.

Но ритуалы, привычные с детства, успокаивают, облегчают тяготу в душе и обещают пусть не скорое, пусть не в этой жизни, но воздаяние за всё то, что он терпит в этой.

* * *

– Охо-хо… – со стоном разогнулся Сильвестр Петрович, – грехи наши тяжкие!

Он перекрестился, и, достав из кармана трубку, начал набивать её, а потом прикурил и с наслаждением затянулся, прикрыв глаза.

Ванька, подавив стон, присел, а скорее даже упал на прогретое солнцем ядро от мортиры.

– А ты чевой-то? – удивился дядька, открыв наконец глаза, – вона ружьё!

Уперевшись руками в колени, попаданец с трудом встал, не сразу утвердившись на неверных ногах, и, подойдя к сломанному трофейному ружью, которое он, блажью Его Благородия, таскает за собой повсюду, ухватил его и замер в уставной стойке.

– На пле… чо! – скомандовал Сильвестр Петрович, и ополченец принялся выполнять команды. Чувствуя себя…

… а впрочем, он себя никак не чувствует. Ну то есть физически прескверно, а духовно, душевно – никак. Выгорел.

Работа на Батарее не прекращается ни днём, ни ночью, и какая там охрана труда, какое трудовое законодательство…

А он, Ванька, в те минуты, когда остальные отдыхают, пыхая табаком и травя байки, упражняется в шагистике и прочих, столько же актуальных ополченцу солдатских науках.

– Ать-два… – и он поворачивается то на-але… то на-апра…

Не думая, не рассуждая. Мыслей в голове никаких, есть только непроходящая усталость – такая, что даже есть не хочется, а в сон проваливается, стоит только прилечь. Как в колодец… и ничего потом не помнит, разве только то, что снилась какая-то дрянь, но впрочем, и вокруг такая дрянь, что разницы никакой.

За минувшие две недели он, с детства выученный танцам и фехтованию, научился маршировать и жонглировать ружьём так, что, пожалуй, какой-нибудь строевик, увидев такое, прослезился бы и облобызал ополченца. Но пока – так…

– А-атставить! – и приклад ружья со стуком опускается на землю, а сам Ванька, замерев, смотрит в пространство оловянными, невидящими глазами.

– Ну… – подошедший Маркел Иваныч обошёл его вокруг, – на человека начинает походить! Кхе… так что, Сильвестр, не забывай его гонять, потом спасибо скажет!

Прежде, наверное, в голове попаданца ворохнулось бы хоть что-то, но сейчас – одна звенящая пустота. Ни-че-го…

Во время очередного заход в тоннель, Ванька, чувствуя, как его начинает настигать приступ клаустрофобии, дополз, и лёг в нишу, выдолбленную когда-то для хранения инструментов, воды и всего, что только может понадобиться сапёрам.

Прерывисто дыша, он попытался успокоиться, тщетно представляя себя то на поляне в лесу, то в горах, но выходит… да можно сказать, никак не выходит. Паника, сдерживаемая только усилием воли, да памятью о том, что альтернатива всему этому – жестокие побои, а потом бруствер, рвётся наружу.

«– Дышать, размеренно дышать, – мысленно повторяет он, как мантру, – я на поляне в лесу…»

Он услышал какие-то звуки впереди, но, и так-то с трудом удерживаясь в сознании, не обратил на них никакого внимания.

«– Дышать, дышать…»

– … чёртовы кротовьи норы, – услышал он сдавленное…

… не сразу поняв, что сказано это было на французском.

– Под самой батареей заложим, – и ещё несколько слов, которые, в контексте сказанного, можно понять о минировании… и французских сапёрах.

А потом его накрыл приступ клаустрофобии, и страх оказаться погребённым заживо, и ярость на поручика Левицкого, на Маркела Иваныча, на дядьку Сильвестра…

… и он, кусая до крови губы и не замечая того, вытащил из ножен узкий кинжал, змеёй заскользил вслед французским сапёрам.

Несколько мгновений… или часов, а может быть, и веков, и Ванька бесшумно, но очень быстро бросил себя вперёд, накрывая крайнего из французов своим телом и вонзая кинжал ему в затылок – так, как когда-то волкам.

Не теряя времени, он бросился, задевая плечом земляную стену, на следующего, почти успевшего повернуться, отреагировать… но почти – не считается, и узкое лезвие вонзилось в висок, ломая тонкую кость…

… а потом на него обрушилось тяжёлое тело, и Ванька успел, не увидев даже, а почувствовав, перехватить руку с ножом. Завязалась та схватка, которую невозможно описать хоть сколько-нибудь подробно, и можно говорить только об эмоциях, накале чувств и озверении.

Француз начал было брать вверх, его тяжёлое, нечистое дыхание явственно напомнило попаданцу Маркела Иваныча… что странным образом придало ему не сил, а скорее – озверения, и, рванувшись вперёд, он зубами вцепился врагу в лицо!

Короткий вскрик, секундная заминка… и Ванька, вырвав руку, заработал кинжалом со скоростью швейной машинки. А потом, скинув с себя тяжёлое тело, пополз к выходу, к воздуху, к свету…

– Ф-французы, – выдохнул он прерывисто в незнакомое офицерское лицо, – там…

Короткий взмах рукой.

– … взорвать хотели, – прерывистый сиплый выдох, – а я их… трое было.

* * *

Наградили его, вручив перед строем ружьё. Почти торжественно.

Глава 7 Дух товарищества

– Вот, угощайся Ванятка, старуха моя наготовила, – суетится дядька Лукич, потчуя подростка немудрёными яствами, – Как узнала, што я к тебе засобирался, так только руками всплеснула, и такую, скажу тебе, суету навела!

Он дробно засмеялся, но почти тут же смущённо замолк, и, крякнув, покашлял, дёрнув себя затем за изжелта-сивый, прокуренный ус.

– Да ты ешь, ешь! – спохватился он, – Не думай, не последнее! Лето чичас, небось не пропадём! Здеся тебе не Расея, всё из землицы так и прёт! А у нас жа со старухою садочек, и такое тама растёт, што иной из дворян в Расее, особливо кто победнее, так и позавидоват небось!

– На-кось вот… – старик протянул кусок хлеба, а потом, то и дело то кусая губу, то дёргая себя за ус, смотрел, как Ванька ест уху, придерживая на коленях укутанный в сто одёжек, чтоб не остыл, приземистый низкий горшок.

Открывая иногда рот, он, кажется, порывается что-то сказать, но замолкает, снова дёргая себя с досадой за ус, неприязненно поглядывая на солдат, отдыхающих чуть поодаль от вечных, непрекращающихся земляных работ.

– Ну ты как здеся? – поинтересовался он, – Не обижают?

– Всё хорошо, – растянул губы в улыбке попаданец, но старик почему-то только нахмурился сильней, снова дёргая себя за ус так, что ещё чуть, и вырвет с мясом.

– Н-да… – отвернувшись в сторону, еле слышно протянул отставной матрос, – хотели ведь с товарищами как лучше…

– На-кося вот узюмчику! – снова засуетился он, потчуя Ваньку, который ел, натужно улыбаясь в ответ, почти не чувствуя ни вкуса еды, ни собственно эмоций. Надо есть, когда угощают, и улыбаться, если улыбаются тебе, вот и…

За эти недели на Четвёртом Бастионе он выгорел, сгорел изнутри дотла, живя всё больше по инерции да по Уставу, по привычке. Стойкий оловянный солдатик. Механизм, к ружью приставленный, собственной воли не имеющий.

Эмоции от постоянной, непреходящей дикой усталости, от опасности, исходящей всё больше от тех, кого принято считать своими, от невозможности хотя бы выговориться, погасли, подёрнувшись усталостью и равнодушием, как угли слоем белого пепла.

– Ну… пойду я, – сказал дядька Лукич чуть погодя, и помедлил, будто выжидая чего-то.

– До свидания, – вежливо сказал попаданец, и, проводив старика глазами до угла, тут же забыл о нём.

В нескольких шагах от него солдаты из тех, что помоложе и побойчее травят байки разного рода, сбиваясь всё больше на скабрезности, а то и откровенную завиральную похабщину. Один из них, с волосами цвета прелой соломы и с нечистым, угристым, но живым и выразительным лицом, обильно гримасничая и жестикулируя, врёт о своих похождениях.

– … такая вот, – солдат повёл руками, изображая обводы скорее не женщины, а промыслового баркаса, и уголках его рта выступила едкая слюна, – идёт, и жопа тудой, сюдой…

Он плавно поводил руками, изображая, по-видимому, корму, и солдаты, как загипнотизированные, следили за его руками, как за реальной женской задницей, представляя себе… всякое, по уму, фантазии и жизненному опыту.

– Такая себе жопа… – сглотнул расказчик, – знатная! Ну я, значит, и обогнал, да глянул на лицо…

– Ну и?! – один из слушателей не выдержал драматической паузы.

– Да ничего себе, – с видом эстета покивал угрястый, почмокав губами, – краля! Не так, штоб королевишна, но хороша! Ну ей сразу глазами, значит, всё обсказал, што хотелося, так она аж раскраснелася вся, но ништо… не отвернулася!

– Да ну!? – восхитился один из слушателей.

– А то! – приосанился угрястый тёзка попаданца, – Я, брат, такой…

С другой стороны солдаты постарше разговаривают о более насущных вещах – приварке, выдаче формы и интендантах, которых всех бы, сволочей, вздёрнуть повыше, да и оставить там, в назидание!

– Ва-аньк, а Ваньк! – позвал его тёзка, – Ты по женскому полу как, охоч? Ась?

– Не замай мальца, – с деланной суровостью заступился за ополченца узколицый рыжеватый солдат, лежащий на рогожке, как римский патриций на пиру, – он из дворни, а тама ежели барин шалун, так и тово… не к женскому небось приучен, а совсем даже наоборот.

– Га-га-га! – грянувший хохот всполошил было степенную компанию стариков, которые, разобравшись в причине, принялись ругаться.

– Совсем, ироды, мальца затравили! – пригрозил сухим кулаком степенный, и, даром что невысокий и совсем не кряжистый, но злой на драку Илья Федотович, из кантонистов. По уму да по заслугам, по боевому опыту, он давно уже был бы унтером, но страдал из-за поперечности к начальству, пару раз, по скупым оговоркам стариков, чудом не сдохнув под шпицрутенами.

– А сами-то? – парировал угрястый Иван, нимало не тушуясь авторитета возраста и кулаков.

Сам же попаданец, с которого и злые шутки, и заступничество, стекло водой, как и не было, остался к происходящему равнодушен.

– Ну, Ваньк… – отгавкнись, – попросил тёзка, – да посолонее, та жа могёшь!

Ванька, вежливо улыбнувшись в ответ, отмолчался. Он сейчас, кроме как по делу, и не говорит, да и по делу не очень…

Выждав чуть, тёзка сплюнул и пожаловался, – Вот раньше, бывалоча, так отшутится, што и смех, и грех, а чичас…

– Да ты бы, пяхота, постыдился! – укорил его один из матросов, возящийся возле вытащенной из капонира пушки, – Сами же травите его, чисто француз, а не свой брат-русак, а потом…

… разгорелась свара, и Ванька, не желая и дальше провоцировать своей персоной спорщиков, отошёл в сторону.

Всё это, да и многое другое, говорено-переговорено много раз. А толку?

Здесь разом всё – и муштра от унтера, и неизбежная дедовщина, и пренебрежительное отчуждение солдат в силу возраста ополченца, и тот факт, что он, собственно, не солдат, а ополченец, который после окончания войны скинет с себя казённую одежду…

… и плевать, что именно потому, что он не солдат, он, Ванька, так и останется рабом!

Ну и, разумеется, свою роль сыграла его принадлежность к морской группировке, да ещё и недолгое бытие при штабе. Попади он к морякам, всё это, да плюс протекция дядьки Лукича и других старых моряков, было бы в пользу попаданца. Но вышло так, как вышло…

Пехотинцы же, сознательно или нет, воспринимают ополченца как чужака и отчасти даже – лазутчика из враждебного лагеря.

С флотом у них отношения непростые, и даже сейчас, когда они делают общее дело, снабжение у них проходит по разным ведомствам, и это изрядно озлобляет солдат.

Да и матросы всё больше при пушках, да при других делах, требующих каких-никаких, но ремесленных навыков, понимания сути механики и зачатков грамотности. Солдаты же, за нечастыми исключениями, используются на самых грязных и неквалифицированных работах.

«На Уру» в штыки с французами, или стоять перед лицом неприятеля, грудью, не дрогнув, встречая пули и ядра, идёт в основном пехота. Они много дешевле в выучке, да и научить на-але с на-апра, вскидывать ружьё к плечу и пучить глаза на начальство согласно Устава много проще, чем хотя бы распоследнего палубного матроса.

Настоящей вражды нет, и у каждого почти что есть дружки во всех родах войск, но нет-нет, да и промелькнёт…

«– Бывалоча… – запоздалым эхом мелькнуло в голове попаданца, – сами же и постарались!»

– Оно и взрослому-то мужику на солдатчине не сладко, а тут… – Илья Федотович примолк, откусывая нитку от шитья, – мальчонка! Не один год надо, чтобы свыкнуться, а тут, ни пито, не едено, а извольте представить из щенка мокрогубого – солдата!

– Да-а? – протянул один из стариков, – А што ж ты к унтеру-то не подошёл, с мальчонкой-то? Коль жалостливый такой?

– Подходил, – не сразу ответил тот, – а што толку? Вызверился, да и всё… а ещё и Его Благородие…

– Вот то-то и оно, – вздохнул невидимый Ваньке оппонент, – што Благородие! Ежели он…

– А вона и наш граф пошёл! – преувеличенно жизнерадостно сказал кто-то из солдат, перебив неловкий разговор.

– Никак выиграл севодни Лев Николаевич в картишки? – предположил Илья Федотович, охотно меняя неудобную тему.

«– Лев Николаевич, – колокольным звоном отозвалось в голове попаданца, – Толстой…»

… а потом, чуть погодя, начали вспоминаться «Севастопольские рассказы», «Война и мир», и…

… мир вокруг стал не безнадёжно серым, и дело, наверное, всё-таки не в будущем классике Русской Литературы…

… но какая, к чёрту, разница?

Привстав с места, Ванька впервые за долгое время потянулся, похрустывая суставами, а потом потянул носом воздух.

Запахи земли, гари, пороха, собственного немытого тела… и это всё неважно, а важно то, что запахи снова есть! Нет, он не переставал различать их, но и запахи, и эмоции, и вкус, и многое другое будто просто фиксировалось, отмечалось мозгом, что оно имеется в наличии. И потом уже, с опозданием, ставилось нечто вроде пометочки, хорошо это, плохо ли…

… иногда. А иногда и нет.

А сейчас…

… что-то изменилось.

* * *

В приоткрытую калитку дядька Лукич вошёл, едва волоча ноги, постаревший на добрый десяток лет, ссутулившийся, жалкий и такой горестный, что супруга, вышедшая ему навстречу, только руками всплеснула, разом меняясь в лице.

Не говоря ни слова, женщина засуетилась, загоношилась по хозяйству, привычной суетой успокаивая себя. Минуты не прошло, как перед хозяином дома, севшим в беседке во дворе, встал сперва запотевший кувшин с квасом, несколько тарелок с нехитрыми закусками, а чуть погодя и крохотный, на стакан, графинчик, заполненный едва ли на две третьих.

Всё это время дядька Лукич сидел, уперев локти в стол и уткнувшись в лицо руками. Чуть отойдя, он достал трубку и кисет, принявшись подрагивающими руками добывать огонь. Наконец, раскурившись, он выпил крохотную стопочку и затянулся, игнорируя закуски.

– Убили Ванятку-то? – робко поинтересовалась старушка, заранее наливаясь слезами.

– Да нет, старая, не убили… – не сразу ответил супруг, а потом, совсем уж тихонечко, одними губами повторил, как будто даже не уверенный в том, что говорит, – не убили…

* * *

– Никак не могу ваш приказ исполнить, Вашбродь, – с отчаянием в голосе выпалил старый оружейный мастер, вытянувшись в струнку перед поручиком, – вона оно как, руки-то опосля контузии эвона как ходуном ходят!

Весь посерев и истово выпучив глаза, он протянул перед собой трясущиеся руки.

– Да мать твою… – опасно побагровев, Сергей Александрович выдал замысловатую матерную конструкцию, надсаживая голос, а потом, будто ставя точку, ткнул кулаком в скулу старому солдату.

– Я тебя… – собравшись, он ухватил мастера за ворот, притягивая к себе.

– Да-азвольте обсказать, Вашбродь! – отвлёк поручика Сильвестр, с отчаянным видом возникая перед командиром, – Он действительно не могёт, но вот…

Он, всё так же вытянувшись, глазами и подбородком дёрнул в сторону Ваньки.

– … из казачков! Барин его старый, покойный, заядлым охотником был, так што не только кофий подать обучен, но и с оружием обхождению учён! Можа, вдвоём-то хоть как-то справятся, Вашбродь!?

– Хм… – заложив руки за спину, поручик сделал несколько шагов, остановившись перед Ванькой.

– Правду говорят? – брезгливо осведомился он, глядя на ополченца цепкими змеиными глазами.

– Немного умею, Ваше Благородие, – спешно ответил ополченец, отчаянно удерживая мышцы шеи от того, чтобы не смотреть в сторону дядьки Сильвестра, который не первый уже раз выставляет своего подопечного в качестве громоотвода. И ведь так всегда выходит, что даже суть претензий сформулировать сложно, потому что он вроде как каждый раз желает добра…

… но каждый раз получается, что именно вроде как!

– Немного, – повторил попаданец, – только вот…

Он, следуя примеру оружейного мастера, выставил перед собой руки, трясущиеся как бы не сильней, чем у старика.

– У тебя что-о… тоже контузия? – сдерживаясь с явным трудом, протянул поручик на эстонский манер. Лицо у него при этом сделалось таким, что как Ванька не ответь, а прилетит, а хорошо, если просто в морду, а не снова на бруствер!

– Дозвольте, Ваше Благородие! – угрястый тёзка, ввинтившись ужом, попытался спасти ситуацию.

– Дозвольте обсказать?! – начал он, и тут же, не дождавшись ответа, зачастил:

– Он, вашбродь, опосля того, как в галерею слазит, долгохонько потом отходит! Вылазит, и глаза ажно белые!

– Да тьфу ты! – досадливо сплюнул поручик, – Куда ни кинь…

Обвинять Ваньку в трусости после того, как он прирезал троих французских сапёров, это, наверное, слишком даже для Его Благородия, человека горячего и скорого на решения. Но и ситуация, чёрт подери, какая-то дурацкая!

– Тьфу ты… – ещё раз сплюнул он, и, развернувшись, бросил уже на ходу, обращаясь к оружейному мастеру:

– Бери его… и смотрите у меня, канальи!

– Я, Ванятка, из дворовых людей, – в который уже раз за эти дни рассказывает Антип Иваныч, – и меня, значит, Его Светлость в услужение к господину Груберу приставил, который, значит, занимался у него всякой механикой. Вот я…

Ванька, угукая в нужных местах, не забывает разбирать штуцер, который следует починить… ну а по-хорошему – выбросить!

С оружием у Русской Армии беда, и если с артиллерией в общем-то паритет, то вот ружья Наполеоновских времён, не хотите ли! Сперва Ванька было думал, что их достали из невесть каких запасников, но действительность оказалась куда как прозаичней, и если на бумаге перевооружение давно уже было завершено, то вот в действительности…

… и собственно, вот с такой действительностью Российская Империя влезла в войну, радостно бряцая ржавым вооружением, былой славой и Интересами Империи. И с полной уверенностью, что она, Империя, победившая некогда Наполеона и двунадесять языков, всё ещё так же грозна, всё так же…

… но нет.

Попадались ружья, стволы которых настолько расстреляны, что пули ими скорее выплёвывались, и обладатель раритета мог надеяться разве только на штык, на «Уру», да на то, что звук выстрела как-то напугает неприятеля, оказались для попаданца не то чтобы сюрпризом…

… просто он не ожидал, что будет ТАК плохо.

Ещё одной проблемой оказались собственно владельцы ружей, которые, за редким исключением, уход за оружием понимают только как надраивание его до нестерпимого блеска, и на этом – всё! Какая там оружейная культура, какое там…

По старой памяти, доставшейся от частицы сознания из двадцать первого века, Ванька считал почему-то, что наши предки, то бишь его нынешние современники, невесть какие рукастые и мастеровитые, умея всё на свете. Действительность оказалась куда как более прозаичной, большинство крестьян, на деле, умеет разве что сносно обращаться с топором, с косой да деревянной лопатой.

Курная изба с земляным полом и дрянная печь, похожая на привычную русскую только отдалённо, это, для среднего крестьянина, верх его ремесленного мастерства[20], выше которого он, как ни старайся, не прыгнет.

Всё вокруг – на грани выживания, а иногда и за гранью. От того хозяйство и собственно способы хозяйствования – самые примитивные, когда ещё чуть, и каменный век, разве что с природными ресурсами много хуже, а откочевать куда-то, в более богатые края, крестьянин не может, потому что как раз с ресурсами административными всё очень хорошо! Даже слишком.

Привычные инструменты – топор, коса, борона… обычно деревянная, чуть ли не просто сучковатое бревно, а иногда и без «чуть». Пила, коловорот, и уж тем более рубанок, это серьёзный инструмент, который большинство крестьян разве что видело.

Прибавить сюда тот печальный факт, что и община, и помещики, отдают обычно в солдаты самых негодящих[21]

… и состояние оружие уже не кажется таким уж удивительным.

Развинтить ружьё, при наличии инструментов, некоторые из них ещё могут, и может быть даже, не сломают и не потеряют винты, но вот собрать обратно, это сильно не факт!

Собственно, отцы-командиры прекрасно это знают, но, не желая утруждать себя настоящей учёбой вверенных им солдат, спрашивают с них только за устав, шагистику да внешнюю мишуру, потому что так – проще.

А ещё выгодней… по крайней мере старшим офицерам. По бумагам солдатушки, бравы ребятушки, вволю, от пуза, питаются, исправно изводят порох на стрельбище, вовремя получают новые сапоги и мундиры.

На деле же солдаты, даже на Кавказской Линии, используются прежде всего для работ по хозяйству, и благо, если полковому! Бывает, что они сдаются в аренду помещикам…

… а бывает и так, что рачительный полковой командир прикупает себе именьице поблизости от расположения полка, и тогда положение его солдат если чем и отличается от положения крепостных, то, пожалуй, только в худшую сторону!

«– Да вот же привязалось…» – досадливо подумал попаданец, встряхнув головой в тщетной надежде избавиться от в общем-то правильных, но неуместных, в свете окружающих действительностей, мыслей. Потому что мало ли… лицо у него подвижное, живое, порой даже слишком – так, что мысли отражаются нам нём, как на экране.

«– С другой стороны – хорошо, что они, мысли, вообще есть, даже сто раз крамольные, – подумал Ванька, опасливо покосившись по сторонам. Но по счастью, лишних глаз поблизости мало, а оружейный мастер, который должен, по идее, приглядывать за работой, на деле токует, как тетерев по весне.

– Решив быть «как все», я загнал сознание куда-то за границу нормальности, перестарался. Хотя и действительность вокруг такая, что если бы не это, то наверное, или вздёрнулся, или ещё какую глупость совершил».

Сейчас он чувствует себя так, будто медленно выздоравливает после тяжёлой болезни, где и физическое самочувствие ни к чёрту, и депрессия, и ещё сто одна причина чувствовать себя скверно.

Обросший за это время душевной чёрствостью, как грязью, высовываться из этой раковины Ванька не спешит, осторожно выглядывая из этого состояния, как рак-отшельник из скорлупы.

Желание «быть как все», спасло его от того, чтобы спятить, от бруствера, от шпицрутенов…

… но есть проблема и в отсутствии индивидуальности, инициативы, в привычке действовать – как все. Этак можно и забыть, что он уникален, что у него в голове пусть хаотичный, плохо связанный, но всё ж таки набор эксклюзивных знаний, исторических дат и имён, навыков.

Решив для себя, в который уже раз за эти дни, не высовываться и не нарываться, но, по возможности, не забывать о том, кто он есть.

О том, что жизнь у него одна, и что он хочет прожить её не за Царя, Отчество и Веру Православную, а за себя, и только за себя! Прожить так, как хочет он сам, а не какое-то Благородие, Величество или Преосвященство. Хорошо прожить, достойно…

… и по возможности – долго.

– Вот здеся осторожнее, – под руку забубнил мастер, свято уверенный, что без его помощи Ванька ни в жизнь не справится.

Впрочем, тот не спешит объяснять, что это не так, хотя на деле… ну право слово, что там сложного для человека, который сам, пусть даже и с помощью интернета, собирал себе, да и не только себе, компьютер, и чинил бытовую технику.

А дача? У них с мамой и домик был, который пригляда требовал, и теплицы, и много чего ещё, требующее и рук не кривых, и каких ни есть, а знаний и навыков.

Да и казачок, холоп, бастард своего хозяина, с оружием знаком с детства, делая мелкий ремонт буквально походя, даже не воспринимая это за настоящую работу. Но объяснять что, доказывать… увольте!

Кряжистый, недоброго вида солдат, ввалившийся в мастерскую, расстроен, угрюм, и пребывает в таком настроении, что дай только повод, а морда найдётся! Скомкано, как со старым знакомцем, поздоровавшись с мастером, он с силой пихнул тому в руки ружьё.

– Вона, Иваныч… – выплюнул он зло, усаживаясь пододвинутый табурет, – што хочешь делай, а сделай, иначе меня наш унтер со всеми потрохами схарчит! Застряла, проклятая, и хоть ты што делай, не вылазит!

– Вона… – солдат сунул погнутый шомпол под нос сперва мастеру, а потом и Ваньке, – пулю забил, но, заразу таку, не до конца! Ни туды, ни сюды, туды её в качель! Мне унтер, собака, в зубы сунул, а я што? Я, што ли, виноват в том, што не ружья у нас, чёрти што окаянское? Я?! Нет, ты мне скажи!

Он с угрожающим видом вытаращился сперва на Иваныча, а потом и на Ваньку.

– Когда Его Благородие орёт, что сгноит тебя, сукина сына, да вместе с унтером в четыре руки в морды суют, за нерасторопливость, а потом…

Он прервался, безнадёжно махнув рукой, и обмяк угрюмо.

– Дай-ка, – прервал его мастер, и, протянув руку, вытащил ружьё из рук солдата.

– Да-а… – протянул Иван Петрович, с озабоченным видом оглядывая оружие, – да уж…

– Чевой там? – с мрачным видом поинтересовался солдат.

– Глянь, Ваньк, – мастер передал ему оружие, будто экзаменуя, но на деле скорее сбивая фронт негатива с себя на помощника. Трусоват Иван Петрович, чего уж там.

– Переделка, так? – постановил попаданец после недолгого осмотра, – В гладкоствольном ружье нарезы делали?

– Ну, так, – мрачно ответил нахохлившийся солдат, ждущий ответа и непроизвольно сжимающий и разжимающий костистые кулаки, которых, быть может, на быка и не хватит, но на подростка, случись ему удачно попасть, вполне!

– Разбирать надо, Иван Петрович, – доложился Ванька мастеру, и, не дожидаясь, прошёл к верстаку, стоящему перед низким окошком.

– Здесь всё разом сошлось, – стараясь не косится на угрюмо сопящего владельца оружия, продолжил он, усевшись на табуретку и начав разбирать винтовку, – и сталь у ствола не та, что для нарезного штуцера нужна, и сам ствол небось не новый… так?

– Мне-то откудова знать, – нахохлился солдат, – каку дали, с такой и хожу.

– Ты, Ляксей, не горячись, – зажурчал мастер, – понятно всё, это Ванька просто слова не так составил, не серчай! Ты вот лучше обскажи…

В воздухе повисли факты, имена, и, в который уже раз, прозвучало громкое слово «Предательство», и…

… Ванька поспешил оглохнуть, зашоркав без нужды напильником и застучав молотком, загремев всем железом разом.

Разговоры такого рода не новы, он и в городе слышал, не раз и не два, о предательстве генералов и министров, притом назывались конкретные имена и события. Всё это, наверное, было бы очень интересно историку, но говорящие такое, а порой и слушавшие, но не донёсшие, проходили через шпицрутены. Ну или, в случае моряков, привязывались к орудию, и на просоленную спину матроса обрушивались солёные линьки.

Говорили и горожане, и тоже – с последствиями, потому как город военный, к тому же находящийся на осадном положении.

Военные власти, наделённые мыслимыми и немыслимыми полномочиями, разбирают дела не по нормам Права, и без того жесточайшего, а руководствуясь собственными соображениями морали и целесообразности, и здесь – как повезёт. Обычно – не очень…

В сердцах ли ляпнул человек, сказав, что как милости Божией ожидает, когда же англичане с французами возьмут наконец Севастополь, и эта чёртова война закончится наконец, или он, горожанин, что-то делает для этого…

… и об этом тоже говорили и говорят – и о шпионах противника, и о том, что власти в Севастополе не утруждают себя разбирательствами, и просто казнят болтунов и критиков, как шпионов врага.

А есть ещё и озлобившиеся патриоты, готовые рвать на куски всякого, кто не готов идти грудью на вражеские штыки и умирать во имя Царя и Веры.

Озлобившиеся горожане, потерявшие близких в этой войне, нередко по вине военных и гражданских властей города.

Обыватели, то мечущиеся между этими крайностями, то затаивающиеся, то вспыхивающие от какого-либо события, и – не угадать!

А уж рисковать оказаться в жерновах просто из-за чужих разговоров… к дьяволу!

К счастью, вскоре разговоры стали более приземлённые, а слушать о капризных лютихских штуцерах безопасней, да и интересней.

– Это не мастерская, а так… – выпроводив солдата, принялся вздыхать мастер, рассказывая, как у него с герром Грубером была мастерская, и если бы не та злополучная девка…

Пристрелкой решили заниматься в низкой, вытянутой каменистой лощинке метрах в двухстах позади бастиона. Ванька, с трудом дотащивший перевязанную верёвкой охапку ружей, осторожно опустил их на землю, прислонив к большому плоскому камню, раскалившемуся на солнце так, что и не прикоснуться. Ящерка, дотоле выглядывавшая из расщелины, глянув на людей недовольно и спряталась подальше от раздражающих и опасных двуногих.

– Во-она… – Антип Иванович потыкал пальцем в пространство, – видишь, уступчик такой, а потом лощинка изгибается?

– Ага… – не сразу отозвался Ванька, не вдруг разобравший хаотичные тычки мастера в пространство.

– Ну вот туда и пуляй, – приказал мастер, устраиваясь в тени чуть поодаль, с фляжкой и трубкой… наставлять, разумеется, а не то, что попаданец было подумал.

Как всегда это бывает, немедленно нашлись критики из числа солдат, устроившихся в лощинке то ли на сиесту, то ли на предмет выпить и перекинуться в картишки вдали от лишних глаз, и отнюдь не воодушевлённые ни потенциально шумными соседями, ни собственно лишними глазами.

– Пошто порох впустую переводить? – недовольно заворчал подошедший солдат, – Эвона, французов скока! В них и пуляй!

– Эвона, – передразнил его Антип Иваныч, остро воспринимающий покушение на свой авторитет, и, до кучи, на своего ученика, – иди вона туда сам, да стреляй в кого хошь!

– Я при орудиях состою! – выпятил тощую грудь незваный гость.

– Вот при них и стой, – разрешил ему мастер, – а нам со своими рассуждениями не лезь, раз не соображашь!

Оппонент, оглядываясь на дружков, поворчал что-то невнятное, но видя, что те не решаются, а вернее, просто не хотят поддержать его, развивать конфликт не стал и удалился.

– Лезут всякие туды, куда их и не просют, – мастер, напротив, всё никак не унимается, вплёскивая свою воинственность в окружающее пространство и брызгами задевая Ваньку.

– Эвона! – передразнил он уже ушедшего солдата, – А сообразить, голова твоя дурная, што другим свою голову-то не хочется попусту под пули высовывать, никак? А чево ради? Штоб ты, скотина худая, мог без чужих глаз с дружками выпить? У-у…

– Всё, Ваньк, всё! – замахал на него руками Антип Иваныч, – Не слухай меня, я так, по стариковски… давай, устраивайся и ето… Ну, да здесь тебя, казачка, мне учить и не надо, так ведь?

– Точно так, Антип Иваныч, – послушно отозвался ополченец, обустраивая позицию. Потом, оставив оружие под приглядом мастера, он сходил к «тому приступочку», померив расстояние шагами и заодно поближе познакомившись с местностью.

Нарисовав несколько концентрических кругов, а потом, от балды, ещё и разного рода треугольники и прочую геометрию, вернулся обратно.

На звуки выстрелов, а вернее, на какое ни есть, но развлечение, подтянулись зрители, начавшие вяло обсуждать происходящее. Ванька, стараясь не обращать на них внимания, занимается своим делом, а старый мастер, которому выпитый на жаре алкоголь постучался в седую голову, взялся за каким-то чёртом отгавкиваться.

– Пуф… и мимо, – дразнится матрос, пыхая трубочкой, – пуф…

Но Ванька, не обращая на них внимания, занимается своим делом, и вскоре, убедившись, что ополченец стрелять умеет на зависть иному егерю, злопыхатели придумали новый повод.

1 Фриштык – завтрак.
2 ШЛАФРОК (шлафор) (нем. Schlafrock), длинный просторный домашний халат, подпоясанный обычно витым шнуром с кистям
3 Рабочих солдат – не оговорка, именно так и говорили.
4 (ПТСР) – это психическое расстройство, которое может возникнуть, когда человек испытал воздействие травмирующего события.
5 Фурштат – обоз.
6 Распространённая практика в те времена.
7 Ганимед – возлюбленный Зевса, его виночерпий на Олимпийских пирах, и символ однополой любви.
8 И так далее.
9 Все газетные цитаты – подлинные, взятые из газет того времени.
10 О́ткуп – система сбора с населения налогов и других государственных доходов, при которой государство за определённую плату передаёт право их сбора частным лицам (откупщикам). В России – винный откуп.
11 1828–1829
12 Тюрюхайло – неряха.
13 Кондуктор – высшее унтер-офицерское звание на флоте Российской Империи.
14 В законодательстве Российской Империи были десятки законов, принятых для защиты государственной религии. «Влететь» можно было легко, а нашему современнику, пусть даже он считает себя воцерковлённым и православным, вообще на раз. В описываемое время это были и ссылки в монастыри «под надзор» (с заключением в келье или «трудовым наказанием», сиреч рабством), и каторга с клеймением и рваными ноздрями, и содержание в сумасшедшем доме, и, конечно же, порка.
15 «Железный Занавес» появился не при большевиках, а при Иване Грозном, если не раньше. Выезд за границу без уважительных причин (посольство или торговля) не разрешался, а с точки зрения Церкви до какого-то времени даже считался серьёзным грехом. Просто для того, чтобы перемещаться по стране, даже в составе паломников, требовались документы, в противном случае человек считался бродягой. … так что бежали, и ещё как бежали! Собственно, многие историки говорят, что Ермак «присоединил» Сибирь, то вот «осваивали» её беглые крестьяне и староверы, по крайней мере, до начала второй половины 19-го века. Ну и ссыльные, разумеется.
16 Гомосексуализм в армии Российской Империи (о Европе отдельно) явление частое. В высших кругах Российской Империи гомосексуализм не считался большим грехом, скорее пикантной забавой. А оттуда, сверху, эта «забава» пробралась в Пажеский Корпус, Училище Правоведения, кадетские корпуса и далее вниз. Часто бывало так, что если командир полка (дивизии, батальона, роты) имел гомосексуальные пристрастия, то голубела и часть. В Гвардии, к примеру, это было особенно заметно.
17 Автор не нагнетает, подобное наказание ШИРОКО (согласно воспоминаниям современников, в том числе и офицеров) применялось и в ПМВ, а в описываемое время отношение к солдатам было намного более жёстким, а скорее даже – жестоким.
18 Штабс – здесь штабс-капитан Александр Васильевич Мельников, руководивший сапёрными и земляными работами на Четвёртом Бастионе. В офицерской среде он получил прозвище «обер-крот».
19 Мнение автора не всегда совпадает с мнением Героя. Своего Героя за такие мысли я решительно осуждаю, а сам мыслю правильно, согласно законодательству РФ.
20 На Парижской Выставке 1900 года плотников из Российской Империи (лучших из лучших!) французы сдержанно похвалили за то, что они «С топором и природной сметкой» почти так же хороши, как плотники французские. Вся пресса Российской Империи захлебнулась от восторга, перепечатывая этот отзыв. Хотя на самом деле… нет, не позор, но там же отмечалось, что русские плотники, при всём их уме и «природной сметке» не умеют читать элементарные чертежи (в лучшем случае бригадир кое-как понимает) и не знают назначения некоторых плотницких инструментов.
21 Желающие могут почитать наблюдения царских (!) офицеров о призывниках в армию Российской Империи начала двадцатого века. Там очень хорошо и о физическом состоянии, и о грамотности, и привычке хоть к какому-то инструменту, сложнее топора и лопаты. Для некоторых рекрутов даже (!) винтовка Мосина была слишком сложна с технической точки зрения.
Продолжить чтение