Прозрачная тень
© Бусахин С.В., текст, иллюстрации, 2021
© Оформление. Издательство «У Никитских ворот», 2021
Вместо предисловия
Я спал под открытым широким окном, выходившим на улицу Гастелло. Свежий воздух постоянной струёй устремлялся ко мне и заставлял плотнее кутаться в ватное одеяло. Спать в таких условиях – одно удовольствие. Чудные сны проносились один за другим перед моим внутренним взором. И настолько они мне казались реальными, словно я являлся их непосредственным участником. Лёгкость, с которой я просыпался в таких снах, восторгала меня и вселяла надежду, что ещё не всё потеряно в этой жизни. Раньше, бывало, отойдёшь ко сну, а сам думаешь: «Хоть бы салют где прогрохотал или, на худой конец, фейерверк осветил моё бренное существование. Я бы тогда вообще спать не ложился, а всё глядел бы и глядел на этот завораживающе мерцающий свет». Теперь же я только об этих снах мечтаю и жду не дождусь, когда Морфей взмахнёт своим крылом и обнадёжит меня новыми образами.
Вот и в этот раз вдруг во сне заиграл оркестр, да так громко, что я вздрогнул от неожиданности и с нескрываемым любопытством посмотрел на небо. Небо светилось кобальтом и ультрамарином, а сиреневые облака то и дело меняли свои формы и не спеша куда-то уплывали, вызывая у меня щемящее чувство ностальгии по уплывшей молодости. Внезапно оркестр смолк, и в наступившей тишине послышались торопливо удаляющиеся шаги и скрип затворяющейся двери, а вслед за этим мелодичный женский голос объявил:
– Сегодня с утра идёт мелкий серебристый дождь; температура воздуха остановилась на отметке плюс шестнадцать градусов. Курс доллара – семьдесят семь рублей двадцать три копейки. Пришло бабье лето, господа!
Улица Гастелло сверкающим лучом устремилась к Электрозаводскому мосту, и потемневшие от влаги деревья прятали свой летний образ в бисеринках дождевых капель, радуясь продлению летнего сезона. Тёмные силуэты прохожих, согнувшись под зонтами и сумками со снедью, семенили в туманном сентябре мимо поседевших домов и брошенных строительных материалов, среди которых притаились выпивохи и, под пьяные выкрики и кряканье, опорожняли сосуды с различными жидкостями. Веселию и безумию конца не предвиделось, и вскоре послышались звуки, напоминающие песни прошлых лет.
«Где окажется моя душа после завершения земного пути? – думал я в это время во сне. – Кто напомнит мне о сегодняшнем дне?»
Задавая себе подобные вопросы, я невольно становлюсь себялюбцем, и порой это тревожит меня, заставляя более внимательно приглядываться к своему существованию и находить в нём отвлекающие и увлекательные события, которые я затем перевожу в свои рассказы. Таким образом жизнь становится до того восхитительна и чарующа, что каждый день превращается в некую духовную драгоценность, которая абсолютно недоступна жадному материалисту.
Сентябрьский день высвечивает моё запылённое окно радужным светом, и, то и дело поглядывая в него, я сижу за столом и сочиняю этот рассказ для новой книги. Но кто знает это? Может быть, тот согбенный прохожий под чёрным зонтом, которого я всегда вижу в одно и то же время идущим с хозяйственной сумкой в руках, или старуха, которая с периодичностью кремлёвских курантов выходит с палкой на балкон и с надменным выражением на лице дубасит что есть мочи по его перилам, или разомлевший хозяин петуха, орущего по ночам, который, сладко потягиваясь, разбуженный протестующей старухой, тоже выходит на балкон и, закуривая вонючую сигарету, хитро посматривает по сторонам?
Я зажигаю жёлтую витую свечу и ставлю её в чеканный подсвечник. Фитиль дрожит чёрным червячком, потрескивает. Пламя колеблется от едва заметного дуновения – прозрачной тенью на фоне окна… Боже мой! Какой чудесный день сегодня. Для меня он имеет особый смысл. В такие дни образы начинают тесниться в моём сознании и рвутся наружу, и чтобы они немного успокоились, остаётся только придать им реальную форму.
Как-то я дал почитать свою новую рукопись моему старинному другу Васе Степанову потому что он был очень мудрый. Откуда в нём эта мудрость взялась? Не могу сказать. Он был младше меня на два года, а рассуждал о жизни, как какой-нибудь старец со Святой Горы Афон или древний грек – тоже живший когда-то на этой горе. Я часто советовался с ним, и ни разу он не дал мне плохого совета… Через некоторое время, возвращая мне прочитанную рукопись, он горько усмехнулся и спросил:
– Уж не хотел ли ты, мой друг, в своих рассказах разгадать тайну русской души? Перспектив в этом вопросе у тебя никаких не предвидится, даже не надейся. А так, поболтать на кухне, после ста граммов, – это милое дело. О чём же ещё можно с таким интересом говорить среди кастрюль, мисок и кружек. Ты мне лучше скажи: куда чашки с блюдцами подевались у нашего народа? К кому в гости ни зайду, мне чай в кружку наливают, а в детстве я чай только из блюдца пил, которое к чашке всегда прилагалось. Вот это меня больше волнует. Выпить хочешь?
– Выпьем, когда книгу напечатают, а русскую душу я не собирался разгадывать, да и существует ли она на самом деле? Но раз ты почувствовал эту вековую тайну в моих рассказах, то над этим стоит подумать. Рассказ – это только иллюзия, можно сказать, параллельная жизнь, но вот на что я обратил внимание: во сне она превращается в настоящую реальность, и доходит до того, что иной герой начинает требовать к себе особого внимания, а иногда даже пускает в ход свои кулаки – начинает драться со мной, недовольный тем, как он непрезентабельно выглядит в моём рассказе. Иногда я иду у него на поводу и выполняю его требования. Не всегда мне это нравится, но герой остаётся доволен и перестаёт будить меня по ночам, а мне только этого и надо. Если я не высплюсь, то мне ничего в голову не лезет. При таких неспокойных героях разве можно такую сложную проблему трогать? Что ты! Даже в мыслях ничего такого не возникает.
Признаться, после такого странного вопроса моего друга я крепко задумался. В конце концов нашёл самый лёгкий ответ, который мне пришёл в голову. Душа – это божественная субстанция и, таким образом, создана «по образу и подобию Божьему», и, следовательно, душа может принадлежать только своему Создателю. При рождении она чиста, и только от человека зависит, в каком состоянии она потом вернётся к своему Творцу.
Кто-то может подумать, что это только игра моего воображения, и отчасти будет прав, но только отчасти! Часто собственная жизнь человеку кажется рутинной и обыденной, что иногда приводит его в уныние, а то и в затяжную депрессию, а на самом деле, например, для иного стороннего наблюдателя может представлять необыкновенное и захватывающее действие. Я никогда не думал об этом, пока однажды мой друг-художник не дал мне хрустальную призму. Я посмотрел через неё и просто был ошарашен – так всё вокруг преобразилось! И, видимо, с непривычки увиденное вызвало только неприязнь, но зато для меня это стало настоящим открытием. Густая и непроницаемая тень вдруг сделалась прозрачной, и жизнь окружающего меня мира и существующих в нём людей стала настолько интересной, что заставила меня попытаться в художественной форме показать всё её увлекательное разнообразие. Если всё же найдётся сомневающийся и назовёт это выдумкой, да ещё разнузданной фантазией, то на это я сразу же отвечу: «Всё так и было!»
Всё это возникает в моей голове при внимательном созерцании улицы Гастелло. Мои окна – светящиеся экраны в мироздание. Иногда я их занавешиваю дырявыми занавесками, и тогда моё видение сокращается до размеров десятирублёвой монеты. Долго смотреть в этот микроэкран невозможно. Глаза начинают слезиться, а сознание перестаёт адекватно воспринимать действительность, и, чтобы вернуть всё назад, я выхожу из подъезда во двор и пытаюсь заговорить с первым встречным, например, о курсе рубля на сегодняшний день. Но тот вдруг, глядя в сторону, строгим голосом спрашивает:
– Ты кто такой? Почему здесь? Кто твои родители? И почему до сих пор на свободе?
Признаться, такой поворот событий пугает меня, но вскоре, понимая, что всё это происходит во сне, начинаю смело глядеть на злодейского вида собеседника.
– А на вас этой зимой сосулька, случайно, не падала, или, может, иной предмет угодил вам в голову, и поэтому вы заговорили языком тридцать седьмого года? Может, и документ мне свой покажете?
Оканчивал я последний вопрос уже в одиночестве, так как прохожий, завернувшись в серый плащ и надвинув на глаза чёрную велюровую шляпу, мелкой рысцой убегал прочь, делая вид, что вышел на утреннюю пробежку. Я посмотрел ему вслед и с изумлением заметил, что за ним, стремительно набирая скорость, во всю прыть несётся соседский петух.
– Держи его! – не своим голосом орал с балкона пятого этажа хозяин удравшего петуха. – Люди добрые, что ж это делается! На свои кровные откармливал петуха к Новому году, и вот – нате вам – сбежал, подлец! Видимо, мужик в сером плаще приручил его и украл мою будущую новогоднюю снедь!
Я так обрадовался подвигу балконного петуха, что расхохотался во всё горло. Теперь никто не разбудит меня среди ночи и не прервёт своим неистовым кукареканьем общения с героями моих будущих рассказов.
Всё это, несомненно, могло бы происходить в действительности, если бы не завывания тридцать второго троллейбуса, который с пяти часов утра начинает курсировать по улице. Я проснулся и почувствовал запах табачного дыма. На балконе курил мой сосед с пятого этажа. Только я вышел на свой балкон, как он мне заявляет унылым голосом:
– Представляешь, петух у меня ночью сбежал. С пятого этажа сиганул и не разбился. Придётся снова в деревню за петухом съездить, а то американцы индейкой лакомятся, а у меня даже петуха на праздник не будет. Нехорошо так-то.
– Я думаю, тебе лучше курицу приобрести. Она не такая ретивая, а то, глядишь, и новый петух удерёт. Чем тогда на праздник питаться будешь?
– Я подумаю над твоим предложением, – заинтересованно проговорил сосед, заканчивая утренний перекур и бросая окурок вниз, на покрытый серебристой изморосью газон.
Я закрываю балконную дверь, и в наступившей тишине слышу тиканье будильника «Заря», и ставлю его на восемь часов утра. Уверенный в сакральном значении будильника, я медленно засыпаю, смежая тяжёлые веки. Мне грезится чёрный петух, неподвижно застывший на фонарном столбе, насторожено поглядывающий на прохожих. Под столбом сидит крестьянин и, застенчиво почёсываясь, по-крестьянски закусывает зелёным луком и круто посоленной краюхой чёрного хлеба.
В это время яркое утреннее солнце медленно поднимается над горизонтом. Постепенно улица заполняется спешащим по своим делам народом. Дождь кончился, и сверкающая улица Гастелло устремилась в дальнюю даль, растворяясь в золотых лучах осеннего солнца. Но люди не замечают этой красоты. Куда они держат свой путь? Щемящее чувство чего-то несбывшегося, несостоявшегося охватывает меня. Я любуюсь ими и по-хорошему завидую их деятельности и энергии. Они и без меня знают: «Что есть истина». Пока на них-то всё и держится в этом вселенском заповеднике. Главное – проснуться вовремя.
От Керчи до Кальяо
На носовую палубу вышел здоровенный толстый матрос с блинообразным лицом и вздёрнутым носом.
Он только что позавтракал и решил подышать свежим морским воздухом. Мимо проплывали корабли, буксирные катера и моторные лодки, а в туманном небе парили беспокойные чайки и кричали резкими, пронзительными голосами. Керченский порт, ощетинившись стрелами многочисленных подъёмных кранов, просыпался, сбрасывая с себя туман прошедшей ночи, и приступал к трудовому дню. Толстый матрос сытно рыгнул, потом потянулся и зевнул, широко открыв рот.
– Поосторожней зевай, а то чайка, избавляясь от переваренных продуктов питания, случайно может их в твой объёмный рот определить, – весело предупредил его внезапно появившийся боцман, – и потом, пора тебе переодеться в рабочую одежду. Скоро начнутся судовые работы, так что зевать некогда.
– Не надо мне ля-ля! – задетый за живое шуткой боцмана, сердито воскликнул толстый матрос. – Не первый год рыбачу. Знаем, что к чему!
– Ну-ну, – тихо сказал боцман и ушёл.
В восемь часов утра толстый матрос, переодевшись в рабочую робу, стоял на кормовой палубе с гордо поднятой головой и, пристально вглядываясь в горизонт, получал задание от боцмана. Боцман, видимо привыкший к выкрутасам разнокалиберной команды, спокойным и тихим голосом растолковывал круг его обязанностей.
Научно-поисковое судно «Профессор Месяцев», пройдя всевозможные проверки, медленно двигалось по Керченскому проливу. Впереди нас ждёт тяжёлая, но интересная научная работа. В этот раз предстоит исследовать прибрежные воды Перу и определить рыбные запасы этого района. Наше судно пойдёт туда своим ходом: из Чёрного моря через пролив Босфор – в Мраморное море, потом пролив Дарданеллы – в Эгейское море, незаметный переход в море Средиземное и через Гибралтарский пролив – в Атлантический океан. Пересечём Атлантику и через Панамский канал попадём в Тихий океан. Затем повернём на юг и, пройдя вдоль побережий Колумбии и Эквадора, окажемся в районе наших работ: на шельфе Перу. Можно было бы и не перечислять всех этих названий, но решил подпустить немного романтики в этот рассказ, надеясь, что кому-то это будет интересно и этот кто-то возьмёт карту и с замиранием сердца проследит весь наш экзотический маршрут.
Блинообразный, после трудового дня, хныкал, сидя в столовой перед пустой тарелкой, вспоминая службу в армии и своего товарища-сослуживца – под два метра ростом, которому всегда давали двойную порцию еды.
– А я что, хуже? У меня вес не меньше ста килограмм. При такой ломовой работе и при малокалорийном питании, которое здесь практикуется, мне точно не выжить! После этого рейса я жениться задумал, а теперь чувствую, что такая скудная кормёжка весь мой мужской шарм уничтожит, а ведь я от природы красавец писаный. Эй, повар, добавки хочу!
– Может, тебе ещё и подгузник надеть, писаный луноликий красавец, – отзывается из камбуза повар. – Знал, куда шёл работать. Здесь у нас суровые трудовые будни. Тебе надо было в стриптизёры податься с такой смазливой физиономией. Заблудился ты, парень.
Нас с Лёшей на время рейса поселили в «музыкальную каюту». Дело в том, что она находилась точно над судовым двигателем, и, ложась спать, мы «с наслаждением» вслушивались в его «небесные мелодии». Однако умудрялись быстро засыпать, убаюканные незнакомыми звуками и постоянной тряской, исходящей от этого музыкального двигателя. В конце концов мы так к этому привыкли, что, когда судно ложилось в дрейф и двигатель выключали, никак не могли заснуть и начинали, как неприкаянные, бродить по спящему судну или выходили на палубу и всю ночь смотрели на звёзды. Лёша в такие бессонные ночи, чтобы как-то убить время, пристрастился бегать за судовым котёнком. Котёнку эта игра до того понравилась, что даже в то время, когда Лёша крепко спал под монотонный шум двигателя, он прибегал в нашу каюту, дверь которой всегда была приоткрыта для проветривания, и с разбегу прыгал, как правило, ему на голову. Лёша испуганно кричал: «Брысь!» – и «игра» продолжалась. Ко всему прочему мы не были любителями кондиционеров и обычно на ночь выключали его, открывая иллюминатор, чтобы дышать здоровым морским воздухом. По этой причине иногда при шторме, когда волна ударяла в наш борт, морская вода, заглушая все «небесные» звуки, с рёвом врывалась в каюту, создавая небольшой водоём, в котором начинали плавать тапочки и другие носильные вещи, встречающиеся у неё на пути. Однажды я проснулся в три часа ночи от страшного грохота, раздавшегося в соседней каюте, и в это же мгновение мощный поток воды обрушился на моего друга, который спал на нижней койке, но, видимо уже закалённый подобным вторжением морской стихии и внезапным пробуждением, Лёша весело запел:
– Малая земля, великая земля… – и, насладившись своим исполнением столь популярной песни, бросился, по щиколотку в воде, задраивать иллюминатор.
В это время наше судно, ведомое вторым штурманом, прыгало с волны на волну, словно взбесившаяся лошадь. Сверкали синеватые вспышки молнии. Слышались раскаты грома. В соседней каюте продолжало что-то грохотать, и сквозь шум волн оттуда до нас едва доносилось:
– Только бы дожить до утра, только бы дожить…
Качаясь с боку на бок и сотрясаясь от мощных ударов разбушевавшейся стихии, НПС «Профессор Месяцев» продолжало медленно, но уверено приближаться к Босфору, а я, упираясь то головой, то ногами в переборки, вспоминал нашу недолгую стоянку в Керчи: гору Митридат с развалинами Пантикапея – некогда мегаполиса, основанного греками ещё в седьмом веке до нашей эры, впоследствии ставшего столицей могущественного Боспорского царства. До сих пор дожди вымывают из земли древние монеты с изображением тогдашнего властителя Митридата, и только после нашествия гуннов в четвёртом веке нашей эры это царство перестало существовать. Поднявшись на гору, среди развалин, мы с печалью в душе созерцали последствия этого идиотского нашествия. Я в расстроенных чувствах подумал: «А ведь, по сути дела, на протяжении всей истории существования человечества то и дело возникают подобные идиотские нашествия, и, судя по всему, продолжение следует… Самое ужасное в этом – гибель миллионов людей. Однако за давностью лет мы этого не ощущаем и только констатируем как факт: “Оказывается, было разрушительное нашествие – вот почему исчезла эта древняя цивилизация”, – а сожаления и боли души за погибших ни в чём не повинных людей не происходит. Раз так, то нетрудно предугадать наше дальнейшее существование на земле-матушке».
К утру мы подошли к Босфору. Все, кто были свободны от вахтенных работ, высыпали на палубу и с детским восторгом созерцали заморскую землю. Расстояние до берега было сравнительно небольшое, но Лёша вышел на пеленгаторную палубу с двадцатикратной подзорной трубой и упивался разглядыванием внутреннего убранства турецких квартир. Турки что-то радостно кричали и махали нам руками, а мы им молча махали в ответ. Так, полные восторга, мы наблюдали изумительный по красоте мост, словно паривший над нами на каких-то небесных нитях, древнюю Святую Софию, маяк «Леандровая башня», который я помнил ещё по картине нашего гениального живописца Ивана Айвазовского… Дарданеллы проходили ночью, и особо любопытные, надеявшиеся увидеть нечто необыкновенное, к своему разочарованию, смогли разглядеть только цепочку береговых огней и какие-то смутные очертания, не помогла даже Лёшина подзорная труба.
Средиземное море. Утром в тумане едва просматривались греческие острова, и только благодаря всё той же подзорной трубе удалось разглядеть угловатую «крепость», которая оказалась, со слов энциклопедически подкованного Лёши, женским монастырём, а зелёные поля, раскинувшиеся вокруг монастыря, возделывались руками насельниц. Стройные тёмно-зелёные кипарисы рельефно выделялись на фоне песочного цвета, со множеством трещин и расщелин, гор… Мы движемся всё дальше, и вот уже только прямоугольный маяк белеет на растворяющихся в голубоватой дымке скалах.
Наконец-то открылся судовой ларёк. Радости луноликого красавца не было предела, он с плотоядным рёвом и мужским шармом подбежал к открытой двери ларька и, сглатывая набежавшую слюну, затараторил: тушёнку, колбасу, сыр…
Ларёчник посмотрел на него словно на умалишённого и, не меняя бесстрастного выражения лица, ответил:
– Нету.
– Как это нету? – ещё не веря в крушение своих надежд, спросил луноликий красавец.
– А вот так – нету, и всё, – не сдавался ларёчник.
– Тогда какого… ты открыл свой… ларёк! – с мужским шармом в голосе возопил луноликий.
– Могу только выдать залежавшееся тухлое печенье и прошлогоднее засахаренное варенье, – всё так же бесстрастно ответил ларёчник и, помолчав, добавил: – На остальное требуется разрешение второго штурмана, как заготовителя судового продовольствия.
В дальнейшем, всё так же с омертвелым лицом, ларёчник обвешивал всех, кто получил разрешение от второго штурмана и жаждал разнообразить судовое меню. Причём обвешивал капитально и хладнокровно, видимо, по негласной договорённости всё с тем же вторым штурманом. Недовес доходил более чем до двухсот грамм. Когда кто-то начинал возмущаться, то ответ был один:
– Так ведь качает!
– Почему же качка действует только на недовес, а не на перевес? – заинтересованно спрашивал обвешенный.
– Что я могу поделать, если весы так устроены, – разводил руками ларёчник, продолжая своё весёленькое дельце.
В дальнейшем-то всё выяснилось: продукты из ларька оказались почти все распроданы ещё в Севастополе, где судно находилось на ремонте, и напрямую причастен к этому был всё тот же второй штурман, как ответственный за снабжение продовольствием судна, уходящего в полугодичный рейс. Чтобы скрыть свои тёмные делишки, он и решил таким вульгарным способом компенсировать недостачу.
Атлетически сложённый Лёша, пока судно совершало переход к месту работ, всё время пропадал на пеленгаторной палубе, где с небывалым усердием накачивал мышцы с помощью спортивных снарядов и подставлял своё натренированное тело под ласковые лучи тропического солнца. При этом, для более ровного загара, мазался пахучими маслами. Иногда, к удивлению судовой команды, демонстрировал замысловатые приёмы японской борьбы карате. Одно время к нему присоединился луноликий красавец.
– Хочу дополнить свою мужскую харизму к возвращению домой идеальным рельефом мышц, – гордо вскинув свой курносый нос в небеса, надменно сказал он. – Как в Керчи на пляж выйду, так все девки мои будут.
Однако через несколько дней усиленных тренировок под чутким Лёшиным руководством, с ненавистью посмотрев на спортивные снаряды, уныло произнёс:
– Это какие-то средневековые орудия пыток, а при такой скудной кормёжке только последние мышцы растеряешь. Боцман мне сказал, что когда окажемся в районе работ и пойдёт рыба – вот тогда еды будет навалом, а сейчас оставь силы для судовых работ. Мне дистрофики на судне не нужны.
Чтобы как-то скрасить наше однообразное существование на время перехода, Лёша наладился изготавливать вино из соков, которые нам периодически выдавали в трёхлитровых банках.
– Надо покрутить бутылёк. Без внимания его оставлять нельзя. Он этого не любит.
Лёша открывает дверцу лабораторного стола, достаёт из него десятилитровую бутыль, в которой уже пенится долгожданный напиток, и начинает самозабвенно её покачивать. Он тискает здоровенную бутыль, как любимое дитя, и радуется, если процесс брожения идёт нормально, но в этот раз что-то пошло не так.
– Процесс идёт, но не так быстро, как хотелось бы, – разочарованно констатирует винодел и принимается ещё интенсивнее раскачивать «любимое дитя».
Вдруг из коридора послышался голос нашей начальницы Мадам Вонг – так между собой мы её называли. Она не любила, когда подчинённые ей научные сотрудники занимались посторонними делами, а не уходили с головой в предназначенную им работу. Поэтому Лёша тут же перестал убаюкивать бутылёк с бурлящим кофейного цвета напитком, задвинул его подальше в стол и закрыл дверцу. Опечаленный, вышел на траловую палубу и внимательно осмотрел траловые лебёдки, которые вскоре начнут работать без отдыха днём и ночью. Удовлетворив таким образом своё любопытство, поднялся на пеленгаторную палубу и с упоением принялся корчить из себя брутала, нагружая свои мышцы всевозможными спортивными снарядами.
Чтобы вывести команду из стрессовой ситуации замкнутого пространства, а мы уже несколько дней как находились в Атлантическом океане и двигались по направлению к Панамскому каналу, капитан решил дать отдых экипажу и устроить массовое купание в океане. Судно легло в дрейф. Капитан по спикеру прочитал последние наставления, после чего старпом дал команду, и многоликая ревущая толпа матросов посыпалась за борт. Я пребывал в какой-то эйфории: мы купались посреди Атлантического океана! Ещё несколько дней назад я даже представить себе не мог, что это будет возможно, а сейчас, прыгая с борта судна, я был счастлив, как ребёнок, который получил долгожданную игрушку. С левого борта спустили штормтрап, по нему нырнувший с борта возвращался назад, чтобы с громким воплем в очередной раз лететь вниз головой в прохладные солёные воды. В это время Лёша не спеша спускался по штормтрапу, который лёгкой волной мотало из стороны в сторону. Однако физические упражнения на пеленгаторной палубе не прошли даром, он цепко держался за его сизалевые канаты и шаг за шагом приближался к намеченной цели. Плавал он с мыслями об акулах, а четырёхкилометровая глубина океана повергала его в ужас. Мне тоже было жутковато. Я впервые купался в открытых океанических водах. Дух захватывало от ощущения невероятной глубины, которую я почти физически ощущал под собой. Когда я находился на борту судна, мне казалось, что на океане полный штиль, но оказавшись в воде, к своему изумлению заметил, как пологие, едва заметные волны с широкой амплитудой колебания не спеша шли одна за другой, создавая иллюзия дыхания океана… Наконец последний любитель морского купания поднялся на борт. Заработал двигатель, и судно двинулось дальше.
До Панамского канала всего десять миль. Слева хорошо просматривается портовый город Колон. Вероятно, на рейде мы простоим несколько дней, ожидая своей очереди на проход по каналу, в строительстве которого, кстати, принимал участие известный французский художник Гоген. Все экипажи иностранных судов, которых скопилось здесь видимо-невидимо, на время стоянки отпускают в увольнение. Мы же остаёмся на борту. Экономия валюты! Любители рыбалки достают удочки и наслаждаются рыбной ловлей. Жаркое липкое солнце Панамы радуется нам и освещает своим небесным светом этот неведомый нам мир и эти белоснежные колоновские постройки. С берега лёгкий ветер несёт к нам таинственные ароматы. Слышатся загадочные и трепетные звуки, шелест листвы тропических пальм, а вдали едва просматриваются в мареве дня голубые горы. Над нами проплывают розоватые облака и медленно растворяются в пронзительной небесной синеве. Мимо стремительно проносится парусная яхта. Четвёрка пеликанов испуганно шарахается прочь, а из воды выпрыгивает стая летучих рыб и, пролетев над водой с десяток метров, исчезает в тёплой, изумрудного цвета воде. Из ниоткуда вдруг возникает танкер с надписью на борту AGELIC PROTECTOR. Солнечные лучи яркими бликами рассыпаются по воде. Танкер, с оплавленными солнцем бортами, то появляется, то исчезает, а вскоре, теряя очертания, исчезает совсем…
Пока мы в ожидании своей очереди стояли около Колона, капитаном нашего судна был вызван шипчандлер. На утлой, но юркой лодчонке подплыл незаметный тёмный мужичонка и, поднявшись на борт судна, исчез в каюте капитана. Вскоре вся нижняя палуба была уставлена ящиками с гнилыми овощами и фруктами. На ботдек выбежал капитан, причмокивая и закатывая глаза от удовольствия, суетливо спустил за борт шкерт, один конец которого остался у него в руках, а к нижнему концу сидящий в лодке человек привязал коробку из-под дрожжей. Всё так же суетясь и причмокивая, что у него выражало крайний восторг, капитан поднял коробку и, судорожно схватив её, стремительно убежал в свою каюту.
Большую часть гнилых овощей и фруктов разобрали и спрятали в холодильник, а самые гнилые остатки раздали команде. Гнилые продукты, как в фильме Эйзенштейна «Броненосец “Потёмкин”», возмутили экипаж, но никто в тёплые тропические воды не полетел вниз головой, а вместо этого вышел старпом и, округлив слоновьи глазки бывшего служащего расстрельной команды, прочитал стихи собственного сочинения, а потом заявил:
– Это вам только кажется, что они испорчены, на самом деле они просто перезрели, а перезревшие фрукты всегда мягче и слаще. Я, например, только их и потребляю в пищу.
После чего принялся потчевать экипаж рассуждениями о необходимости не болтаться часами без дела и терять зрение на созерцании чуждого нам мира, а, заботясь о своём здоровье, вовремя убирать скоропортящиеся продукты в холодильник. Из его рассуждений выходило, что это мы виноваты и недоглядели за привезённым товаром. Короче, пошли какие-то дурацкие шуточки, и все разошлись по своим делам.
Вот и остались позади таинственный Колон, и неизвестный Кристобаль, и фантастически устроенный шлюзовой канал с вагонетками, которые медленно на стальных тросах тащили наше судно, и мордастый американский полицейский с кольтом и дубинкой на поясе… Покинув шлюз, бросили якорь и стояли до восьми утра, видимо пропуская встречные корабли. После чего целый день шли по искусственному озеру Гатун, которое появилось в начале двадцатого века после постройки дамбы на реке Чагрес. Жёлто-зелёного цвета вода окружала россыпи крошечных островков с бархатно-зелёной растительностью и почти чёрными тенями, тяжело лежащими на розовато-зеленоватых лужайках. Оттуда доносилось многоголосое пение птиц, и белоснежные цапли то тут, то там светились яркими пятнами. В небесах парили стаи коршунов, а над нашим судном порхали ярко раскрашенные бабочки. Пахло прелой землёй и ещё чем-то незнакомым и пряным. Все, кому не лень, торчали на верхней палубе под жгучими лучами тропического солнца: неотрывно смотрели и громко восторгались, очарованные этой сказочной красотой. Моя душа тосковала и уносила меня в эту прохладную тень и дальше – за кроны пальм в голубую дымку гор… Вот мимо проплывает самый большой на этом озере остров Барро-Колорадо – название звучное и красивое, как и сам остров, округло перекатывается на языке – Барро-Ко-ло-ра-до. Хрупкая пирога с двумя истощёнными рыбаками, стремительные моторные лодки, белая яхта, на которой упитанные загорелые американцы, развалившись в ротанговых креслах и попивая кока-колу, улыбаясь, приветствуют нас, – всё это осталось позади… Мы опять стоим у шлюза и ждём своей очереди, пройдя который окажемся на озере с не менее красивым названием Милафлорес.
Одной Мадам Вонг не повезло. Когда она загорала на пеленгаторной палубе, на неё село какое-то летающее неизвестное насекомое, незаметно заползло под мышку и уже там больно укусило нашу начальницу. Мадам Вонг ойкнула, после чего принялась бродить по судну и, поднимая руку, с довольным выражением на лице, демонстрировать всем желающим опухшую подмышку, которую судовой доктор уже помазал зелёнкой и утешил её рассказом о том, что и сам неоднократно попадал в подобные переделки, но, как ни странно, до сих пор жив и здоров.
Наконец, пройдя озеро Милафлорес, мы продолжили своё неспешное движение по последнему каналу Справа, на высоком, поросшем густой растительностью берегу, хорошо просматривалась скромная, сиреневого цвета, плита – памятник строителям Панамского канала, – на которой барельефом выступали два согнувшихся землекопа в широкополых шляпах и с мотыгами в руках. Это память о многотысячной армии наёмных рабочих, неимоверными усилиями которых был построен этот канал, а сколько их здесь погибло от непосильного труда и болезней – одному Богу известно. Поль Гоген спас от смерти своего друга, тоже художника, Лаваля, заболевшего здесь тропической лихорадкой. Деньги, вырученные за несколько недель каторжного труда, ушли на лечение друга и обратный путь в Париж.
Перед выходом в Тихий океан проходим два шлюза. Над последним из них сооружена застеклённая смотровая площадка, на которой расположились любопытные панамцы, с интересом наблюдающие за проходящими судами и работой шлюзов. Так тоже можно развлекаться. Мужчины и женщины, удобно расположившись в креслах, то и дело смотрят в бинокли и фотографируют, весело переговариваясь между собой…
Белозубый панамский полицейский помахал нам рукой на прощанье, и мы помахали ему в ответ, и уже над нами тонким арабеском взметнулся мост, соединивший два американских континента. Вечернее зеленоватое небо, фиолетовые с траурной каймой тучи, нежная полоска палевого заката на горизонте и расцвеченный вечерними огнями город Бальбоа, повсюду несметное количество яхт, словно гигантские белые чайки мирно покачиваются на пологих волнах. Уже в сумерках проходим острова Наос, Перико и Фламенко, объединённые между собой длинной автострадой, а чуть поодаль – бурого цвета скалу Сан-Хосе, поросшую чахлым кустарником. Всё это постепенно таяло в сумраке надвигающейся ночи, и только город Панама ещё долго сиял рельефными контурами своих небоскрёбов. В конце концов и его поглотила непроглядная, чёрная, как дёготь, тропическая ночь. Тихий океан, словно оправдывая своё название, встретил нас полным штилем. Наше судно медленно поворачивало на юг. Скоро нам предстоит пересекать экватор, а значит, праздник Нептуна не за горами, и кто-то с внутренним содроганием ждёт этого дня…
Гром нарастал, и вот уже серебряный лик луны, удивлённый и холодный, последний раз мелькнул и скрылся в серой мгле, однако праздник по случаю перехода экватора продолжался. «Русалка» Натали сидела на деревянном помосте откинувшись на спинку стула, закинув ногу на ногу, с бокалом в руках. Ей хотелось казаться весёлой и расслабленной, что удавалось с большим трудом: то ли грубая рыболовная сеть, накинутая на голые плечи, то ли тяжёлый сизалевый парик, от которого отвратительно воняло соляркой и машинным маслом, или ей было плохо от газированной воды с привкусом ржавого металла, плескавшейся в мутно-жёлтом бокале, а может быть, от соседства Нептуна, роль которого привычно и старательно исполнял старпом, постоянно таращившийся на её обнажённые ноги, – всё это сковывало её движения и не позволяло в полной мере радоваться праздничному дню. В то время как возбуждённый Нептун беспрерывно отпускал солёные непристойности и разбавлял их самодельными стихами, после чего требовал то или иное наказание для тех, кто впервые пересекал экватор. Черти, вымазанные сажей, начинали радостно выть, хватали несчастного новичка-грешника и тащили его на «заклание». В это время Лёша в костюме звездочёта, с усеянным разноцветными звёздами картонным колпаком на голове, держа в руках длинный свиток, предрекал каким-то гнусным голосом дальнейшую судьбу всем «грешникам». Роль русалки Натали нравилась всё меньше. Она ёжилась от прохладного ветра, а посиневший от холода «слуга», как заведённый, продолжал махать опахалом. Мне почему-то было не очень весело смотреть, как безропотно шли люди на истязания. «Доктор» обливал всех испытуемых фиолетовой жидкостью и запихивал в рот страдальцу жёлтые таблетки. Ветер трепал его белый халат, на котором снизу вверх было выведено чёрной краской: «Умри со смехом!» «Брадобрей» не скупясь громадным помазком мазал густой жёлто-оранжевой жижей лицо, грудь и ноги. Несчастного тут же хватали «черти» и засовывали в так называемое чистилище – узкий, длиной около трёх метров, короб, увешанный внутри грязным промасленным тряпьём, тот проползал его насквозь. На выходе его, ещё более грязного и почти невменяемого, опять хватали «черти» и с размаху бросали в «райскую купель», сколоченную из досок и покрытую брезентом, которая наполовину была заполнена морской водой. Полёт в купель мог проходить и вниз головой, и спиной, и боком – как придётся. Не давая жертве опомниться, его тут же извлекали наружу и, мокрого и дрожащего, подводили к Нептуну, где он получал кружку кислого вина и, кисло улыбаясь, залпом его выпивали. Нептун поздравлял его с успешно пройденным испытанием и вручал грамоту о прохождении экватора.
Мы с Лёшей избежали этой участи, потому что до этого, в других экспедициях не раз проходили экватор и, кроме того, приняли непосредственное участие в этом шоу. Я его оформлял, а Лёша очень смешно и артистично сыграл роль звездочёта, и, когда он выступал, вся команда покатывалась со смеху.
После прохода экватора все надеялись, что нам разрешат заход в Гуаякиль – портовый город Эквадора. Полтора месяца мы пребывали на судне и не выходили на сушу. Однако «Центр» нам ответил: «В связи с полной укомплектованностью судна горючим, водой и продовольствием заход до конца рейса считаем нецелесообразным».
Люди живут и веселятся, а ими управляют хитро и жестоко, не позволяя задуматься о Божественности всего сущего, о вечной душе и о пути совершенства, который она всегда будет проходить… И вот уже который месяц мы занимаемся пустословием, работой и элементарными жизненными утехами. Жизнь на судне течёт однообразно и извращённо, и уже забывается та относительная свобода, где можно «стоять на одной ноге», не рискуя исчезнуть или раствориться в вечно движущейся материи, где можно, не думая ни о чём, лечь на спину в зелёную траву и, наслаждаясь пением птиц, смотреть на плывущие по небу облака.
Уже второй месяц, как мы работаем на Чилийском шельфе. Тропическая зона, а холод, можно сказать, собачий. Небо почти всё время затянуто облаками. Больших штормов, слава Богу, пока не было, однако зыбь и плохая остойчивость судна из-за того, что его танки почти без горючего, заставляют постоянно за что-нибудь цепляться. Тралы идут один за другим, но уловы небольшие и много мелкой и незнакомой рыбы, и этого довольно, чтобы провозиться с её определением и анализами до самого утра. Вот так – романтика перехода к месту работ сменилась обыденностью и рутиной. Тем не менее время летит быстро и незаметно, и я утешаю себя мыслью о том, что всё же иногда необходимо попадать в подобные жизненные ситуации, чтобы понять, что к чему в окружающем тебя мире.
Наконец-то отвратительная похлёбка под названием «украинский борщ» на комбижиру, который с палец толщиной всегда покрывал эту ядовитую жидкость, и так называемые котлеты по-киевски, просачивающиеся сквозь вилку в виде дурно пахнущей коричневой слизи, а ещё сверху политые зловонной оранжевого цвета подливкой, заставили хозкомиссию во главе со старшим технологом судна провести ревизию продуктов. В результате этой проверки обнаружено отсутствие значительного количества продовольствия, которое по списку должно было быть закуплено ещё в Керчи. Произошло мошенничество на крупную сумму денежных средств, поэтому срочно объявили общесудовое собрание, на котором обвиняли второго помощника капитана, как основного заготовителя продовольствия.
– Морду ему надо набить! За борт его! Вычесть у него из зарплаты всё, что наворовал! – кричали с мест матросы.
А тут ещё старший технолог подлил масла в огонь:
– Мне неудобно об этом говорить, но, когда мы закончили проверку и выявили такую громадную недостачу продуктов, второй штурман предложил мне взятку, чтобы я замял это дело.
После этих слов вдруг вскочил, с потным и красным от волнения лицом, обвиняемый и сначала как-то по-петушиному выкрикнул что-то нечленораздельное, а потом, собравшись с мыслями, обратился с неожиданным вопросом к обвинителю:
– А сколько стоит коробка дрожжей, которую в Колоне почему-то получал лично капитан?
В первые секунды старший технолог растерялся и даже испуганно посмотрел на собравшихся. Его вороватые глазки забегали, руки задрожали. В кубрике, где проходило собрание, наступила зловещая тишина. Все напряжённо ждали ответа.
– Пожалуйста, я могу сказать, сколько они стоят. Дрожжи обошлись нам в сорок шесть рублей. – После этих слов старший технолог успокоился и уже с улыбкой смотрел на своего подельника.
– А где они? Где? – визгливым голосом завопил подельник. – Вы их оприходовали? Что-то я их в глаза не видел! Отвечай, негодяй! – После этих слов он громко икнул и сел.
– Пусть всё как на духу выскажет! – воскликнул луноликий. – А то я вкалываю, как муравей. На свадьбу себе зарабатываю. Уже ноги ели таскаю от недоедания, даже гимнастические упражнения по совету боцмана забросил, а он тут втихаря рожу себе наедает! Подлец ты, штурман, коли своего рядового собрата до истощения доводишь. Теперь по твоей милости меня точно невеста отвергнет, если я в таком жалком виде заявлюсь к ней свататься.
– Да уж, такой писаный красавец был в начале рейса, – раздался с места насмешливый голос судового повара, – а теперь и смотреть не на что – один нос остался.
После таких слов от самого повара нервы луноликого не выдержали, и, издав жалобный стон, он погрузился в голодный обморок и упал на соседа. Тот под тяжестью истощённого красавца только крякнул и вместе с ним повалился на пол. Матросы негодующе загалдели и в гневе решили надавать оплеух проворовавшемуся второму штурману, но тот, воспользовавшись суматохой в связи с падением изголодавшегося луноликого красавца, умудрился незаметно выскользнуть из кубрика и запереться у себя в каюте. Ещё какое-то время собравшиеся шумели и грозили убежавшему штурману натруженными кулаками, но вскоре, успокоившись, разошлись по своим каютам… Всё осталось по-прежнему. Только луноликому «повезло»: на обед он теперь получал двойную порцию жидких котлет с гарниром, что на время успокоило его и даже иногда можно было видеть на пеленгаторной палубе с гантелями в руках.
Когда после собрания мы с Лёшей обсуждали всё услышанное, и особенно об этой таинственной коробке дрожжей, то пришли к выводу, что, видимо, в ней находились деньги, которые капитан получил за махинации с продуктами для судна. Вероятно, предназначенные для выброса на помойку испорченные продукты по бросовым ценам были проданы нам, а по накладным – числились как продукты высокого качества. Разница в стоимости в виде валюты и находилась в этой пресловутой коробке.
После очередной продовольственной аферы матросы решили составить свой список необходимых им продуктов питания и передали его капитану с условием, чтобы в следующий раз он заказал их через шипчандлера.
– Хорошо жрать захотели?! – прочитав список и придя в бешенство, завопил капитан. – Вот вам! – и показал рукой непристойный жест.
Вскоре из «Центра» пришла радиограмма, в которой сообщалось, что второй помощник капитана понижается в должности – до третьего помощника, а недостачу необходимо покрыть за счёт экономии на продуктах питания. Ликованию капитана не было предела, а обвиняемый – теперь третий штурман – пребывал на седьмом небе от счастья, что так легко отделался, гоголем ходил по судну, всем своим видом демонстрируя, что теперь он честный человек.
Скоро заканчивается рейс. Пришла пора отчёта, и большую часть времени мы проводим в лаборатории, подводя итоги проделанной работы. Я не стал в этом рассказе писать о нашей научной работе на этом судне. Всё это выглядело бы скучно и нудно, день за днём – одно и то же: как мы сутками не спали, выходя к тралам, разбирали улов, затем делали всевозможные анализы пойманных рыб и определяли их видовую принадлежность, после чего фиксировали их в формалине. Надо было бы тогда употреблять всякие научные термины и названия на латинском языке. Тогда бы это больше походило на научно-популярную статью, например, для журнала «Наука и жизнь». Мне же хотелось создать художественный, с налётом романтики и поэзии, рассказ. По существу, по прошествии лет, в памяти остаются только отдельные эпизоды простых человеческих взаимоотношений, да и то далеко не все.
В южном полушарии Земли, где мы сейчас находимся, наступило лето. Жара становится просто невыносимой. Но Лёша в свободное от отчёта время опять начал пропадать на пеленгаторной палубе, «выравнивая загар» своего тела, решив переплюнуть в этом важном мероприятии вечно сонного и мечтающего после возвращения домой стать сутенёром Валька – стажёра-радиста, который весь рейс только этим и занимался, да ещё исступлённо точил нож, сидя на пеленгаторной палубе. Вот и в этот раз, когда Лёша пришёл на очередную тренировку, почти чёрный от загара Валёк, как всегда, сидел на пеленгаторной палубе с точильным камнем и ножом в руках.
– Зачем ты всё время точишь нож? – настороженно поинтересовался любознательный Лёша. – Как ни приду на тренировку, так ты всё с ножом тут сидишь.
Валёк странно посмотрел на спортсмена и ничего ему не ответил, а молча вырвал у себя из головы клок волос и провёл по нему тонко отточенным лезвием, и разрезанные на весу волосы посыпались на металлическую палубу. На всякий случай Лёша не стал больше задавать других вопросов, а отойдя к противоположному от странного стажёра-радиста борту, подставил своё тело под горячие лучи тропического солнца.
Наконец очередной рейс подошёл к концу. Наше судно стоит на рейде в порту Кальяо. Мы получили местную валюту и ждём, когда подойдёт ланч, чтобы отвезти нас на берег. Там мы будем носиться по местным лавочкам и магазинам в поисках самобытных сувениров, потом на переполненном потными телами автобусе поедем в столицу Перу – Лиму, где тоже будем на бегу любоваться местными достопримечательностями и опять покупать сувениры. А через два дня мы окажемся на борту самолёта и полетим на родину, в Россию.
Простой художник
Светов проснулся поздно. Стрелки будильника показывали одиннадцатый час утра. Во рту неприятная сухость, а тут ещё пепельница, до краёв наполненная окурками «Примы», смердела невыносимо. Светов поморщился, закрыл глаза, но спать уже не хотелось. Сумрачный зимний день своим неярким светом освещал заставленную картинами комнату, старый потёртый стол у окна и рядом заляпанный красками мольберт с начатой картиной. Он сердито покосился на неё и отвернулся, уставившись в тусклое запылённое окно на серое небо. «Серый день… Изумрудно-серый день… А почему бы и нет, – подумал он, – написать бы нечто подобное и назвать картину просто – так, как раньше художники называли: “Серый день” – без современных глупых выкрутасов. С ума все посходили. Каждый об индивидуальности толкует, а рисовать-то многие и не умеют или специально не хотят. Какие-то страшные рожи малюют и выдают это за откровения свыше: мол, всё это с небес на них нисходит, и силы неземные их рукой водят; народу только кич подавай, а гениев он никогда не понимал. Не хочу быть гением, хочу быть простым художником и писать картины, понятные людям…»
Вчера он начал новую картину и работал над ней до глубокой ночи. Никакая сила не могла бы сдержать этого мощного порыва творчества. Какой восторг души испытывал он, когда возникало это ни с чем не сравнимое чувство, когда перестаёт существовать всё вокруг – только замысел и холст, который он наполнит содержанием и цветом, создаст то, что до него не существовало. Тайна живописи манила, завораживала, увлекая в фантастический мир иллюзий и открытий. Когда он начинал писать картину, то, глядя со стороны, могло показаться, что делает он это неохотно: движения скованные и неуверенные. Он то подходил к мольберту, то отступал прочь, а то и вовсе садился и замирал, уставившись в одну точку, куря одну сигарету за другой. Так могло продолжаться довольно долго. Но наступала долгожданная минута: он сосредотачивался, глаза загорались творческим огнём, выражение лица становилось отстранённым, и уже ничего не сдерживало его. Работал он самоуглублённо, без отдыха, не чувствуя усталости. Слышалось только его прерывистое дыхание, шарканье кисти по холсту, да видавший виды мольберт поскрипывал, сотрясаясь под неудержимым натиском вдохновлённого художника… Незаметно подступал вечер. Светов, словно сомнамбула, машинально включал свет и продолжал творить, иногда отступая на несколько шагов назад, прищуривал глаза, пытаясь таким образом увидеть общую гармонию картины, чтобы затем, бросившись к ней, несколькими уверенными мазками исправить неточности в цвете или в форме или соскоблить мастихином краску, а то вместо кисти и мастихина начинал орудовать пальцами руки… Писал он, как некоторым могло показаться со стороны, весьма странно и производил впечатление не вполне нормального человека. Никогда вначале не наносил на холст рисунок задуманной композиции, а начинал писать картину красками сразу, используя сначала широкую кисть, заполняя весь холст широкими цветными плоскостями, то есть создавал, так называемый у художников, подмалёвок. Затем брал кисть потоньше и начинал лепить форму густыми мазками. Он считал, что, создавая образ на холсте, нельзя вписывать его в рисунок, – это ограничивает творческий процесс; предварительный рисунок, как наручники, сковывает живописца и часто приводит образ к застылости и ничем не оправданной сухости, в то время как свободный и трепетный мазок оживляет картину, создавая иллюзию движения и живой природы, кроме того, выражает всё существо живописца, его чувства и настроение. Отдаваясь целиком живописи и часто работая без отдыха, весь день, он мог очень быстро написать картину и в следующий сеанс сделать только некоторые поправки. Поэтому, когда у него появлялось вдохновение, одна картина следовала за другой. Однажды один из его знакомых художников, видя, как он создаёт свои произведения, с некоторой досадой в голосе воскликнул: «Тебя, Светов, иногда надо привязывать к стулу на какое-то время и не подпускать к мольберту. Сиди и смотри, что ты там понаделал, а то ты превращаешься в штамповщика картин». Светов только посмеялся, а про себя подумал: «Не хочу я никому объяснять ничего. У каждого – свой темперамент. Да и недоделанные картины я никогда не продаю. Некоторые из них у меня годами на стеллажах находятся, и я их постепенно дописываю. Каждая следующая картина или этюд – это шаг к совершенству, и на полпути я не собираюсь останавливаться».
Рука с кистью застыла в воздухе. Постепенно стали проступать очертания его комнаты и знакомых предметов; появлялся этот привычный мир: шум за окном, надоедливый жёлтый фонарь, подвешенный на проводах, раскачивался и скрипел под ветром; на крышах соседних домов белел снег. Светов отложил палитру и кисти в сторону и, не отрывая взгляда от своего творения, без сил опустился на шаткий табурет. Он смотрел долго, ревниво сравнивая воображаемый образ с этим – вызывающе сверкающим на холсте, каким-то чужим, непривычным. Он чувствовал не только сильную усталость, но и полную внутреннюю опустошённость. Однако в душе уже возникала светлая щемящая радость, знакомая каждому художнику после хорошо сделанной работы. Он смотрел на свою картину, как младенец смотрит на мир, который искрится перед ним множеством граней и не устаёт поражать всё новыми и новыми открытиями. Всё же усталость брала своё, и, погасив свет, он, не раздеваясь, рухнул на диван и, не обратив внимания на выпирающую пружину, погрузился в глубокий сон…
Внимательно разглядев начатое вчера полотно, он недовольно хмыкнул, поднялся с кровати и, шлёпая босыми ногами по прохладному паркету, прошёл на кухню. Открыл кран и, выждав некоторое время, наполнил стакан холодной водой и выпил её не спеша и с наслаждением, после чего проследовал в ванную комнату, принял холодный душ и полностью пробудился от сна. Быстро оделся и прошёл на кухню. Есть не хотелось, он сварил себе кофе и не спеша, поглядывая в окно, выпил его. После чего подошёл к картине и, окинув её критическим взглядом, взял в руки палитру и кисти, на которых ещё не высохла краска, и машинально попытался смешать несколько цветов, но не почувствовал вчерашнего душевного подъёма, словно что-то мешало ему, отгораживало невидимой стеной от картины. Тем не менее он сделал несколько мазков и понял, что они выглядят нелепо и только разрушают задуманный вчера образ. Такое с ним случалось довольно редко. Обычно на следующий день он с не меньшим пылом продолжал работу, намереваясь если и не закончить картину, то, по крайней мере, значительно продвинуть её вперёд. «Оставлю пока так, – с досадой подумал он, – лучше пойду прогуляюсь, глядишь, и полегчает». Надев старое короткое пальто и шапку, он вышел на улицу.
Морозный свежий воздух сразу же привёл его в чувство. От холодного ветра наворачивались слёзы и захватывало дыхание. Он повернулся спиной к ветру, вынул мобильник и набрал знакомый номер. Ленки дома не оказалось. «Сколько лет уже встречаемся, и до сих пор не знаю, когда она бывает дома», – досадовал он на себя. (Ленка работала кассиршей в магазине, по какому-то скользящему графику, и, как правило, она сама ему звонила по телефону, назначая свидание, или приходила прямо в мастерскую.) Он шёл по улице, думая о будущей картине, и в его воображении она выстраивалась чётко и почти завершённой, но Светов прекрасно знал, что это ничего не значит: задуманный образ не всегда удаётся передать на холсте, и, к своей досаде, он не раз с этим сталкивался на практике. Одно время это приводило его в страшное замешательство и разочарование в своих способностях как художника, однако природная страсть к живописи заставляла его снова и снова браться за кисть и воплощать задуманное… Внезапно его обогнала машина и вдруг резко затормозила перед ним. Когда же он проходил мимо, стекло у передней двери опустилось, и человек, сидевший за рулём, наклонившись в его сторону, прокричал:
– Колька! Светов! Ты чего не узнаёшь меня?
Светов вздрогнул от неожиданности и остановился, с недоумением глядя на дорогую иномарку. Таких знакомых, ездивших на дорогих машинах, у него точно не было, однако находившийся в ней мужик не унимался и уже в который раз назвал его по имени. Только он подошёл, как незнакомец выскочил из машины и, не дав ему опомниться, сграбастал его своими ручищами так крепко, что у него сразу же перехватило дыхание и возникло желание немедленно освободиться от столь крепких объятий, но, взглянув снизу вверх на сияющее неподдельной радостью лицо здоровенного парня, он сразу же узнал его.
– Лёшка Корнеев! Вот так встреча! Да отпусти ты меня, громила! Все кости мне переломал!
– Ну наконец-то узнал! Я и сам-то, когда увидел тебя, сначала засомневался: ты или не ты? На всякий случай решил остановиться и позвать тебя, и оказалось – не напрасно! – Лёшка разъял свои могучие объятия и, хлопнув по плечу своего бывшего друга, весело захохотал. – Слушай, Колян, раз мы с тобой так неожиданно встретились, то не мешает отпраздновать это событие. Ты не очень занят сегодня? Или, как всегда, полон грандиозных замыслов? Брось! Надо же и расслабляться иногда!
– Начал вчера новую картину. Сегодня хотел продолжить, да что-то не пошла. Вот и решил прогуляться. Может, что и надумаю.
– Раз так, то у меня идея – поехали ко мне. Я тоже сегодня свободен. Вот и решил просто так покататься по зимней Москве. Красиво! И вдруг встретил тебя. Это не случайно. Во всём Божий промысел. Тем более ты ведь у меня сто лет не был. Молодость вспомним. Мы же в «художке» какими друзьями были! Помнишь?
– Конечно, помню. Молодость всегда прекрасна и незабываема. Вся жизнь впереди… Ладно, поехали!
Светов и Корнеев учились когда-то в художественном училище и были тогда закадычными друзьями. Корнееву все пророчили славное будущее. Ему всё давалось легко, словно он и раньше всё это знал, а сейчас только вспоминал. Однажды он прочитал статью о художнике Егорове, учившемся вместе с великим Карлом Брюлловым, как тот перед изумлёнными товарищами по Академии художеств начал рисовать натурщика с большого пальца на ноге и, не отрывая карандаша от бумаги, дорисовал всю фигуру, идеально выдерживая все пропорции. «А мы что, хуже?» – подумал тогда Лёшка и на глазах у своих товарищей проделал то же самое. Все рты поразевали от восторга и удивления – так ловко у него это получилось. Вот живопись ему давалась труднее, но учителя надеялись, что со временем он и в ней преуспеет. В его карьере большого художника никто не сомневался. Светов же, как говорится, «звёзд с неба не хватал», но в хвосте не плёлся. «Хоть и с претензиями, а всё же середняк и в дальнейшем будет простым, но крепким художником» – так о нём думали в училище. Руководитель их класса Анатолий Семёнович Азимов – замечательный живописец, когда-то учившийся у самого Крымова, так не считал, и ученики видели, что к Светову он относился с большим вниманием, считая, что он пока не нашёл себя, но его жажда к знаниям, упорство и стремление к совершенству не ускользали от старого и опытного педагога. «Ты, Коленька, всё мечешься. Не надо подражать “великим”. Они сделали своё дело, а ты делай своё. Главное, найди себя, своё отношение к окружающему тебя миру. Как чувствуешь, так и передавай натуру… Учти, все известные художники стали известными только потому, что смогли выразить своё видение мира, не подражая предшественникам. Если ты это не поймёшь, то, как бы технично ты ни писал, ты всегда будешь вторым, а не первым… Учтите, друзья мои, – обращался он к притихшим ученикам, – картина живёт по своим законам и то, что вы видите, когда пишете картину на природе, порой не соответствует вашим живописным материалам: нет у вас таких красок в наличии и волшебных кистей, чтобы передать эту Божественную красоту, и превзойти Творца вы не сможете, как бы ни старались. Многие художники прячутся за фразу: “Так было”. Мало ли, что “так было”, картина – это иллюзия реальности, а не “такбылость”. Другое заблуждение, которое я часто вижу у вас, – это полная разнузданность при работе с красками. Многие словно с цепи сорвались – работают как Бог на душу положит, да ещё всю картину мажут чистым цветом, видимо, думая, что они колористы Божьей милостью, а выглядит это как светофор в чистом поле. Возьмём, например, зелёный цвет. Летом он составляет основу любого пейзажа, а ведь, взаимодействуя со средой, он может менять свой тон и цвет, словно хамелеон, превращаться в серый, коричневый, жёлтый и даже в красный – на закате солнца, а вдали он становится синим. Такое изменение цвета касается абсолютно всех красок. Это вы уясните себе только при постоянном и внимательном наблюдении за природой. Кроме того, создавая картину, необходимо убирать из композиции всё лишнее, оставляя только то, что наиболее полно раскроет ваш замысел. Иногда одно дерево в пейзаже скажет больше, чем целый лес…»
Азимов был рад, что Светов учился у него. Он прекрасно видел, как с каждым годом у этого молчаливого и упрямого парня растёт мастерство и какое-то своё видение, не похожее на других. Он верил в своего ученика и, стараясь не подавать вида, гордился им. Он видел, как загорались его глаза, когда тот начинал воплощать задуманное на холсте, как увлечённо и сосредоточенно работал, в отличие от других учеников, которые, часто отвлекаясь, переговаривались между собой или рассеянно водили кистью по холсту, с нетерпением ожидая окончания занятий, чтобы убежать по своим делам – более интересным и увлекательным. Преподавал он давно и научился прекрасно разбираться в своих учениках, многие из которых, как говорится, продолжали семейные династии. Вот и на этот раз, в противоположность мнению других, он был уверен, что из Корнеева вряд ли получится настоящий художник и при малейшем препятствии он может и бросить это неблагодарное ремесло. А вот за Светова он не опасался – этот ни при каких обстоятельствах не откажется от любимой живописи… Пролетели годы учёбы. Оба друга окончили училище с отличными результатами. Какое-то время они ещё встречались, вместе ходили на этюды, спорили до хрипоты об искусстве, но постепенно появлялись другие дела и заботы. Встречались они всё реже, а затем и звонить друг другу перестали. Разошлись их дороги. Забыли и о своей студенческой дружбе, о совместных планах и мечтах…
Корнеев заглушил двигатель, и, когда они вышли из машины, Светов увидел, что остановились они возле красивого многоэтажного здания.
– Ты что же, переехал на другую квартиру? – спросил Светов, с восхищением рассматривая современную постройку – Я здесь никогда не был.
– Отцу дали, несколько лет назад. Ты же знаешь, он был военным лётчиком. До генерал-лейтенанта дослужился.
– Почему был? Ушёл в отставку?
– Ах да, ты же ничего не знаешь. Весной этого года у него внезапно случился обширный инфаркт. Когда скорая приехала – было уже поздно. – Голос приятеля дрогнул, и какое-то время он молчал. – Главное – не болел никогда. Здоровье железное было. До последнего дня на новых самолётах летал. Пришёл с работы, лёг на диван и захрипел… Жизнь-то у него нелёгкая была: война, ранение, потом – испытатель. Сколько у него друзей погибло: и на войне, и на испытаниях, а с ним – ничего, ни одной царапины. Всё шутил, мол, мне Господь сто лет жизни отпустил… Ладно, не будем о грустном.
Алексей открыл массивную тяжёлую парадную дверь. Они вошли. У лифта, в застеклённой будке, сидела консьержка. Лицо её выражало сознание большой ответственности за вверенный ей пост, однако во всей её позе, в глазах, в том, как она гримасничала и кривила губы, чувствовалась некая ущемлённость, словно всем своим видом она пыталась сказать, что когда-то выполняла и более ответственную работу. Сухо поздоровавшись с Алексеем и окинув подозрительным взглядом сутуловатую фигуру Николая, старуха скрипнула стулом и уткнулась в книгу с яркой обложкой современного детектива или любовного романа, которыми сегодня наводнены прилавки книжных магазинов.
Кабина лифта была отделана красным деревом, зеркало от пола до потолка сверкало дорогой рамой, по стенам висели репродукции картин известных художников – и, конечно, никаких самостийных надписей.
– Этот дом и ещё несколько вокруг построены для высшего офицерского состава, – важно произнёс Алексей и нажал кнопку второго этажа. Лифт плавно тронулся и почти тут же остановился.
– Пижон, можно было бы и пешком подняться для разнообразия.
– Зачем же пешком, если лифт есть. – Алексей достал из кармана связку ключей.
– Я так у себя пешком поднимаюсь на шестой этаж. Надо же как-то форму поддерживать, а то иногда по нескольку дней из дома не выходишь: над картиной пыхтишь.
– Ну, ты у нас всегда в героях числился. Потому и в любимчиках у Азимова ходил, – весело проговорил Алексей, открывая бронированную дверь.
В квартире царил уютный полумрак. Через зашторенные окна в комнаты просачивался слабый дневной свет, и от этого квартира казалась таинственной и уединённой.
– Ты проходи, располагайся, – Алексей широким жестом радушного хозяина пригласил Николая в одну из комнат, – там журналы есть. Полистай их пока, а я чего-нибудь на кухне быстренько соображу. Можешь музыку послушать – там у меня отличный музыкальный центр установлен и записи современные. – После этих слов он растворился в тени длинного коридора, ведущего на кухню.
Николай плюхнулся в мягкое кресло у журнального столика, и его словно неведомая сила отбросила назад, и он мгновенно принял полулежачее положение. Поза оказалась для него настолько непривычной, что он тут же, не без некоторых усилий, вернул себя в вертикальное положение, примостившись на краешке этого непредсказуемого кресла. На журнальном столике лежали толстые иностранные журналы – в основном рекламного характера. От нечего делать он стал их листать. С глянцевых страниц на него туманно смотрели полуобнажённые красотки в неестественных и жеманных позах, рекламировавшие различные товары: от купальников до автомобилей. Вскоре это занятие ему надоело. Он встал и принялся осматривать комнату, надеясь увидеть картины своего друга, но, к своему большому удивлению, даже намёка на то, что здесь живёт художник, не обнаруживалось, скорее наоборот – человек очень далёкий от искусства. Вся комната была отделана в стиле хай-тек – ничего лишнего, всё просто, и только громадный плоский телевизор чёрным прямоугольником занимал чуть ли не половину стены, выкрашенной в палевых тонах. Под телевизором на полу длинная тумбочка с музыкальным центром и простой вазочкой с голыми искривлёнными сухими ветками. У стен стояли стулья упрощённой формы, обтянутые светло-серой материей, и ещё одно красное кресло у окна. Посреди комнаты расположился круглый стол из серебристого металла, а над ним – сделанная из того же металла – дискообразная люстра, напоминающая своим видом летающую тарелку. Вот и весь интерьер. «Может быть, картины находятся в двух других комнатах, и Лёха не хочет, чтобы другие видели их. Спрошу его, когда придёт», – решил про себя Светов. Всё это казалось ему странным и даже чуждым, словно он жил в другом мире. Он постоянно размышлял о живописи, о её значении в жизни людей; для чего человек рождается на земле; почему кто-то стремится к роскоши и комфорту, а кто-то к этому равнодушен и довольствуется малым; почему один за короткую жизнь успевает создать для людей много полезного и прекрасного, а кто-то за долгую жизнь ничего не оставляет после себя… Правда, последние годы он всё меньше думал об этом: до истины всё равно не докопаться. Просто надо жить и хорошо делать своё дело. Главное, найти своё место в жизни, дело по душе, тогда всё остальное отойдёт на второй план и станешь счастливым человеком. Когда он высказывал эту немудрёную философию своим друзьям, те поднимали его на смех, считая все его рассуждения наивными и детскими. Он на них не обижался, а только всё больше уходил в свой иллюзорный мир, отдавая живописи всё своё время. С каждым годом, теряя друзей, он избавлялся от мечтаний, свойственных юности, от «замков на песке», и на смену этому приходило счастье упорного труда и следовавших за этим успехов… Светов постоял у окна, глядя на заснеженный двор и на работу обессилевшего дворника, после чего лёг в откидное кресло и, продолжая размышлять, уставился в хайтековский потолок…
– Привет! – внезапно раздался женский голос.
Светов вздрогнул от неожиданности и сквозь туман своих размышлений увидел стройные ноги в кроссовках и, не понимая, откуда они здесь появились, перевёл яснеющий взгляд вверх и увидел девушку, задорно и весело смотревшую на него.
– Ты словно из глянцевого журнала выскочила, или мне это только кажется, – брякнул он первое, что пришло на ум, кивнув при этом на журнальный столик.
– Что, теперь так принято знакомиться? – не теряя весёлости, спросила обладательница стройных ног и, усевшись на ковёр против Светова, принялась пристально разглядывать его.
– Я вообще предпочитаю не знакомиться, – буркнул Николай, раздражённый бесцеремонностью внезапно появившейся «дамочки».
– Какие мы сердитые. Вы, наверное, издалёка приехали? – подражая деревенскому выговору, насмешливо глядя на него, спросила та.
– Издалёка, отседова не видать, – продолжил игру Николай, – из дярёвни Лапотки, возля северной реки – там у нас одни соседи: зайцы, волки и медведи!
– Ух как интересно! Вы, наверное, тамошний поэт, а ещё что-нибудь почитайте из тамошнего.
– Вам, городским, это ни к чему. У вас другая культура. Вот она, – кивнул он на кипу глянцевых журналов, – вот чему вы поклоняетесь – это ваш бог.
– Надо же, какой вы прозорливый! И что же вам ещё известно о нашей городской жизни? Расскажите нам, грешникам, может быть, тогда мы и пойдём за вами по праведному пути. – С этими словами она отклонилась немного назад, обнажив бёдра.
Светов смутился и покраснел. Это не ускользнуло от внимания девушки. Чувство торжества появилось в её глазах. Она рассмеялась.
– А ты, оказывается, не такой, каким кажешься, хоть и из деревни. – Она наклонилась к нему и хлопнула его по коленке.
Светов раздражённо поднялся с кресла.
– Вы мне надоели своими нагловатыми выходками. Такая симпатичная девушка и такая глупая.
Но не успел он сделать и шагу, как вдруг незнакомка сделала неуловимое движение ногой, и Светов, не успев ничего сообразить, словно подкошенный, ничком повалился на пол, а в следующее мгновенье «симпатичная девушка» уже сидела на нём, придавив его спину коленом и заломив его руки за спину.
– Не люблю, когда меня оскорбляют, особенно такие занудливые умники, как вы.
Светов, ошарашенный таким неожиданным манёвром своей собеседницы, молчал, постепенно приходя в себя, но в это время в комнату вошёл удивлённый Алексей.
– Так, вижу, что знакомство состоялось. Прекрасно! А я слышу: что-то вроде упало тяжёлое, испугался даже. Ладно, Света, кончай свои приёмы отрабатывать на моём старинном друге. Не приведи Господь, без рук оставишь нашего выдающегося художника. Чем он тогда будет заниматься? Он только и может, что картины писать.
– Художник? Тогда понятно. Они все чокнутые.
Света поднялась и села в кресло, непринуждённо закинув ногу на ногу и весело поглядывая на лежащего «спарринг-партнёра».
– Чуть руки мне не вывернула, – сама чокнутая…
– Ну, ты, художник липовый, полегче на поворотах, а то у меня ещё много приёмов имеется. Могу хоть сейчас продемонстрировать.
– Ты с ней поосторожней, – засмеялся Алексей, подавая своему другу руку. – Она у нас девушка современная – мастер спорта по карате. Чуть что и в морду… Что вы не поделили?
– Ничего мы не делили, просто твой друг попросил показать ему приём, правда, Коля?
– Правда, – Николай натянуто улыбнулся.
– Вы уж меня извините, что не успел вас познакомить, но Светка так неожиданно появилась…
– Слушай, Лёха, я пойду, пожалуй, – перебил его Николай, – посмотрел, как ты живёшь, а то у меня работы полно. Новую картину начал – надо закончить. Кстати, у тебя что, мастерская есть или ты свои картины в других комнатах прячешь?
– Это долгий разговор, – вдруг смутился Алексей, – а я тебя никуда не отпущу! Сколько лет не виделись – и нате вам, дела у него, видите ли, неотложные образовались! Ничего не знаю! Сейчас посидим, выпьем, поговорим, как в старые добрые времена. – И, заметив, как его друг недовольно покосился на Светку, добавил: – А Светка нам не помешает. Она свой парень в доску! Ты просто её хорошо не знаешь.
– Она что, твоя невеста? – заинтересованно спросил Николай, и по его виду уже было видно, что он никуда уходить не собирается.
– Как тебе сказать? – удивлённо протянул Алексей, а затем весело обратился к Свете: – Ты кто мне – невеста, или у тебя другие планы на мой счёт?
– Я твоя совесть! – не задумываясь, выпалила та.
– Вот как, а я и не знал, что моя совесть без меня где-то бродит и иногда приходит ко мне. – Алексей громко захохотал. – Вот что, Колян, ты пока поболтай с моей «совестью», а я мигом – мне там немного осталось…
Света уже другими глазами смотрела на своего нового знакомого, словно он приобрёл для неё особую значимость: человека не совсем обычного и в чём-то загадочного.
– Так вы художник! Что же вы мне сразу об этом не сказали?
– Вы и не спрашивали. Драться начали. Я даже сначала не понял, что произошло. Ты-то мне тоже про своё карате не сказала.
– Вот мы уже и на «ты». Не сердись на меня, Коля, я больше так не буду.
Она резко поднялась и, подойдя к нему, протянула руку, пожав которую он ощутил в ней силу и твёрдость.
– Давай покурим, – внезапно предложила Света, взяв со столика пачку сигарет «Мальборо», и протянула её Светову.
Тот сначала решил достать из кармана свою «Приму», однако передумал и взял предложенную сигарету. Они закурили, но поговорить не успели, появился Алексей, катя перед собой небольшой столик, уставленный бутылками и закусками.
– Надо же, какой сервис. Не ожидал от тебя таких талантов! – удивлённо воскликнул Николай. – Где ты только этому научился?
– Как где! – весело завопила Светка. – Ты что, не знаешь? Он же официантом три года – в самом «Национале» – работал. Там ещё и не тому научат!
– Заткнись, дура! – Лицо Алексея сделалось жёстким и злым. – Кто тебя за язык тянет! – Но тут же смутился и каким-то испуганным взглядом посмотрел на своего гостя.
Весь вид его друга выражал и удивление, и в то же время сомнение. «Может, она шутит. Девочка явно неуправляемая. Придумала, наверное». – Николай глубоко затянулся и, выпустив голубую струю дыма, старательно погасил окурок в массивной пепельнице.
– Алёша, будь повежливее хотя бы при своём друге, – с обидой в голосе проговорила Света. – Что я такого сказала? Всё настроение испортил.
На несколько секунд воцарилось тягостное молчание, и только было слышно, как настенные часы с маятником отстукивали время. Наконец Алексей прервал молчание:
– Ладно, проехали, а ты, Света, не обижайся – знаешь же, что я не люблю этих разговоров. Мало ли у кого что было. В жизни не всегда случается так, как мы хотим. Бывает, что и через силу приходится что-то делать ради будущего…
Через некоторое время, разгорячённые спиртными напитками, друзья, сидя рядом в обнимку, мирно беседовали. Правда, в основном говорил Алексей, словно пытаясь в чём-то оправдаться перед своим другом, словно он в жизни совершил такое, что и сам давно не рад этому, и, исповедовавшись, получит чудодейственное лекарство, которое избавит его от этой тягостной болезни.
– Слушай, Колян, – пьяно растягивая слова, говорил Алексей, – можешь презирать меня – это твоё дело, но я не забыл те годы – никогда! И нашу с тобой клятву: «служить только искусству»… и наши те мечты… Боже, какие же мы тогда были молодые и наивные! А старика Азимова, Царствие ему Небесное, я до сих пор вспоминаю с каким-то внутренним восторгом. Какой удивительный мужик был. Таким надо при жизни памятники ставить. Помнишь, наши все в мастерской болтают и что-то там на холстах чирикают, а он на нас так печально посмотрит и скажет тихо: «Эх, ребятки», и всё, будто дальнейшую судьбу каждого из нас предвидел. После этого все притихнут и в свои мольберты уткнутся… Но ты пойми, не могут люди рождаться одинаковыми. Не могут! – Он схватил столовый нож и воткнул его в яблоко. Острое лезвие легко пробило его верхнюю оболочку и увязло в нежной мякоти. Из образовавшейся раны выступила янтарная капля сока, и Николаю почудилось, будто это капля крови медленно заскользила вниз и, коснувшись белой поверхности стола, превратилась в золотистую лужицу. Его даже передёрнуло от отвращения. Он молча вынул нож, а раненое яблоко отложил на другой край стола и, вытерев салфеткой золотистую лужицу, без всяких осторожностей спросил:
– Ты что же, бросил искусство, живопись или я что-то не понял?
– Видишь ли, Колян, в жизни возникают такие коллизии, когда мы больше не можем сопротивляться. Мы становимся безвольными, и нет сил и желания для дальнейшего сопротивления. Мы как крохотные щепочки в бурной реке, и несёт нас потоком неведомо куда и наконец выбрасывает на берег. Вот куда выбросит, там мы и остаёмся. Ты же знаешь, если честно служить искусству и при этом никуда не тыркаться, ты меня понимаешь, то редко кому в нём везёт – в основном неудачники, лузеры, как сейчас принято говорить, – мыкаются туда-сюда, влача жалкое существование. Хорошо ещё, если не сопьётся, в последние годы жизни получит какое-то признание. Да и кому оно уже тогда будет нужно. Химера. А я к этому не привык. Первое время после «художки» я ещё как-то трепыхался, корчил из себя непризнанного художника. Много писал и подавал картины на очередной выставком, но брали, как правило, своих. Я ничего не понимал сначала, всё надеялся, а со временем и надежду потерял. Вот однажды написал картину. Выставка приближалась. Помню, долго я с этой картиной возился и вроде бы добился того, что хотел, и чёрт меня дёрнул в этот день пойти в Третьяковку: как увидел я там картины наших гениев, так веришь – чуть с ума не сошёл. Ты понимаешь меня? – будто первый раз на это чудо смотрел. Помню, встал перед «Грачами» Саврасова и с места двинуться не могу, словно на меня благодать с этой картины льётся и наполняет меня всего, даже мурашки по телу побежали. Сколько я у неё простоял – не помню, но только ушёл как оглушённый. Пришёл домой, взглянул на свою мазню, и так мне тошно стало, что, веришь, нет, схватил я эту свою вымученную картину и – шмяк её об пол и давай её ногами топтать, пока из сил не выбился, после чего без всяких сожалений на помойку выбросил.
– А другие картины куда дел? – удивлённо и переживая за своего друга, спросил Николай. – У тебя же были и достаточно удачные работы. Надеюсь, ты помнишь, как мы с тобой на этюды ездили.
– Все – на помойку! Все – без исключения! – выкрикнул Алексей. – С глаз долой, из сердца вон, как говорится. Если бы ты знал, Коля, как я был тогда разочарован в себе и дал зарок – никогда не брать в руки кисть… Как я стал официантом, рассказывать не стану. Дело прошлое. Ты же знаешь: я английский хорошо знал, в спецшколе учился. Предложили «горы золотые». Тогда мне было всё равно, да и куда было податься. Зато сейчас у меня свой магазин, правда, небольшой, но прибыльным оказался. Но иногда, как подумаю о прошлом, такая тоска берёт, что хоть в гроб ложись. Видимо, быть частным предпринимателем мне на роду написано. Я здесь как рыба в воде. – Алексей засмеялся, но в его глазах Светов уловил некое смятение чувств – грусть затаённая виделась в его взгляде и разочарование…
Они ещё долго вспоминали прошлые годы, особенно годы учёбы в художественном училище. В конце концов воспоминания закончились. Дальнейший разговор уже выходил неловким и натянутым. Николай понял, что пора уходить. Он встал.
– Пойду я, Лёша. Пора мне. – Он заметил, что Алексей был расстроен его ранним уходом, однако не удерживал его.
– Ладно, не оправдывайся, я всё понимаю. Всё же я рад, что мы встретились, и нашему разговору особенно. Так ты говоришь, в моих ранних картинах было что-то? – неожиданно с радостной надеждой в голосе спросил Алексей.
– Да, Лёха, и, если бы ты не испугался трудностей, из тебя бы вышел хороший художник, а то, как ты распорядился своими картинами… мне очень жаль. Так нельзя, потому что надо ценить каждый труд, даже если он кажется никчёмным. Хотя что теперь об этом говорить… Я думаю, что ты и сам это понимаешь. Вот что я хочу тебе сказать: талант у тебя есть – он от рождения даётся. Его, как говорится, не пропьёшь и не купишь, – не забывай об этом.
После этих слов своего друга Алексей заметно повеселел.
– Колян, оставайся. Я сейчас быстренько в магазин сбегаю – он тут рядом. Время-то детское – семь часов всего, – принялся упрашивать его Алексей.
– Спасибо тебе, мой друг, но я всё же пойду. Надеюсь, ещё не раз встретимся. Ты же не собираешься из России на ПМЖ уезжать! Мне всегда с тобой было интересно общаться – потому и друзьями в молодости были. – Он обмотал шею шарфом и надел пальто.
– Почему «были», я надеюсь, что мы ими остались и, кто знает, может, ещё и на этюды вместе походим, – неожиданно для себя предположил Алексей.
В это время Света, сидевшая до этого перед включённым телевизором, внезапно вскочила и, молча подойдя к вешалке, стала одеваться.
– А ты куда? – удивился Алексей.
– Я с Колей пойду. Мне домой надо.
– Ну и катитесь! Кругом сплошное равнодушие! Никому ни до кого дела нет!
– Ты лучше останься. Видишь, как ему тяжело, – попросил её Николай.
– Перебьётся. Ты думаешь, я его единственная подруга? – Света надменно взглянула на обозлённого Алексея. – Как бы не так. У него полно других подружек. Мы с ним с детства знакомы. Наши родители ещё дружили…
– Заткнись! – заорал Алексей. – И проваливайте оба отсюда! – Но внезапно гнев его прошёл, и, подойдя к Николаю, он крепко обнял его. – Не обижайся. Я тебе теперь звонить буду, и ты мне – обязательно! Иногда так муторно бывает – ты себе представить не можешь, и – никого вокруг. Без друзей жить нельзя. Вот мы встретились, и так мне легко стало. Может, мне ещё не поздно назад вернуться? Как ты думаешь?
– Да где тебе, – встряла в разговор Света.
– Ты молчи, не с тобой разговаривают!
– Конечно, не поздно. Я только рад буду. И на этюды вместе походим. Звони мне – когда хочешь. Телефон мой помнишь, надеюсь.
Они ещё раз крепко обнялись.
На улице Света бесцеремонно взяла Николая под руку и, содрогнувшись от холода, прижалась к его плечу.
– Я смотрю, ты слишком легко одета, или ты закаляешься таким образом? У меня есть один знакомый, так он даже зимой в одной рубашке ходит. Говорит, что так ему ночью сны положительные снятся. А у тебя как с ночными снами дела обстоят? – весело спросил Николай.
Света действительно была одета очень легко: кургузая синтетическая куртка белого цвета поверх короткого платья, едва достигавшего колен, серые шерстяные колготки с жёлтыми поперечными полосами и белого цвета кроссовки на толстой рифлёной подошве – вот и весь её зимний наряд.
– С тобой мне не холодно, и, кроме того, так сейчас многие ходят, а вот ты совсем от моды отстал. Ходишь в каком-то дореволюционном пальто и радуешься. Ты же ещё молодой, а выглядишь как старик. Если не секрет: сколько тебе лет?
– Я не женщина, чтобы скрывать свой возраст, – Светов смущённо кашлянул, – скоро тридцатник намечается.
– А на вид – все сорок. Извини, конечно.
– Да ладно. Ты права. – Он провёл рукой по небритому подбородку. – Я ведь неожиданно у Алексея оказался. Дело случая. Не встреть он меня сегодня на улице, мы бы с тобой и не познакомились… наверное… хотя пути Господни неисповедимы…
Они шли не спеша по только что выпавшему снегу. Его ещё не успели убрать, и он таинственно мерцал в свете уличных фонарей и громко поскрипывал в такт шагов. От деревьев на снег ложились причудливые фиолетовые тени. На фоне ночного неба проступали тёмные силуэты многоэтажных домов, словно зубцы гигантских крепостных стен, они охраняли покой горожан и преграждали дорогу незваным гостям. Во многих квартирах горел свет, и цветные сияющие квадратики окон смягчали невозмутимую угрюмость вечера, придавая ему вид рождественской открытки.
– Смотри, как красиво – просто фантастика! – Николай восторженно прижал Свету к себе. – Я бы, наверное, не смог жить там, где не бывает снега. Тосковал бы по нашей зиме, по морозу, по этому снежному скрипу. Так и хочется запечатлеть всё это великолепие на холсте! Согласись – это же прекрасно!
Света ещё крепче прижалась к нему – то ли от холода, то ли от сопричастности к восторгу своего спутника, но то, что она сейчас чувствовала, так это какую-то необъяснимую радость и душевную близость к этому пока непонятному ей человеку; какое-то новое, доселе незнакомое щемящее чувство зарождалось в её душе, и это новое не вызывало в ней протеста и отторжения, наоборот, хотелось, чтобы оно и дальше продолжалось и становилось ещё сильней.
– Это прекрасно, но там существует другая красота, которой у нас нет.
– Я согласен: везде есть своя красота, и я часто мечтаю о путешествиях, но пока это невозможно. Одного желания мало. Много денег надо иметь, а у меня таковых нет и пока не предвидятся.
– На что же ты живёшь? – удивилась Света.
– Иногда мои картины покупают: в галереях, на выставках, но это не так часто, как хотелось бы. Бывают такие чёрные дни, когда и за квартиру нечем платить. Слава Богу, есть добрые люди – помогают.
– Да, не весело ты живёшь.
– Почему же не весело – очень даже весело: занимаюсь любимым делом, а это, по-моему, самое главное в жизни…
– Ну, это по-твоему, – перебила его Света, – а я считаю, что самое главное на свете – это любовь. – Она нагнулась, чтобы набрать горсть чистого, пушистого снега.
– Да, пожалуй, – задумчиво проговорил Светов. – Но не для всех.
– Для всех, для всех и для тебя тоже!
Светов промолчал. Ему было хорошо. Он любил такую погоду: бодрящий морозец, сверкающий пушистый снег, зимний тихий вечер и то, что рядом с ним идёт эта странная девушка Света, так внезапно появившаяся в его жизни. «Может быть, она и не такая уж странная, а нормальная современная девушка, – подумал он. – Это скорее я странный, словно схимник, ушедший в свою пустынь и не желающий знать, что творится за её пределами. Ну и пусть так, но искусство и творчество для меня пока самое прекрасное, что может быть на этом свете», – он даже засмеялся, представив себе свою мастерскую и начатую картину.
– Что с тобой? Чему ты смеёшься? – вернул его в реальность Светин голос. Она смотрела на него весело и в то же время удивлённо. – Ты всё-таки ненормальный, но это-то мне в тебе и нравится.
– Что ты, Света, я такой счастливый! И ты никогда не догадаешься – почему. – Он внезапно остановился, притянул её к себе и поцеловал в тёплые мягкие губы.
– Да, Николай, с тобой не соскучишься. – Она явно была удивлена и, как показалось ему, слегка раздосадована.
– Если я тебя обидел, то прости меня. Я и сам не знаю, как это получилось. Просто наваждение какое-то. Я сегодня счастлив как никогда. Я счастлив оттого, что вижу этот зимний вечер, снег, дома, фонари, что ты идёшь со мной рядом и держишь меня за руку. Я тебе больше скажу: мне даже не верится, что всё это происходит наяву, а не во сне! – Он держал Свету за плечи и восторженно смотрел на неё.
– Пора тебе спуститься на грешную землю. – Света обхватила его шею руками, и они стали целоваться, как безумные… Весь окружающий их мир сразу исчез, растворился, рассыпался, и только их чувства полыхали невидимым огнём страсти… Потом они шли не спеша и болтали о разных пустяках. Светову уже казалось, что они знакомы давно, несмотря на то что ещё сегодня утром он даже не подозревал о её существовании. Человек, как правило, живёт сегодняшним днём. Только в мыслях своих он велик, а в жизни часто события происходят помимо его воли, и он даже не в силах предсказать, что с ним может случиться через минуту…
– Эй, прохожие, закурить не найдётся? – Перед ними словно из-под земли возник здоровенный верзила, одетый в спортивную куртку и широкие клетчатые штаны.
Николай постучал себя по карманам, но сигарет не обнаружил: «Забыл у Алексея», – подумал он.
– Были сигареты, да вот у приятеля оставил.
– А ты получше поищи, может, и найдёшь, – нагло ухмыльнулся верзила.
– Послушайте, прохожий, – не выдержала Света, – вам, по-моему, русским языком сказали, что у нас закурить нет.
– Ты, малыш, – обратился верзила к Николаю, – можешь идти к своей маме: она тебя, наверное, уже заждалась, а мы с твоей дамочкой потолкуем. Мы таких девочек очень даже любим. – Пока он это говорил, за спиной у него появились ещё двое парней.
Николай обратил внимание на их глаза, смотревшие на него с каким-то пустым и холодным безразличием. Он в детстве не раз замечал подобный взгляд у бандитов, которые часто наведывались в его двор к местным мужикам, испещрённым тюремными наколками, которые летом постоянно резались в карты, сидя за столом среди кустов сирени. Его охватило чувство тревоги, однако он не был трусом и мог постоять за себя, но с ним рядом находилась Света – вот за кого он больше тревожился. Ещё мальчишкой он не раз приходил домой в ссадинах и синяках. Когда возникала потасовка, в нём всегда появлялась бойцовская злость: лицо его краснело, и он бесстрашно бросался в драку, не думая даже, насколько был сильнее его противник. Безрассудство, конечно, но не раз ребята старше его по возрасту и сильнее отступали перед этим неистовым крепышом. Вот и в этот раз он бесстрашно вышел вперёд.
– Слушай, ты, папа, я отсюда и шагу не сделаю, лучше бы тебе…
Он не успел договорить – внезапный удар в подбородок оглушил и отбросил его на Свету, и они вместе повалились на снег. Несколько секунд он лежал и ничего не соображал, перед глазами плыли круги. Придя в себя, он увидел, что верзила в клетчатых штанах стоит согнувшись, с гримасой боли на лице, и держится обеими руками за причинное место, а два его подельника наседают на Свету. Подскочив к одному из нападавших, Николай со всей силой нанёс ему свой коронный, отработанный в уличных стычках удар: снизу вверх в бульдожью челюсть бандита. Тот, издав какой-то хрюкающий звук, упал как подкошенный.
Света в это время продолжала отбиваться от последнего громилы. Николай бросился на помощь и таким образом отвлёк его внимание на себя, и в тот же миг, издав резкий гортанный крик, Света с разворота ударила бандита ногой в лицо. Тот отлетел на несколько метров и упал.
– Бежим! – Света схватила Николая за руку, и они стремглав понеслись по пустынной улице. Начался сильный снегопад. Снег слепил глаза и мешал дышать. Они подбежали к троллейбусной остановке и успели вскочить в отправляющийся троллейбус.
У Светы была разбита бровь, из носа капала кровь, а под глазом наливался синяк, но она, весело глядя на Николая, достала носовой платок и вытерла ему окровавленный подбородок, а уже потом приложила его к своему кровоточащему носу.
– Вот это жизнь, а ты говоришь: монах. Ну что, монах, больно тебе? Ничего, потерпишь, зато мы их тоже неплохо отделали – будут помнить.
Светов улыбался и с тайным восхищением смотрел на эту, как ему казалось ещё несколько минут назад, избалованную и легкомысленную девушку. Такая бесстрашная девушка, умеющая за себя постоять и в то же время не потерявшая своей женственности и привлекательности, ему встретилась впервые.
Вдруг к ним подошёл старик в замызганной, потрёпанной куртке и, задрав штанину, показал им свою бледную, всю в красноватых и синих прожилках ногу:
– Видите, никаких вен нет, а ведь как страдал раньше, как страдал: жуткий тромбофлебит был, а вот теперь нету его. Слава Тебе, Господи!
– И как же вы от него избавились? – едва сдерживая смех, спросил Николай.
– В проруби стал купаться, и вот теперь его нет, а то замучился по врачам бегать – всю ногу искололи, изверги. Думал, что так и помру с тромбофлебитом…
Николай взглянул на Свету Та уже давилась от смеха, и, глядя на неё, он тоже не выдержал, и они уже вдвоём стали хохотать, не обращая внимания ни на странного старика с задранной штаниной, ни на пассажиров, удивлённо и с испугом глядевших на них. Водитель троллейбуса подозрительно косился на них в зеркало заднего вида – «наркоманы, наверное». Старик обиделся и отошёл. А эти «странные молодые люди», избитые, окровавленные, уже любили друг друга и объяснялись таким образом в любви. Кто их поймёт – молодых? Кто сможет вывести эту, не открытую пока, формулу любви? Луна, звёзды, Млечный Путь – всё меркнет перед этой таинственной силой, которая внезапно соединяет в единое целое два сердца, две души, и встреча их запланирована высшими силами уже давно. Годы они могут жить порознь, и не подозревая о существовании друг друга. Ничего, казалось бы, их не связывает в этой жизни, но наступает этот роковой момент, когда их жизненные пути сходятся в одной точке и сливаются в одну жизненную дорогу, по которой они уже идут вдвоём…
От Светы он вернулся только под утро. После страстной и почти бессонной ночи он чувствовал приятную расслабляющую усталость. В квартире было душно, пахло скипидаром и масляными красками. Он подошёл к окну и открыл форточку: свежий морозный воздух ворвался в комнату. Насвистывая, он прошёл на кухню. Зажёг газовую конфорку, налил воду в чайник и поставил его на огонь. Внезапно зазвонил телефон. Он не хотел брать трубку, но телефон звонил не переставая. Николай не выдержал и взял трубку.
– Ну наконец-то, – услышал он Ленкин голос, – где ты пропадал? Я тебе со вчерашнего дня звоню, как ненормальная, а тебя всё нет и нет. Я уже беспокоиться стала: вдруг что случилось. Ну чего ты молчишь?
– Я не молчу. Я думаю.
– Думаешь, что бы мне такое соврать?
– Когда это я тебе врал?
– Так что с тобой произошло – скажешь ты мне наконец?
– Любовь, Леночка, любовь.
– Какая ещё любовь? Ты пьяный, что ли? Плетёшь сам не зная чего.
– Я влюбился. Понимаешь ты меня? Втрескался по уши! По самые уши! Поняла меня?
– Ты всё это серьёзно говоришь или шутишь? Если шутишь, то шутки твои дурацкие. – Голос у Лены дрожал, и Светов чувствовал, что ещё немного и она заплачет. – Кто она? Я её знаю?
– Нет, не знаешь. Я её и сам до вчерашнего дня не знал. Так получилось, Ленок, – не обижайся.
Из трубки доносилось всхлипывание.
– Лена, кончай реветь. Выслушай меня спокойно…
– Все вы, мужики, сволочи! Никому нельзя верить! Сволочи… Сволочи…
Светов пытался её успокоить, но все его усилия оказались тщетными: она плакала, выкрикивая оскорбления, и наконец бросила трубку.
Он сел на пол и закурил. «Мерзко всё вышло, – подумал он, – но что же делать? Может быть, не надо было так сразу и со временем всё само собой бы утряслось – без этих душу раздирающих эмоций? Да нет, так всё же лучше, а то обман получился бы, а это ещё хуже». Он медленно поднялся и подошёл к мольберту, на котором покоилась начатая два дня назад картина. Зимнее утро не спешило расставаться с ночными сумерками, и картина выглядела тёмным провалом в серебристом полумраке, и чем дольше он на неё смотрел, тем больше она возбуждала в нём какие-то неприятные ощущения. Что это были за ощущения, он не понимал, но вызывали они у него в душе чувство дискомфорта и досады. Может быть, картина и не была в этом виновата, – а всё то, что с ним произошло за это время. Он уже не думал об этом.
Прошёл на кухню. Чайник давно кипел: воздух был тёплый и влажный, окно полностью запотело, и капли на стекле стекали вниз, превращаясь в крошечные прозрачные ручейки. Светов выключил газ. Налил чай в кружку и вернулся в комнату. Сел против картины и, то и дело отхлёбывая из кружки горячий чай, принялся внимательно её разглядывать. Допив чай, поставил кружку на подоконник. Какое-то время он ещё пристально разглядывал своё неоконченное творение, затем, взяв мастихин, стал не спеша соскабливать с холста загустевшую краску.
Прозрачная тень
Юра продал натюрморт: неделю назад сдал его в художественный салон, и там его сразу же купили японцы. Он сообщил мне эту радостную новость, как только я вошёл в его мастерскую. Новость действительно была радостная, так как картины у него покупали редко. Этот натюрморт он написал в деревне, в своём доме, приобретённом им за «смешные деньги» год назад в деревне Жары Владимирской области. Это была старая, но ещё крепкая изба. Ничего он в ней не перестраивал: просто ободрал все старые обои и обнажил таким образом брёвна, что привело его в неописуемый восторг, да так всё и оставил. Вот эти золотистого цвета брёвна и послужили фоном для этого натюрморта, который он писал долго и кропотливо. Сама живопись давалась ему непросто. Пейзажи и портреты получались у него тяжёлыми и вымученными, а вот что касается натюрмортов, то словно создавал их другой художник – выглядели необыкновенно колоритными и выразительными. Когда он понял эту свою особенность, то стал всё чаще писать их на продажу. Между прочим, подобное свойственно многим живописцам: у кого-то лучше получается пейзаж, у кого-то портрет или сюжетная живопись, однако человек так устроен, что часто его притягивает противоположность, и многие живописцы, как правило, пытаются овладеть тем жанром, который им хуже всего удаётся. Я помню, как когда-то, читая биографию английского художника Гейнсборо, который писал чудесные и необыкновенно трепетные портреты, с удивлением узнал: в одном из своих писем живописец высказался, что ненавидит портретный жанр и использует любое свободное время, чтобы уехать в деревню и писать там милые ему пейзажи, которые, на мой взгляд, получались у него пустыми и надуманными, напоминая разбросанную тут и там ботву различных овощных культур, и значительно уступали его портретной живописи.
– Мне на это наплевать, – сказал в ответ счастливый Юра, закуривая беломорину и сузив свои калмыцкие глаза. – Я Козерог по гороскопу: мне присуще упорство и стремление к высоким идеалам, и поэтому я не желаю превращаться в ремесленника и штамповать натюрморты даже на потребу японцам, а буду скрупулёзно овладевать и другими жанрами и направлениями в таком разнообразном живописном искусстве.
Я и не собирался его отговаривать, тем более узнав, что он Козерог. Будучи сам живописцем, прекрасно понимал, что художники чрезвычайно упрямы и любознательны и во всём пытаются разобраться сами, как говорится, «дойти до сути», что роднит их с учёными-исследователями или медицинскими работниками, ставящими на себе опыты, чтобы понять, как действует на болезнь то или иное лекарство. Поэтому любая критика их творчества и логические объяснения того, что не стоило бы им делать, так как это не соответствует их природным дарованиям, действуют на них словно красная тряпка на быка и приводят только к гневу и ссорам.
Мастерская, которую ему выделил МОСХ, располагалась на Малой Грузинской улице, в старинном, построенном ещё до революции, трёхэтажном доме, на первом этаже, и имела всего одно, но довольно обширное зарешеченное окно. Высокий потолок позволил нашему художнику соорудить из досок антресоли, куда можно было подняться по крутой деревянной лестнице и постепенно заполнять их холстами. Вдоль стен располагались полки с книгами и различными предметами, которые он использовал в своих натюрмортах. У занавешенного тюлевыми занавесками окна находился стол, а в глубине помещения, под антресолями – газовая плита и огороженный фанерными листами туалет. Посреди комнаты стоял раскрытый этюдник с начатой картиной.
Юра недавно вернулся из деревни с новыми натюрмортами, и вот как раз один из них отправился в Японию. Свои натюрморты он составлял в основном из деревенских бытовых предметов: самовары, кадушки, туеса, обливные крынки и горшки, серпы, лапти, прялки – и всё это в сочетании с картошкой, луком, чесноком, краюхами хлеба, подсолнухами, иногда с букетами полевых цветов, вставленных в крынку или просто небрежно брошенных на стол, и, как правило, на фоне открытого деревенского окна или всё той же бревенчатой стены. Не буду лукавить: мне нравились его натюрморты. Они пробуждали во мне что-то потаённое, коренное, чарующее, что-то похожее на мистическое древнее ощущение мира, присущее только нам, русским, и недоступное другим народам. Я, тогда попавший под влияние так называемого «авангарда» в искусстве, глядя на его картины, страшно удивлялся этому появившемуся внутри меня странному щемящему, хватающему за душу чувству, – чувству чего-то очень близкого, родного и незаслуженно забытого. Поглощённый поисками «нового», я вдруг почувствовал себя несчастным, уходящим всё дальше от света в неведомый и бесконечный туннель, какая-то страшная, таинственная сила заталкивала меня всё дальше и дальше в непроглядную темноту. Прошло довольно много времени, прежде чем я избавился от этого наваждения и вернулся к реальным образам, и немаловажную роль сыграли в этом натюрморты моего друга.
Юра родился в деревне под Арзамасом, где жил до окончания средней школы. Уже тогда, будучи подростком, он увлёкся живописью и писал этюды местной природы на небольших картонках. Я видел их: уже пожелтевшие, с обтрёпанными краями, с кое-где осыпавшимся красочным слоем, но тем не менее с сохранившимися в них свежестью и чувством неподдельного восхищения окружающим начинающего художника миром, созданные словно на одном дыхании. Они говорили о молодости и новизне чувств, переполнявших их создателя… После окончания школы он приехал в Москву и поступил в Строгановское художественно-промышленное училище, на факультет декоративно-прикладного искусства, по профилю «художественная обработка стекла», которое успешно окончил. Поработав какое-то время по основной специальности в содружестве со стеклодувами и даже неоднократно поучаствовав в выставках декоративно-прикладного искусства, разочаровался в этом виде творчества и с головой окунулся в любезную его душе живопись. Видимо, на него оказала сильное влияние предыдущая специальность, потому что в его новых живописных работах уже не было той лёгкости и свежести, которые так явно сияли в его первых этюдах. Через несколько недель кропотливого труда слой краски в некоторых местах на холсте становился чуть ли не с палец толщиной, но зато так чудно мерцал завораживающим многоцветием, что хотелось долго и внимательно его рассматривать, порой не обращая внимания на сюжет картины.
– «Чернот» в картине не должно быть ни в коем случае, а все тени должны быть прозрачными, – сурово сдвигая брови и с задумчивостью во взгляде, наставительно заявлял живописец, – кроме всего прочего, для каждого предмета, изображённого на картине, должна быть своя краска. Надо только сначала его внимательно рассмотреть и определиться с цветом и уже подобный цвет для другого предмета ни в коем случае не применять, даже если на первый взгляд кажется, что они одного и того же цвета. Это касается не только натюрморта, но и пейзажа.
– Но ведь так писать очень скучно, – пытался я, тогда ещё только начинающий художник, с упрямством неофита возражать ему. – Пропадают лёгкость и непосредственность в картине, что так ценится многими любителями живописи, да и самому художнику трудно удержать вдохновение при такой работе. Мы же не наукой занимаемся, где какую-нибудь букашку годами изучают.
– Раньше я тоже так думал, – наставительно говорил художник, – но с опытом эта так называемая «маэстрия» меня перестала устраивать и настоящая, глубокая живопись с её красочным многоцветием захватила целиком, и если она на меня так магически действует, то и на любителей живописи будет действовать точно так же. Меня, брат, теперь с этой стези не столкнёшь, и мои искания в этой области живописного искусства только начинаются. – Он взял со стола стеклянную прозрачную призму и протянул её мне: – Посмотри сквозь неё, и ты увидишь, как меняются цвета и как преображается всё вокруг. Тут есть предмет для размышления, а ты говоришь: «маэстрия», здесь, брат, горизонты необъятные высвечиваются – голову сломаешь.
Я посмотрел на свет через эту призму и увидел яркие, радужные разводы, и они мне показались такими неприятными и даже ядовитыми, что я тут же отнял её от своих глаз и вернул назад. Видимо, на моём лице так явно отразились все чувства неприязни от увиденного, что с присущей Козерогам проницательностью Юра всё понял, угрюмо замолчал и, закурив очередную папиросу, устремил свой взгляд на запылённое окно, за которым по Малой Грузинской улице сновали прохожие, даже не подозревая о том, какие замысловатые мировые живописные проблемы решаются за этим зарешеченным и невзрачным окном. Накурившись и успокоившись, Юра насыпал в заварной чайник чуть ли не полпачки грузинского чая, залил его кипятком и, выждав минут пять, разлил густую чёрную жидкость по чашкам, после чего, бросив в старую заварку кусочек сахара, вновь заправил её кипятком и закрыл чайник крышкой. Мы начинаем пить этот чрезвычайно горький вяжущий напиток: Юра с блаженным выражением на лице, а я еле сдерживаю себя, чтобы не побежать за фанерную перегородку в туалет и не выплюнуть в толчок эту невыносимую горькую жидкость. Наконец через некоторое время после очередного такого чаепития, зная, что меня ожидает в мастерской моего друга, я стал приносить с собой сладкие булочки и конфеты, чтобы хоть как-то гасить эту неимоверную горечь. «Вот к чаю принёс! – весело говорил я. – А то я просто так чай пить не привык – это у нас семейная традиция». Юра смотрел на меня с удивлением, всем своим видом говоря: «Ничего-то ты не понимаешь в настоящем чаепитии» – и продолжал своё горькое священнодействие. Но вдруг однажды, когда я принёс румяные и хрустящие «московские» плюшки, он не выдержал:
– Ну-ка дай, я тоже попробую, уж больно аппетитно они выглядят, да и колоритно к тому же: почти как на картине Машкова «Снедь московская. Хлебы».
С тех пор он тоже пристрастился к этим плюшкам, но ел их часто отдельно от горького напитка, не желая нарушать установленной им чайной церемонии… Одежда, как любого фанатично увлечённого своим делом человека, его мало интересовала. Зимой он ходил в старом потрёпанном пальто, закрывая от холода шею мохеровым шарфом, которым очень гордился, говоря мне не раз: «Он связан из шерсти ангорской козы – чрезвычайно тёплый, – а потом с суровым выражением на лице добавлял: – Жена подарила», и в нахлобученной на голову потёртой коричневой кепке из кожзаменителя, на ногах – жёлтые зимние полусапоги на молнии. Летом – клетчатая рубаха, заправленная в старые голубые джинсы, а зимнюю обувь сменяли полосатые носки и клеёнчатые босоножки. Вот и весь его сезонный наряд. Наведывался я к нему в мастерскую довольно часто и порой не по собственному желанию, а потому что он меня сам приглашал, звоня по телефону. Звонил он мне почти каждый день с постоянным вопросом: «Ну, как у тебя дела?» Я подробно ему всё рассказывал: какую картину начал писать, а какую – заканчиваю, какие посетил выставки и какие художники мне понравились, что часто не совпадало с его вкусами, и он подробно начинал мне растолковывать все мои «заблуждения» и, довольный собой, почти всегда спрашивал: «Ну, когда ты ко мне зайдёшь?», причём вопрос звучал в таком тоне, что я должен немедленно всё бросить и приехать к нему как можно быстрей. Как начинающему художнику мне было лестно, что такой опытный живописец, да ещё член МОСХа, приглашает меня в свою мастерскую, и я с удовольствием ехал в другой конец Москвы с картинами под мышкой, потому что Юра всегда требовал, чтобы я приносил с собой свои новые работы. У него в мастерской я расставлял их вдоль стен, и начинался подробнейший «разбор полётов»:
– Здесь ты с тоном напортачил, а здесь не дал перспективы в кронах деревьев и получилась каша, а ведь между ними воздушная среда существует и во многих местах сплошные черноты. Запомни: тень от любого предмета всегда должна быть прозрачная, а у тебя она глухая и грязная к тому же. Грязь в картине – это смерть живописца, это просто недопустимо. Везде находи свой цвет. Например, смотри: у тебя листва на деревьях и трава покрашены одним зелёным цветом, а если бы ты был более внимательным, то заметил, что по цветовому тону они всегда разные и далеко не локального цвета. Опять же: при солнечной и пасмурной погоде цвет и тон одного и того же пейзажа резко отличаются, что часто не все пейзажисты понимают. На выставках я это постоянно наблюдаю: названа картина «Солнечный день», начинаешь смотреть, а там солнце и не ночевало – всё серо и безжизненно. Как пейзажист ты должен знать главное правило: нет ни одного предмета, одинакового по тону и цвету. И ещё запомни: картина живёт по своим законам, которые часто не совпадают с реальной природой, и, по большому счёту, живописца можно назвать иллюзионистом…
Внимательно слушая его наставления и понимая его правоту, я сдерживал свои эмоции и в дальнейшем старался не делать подобных ошибок. Правда, это далеко не всегда удавалось, так как, работая на природе, очарованный её красотой, начинаешь впадать в некий экстаз (я думаю, живописцы меня понимают), и почти все правила и наставления вылетают из головы, и творишь больше чувствами, чем разумом, который появляется позднее, когда ты приходишь с этюдов домой и начинаешь более внимательно рассматривать то, что у тебя получилось…
Однажды Юра позвонил мне и радостно сообщил:
– Представляешь, я вчера вышел на балкон и вдруг увидел, как вокруг Останкинской башни летает НЛО. Я даже зарисовал все его замысловатые передвижения, и мне почему-то так вдруг захотелось уехать из Москвы на природу, что даже какая-то внутренняя дрожь во всём теле появилась. Ты же знаешь, что у меня есть дом во Владимирской области, в деревне Жары. Там шикарные живописные места. Так что приглашаю тебя на этюды на недельку-другую. Не пожалеешь! Точно тебе говорю. Ехать туда всего одну ночь на поезде до Мурома, а там часа два на автобусе – и мы на месте.
В деревне мы прожили две недели и каждый день рано утром уходили на этюды. Сама деревня – словно из девятнадцатого века: крестьянские избы, завалинки, собаки в будках, повсюду бегают петухи и куры, утки опять же полощутся в реке – жизнь размеренная и неспешная, – расположилась на берегу неширокой, но очень живописной реки Ушны: извилистая, с невысокими берегами, поросшими кустарником и старыми раскидистыми вётлами, отбрасывающими «прозрачную» тень на тихую, медленно текущую воду, с то и дело встречающимися деревянными мостками, предназначенными для стирки белья, и упавшими в воду деревьями. Для художника-живописца, влюблённого в родную природу, благодатное место. Я действительно, бродя вдоль реки в полном упоении, писал только этюды, которые в дальнейшем легли в основу некоторых моих картин, а вот Юра, к моему удивлению, ходил всё время в одно и то же место – к роднику, и писал картину, на которой он изобразил бабу, стирающую бельё, причём каждый день картина выглядела по-новому, менялось всё – и компоновка, и цвет, и техника письма. А на мои вопросы, почему он так упорно занимается только этой картиной и всё время переписывает её целиком, Юра рассеянно смотрел на меня и или только хмыкал, или односложно отвечал: «Так надо».
За день до нашего отъезда домой мы, как всегда, утром отправились на природу заниматься живописью и у речки разошлись в разные стороны: Юра – к своему любимому роднику, чтобы в очередной раз всё поменять в многострадальной картине и, видимо, отыскать таким странным способом «философский камень», а я, тогда легкомысленно насвистывая незатейливые мелодии, – бездумно наслаждаться красотой природы и писать свои бесконечные этюды, за что как-то вечером, презрительно взглянув на меня, мой наставник назвал меня «несуном». На моё недоумение он пояснил, что у них в Союзе так принято называть художников, которые только и занимаются тем, что пишу одни этюды, а до настоящих картин у них руки не доходят или просто «мозгов не хватает», чтобы создавать серьёзные и глубокие вещи. Я не обиделся на него за это странное и несправедливое высказывание, да и зачем обижаться на слова учителя, тем более что у меня уже выработался свой метод создания картины: использовать этюды как идею, как начало для написания серьёзного произведения. Так делали многие мастера прошлого: в тихой и благоприятной атмосфере мастерской, где тебя ничего не отвлекает, спокойно воплощать свой замысел на холсте, используя рабочие материалы в виде написанных с натуры этюдов.