Возвращение жизни
Воробьишко
Сейчас это был маленький, незаметный воробьишко.
Он был жалок и общипан, обидно, что эта красивая, стройная воробьиха не его, что он один, что не смог покорить её сердце, ни старательными ухаживаниями, ни громкой песенкой, ни храбростью. С болью и обидой, он полетел от места драки, полетел неровно, неуверенно. Теперь всё равно куда лететь, она ни его, она не с ним. Сел на прозрачную, не распустившуюся ещё липу и смотрел. Смотрел в одну точку – далеко – далеко, ничего невидящими глазами. Качало от усталости, клевал носом. Медленно клонило на бок и, когда начинал падать – вздрагивал, подёргивая крылышками и, снова, крепко уцепившись лапками, сидел тихо.
А на ту ветку, где сидела воробьиха, подлетел другой – большой, нахальный. Со всей своей воробьиной отвагой, добивался любви и признания. Она его клюнула. Но забияка бросался снова и снова, его клевала в бок, клюв, в голову. Пискотня, шум крыльев, и летящие с дерева во все стороны пёрышки. Внизу кошка нюхает перья, хватает их лапкой, пробует грызть, примеряется, топчется. Косится на верхушку дерева, где идёт объяснение в любви… Подёргивает мордочкой, стряхивая прилипшие фрагменты парадной одежды жениха.
Наконец, нахал сдался. Он ругнулся резким отрывистым щебетом и, улетел.
Воробьишко встрепенулся, поправил торчащие во все стороны перья. Приободрился, поднял голову и полетел к возлюбленной, но там уже был тот, третий.
Все трое. Они сначала сидели на одной ветке и любовались воробьихой. Каждый думал, что только ему она обрадуется. И нахал, и он, и уж, конечно тот третий, но не лишний. Это был самонадеянный красавец. Чистенький, ровненький, с большим чёрным галстуком на груди. Красивый до тошноты. Он уже подлетел к ней, он прыгал, с ветки на ветку, всё ближе и ближе. Воробьиха не шумела, и не пыталась даже его клевать. Сидела с полным безразличием. Она устала от приставаний, от объяснений. Устала от постоянного внимания к ней, от того, что её имя все и всегда произносят только ласково. Ей надоело всё это. Надоело это чириканье, с ходу, с первой минуты знакомства, вот так сразу, с умилёнными ухаживаниями, и пощипываниями пёрышек. Ей не хотелось такого, она и сама не знала, но хотелось настоящего, сильного, интересного, что бы так всю сразу захватило. И всё. Без колебаний и сомнений.
А он вспомнил свою воробьиху. Добрую, хорошую, которая прошлой зимой, в безпроглядную пургу попала под страшные колёса трамвая.
Зима была снежная морозная.
В феврале уже было столько снега, что бурьян, кусты – всё было завалено снегом. У маленьких деревянных домиков, где они обычно клевали в больших ящиках остатки хлеба, каши, даже кислые огурцы, скованные морозом.
Но и там всё было завалено снегом и он, сыпал весь день и ночь. Около ящика ещё и страшно, там всегда можно было увидеть белого, одноглазого кота. И вот днём они полетели на улицу, где ходили трамваи. На перекрёстке, сели на липу, смотрели, не вынесут ли чего сердобольные старушки. Этим жирным бездельникам, гундосым голубям. После них и галок что-нибудь да оставалось. Но вдруг воробьиха, его воробьиха, радостно зачирикала, и было видно, как прошла лошадь через рельсы, оставив дымящую после себя кучку. Воробьи налетели на эту тёплую, пахнущую сеном и лошадью добычу. Стали греться и клевать не переваренные зёрна овса.
И, вдруг… загремели… затрещали тормоза двух вагончиков.
Трамвай разорил одним своим скрежетом колёс всю эту кормящуюся стайку воробьёв…
Улетели не все…
Его подруга жизни осталась там.
А.
Красавец зачирикал, повернув свою голову к ней, что-то видимо спросил. Она промолчала. Тогда сел совсем рядом. Он всегда знал, что ему борьба не нужна.
Он и так будет избранником. Он красив, знал это, потому и сидел в сторонке. Когда она щипала бедного воробьишку, когда дралась с нахалом. Он с высоты своей ветки, взирал, посматривал на эту ненужную ему пискотню, драку и не понимал, неужели они на что-то надеются. Сидел гордый. Довольный. Глупый.
И… вдруг он, воробьишко, перелетел поближе к счастливой паре, сел рядом на дерево и, запел. Он плакал и смеялся, пел о любви, и солнышке, о счастливых днях лета, о ласковой весне и осени, пел о любви, в которую верил и так ждал. Обо всём том, что передумал в эту суровую нескончаемую зиму. Он не чирикал, это были трели, это была песня.
Он поднимал свою головку, вздрагивал, взмахивал крылышками и пел, пел о той своей хорошей и доброй воробьихе.
Пел, и это была не просто песня. Это звучал гимн любви. Это был танец маленьких лебедей.
И… вдруг воробьиха, подняла головку. Посмотрела на певца.
Она уже не была гордой и уставшей красавицей, она уже не видела и не хотела никого. Она слушала, слушала и, вспоминала то лето. Тем летом она жила все эти годы.
С другими воробьями было хорошо – счастья не было. Неужели это он, тот… мой… единственный.
Как же я тебя долго ждала.
Они рядышком летали над городом. Смотрели сверху на обе реки, Ока и Орлик, где они сливались в одну, поворачивают к плотине. Потом летали над пахотами, сырыми, чёрными от растаявшего снега.
Пролетели излучину реки, огороды, церковь. Летали, любовались. Благодарили песню.
Потом выбрали место для гнезда.
И стали думать как его лучше утеплить и спрятать от любопытных глаз.
Укрыть от злых когтей.
Уйти подальше от острых зубов.
Спрятаться от мягких, но ловких кошачьих и других лап…
Пернатая верность
… Дрозды они и есть дрозды. Я это помню хорошо, но любовь к этим птахам пришла не только за колоратурное звучание их мелодий, о котором сочиняют наши композиторы с поэтами, – весной они поют для души, а не для славы, дрозды, конечно.
Жена моя восхищалась совсем не трелями этих красавчиков, она, когда трудилась в поте лица своего на нашем участочке, – десять шагов от стен дома до забора, а далее асфальт, часто мне шумела, звала посмотреть, как эти самые дрозды добывают свой хлеб насущный.
Это, конечно не батон с изюмом, который любила моя дочуня, когда была маленькая, она тоже любила хлеб, – батон, с изюмом, только инстинкт самосохранения подсказывал ей, что батон хорошо, а изюм то лучше, лучше, вот и она, не изучив мировую науку военных, очень древних, как они в трудные времена, в осаждённых крепостях, окружённые врагами выживали в жестокой блокаде… – питались, не такой как сейчас, колбасой, непонятно чем нафаршированной, а держали хвост морковкой. Готовые охранять рубежи своего жилища. Поддерживали силу и боевое настроение,… изюмом и виноградным соком.
И, вот, однажды, приходим в её комнатку, к малявке, дочери, а она ест, смакует, причмокивает, последние янтарные изюминки, а остатки, кусочки батона по всему обеденному маленькому столику. Вот тебе бабушка и не Юрьев день.
… И, вот оно, осадное положение…
Тюрьма по собственному, нежеланию.
Дрозд, в нашем огороде, добывал свой изюм.
Сидит, ой, нет, стоит, как цапля, посматривает на свою наживку, когда клюнет рыбка, а потом, потом наш дрозд, как цапля своим носом, стреляет в землю, где ничегошеньки не видела ни моя жена, и тем более я.
А он, дрозд, уже с большим энтузиазмом, и радостью на лице, поднимает свою умную головку к небу и мотает, помахивает огромной изюминой, – дождевым червяком, отряхивая с него землю, а может добивает таким образом, чтоб ненароком не дал ему сдачи, от такой удачи…
Для него такого, ростом не цапля, это прямо почти хобот мамонта, который мы вместе сжуём, как пелось в туристской песне. И съедобный, и деликатес. Конечно, нам было интересно смотреть на такой промысел. А жена, аж помолодела, и спела.
– Вот бы ты, так доставал из своей глины рублики, а то лепишь эту керамику, кому она сейчас нужна…
Видишь дрозд. Воот. Это хозяин.
Но чуть позже, ой мамочки, когда созревала ранняя черешня… они, дрозды, теперь, мать их за ногу, и скворцы, туда же их, к таакой маме, и подальше… даже синички стаями налетали на эту, нашу теперь радость, но никак не хотели, чтобы это была только наша пища. Теперь эта наша, уже бывшая, кладовая витаминов улетала на крыльях любви к ближнему, лесочку, где они и проживали в радости, в лесу, где кошки, их стимуляторы, не давали им покоя, спать и даже дремать, чтобы не улететь ненароком в райские места, не появлялись.
Обносили эту раннюю черешенку за пару дней. И никакие зримые чучела, угрозы шумом, звоном, не бранными, которые в словаре Даля, жена их не брала эти чудеса словесности, почти разговорными, словами не портили им аппетит. И тогда она уже не с такой радостью, слышала, как они эти дрозды поют не для славы… свои рулады.
Но, вот, бывает же такое, такоое. И не спрашивай верить или нет. Бывает. Сам пережил, удивился.
… Иду. Смотрю. Увидел. Возрадовался.
… Улица наша, Подгорная уходит в горы под самой высокой скалой по имени Утюг. Машины разносят пыль и щебёнку, здесь, внизу, а там, принесённую дождями – вниз, по всей дорожке… Собачки бегают. Дети катаются по рыхлой местами земле, на пятой точке, по бугоркам в пыльных осыпающихся горках, и, довольны.
Мы хоть в детстве катались на плотине дамбе, глиняной, – намочим, бывало жара, Крым, а тут пруд, гребля, плотина, и как сказочная гора, мы малышня, мочили, мочились, брызгали и водой, катались вниз как почти спортсмены на санках, только по прямой, да не по Питерской. А здесь, сейчас, в посёлке, просто улица и трескуны камешки, там, на дороге, гоняют и мотоциклы, и, квадроциклы и просто шустрые дурачки на всяких трескунах двухколёсных, без глушителей, пускают синие вонючие хвосты дыма, ну, прямо баба яга со змеем Горынычем на горящей и дымящей метёлке. И, и, тут у самой дороги сарай. Куры там, бараны, и, и вонь несусветная. Проходить, сквозь строй такого бараньекуриноскунсового аромата, но не степу, такого, душистого, – вино было раньше, при Украине, ошибка, но не инженера Гарина, … а мы – гулять с собачкой – тошно от такого совсем не походившего на запах мелиссы, или изабеллы в моей беседке.
В окне, где свет не выключают, курам на смех, нет, они, не очень там хохочут, как Запорожцы у Репина, правда сейчас в Третьяковке, а кур, – не пускают на улицу поклевать травку иногда, весной или после дождичка в четверг, погулять с песенкой призывной почти романс, петушка любимого, на свежем воздухе, неет. Не дают и такой витамин – озон, как говорят умники. А без света, даже такого, приносить и дарить свою глазунью хозяевам не смогут, – окошко, оказалось, маленькое, на верху, почти под потолком и сетка из ржавой проволоки, чтоб сдуру двадцать не захотели в самоволку, или лебедями взлететь под небеса. И, а, таам.
…….. Сидит, запутался в той сетке, дрозд. Он иногда поёт – плачет. Даа, подумал я, это тебе не моя гармошка и, Семёновна, с другими частушками. Дрозд иногда прячется, когда проходят люди. Не видят. Не ведают. Он в плену. Не может выбраться.
Иногда прилетает к нему его драгоценная, а может просто знакомый, друг, товарищ, брат, или сосед. Не похоже. Хотя и одёжка похожая, как у всех. Но появляются люди и опять он, за решёткой один. Прячется. А куда, всё равно его видно. Боится.
Дед, со своею бабулей, как всегда прогуливают своего барбоса и себя. Увидели, посмотрели, решили, – ничего не решили. Осечка, вышла, а не выход из положения,– плена. И чего ему там было нужно этому дрозду. Нам не понять и не добраться до этого окошка. Да и лазать по чужим огородам, ещё не поймут. Пришли домой. Вспомнили как он, дрозд тревожно, что-то говорил. Пел, но, увы, его языка мы не поняли. Дома попили чай и пошли снова к заключённому, по собственному нежеланию.
Рядышком на веточке сидел такой же дрозд, но бабуля, моя, каким-то своим чутьём, внутрешним, как говаривал наш батя, тесть мой, увидела, что это его пара, подруга жизни. Смотри, они похожи друг на друга. Как мы с тобой…
Это и у людей такое бывает, когда живут дружно, не так как артисты.
– Ну, смотри, похожие… правда, как вылитые, мы. Ага. Подумал я, но про себя. Тихонько. Чтоб не услышала. Похож на неё…
Какое у неё округление форм, а мой – инженер конструктор – ни фигур, не мускулатур, как говорят на Кавказе, щепки, гвозди, ну и мышцы, а у неё округлые телеса и вес – два моих, почти, но скоро будет. Старается.
А у них, дроздов, там, в другом месте, видимо, своё жилище, и, наверное, с удобствами не такими как сейчас, в больших домах. Цементные усыпальницы…
Но, как и зачем он здесь? Ближе подошли, решили, мы, спасатели.
Слышим, громко и тревожно, отрывисто она, или он, что – то чирикал, но по своему, не так как воробьи, – его всё – таки половина, постановили мы. Вот она и просила нас о помощи. Подошли ещё ближе, она сидит, не улетает, а просто взяла и перелетела поближе к этой самой ржавой сетке. Эх, вы, подумала, наверное, она, а мы увидели, что она совсем не боится нас, хотя, было близко и хорошо видно как вертит головкой. Редко, что-то говорит. Это была не песня, это был протяжный щебет. Так мужики иногда кричат, вопят на стадионе, – эх ты, мазило, а она, его спасительница говорила, нам тоже…
Эх, вы, глухие, тупые, слепые. Потом стала прыгать своими лапками, то к нам поближе, потом снова к нему к сетке. Приглашала. Показывала. Убеждала. Помогите! Ну, ну за мной. Вперёд что вы, мать вашу за ногу, ослепли, не видите, не разумеете?!
Бабка, неет, теперь бабушка, сердешная, рассердилась, нет, осерчала, и пошла стучать в разные двери. Должны же быть там люди. Дом большой двухэтажный, много хозяев. Никто двери не открыл.
… Спасительница, не подруга, серьёзнее, не позорное, как у людей гражданский брак, – бракованные, – чужие так не волнуются, она, опять, что то говорила, говорила, щебетала так же отрывисто и громко. Убеждала. Похоже.
… Стемнело и мы ушли домой. Ночью может и сами разберутся. У них зрение получше нашего, моего, стариковского, глаукомного. Послеоперационного.
Утро, хоть и не туманное, и, совсем не седое, но дождичек, хоть и не четверг,– был. А они, разлучённые так глупо, сидели почти рядом. Она, как мы решили, постановили единогласно, – голос деда не в счёт, почти как всегда, и потому стояли, молчали, грустили. Они, птахи тоже были рядом. Пленённый, по собственному нежеланию за проволочной сеткой, и она примостилась на оконном выступе.
Рядом, но… так далеко…
Да и у людей такое бывает.
Жааль…
Мы, когда уходили, бросали туда маленькие кусочки хлеба, остались малые крохи. Видимо умудрились поужинать, хоть и скромно, почти наши пенсионеры перед праздником, – день, долгожданный – пенсии.
Приходили днём и она, его верная, была рядышком, – с ним. Жена, моя всевидящим оком, не то, что у меня, не левым и правым, – только правым… зорко посмотрела, усмотрела, увидела и сказала.
– Смотри, спали с лица, оба. И она не ест – солидаарность…
– Я согласно кивнул головой и… пропел, на пианиссимо, почти шептал песню соловья… – как у дятла,
– И щёки не висят, как… у, да нет, не у тебя, бабушка…у, у – хомяка. У, них, ээтих, зверюшек, запасливых, – защёчные мешки. А у хавроньи сало… Она двинула слегка меня в бок, и, мой магнитофон потерял звук.
– И как только ты это увидела. Молодец. Ах, какая ты умница, пытался я войти в роль защитника на суде… – самом справедливом суде.
Лишь на третий день нашли хозяина.
Молодой парень, удивился и сказал, что видел их, двое были, а чего и не подумал, не увидел, что он там, да ещё и в плену. Пообещал выпустить и быстро укатил по делам на жигулёнке.
Мы навещали их, двоих ещё несколько раз, но вечером уже не было этой влюблённой пары певчих. Сетка валялась внизу около сарая. А я, пивка хватанул по такому радостному поводу, да ещё такому дивному и, спросил, но потом пожалел об этом недипломатическом воздействии, на нервы моей, не дроздихи.
– А, мадам, драгоценность моя, – нет ли у нас с тобой такой сеточки, как у этого дрозда.
… – Ох, и пожалел же я о таком резюме, утопающего в своём юморе смельчака…
И, грешник, подумал, а нафига, как говорит жена, я леплю эту керамику, пишу картины, которые финны предлагали разместить у них там, рядом с Рерихом, в городе Хамменлине. Зачем? Может, заблудилось, это в голове, – укрепить себя в мысли, что не зря хлеб жевал, а не переводил продукты для приготовления удобрения.
Проще живи.
Жуй.
Плюй.
Ешь.
А судьба дроздов?
Славная.
Поучительная.
… И.
Хозяин рассказал.
– Они потом, на другой день, прилетали туда. На то место, которое чуть не стало лобным, как на Красной площади в Москве.
– Сетки уже не было, но сидели там, в этом окошке, и вы знаете, как они пели.
Он, хозяин курятника, как то с грустью продолжал.
– Я очень занят, такая работа. И дома бываю мало, всё в разъездах, всё некогда, бывает, и поесть не успеваю, звонок, на колёса, погнал. Дела. А тут такое. Я даже стоял и слушал – Пели вместе. Дуэт. Надо же птица, мелкая тварь. А ведь как могут!
… Неужели они исполняли нам, гимн, нет, заздравную песню, благодарность за спасение?!
Учили, как наам нужно жить.
*
– Слушать и слышать.
– Понимать.
– Уважать и беречь.
Любить и радоваться.
Возвращение жизни
Деревушка утопала в зелени. А внизу – огромный длинный пруд с большими ивами, с заливчиками, тиной. Потом – водосброс и остатки водяной мельницы. Торчали почерневшие сваи. Валялся один жёрнов. Вечерами у пруда много рыбаков: попискивала вода от рыбы, булькало что-то в тине. Рыбаки на берегу волновались, судачили: какая же это рыба, а как бьёт хвостом по воде. Бьёт, а на крючок не идёт, леший её подери. И уж если кто-то подсекал карпа или щуку, совали подсаку, тащили на берег, рыба извивалась, сверкала чешуёй. И, смакуя, медленно рыбак снимал её с крючка, небрежно бросал в траву, и рыба таращила безумные глаза. Хватала судорожно ртом воздух, двигала жабрами, а рыбаки стояли и беседовали. Дёргались и тонули поплавки, а они:
– На пять кило рыба – не меньше.
– Э, э, больше, каких пять, смотри, во!
Среди стариков стоял, чуть в сторонке, сухонький, беленький. У него уже плескалось что-то в сетке, и он спокойно подёргивал удочкой, а потом заталкивал туда очередную рыбёшку.
– А ты знаешь, у этого деда что-нибудь можно найти для выставки.
– Он учитель, черчение и рисование в школе преподавал. Теперь на пенсии. Картины писал раньше. У нас в районных выставках всегда участвовал. Хочешь, сходим завтра к нему.
Директор Дома культуры занятый. Искусство любит, ну танцы там, пляски, агитбригады – это дело, концерт может на полевом стане дать, и на ферме, потому все силы тратил на эти виды работы. А изобразительное? Только морока. На выставки никто в деревне не ходит, только эти полстены: ковры, картины – морока, да и только. Потому методист-художник из области ходил с ним по дворам и выпрашивал, высматривал.
И раскрывались сундуки заветные, доставались старинные панёвы, кокошники, пояса, шитые и плетёные шерстью, а вот и знаменитый спис, орловский, почти златошвеи работали, без всякой современной стилизации, а шили так, как пели, пелось, вот и получалось песня в колорите и ритме строчек этого рукоделия…
И какие там законы. Бывало, встанут бабы утром: мороз-то, мороз нынче, сегодня и списывать можно. Морозец, воон какие узоры вывел.
… Сидели у окна и вышивали, глядя на, на стёкла, его, Мороза работу.
Но на деревне одна и была, у кого узоры лучше, да красивее были. Она то и шила, вышивала всем свадебное да в красный угол.
Владимир Никитич жил со своей женой – старушкой, сыновья разъехались. Вот они и доживали век в своей избе. Внутри чисто, прибрано. На стенах висели в рамках копии с картин Брюллова, Шишкина. Тумбочки, столы покрыты беленькими скатертями, салфетками – всё расшито узорами, цветами, петухами. Половицы застланы домоткаными дорожками. Хочется погладить их босой ногой. А мы стали у входа обутые и нескладные перед этим уютом и теплотой.
Директор помялся, проговорил что-то нечленораздельное, снял шапку.
– Не ждали. Ничего, сейчас всё объясню.
Он посмотрел по сторонам. Обвёл взглядом стены, картины, копии.
Старик сидел у окна, отодвинул сковородку с жареной картошкой, вытер бороду, повернулся к нам.
– Ну, говорите, люди добрые. С чем пожаловали, с хорошим или плохим? Говорите. Рады видеть гостей в своём доме. Говорите.
Директор снова почему-то застеснялся, но начал:
– Вы, Владимир Никитич, когда-то участвовали в наших выставках. Так вот…, что у вас…
– Э-э-э, голубчик, давно это было.
Он помолчал, подвинул сковородку, нанизал румяные кусочки картошки, сверху колечко зелёного огурца, но потом отложил вилку, подвигал сковородкой и снова притих.
– И краски есть, и холсты стоят, и картон, вот этюдник пылится, а охоты нету. Не то, что раньше. Нет той тяги, что была. И глаза уже плохо видят, – краски какие то серые…
Вошла старушка, полная, седая, какая-то домашняя, уютная. Старик засмеялся как-то холодно, нехорошо, потусторонне. Будто это не он смеялся. А там что-то сверху, чужое хихикало, а ему до этого никакого дела не было.
– Вот приглашают на выставке участвовать.
Старушка посмотрела на деда, потом на директора, затем осмотрела методиста. Стала рядышком с дедом, как около маленьких встают, чтобы утешить их или приласкать по головке.
– Не те годы, чтобы на выставку ему, болел он эту зиму, совсем плох стал. И лечиться не хочет, как дитя малое. Забывчив стал. Плох, ой, плох. Скажу ему: принеси дед ковшик или там ведро, он пойдёт и забудет, зачем ходил. Да, спасибо, ученики заходят, навещают. Шевелят его, а то, как на пенсию вышел, и всё тут. Скрутило его, а лечиться не хочет.
– Э-э, мать, хватит тебе, лечиться да лечиться, пусть молодые лечатся да пилюли глотают. А мы уже пожили своё, нам уже пора. Пилюли переводить…
Снова тишина. Дед взял вилку, сунул её в рот, и его сплюснутое с боков лицо вдруг смялось, стало коротким, а нос кивал, как пальцем, как – будто звал к себе, двигался в такт челюстям и заглядывал в глаза цвета выгоревших на солнце васильков.
– Дедушка, а не знаете, может, кто из соседей или знакомых вышивает полотенца или из глины что делает, может, корешки у кого есть из леса, фигурки зверюшек. Может, в соседних деревнях. А? Не слышали?
– Э, голубчик, есть, есть. Знаешь деревню Верхняя Гнилушка? Так вот там кувшины из глины делают и уж очень забавные пистульки, похожие на свисточки, с росписью. А чуть дальше, за лесом, Каменка – там пояса расшивают да полотенца.
Умолк, потёр, сморщив, лоб. А потом где-то там далеко-далеко в глазах сверкнул лучик или лукавинка. Он ещё не улыбался, но в нём уже рождалось что-то светлое, живое, и он рассказал, как до войны ещё был у него корешок. На берёзе нашёл, наплыв чудотворный такой. Ну, точно, Лев Николаевич. Я его, говорит, стамеской, ножичком. Ну как есть – Толстой.
… Немец, когда отступал, нас всех выгоняли из домов, кто в чём был, так и шёл, гнали нас. А последним шёл факельщик и, стервец, поджигал. Ну, пошли мы вон к тому лесу, я и убёг по овражку, по кустикам, лесочком, лесочком – своя земля упрятала, уберегла… А многие тогда в том лесу и полегли.
Пришёл, а оно уже сгорело, и он сгорел. Сгорел. Сжалось сердце. Толстого я больше не видел.
Снова у Никитича заулыбались глаза и он, проглотив ещё немного картошки, показал нам гипсовый бюстик, чем-то напоминавший его самого.
– Ученик мой делал. В Москве учится, в училище. Прямо здесь из гипса лепил.
– А из корешков ничего нет, хоть что-нибудь.
– Там вон, в чулане, собачка из корешка, ну да это просто так. Ну-ка, мать, принеси, в чулане она.
Она быстро вернулась, вытирая что-то фартуком.
– В тазу, в извести лежала.
На столе появился причудливо изогнутый корень, почти не тронутый рукой человека. Это была собачка: она присела на передние лапы, выгнула спину, бойко вздёрнула хвост. В ней столько было движения и лай, деревенский, лихой, но лай беззлобный, она робкая, как старик. Добродушно лает. Ведь бывает так? Бывает.
Слушала бабуля, а старик стоял с широко раскрытыми глазами, слушал, слушал и смотрел.
Он ещё не верил, что она будет на выставке, да ещё и областной. Не верил, что может что-то сделать, чем-то жить, и он стоял и смотрел на мир новыми глазами, поголубевшими, не выгоревшими, живыми. Он улыбнулся, вытер бороду, задвигал сковородкой. Снова потёр бороду, засуетился. Она тоже потёрла глаза, поправила передник:
– Ой, батюшки, а что же вы стоите, садитесь, садитесь, гости дорогие.
Она смахнула передником чистые табуретки, подвинула поближе к нам.
– Ну вот, старый, ну вот. Заладил: помирать пора. Ну вот, ну вот тебе и работа. Да он и к выставке ещё что сделает, сделает.
Они вышли.
У дома лежали в тени деревьев, на зелёной травке в холодочке краснопёрки, карпики, кот наводил здесь свой порядок. А они прошли через двор, дорогу, спустились в овраг. Потом поднялись в сад.
… А у дома.
На зелёном пригорке,
Стояли рядышком,
Совсем рядышком,
Оба седые,
Помолодевшие.
И смотрели.
Смотрели далеко, далеко.
Смотрели в жизнь,
Засветившуюся
Засиявшую надеждой творчества.
БОЖЬЯ КОРОВКА
Шёл обычный урок. Но это не совсем простая школа и уж совсем не такие одинаковые ученики, под гребёнку, как грибы опёнки. И урок,– скульптура. Знай наших, – художественная школа. Ребятки пятый класс, общей школы, а здесь сейчас, эти чижики, как мягко с любовью он иногда обзывал – величал и гладил, их светлые макушки этими словесами. Тема была почти свободная, отразить в своей работе самое интересное, что произошло или случилось в такое счастливое время, каникулы.
Пластилин и керамическая глина были в их послушных ладонях и её уже пустили в ход, почёсывая затылки, двигались мысли бодро. Чего бы это такого выдать, да ещё и в объёме, фигурки.
Самые шустрые, к средине урока показывали маленькие непонятные игрушки, – воспоминание о детстве, а шустрый Шишков, его так и величали не по имени, слепил божью коровку в натуральный размер, – все рассмеялись. Но преподаватель, рассказал, что такое нужно лепить в школе, где готовят медальеров, – миниатюра, или такая мелкая пластика – скульптурки творят косторезы. Все затихли. А божья коровка была очень даже тёплая по настроению, и вызывала скорее улыбку, а не смех сквозь слёзы. Кто – то из ребят тихонько даже прочитал, нет, скорее пропел. Это была считалка, или просто блик радости детства, божью коровку, которую тогда ещё, называли, величали…
– Солнышко,
– Солнышко.
– Полети на небо
– Там твои детки,
– Кушают конфетки…
Все затихли.
Работа юных скульпторов, пошла своим чередом.
Конец урока. Просмотр.
И, вдруг такое…
Среди почти игрушечных скульптурок – перекличка с детством, были разные, – животные, птицы, дети с удочками, и…вдруг, такое.
Выдал.
Корова.
И, пацан…
Сидит, под коровкой согнулся калачиком…
Обхватил колени руками и голова на коленках.
Потом спрашивает,
– Иван Николаевич, Голова не держится,
– У кого?
– Твою, мама с папой прицепили хорошо.
– Нука, поверти влево вправо. – Нет, всё нормально. Хорошо держится.
– Да. Нет не у меня, у моего монумента.
– Да ты шею сделал как у гуся, куда ему такая.
– Не могу.
– Каркас нужен.
– Вон проволочка, – три кусочка и порядок, три проволочки…
– Нет. Я сэкономлю, две поставлю…
– Витя Панков
– Ты что пришёл учиться или экономить?
– Шишков…
– Учиться экономить.
А Рулёв Коля подвёл черту…
– Головой тоже нужно работать.
– Шевелить шариками.
*
– Ну, дорогой, такое смастерил, прямо композиция, тема.
– Таак, посмотрим. Послушаем, почему вдруг он очутился под коровой. Кто там примостился так уютно.
– Ты это?
– Да?
– А чего это вдруг туда залез, под коровку?
– Она просила?
– Бурёнка. Да?
И смех и слёзы, конечно не натуральные, но огорчение было, все притихли. Успокоились, и он тогда рассказал просто и быстро.
… С родителями отдыхали в деревне и ходили за грибами, далеко от дома. Пошёл дождь. Очень сильный, и они, конечно промокли. А стадо коров, спокойно стояли и ничего, не боялись промокнуть и раскиснуть как дорога в деревне, и они поскорее вернулись домой, а потом.
Потом, когда уже были дома, прочитал рассказ, американца, а таам. Ух, история. Надо же, говорил он, какие в Америке умные коровы, умнее своих хозяев.
… Тоже, там, был сильный дождь, даже с градом, а пастушок не был готов и просто сел на травку, согнулся калачиком и просил только громовержца, и Бога, что бы дождь скорее кончился. А он, холодный, резкий лил и поливал. Мальчик только молился, что бы скорее согреться и как то спастись от такой напасти.
… И, вдруг он почувствовал, услышал, что дождь ещё шумит, хлещет, а ему ничего, не так долбает по ладоням, которыми он прикрыл голову, и пронизывает всего насквозь. Мало того ещё и согрелся. Потеплело. Он ещё раз прочитал молитву и открыл глаза. Пахло молоком и коровкой, и, и увидел, ноги, копыта, а потом понял, что это ноги бурёнки. Она стояла над ним и мягко жевала. Это он знал, пережёвывала пищу, это у них такое устройство, или привычка смаковать любимую травку по второму разу. И, странное, рассказал Витя Панков, задумчивый и умница, был сильно удивлён таким поведением коровы. Как это она догадалась и вообще думает. Да ещё так, – думать и помочь в такой опасности ребёнку.
Восторгов было конечно много, шум, обсуждение, всем косточки перебрали воспоминаниями и всякими случаями. Особенно, когда бодаются и коровы, и бычки и, конечно козлики. Хоть и красавцы с серёжками и бородой с большими рогами.
… Композиция, такая странная, – пришлось усадить пастушка рядом, а коровку уложить. И композиция, и работа приобрела свою законченность, хоть и не в такой форме как у него первоначально. И ребята, и он сам, автор остались довольны. … Урок, конечно, продолжался, были удивлены, как это так, ух славная история. Хотя она к нему, автору не имела никакого отношения, не с ним же чудо было, но все согласились, что это, сила,– думающая бурёнка и, конечно собеседники, будущие может и не художники, но уже потуги на мудрецов. Он, потом после переменки, уроки были спаренные, по два часа, занятия.
И тогда преподаватель рассказал, как и его самого козёл учил уму разуму. Опять Витя выдал.
– А кто кого учил кто из них козёл. Потом извинился и сказал, мудрено говорите, товарищ преподаватель. Козёл учит преподавателя. Будущего художника?
А.
… Было это в Крыму, он ещё учился в пятом классе, ну почти ваш возраст, и мы, пацаны, всегда вытворяли, баловались, как нам казалось, то на свинью залезем, покататься, то перцем натёрли как то, где не надо, козлу. Он, правда, виноват был, – пожрал, как мы тогда оправдывались саженцы около школы, которые мы должны были растить и поливать водой всё лето, в каникулы, хотя колодец был не очень близко от школы.
Потом, как то на спор, я, конечно, похвастал, что завалю козла. Он, правда, хоть и не великан был, но уж и не такой как я. И вот схватил его за рога, но не сбоку, он вырывался, развернулся, и стал на задние ноги. В стойку боевую. Ух, и грозой же был для нас, всегда нападал первый, все это знали.
Но по росту я был чуть выше его, а, он – ррраз, и, завалил меня, хотя я уже держал, неет, скорее держался пока за рога. Свалил и прижал к земле.
– Ребята и орали, от страха, и смеялись, а я пытался свернуть его голову, в сторону, за которые держался двумя руками, но он, стервец, шея была сильнее моих рук. Ребята прыгали, кричали, отвлекали, пугали его, поддавали ногами, дудки, он прижал меня прямо в грудную клетку.
– Больно.
– Ой, мама.
– Лежу, не дышу.
– Прижал стервец…
– Думаю.
– Хотя время секунды…
– Сообразил.
– Можно.
Со всей силы крутанул его рога в другую сторону. Он не успел среагировать, так как я резко повернул его, в ту, другую сторону, куда он не ожидал.
– Козёл брыкнул и свалился, на бок, а я – кругом, бегом, и все рванули, подальше, а куда и глаза не глядят от страха и опасности. Все врассыпную, в разные стороны.
Это был драчун козёл и мог, было дело, гоняться за нами. Хобби у него такое было. Резвиться. Потом мы, правда, ему дали сдачи. Навалились на него, когда из корыта пили воду. В полдень это было, обед. Стадо было у водопоя журавлик и корыто, мы его одолели, количеством, а не качеством.
– Подержали. Привязали банку железную к рогам, а туда камешек, и тиранули перцем, он вырвался, а мы далии дёру. Потом смотрели, он мотал головой, прыгал, как в цирке, а камешек там тарахтел. Мы хохотали, а ему было не до смеха. Но потом банка свалилась, а мы опять кто куда, разбежались, рванули без оглядки, аж засверкали пятки. Ходили то всегда босиком.
***
… Вот он, теперь, древний пенсионер, тот учитель, в художественной школе, а, тогда, только окончил педагогический университет, и защитил диплом по скульптуре, завёл с ребятами разговор о поведении и понятиях братьях меньших. Посмеивались над такими братьями. А он, рассказал тогда ещё им историю.
… Война, тогда шла жестокая, страшная, и по приказу Сталина, всех животных старались угонять подальше от линии фронта, чтобы фашистам жрать было нечего. И особенно нужно было сохранить ценные породы. Потом, после войны восстановить народное хозяйство, колхозное животноводство.
… Он, преподаватель, был ещё маленький, но помнит и бомбёжки, и похороны, людей после такого страшного налёта авиации.
… Прибыли в далёкий город Баку. Там везде скважины и нефть прямо по ней ходили как по мягкой подушке.
Фронт уже уходил от Новороссийска, а мы, кочевники уже гнали стадо обратно, от Новороссийска.
Ну как жили там переселенцы, не малина, а животных сберегли. Хотя при налётах авиации гибли и люди и, конечно наши кормилицы коровки.
В нашем стаде был бык. Племенной, его очень ценили, как же хозяин стада, улучшает породу, ещё был такой же бычок молодой, но он ещё не мог заменить того большого и сильного красавца. А этот бык, взял и влез в это нефтяное месиво, там ещё и грязь с водой.
Все сильные мужчины собрались. Но их было мало, здоровые все на фронте, а эти или уже отвоевались, контузии, ранения, однорукие, да и ноги не у всех остались парные. Не могли они, такие, помогать женщинам этого быка вытащить из липкого грязного месива, почти вулкана. Сели, отдохнули, отдышались, посовещались и решили ещё попробовать. Жалко, такой красавец. Да и как без него.
Подошёл с радостной вестью, по радио передали только что наш руководитель, демобилизованный, по ранению, был хороший агитатор, его всегда слушали и слушались, как командира. Он подошёл и увидел, а тот уже по брюхо был в этой клоаке, вязкой и тягучей. А на столбе, недалеко от этого места, такого теперь страшного, висел репродуктор.
И.
… И вдруг он, громкоговоритель наш, связь с Москвой, зашумел, заскрипел и, и громко так, голос Левитана, объявил, что наши войска, разгромили армию Паулюса, а его самого, взяли в плен, и, теперь ещё ближе наша победа,
– Паулюса разбили, урра, наши перешли в наступление, фронт пошёл вперёд, на Германию.
Что тут было. Все кричали ура. Смеялись и плакали. Наша взяла. Так их, гадов.
И от такой вести, которую долго ждали и дождались, радостной, закричали ура, и, и, со страшной силой потащили этого быка пошёл, и, и пошёл, двинулся с места такого жуткого, бык потихоньку из этой пропасти. И, выытащили его. Вот, что значит думать, верить и убедить…
А доярки и гонщики табунов, потом чистили, скребли, мыли глиной этого быка- бугая, и радовались, и дали ему имя, Паулюс…
Может теперь скоро домой двинемся, кто на Украину, а мы в Крым и коровок и сами, и уж конечно не будет бомбёжек.
А руководитель потом говорил, что все услышали, силища какая наполнила души людей радостью, и вот смотрите, подумайте, даже бык, хоть и не человек, тоже понял,– помог нам и себе.
Радость это сила. Богатырская.
Было понятно только, что пять женщин, не совсем здоровых и могучих, от такой жизни, да ещё и малярия доставала. А лечить нечем было. Лекарств никаких у нас не было. Они, тогда не смогли бы спасти быка.
Да и ребятишки были худенькие. Молоко всё забирали, говорили для фронта, а сами горцы тащили всегда, себе. Это потом мы узнали. Так ребятишек своих, поили отпаивали молочком прямо таам, где доили коров. Они подходили с кружечкой, по одному и потихонечку, из ведра брали и быстро пили. Подкреплялись…
… К нам на ферму, где мы жили в землянках, а коровки просто в загоне, приходили страшные разбойники с ножами за поясом, а местные, говорили нам, что это горцы, горные бандиты. Грозили, показывали, руками на себе, как они будут резать нас, русских, помахивая ладонями себе по шее, по горлу. Было, конечно страшно. Потом только, чуть позже, когда погнали немцев от Новороссийска, они эти горцы ушли. А мы, облегчённо вздохнули.
… Потом у нас был праздничный ужин. Он, руководитель, даа, фамилию бывшего фронтовика, забыли, мама не смогла вспомнить. Он сказал, не верите, бык хоть он и бык, а понял своё положение, разве смогли бы эти приморённые такой жизнью женщины, вытащить, одолеть такое. Бык понял и сам грёб своими копытами. Вот такой сказ, бабоньки наши дорогие, труженицы и спасатели, такое стадо уберегли.
… Прошли годы.
… Он, преподаватель, бывший, теперь давно на пенсии. Сидел на своём крылечке, пригрелся на солнышке в осеннюю пору, и вспоминал, вспоминал этих кормилиц коровок. Вспоминал все эти грустные и смешные случаи, с козликом, и героем,– племенным быком, могучем красавце, хозяином стада бурёнок.
Теперь жил в посёлке, в горах, где тоже, не так давно, паслись целые стада коров. И фермы были в деревнях и сами колхозники, и жители радовались, своим кормилицам. Но вот, пришла пора, и всё это ушло в никуда. Нет колхозов, нет доступных и вкусных ягод и фруктов. Нет и молочной кухни, где готовили малышам всем, не только колхозным.
Увы и ах.
А годы летят.
*
… Пропало. Разогнали. И редко теперь по опустевшим полям ходили, бродили и лошадки и конечно паслись коровки.
И вот мимо, по дороге,– асфальт, бредут две коровы. Иногда они оставляют на этой и так запущенной дороженьке, свои лепёшки. И никому нет дела, нужно ли их кормилец командировать на поле, на весь день. Хозяева идут следом муж и жена, иногда парень школьник. Сначала они своих бурёнок водили на привязи, а потом просто длинные две верёвки и сзади подгоняют их до места выпаса. И всё бы ничего, привыкли к ним, таким. Но эти несчастные, очень худые, рябые коровы почему то были всегда очень грязные.
Хозяева прибыли из дальней стороны, средней Азии. Там песок. Самум, и видимо так было принято держать и не убирать за ними. Странно и страшно. Им же с засохшим на боках кизяком, в половину всего живота, каково.
А, вам, таким, хозяевам…
Смотрите. Думайте.
Так только мачеха в сказках может…
Дед хотел сказать.
Кожа любого живого и, конечно не только человека,
Дышит.
А
Эти.
Чем.
– Что вдыхают…
А.
Это.
… Было это в древнем южном полушарии. Готовили героя юношу к выступлению в роли святого Ангела, и, и покрасили его золотой краской. На высоком подиуме, славы, принародно он, юный и красивый умер.
Кожа не дышала. Он задохнулся.
А теперь представьте себе, как дышать кормилице коровке в этом, не высыхающем навозе…, не страшно. Вам, не страшно.
… Как и чем они дышат…
Смотреть, как, ваши кормилицы ходят в такой броне, как тот золотой юноша…
Вам не страшно смотреть в злые глаза людей, которые любуются таким… Их пожелания, конечно, не быть здоровыми, как эти,– мученицы.
А Таам.
На Небесах.
Всё видят.
И вам перепадёт.
Возвратится содеянное.
Потом только будут мысли…
Только такие
За… что?
Но.
Не вернуть время.
А всё очень просто. Все наши дела и, даже мысли записываются, в ваш магнитофон, и, будут потом показывать этот страшный фильм, ваших дел, таам. Постоянно и ох не весело будет вам.
Дуумайте…
*
… И он, дед вспомнил как у них уже после войны, пятидесятые годы тоже держали, так тогда говорили, держали почти все, кормилец этих. Да ещё и были госпоставки, нужно было сдавать молоко государству. Не всё но…
… Наш домик стоял на бугорке, улица была, правда всего пять домиков саманных, крыша двухскатная, крыша глина. И травка. А у этой одинокой женщины с двумя детьми вообще землянка. Хотя прошло уже целых два года после победы. И один, совсем не домик, у мамы, двое ребятишек и совсем не домик даже такой, как и у нас кухня, печка и одно окошко, и зальчик тоже одно окошко.
Но были арыки, арыки, были, качала водокачка, поливали огороды. Степной Крым. Но вот из арыка воду не брали, а ходили на колодец, красавец журавлик, ах водичка, ох свежа и холодна. В жару отрада. А нам корову свою нужно было водить на водопой к этому колодцу. Расстояние небольшое, но на коромысле два ведра, или одно ещё труднее нести и коровку вести к этому журавлику. А там, у колодца, стояло большое корыто, вечером и утром стадо своих и колхозных коров поили там в этом большом деревянном корыте. Но зимой уже они кормилицы наши были дома, и нам приходилось или приносить коромыслом или вести её туда. А наша Немка. Так почему, не понятно до сих пор. Почему её так придразнили. Тогда память войны и слово немец было самым страшным словом, хуже злее русского мата. Вот чудеса.
Немка…
А она наша красавица кормилица, из общего корыта не желала пить. И я, тогда журавликом доставал ведро наливал в своё и пытался её напоить.
Она. Как и всегда непонятно почему, носом вертела, головой крутила, а потом только начинала пить. Но вот беда, никогда не выпивала и половину нашего ведёрка. И, тогда я набирал ещё раз журавликом и нёс это ведро домой. Веду её и ведро полное, тяжеловато. Приходим, мама спрашивает. Пила она? Сколько? А ведро стоит и она, вредина, всегда было начинает пить и почти ведро пустое. Мать, конечно, делает мне замечание, а почему она там не пила? И, бывало, получал хороший нагоняй стимулятор, за плохое отношение к нашей кормилице.
И.
… И, снова, два, теперь заполненных чистой, колодезной водицей ведра на коромысле, а дорога, хоть и не далеко даже пятьсот метров не было, но от колодца до дома приходилось топать на подъём. Хоть не велика, но горка.
… Ух, эта Немка.
– Фашистка.
Но, когда она, эта хоть и немка, но не настоящая, вражья сила, приносила телёночка, а нам потом доставался священный напиток- молозиво.
А.
Ряженка… и много чего готовили тогда в те, ещё не совсем сытые кормёжкой годы. Отца снами уже не было. Погиб. Здесь в Крыму.
… А мы теперь почти счастливы, хотя память сохранила то солнышко, которое было тогда, до войны, мы были все живые.
Сейчас радовались, что был отчим, да ещё и зоотехник, помощь хоть не так как почти у всех теперь жителей, которых просто звали, не величали, – сироты.
За Немку нам доставалось, когда у нашей кормилицы прилипало ночное пришествие коровьих лепёшек мало соломки подстилали. Это была наша с братом работа, обязанность. А, она и прилипла эта лепёшка, которую всё равно сушили и вот тебе кума, совсем не… новый год, но топливо. Топили многие, да почти все – ки зя коом. Летом готовили благо солнышко почти сушильный шкаф, где готовят почти иностранные блюда, теперь, электричеством. Чудеса этого времени.
А.
А тогда отчим говорил, что чистая коровка и молочко почти святое, целебное, и, что от грязной коровки молоко вредное. Животы дует. А колхозных доярок вообще наказывали, если бурёнка была, и увидел зоотехник…в лепёшках.
И, уж, конечно чудо судьбы, я потом уже почти взрослым оказался работником на М.Т.Ф. и величали меня по специальности,…скотник. Хотя уже как специалист, тогда это было так,– окончил ремесленное училище, судосборщик, и вдруг угодил нет, не тюрягу, как тогда величали это тоже учебное заведение, но работал по специальности, строили в городе Керчь корабли. И даже был и в радостном положении художник цеха номер пять.
А.
А потом рванул на Кубань и, новый почти, но не цех, скотный двор. И я главный скотник.
Звучиит…
Судьба судьбейка, а жизнь копейка. Говаривали так…
… А сейчас.
А здесь.
А такие коровки.
И…
Сколько их,
Четыре.
И.
Ходят. Шатаются. Не на батуте играются… прыгают, ногами еле дрыгают, тощие. Ох, а ведь это нужно, должно, знать.
И
Хозяевам
Фальшивым.
Четырёх великомучениц.
РОГАТКА
Получилось всё это неожиданно, и они теперь все вместе сидели и молчали. Интернатовские пацаны и взрослый мужчина, сидели на камнях, на бревне, и просто на горячей земле, разговаривали.
Страх прошёл, да его почти и не было.
А рогатка, быстро была спрятана за пазуху, того, который постарше.
… Бездомные, заброшенные родителями, воспитателями и судьбой, часто слонялись в поисках чего угодно и часто в этой горной деревушке видели, как их вёл воспитатель. И ребята шли, и хватали, грызли зелёную, хотя уже пожелтевшую алычу. Морщились их кислые и без того мордашки, и было такое, что тут не только Москву увидишь, а ещё и подальше. Они первыми пробовали не совсем созревшие орехи грецкие, их руки в эту пору всегда были чёрными от зелёной кожуры.
… Собирали где угодно, пустые бутылки, сдавали их, покупали печенье, пирожки, и, хоть один чебурек, один на двоих, иногда и селёдку, ели её тут же, на дороге, без картошки и хлеба, разорвал пополам со всеми потрохами и пошло поехало, вкуснятина, причмокивали и радовались.
*
– Ну, скажи, зачем тебе рогатка?
– А?
– Так. Стрелять…
– В кого?
– Куда попаду…
– Ну, вот представь, из этой рогатки, камешком, да в тебя, по лысине, голове.
– А…
– Нее, больно…
– А в птичку или собаку?
– Птичку подобьёшь. Птенцы погибнут от голода.
– Вас в интернате, хоть плохо, не так как дома, но кормят, а птенцы просто погибнут.
– Дошло?
– Ага…
– На, твои тетрадки и книжки. Не понесу я их директору.
– Он строгий у вас?
Молчат.
– Злой?
Помолчали.
Выдали…
– Зверюга.
Второй, который был готов в любую минуту рвануть во все лопатки, тоже подсел рядышком. Успокоился. Сопит. Смотрит из-под бровей.
– У меня есть сын, правда, чуть поменьше вас, ходит во второй класс. Увидел как то, и он, рогатка, пистолет из чурки и резинки, алюминиевые пульки.
– Я усадил его рядом. Взял резинку, оттянул и, врезал ему по ноге, как по мухе. Он скривил свою хрюшку, но не заревел. Потом ему рассказал тоже, что и вам.
Вечером и на другой день мы мастерили ему рогатку. Расставляли консервные банки и стреляли. Я попадал лучше, он злился, но что делать.
– А и мы, в таком возрасте переболели этим, но нас учили проще, ремнём, или кнутом, и особенно не рассуждали. Но было больно и понятно.
А сыну своему, сказал, что если увижу или узнаю, что стреляешь по живому, накажу. Если не я, то дедушка Бог накажет.
– А такой болезнью не все пацаны болеют, есть занятия повеселее, – интересные и полезные.
Он у меня любит листать толстую книгу,– есть такая редкая, там собрано много икон разных веков, – собрание живописи прошедших времён. Сам листает эту мудрую книгу. Просит, часто чтобы я доставал ему. Она большая, толстая, тяжёлая, и укладываю её на диван, ему так удобнее, стоя смотреть. И, долго, очень долго стоит и смотрит и спрашивает. Почему Дедушка Бог такой серьёзный. Вот мы с ним и проходим эту науку. Там и Георгий со змеем ему очень нравится, да и другие портреты,– лики святых.
И тут пацан, странно, непонятно, посмотрел на меня.
– Я сначала думал, что у него белая голова и белый чуб. А у него не было ни одной волосинки на голове.
А глаза…
Один глаз полузакрыт, второй, – глазница пустая.
– Долго говорили о судьбе, наказаниях, о том, что за грехи родителей расплачиваются дети, и, даже то, что они есть в интернате, – это тоже испытание и наказание для родителей и, конечно, для ребятни, для вас…
– А, если вы не подумаете об этом сейчас, будет ещё хуже. Но это не должно перерасти в постоянный страх, наоборот. Вы должны радоваться такой красоте, которая окружает вас.
– Люди живут и в пустыне и во льдах, а тут, у нас, в Крыму благодать!
– Радуйтесь.
– Вас ведь три раза в день кормят, спите на простынях, тепло зимой не жарко летом.
– И самое главное, ребята, не делать зла.
– Вот и попробуйте так прожить один день, что бы улыбались все, с кем ты встречаешься и живёшь, а не только твои друзья.
– А вечером лёг в кровать и улыбнись, и скажи себе сам и Господу.
– Учителю или своему другу, что ты сегодня сделал хорошего.
– Порадуйся птичке, поющей на ветке.
– Посмотри, как воон, там, на горке, петух в штанишках, ходит важно как павлин, поговори с ним… как с другом, скажи ему какой он красавец.
– А потом посмотри на себя в зеркало через неделю. Месяц. И тогда с твоего лица исчезнет гримаса озабоченности.
– Оно улыбается, и ты увидишь, как тебя полюбят твои же друзья и даже чужие люди…
– Дядя, ты поп?!
Друг его долбанул в бок.
– Нет, я не батюшка, мне ещё далеко до него.
– В твоём понимании, – толстый, машет кадилом и гребёт деньги лопатой.
– Да?
– А ты знаешь, чтобы поступить в семинарию нужно иметь слух как у музыканта и голос, он должен уметь хорошо рисовать, иметь отличную память, чтобы молитвы выучить…
– Ты, учитель?
– Нет, но преподавал 15 лет в художественной школе. А сейчас кто его знает, кто я?
– И рисую и леплю, пишу этюды акварелью, скорее художник.
– Я знаю, я видел вас, с художниками они рисовали мечети, и горы, а вы карандашиком тоже на бумаге рисовали.
– Знаете ребята, интернат это ещё не всё, и не самые несчастные вы.
– Я ведь тоже был в детском доме. 1947 году, полтора года. Мы пухли от голода, а домашняки, это те, которые жили у себя дома, ох мы им завидовали, у них и макуха, и картошка, и кукурузная каша, а мы позавтракали, – ждём обеда, пообедали, – ждём ужин. За пайку хлеба, если у кого с заначки стянет кто, умудрится, чинили тёмную. В поле бегали. Свеклу рыли и ели сырую, аж в горле драло. Домашняки зимой просто умирали с голоду, а мы, ничего, все выжили.
– Это, ребята после войны такое житие было. Бывало. А вы, по субботам ещё домой, да летом в лагерь, пионерский, да?!
– У вас рогатка в детстве была?
– Была, ребята, была.
– А в птиц стрелял?!
– Стрелял, ребята, ну, правда, не попадал, а однажды до сих пор помню.
– Стыдно…
– Чуть, нет, таки побили, свои же ремесленники и просто отдубасили. Я и теперь не верил, что дет дом, интернат, ПТУ одни разбойники.
– Вот представьте себе. Тогда дрались как дураки. Ремесло на городских. Пряжками, прутьями, свинчатками, кастетами. Были и смертельные случаи. Ну, головотяпы и всё.
– Но было и такое.
– Нас, ремесленников, после первого года обучения, конечно у кого и отметки были хорошие, и поведение, лучших, кто занимался в кружках, – на белом теплоходе, как мы его назвали,– пассажирский, отчалили из порта Керчь, на Ялту. Там разместили в красивом здании, кормили хорошо, кино показывали часто, на оперетту даже водили, хоть она нам и не нужна была. Ну что темнота деревенская, где кино редкость и ещё и света не было в деревнях. Керосиновым лампам были рады. Но совсем забитым тупым не был. Кто то подарил мне книгу Генриха Гейне, Лирика и сатира, я уже читал и даже запомнил такие, … девушка стоя у моря, и ещё, красавица рыбачка, причаливай сюда… И вечерами в общежитии, где тридцать но не три богатыря, а ремесленские ишаки, как мы иногда дразнили, когда кого хотели шпигануть за что-то недозволенное.
– И вот однажды, мы вышли из клуба, я увидел гнездо ласточки.
– Говорят чертей нет. Есть. Теперь точно знаю есть. А тогда, если не они, то кто мне такое вразумил делать…
Это я понял чуть позже. А тогда меня мои же однокашники… отдубасили и изваляли на не совсем стерильной, и, не Муромской дороженьке.
– И вот, это самый чёрт, таки он, чёрт, меня дёрнул, взять палку и сбить гнездо ласточки. Старое пустое, без птенцов.
– Ох!
– Уух!
– И было…
– Но хорошо, что птенцы уже улетели. А то бы ещё добавили.
– Как они потом мне признавались.
– Позже.
– Много позже…
– Ребята однокашники, и побили меня. Неделю потом не разговаривали. Необитаемый остров. Не знаете?
– Никто не разговаривал со мной неделю. Целую неделю, отворачиваются, отворачиваются.
– Ох, и противно! Ух, и, тошно.
– Вот тебе и ремесло и П.Т.У…
– А ласточки…
– Когда длинной палкой лез туда, они чуть макушку не расклевали мне, а надо было. …Это я так думал потом, когда уже прошло много дней.
А сейчас, они, носились быстрее молнии.
– Прямо косяками, да с криком и стаей, носились и молниеносно пролетали у самой головы, нагоняя страх и угрозы,– беги отсюда, вредитель…
– Дружно, вот молодцы.
– Птицы умнее нас.
– Я, на другой день после, урока, который устроили мне мои однокашники, приходил туда, где ещё валялись остатки, кусочки бывшего гнезда, увидал ещё один урок… тупым варварам.
… Ласточки, видимо и те, которые тогда старались меня отогнать, они, эти строители, теперь всей своей дружной стаей, восстанавливали разрушенное гнездо, на том же месте, где оно было целым ещё вчера.
– Летают к высохшей луже, совсем рядом, в грязь, клювиком берут и лепят по малюсенькому кусочку.
– Три дня лепили.
– Сделали гнёздышко.
– А, вы знаете…
– Понимаете, какая радость была мне и всем нашим ребятам ремесленникам. Помните всегда о моих ласточках и, конечно не забывайте о тумаках. Это тоже в жизни уроки, награда за наши подвиги. Как старики говорят кому бублик с маком, а кому дырка от бублика. Радуйся, ты такое заслужил, заработал.
– Жизнь у вас только начинается.
– Всегда попадаются, да и будут на вашем пути люди, расскажут, научат.
– Смотрите, слушайте, разумейте, не спутайте где дырки от бублика вам поднесут.
– Я всю жизнь теперь помню об этом. Казню себя за тот свой поступок.
– Не разоряйте гнёзд. Не отнимайте дома у братьев меньших.
– А Ласточки.
– Они три дня от рассвета до заката.
– Большой стаей.
– Дружной семьёй.
– Лепили клювиками.
– Из кусочков глины.
– Дом.
– Гнездо
– Жилище своим будущим птенцам.
Две амфоры.
Горы. Скалы. Каньоны и леса. Раскопы, черепки, пифосы, амфоры, квеври. Всё это было и есть на этом древнем острове. Ушли в небытие скифы, печенеги, готы, гунны, хазары.
Были.
Многим помогали, ускорением, пинком под зад…
Сейчас его, этот остров населяют, живут и радуются, много разных потомков садоводов, виноградарей, хлебопашцев и уж конечно, умельцев, на все руки. Да вот только лето какое-то выдалось почти по Писанию… только наоборот, и сорок дней палило солнце, ни капли дождя.
Они, дожди, теперь и у нас, в Крыму, обходили стороной, хорошо хоть не всё лето, а, сейчас, всё, что росло и радовало ароматом – засохло и пропало. Солнышко, которому все и всегда рады, теперь, теперь прятались от него. Но в этой горной деревушке люди провели канавки-арыки и лелеяли свои сады и огороды как могли.
Автобус, на конечной остановке, стоял в тени огромного ореха, вошли несколько пассажиров. Один из них дед, гончар. Он жил-поживал долго, может очень долго, как говорили злые языки. Его 73 годика, которых он прожил в трудах и заботах о хлебе насущном, не смогли и не съели ни засуха, ни сырость в сезон осенних и зимних дождей, ни слякоть природная и людская… Его спасали и радовали гончарный круг и она, живая глина. И вот они, его шедевры: посуды, горшки, амфоры, всех времён и эпох.
Его друзья и не совсем друзья говорили, что всё уже сделано, посмотри, музеи всех городов их острова заполнены этими творениями древних. Полюбуйся, -Египет, Греция, Италия, Грузия. А? Какие формы, размеры. А квеври?
Тебя можно туда посадить, ведь делали! И как! А кувшины, амфоры-холодильники для воды и вина?!
Но он лепил и ваял «своё». Делал дело, и не искал «нишу», просто вдыхал в свои работы настроение, в этих, казалось, похожих формах, которые всегда отличались от той музейной классики. Не мог и жить просто, так как все, пить вино, есть хлеб.
И.
Смотреть просто на девушку, как на жену, сосед рассказывал у него, бывает, сварливую и жадную; любоваться тёщей, которая и своей родной дочери стала – мачехой, сына лелеет, ищет, пьяного утром, не зная, жив ли. А протрезвев, чётко говорит, что бы она медленно собирала деньги себе на похороны. И, старушка мать, умывшись приветствиями сына, благодарит Господа, за всё.
Деду, гончару никак не хотелось об этом думать, но сейчас, уехать бы подальше от этих разговоров, которые жена тёща и соседи, ежедневно жуют, глотают и опять жуют и выплёвывают всем подряд для разнообразия. Его угощают и как салат и на десерт…
Вот, водитель сел, сейчас поедем, думал, дед.
И снова вспомнил свою глину, вот она, и, как говорил Роден, что глина, живая, и он, великий скульптор, прикасается к ней как, к груди матери, которая вскормила Человечество…
Прошёл трудовой день. Солнышко сегодня не просто жгло, а танцевало канкан. Но в этом танце партнёр сбивает шляпу с головы своей дамы ногой. Ничегошеньки себе танец! И солнышко, сегодня долбило по голове, которую забыли прикрыть хоть чем-нибудь. Это уже не тот танец.
Мудрый дед всегда прикрывался панамкой непонятной формы и цвета. Она, эта покрывалка, уберегала всегда от зноя и прямых иногда колючих лучей. Сидел и уже представлял как в верхний открытый люк будет врываться хоть и горячий, но ветерок, доберётся до центра быстро на этом маленьком допотопном автобусе, рождения прошлого десятилетия – перенадстройки гангренозного аппендикса того времени.
Туристов, в этом сказочно таинственном месте, как ни странно, сегодня не было. То ли жара их заманила в каньоны, знаменитые «ванны молодости», в холодных, ледяной воды купелях, отсиживались или на «Серебряных струях» брызгающего водопада, дышат, прячась в капающие и журчащие пещеры, только автобус был почти пустой. А вокруг всё было тихо и спокойно, а сквозь деревья светила, не луна, а солнышко.
… Гончар уселся на первое сидение от двери, потому, что от неё всегда свистел ветерок, ветерок, правда хоть и свежий, но больше своей свежестью напоминал паяльную лампу, когда смалят поросёнка к празднику, бывало и такое в его жизни, и этот освежающий ветерок будет обдувать его самодвижущиеся мощи, хотя он считал себя хоть и не Аполлоном, но не таким уж и худым. А эти языки так иногда его подтрунивали. Хотя всего 73 годика минуло, ещё двигался вполне шустро.
Шутники и друзья часто напоминали ему, что, дескать, ты уважаемый председатель артели гончаров, в своей мастерской, не путай, хоть у тебя и память хорошая, коль цитируешь целые куплеты стихов, которые учил в первом классе, так вот, таки не путай…
37 год, это твой день рождения, а 37 наоборот, получается, так 73 годика, 4 месяца и три дня это тебе уже сегодня, в твоей сберкнижке долголетия и долготерпения.
Конечно, эти мысли не очень-то и волновали его светлую голову, нет, не подумайте, что он хвалится, просто светлая от того, что сверкала зайчиками блестящая лысина и белым-бело седые остатки около ушей, – то ли пёрышки подрастающих цыплят или седой мох болотной травки-муравки.
Пассажиры передавали водителю за проезд, каждый персонально вручал в его собственные руки свои трудовые кровные украинские доллары-купоны-бубоны.
И тут…
Вдруг.
Из ничего.
Из воздуха горного.
Сказочного, альпийского.
Нет.
Крымского.
Марева бирюзового.
Из пены морской.
Появилась она.
Сказка гор.
Трелей соловьиных.
– Песня.
Соловьи, правда, улетели в каньоны, а те, которые отважились в такую жару, радовать нас, остались в густых кронах могучих орехов-баобабов, растущих у родниковых арыков, вот уж много – много десятилетий.
И.
Вдруг.
Онаа.
Березка.
Нет, она амфора! Да. Амфора!
Маревом, дыханием гор, раадугой, вошла, явилась, проявилась, как на фото, как, как, в пустыне мираж с пальмами и родниками в раскалённой пустыне. Мираж исчез и она, совершенно натуральная, не призрачная, и, не прозрачная, села на переднее сидение вполуоборот к чародею водителю.
Это была амфора со всеми её утонченными и выпуклыми формами. Глупость была бы попытка описать её прелесть и красоту. Её ресницы, улыбку, голос, и все женские прелести девочки, которая только сегодня преобразилась в девушку.
Преобразовалась.
… Это была амфора.
Шея, талия, а голос.
Вот он, её голос…
Мотор ещё не рычит… и не урчит как мое чрево от фасоли.
Голос её – вода живого ключика, которая снимает усталость смертельную у путника дальней дороги. И эта животворящая водица льётся из глубоких недр, сердца земли. И моего сердца… И… не только моего. Вот такая она.
Праздничные, светлые, звонкие струи, явились, и осветили души сидящих в этом душном автобусе всех сидящих, вот он живительный бальзам-амброзия, панацея. И, волшебные, они бегут не по камешкам в соловьиную рощу, струятся и журчат в сердцах, улетевших в юность и… и, в детство, всех сидящих пассажиров.
Они уже не слышат, что зарычал яко змей Гаврилыч, мотор, допотопный дизель. А водитель, эх, водитель, забыл обо всём и всё смотрел на неё. Одним глазом пытался увидеть дорогу, а правым и третьим, видимо прорезался только что. И было непонятно, смотрит он и видит ли хоть что-нибудь, вообще. А дорога, да что дорога? Хорошая! Настоящая! Серпантины. Строилась еще при царе-батюшке. Сейчас она, дороженька, извивалась гадюкой многоголовой, и хохотала: «А покажу-ка, я вам, мать вашу, кузькину мать. Такую дорогу надо уважать, а не красотой девичьей глаза портить. И нечего тут млеть от красоты, хоть и неземной… Что же ты, водила, крутишь баранку шустро и невпопад, как улыбающаяся пиранья вертит хвостиком во время ритуального танца, обдирая, чью-то еще живую плоть, … которая бьется в предсмертных конвульсиях…
Автобус медленно тронулся. Остались в холодке стражи порядка, перегородившие дорогу на Ялту, через Ай – Петри. А мы, медленно, нежно проплыли около бывшей чебуречной, на бреющем, мимо бывшего общежития, где жили студенты и школьники с севера, приезжавшие когда-то на сбор лепестков роз. Ну, думает гончар, помолодевший и перепутавший год рождения своего, наоборот, думает, что зарычит этот допотопный зверюга, помчит по серпантинам, быстро и шустро, как его сын, и не увидать высот горных, замелькает всё, зарябит в глазах, и не услышать голос ручейка-амфоры, удушит эта отрыжка и грохот Везувия на колесах. Кракатау ненасытный…странностями мотора, и вождения-вожделения, водилы…
Но, голос ручейка звучал и пел. Из горлышка Амфоры, мерцали искрились струи, похожие на волосы ундины-русалки, волосы как душистое вино «изабеллы» лилось, плескались от ветра, заполняя ароматом её смеха весь салон до последнего дальнего сиденья.
А там успел уже задремать еще один гончар, но уже от другой «изабеллы», которую умудрился принять на грудь целых два стакана, в такую то жару. Герой! И оттуда шёл другой аромат, но его не видели, и не ощущали, да и не хотели.
А водитель вёз амфору, как мастера возят заказчику квеври, огромного размера и значения, которую он ваял и обжигал долго и трудно. Он, мастер, вёз её как знамя, как символ радости друзей, гостей и всего многочисленного семейства горцев.
Даа. Видел он такую, на Кавказе, вез мастер на арбе. Одна, огромная на всю арбу, в два огромных колеса. Кавкааз! А тут, у нас, в Крыму… и уже слышал звуки марша торжественного, радостной музыки Мендельсона…
Шофёр видел другое – её на своих руках, целовал ее волосы, пахнущие солнышком, дышал светом, который она излучала.
А гончар, только силуэт и огромные как китайский веер её ресницы. И почему-то вспомнил, что только прошло три дня, как его сынок прокатил по этой дороге. Они побывали в заросшей травой и колючками, когда-то живой мастерской, а сейчас запустение, не те силы, и времена… Остановились у ключа, попили водицы взяли с собой. Потом сын остановил машину, зашёл в магазин, потом другой. Принёс что-то подмышкой, и торжественно вручил его любимую «Изабеллу». Удивился отец, утро, жарко. И потом поехали медленно, на удивление и теперь можно спокойно смотреть по сторонам, любоваться такими красотами. Остановился, вспомнил, как отец впервые дал ему, пятилетнему сыну рулить.
Хрустнула пробка, и пошел аромат по салону. Отец сделал пару глотков, и они поехали дальше. Потом снова остановка.
– Помнишь, ты оштрафовал меня? Я неправильно крутанул рулём. Снова остановка. Итак ехали тихо, как тогда в детстве. Потом ты сказал: «Дождусь ли я, чтобы ты, сынок, сидел за рулем, а я попивал пивко или «изабеллу»… А теперь сын водил машину быстро, резко и отец его корил, надо ездить как он. Сколько лет. Мотороллеры. Явы. Москвич. Жигулёнок, Дарьяльское ущелье, Баку, Гуниб, тысячи километров и не одной аварии. А ты…?!
Но ответ прост, другие времена, другие скорости. Ну ладно, сынок, ну новая машина, ну опыт, да, японская безотказная… А на «хвосте висеть»?!
Потом, когда у него друзья спросили, почему он так водит, ответил так у меня стаж 25 лет. И рассказал, как он учился здесь на горных дорогах в, свои 5 лет отроду…
Да, сынок, а вот и мост. Помнишь. Ты остановил машину, но условного гаишника проехал. Я тебя отстранил от руля, остановку ты сделал не по правилам. И после отстранения, такую кислую мину выдал, что я снова разрешил, и радости твоей было больше, чем у меня от «Изабеллы» во все времена.
Потом уехал в дальние края на север, к самой финской границе. Край холода и комаров… А, кажется, это было вчера…
Дед забыл про Амфору, сиял улыбкой счастливого отца – сын только окончил университет, теперь юрист международник, сейчас везёт, ведет машину тихо осторожно, как учил отец. Итак, сынок, вёз его, как этот парень шофер везёт не свою Амфору-Амфору Радости. Счастья. Любви. Вот оно где. Предвосхищение жизни. Жить тем, что было. Жить тем, хорошим, что ещё будет. И что уже есть. Сегодня. И сейчас.
Автобус осторожно, крадучись, остановился. Все смотрели на неё. Сойдёт, останется, светить радостью и счастьем. Но толпа резко повалила, и пока она передавала водителю трудовые украинские евродоллары, это был антракт из балета Раймонда. Она, Амфора, периодически, ритмично, сверкала драгоценными камнями глаз своих, одаривала всех и вся. Пассажиры успокоились. Утихли и новые зеваки остановились, примёрзли своими взглядами, на предмете, неет, кумира, общего восторга.
А деду гончару не повезло совсем. Он сначала даже не поверил своим глазам, перед ним стоял барашек, породы каракуль – ноги были волосатые как у его сына спина, но у сына они были как крылышки, мы говорили: сынок, не был ли ты в том воплощение орлом, а тут какой – то барашек ягнёнок, динозавр, каракулевой породы. Вместо ног у этого муфлона, два ягнёнка с закрученными волосами, как на бигуди, как торнадо, волосы чёрные, а в центре торнадо пучок, как штопор похож на кисточки для росписи фарфора, а отдельные гулливеры – волосы, как у ехидны, готовые выстрелить в потенциального врага…
О! Амфора… Где ты? Отзовись!!! Приголубь и приласкай хотя бы взглядом, ну хоть одним лишь взглядом озари…
Муфлон медленно двигал волосами-стрелами ехидны каракулевой породы, перед самым носом деда. Народу прибыло, и гончар уже затосковал, вспомнил… «А счастье было так возможно, так близко, но судьба моя»… Это он, Гейне, которого так любил читать и цитировал при удобном случае в те далекие юные годы… Ремесленное Училище – 16 лет… Море. Керчь.
Автобус хоть и вёз Амфору, но на виражах люди как по команде поошли, то влево, то на правую сторону, они, конечно, не падали, а только дружно как маятник часов-ходиков, а потом как старая баржа – Б.Д.Б.– уходили в крен и деферент. А каракулевый муфлон откатывался тогда в сторону.
Она опять своей величавой красотой явилась ясным очам водителя. …Пассажиры, те, кому ещё, и которым уже только остается смотреть, а он, вдруг, поймал себя на мысли, что шепчет и так громко, что его могли услышать. Любит, не любит! Ой, нет!
– Посмотрит, не посмотрит, осчастливит взглядом, погладит улыбкой… Как в детстве, гадание на ромашку. Старики вертели конспиративно головами, как будто воровали что-то, а он гончар, почти громко: «Можешь, взглядом целый праздник вызвать в чьей-нибудь душе»… Ох! Опять этот козлоногий сатир с ратицами и копытами перед самым моим носом…
Шофёр плавно затормозил и ласково ругнулся: ну, бабуля, ну и торговка. Да здесь же и остановки нет! Но автобус вильнул, заскрипели, зашумели двери, и бабуля с корзинами непроданного урожая туристам, их почти сегодня не было. Она стонала, сопела, но корзинка и ведро с яркими помидорами поставила-таки на волосатые копыта муфлона. Спасибо, бабуля!
Кучерявый ругнулся, но кое-как протиснул свой живот и остальное сокровище кучерявого вида в середину автобуса.
Ах, батюшки святы, вот и онаа. Она.
Снова потянулись шеи и взгляды в сторону Амфоры.
Автобус плыл по волнам-серпантинам и все дышали, дышали радостью и красотой. Снова остановка. Сойдет, не сойдет, опять ромашка – любит, не любит… Но вышли совсем мало пассажиров, и около неё пустовало место.
Вот там и села еще одна. Она. А пассажиры глубоко вздохнули так, что казалось, и сам автобус вздохнул своими железными ржавыми боками. Чего бы это? Все увидели.
Это была хрупкая, стройная, по крайней мере, без трех подбородков и три арбуза вместо живота, но возраст, мда, с возрастом чуть постарше, лет на двадцать пять…
Две амфоры.
Теперь, две.
Силуэт, рисунок похож на Амфору-кумира.
… Но, вот сразу у всех…как шила, взгляды, мысли и улыбки, а голос, словно визг пилы тупой, – она назвала, пропела-проскрипела, что ей, до конечной, до Бахчисарая.
Людей заменили. Они ушли, улетели. Но, ребята! Вы что? Причём она. А мудрецы пишут, что Создатель внешность дает такую, какую он в прошлом воплощении заслужил…
И сколько же надо было натворить гадостей своим современникам, чтобы заработать и получить такое лицо!!!
… У Паганини, правда, тоже профиль был не совсем похож на Аполлона, но он гений! Ну, Данте имел такой же нос, который пытался клюнуть собственную бороду… Так это ж Данте!
Нос.
Бедная не амфора, ну зачем тебе такой нос? Вот носатой обезьяне он даже очень к лицу, так у этого обезьяньего народонаселения – достоинство и знак -главный претендент на почётное звание верный и неповторимый хозяин всего обезьяньего племени. И только он, хозяин и хан этого гарема, достоин, улучшить качество и количество, восстановленной демографии своего народа, и не надо ему никаких государственных копеек, которые не доворовали чиновники всех мастей и рангов.
… К нему, этому красавцу, затаив дыхание, с бьющимся любящим сердцем, украдкой, прибегали, прилетали, на крыльях любви, как белки-летяги, приплывали по бурным потокам соседушки – макаки, шимпанзушечки, горе – гориллочки. Что тут скажешь – сердцу не прикажешь. Хотя они знали, про шило в мешке… И за это они, если это шило торчало из мешка, или чуть пониже, платили клочьями шерсти из своей красивой причёски, а иногда и своей родной плотью и кровью. Эх, сердце моё, не стучи, глупое сердце молчи. Не грусти и не плачь,– это не твой калач. Всё ещё впереди. То ли ещё будет…
И, не только обезьяньему царству государству.
А он, красавец, в порыве лирически-любовного настроя души и сердца, пел. Пел громким, трубным голосом, а его нос, о, это сокровище духового оркестра, и голос-фагот, саксофон, бас труба, огромная, совсем не медная – живая… звала, звала на подвиг, на борьбу соперников, желающих получить право господина. Но его голос перекликался с песнями молодых красавиц, которые пели в роще, почти как у нас в России поют частушки:
… Девки, в кучу, хрен пришёл,
Выделите, я пошёл…
… И потом после частушек начинались танцы игры, точнее прелюдия любви почти тискотека.
А теперь посмотрите правде в глаза. Ревность-пережиток как у людей. И, конечно братьев наших меньших, так это что, а дедушка Дарвин говорил, что его родная бабушка оттуда, на Комодо, деревня, такая, эти носатые живут и сейчас. Так они не меньшие братья, ещё роднее…
А тебе, амфора, которая так и не станет никогда Амфорой, знакомо? Ты знаешь, что такое прелюдия любви. Любовь? Тебе писали записки в пятом классе и позже.
… Люби меня, как я тебя
И будем вечные друзья…
А вот ещё классика…
«Там где цветы всегда любовь, и в этом нет сомненья, цветы бывают ярче слов и краше объясненья»… Тебе писали такое в далёком, увы, прошлом, как деду ещё пятиклассница – первая любовь…
Дед вспомнил своего коллегу, гончара. Он мог, за считанные минуты, выкрутить кувшин или амфору, и творение было достойным остаться на века, не хуже греков, грузин, египтян. Однажды он, тот мастер врезал «портвешку», и решил показать мастер-класс. Показал. Она стояла, и сверкала своим совершенством формы и пропорций. Но винные пары толкнули-придавили макушку мастера, и одно неверное движение, он её погладил, как гладят ребенка по головке неопытной и нелюбящей ладонью и амфора «села» от собственного веса.
Теперь этот, – результат оплошности, содеянный всё же не рукой… родителями, сидит в автобусе, и коптит наши поющие души и сердца.
… Верхняя часть амфоры «села» так, что нос её, когда разговаривала с водителем, нос её «тюкал», клевал собственную бороду…
Потом собачий прикус – наоборот, нижняя губа наползала на нос, и мешала дышать.
Она расплатилась, билет до Бахчисарая…
Бедные пассажиры хорошо, что мне скоро выходить. Потом еще, когда автобус трясло по колдобинам, грохотали и хрустели её рёбра на обезжиренном, почти высохшем,– мумифицированном теле. Была откормлена так, как говорят животноводы и зоотехники, про худых поросят, ниже средней упитанности, глистявый, бесполезно кормить, не в коня корм, его на скотобойню, городским на тушёнку…
Когда моя жена смотрит программу, теле, в мире животных, единственное, что можно ещё смотреть, по её мнению. Решила, животных лепили и ваяли несерьёзно. Вон такая же худая жирафа, смотри, бедная раскарячилась, ноги не гнутся, она даже попить не может по-человечески. А слон? Рук нет, вместо рук хобот. Другие звери как звери пьют воду, лакают, а слону и попить нельзя. Между ног болтается, на х. называется, как увидит п – поднимается… а что толку? Поесть и попить, по человечески не может. Он этим хоботом-рукой заливает себе в рот воду. Ну вот, как ты пьёшь с ладошки, много ты нахлебаешься с ладоней?! А зебру, смотри, как размалевали, и у хвоста, присмотрись, сзади, как вокруг хвоста линии идут, ну правильно, центр композиции хвост и то, что под хвостом. Сказал дед своей бабке. А выражение изуродовала как Бог черепаху. Значит и она урод?! Нет, Бог не мог таких зверюшек лепить или создавать.
Это точно сатанинская планета завезла своим кукурузником на нашу Землю, рассаду-зоопарк, и нас тоже разновидность, смотрят там в свои бинокли – третьим глазом и хохочут над нами и нашими братьями меньшими.
Так вот и у этой женщины, бедолаги, у которой лицо поролоновое, смастерили. Это не наказание, а скорее казнь и такая жестокая…
Жена, ты ведь грешишь, осуждаешь своего Творца, а то ведь схлопочешь, и в следующем воплощении увидишь плоды твоих осуждений, или просто трепотни.
Зрители-пассажиры-соглядатаи, разделились на два антагонистических лагеря, кроме дремавшего на заднем сидении второго гончара. «Портвешок» усыпил его возвышенные эротико-эстетическое восприятие действительности.
Одни не видели плохого в том, что им улыбалась сама Амфора, и второй ряд соглядатаев, который обречен был таращиться и отворачиваться от такого. Буд-то играли в жмурки, как в детстве.
И эти две противоборствующие группы, особенно обречённые, тянули шеи, чтобы хоть как-то разбавить чёрное – светлым. Ругали судьбу, злились, отворачивались… Эка, дурило! Закрой свои глазенки слепыша, да лети на берег моря, или к любимой девушке, в свое детство. Нет же, тупорылый сидит, таращится, казнится, как будто его загипнотизировал этот экспонат для кунсткамеры. Э, э, совсем плохой, ругает водителя, медленно едет. Вот бы мой сын так осторожно, всегда…
А то и не увидишь, что там за окном. Летом туристы снимают кадры прямо на ходу через стекло. А быстрая езда, то на «хвост» смотришь, не врезался бы, а он уже таращится на стометровку прямой дороги и рвётся обогнать. Мать твою!!!
О, Амфора, за окном лепота. Крым, это все-таки Крым. Не знаю кто и что лучше. Но ты сказка.
А это.
А эта?
Анти амфора.
Опять её закрыли спины пассажиров, крутой поворот и толпа леглааа… Это. Снова это. Эта. Антиамфора…
Господи, слава Тебе. Вспомнил. Вспомнил её. Видел. В некрополе Херсонеса Таврического, первого-четвертого веков, нашей эры… Да, да, да. Вот она эта наша эра. Смотрю в книгу, а вижу, конечно, дело. Вот она, сидит в автобусе наша эра… Вот она, красавица! Мать твою.
Она была хорошей роженицей, таки тебя выносила, а не лягушку-квакушку. Вот оно, вот оно, на свисток намотано. Вот он, симбиоз.
Может ошибка генетиков? Ни кентавры, ни минотавры, а что-то грустное: среднее от фибулы погребения и сосудом типа амфоры использовали их в качестве урн в Херсонесе античного периода.
Оно, конечно, кррасотааа – неописюемая, но шлейф, какой шлейф положительных эмоций за всей этой красотой. Прости меня, дорогая! Не судом строгим сужу, не испражняюсь, в ослословии, но эмоциями и видением художника, хоть и по горшкам. Это ведь тоже твоё творение моими руками. Эх, милая страшилка, ну была бы ты… ну хотя бы намёком похожа на сосуды из той же коллекции, из стекла, в которых хранили ароматы для бальзамирования, или для благовоний. Ну, в крайнем случае, стакан с ободком с коньяком и трех звёздочек свеклы, или хотя бы амфора, но с душистой изабеллой. Увы, не дано. Дано. Только то, что дано…
Заработала.
Во. Хорошо. Опять остановка. Иш ты, как тихо подъехал. Сыну моему показать, как нужно водить его «божью коровку», как мы её окрестли. Фирма Япона мать. Тойота.
Хорошая, умная, уютная, милая, и самое главное мало жрёт. Так вот, сынок, быстро едешь – берегись поцелуя – ты или тебя, в твою прекрасную сиделку. И ладно, если в японскую и то жалко, а если в твою. Да еще и в шортиках?
– А если с дуру двадцать взял в кредит?!!!
Не бери у этих жуликов кредит. Мы, помню, изучали историю, в университете, удивлялся, и чего это во все смутные времена бьют и жгут банкиров. Ан есть за что. Как-то взяли кредит немного денег, во время гасили по частям, как и положено, последний взнос задержали на один день, они же нам зарплату не дали во время и с нас слупили за этот день задержки 500 рубликов из суммы две тысячи. Да хорошо живут банкиры, но мало, и мало их щелкают. За их обман и проценты. То-то они пьют снотворное. Спи спокойно, дорогой товарищ…
Рано ушёл. Заработал…
Молодец, сынок, что взял машину за наличные. Не подставляй зад пиявкам.
Пооееехали. А она, это урна погребальная, сидит, гррремит рёбрами и пытается нижней губой прикрыть крючковатый баклажан-нос. Что-то спросила у водителя…
Он с короткой дистанции, в упор, увидел её… Что это??!
И, так резко крутанул рулём, что стоячие стали лежачими, на руках сидячих… Автобус вместе с благодушными и негодующими чуть не врезались, въехали в мое любимое глинище у дороги, недалеко от селения…
Бедный водила, хотел удрать от этого… Ошарашен был таким, как будто удирал от гаишников. Вот так и улетают в другую галактику – измерение…
Остановка «Аромат».
Она встала, как встает лебедь на крыло, перед взлетом с воды, взмахнула крыльями, окинула, одарила, взглядом-улыбкой и… как её зовут навек осталось тайной.
Это опять Генрих Гейне, волновавший душу и сердце гончара, как тогда… – 68 лет, 3 месяца и 2 с половиной дня тому…
А оно, сердце и сейчас млеет, рыдает и поёт. Вон, и шофер, протёр глаза, смахнул непрошеную слезу. Слезу радости.
Автобус стоял и думал. Думал ни о чем, просто стоял и не хотел никуда двигаться. Включил фары-глаза и смотрел, будто свет помогал узнать, где живет это, – ундина. Вот тебе и предвосхищение жизни, – жить этим, что пережил и почувствовал сейчас…
– Эй, водитель! Ну, мать твою, почти шёпотом пропел проснувшийся на заднем сидении маэстро-гончар. Заводи свой керогаз, прокричал мужик. Конечно, он не рыдал от разлуки, но глаза на всякий случай протер. Покосился налево направо и увидел боковым зрением фибулу погребальную из Херсонеса. Ясно усмотрел и то, что гончар её порядочно деформировал. А его взгляд блуждал, душа рыдала и всхлипывала. Сжал челюсти, скрипнув зубами, как сорвавшийся домкрат из – под колеса Белаза и, газанул до отказа. Его верный кормилец автобус, рванул как бешеный бык, которому воткнули в его холку копья и ножи, а перед носом размахивают какой-то красной тряпкой…
Взгляд, опыт взяли своё. Люди. Полный автобус. Отвёл свои глазки, взгляд оттуда. Улыбнулся.
И.
И, снова пошёл писать по виражам и серпантинам.
Он вёз её.
Они были рядом.
Она была в его сердце.
Ореол, её дух, нежный и светлый… Гладили его душу.
Теперь он боялся расплескать Амфору, её содержимое, и жаль было тех сидящих стар… Стар – пёров…
Да Бог с ними.
Они, все, ещё доолго, будут жить этим.
Жить этим днём.
Этой поездкой.
Этим эхом весны.
А неравнодушный автобус катил вдаль к древнему городу, ушёл по виражам и серпантинам горного Крыма, выписывал движениями своих ржавых боков, такоое, такие пируэты, как пишут и рисуют своей талией и тем, что пониже талии, красавицы на конкурсе мисс Вселенная.
Двоечник. Второгодник. Маяк.
Лето приближалось семимильными шагами. И уж совсем не верилось, что оно, лето вообще когда-нибудь наступит. Мрачные тучи кутали, кутали Солнышко, прятали его, в свои лохматые, мокрые лапы, – от тех, кто ждал его тёплых лучей…
Так и уходили дни за днями, но и весны, и, конечно же, лета так и не дождались. Да и какое тепло, когда от северной столицы, несколько часов, по прямой петровской железке. Вперёд и вперёд в солнечную Лапландию сто шестьдесят километров, поближе к полюсу холода и айсбергов.
Двоечник сидел и таращился, в этот дурацкий теле – еле, и ни о чём не хотел думать. Билеты на юг, к Чёрному морю уже спрятаны в дальний угол их жилища. И, уже казалось никто и ни что не смог бы помешать, им видеть себя беззаботными счастливчиками, которые лежат, валяются на берегу солнечного, тёплого моря и сами себе поют я дома, дома, дома.
Семь лет прошло – пролетело такой жизни, в этом воплощении, таком сыром, холодном, болотном краю, и уже не верилось, что это последние деньки. Радостно и печально было расставаться со своими работами. Музей лицея, где он преподавал, остались, – его живопись, графика, фонтаны, настенная роспись. В Финляндии часто тоже работал у русского керамиста, и, вообще предлагали остаться. Но привезти из России все свои живописные полотна. Музей, мой, будет, рядом работы Рериха…
Контейнеры со скарбом – добром нажитым здесь отправлены и уже две недели едут, ползут в том же направлении, – на Юг. К морю, домой.
Экран теле – еле, показывает море, рыбок, всякую живность, дразнили, ох как дразнили – манили эти бирюзовые волны. И, надо же было такому случиться.
Заработал телефон. И пошла весточка от родной внучки.
Ей, тоже, купили билет и она радовалась, что поедет домой, в Крым, где они жили раньше.
Она там родилась, но вот уже два года живёт почти в самом сердце Лапландии. И, конечно скучает – хочется туда – домой.
Домой!
Она школьница, правда, теперь финской школы, и за короткое время не совсем свободно, но говорит на их языке.
Юная чистая душенька теперь не знает, где же её дом?
Дом.
Бабушка приняла сообщение, и загрустила, внучка пропускала занятия в школе, по болезни и много дней ушло на оформление документов и надо же, почти приговор, так, по крайней мере, показалось бабушке. Ей, внучке, дали дополнительное задание на лето. Бабушка в шоке. Прыгнуло её давление – как у кенгуру, когда убегает от больших, красивых кошек, кошечек, полосатеньких, – тигры, пантеры, какие-то.
Протрезвев от валосердина, она решила, что это так как у нас, в России. Не успевает, значит, двоечница, неужели оставили на осень, как дедушку в пятидесятых годах, а потом в августе контрольная, и, и, на второй год. У деда такое было.
Позор то какой!
Позор…
Да. Так было раньше. Прошло всего то, каких-то пол сотни годков…
А чего же её хвалили на классном собрании. По всем предметам?!
В таких скорбных раздумьях, и тревоге угробили весь вечер и¸ почти ночь.
А на экране телевизора снова бирюзовое море. И, и радостные улыбающиеся рыбки, – пираньи. С чего бы это они так улыбались? Чему радуются? … А у нас. На юге. Неет…
Двоечник.
Дед схватил карандаш и стал записывать текст – пояснение, к кадрам на экране, а там, где бликовало море всеми цветами импрессионистов: солнце. Море, блики и снова молниеносно проносились рыбки, креветки, брызги, вот и рак отшельник, вот и красивая – пластичная мурена. Любуется тоже красотой подводного царства. Порядок наводит, как наша милиция и ГАИ.
Дед, второгодник, никогда об этом, грустном прошлом, своей внучке не хвалился, но вот, чтобы хоть немного её отвлечь, решил записать текст, хотя бы смысл этой полезной сказки – притчи, самого, великого Леонардо, которые очень редко передавали по теле. А ведь зря. Он был мудрее, чем всё наше совсем уж не великое теле – еле – видение.
*
Рак отшельник, долго сидел в своём домике. Отожрался. Разбух. Щёки на его прекрасном лице были видны, со спины.
Он любил часто и хорошо, покушать, от пуза – есть булки – звёздочки с изюмом, сухарики, ромашки – булочки такие, постоянно хлеб, любой, просто так, от нечего делать, селёдку копчёную, любую рыбу, даже с загаром, и, без меры яблоки…
Он вырос и вверх, но не очень, больше округлился, живот разбух. Мал ему стал его домик. Морока искать новый. Тем более квартиру. Нет. Малогабаритная, хрущёвка ему не подходит, там туалет совместили с ванной, а вот потолок с полом – не успел соединить, нет. Такое ему не годится.
Да и вообще кто ему даст даже такое уё…., ой, нет, гробище, когда фронтовики ждут с сорок пятого года. Вот, опять обещают… тем, кто уже почти уходят в новое воплощение.
Счастливчики, ушли. Там они скорее получат. Получат, за всё, что заработали. Ох, и те, они, эти, рыдать и землю есть будут, всякие заслуженные и застуженные. Да будет воздано им, будет и по заслугам, каждый награждён, тоже будет.
Он, рак – отшельник ещё не пенсионер. Попробуй заработать, если воровать негде.
А за окном, то снег, то дожди. Дождь – дефолт, или кризис, а ему то что.
Просто так, за здорово живёшь – не получишь, отнять? – Опасно! – Опасно, потом всё равно посадят. Так оно и бывает. Только дурни в это не верят. А зря.
А, а, а вот и домик. Просторный, хороший, красивый.
Во! А там хозяин…
Ах. Ох. Как же быть?
Как же, быть с хозяином?
Залез в домик, примерялся.
Хорошшооо. Хорошо.
А дом ещё и красивый.
А хозяин???
А хозяина, маллюска…
Съел.
Не выбрасывать же его, бездомного, на улицу.
Как на земле, люди.
– Ой, нет, это неелюди.
И вот дед, двоечник – второгодник, решил немедленно отправить эту шутку,– грустную историю, телепутешествующую на экране, и в головах любимого народа, историю о раке – отшельнике. Что бы хоть немного их заставить подумать, отвлечь своё любимое чадо.
Но у бабушки вдруг и не вдруг, снова давление.
Заработал её компрессор – так дед называл её агрегуй, которым она измеряла своё давление, теперь уже подпрыгнувшее, как хороший спортсмен, на палке – шесте, на семь метров.
Её компрессор, пыхтел, надувался, а, значит, скоро связь не пойдёт.
Давление, опять это её давление, потом пошёл её обычный ритуал, волшебное исцеление, тридцать капель валосердина. А дед под шумок, тридцать капель настойки, домашнего изготовления, без всякого компрессора, что меряют давление.
Так и прошёл остаток вечера, в приятной беседе о давлении, вредном напитке, хоть и целебном. О дурном учителе, который не понял, что их внучке не нужны такие узурпаторские русско – финские методики. Кануло в лету, пропала дедова просьба. Отправить антистрессс – внучке. Не помогло и лекарство – Балтика – девятка.
Но мысли толпились, роились в дедовой голове, где красовались когда то остатки большой шевелюры.
И он, всё – таки, решил написать письмо.
… Дорогая ты наша внучка, драгоценная. Потом перечеркнул драгоценная и написал бесценная. Решил, что так будет теплее, и дальше продолжал: поедем мы с тобой на море, в Учкуевку, а там и море нам по колено. Успеешь написать и почитать ты эти тексты, а пока время есть, тебе помогут, твой уважаемый любимый папочка и дед.
Ещё летом поедем и на Арабатскую стрелку. Вот где море, вот где красотища. А песочек, ракушки, мелко и очень тёплая водичка, потому что там мелко, море хорошо прогревается на мелководье.
Вот там мне перепало, то, что и тебе сейчас.
Я тогда окончил третий курс университета, факультет, худграф. И приехал на Арабатку писать этюды. Был уже вечер. Море светилось, а солнышко только чуть – чуть замочило краешек, красного арбуза.
Я стоял, смотрел и не мог оторваться, от алого зрелища, но до конца пункта было ещё далеко. А мне, ох как мне хотелось, навестить свою одноклассницу Раю. Но времени уже не оставалось.
Подошёл к домику, крыша глиняная, трава на ней посохла, стены белые, отливают перламутром, цветом закатного солнца. На лавочке у домика, в виноградной беседке сидели старушки. Я спросил Андросовых. Одна, длинная такая, как когда то её дочка, но с такими же долгими, длинными морщинами, что казалось, и лица нет, одни морщины вспахали и избороздили это лицо. Волосы белые, то ли седые, а может солнышком выбелило, выгорели, как там говорят. Она встала и поздоровалась. Спросила, кто я, и удивилась, столько лет прошло, а я нашёл их дом. Сколько лет, сколько лет прошло.
Вспомнила, что жили мы в Счастливке, у Степановых, а не в Генгорке и я приходил к ним заниматься дополнительно.
Да, Рая вас двоечников тянула, это её заставляла ваша классная руководительница, Полина Сергеевна, Малькова, а Раечка вас по воскресеньям гоняла. Да что там и Рая, тоже дурака валяли, а не занимались арифметикой. Уроки почти не учили, и она тоже с вами, дома ничего не делала. И от вас толку не было. Она мне дома всегда всё делала. И кизяк для зимы готовила. И полы глина с кизяком мазала, сама, не то, что вы. Лентяи. Но училась Райка хорошо. Всегда. А вы что, только по садам да виноградникам носились, и на море днями пропадали.
– Ты, правда, к рыбакам ходил, помогал перебирать бычков, барабульку, камбалу, калканов. Баркас был полный с камсой. А тебе целую сумку, наваливали рыбки, жалели тебя, ты сумку через плечо и домой. Жалели тебя, рыбаки то рано ставники трусили, ты, молодец уже в четыре, как доярки, был там, на берегу. Так что хоть так да помогал родителям. Годы были тяжёлые – голодовка. Ты и раков хорошо драл, помнишь? Два пруда было. Нет их теперь – высохли. И ключи пропали. Один остался, вот и ездим туда, на тачках за водой. Тачка и бочка. Трудно с водой, вот что.
Да. Так вот. Вы тогда, летом пробегаете, уроки ничерта и не учили. А осенью опять двадцать пять. Вот тогда вас и оставили на второй год, по арифметике, не соображали. Вас и оставили. И оставили на второй год в пятом классе. Что там скажешь. Потом вы уехали на материк. А мы вот здесь доживаем свой век. Нам то что, вон кладбище на горе. Глина, правда, но сухо. И ни кустика, ни цветов тебе на могилках, а на Бирючем, помнишь, остров? Был шторм, так гробы унесло в море. Вот беда-то. У них там, на острове, и не роют могилки. Насыпают песка, копать нельзя – два щтыка и, вода. А потом шторм, первый, и, и поплыли. Так, теперь, говорят, их увозят в Геническ. Не знаю, правда или брешут. Ты видишь, не смыло нас.
– Бирючий, правда, два раза заливало, гардеробы приносило к нам, на берег, и всякую там плавающую мебель. А у нас, видишь, ничего, не утонула стрелка, хоть брехуны и каркали. А вы, Рая говорила, уехали на материк, в Джанкой.
– Она у меня умная, окончила полную школу. Семь классов!
– Выучилась. Долго училась. Целый год. Писала письма. Она заботливая у меня. Сейчас работает в городе. В сельпо. Продавец! Грамотная такая, все её по отчеству зовут. Да. Уважают. Человек она стала большой. Начальницу посадили, а её хотят поставить главной. Вот. Ценят её на работе. В отпуск приезжает домой. Подарки привозит каждый раз. В прошлом году косынки красивые. А в этом году – платок, весь в розах, красные, красивые. Я их спрятала. Одеваю по праздникам. Как невеста. Оччень, красиво. Бабы говорят, не задавайся и у нас тоже есть, но мы их бережём. Это же подарки от детей. Их беречь надо, а не трепать по будням. У Раи семьи пока нет. Много работы. Некогда. Да и женихи пристают, много, но это так, не серьёзно, то пьянь, а то и вовсе разведецы – алиментщики. А зачем ей пьянота? Она говорит, я один раз буду выходить замуж. Вот какая она серьёзная. А ты холостой. Это хорошо. Что рано толку – хомут себе вешать?! Ты молодец. Глянь на парня похож. А был такой шкет. Доходяга, как ты только сумку с рыбой таскал? Через весь карьер. Молодец, мал золотник да дорог. А Рая больше ростом тебя была. И училась она всегда хорошо. Смотри, вырос и холостой. Напишу Раечке. Только у тебя причёска бабская. Что, каплаухий? Чтоль? Так вроде бы нет, уши у тебя были не торчком, поперёк головы. И у брата твоего уши как уши. А, а, а, это у Тарлясика, уши были каплаухие, он не выговаривал какую то букву – и звали его так, так ещё и Тарас, Григорьевич, Шевченко. Каплаухий, вот. Он точно был. Но симпатичный. Ямочки на щёчках, как у девки. Он и ушами мог шевелить. И, сам смеялся с этого, дурил вас, вы же какими росли, да ещё ему и дарили, кто пряник, кто конфетку, а годы были тяжёлые, конфетка – праздник! Дурил вас, а вы смеялись до усцыку. Ну да что? Жили вы весело. Хоть мать и порола вас, как сидоровых коз. Тебя и брата. А что пороть! Я, свою, и пальцем не тронула, не то, что пороть! Что толку? Всё равно балованными росли. Козла у Степановых, помнишь, был, Борька, звали, – перцем намазали под хвостом.
Он, бедный, потом всю задницу изодрал – ездил по земле. А какая у нас земля, острые ракушки, поцарапал себе, бедный козёл. А красавец был, серёжки, бородка, рога большие, и, кучерявый, А вы его ироды мучили. Он, правда, ваши саженцы сожрал. Они потом засохли, а вам поставили двойки.
В школьном саду, помнишь задание на лето, что бы поливали. А воду носили с пруда, на коромысле. Трудно. Далеко. Лето. Жара. Вот вы ему и дали перцу.
А вас тоже потом пороли! Помнишь? Все в деревне об этом говорили. Живодёры чертовы.
И Филя, садовод, жаловался, надоели вы ему своими набегами на сады и виноградники, да ещё подсунули в бедарку ёжика, когда он сидел в парикмахерской, и притрусили соломкой. Чтобы не заметил. Он, со всего маху и присел, своей толстой задницей. Орёт, а вы хохочите в кустах. Ох, и дураками же росли.
Ну а ты что? Школу хоть окончил?! Сколько классов? Раечка полную школу, семь классов! А в дипломе только две тройки, остальные четвёрки, и две пятёрки.
По физкультуре и пению. Бегала она хорошо, всех обгоняла на уроках, Полина Сергеевна хвалила, говорила отличница ваша Рая.
– Ну, расскажи о себе. А то и одёжка у тебя как у стиляги. Рубаха в клетку, как у старушек платье, как стиляга, тошно смотреть. Штаны то чего закатал выше колен?
– Жарко.
– Так и нам жарко. Мы то, не раздеваемся наголо. Стыдоба.
Посидели.
Помолчали.
– Ну чего молчишь? Ай, хвастать нечем?!
– Да уже поздно. Не до рассказов.
– Вон уже огни в хатах – мазанках зажгли. Свет так и не провели?
– Мне уже пора двигать. Ещё до Счастливки три километра.
– Ну да ладно, доберусь. Вон как луна полная светит. Песок светится как у Куинджи, Ночь на Днепре…
– Чего, чего?? Да это в Третьяковке картина такая…
– Нет, ты нам про себя расскажи!
– Про свои картинки…
– Ну да ладно доберусь. Заблудиться здесь невозможно.
…– С лёгкой руки вашей Раечки, дай Бог ей здоровья.
– Во, молодец, правильно сказал про здоровье.
– Да вот, и она нам отвешивала подзатыльники, а рука у неё была лёгкой на этот стимулятор – подзатыльник, а сдачи мы из за, большой её эрудиции, ну это рост её, мы не могли отдать, ответить, тем же макаром.
По затылку ладошкой, не могли мы себе позволить, – как не крути и не верти. – Она наша училка. Вот так-то.
– Так вот, окончил я семь классов, и весьма успешно, – ни одной двойки. Приняли в комсомол.
– Надо же, а двоечников не принимали в комсомол, значит и правда учился хорошо. Правда, твоя. Молодец.
К тому времени я духовно созрел и, двоек не было. А пятёрки были – по рисованию и по пеню. Слух говорили абсолютный.
– А как это, ты же глухой вроде бы и не был?
– Да нет, это другое, ну так, различать, как петух кукарекает, а не гавкает. И во время, главное кукарекать во время.
– Мудрёно зубы заговариваешь.
– Ну вот, окончил школу. Надо учиться. А где?! Куда?
– Как, куда?!! – На продавца. Это ого, такая специальность!!! Вон, Раечка!
– Я написал два заявления. В Керчь, в ремесленное училище, и в Симферополь, в художественное училище. Вызов пришёл сначала из Симферополя, а потом из Керчи.
– Надо же! Вот тебе и второгодник, двоечник. А может в тебя въедались учителя!!! Такое бывает!!!
– Вот тебе и набеги на сады и виноградники. Вот тебе и колорадский жук, садов и виноградников! Это же надо два вызова!
–Да это вызовы только на экзамены.
– А, а. Ну всё равно.
– Но мой дедушка, умная голова, дай ему Бог здоровья, сказал, как отрубил: – картинки это баловство, а ремесло в руках мужика, это всегда кусок хлеба. Да и кто тебе будет помогать. Вон еле концы с концами сводите.
– Общежитие? Дают! Рраз! Одевают, и суконные штаны, парадные дают – два. Кормят три раза в день, три. Подумай. А как сироту, тебя сразу примут. И как сына Крымского партизана.
Окончил училище, ремесленное конечно, судосборщик – корпусник, третьего разряда. Поработал два месяца, перевели в художника – оформителя. Я тогда уже заочно учился в Москве, в доме творчества имени Крупской. И зарплату дали такую же, как и нашим однокашникам после ремесла. Но в красном уголке не то, что в цехе, грохот, сварка, нас там и звали – величали – глухарями. А тут красота. Картинки – копии писал, молнии выпускал, лозунги писал.
Потом рассчитался и уехал в Москву, разгонять тоску. Поступил в художественно – промышленное училище. Пять лет пролетели как один день. И я стал художник мастер – резчик по кости. Ну и попутно был секретарь комитета комсомола училища.
– И ещё староста струнного кружка – играл на баяне, соло, ну, это главный, почти дирижёр, – как председатель в колхозе, он, тех, кто плохо играет, посылает в си бемоль…
Да, и, дирижёрской палочкой по лбу…
– Ой, подожди, не так быстро, а то я не запомню, как Раечке написать про всё.
– Даа.
–Так вот. После училища направили в город Орёл начальником костерезного цеха, сувениры из кости и рога делали художники. Комнату дали, в областном городе, а там новая ступенька в судьбе. Поступил в пединститут, на художественно графический факультет. Говорят, что скоро он будет называться университет, Почти М.Г. У. Вот уже перешёл на четвёртый курс. Приехал на Арабатку писать этюды. Три дня тому сдал последний экзамен.
–А мы то, смотрим, что это за чучело идёт. Идёт в такой, не нашей одёжке, наверное, геолог с города, всё нефть ищут. Чемодан, это что?
–Да это всего-навсего этюдник. Ящик с красками, а это рюкзак – самое необходимое.
–А, красивый и с ножками, высовуются, да? Вот тебе и двоечник, второгодник.
– Ну, надо – же, вот Рае напишу. Она будет рада. Что тебя за уши тянула, а вы ещё дразнили, злились на неё. И дразнили её длиннобудылая. Я как сейчас помню. Долго не могла выучить это гадкое слово. Поганое слово – жирафа. Она потом плакала. Я не красивая. Я, жирафа.
– Да что же это мы стоим на улице?!! Пошли в дом. Покушаем. Да и темно уже. У нас переночуешь, а завтра пойдёшь в свою Счастливку. Машина пойдёт молочная, подвезёт, Степановы живы здоровы. Лиля со своей семьёй. Юлий в Керчь уехал. Оставайся. Счас поужинаем. Курочку тебе приготовлю. Да и вино у меня домашнее. Ты как? Пьёшь?! А говорят все художники пьяницы.
– Нет, я не пью. Я только нюхаю.
Как? Совсем?! Совсем не пьёшь?
– Совсем, когда нет, или перед стипендией.
– А когда есть то только ложками.
– Чудно, как это ложками?!
– А так!
– Хлябаю.
– Как кошка или собака лакаю языком.
– Чудно. Ложками.
– А это как???
– Да вот таак, одну ложку влил, пожевал, облизался, как ваш бобик на цепи, когда вы ужинаете в беседке, все едят жареную рыбу или курицу, а он, бедолага, глотает слюнку и облизывается. Танталовы муки это, по – нашему, по научному.
– Ну и что дальше?
– А дальше не лезет.
– Почему?
– Штаны не пускают.
– Мешают.
– Чудно говоришь!
– Выпил, проглотил и немножко закусил. Одну ложку, облизался, отогнул палец на левой руке, потом вторую ложку таким же образом, и снова палец отогнул. А потом и третью ложку.
А зачем пальцы гнуть?!
А, это, чтоб не ошибиться. Только три ложки. Главное не переборщить, не, перебрать. После третьей – точка. А то я корявый, когда переберу. Четыре ложки и хоррош. Всё. Потому я ложками и меряю.
– Вот смотри. Ты смешливый какой. Шутишь красиво, как настоящий художник.
– У нас тут был. Один. Ну, мурло, а шутил. Тоже художник. Но пиил, не доведи Господи. Пил то он пил, а на стене, прямо на стене клуба нарисовал берёзы, красиво, как настоящие. И пчёлы летели в клуб, даже кусали, когда кино шло. Кусали. Правда, по – настоящему кусали. Потом поняли, чего пчёлы летели – пацаны мёдом намазали, деревья. Тоже пройдохи, как и вы были. Баловались.
– Художник пил много. От него и жена ушла. Ещё и толстый был. Пузо до земли висело. Жрал тоже как хряк кастрированный.
Всегда нажрётся, а утром мокрый, откуда хоть столько из него вытекало?
– Ты не такой. Я Раечке напишу. Она приедет. Ну, пошли в дом. Пошли. Куры у меня хорошие, справные. Одна дурёха, закутахтала, закукарекала, и не несётся. Я её купала в бочке. Ничего. Кудахчет и кукарекает. Мы её поджарим сейчас. Пойдём, сынок. Пойдём…
*
Дорога светилась от лунного света, как у Куинджи. Лениво уходила белым сверкающим полотном.
Каждый шаг его босых ног, приближал к дорогому его сердцу месту, где проходили счастливые и тревожные дни его детства. Двоечного детства.
А вот и дом, где пели Маричку, на три голоса. И они всегда слушали затаив дыхание, пели три дочери шофёра, а запомнилось навсегда. Красавицы, дочери с отцом и мамой, поют, а песня со слезами радости уходит, и сливается с шумом прибоя.
А море шумело.
А море шумит.
И море поёт в моём сердце сейчас.
На острове Бирючий, манит своим мигающим, бьющимся сердцем, – Светом – вечный маяк.
Маяк.
*
Дорогая наша внучка.
Что такое двойка?!
Что такое задание на осень.
Лето.
Что такое второгодник.
Бог дал мне много.
А тебе, внученька,
Он дал – очень много.
Господь просто одарил тебя. И мы должны оправдать Его щедрые дары.
А у вас в Лапландии, сказочной – стране тысячи озёр, много маяков.
Когда мы гостили у вас, видели около вашего дома, живёт Маяк.
Ты нам его показывала.
Тогда мы вместе жили в Виппури, Дима учился в Орле. Ходили с бабушкой к маяку. Разговаривали, гладили его. Просили передать ему привет, дать разум и старание в учёбе нашему сыну.
Он, когда приезжал, тоже ходил к маяку. Ходил. Молодец. Прикасался тёплой своей ладошкой, согревал его вечное сердце, думал, размышлял.
…Как рады моряки, когда видят его Свет, смотрят на него.
Любуются, находясь рядом с ним.
Сколько спасённых кораблей. Отцов. Сыновей.
Ночь.
Шторм.
Бездна.
Храни в своём сердце маяк.
Для себя.
Для нас.
Для людей.
Прозрел
… Море. Море. Океан. Теплоход. Родной, брат могучего Титаника…
Нет, это была быстроходная, десантная баржа, времён последней войны. Вот бы лайнер, хотя он тогда и слова такого не знал, а если и знал, то уж конечно, не мечтал пройтись по его палубе. Заглянуть куда-нибудь поглубже, а что там внутри такого огромного плавающего острова, но пока это были мечты.
Он был просто студент, будущий художник. И сидел на обычной деревянной некрашеной лавке. Смотрел, удивлялся, как и зачем носят тёмные очки, как – будто ему сейчас их оденут. И прощай белый свет…
… Да и у него потом такое случилось, чёрные очки…но об этом в другой раз.
Маленькие дети и художники всегда смотрят, внимательно. А если смотреть, сквозь, … через, … такие очки, они и сами не увидят, да и никому, никогда, не смогут рассказать и показать какой этот мир светлый и сказочно красивый.
Что ты сможешь дать другим, если ты сам ничего не видишь, не знаешь и не умеешь…
Отгремела война, а море осталось. Ну, взяли и смастерили умельцы, из быстроходной десантной баржи,– тихоходный, и, вот он, пароход. Но выглядел он почти как Титаник, по крайней мере, местные мореманы, в тельняшках говорили, что это настоящий, боевой. Они рассказывали друг другу, как эти Бэдэбэшники, давали прикурить фрицам. Теперь бывшая боевая единица – тихо – мирно шла по морю, и каждый был по – своему счастлив. Смотрели на уходящие небольшие горы, любовались резвящимися вокруг парома, дельфинами.
А вот и они. Красавицы чайки, хватали хлеб почти из рук зевак.
Будущий художник тоже был на верхней палубе. Бегал то на левый борт, то на правый, и был счастлив. Он уже год учился на севере, и, конечно ждал эту встречу с морем, горами, дельфинами. И, непонятно было, кто больше радовался малыши, которых родители водили за ручку, или этот студент. Каждый был на своём седьмом небе…
Никто не видел как на верхнюю палубу, поближе к капитанской рубке подошли двое…Просто молодая пара. Они шли как то очень осторожно. Никто не заметил эту странную походку. Он, в чёрных очках, сел, на высокий, грибок – круглой шляпкой, видимо вентиляционный колодец. Как то долго устраивался поудобнее.
Потом молодая женщина, постелила мягонькую тряпочку, он сел, повернулся лицом к уходящим берегам, и, кажется, посмотрел, через чёрные, очки, куда то далеко – далеко.
Она открыла чемодан, достала огромный чёрный баян, со сверкающими перламутровыми пуговицами – кнопочками.
Студент вспомнил, он видел их ещё там. На берегу.
Как всегда, рисовал до последнего, и когда вспомнил, что уже скоро отчаливать, забежал в буфет, если уж не пообедать, так хотя бы перекусить. Он заметил эту пару, узнал, что парень житель Крыма. А вот сейчас живут они на Кубани. Обычная семья. Красивые длинные косы. Чуточку грустные глаза… – настоящая русская красавица. Она подала ему бутерброд. Прямо в руку. Он, поднял гранёный стакан повыше, потом медленно, с расстановкой, после каждого глотка, выпил сразу. Крякнул, вытер ладонью слева направо, губы, постоял. Постоял в такой позе минуты две, а потом только начал закусывать.
Открылась дверь.
Романтическую полутемноту буфета прорезал солнечный луч, южного солнышка.
… Солнышко, ты же греешь Землю, растишь виноград, хлеб, обогреваешь и радуешь всё живое. Даже гадюка, символ жизни и смерти, ищет Тебя. И всё живое, тянется к Тебе.
Все Тебе рады…
Что же ты сделало?
… Ты осветило сияющее, но грустное лицо кубанской красавицы. Все, кого осветил луч, быстро, стали прятаться, от этого света… прикрывали глаза ладонью, некоторые отвернулись, и просто закрывались от яркого южного Светила.
Дверь бросили открытой, а он стоял. Его не беспокоили эти яркие слепящие лучи.
Он стоял и радовался этим тёплым лучикам, которые гладили его лицо.
… Лицо.
… Разве это лицо?
Какое оно у него было?
Да ведь было же!
Было. Давно. Тогда. В школе…
… Они учились с ним в последнем десятом классе.
Он прикасался иногда осторожно пальцами к её русым косичкам, иногда потихонечку дёргал за бантик, когда что-то не знал на уроке. Она украдкой быстренько смотрела на него, шептала, подсказку, и он гладил её милое личико своим взглядом, улыбкой.
Потом ушёл в армию.
Служил на флоте.
Писали письма…
Потом…
Потом долго молчал. Не было писем. Полгода… Целых шесть месяцев тревожная тишина…
Должен был уже возвратиться. Отслужил. Но дома его не было. Мать с отцом тоже ничего не знали, не ведали. Но соседи и знакомые утешали и говорили, приедет, ждите, куда он от тебя денется. Любит же тебя. Ты хорошая. Мы это видим и знаем.
Родители беспокоились. Материнское сердце не обманешь.
*
Солнце так же быстро ушло – закрыли дверь…
Потемнело…
И не только потому, что закрыли солнышко.
Лицо. Оно осталось в памяти. Как слепящая молния. Взрыв, искры из глаз, и потом кромешная тьма, синяя. Чёрно – синяя.
То, что было лицом, чёрные звёздочки пороховой гари. Фиолетовые рубцы, блестевшие, как дуга сварки… Пустые глазницы. Плотно сросшиеся реснички. Он встрепенулся, одел снова свои чёрные очки.
Крякнул, чисто по мужски, кашлянул в кулак, протёр ещё раз губы, взяли узелки и чемодан. Ушли.
Бывалая буфетчица увидела взгляды новичков. В буфете народу было мало. Посмотрела очень внимательно, как будто это были малые дети, улыбнулась, но как-то так, что стало не по себе.
И вдруг очнулись, пробудились, были в каком – то странном гипнозе.
– Они вместе живут. Это его жена… говорила буфетчица…
– Когда она привела его в дом, к родителям…
… Помолчала. Посуетилась. Сбегала в подсобку. Пришла. Видно, было, что умывалась, но все стояли и чего-то ждали…
… – Когда мать увидела и поняла кто и зачем он здесь, чуть с ума не сошла. Долго болела.
Рассказала с трудом, видавшая виды буфетчица…
–Лучше бы меня отнесли на погост, говорила соседям её мама.
– А сейчас ничего, вот живут.
– Живут хорошо. Сын растёт. Красивый. Красавец. Любит отца.
***
… И вот он сидит на этом, на этом высоком месте. Голову повернул в дальний берег Тамани, и чуть поднял подбородок, кажется, что смотрит… далеко, далеко.
… Резвятся в проливе, дельфины, кричат – рыдают чайки, нос кораблика режет морскую гладь, спокойного на редкость моря, – Керченского пролива…