Украинский каприз
Памяти моего брата Леонида Васильевича Педченко
Глава 1. Семь высоких тополей
Скорый поезд «Москва– Одесса» затормозил на станции Новомиргород ровно в два часа ночи. Огромный зеленый паровоз с красными колесами устало пыхтел, словно толстый человек, поднимающийся в гору.
– Зупынка – одна хвылына! – строго сказала отцу заспанная девушка в красивой железнодорожной форме с желтыми пуговицами.
– Пап, что такое зупынка?
– Остановка, – пояснил отец. – Привыкай к украинской мове, ты же украинец.
– А хвылына?
– Так минута называется.
– Если мы украинцы, почему тогда в Ленинграде живем?
– Потому что твой отец – дурак малохольный, – объяснил папа и, сильными руками обхватив меня под мышками, спрыгнул на дощатую платформу. От неожиданного полета захватило дух. Он проворно поднялся в тамбур, чмокнул проводницу в сочную щеку, схватил два огромных чемодана и спустился вниз.
– Якый гарный хлопыць и вже с дэтыной! – донесся до меня грустный голос проводницы из отъезжавшего от нас вагона.
Мы с отцом стояли возле здания небольшого вокзала. Рядом не было ни души. Кругом – только чернющая ночь с огромными звездами наверху. Меня это не особо волновало. Я хотел получить ответ на заданный вопрос.
– Почему мы живем в Ленинграде?! – повторил я.
– Твой дед Никодим дочку свою от меня хотел спрятать в Ленинграде у фронтового друга. А я с войны вернулся в село – нет моей Маруси. Добрые люди нашептали, что в Ленинграде она. Вот я туда и подался. Долго искал. Думал, уже не найду.
– Кого? – сонно поинтересовался я.
– Мать твою! Хватит лясы точить! Свой скарб не забыл в вагоне?
Скарб – это ночной горшок, вложенный в авоську, моя личная ноша в дороге. Мне пока четыре года и поэтому больше ничего нести не доверяют. Я несу его гордо, поскольку осознаю, что он – важная часть нашего совместного имущества. У отца – два чемоданища, которые он солидно называет «Гросс Германия». Они огромны и потрясающе пахнут желтой кожей. Да-да, именно желтой! Я нюхал: крашенная кожа пахнет по-другому. Эта – не крашенная, настоящая. Так мама сказала.
– Трофейные! – уважительно отзывается о них мама.
У меня есть подозрение, что именно из-за этих двух кожаных чудес мама вышла замуж за папу. Уж больно они хороши! Правда, папа тоже не подкачал. Он очень сильный и красивый. Даже большая родинка на верхней губе его не портит. Мой папа веселый и здорово дерется. Как-то мы с ним шли из Усачевских бань, что в переулке Макаренко, и меня какой-то пьяный дядька обозвал щенком. Папа врезал ему, а заодно и его дружку. Оба убежали, даже шапки потеряли. Вот такой у меня папа.
Моя милая мамочка с нами не поехала – отпуск на работе ей пока не дают. Папе тоже не дают, но он хитрый. Поехал в командировку в Москву, взяв меня с собой. В выходные мы из столицы поехали на Украину, к бабушке Жене. Папа сказал, что меня «забросит» и успеет вернуться в свою командировку. У бабушки я пробуду все лето. Я не знаю, хорошо это или плохо. Меня так каждый год «забрасывают» с моих трех месяцев, но я этого не помню и знаю только по рассказам родителей. Теперь, наверное, буду помнить, ведь четыре года – это уже немало.
От вокзала до нашего села Каменки нужно идти всю ночь. Папа сказал, что это – семь километров. Трудно сказать, что такое эти километры, но идти по широкому шляху, а потом еще и по проселочной дороге через степь тяжело. У нас свой собственный способ передвижения. Сначала папа несет меня на плечах вместе с моим «скарбом». Потом опускает на землю, и я сижу на горшке. Просто так сижу, дожидаюсь отца, который возвращается за чемоданами, чтобы принести их ко мне. И так продолжается множество раз. От его долгой ходьбы я устал. Папа – нисколечко! Он поет украинские песни и веселится, как маленький. Мне тоже хочется петь, но песен я пока не знаю. Зато в садике мы недавно учили смешные стихи Маршака, и я, подражая папе, ору на манер песни:
Начинается программа!
Два ручных гиппопотама,
Разделивших первый приз,
Исполняют вальс-каприз.
– Пап, что такое вальс-каприз? – спрашиваю я.
– Это такая музыка с соплями! – импровизирует он, и мы оба громко хохочем, потому что музыка с соплями – это, действительно, очень смешно.
Когда начало светать, подошли к селу. Мы шли с горы, поэтому село видно очень хорошо. Точнее, не село, а бело-голубые с розовинкой цветущие сады. Сплошной праздник внизу!
– Будто свадьбу гуляет Каменка! – не своим от счастья голосом заорал отец, и я начал за него беспокоиться: кто из нас ребенок – он или я? Мне пришлось быть взрослым, и я недовольно сморщил нос. Так делает мама, когда я дерусь в садике, и об этом ей рассказывает вреднючая воспитательница Тамара Тимофеевна.
Нам навстречу селяне вели коров.
– В стадо, на пастбище, – объяснил папа.
Он здоровался со всеми первым, и ему дружно отвечали. Я тоже здоровался и старался невзначай показать свой горшок, как символ моей состоявшейся взрослости. Люди приветливо улыбались и что-то говорили, но я ничего не понимал: язык вроде бы и знакомый, но слов не разобрать.
Мы вошли в село. Домики в нем очень беленькие и чистенькие. Вместо привычных металлических крыш у них какие-то странные нахлобучки, похожие на неаккуратные прически.
– Это камышовые крыши, – перехватил мой взгляд папа. – Камыш по-украински – очерет. Запомни, пожалуйста.
Отец со мной вежлив, но голос его звучит требовательно. Очерет так очерет. Что тут запоминать?
Мы подошли к дому с голубыми ставнями. Из двора выбежала очень высокая и красивая старушка в белом платочке. Она то смеялась, то плакала и что-то быстро-быстро говорила, целовала меня и папу. Меня целовала больше, и мне почему-то это было приятно.
– Твоя бабушка Женя, Евгения Ефремовна, – сказал папа.
Мне показалось, что я ее помню. Из хаты вышла толстая женщина с суровым лицом. Увидев нас, она всплеснула руками и неожиданно резво побежала навстречу. Оказалось, это старшая сестра отца, моя тетя Маня. Она тискала меня, как плюшевого медведя, и говорила по-русски всякие приятности.
– Тетя Маня – учительница русского языка и литературы, – с гордостью сказал папа и веско поднял к небу указательный палец, словно указывая на то место, где готовят педагогов.
Одним словом, Украина сразу понравилась. Особенно красный компот, который мне налила за обедом в граненую рюмочку тетя Маня. Папа почему-то пытался возражать, но тетя твердо сказала:
– Дытине с дороги это не повредит!
Думаю, что она была права, потому что я тут же провалился в сон и очухался только к вечеру в мягкой кровати среди огромных пуховых подушек.
Отец уже уехал в Москву. Я ревел, размазывая по щекам слезы, которые никак не хотели останавливаться.
– Не канючь! – строго сказала тетя Маня. – Пойдем, я тебе лучше кабанчика покажу. Мы его к осени заколем, а тебе, если будешь хорошо себя вести, на дорогу, в Ленинград, сала дадим. Любишь сало?
Я на всякий случай кивнул, хотя не понимал, что это такое. Кабанчик мне очень понравился. Казалось, он улыбался, глядя на меня. Только запах в сарае был неприятным, и я поспешил уйти.
Оценив мой порыв, тетя Маня усмехнулась:
– Да, сало-то вкуснее пахнет! Привыкай, городской житель, к сельским ароматам.
К ним и вообще ко всей сельской жизни я привык неожиданно быстро. Быстрее, чем ожидали мои родичи. Через неделю я уже бегал по двору босиком, в одних трусиках, гоняя прутом кур и задиристого петуха. Кошка Брыська шарахалась от меня, как от страшного зверя, а пес Пират при моем появлении благоразумно прятался в будку.
Больше всего мне нравилось играть в прятки. Поскольку друзей завести я еще не успел, играл с бабушкой и тетей Маней. Правда, поначалу они не знали, что я с ними играю. Без объявления начала игры я тихо прятался в саду или прямо во дворе – в густющей кроне шелковицы и ждал, когда меня хватятся. Это были самые сладостные минуты предвкушения игры.
– Маня, а где дытына? – вдруг встревоженно спрашивала бабушка. В этот миг мое сердце наполнялось непонятно откуда бравшимся блаженством, и я еще ниже пригибался к земле за кустом сирени или прятался за ветку шелковицы.
– Веня, скажи тете: «Га!» – громко просила тетя Маня, и я, счастливо улыбаясь, показывал в ее сторону дулю, одновременно осознавая, что в Ленинграде эту незамысловатую фигуру из трех пальцев назвали бы фигой.
Бабушка и тетя постепенно доходили до точки кипения. Я хорошо научился определять этот момент. Голос тети тогда начинал подрагивать, а бабушка переходила на жалобный фальцет:
– Веня, сынок, скажи: «Га!».
– Га!!! – радостно орал я, спрыгивая с дерева или вылезая из кустов. Игра в прятки резко переходила в догонялки. Бегал я, пожалуй, быстрее своих родных, но мне явно не хватало опыта позиционной борьбы. Общими усилиями тетя и бабушка загоняли меня в какой-нибудь угол, и тонкий прут – лозина – гулял по моей свободолюбивой попе, как батька Махно в этих местах в далекую Гражданскую.
Батьку помнили старики. Наш сосед дед Семен, кум моей бабушки Жени, вспоминал, как однажды зашел Махно во двор моего прадеда Филиппа, тестя моей бабушки. Думая, что тот не знает его в лицо, знаменитый атаман, лукаво улыбаясь, провокационно спросил:
– Слыхал я, дед, что Махно – полный урод, да еще и хромой в придачу. Брешет народ, али нет?
Прадед, хотя и окончил только два класса церковно-приходской школы, был прирожденным дипломатом:
– Не знаю, – пожал он плечами, – я с ним не целовался и не танцевал.
Батька Махно рассмеялся, услышав его слова, и велел своим разбойничкам с дедова двора не брать даже курицы.
Тогда я мало что понял из рассказа соседа. Ясно было только одно: мой прадед Филипп, знаменитый на всю округу бондарь, мог не только искусно делать бочки, но и умел вывернуться из любого щекотливого положения. Прадед был вторым человеком, на которого я хотел быть похожим. Первым, конечно, оставался папа. Гордился я и нашей фамилией – Хвыля. По-русски это – волна. Красивое украинское слово почему-то волновало мою душу. Когда я впервые сел на двухколесный велосипед, бабушка сказала:
– Не хвылюйся, Веня!
И я постарался не волноваться. Даже тогда, когда свалился в пыль нашей сельской улицы и в кровь разбил коленку.
У деда Семена подрастал внук Андрий. Бабушка обещала меня с ним познакомить, если я буду хорошо себя вести. То ли вел я себя не очень, то ли бабушке было не до церемоний, но знакомство наше все время откладывалось, о чем я нисколько не сожалел. В родном дворе хватало развлечений, и друзья мне были совершенно ни к чему. Во всяком случае, мне так казалось, пока я сам случайно не познакомился с Андрием.
Выходить из двора на улицу мне первое время было строго запрещено. По улице с неимоверным грохотом неслись телеги, запряженные резвыми колхозными лошадьми, а иногда проезжали и грузовые машины. Играть во дворе или в саду было безопасно.
Но однажды любопытство своей легкой рукой вывело меня за калитку, и я услышал из соседнего двора низкий детский голос:
– Эй, кропчик, иди до меня гулять!
Я уже знал, что слово «гулять» по-украински означает, в том числе, и «играть». Но вот что такое «кропчик»? В соседнем дворе, у плетня, стоял мальчишка моего роста, но только немного шире в плечах. У него было взрослое усталое лицо с крупным носом. Его уши оттопыривались больше, чем у меня, чему я несказанно обрадовался.
– Что такое «кропчик»? – без предисловия поинтересовался я.
– Это ты – кропчик.
– Я?! А ты тогда кто?
– И я тоже кропчик! – радостно сообщил мальчик. – Бывают девчата и бываем мы, кропчики, понимаешь?
– Может, хлопчики? – перехватил я инициативу разговора. Мальчишка неожиданно густо покраснел, а уши его, несмотря на красноту, стали совершенно прозрачными. Казалось, сквозь них можно разглядеть муху на стене сарая.
– Да. Я это и говорю, – медленно выдавил из себя он.
Ленинградская деликатность, возможно, впитывается не только с молоком матери, но и с прохладой белых ночей. Я в свои нестарые годы почему-то уже понимал, что человек может говорить не так, как остальные, и что с этим нужно просто считаться. Со временем к Андрию навсегда прилипло прозвище Кропчик. Даже когда ему было крепко за шестьдесят, кто-нибудь, говоря о нем, между делом замечал:
– Это дед Кропчик, ты его знаешь.
Но это было многие годы спустя. А тогда, в далеком-предалеком пятьдесят девятом, мы с любопытством разглядывали друг друга, ощущая взаимное притяжение.
– Ссышься? – спросил Андрий.
– Что? – растерялся я.
– По ночам, говорю, ссышься?
– Нет.
– А я ссусь! – с гордостью сказал Андрий. – Меня за это батька мутузит, а я все равно ссусь. Я – упертый!
– Когда он тебя бьет, ты орешь? – деловито поинтересовался я.
– Еще как! Если б молчал, батька забил бы до смерти. А твой папка тебя бьет?
– Бил. Один раз только. Я тогда ему руку прокусил насквозь – врачи зашивали. С тех пор не бьет.
– А ты скаженный!
– Как это, скаженный?
– Ну, псих, по-вашему.
– Может, и скаженный, – пожал я плечами.
– Давай дружить, – предложил Андрий. – Только, чур, не кусаться!
– Давай, – согласился я. – Но только я все время дерусь.
– Если что, я отвечу, – предупредил Андрий и показал мне увесистый кулак.
Тогда мы не знали, что будем дружить всю жизнь. Нам это было неважно. Мы радовались нашему странному общению. Странность состояла в том, что каждый из нас говорил на своем языке: он – по-украински, я – по-русски. Но мы прекрасно понимали друг друга. Когда в разговоре проскальзывало какое-то непонятное слово, мы пытались его осмыслить, перевести на свой общий детский язык.
– Ленин краще Сталина! – убежденно говорил мне Андрий. Я был категорически с ним не согласен. Думая, что «краще» означает – краше, красивей, я не мог согласиться с утверждением, что лысый Ленин с маленькой бородкой красивей плакатного Сталина с его роскошными усищами и буйной шевелюрой, отдававшей серебром. Но по мере Андриевой аргументации (Ленин – добрый, он детей любил, а Сталин Украину голодом до войны морил), я начинал понимать истинное значение слова «краще» и нехотя соглашался.
Но вскоре мы уже спорили по поводу того, на чем жарят пирожки. Я настаивал на том, что на противне, в печке. Андрий убеждал меня, что, хотя и в печи, но не на противне, а на жаровне. Слово «жаровня» мне было очень симпатично. От него так и полыхало чем-то горячим. Слово «противень» было привычным, но его происхождения я не понимал, хотя зачем-то понять пытался. Андрей зло посмеивался:
– Противень – это от слова «против»? Значит, ты – против пирожков. Вот и добре, я их сам смолочу.
Логика была дурацкой, но в этом споре я был бессилен.
Вскоре моя бабушка Женя вынесла во двор противень горячих пирожков с капустой. Пирожками это произведение искусства было назвать трудно. Каждый был размером с половину «Бородинского» хлеба, который мама покупала в ленинградском магазине. По форме от хлебного кирпичика бабушкин пирожок не отличался вообще. Его начинка была величайшим творением кулинарного мастерства. Капуста была перемешана с жаренным на подсолнечном масле – олие – луке и еще с чем-то – то ли с чесноком, то ли с укропом, то ли и с тем, и с другим. Запах начинки был умопомрачительным! Бабушка сняла с противня крайний пирожок со слегка пережаренной корочкой, жилистыми загорелыми руками разломала его пополам и большую часть протянула мне:
– Кушай, внучек, на здоровье!
– А Андрию?! – потребовал я.
Бабушка протянула мне второй кусок, тот, что поменьше. Я подошел к другу и протянул ему пирог. Андрий принял его бережно, как драгоценность, и посмотрел мне в глаза:
– Почему ты мне большой кусок отдал? – спросил он.
– Я еще наемся, у нас этих пирожков – целая жаровня! – сообщил я.
Неожиданно оказалось, что мы можем беспрепятственно встречаться и играть, не нарушая указаний взрослых, то есть не выходя на улицу: наши сады соприкасались и между ними не было плетня или забора. Межой, разделявшей наши участки, была только узенькая канавка, считавшаяся нехитрым элементом дренажной системы. Разумеется, в такие тонкости мы не вникали. Просто знали, где чья территория.
– У тебя гуляем или у меня? – спрашивал обычно Андрий.
– Как карта ляжет, – по-взрослому говорил я и доставал из нашего общего тайника, сделанного совместными усилиями в земле на огороде, колоду замызганных карт. Если моя рука извлекала из середки красную карту, играли у меня, если черную – у него. Детство – пора простых эффективных решений.
С Андрием было чрезвычайно интересно. Хотя он был старше меня всего на год, умел он многое. Например, мог на какое-то время усыпить курицу или даже петуха. Ловким движением он хватал зазевавшуюся птицу и, быстро, но аккуратно запихнув ей голову под крыло, несколько раз укачивал ее, как ребенка, и клал на землю. Это было чарующее зрелище! Курица, не двигаясь, лежала на боку, а ее грудка ритмично поднималась и опускалась – сердце в пушистой тушке билось ровно и часто.
– Это волшебство? – волнуясь, спрашивал я.
– А что же еще? – удивлялся моей тупости Андрий.
– Значит, ты – волшебник? – восхищенно интересовался я.
– Ну так! – гордо расправлял широкие плечи сосед.
– А я, получается, друг волшебника?
– Выходит, что так, – с небольшой паузой отвечал он, и было непонятно: то ли Андрий сомневается в том, что я достоин его дружбы, то ли в своем могуществе чародея.
Мой друг-волшебник научил меня делать настоящую маленькую водяную мельницу, изготавливать лук и стрелы с наконечниками из крышки от консервной банки, мастерить самострел, используя вместо пороха серу от спичек. Уменьям Андрея не было конца, и поэтому с ним было интересно.
Я не умел почти ничего. Но зато я был городским и по этой причине мог рассказывать о том, чего Андрий не видел никогда: о высоких домах, о троллейбусах и трамваях, о метро, лифтах и ванных. Андрий слушал, не перебивая, и смотрел на меня в такие минуты, как я – на заклинателя куриц, с нескрываемым восторгом. Окрыленный таким вниманием, я иногда бессовестно врал.
– У вас в Ленинграде сало едят? – интересовался мой друг.
– Конечно! Моя мама тоже ест, но боится потолстеть. Поэтому ест только обезжиренное сало.
– Такое разве бывает? – удивлялся Андрий.
– Конечно! – уверенно заявлял я. И для большей убедительности добавлял услышанное как-то по радио: – Наука! Законы физики.
– Вот что значит город, – шептал обескураженный Андрий, и я понимал, что обмануть его можно очень даже запросто. Врать мне нравилось. Это был легкий способ достижения успеха.
Кроме прозвища у Андрия была и настоящая фамилия – Постыка. Мне она казалась удивительно смешной. Время от времени я просил Андрия:
– Скажи, как твоя фамилия?
– Постыка, – каждый раз простодушно отвечал Андрий, и я начинал беспричинно хохотать, демонстративно держась обеими руками за живот.
– Будешь смеяться, поколочу, – обещал он, и я нехотя успокаивался. Мне не были страшны Андриевы кулаки. Просто не хотелось доводить дело до ссоры, до драки. Я дорожил нашими отношениями.
Странное дело, за всю жизнь мы с Андрием ни разу не то что не подрались, даже не поссорились. Но спорили очень часто и до першения в горле.
Однажды у нас с Андрием появился еще один друг. Точнее, у Андрия он был всегда. Правда, дружили они между собой не очень. Скорее, просто соседствовали, поскольку Сашко по фамилии Пивнык жил через три дома от Андрия и, стало быть, через четыре – от меня. Для села – не самое близкое соседство. Поэтому, вероятно, мы и познакомились-то не сразу. Наш дальний сосед казался бы обычным сельским хлопчиком, если бы не его странноватая внешность. Он был очень худеньким, с тонюсенькой шеей, по которой пульсировали голубенькие жилки. К этой шее была словно по ошибке приделана огромная голова с выпученными глазами. Создавалось впечатление, что паренька собирали из разных запчастей и голову поставили ту, которая хотя и не подходила по размеру, но была в наличии на складе. Его глаза постоянно чему-нибудь удивлялись: неожиданно накатившему дождю, необычайно крупному червяку, найденному в навозной куче, моим пшеничным кудрявым волосам, которые едва не спадали на плечи. Для сельских ребят, которых стригли летом обычно «под ноль», моя прическа была странной. При первой же нашей встрече Сашко бесцеремонно полез в нее, чтобы убедиться, что волосы настоящие, и тут же получил от меня удар в нос. Из него потекла «юшка», как называли кровавые сопли в тех местах.
– Ты что, скаженный?! – изумился Сашко.
– Да, он скаженный, я просто не успел тебя предупредить, – ответил вместо меня Андрий.
Несмотря на свои четыре года, я знал, что обладаю большой физической силой. К этому знанию я пришел опытным путем: лупил всех сверстников в детском саду и у себя во дворе. Иногда доставалось даже ребятам на год постарше. В Ленинграде взрослые считали меня плохо воспитанным ребенком, а в селе – просто городским.
– Городские – всегда такие скаженные! – пояснял потом с важным видом всем нашим сверстникам Сашко Пивнык.
Не было на свете ничего, что бы он не знал. Точнее, делал вид, что знает. Со знаниями у него было так себе. Но Пивнык обладал качеством, которое меня очаровало на всю жизнь: он был удивительным мечтателем! Мечтал объездить весь мир, покататься на оленях, поцеловаться с негритянкой и поесть марципанов. Правда, что такое марципаны, Сашко не знал, и никто из сведущих людей объяснить ему этого не мог, и я в том числе.
Не знаю почему, но в четыре года я уже умел довольно сносно читать. На горище нашей хаты я нашел засиженную мухами и изгрызенную мышами книгу, на обшарпанной обложке которой значилось: Александр Линевский «Листы каменной книги», Москва, «Детгиз», 1939 год.
Книга захватила меня с первой страницы. В ней рассказывалось о мальчике по имени Льок, который жил со своим племенем еще в далеком Каменном веке.
Я оттер книгу от пыли и паутины пучком подвернувшейся под руку пакли и принес, стараясь не попасться на глаза бабушке и тете, своим друзьям.
– В школу будем гулять? – предположил Сашко.
– Нет, просто почитаем, – ответил я.
– Ты не можешь читать – ты младше меня, а я читать еще не умею, – убежденно сказал Андрий.
Я пожал плечами и, спотыкаясь почти на каждом слове, начал читать удивительную историю о том, как Льок спас племя от голодной смерти. Такой благодарной аудитории у меня не было даже в моей взрослой жизни, где я работал школьным учителем! Сашко таращился, как никогда. Андрей широко открыл рот, не обращая внимания на тонкую струйку слюны, сочившуюся из уголка его рта.
Заметив вдруг это, Сашко сказал Андрию:
– Закрой, а то гава в рот насерет!
– Гава? – удивился я.
– Птичка такая, – шмыгнул носом Андрий и двинул Сашка локтем в поддыхало.
Недели на две мы забыли о наших играх. Встречаясь каждое утро в моем огороде, забирались на старый орех и погружались в эпоху неолита. Когда книга была почти прочитана, в наш познавательный процесс вмешалась бабушка Женя:
– Что вы, лоботрясы, на дереве сидите, как обезьяны заграничные?! Лучше бы пошли яблоки собирать! Вон их сколько нападало: свинья по ним страдает, как милиционер по лычке на погоне!
Процесс единения с книгой был безнадежно загублен, но Сашко Пивнык вдруг предложил:
– А гайда в садок деда Яшки! У него есть здоровенный осокорь. На нем можно сделать настоящий штаб, никто и не заметит!
Наш друг дал очень дельный совет. Дед Яшка славился на все село своим огромным ухоженным садом, соперничать с которым мог только сад моего деда Никодима, отца моей мамы. Но сад дедушки был аж на хуторе, до которого нужно топать чуть ли не километр, а сад деда Яшки – вот он, будьте любезны, рядышком, да еще по над речкой!
Мы стащили из сарая бабушки Жени три ладные дощечки, немного гвоздей и молоток. Андрий прибил их высоко-высоко в кроне осокоря, и блаженство по изучению истории древнего мира продолжилось. Теперь, устроившись с удивительной роскошью, мы вообще потеряли счет времени. Повествуя друзьям о перипетиях судьбы доисторического хлопчика, я научился читать довольно бегло, чему сам удивлялся. Увлекшись чтением, мы забывали вовремя приходить на обед, но крики родственников опускали нас в прямом смысле слова на грешную землю. Мы нехотя разбредались по домам на обед. Дальше наступала трагическая пора: бабушка и тетя заставляли меня после обеда спать хотя бы час-полтора, чтобы, как они говорили, «жирок завязался». Возможно, моей тощей фигуре это и не помешало бы, но я не мог пережить насмешек друзей, которые никогда днем не спали и считали это «городскими фокусами». Мне было невыносимо стыдно за мой образ жизни, но спорить с тетей Маней было все равно что пытаться столкнуть с места огромные деревянные сани, стоявшие без дела вросшими в землю в дальнем углу нашего двора. Пролежав, не смыкая глаз, проклятые полтора часа, я с благодарностью смотрел на ходики с кукушкой, висевшие на стене, и бодро вскакивал с постели. После кружки молока и здоровенного шмата домашнего белого хлеба с маслом, щедро посыпанного крупной солью, тетушка милостиво разрешала мне «трохи побегать». Это «трохи» обычно заканчивалось в сумерки, когда коровы шли с пастбища домой. Часто я возвращался вместе с нашей коровой Зорькой, которая и без меня знала дорогу, но мне очень нравилось приходить с ней рядом, чтобы посмотреть, как она одним махом выпивала полное ведро колодезной воды. После этого бабушка заводила Зорьку в сарай и начинала доить. Молоко у нашей коровы было великолепным.
– Чистые сливки, а не молоко! – говорила бабушка и давала мне напиться сразу после дойки прямо из ведра.
Я пил это парное молоко, пахнувшее лучшими запахами на свете! Оно отдавало теплым летом, сочными травами нашего залужья, бабушкиными добрыми руками и милой сердцу Зорькой. Мои желтые кудри норовили упасть прямо в ведро, но бабушка успевала подхватить их и бережно придерживала, пока я пыхтел, втягивая в себя эту божественную влагу.
– Хватит, Веня, отдохни трохи, – уговаривала бабушка. – Я потом тебе еще налью.
Я нехотя поднимал голову и смотрел в бабушкины глаза. Они сидели глубоко-глубоко на ее смуглом морщинистом лице и напоминали мне два голубых озера.
У меня была тайна, которой не знал никто из моих друзей. Ночью я спал не как взрослый – один, а вместе с бабушкой. Так было заведено и это мне нравилось. Бабушку можно было обнимать, как маму, и я этой возможностью очень дорожил. Кроме того, перед сном мы с бабушкой Женей всегда вели интереснейшие разговоры. Они начинались всегда с одной и той же моей фразы. Уткнувшись в бабушкино плечо, я шепотом непременно ей говорил:
– Расскажи мне про древность!
И бабушка всегда что-нибудь рассказывала про дореволюционные времена, и слушать ее было невообразимо интересно.
– Когда-то, давным-давно, – говорила бабушка, – в нашем селе была усадьба знаменитого графа генерала Алексея Александровича Стенбок-Фермора и его жены графини Маргариты Сергеевны, которая до замужества была княжной Долгоруковой. Были у них три дочери и сын. Одна дочь умерла еще маленькой, а две другие выросли красавицами и умницами. У них были добрые сердца и светлые души.
– Светлые души – это как, бабушка? – не понимал я.
– Это как у тебя, – непонятно объясняла мне бабушка. Но это объяснение было бесконечно приятным.
– А сын? Каким был сын графа?
– Сын был военным офицером. Все на красивых лошадях гарцевал и усищами своими девчат наших смущал.
– Как это смущал?
– Вот отрастишь усы, тогда узнаешь.
Я засыпал с мечтой об усах, которыми зачем-то буду смущать каменских девчат, особенно Томку, а еще лучше Ленку, а, может быть, даже саму Светку…
Ночью мне снились замечательные сны. Я купался, сколько хотел, в речке, и бабушка не кричала мне, как всегда:
– Вылезай, а то верба из задницы вырастет!
Снились мне и мамочка с папой, которые приехали ко мне в Каменку, и мы втроем гуляли вдоль реки, вдоль нашей любимой Большой Выси. И в Ленинград мы совершенно не торопились, потому что там нелюбимый детский сад с его Тамаркой Тимофеевной и нет моих закадычных друзей Андрия и Сашка.
Иногда я просыпался ночью оттого, что во сне мысленно разрывался на части между родителями и друзьями. Вот ведь как подло устроена жизнь: либо быть рядом с мамой и папой, но без Андрия и Сашка, либо наоборот. Иногда от этой горькой мысли я начинал во сне тихонько плакать. Бабушка просыпалась и, причитая, протягивала мне кружку с водой:
– Пей, мой хороший, пей. Поспи, все печали забудутся.
Я делал несколько глотков и мгновенно засыпал. Печали, действительно, куда-то пропадали.
Из бабушкиных рассказов «про древность» я узнавал всегда много нового и неожиданного. То она рассказывала, как в графской конюшне содержался настоящий верблюд и жители всего села с изумлением смотрели на эту «хворую конягу», то вспоминала, как девчонкой тайком бегала на помойку возле графской кухни собирать картофельную кожуру:
– Повар графа и его помощницы начистят, бывало, картошки, а кожуру вынесут на помойку. Мы с подружками собирали ее в корзинки и относили домой.
– Вы ели эту кожуру? – с сопереживанием спрашивал я.
– Зачем ее есть? – удивлялась бабушка. – Мы ее в землю сажали и вырастала обычная картошка. Главное, чтобы глазки́ сохранялись на кожуре. Этого хватало для роста. Земля у нас плодородная: палку воткни – яблоня вырастет. А если еще навозом удобрить, то и целый ананас может поспеть.
– Ананас?! – взвизгивал я от радости.
– Шучу-шучу, – шла на попятную бабушка Женя, но было поздно: всю ночь мне снилось, как из картофельной кожуры у нас на огороде вырастают невиданные деревья, похожие на пальмы. И мне понятно, что это – картофельно-ананасовые деревья. Соседи удивляются, Андрий и Сашко страшно мне завидуют, а я хожу вдоль ананасовой плантации и щедрой рукою раздаю направо и налево колючие сочные плоды диковинных картофельно-ананасных деревьев.
Однажды перед сном бабушка раскрыла мне семейную тайну. Она сказала, что, если бы не граф Стенбок-Фермор и его семья, меня бы не было на свете.
– Как это не было бы?! – в ужасе прошептал я.
– А вот так, кудрявая твоя головушка, – ласково сказала бабушка и горячо зашептала мне на ухо:
– Было это очень давно, еще до моего рождения. Моя мама, которую звали Настей, служила горничной у младшей дочери графа, Маргариты, названной в честь своей матери. Сам понимаешь, где графская дочь, а где ее служанка – пропасть! Но были они ровесницами и незаметно подружились. Твоя прабабушка Настя влюбилась до беспамятства в графского конюха, которого звали Иваном. Парубок был видный – краше в селе не было никого. Чуб у него был желтый-желтый, кудрявый и свисал из-под картуза, как ветка спелого крыжовника. А сам Иван был из богатой семьи гагаузов.
– Французов? – на всякий случай уточнил я.
– Каких еще французов? – удивлялась бабушка. – Какие у нас тут французы? Гагаузы – это люди такие, народ такой. Типа турки, только крещеные.
– Брешешь ты все, бабушка! Хоть и старая, а брешешь! Не может быть у нас в Каменке никакого турка.
– А вот и может! – немного разозлилась бабушка. – Ты вот сам упертый, как турка!
– Я не турка, я – Веня, – убежденно сказал я.
Мы долго молчали, и я почувствовал, что еще немного и бабушка заснет.
– Не спи, не спи! Ты мне еще про своего гагауза не рассказала, – начал тормошить я бабушку Женю.
– Он такой же мой, как и твой, бисова твоя душа, – проворчала бабушка и продолжила рассказ. – У нас тут в селе были гагаузы. Не то чтобы много, но были. Люди как люди. И говорили по-нашему, хотя и по-своему тоже лопотали, и в сельскую церковь ходили исправно, и одевались так же. Лицом вот только были смуглее немного, да и только. Даже со светлыми волосами бывали, как тот Иван, например. Они хорошими были хозяевами, скотину любили и умели за ней ухаживать. Через то и богатство у них было. Честно зарабатывали, не жулики какие. Так вот, Настя полюбила Ивана, а он, стало быть, ее. И понесла она от него…
– Что понесла? – не понял я.
– Не что, а кого! Меня, бабку твою, вот кого!
Я с ужасом представил, как молодая девушка Настя куда-то понесла на плече, как мешок с мукой, мою бабушку Женю.
– Зачем она тебя понесла? – очень заинтересовался я.
– Это ты у своего умного папки спроси. А я тебе про древность рассказываю, – ловко вывернулась бабушка. – Так вот, захотели они пожениться, а родители Ивана – ни в какую! Не нужна им невестка из бедной семьи. Богатую им подавай. И отправили они Ивана в далекое село, аж в Защиту, где женили его на богатой, хотя она и старше его была годами. А куда деваться? С папкой и мамкой не поспоришь, женился! Мамка моя, Настя, решила с горя повеситься. Собралась уж было, но побоялась из-за веры нашей православной. Решила, что греха грехом не замолишь, и подалась пешком аж до Киева. А это, считай, все триста верст будет. Долго она шла босая по непогоде, но все-таки дошла. И в самом главном храме Киева усердно молила Господа о прощении за свое согрешение.
– И что же, Бог послушал? – с иронией юного атеиста спросил я.
– Представь себе, послушал. Мужа хорошего приберег ей Господь. А Ивана наказал. Лет через пять, а может чуть больше, ослеп он совсем. Жена выгнала его из дома, и вернулся он в родное село.
– И они с Настей поженились?
– Нет. Говорю же тебе: Господь ей мужа дал, когда я еще у нее в утробе была. После того, как она вернулась из богомолья в Киеве, ей пришлось во всем признаться барыне-подруге – графской дочери Маргарите. Та рассказала своей матери, а графиня, как положено, графу Алексею Александровичу. Тот был добрым и справедливым человеком. Велел он пришлому неженатому мужичку Ефрему принять в жены Настю и дал за нее щедрое приданое: землю под дом, сад и огород и еще денег в придачу на постройку хаты и обзаведение хозяйством.
– Ну, и где же эта хата? – заинтересовался я.
– Ты в ней сейчас на кровати валяешься и глупые вопросы задаешь, – тихо сказала бабушка, и я понял, что она в темноте улыбается.
Я лежал и долго не мог уснуть. Думал о том, что взрослые – очень странные люди. Они не могут жить счастливо, все им надо как-то сделать наперекосяк. Взял бы Иван, да и не послушался своих родителей. Был бы зрячим, и любимая Настя стала его женой.
В этой истории мне было далеко не все понятно, и я решил поподробней расспросить свою тетушку Маню. Хотя уже была середина лета, моя тетушка каждый день ходила на работу в школу – руководила летним пионерским лагерем. Была она там, правда, не очень долго и к обеду возвращалась домой, принимаясь за работу по хозяйству. Улучив момент, я стал расспрашивать ее об Иване. К моему удивлению, тетя ничуть не удивилась и с удовольствием стала о нем рассказывать.
– Да, я хорошо его помню. Видный был такой дед. Высокий, статный. Хоть и слепой, но одет всегда был аккуратно и чисто. Он работал сторожем в колхозном саду – стерег яблони и груши. Мои сверстники часто забирались туда. Свои яблоки дома были не хуже, а колхозные, известное дело, всегда слаще. Услышит, бывало, дед Иван шорох в саду, выскочит из своего шалаша с незаряженной «берданкой» и громко так кричит: «Бачу-бачу вас, хлопцы! А ну геть из сада!».
Слушая тетю, я машинально переводил на русский: «бачу-бачу» – это означает «вижу-вижу», «геть» – «прочь».
– И что, боялись они его?
– Не очень. Все же знали, что дед Иван слепой, да и добрым он был. Свою дочку Женю, бабушку твою, он так никогда и не увидел. Но знал, что у нее четверо детей: нас три сестры, да папка твой. Бывало, идем с друзьями-подружками мимо колхозного сада, смеемся, или просто болтаем, а он стоит возле своего шалаша, смотрит в нашу сторону незрячими глазами и кричит нам:
– Детки, а есть среди вас Женины дочки, или сынок ее?
Кто-нибудь из нас подходил к нему – чаще я, как старшая, а он протягивал яблоки и груши и тихо плакал. Жалко его было так, что мы сами плакали.
– А что было с ним потом?
– Что и со всеми бывает. Помер он вскоре после войны, и схоронили его на кладбище. Что же еще могло быть?
От этого разговора мне стало грустно. Я решил переменить тему разговора.
– Тетя Маня, я уже взрослый?
– Взрослый.
– Тогда можно мне на хутор сходить?
– Не заблудишься?
– Не-а!
– Обещаешь по дороге на Камень не заходить, в речке не купаться?
– Обещаю!
Ходить на хутор означает навещать дедушку Никодима и бабушку Дуню – родителей моей мамы. Я их люблю не меньше, чем бабушку Женю и тетю Маню, но так повелось, что живу я у родственников папы, а к родичам с маминой стороны хожу только погостить на пару часов. Иногда я ночую у них, но это только тогда, когда меня отводит к ним бабушка Женя.
В Ленинграде я один никогда никуда не хожу. Но в селе, вероятно, немного подрос, поэтому мне разрешили. Самостоятельно я отправился на хутор первый раз в жизни. С чем сравнить это счастье и это волнение? Я не знаю с чем и сравнивать мне не с чем, потому что ничего похожего в жизни у меня не было.
По случаю похода в гости бабушка и тетя заставили меня помыть в ведре ноги и надеть сандалии, от которых, бегая все лето босиком, я успел здорово отвыкнуть. Безропотно я натянул и майку, которую тетя Маня и бабушка почему-то называют тенниской, хотя даже не представляют, что такое теннис. Самое гадкое – это белая панамка, которую меня заставили напялить:
– Без панамки не пойдешь, голову может напечь! – строго сказала бабушка.
Смешная она! Неужели не понимает, что и здесь, в селе, и на хуторе, и по дороге к нему солнце-то – одно и то же. И печет оно одинаково. Да я, собственно, и не замечаю этого пекла. Но я согласен на любые условия, лишь бы остаться один на один со взрослостью!
И вот – я взрослый! Шагаю по запыленной улице в сторону выгона – широкой степи, которая отделяет наше село от хутора. До хутора всего несколько сотен метров, чуть меньше километра, но для меня это настоящее путешествие. Никто-никто не скажет мне, как надо себя вести, никто не сделает замечание за то, что я хлюпаю носом или собираю прямо на дороге кучу пыли, чтобы потом прыгнуть в нее. Никто не скажет, потому что я – взрослый!
– Ты куда это собрался наряженный, как петух? – поинтересовался, улыбаясь, незнакомый мальчишка из предпоследней от околицы хаты. Лицо у него красивое, как из журнала «Веселые картинки», сам он крепенький, ладненький на загляденье и старше меня – это сразу видно.
– На Кудыкину гору, – обижаюсь я на «петуха» и с замиранием сердца выхожу на необъятный выгон, словно советский спутник в космическое пространство. За моей спиной село с его пятью улицами. Все они безымянные, но я дал название каждой. Есть Главная улица. Она идет от шляха через все село. Шлях – это тоже улица, точнее, дорога. Она даже главнее нашей Главной, потому что проходит он Новомиргорода аж до Кировограда. Я много раз слышал, как односельчане уважительно произносят эти названия, но смутно понимаю их смысл. Наша улица – вторая по значению в селе. Я ее так и называю – Наша. Она тоже очень важна. Через нее в середине лета идут телеги-обозы с помидорами и огурцами из соседнего села Мартоноши в Новомиргород на консервный завод. Мы, мальчишки, обычно бегаем за этими телегами и жалобно клянчим у возницы:
– Дядько, дайте огурца!
Нам всегда сбрасывают с телеги по несколько огурцов. Они падают в горячую пыль, трескаются, но нам все равно. Мы вытираем их от пыли о трусы и жадно пожираем тут же наперегонки. У каждого из нас дома в огороде такие же огурцы и помидоры. Зачем мы клянчим, я не знаю. Так принято в нашем селе среди мальчишек. Я тоже клянчу, хотя мне очень стыдно это делать. Но я превозмог себя, потому что не хочу отличаться от своих друзей и от других мальчишек из села, которых я уже немного знаю, но с которыми не подружился. Из друзей у меня по-прежнему только Андрий и Сашко.
После того, как мы подружились, бабушка и тетя разрешили мне вместе с ними гулять по селу. Скрепя сердце, но разрешили. Под ответственность Андрия. Сашко, мой ровесник, был не в счет. Да и обалдуй он, это всем известно, даже ему.
Еще в селе есть Кривая улица. Это та, которая идет вдоль речки. Именно на ней находится наш штаб – осокорь в саду деда Яшки. Есть еще две улочки, они самые маленькие. Одна Косая, потому что разделяет село как-то странно, наискосок и упирается в кладбище. Вторая идет вдоль кладбища и выходит в яр – самое красивое место на земле. От кладбища, которое стоит на самом высоком месте в селе, видно разлив Великой Выси и залужье – простор, где пасется сельское стадо.
Странно, но все это пространство я чувствую, словно вижу, своим затылком. Сейчас мой взгляд направлен вперед, туда, где пыльная дорога идет слегка на подъем, к кукурузному полю. До него шагать минут пять. И я переставляю ноги по-взрослому размеренно, сохраняя силы на дальнейшее путешествие. Внутри кукурузного поля лежит хорошо утоптанная стежка. Я маленький и тень от кукурузы приятно закрывает меня от жаркого солнца. Тропинка выводит прямо к балке, за которой начинается колхозный сад. Но мне туда ни к чему. Мои дедушка Никодим и бабушка Дуня живут за два дома до балки, на хуторе, который, как и часть нашего села, примостился к берегу реки. Чтобы не проскочить мимо, я задираю голову и смотрю поверх кукурузы: где-то там должны замаячить семь высоких тополей. Они стоят возле нашего дома. Так и есть – вот они! Я резко сворачиваю к тополям и иду уже по рыхлой вспаханной земле, огибая кукурузные стебли. Дом уже рядом и мне хочется закричать во все горло:
– Здравствуйте, бабушка Дуня и дедушка Никодим! Смотрите, какой я взрослый! Я сам пришел до вас в гости и совсем не заблудился!
Но кричать не приходится, потому что дедушка возле хаты возится с рамкой пчелиных сот, а бабушка кормит кур, громко приговаривая:
– Ципа-ципа-ципа-ципа!
Я остановился у плетня, любуясь дедом. Какой же он у меня красивый! Огромные толстенные серебристые усы, желтые посередине от махорки, и седая борода клинышком. Я – человек наблюдательный и давно понял: усы у деда Никодима, как у Сталина, а борода, как у Ленина. А еще у деда большой красивый живот. С тоской смотрю на свои ребра, обтянутые кожей. «Вырасту, буду похожим на деда!» – твердо решаю я. Все, в том числе и я, знают: дед Никодим до войны учился у самого Мичурина! Мне не известно, кто такой Мичурин, но я все равно этим горжусь.
Куры, увидев меня первыми, перестали клевать зерно и начали настороженно смотреть в мою сторону. Их беспокойство передалось и бабушке Дуне. Она посмотрела на меня и закудахтала громче своих несушек:
– Дед, смотри, Веня к нам пришел! Счастье-то какое! А бабушка Женя где?
Наступил миг моего триумфа:
– Я один к вам пришел погостить! – важно заявил я.
Дед отложил в сторону раму с сотами и огромный нож с кривым лезвием:
– Так если ты такой взрослый, почему такой лохматый?
Мне нечего ответить на этот вопрос. Действительно, почему? Дед Никодим взрослый и пострижен наголо. Друзья мои Андрий и Сашко – тоже. А ведь Сашко Пивнык только чуть-чуть меня старше. Я знаю, что у дедушки есть своя собственная машинка для стрижки, как в заправской парикмахерской, и он сам себя «скубэ», в смысле – стрижет.
– Неси свою машину! – легкомысленно приказал я и сел на сложенные у пасеки бревна. Дед сноровисто обвернул мне шею белым рушником и быстро начал прокладывать борозду от моего лба до затылка шириной, как мне кажется, в стежку на кукурузном поле.
– Бабо! – прокричал он бабушке Дуне через пару минут, любуясь своей работой, – неси из хаты зеркало, нехай Венька на себя подивится.
Бабушка тут же принесла большое круглое зеркало, которое обычно висит над кухонным столом. Я взглянул в него: на меня смотрело испуганное лицо, похожее на курицу. На земле лежала горка соломенных кудряшек, которые еще недавно были моими. Слезы сами стали выскакивать из глаз и бежать, бежать, как дождинки по стеклу, догоняя друг дружку. Я почему-то вспомнил бабушку Женю и начал причитать, как умеет только она, слегка завывая и повышая голос в конце каждой фразы:
– Бедный-бедный Венечка! У собачки есть волосики! У кошечки есть волосики! Только у бедного Венечки нет волосиков!
Никто не учил меня причитать и уж тем более о себе в третьем лице. Но горе мое было столь неожиданным и ошеломляющим, что справиться с ним не получалось. Оно усугублялось еще и тем, что его я спровоцировал сам, желая побыстрее стать взрослым. Оказывается, взрослость красит не всегда.
Потом я сидел с дедушкой за столом и ел белый хлеб с медом, запивая молоком. Дедушка расспрашивал о мамочке и тихо вздыхал. Я понимал, что вздыхает он из-за того, что не любит моего папу. Как один родной мне человек может не любить другого родного мне человека, я не понимал.
– Дедушка, расскажи о войне, – попросил я.
– О ней тебе пусть твой батька рассказывает, у него язык краще подвешен, – вздохнул дедушка Никодим. – Да и что тебе может рассказать простой пехотинец? Упал, окопался, стрельнул. Упал, окопался, стрельнул. Побежал в атаку – очнулся в бинтах в медсанбате. Вот тебе и вся война.
– А ты в Гитлера стрелял? Орденов у тебя много?
Дед тяжело вздохнул и начал из ровненького кусочка газеты мастерить себе самокрутку. Делал он это сноровисто, словно выполнял какую-то замечательную работу. Ловким движение двух пальцев он засыпал крупно нарезанный самосад в газетку, будто солил огурец, и, лизнув край газетки, мгновенно свернул ладненькую цигарку. Дед закурил, и в хате над столом начали парить сладкие облака.
– Даш поиграть орденами? – уточнил я.
– Нет у меня орденов, Веня, не заслужил, – виновато сказал дед. – Вот есть три медальки только, можешь поиграть, но из хаты не выноси.
Он достал из деревянной коробки медали. «За отвагу» – прочитал я на одной из них.
– Это – моя главная медаль, – сказал дедушка. – А вторая – попроще, за взятие Вены 13 апреля сорок пятого.
– Зачем брать вену? – глянул я с опаской на свою хилую голубую жилку на руке.
Дед Никодим улыбнулся, глубоко затягиваясь самосадом:
– Это другая Вена, город такой в Австрии, столица ихняя.
На третьей медали было написано: «Наше дело правое! Мы победили!», и она меня почему-то не заинтересовала. Только подумалось: «Раз дело может быть правым, значит, и левым может быть?».
Бабушка Дуня, невысокая, уютненькая, с доброй улыбкой на лице, хлопотала возле печи.
– Бабушка Женя пирожки тебе печет?
– Печет, с капустой.
– Вот и хорошо. А я тебе в дорогу плачинду с гарбузом испекла, добрая получилась плачинда. В узелок тебе завяжу. Куму Женю угостишь и Маню Гавриловну.
Я вежливо кивнул, понимая, что мне будет доверено нести гостинцы в село. Все-таки новая прическа делала меня немного взрослее.
Дорога назад показалась более короткой. Возле околицы поджидал улыбчивый мальчишка, который назвал меня петухом.
– Зайди ко мне в гости, я тебе что-то подарю.
– Подаришь? – удивился я.
Не часто мне делали подарки. А незнакомые мальчишки – вообще никогда.
Мальчишку звали Толей. Фамилия оказалась Мильниченко. С такой фамилией у нас было полсела. Даже в Ленинграде у моего папы был друг – дядя Федя Мильниченко. Он вместе с женой тетей Фаней и дочкой Людочкой частенько приходил к нам в гости. Почему-то я не стал рассказывать об этом своему новому знакомому. Может, и рассказал бы, но мне было не до того. Толя вынес из хаты лист плотной бумаги, на котором черным карандашом был нарисован мой портрет! Работа была выполнена так талантливо, что волосы казались не черными, а слегка золотистыми. Я беспомощно провел пятерней по своей лысой голове.
– Я по памяти нарисовал, – сказал он. – Волос нет, а память о них теперь есть.
– Ты – художник! – восхищенно сказал я. Толя смутился и на его щеках выступили две глубокие ямочки.
– Скажешь тоже, какой художник? Просто рисую, что понравится.
– Значит, я тебе понравился? – удивился я.
– Да, – просто сказал он. – Ты похож на Кощея Бессмертного в детстве – такой же худющий.
Мы оба рассмеялись и нам показалось, что мы дружим уже давно. Толя был старше меня на два года. Он почему-то говорил по-русски совершенно без акцента. Опережая мой вопрос, Толя сказал:
– Мы с моей мамой и старшим братом ездили в Одессу, там все говорят по-русски. Я и научился. Слова сами ко мне прилипают, я даже не стараюсь их запоминать.
С тех пор мы стали дружить вчетвером: Андрий, Сашко, Толя и я. Как-то само собой получилось, что с Толей мы сошлись ближе всего, хотя со старыми друзьями по-прежнему общались каждый день. Странно, но в нашей кампании не было предводителя. Скорее всего, им мог быть Толя, как самый старший среди нас и, пожалуй, самый авторитетный. Но художники не часто любят лидировать. Андрий на роль вожака не годился тем более – он был стеснительным, даже малость трусоватым. Сашко в нашей иерархии мог бы оказаться последним, но нам это было ни к чему. Что же касается меня, то я обладал лидерскими качествами, но у меня хватало такта понимать, что я в селе всего лишь гость, городской хлопчик, существо здесь временное, сезонное.
Мы полюбили собираться вчетвером в нашем штабе, на осокоре, где Толя оборудовал себе собственный наблюдательный пункт. На первый же сбор штаба он принес настоящий артиллерийский бинокль, чем сразил всю команду наповал. Непривычно было видеть вблизи то, что происходило за километр от нас, а то и за два. Как-то раз я увидел в бинокль, как за рекой в огороде бабка Горпына присела среди грядок по малой нужде. Я так хохотал, что упал с дерева и сильно ушиб ногу.
– Рано тебе еще видеть такое, – твердо заявил Толя и больше бинокль мне не давал.
Но особенно мы полюбили собираться на выгоне среди пахучих степных трав. Кидали друг в друга репейниками, нюхали горькую полынь, капали на руку сок молочая, с любопытством дожидаясь, пока он засохнет, как клей. Валяясь на теплой земле, смотрели в высокое украинское небо. Как здорово мечталось нам тогда!
– Ты, Веня, кем будешь, когда вырастешь? – как-то спросил Андрий.
– Когда был маленьким, мечтал быть водолазом, – вспомнил я свои мечты накануне отъезда на Украину. – А теперь хочу быть паровозным шофером.
– Машинистом паровоза, – уточнил Толя.
– Не получится, – скептически заявил Андрий. – Скоро все паровозы отправят на свалку и вместо них будут тепловозы. А вот лично я буду как Белка и Стрелка в космосе на спутнике летать.
– Ты что, собака, что ли? – засмеялся Сашко. – Людына в космос не полетит, опасно.
– Полетит, – уверенно сказал я. – У нас дома есть детская энциклопедия и в ней так и написано: «Не далек тот день, когда человек полетит в космос!».
– Брехня это все, – изящно сплюнул сквозь зубы Сашко. – А даже если и не брехня, я краще в Николаев поеду. Устроюсь там на завод, женюсь и буду как кум королю и сват министру.
– Давай, кум, давай, – мечтательно посмотрел в сторону речки Толя. – А я после школы в Одессу поеду и в мореходку поступлю. Буду по морю ходить, разные иностранные порты посещать.
– По морю не ходят, а плавают, – попытался поспорить Сашко.
– Это дерьмо плавает, а моряк – ходит, понимать надо, – строго сказал Толя.
– Кем бы ни стали, когда вырастем, мы никогда не должны расставаться, – дрогнувшим от волнения голосом вдруг сказал я.
– Так ты же первым и расстанешься, – скривился Толя. – Вот приедет твой папка и увезет тебя в город.
– Да, – сказал я, едва не плача, – но я вернусь и привезу тебе, Толя, настоящий альбом для рисования и лучшие на свете краски с кисточками. А тебе, Андрий, самый мощный карманный фонарик привезу.
– Мне картуз с «крабом» привези, как у капитана дальнего плаванья, – упреждая мое обещание, сказал Сашко.
Я согласно кивнул, словно понимал, что такое «краб».
Наступила какая-то торжественная тишина. Казалось, даже стрижи перестали гонять на перегонки в воздухе.
– Нам надо поклясться в вечной дружбе. Даже не так. Давайте поклянемся, что с этой минуты мы – братья навеки! – предложил Андрий.
Идея всем очень понравилась. Толя достал из кармана осколок цветного стекла и смело полоснул себе по руке. Потекла темная кровь. Каждый из нас по очереди подставил под стекло руку и вскоре четыре детские ладони, измазанные общей кровью, плотно сцепились между собою.
– Надо еще земли съесть всем вместе, – со знанием дела сказал Андрий.
Мы вырвали из твердой почвы куст полыни, и каждый по очереди занес окровавленную руку в углубление, в котором еще недавно был корень. Земля оказалась совершенно не пригодной для еды, но мы, давясь, честно проглотили по чуть-чуть. Таинство состоялось.
Незадолго до моего отъезда в Ленинград произошло еще одно событие, которому я не придал особого значения. Как-то к нам в гости пришла бабушка Дуня. Она была одета по-праздничному: пестренький платочек на голове, юбка в мелкий цветочек, белая кофта и такой же белый передник. На ногах – кожаные самодельные тапки, которые в селе все почему-то называли балетками. Бабушка Женя тоже разоделась, как на свадьбу. Тети Мани дома не было: она, как всегда, находилась в школе, руководила летним пионерским лагерем. Обе бабушки почему-то смотрели в этот день на меня с особенной любовью, гладили по голове, на которой уже успел отрасти пучок свеженьких волос.
Неожиданно заскрипела калитка и во двор ввалился тучный дядька в шапке с пышной седой бородой и в длинном черном, как мне показалось, пальто. На груди у него на толстой цепи телепался огромный крест. Мои бабушки как-то странно поджались, немного сгорбились и засеменили к нему, подобострастно улыбаясь, стали тыкать губами в его в пухлую руку. Это меня очень удивило, и я на всякий случай мгновенно взлетел на шелковицу.
– Веня, сынок, – сказала бабушка Женя, – слазь скорее! Батюшка до тебя пришел, крестить тебя будет!
Любопытство взяло верх над страхом и смущением. Я был польщен, что такой необычный дядька пришел до нашей хаты только ради меня. Батюшка оказался очень хорошим и ласковым. Он дал мне сахарного петушка, погладил по голове и поговорил о чем-то непонятном своим красивым голосом. Я разомлел и позволил ему снять с меня майку и трусы, взять на руки, опустить в корыто, которое он почему-то называл купелью. При этом святой отец пел какие-то веселые песенки, а я пытался ему подпевать, не понимая, почему на меня шикали мои милые бабушки. После купания и песнопения батюшка надел мне на шею веревочку, на конце которой был такой же крест, как у него, только гораздо меньше.
Потом под яблоней в саду было застолье. Бабушки угощали этого весельчака варениками и горилкой, а мне налили в маленькую рюмочку того сладкого розового компота, от которого очень хочется спать. Вскоре я и уснул, не дождавшись окончания праздника.
Через несколько дней приехал папа, чтобы отвезти меня в Ленинград. Когда мы сидели за столом и радовались его приезду, я расхвастался, что у меня теперь тоже есть крестик, как у местного попа. Отец побледнел и, не глядя в сторону бабушки Жени, не то спросил, не то простонал:
– Вы что, с ума сошли?! Меня же из партии турнут!
– Не переживай, Коля, – сказала бабушка Женя, – мы же никому не скажем.
Папа махнул рукой и налил себе еще горилки.
Глава 2. Как я опять стал взрослым
Осенью почтальон принес телеграмму, в которой говорилось, что скоропостижно умерла бабушка Дуня. Я знал, что такое смерть: в Каменке мы с мальчишками часто играли на сельском кладбище в войну. Вернее, это в Ленинграде называлось игрой в войну. А в Каменке – игра в «разведки». Именно так, во множественном числе. Прячась от «противников» между могил, стреляя из пистолета пистонами, я понимал, что под землей лежат мертвые люди. Но я никогда не думал, что кто-то из близких мне может умереть.
– Хочешь, возьму тебя с собой на похороны? – со слезами на красивом лице спросила мамочка.
Я не хотел видеть в гробу бабушку Дуню, поэтому нерешительно отказался.
– Ну и правильно, – согласился со мной папа. – Бабушку уже не вернешь, а мы тут с тобой будем картошку на сале жарить и макароны по-флотски варить.
Я согласно кивал: лучше есть жареную картошку и макароны, чем хоронить бабушку.
К тому времени я еще не совсем отошел от украинской жизни и нередко удивлял соседей по коммунальной квартире и друзей во дворе: выдавал что-нибудь по-украински. То воробьев на березе называл горобчиками, то под настроение во все горло запевал «Ридна мати моя, ты ночей нэ доспала». С каждым днем подобное случалось со мной все реже. Украинская культура растворялась во мне под воздействием городской российской повседневности, но не исчезала насовсем, а пряталась до поры в душе и в моем детском сознании. Я опять привыкал к обычной ленинградской суете, которую тоже любил почти так же, как размеренную вольготную жизнь на Украине.
Смерть бабушки Дуни нарушила привычный ритм, хотя это стало понятно не сразу. Мама, вернувшись с похорон, все время о чем-то шепталась с папой. Они горестно вздыхали и печально поглядывали в мою сторону. Не знаю, что происходило в их взрослой жизни, но, когда наступило лето, на Украину меня не повезли, а отправили с садиком в Сиверскую. Там я умудрился заболеть воспалением легких, получил осложнение на сердце и, как переходящее красное знамя, на протяжении почти двух лет передавался из санатория в санаторий, где из меня не вполне успешно пытались сделать здорового ребенка. В конце концов в Ленинград с дипломатической миссией прибыла бабушка Женя, которая объяснила моим родителям, что краще Украины курорта нет. Убедила она их в этом не сразу. Месяц или два она добросовестно просидела со мной, пока родители работали, взяв на себя не только заботу о моем воспитании, но и некоторые секретарские функции, помогая своему сыну. Папа работал тогда на Адмиралтейском заводе каким-то начальником. Часто ему звонили по работе домой и он, стоя в прихожей нашей коммуналки с телефонной трубкой в руке, орал на всю квартиру о своих заводских делах, время от времени повторяя одно и то же слово – «добре, добре, добре». Помню, я очень гордился тем, что понимаю значение этого украинского слова. Оно означало – «хорошо».
Как-то ранним вечером в квартире раздался телефонный звонок. Звонили папе, но ни его, ни мамы еще не было дома. К телефону подошла бабушка Женя и так же, как и папа, громко кричала в трубку: «Добре, добре, добре». Когда родители пришли с работы, бабушка добросовестно доложила:
– Коля, тебе какой-то дядька звонил. Я поняла, из музея…
Весь вечер мои родители провели в разговорах об этом странном звонке. Ни у папы, ни у мамы знакомых в музеях Ленинграда никогда не было. Думаю, что их ожидала бессонная ночь, если бы загадочный «дядька» не перезвонил в тот же вечер. Поговорив с ним, отец вошел в комнату, давясь от смеха.
– Что с тобой, Коля?! – испуганно спросила бабушка.
– Твой знакомый звонил, который из музея! – задыхаясь от хохота, сказал папа.
– И шо?! – удивилась бабушка.
– Он – не из музея! Это мой товарищ по работе, наш начальник планового отдела. Его зовут Зяма Моисеич! – сказал папа, и рухнул на оттоманку, корчась от смеха в судорогах.
Смеялись и мы с мамой. Бабушка смотрела на нас задумчиво, не понимая причины веселья.
Привыкшая к каждодневному труду в саду, на огороде, к хлопотам по хозяйству, бабушка Женя чувствовала себя в городской квартире очень неуютно, устав от безделья. Походы всей семьей в Эрмитаж, поездки в Петергоф, Пушкин, Павловск, Гатчину и Ломоносов не сделали ее отношение к Ленинграду лучше. На вопрос, понравилось ли ей в том или ином музее, она с присущей сельскому человеку деликатностью кратко отвечала:
– Гарно, – то есть красиво, – и с тоской смотрела вдаль, словно силилась увидеть где-то там родное село.
Понимая, что бабушке не хватает общения с односельчанами, мы чаще стали общаться с семьей дяди Феди Мильниченко: то приезжали к ним в коммуналку на Петроградской стороне, из окна которой было видно крейсер «Аврора», то они появлялись у нас на Фонтанке. Дядя Федя, прожив в Ленинграде уже много лет, так и не научился говорить по-русски. Но и украинской его речь назвать было уже трудно. Он сочинил какой-то свой особый язык, который, впитав в себя русский язык и украинскую мову, был все же явлением особенным, самостоятельным, самобытным настолько, что на него можно было бы смело выдавать какой-нибудь патент за филологическое изобретение. Слушая могучий баритон дяди Феди, я ощущал себя кусочком сыра, наслаждавшимся купанием в растопленном масле. Встречаясь с ним, бабушка светлела лицом и попадала в родную стихию. Она не отмалчивалась, а постоянно шутила, вспоминая земляков, и виртуозно копировала односельчан, с точностью до мельчайших деталей повторяя их движения, голоса и еще что-то, что трудно сформулировать словами. Мы все смеялись от души. Только однажды, когда бабушка стала копировать голос тети Ганзи, мамы моего друга Толи Мильниченко, лицо дяди Феди стало немного грустным. Заметив это, бабушка остановилась на полуслове, дядя Федя бережно коснулся ее руки:
– Ничего, ничего, кума Евгенька, все добрэ…
Вероятно, во мне дремал юный аналитик. Весь вечер после ухода от нас семьи дяди Феди, я размышлял о нем, о его перемене в настроении. Внезапно я вдруг сообразил: и мой друг Толя, и его мама, тетя Ганзя, внешне очень похожи на дядю Федю. Этой мыслью я поделился с бабушкой, когда мы легли спать. По старой традиции мы по-прежнему спали вместе.
– Ничего удивительного, – шепнула мне бабушка. – Федя – батько Ганзи и родной дед твоего друга Толи. У них и фамилия одна – Мильниченко. Ганзя Толю родила сама по себе, фамилия у них общая.
Я не понимал, что значит «родить самой по себе», но это для меня было неважно. А вот то, что Толя – внук дяди Феди, для меня было чем-то непостижимым. Это было какой-то страшной тайной. Вспомнилось, что в сарае его двора было много столярного инструмента. Друг рассказывал, что все эти рубанки-фуганки принадлежали его деду, которого «давно нет». Теперь я понимал, почему Толя так говорил, но ясно это было не до конца.
– Это все война, проклятая, сделала, – шепотом продолжала бабушка. – Когда немцы пришли в наше село, они приказали селянам самим выбрать себе старосту. Выбор пал на Федю. Все знали его доброту и честность, понимали, что он никогда ничего плохого людям не сделает. Сколько он народа в войну спас! И от угона в Неметчину, и от всякой другой несправедливости. Евреев из Златополя сам прятал по погребам. А когда наши пришли, его судили. Никто заступиться не решился. Даже те, кого он спасал столько раз. И послали бедного Федю на торфоразработки в Новгородскую область. Там он Фаню свою и встретил. А жена его прежняя, баба Лиза – ты ее помнишь – всем раструбила, что знать его больше не желает. Вот и не вернулся Федор Григорич в родное село. В Ленинграде осел столяром. Папке твоему советом помогает. Добрый человек, хотя и несчастный…
Родители сняли дачу в Сестрорецке. Добротный деревянный дом, покрашенный темно-зеленой краской, кусты жасмина, пахнувшие волшебством, и чешуйчатые сосны. Вроде бы не город, а все равно не то. Бабушка стойко молчала, но тоска ее была заметна даже мне. Родители немного повздыхали и отправились в железнодорожную кассу покупать нам с бабушкой билеты на Украину. Советский гуманизм в отдельно взятой семье восторжествовал!
Дорога из Ленинграда в Каменку с пересадкой в Москве была непроста даже для меня. Чего стоило только мое многочасовое сидение в одиночестве возле чемодана на Киевском вокзале столицы, пока бабушка стояла в другом зале в длиннющей очереди, чтобы закомпостировать наши билеты. Иногда мне казалось, что она бросила меня, и я остался один среди чужих людей. Возможно, я бы даже запаниковал и всплакнул, но полученное от бабули задание – охранять чемодан и сумку с продуктами – не позволяло расслабиться. Среди наших вещей уже не было моего ночного горшка: я достиг той ступени взрослости, когда сам ходил в общественный туалет на вокзале и в вагоне поезда. В этом году мне предстояло идти в школу. Я умел писать печатными и прописными буквами, считал до ста, прилично играл на аккордеоне и даже немного говорил по-английски. Все это было следствием титанических усилий моих родителей по воспитанию ребенка, чтобы в семье «было все, как у людей». К моему счастью, занятия, навязанные родителями, мне нравились. Я любовался отполированной лысиной моего учителя музыки не меньше, чем перламутром своего аккордеона-четвертушки; в юную учительницу английского, приходившую к нам в дом так же, как и аккордеонист, два раза в неделю, я был немного влюблен, что положительно сказывалось на моих успехах в познании языка. Одним словом, в родное село возвращался уже не тот Веня, что был три года назад, а вполне возмужавший, как мне думалось, почти первоклассник.
В Каменку я ехал не с пустыми руками. Папа раздобыл на Адмиралтейском заводе у кого-то из знакомых для Сашка Пивныка настоящую капитанскую фуражку с вышитым золотом «крабом» – красивой, хотя и замысловатой морской эмблемой. Для Андрия он принес роскошный самодельный фонарик с круглыми батарейками. Причем фонарик был неимоверной длины, поскольку вмещал не две, а целых три круглые батарейки и светил гораздо дальше обычного. Мама, работавшая в проектном НИИ, принесла огромный альбом для рисования со страницами из ватмана, сделанный по ее просьбе знакомыми архитекторами. Они же снабдили ее великолепной коробкой акварельных красок, набором каких-то заграничных карандашей и треугольной стирательной резинкой с изображением Эйфелевой башни. Я предвкушал счастье друзей, и сам радовался тому, что они будут довольны моими подарками.
На станцию Новомиргород нас привез уже не паровоз, а, как и предсказал когда-то умный Андрий, новехонький тепловоз, вкусно пахнувший машинным маслом. Этот запах я успел почувствовать еще в Ленинграде, а потом в Москве, когда мы с бабушкой садились в поезд. Мне уже было известно, что время от времени тепловозы и их экипажи остаются на узловых станциях, а состав ведет новая команда в другом тепловозе, который точь-в-точь похож на предыдущий. Не знаю почему, но наш состав пришел в Новомиргород не ночью, как когда-то, а днем. Мы с бабушкой вышли через здание вокзала на площадь, и я увидел картину, от которой почему-то сладко защемило сердце. Посреди привокзальной площади была огромная канава, густо заросшая сочной травой. За ней стояли телеги с распряженными лошадями, а возле телег в тенечке полусидели-полулежали мужчины, поджидая кого-то или что-то. Отдыхая, они вели неспешные разговоры и, словно нехотя, понемножку отпивали что-то прямо из бутылок, закусывая пахучей чесночной колбасой, которую мама в Ленинграде называла «краковской».
– Бабушка, а что это дяди пьют, молочко?
– Да, Веня, молочко. Из-под бешенной коровки, – весело отозвалась бабушка, выискивая кого-то взглядом. Наконец, углядев среди мужиков какого-то знакомца, она решительно направилась к нему, легко таща за собой чемодан и большую сумку из рыжего кожзаменителя.
– Бог в помощь, сосед! – вежливо сказала она, обращаясь к какому-то худосочному молодому мужичку.
– Здравствуйте, баба Евгенька! – ответил он, и я сразу догадался по акценту, что он русский.
– Ты, Генка, кого ожидаешь? – спросила бабушка.
– Почтарьку Клавдию. Она поезд встречала, газеты свежие, вчерашние, принимала из Москвы, что для нашего села предназначены. Сейчас прибежит. А вы, я вижу, с внуком до дому? Этим же поездом приехали?
– Да, Генка, этим же, – сказала бабушка, по-хозяйски устраивая чемодан и сумку на телеге, не дожидаясь приглашения.
Через час, скрепя всеми своими деревянными суставами, телега, запряженная парой рослых вороных лошадей, подкатила к нашей каменской хате. Я узнавал и не узнавал ее. Вроде бы все прежнее: тот же двор, те же куры, похожие со стороны на фигуры, разместившиеся на шахматной доске, но что-то было не то. И вдруг я увидел: вместо очерета на хате блестела на солнце оцинкованная крыша.
– Ого! – восхитился я.
– Ото ж! – хмыкнула бабушка, – Гагарин в космос слетал, а нам что, как при царизме жить?
Наше село, вероятно, обладало какой-то притягательной силой. Время от времени оно притягивало к себе то не пойми откуда взявшегося мордвина, то сумасшедшего профессора-астронома или спившуюся актрису областного драмтеатра. В год моего очередного приезда Каменка притянула к себе странного человека Генку, который подвернулся нам с бабушкой на станции в день приезда. Приехал он почему-то аж из Сибири вместе с женой, двухлетним сыном и старушкой-матерью. Было ему лет тридцать, но называть дядей его совершенно не хотелось, поэтому вскоре даже я, как и все, стал называть его просто Генкой. В общении он был прост, дружелюбен, водился с пацанами-подростками и парубками. Взрослые мужики почему-то смотрели на сибиряка высокомерно, но ему было на это наплевать. Он всегда улыбался и готов был прийти на помощь любому, кто бы ни попросил. Его в глаза и за глаза называли кацапом. Я знал, что это так дразнят русских. Меня тоже так пытались дразнить. Однажды мальчишка с нашей улицы, мой ровесник Ленька, корча рожи, прочитал мне обидный стишок:
Шел хохол –
Насрал на пол.
Шел кацап,
Зубами – цап!
Я ударил его в зубы без каких-то предварительных угроз. Просто влепил сразу после произнесенного слова «цап». На землю, в дорожную пыль, вывалилась горстка молочных Ленькиных зубов. Его мама, тетка Галя, тут же прибежала к нам до хаты ругаться, но ее грозно встретила тетя Маня. Я с удивлением и восторгом щедро пополнил свой словарный запас лексикой, которой вряд ли обучали мою тетушку в пединституте на факультете русского языка и литературы.
Никто больше кацапом меня не называл. Слова «москаль», которое я впервые услыхал многие годы спустя по телевизору, тогда в нашем селе вообще никто не употреблял. Почему? Может, потому, что искренне считали Москву, как и Киев одновременно, своей столицей. И никого такое двуединство не смущало. Это было нормально и совсем обыкновенно. Вскоре, правда, я прочитал у Гоголя в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» о том, что на украинских свадьбах гости потехи ради иногда изображают «цыган да москалей», но не придал тому значения. Мне приходилось в Каменке бывать на свадьбах, которые я искренне любил за веселье, огромное скопление народа и особо за то, что меня, как ребенка-родича, перевязывали многочисленными шелковыми лентами через плечо. Взрослых мужчин перевязывали рушниками, а женщин – платками. Чем больше у человека лент, рушников или платков, тем он более близкий родственник жениху и невесте: такая вот свадебная иерархия.
Свадьбу в нашем селе всегда гуляли три дня. На последний, когда иссякали съестные запасы и человеческие силы, появлялись те самые гоголевские «цыгане». Они были ненастоящими: просто некоторые из гостей переодевались в лохмотья, разрисовывали себе лица сажей и веселили народ, словно клоуны в цирке. Кто-то из «цыган» отпускал сальные шуточки, кто-то забавно танцевал. Помню, одна гостья, изображая цыгана, плясала, высунув из ширинки кукурузный початок. Народ заливался смехом, а мне тетя Маня сказала, чтобы я на это не смотрел, потому что «это взрослые шутки». Важным элементом представления цыган было воровство кур у соседей. Но воровство то было понарошку, поскольку была предварительная договоренность. Потом такое «воровство» компенсировалось деньгами, чему я был случайным свидетелем.
Москалей же в нашем селе почему-то не изображали. То ли потому, что в отличие от гоголевских персонажей наши селяне проживали сотни на три-четыре километров дальше от России, чем жители Диканьки, то ли потому, что наступили другие времена – советские, когда все мы были просто из СССР.
Взрослые селяне, прекрасно знавшие все мои родственные корни, тем не менее не отказывали себе в удовольствии по-доброму подшучивать над моей «русскостью» горожанина. Улыбаясь во всю ширь своего почти беззубого рта, дед моего друга Андрия – старый хрыч Семен – беседовал со мной, как с равным:
– А шо, Веня, Никита еще не засеял в Ленинграде стадион имени Кирова кукурузой?
– Какой Никита?! – искренне удивлялся я.
– Как какой? Наш, какой же еще? Хрущ который! – в свою очередь поражался моей политической безграмотности дед Семен.
Я смущенно пожал плечами, не зная, что ответить. Однако шутку эту оценил и запомнил. Смешила меня и зубная «чересполосица» Андриева деда. Но все это было на втором плане. На первый же вылезало уважительное отношение ко мне как ко взрослому человеку. Сквозь его иронию просматривался искренний интерес к российской городской жизни и ко мне как к ее носителю.
С Толей, Андрием и Сашком мы встретились, словно близкие-близкие родственники. Никто не успел научить нас тому, как надо встречаться с родными людьми. Эту нехитрую науку мы постигали сами, полагаясь на собственные чувства. При первой встрече мы лыбились, похлопывая друг друга по плечам, говорили друг другу восхищенно что-то типа:
– Какой же ты, брат, стал здоровенный!
При этом слово «брат» для нас звучало не как определение родственной принадлежности, а как осознание единения душ.
Толя был в восторге от альбома, красок и карандашей. Он восхищенно говорил своей маме:
– Вот что значит городской: обещал и слово сдержал. Да еще как!
Андрий, получив трехбатарейный фонарик, долго краснел от счастья и его уши вновь, как и прежде, стали прозрачными. На этот раз уже не от смущения, а от радости. Он с трудом дождался ночи и бродил по огороду, выцеливая фонарем то замешкавшуюся мышь, то ночного мотылька. Жизнь заиграла для него новыми ночными красками.
Сашко отреагировал на подарок из Ленинграда проще всех.
– О! – довольно сказал он, нахлобучив на стриженную башку фуражку с крабом. На этом его благодарности и закончились. Но мне они были не так уж и нужны. Куда важнее для меня было то, что мы с моими братами были опять вместе.
Мне совсем недавно исполнилось семь лет, и я не мог дождаться начала учебы в первом классе. Сашко Пивнык тоже пребывал в нетерпении:
– В школу дуже хочу – там в обед кормят бесплатно, котлету дают и даже эту, как ее, на колбасу похожую…
– Сосиску, – вежливо подсказал я.
– Во-во, ее.
Андрий, перешедший уже во второй класс, поглядывал на нас, как старый морской волк на салаг. Поправив замызганный картуз, он заявил:
– А вы знаете, что наша школа стоит на фундаменте бывшего графского особняка? Под фундаментом старый граф оставил клад для своего сына. Только сын погиб в Гражданскую, а дочки его по заграницу умотали.
– Но граф-то остался? – предположил я.
– Не-а, он от старости помер: ему уже тогда годов тридцать было, а, может, и все тридцать два.
Самый старший из нас, девятилетний Толя, неожиданно предложил ночью сделать под фундамент подкоп и найти спрятанный клад. Идея всем сразу понравилась.
– У меня и фонарик для этого есть, – важно сказал Андрий.
– Я могу лопату принести, – предложил Сашко.
– Без топора в таком деле не обойтись, – подумав, сказал Толя. – Я возьму дедов топор. Он острый, как бритва, им корни всякие можно рубить.
– А ты, Веня, что возьмешь? – спросил Сашко, и все с любопытством посмотрели на меня.
– Меня бабушка ночью не пустит.
Друзья снисходительно заулыбались, а Сашко даже тихонько захихикал, но, получив от меня тычок локтем под дых, скорчил смешную физиономию и замолчал.
В конце концов сообща мы выработали план: ночью друзья бросят в мое окно камешек, я услышу и тихонечко выйду.
– Не бойся, – сказал Андрий. – Баба Евгенька старая, погано слышит. Она даже не догадается, что мы тебя на улицу вызываем.
Я не боялся, но беспокоился о том, что друзья догадаются, что я сплю в одной кровати с бабушкой. Успокаивало лишь то, что камешек они будут кидать с улицы, не заходя во двор. С такого расстояния разглядеть, с кем я сплю, – невозможно. Да и темно ночью в хате. Это я хорошо понимал.
Перед сном, лежа в кровати, я, как обычно, завел разговор «про древность»:
– Это правда, что старый граф под своим домом клад закопал? – напрямик спросил я.
– Конечно, – не удивилась моему вопросу бабушка. – Это в селе все знают. Многие пытались искать, только напрасно: ничего не нашли.
– Почему?
– Копали не там. Надо было под графским кабинетом, а они на женской половине все перелопатили…
После этих слов она тоненько присвистнула, засопев негромко и ровно. Тихо перебравшись через нее, я бесшумно оделся, слегка споткнулся о высокий порог и выскользнул из комнаты. Выйдя со двора, я притаился в густых кустах сирени. Вкусно пахло мокрой травой и еще какими-то незнакомыми запахами. С реки доносилось веселое кваканье лягушек. Я поднял голову и залюбовался звездами, похожими на крупную желтую черешню, росшую возле нашего погреба. Среди них огромным гарбузом прямо надо мной нависла спелая луна. Казалось, что я – военный разведчик, забравшийся во вражеский тыл. Послышались неясные шорохи и при луне обозначились три силуэта. Стало ясно: это мои друзья. Дождавшись, когда троица поравнялась с местом моей засады, я негромко спросил:
– Стой, кто идет?
Троица вздрогнула и застыла на месте. Мальчишка, что был ко мне поближе, от неожиданности жалобно пукнул. Интуитивно я догадался, что это был Андрий. Засмеявшись, я вышел из кустов:
– Привет кладоискателям!
– Цыц, малохольный! – прошептал Толя. – Все село разбудишь своим смехом.
– Скорее они от Андриевого сигнала проснутся, – предположил я. Андрий промолчал, но в темноте мне показалось, что его уши опять стали прозрачными.
Мы зашагали к кладке – шаткому деревянному мостику, который вел с нашей стороны речки на другой берег, где располагалась основная часть Каменки. В нашей части села даже было понятие – «Та Сторона», то есть сторона главная, а не наша, маленькая, второстепенная. На Той Стороне было все, чего не было у нас: клуб, почта, сельсовет, два магазина, школа. Особые чувства у меня вызывала братская могила времен Великой Отечественной войны с обелиском советскому солдату. Меня охватывало детское благоговение, когда я приходил на то место. Оно, это благоговение, осталось в моей душе на всю жизнь.
Переходить кладку я боялся, потому что она представляла собой ненадежное сооружение – шаткие мостки без перил, нависавшие над водой метра на два, а то и больше. Доски кладки, протянувшейся нестройными рядами метров на двести, местами были гниловаты, а кое-где вообще отсутствовали. Деревянные столбы, на которых она стояла, скрипели и шатались, доски прогибались и пружинили. Одним словом, нужен был навык, чтобы преодолевать это препятствие. Я ходил через кладку всего-то пару раз с бабушкой в магазин, поэтому навык у меня был так себе. Толя и Андрий ходили по ней в школу ежедневно. Каждая доска была им хорошо известна. Так что чувствовали себя они на шатких мостках вполне уверенно. У Сашка опыт был не намного больше моего, но он смело шагнул на скрипучие доски. Я тащился замыкающим, и у меня кружилась голова. Страшно было свалиться с мостков, поскольку плавать друзья меня научили лишь неделю назад, да и то только по-собачьи. Но еще страшней было услышать шуточки в свой адрес. Поэтому я старался не отставать, с ужасом осознавая, что часто ступаю просто наугад. Наконец кладка закончилась, и я незаметно вытер майкой со лба выступивший пот.
– Считай, полдороги прошли, – шепнул мне Сашко. – Сейчас в гору поднимемся и свернем направо. А там – уже рядом.
Действительно, вскоре мы подошли к сельскому парку. Я помнил, что в глубине его стоит здание школы-восьмилетки, фундамент которой и есть основание, на котором до революции располагалась графская усадьба. Ее фундамент был непривычно высок. Сделан он был не из кирпичей, а из каких-то серых камней, которые при свете звезд отливали мрачной синевой. Подойдя к зданию школы, мы остановились перед входом, не зная, что делать дальше. Идеи, которых еще недавно в наших головах было множество, неожиданно куда-то испарились.
– Где будем копать-то? – хрипловатым от волнения голосом спросил Толя.
Его вопрос, скорее всего, был адресован самому себе, но я, не задумываясь, брякнул:
– Под кабинетом графа, где же еще?!
– Ты знаешь, где у графа был кабинет? – с нескрываемым сарказмом спросил он.
– Конечно! – смело соврал я. – Там, где сейчас кабинет директора школы.
Логика моя была, как мне казалось, железобетонной: кабинет главного человека в школе должен быть там, где был кабинет главного человека в усадьбе. А кто в ней был главным? Это было очевидно всем.
– Тогда надо обойти школу со стороны парка, – сказал Андрий. – Меня с батькой вызывали в директорский кабинет за то, что я электрическую лампочку в раздевалке спер. У него окно кабинета прямо напротив телеграфного столба.
– А зачем тебе была нужна лампочка? – удивился я.
– Хотел в курятник дома свет провести, – сказал друг, и все мы отнеслись к такому объяснению с пониманием. Любовь Андрия к курам была хорошо известна.
Мы подошли к телеграфному столбу и дружно посмотрели на окно директорского кабинета.
– Будем здесь копать под фундаментом? – спросил я.
– Нет, – решительно сказал Толя. – Надо залезть под здание школы и копать с внутренней стороны. – Вот под окном слуховое окошко в подвал, видите.
– Так на нем же решетка и замок здоровенный висит, – растерянно сказал Андрий.
– Так зачем тогда топор брали? – хмыкнул Сашко и, взяв его из рук Толи, смело ударил по замку. Замок поддался не сразу, но после нескольких ударов его дужка выскочила из гнезда.
– Что и требовалось доказать! – по-взрослому сказал Толя и первым полез в окошко.
Втиснуться в него каждому из нас удалось с трудом.
– Главное, чтобы голова прошла, – объяснил всезнающий Андрий. – Голова пролезет, проскочит и остальное.
В подвале было сыро и прохладно. Сильно пахло кошками и какой-то гнилью. Я невольно поежился и посмотрел на Сашка, который решительно взял в руки лопату и начал копать прямо возле фундамента.
– Почему именно здесь? – удивился я.
– С чего-то начинать все равно нужно, – просто объяснил он.
Андрий покрутил фонарик, и его луч стал рассеянным, охватив светом большое пространство. Вокруг валялись какие-то обрывки газет, несколько сломанных табуреток и ржавый умывальник.
– Под умывальником копни! – посоветовал зачем-то Толя.
– Вот ты такой умный, сам и копни, – сказал, передавая ему лопату, Сашко.
Толя откинул в сторону умывальник и сноровисто начал копать, словно работал на грядке в огороде. Через какое-то время под лопатой что-то звякнуло, и Андрий поднес фонарик еще ближе к выкопанному в земле углублению. Толя отбросил лопату и осветил белый предмет не очень большого размера, лежавший в земле.
– Бабочка какая-то, – поделился я своим наблюдением.
– Сам ты бабочка, – укоризненно сказал Андрий. – Это, похоже, ангел.
– Что такое ангел? – удивился я.
– Это божье создание такое, оно летать умеет, – заметил Сашко.
– Бога нет! – поделился я своей осведомленностью.
– Бога нет, а ангел есть! – сказал Толя, вытирая свою находку о штаны. – Посмотрите, хлопцы, какой он хорошенький! На Веню нашего похож, только с крыльями.
Мы посмотрели. Ангел, действительно, был хорош. Если бы не крылья, он на самом деле чем-то смахивал на меня, и от этого мне было неловко.
– Он – мальчик или девочка? – задал я практический вопрос.
– Ангел – он просто ангел, понятно? – сказал Толя. Я согласно кивнул, хотя так и не понял, как это можно быть не мальчиком и не девочкой.
Домой мы возвращались с чувством усталых людей, на которых внезапно обрушился успех. Андрий предположил, что этот ангел сделан из серебра и весит около килограмма.
– На базаре в Новомиргороде или в Златополе за него можно знаешь сколько грошей получить?! – спросил меня Андрий. Я не знал. Никто из друзей, правда, не знал этого тоже. Мы договорились, что продадим ангела, а на вырученные деньги отправимся путешествовать в Африку. Эта идея всем очень пришлась по душе. Я так был ею окрылен, что перемахнул кладку через речку с неожиданной легкостью. На улице не было ни души, но по каким-то непонятным нам самим признакам мы чувствовали, что скоро начнет светать. Сашко, попрощавшись, свернул в свой двор первым. Вскоре скрипнул своей калиткой Андрий. Следующая хата была моя.
– Коль ты так на него похож, возьми ангела и спрячь у себя где-нибудь, – неожиданно предложил Толя. Я взял в руку тяжелую фигуру и попытался запихнуть ее в штаны. Не получилось.
– Да не тыркайся ты, – усмехнулся Толя. – Спрячь где-нибудь, сказал он. Хлопнув меня на прощание по плечу, друг зашагал к своему дому.
Я засунул ангела под крышу погреба, где у меня находился тайник. Прятать там было раньше нечего, но тайник я зачем-то оборудовал. Вот и пригодился!
Уснул я мгновенно и спал, вероятно, довольно долго. Бабушка и тетя Маня говорили на кухне, возле печки, нарочито громко, гремя чугунами. Я нехотя вылез из-под теплого одеяла.
– Проснулся, соня-засоня? – усмехнулась тетя. – А я уж думала: кто мне поможет в печь хлебыны ставить? Не бабушку же просить, когда дома мужчина есть.
Я быстро сбегал к умывальнику, налил в него холодной колодезной воды и начал плескаться, как папа – до самого пояса. Мне очень нравилась такая утренняя процедура. Фыркая от удовольствия, словно бригадирский конь по кличке Джонсон, я думал о том, какой же я взрослый: по ночам хожу на Ту Сторону выкапывать клад, умываюсь, как папа, холодной водой и сейчас буду помогать ставить в печь здоровенные хлебыны, каждая из которых размером с ведро, даже больше!
Явившись в кухню, я с готовностью взял длинную деревянную лопату с отполированной от долгого употребления длинной рукоятью и положил ее плоской частью на край печи. Тетушка ловко поставила на нее форму с тестом и кивнула мне: «Двигай!». Я решительно протолкнул лопату в глубину печи, где ярко горели и переливались красно-желтыми красками раскаленные угли.
– Лопату мне спалишь! – проворчала тетя Маня и сноровисто вытащила ее из печи. Форма с будущей хлебыной осталась на углях, словно формочка в детской песочнице. Вежливо отодвинув меня в сторону крепкой рукой, тетушка поставила в печь еще пять форм с тестом и закрыла ее жерло полукруглой металлической заслонкой.
– Спасибо, Веня, помог! – зачем-то поблагодарила она.
– Ничем не помог, – насупился я. – Ты сама все сделала.
– Нет, первую хлебыну, самую дальнюю, ты поставил! – возразила она. – Дальше уже мне проще было. Так что помощник из тебя хороший растет. Иди на веранду, бабушка тебе кашу сварила. А через час горяченького хлеба с маслом покушаешь.
Я послушно пошел на веранду, где стоял большой обеденный стол. Увидев меня, бабушка положила в тарелку гречневую кашу.
– Гречневая! – скривился я. – Манную хочу!
– Каша манная – любовь обманная! Каша гречневая – любовь вечная! – нараспев сказала бабушка.
Спорить я не стал: вечной бабушкиной любви мне хотелось больше, чем каши.
Пришла тетя Маня и тоже села за стол. Бабушка положила кашу в большую глиняную миску и взяла две ложки. Тетя Маня и бабушка Женя ели из общей тарелки, вежливо чередуя свои движения: вот бабушка зачерпнула кашу и поднесла ложку ко рту, а в это время в миску нырнула тетина ложка.
– Вы что, бедные? Экономите на тарелках? – спросил я.
– Нет, мы не бедные, – улыбнулась тетя Маня. – Это привычка такая, традиция, можно сказать.
– А зачем такая традиция?
– Не знаю, – пожала плечами тетя. – Просто традиция. Может, подчеркивает, что мы – близкие люди, не брезгуем друг другом. У нас в семье всегда так ели.
– Тогда почему мне положили отдельно?
– Потому что ты – гость. Тебе особый почет и уважение.
– Не хочу почета и уважения – я не король! Хочу вместе с вами из одной тарелки.
– Хорошо, – сказала тетя. – В следующий раз так и поступим. А пока ешь давай. Скоро хлеб из печи вынимать: тебе силы нужны.
Я ел и мечтал о том, что в следующий раз буду есть из одной тарелки с тетей или бабушкой, потому что мы – родня, самые близкие люди на свете. Конечно, есть мама и папа. Они еще роднее. Но их пока рядом нет. Так что ближе из родичей у меня здесь никого. Есть еще дедушка Никодим и мои браты – Андрий, Сашко и Толя. Я с ними тоже буду есть из одной тарелки.
Вскоре подоспел свежий хлеб. Тетя Маня вынула его из печи, словно фокусник в цирке, и поставила на лежанку рядом, накрыв чистым белым рушником.
– Полотенцем зачем накрываешь? – полюбопытствовал я.
– Ему ж холодно здесь после печи, – улыбнулась тетя. – Пусть согреется пока. Да и черстветь не будет.
– А когда дашь попробовать? – сглотнул я неизвестно откуда подкатившую слюну.
– Сейчас и дам, – сказала тетя и потянулась к огромному ножу с деревянной ручкой.
Хлеб был горячим и душистым. Тетушка щедро намазала его сливочным маслом, но оно мгновенно исчезло. Я изумленно смотрел на огромную краюху.
– Что дивишься? – улыбнулась тетя Маня. – Вот в школу пойдешь, на уроке физики тебе объяснят, почему масло на горячем хлебе тает.
– А ты физики не знаешь? – поинтересовался я.
– Знаю трохы, – хмыкнула тетушка. – Высокие температуры влияют на процесс перехода веществ из одного физического состояния в другое.
– А по-русски можешь сказать?
– Это и есть по-русски, но только по-взрослому.
Интерес к физике у меня тут же пропал. Куда интересней было следить за тем, как растопленное масло втекает в дырочки на теле необъятной краюшки.
– Дай посолю тебе. Будет вкуснее, – сказала тетя и одним точным движением разметала горсточку соли по моей горбушке. Действительно, стало еще вкуснее. Я зажмурился и представил себе, как мы с братами путешествуем по Африке. Мы печем себе такой же вкусный хлеб, охотимся на львов и пляшем с местными жителями, у которых из одежды – только бусы. Хотя нет. Львов мы не стреляем – жалко. Они красивые и обязаны жить, как и все живое. От мечтаний меня отвлек пронзительный свист за окном. Это свистел, вызывая меня погулять, Сашко Пивнык. Его свист – предмет моей зависти. Правда, Сашко обещал меня научить свистеть так же, и это – моя заветная мечта.
– Иди погуляй, Веня: вон твой Соловей Разбойник под окнами круги нарезает! – подтолкнула меня к двери тетушка.
Я рванул, словно космический корабль Гагарина.
– Панамку надень, голову напечет! – послышалось мне вслед, но нижние ступени моего космического корабля уже отвалились и возвращаться за какой-то там дурацкой панамкой времени не было. Вылетев на улицу, я протянул Сашку свой ломоть хлеба.
– Ух ты, еще горячий! – восхитился Сашко, откусывая разом почти половину краюхи. – Моя мамка хлеб не печет, – огорчился друг.
– Не умеет? – удивился я.
– Умеет. Просто батька всю муку, что в колхозе получил, пропил. Вот и не печет.
Мне стало жалко Сашка и его маму тетю Галю. Она у Сашка очень добрая и веселая. А еще она очень красивая. На нее можно смотреть, как на картину. Это даже мне, ребенку, понятно. Сашко любит рассказывать о том, что его отец, дядя Миша, побил много парубков, прежде чем добился взаимности красавицы Гали. У меня по этому поводу есть сомнения, потому что отец Сашка – хромой инвалид. Но я помалкиваю, даже восхищаюсь тем, как самозабвенно врет мой друг и брат.
– Пойдем, хочу тебе одну тайну раскрыть, – почему-то шепотом сказал Сашко.
Тайны я любил, и мы неспешно пошли в сторону Камня. Камень – это наш местный пляж. На самом деле камней там несколько. Они лежат вдоль берега Большой Выси огромными плоскими махинами и напоминают небрежно сделанные бетонные плиты. Камни лежат немного под углом и уходят вглубь реки. Я надеялся, что, когда научусь хорошо плавать и нырять, исследую их на глубине самым внимательным образом. Зачем? Чтобы стать самым лучшим ныряльщиком в селе. Такие вот планы.
– Ты знаешь, откуда берутся дети? – спросил Сашко.
– Родятся как-то, – пожал я плечами.
– Как-то! – скривился в ехидной улыбке друг. – Вы, городские, прямо как малые дети, ей Богу! Садись и слушай.
Он рассказывал мне о процессе деторождения часа два, а, может, и больше. Вряд ли Сашко за свою жизнь встречал более благодарного слушателя. Затаив дыхание, я вникал в суть знакомых и незнакомых слов, изредка нерешительно задавая вопросы:
– Как это, когда встанет? Разве она может как-то встать?! – тайком косил я глаза на свои полинялые трусы.
– Еще как может! – уверенно кивал Сашко, словно рассказывал о своем отце, который побил в молодости несметное количество парубков.
К концу монолога друга я был морально раздавлен и смятен. На меня навалилось столько новой информации и эмоций, что я не знал, что с ними делать.
– Они что, это на кровати делают, или где? – ошарашенно спросил я.
– На кровати, конечно, где же еще?! – удивился моей тупости Сашко.
– А на оттоманке могут? – вспомнил я родительский дом.
– А это что такое? – удивился друг.
– Диван такой, с круглыми подушками по краям, – попытался пояснить я.
– На диване – могут, – почему-то помедлив, сказал он.
Вероятно, мое лицо было таким растерянным, что друг решил сделать мне небольшой подарок:
– Давай свистеть тебя научу.
– Давай! – восторженно закивал я, предвкушая счастье приобретаемого умения.
Домой я вернулся ближе к полднику, пропустив обед и послеобеденный сон.
– Веня, бисова твоя кровь! Ты где болтался?! – грозно закричала с порога на меня тетя Маня. – Бабушка все село оббегала, думала ты с кладки упал!
– Я без спроса на кладку не хожу! – соврал я. – Мы с Сашком на выгон ходили, он меня свистеть учил.
– Научил? – скептически хмыкнула тетушка.
В ответ я свернул язык трубочкой и дунул, что есть мочи. Свист получился не хуже, чем у Сашка. Пара диких голубей, сидевшая на ветке акации, взвилась ввысь. Лохматый пес Пират на всякий случай спрятался в будку.
– Цыц ты, малохольный! – испугалась тетя Маня. – Лучше бы чему путному научился! Пойдем покормлю тебя: борщ четыре раза подогревала.
Борщ – это моя слабость. Но только если его готовит бабушка или тетя Маня. Больше никто-никто на земном шаре готовить его не умеет. Даже мама. Однажды она написала письмо моей тетушке, в котором попросила рецепт борща. Тетя Маня выслала. Мама варила борщ, каждую минуту заглядывая в «инструкцию». Получилась полная ерунда. По цвету – борщ, по вкусу – какая-то помойка. Помню, тетушка говорила, что борщ нужно готовить с душой. Может, у моей мамы душа какая-то не такая? Думаю, душа у нее очень даже хорошая, только для борща как-то не приспособленная.
Наевшись, я настроился на веселый лад. Захотелось немного пошутить, или, как стали говорить спустя многие годы, поприкалываться. Обогащенный новыми знаниями, полученными от Сашка, я был не в силах держать их в себе: меня распирало от жизненной мудрости.
– Теть Мань!
– Чего тебе, Веня?
– А меня в капусте нашли?
– Конечно, а где ж еще?
– Меня туда аист принес?
– Известное дело, аист.
– Он меня нечаянно выронил, потому что у него в клюве зубов нема?
– Может, и так.
– А я в Каменке родился или в Ленинграде?
– В Ленинграде, сынок, в Ленинграде.
– Но в городе на асфальте не растет капуста!
– Я вот сейчас возьму лозыну и надаю тебе по заднице! – резко вышла из себя тетя Маня.
Я знаю, что такое лозына, слишком хорошо: тонкий, чаще ивовый, прут не однажды настигал меня в качестве воспитательного инструмента. Боль от него вполне терпимая, но как-то это унизительно получать по спине и филейному ее окончанию частицей живой природы.
– Наверно, аист в овощной магазин залетел и оставил меня в капусте, – начал я давиться от смеха.
– Ото ж! – согласилась тетя, и мир был восстановлен.
– Теть Мань, а можно я завтра к деду Никодиму в гости схожу? – спросил я, пользуясь хорошим настроением тети.
Теперь, после смерти бабушки Дуни, мое общение с дедушкой вдруг стало носить, как сказали бы взрослые, политический характер. Дело в том, что дед вскоре после того, как остался один, женился на совершенно не знакомой никому бабке Агафье из Златополя. Еще недавно Златополь был самостоятельным небольшим городком, но теперь его объединили с нашим райцентром Новомиргородом в один общий город. Это было несложно, поскольку два города разделяла только наша речка Большая Высь, которая в том месте совсем неширокая. Но люди по привычке разделяли Новомиргород и Златополь, называя первый почтительным словом «Город», а второй – по его прежнему названию. Получалось, что в отличии от Новомиргорода Златополь – «черт-те шо и с боку бантик». Вот в этом-то «бантике» и отыскал себе дед Никодим новую бабку. Сама по себе она была неплоха: улыбчивая, тихая, даже симпатичная старушка. Ко мне относилась хорошо. Но моя мама, узнав о женитьбе своего отца, отказалась от общения с ним навсегда. Передо мной впервые в жизни встал взрослый вопрос: кого поддержать. Если честно, я по этому поводу долго не думал. Дедушку я очень любил и не собирался мстить ему за его неверность покойной бабушке. Мамины чувства я понимал, но позицию ее не разделял. В нашей сравнительно небольшой семье началась собственная маленькая Гражданская война. Отец хотя и не любил деда Никодима, считал, что я должен с ним видеться. У мамы были по этому поводу другие взгляды. Ее поддерживала тетя Маня. Бабушка Женя, подобно Швейцарии, соблюдала нейтралитет.
– Веня, ты видел мой альбом с открытками? – вдруг вкрадчиво просила тетя Маня.
– Конечно! – восторженно ответил я, вспоминая великолепную коллекцию роз.
– Он – твой! – медовым голосом сообщила тетушка. – Только знаешь что, ты не ходи, пожалуйста, к дедушке Никодиму.
– Я люблю дедушку больше, чем твои открытки, – дрожащим голосом сказал я и сделал вид, что пошел в туалет, находившийся в глубине сада. В самом его конце, за яблонями и сливами, росла бузина, плотно обвитая хмелем. Я забрался в заросли хмеля и бузины, дав волю своим чувствам. Я ревел беззвучно, взахлеб, совершенно не справляясь с навалившимися чувствами. Почему-то из носа потекли разливанным морем сопли, хотя было лето и никакого насморка у меня быть не могло. Мне было жалко умершую бабушку Дуню, оставшегося без нее дедушку Никодима, мою милую маму, не простившую своего отца, и даже почти не знакомую мне бабу Агафью. И еще мне было жалко себя. Но дедушку еще больше. Я вспомнил его одышку, стариковское грузное тело, морщинистое лицо, коричневое от работы в саду и на пасеке под жестокими лучами солнца, и зарыдал во весь голос. Ревел я долго, до изнеможения. Окончательно устав, я через сад пошел к хате своего друга и соседа Андрия Постыки. Тот сидел на завалинке и что-то строгал перочинным ножичком. Увидев меня, он ничуть не удивился:
– Вот сопилку мастрячу. Хочешь, подарю?
Я кивнул. Дудочка была сделана из ветки сирени. В ней было три дырочки: одна с торца и две сверху. Андрий приложил к торцевому отверстию губы и заиграл какую-то простенькую, но очень симпатичную мелодию.
– Держи, попробуй, сыграй.
Я начал дуть. Звук был ровный, монотонный.
– Ты дырочки затыкай пальцем по чуть-чуть, тогда музыка получится, – заверил меня Андрий.
Я настолько увлекся этим нехитрым музыкальным инструментом, что на время забыл о своем горе.
– Андрий, Веня часом не у тебя?! – услышали мы из-за забора голос тети Мани. Андрий внимательно поглядел на меня. Я пожал плечами: дескать, говори, что хочешь.
– У меня, Маня Гавриловна, – сказал Андрий и извиняющимся взглядом посмотрел на меня.
– Веня, иди до хаты. Бабушка тебе оладушек твоих любимых напекла.
Я нехотя поплелся к калитке.
– Дудочку забери! – сказал Андрий. Я кивнул на прощание и потащился домой.
После ужина тетя Маня подошла ко мне и словно маленького погладила по голове:
– Прости, Веня, я была неправа. Конечно, иди завтра к деду. И альбом с открытками забери – он твой.
Не знаю, как так получилось, но после ее слов я начал рыдать в голос. Все чувства, что я кое-как сдерживал в себе, прорвались наружу. Пока тетушка пыталась своей взрослой хитростью повлиять на меня, я кое-как сдерживался. Но когда она перестала хитрить и опять стала доброй и родной, я не выдержал и перестал сдерживаться.
– Я взрослый, я не буду плакать! – сказал я сквозь слезы.
– Взрослые тоже иногда плачут, поверь мне, мой хороший, – сказала тетя, и мне показалось, что губы ее дрогнули и она сама вот-вот заплачет.
Утром я собрался в гости к дедушке Никодиму. Пошел рано в надежде, что успею сходить с ним на рыбалку. Но как я ни старался, к моему приходу дедушка уже ушел на речку.
– Он час уж как сел в лодку и поплыл сетку проверять, – сказала бабка Агафья. – Можешь пойти на берег и там его подождать, если хочешь.
Я хотел. Уж лучше сидеть на берегу под вербой и ждать дедушку с уловом, чем вести вежливые разговоры с малознакомой старушкой.
На берегу я пристроился на пеньке, поджав к груди колени, и стал всматриваться в речную даль. Вскоре из-за речного поворота вышел човен, как называли здесь лодку. По неторопливым выверенным движениям весла я узнал деда. Он греб неспешно, экономя силы. Через некоторое время дедушка заметил меня и, как мне показалось, стал грести к берегу немного быстрее. Когда лодка коснулась берега, я проворно схватил цепь, прикрепленную к носу, и с силой потянул ее на себя. Получилось хорошо: човен по инерции аж на треть выскочил на берег.
– Какой ты здоровяк! – удивился дедушка. – Прямо парубок почти.
Мне было лестно это слышать, но я сделал вид, что не обратил на его слова никакого внимания.
Дедушка был собран и молчалив. Я давно заметил: когда он был трезвым, говорил мало. Но стоило ему пропустить рюмочку-другую, поток красноречия захлестывал его, как сильная речная волна поплавок рыбака. Говорил дед Никодим умно и красиво. Не знаю, где он сумел набраться всех этих слов с завитушками, но речи его были нарядными, словно тульский пряник.
С рыбалки он вернулся с полным ведром речных даров. В нем трепыхались жирные желто-зеленые лини, крупная плотва, отливавшая серебром, окуни в чешуе, похожей на маскировочные халаты, караси, напоминавшие по форме крепкую ладонь Сашкиного отца дяди Миши. Поверх всей этой красоты медленно копошились огромные коричневые раки с лихими усами и грозными клешнями. Дед доверил мне нести до хаты ведро, а сам важно шествовал впереди. «Дедушка с веслом», – весело подумал я, глядя ему в спину и любуясь дедовой походкой. Мне представлялось, что именно так когда-то ходил доблестный Илья Муромец по траве-мураве.
Бабушка Агафья на дворе уже растопила летнюю печь, выставила на ней чугунок с водой «под раки». Ополоснув раков колодезной водой, она умело приподнимала им панцири и нашпиговывала их пшенной кашей с укропом. В считанные минуты пара десятков угрюмых речных обитателей оказалась в чугунке на плите. Вскоре на сковородке зашкворчали и четыре отборные линя: баба Агафья проводила прием гостя на высшем уровне.
Дедушка уже успел принять пару чарок горилки. Взгляд его потеплел, жесты стали походить на взмахи рук дирижера.
– Вот скажи ты мне, Веня, почему твоя мамка так ко мне жестока?! – вопрошал дед. – Я ж ее выучил, выкормил, в город-герой направил за главным образованием. А она – вона как.
Под раки и жаренного линя дедушка расслабился окончательно. Он непрерывно говорил о своей любви к маме, ко мне, к Ленинграду и ко всему человечеству. Крупные слезы текли по его красивому лицу и тонули в седых усищах. Как я любил в этот момент своего дедушку Никодима, как я жалел его, сострадал и сопереживал. Я был готов умереть за то, чтобы он больше никогда не плакал! Вдыхая сладкий запах его махорки и впитывая в душу горечь дедовых слез, я физически ощущал процесс своего взросления.
Возвращался я с хутора в село не коротким путем через поле, а обходным – через Камень. Хотелось побыть одному, подумать о дедушкином страдании, да и самому нужно было остудить собственную разгоряченную душу. На Камне почему-то не было почти никого. Только моя сверстница хуторская девочка Тома сидела на камушке в позе Аленушки с известной картины, висевшей на стене в нашей детсадовской группе. С Томой мы временами дружили. Не сильно, потому что она – девчонка, но больше, чем с другими. Тома была красивой и молчаливой. И то, и другое мне в ней нравилось. Однажды мы с ней даже играли во взрослых: взяв по большой плетеной корзине, ходили по дорогам вокруг колхозных полей и собирали конский навоз для того, чтобы, смешав его с глиной, мазать хаты. Так поступали взрослые, и нам хотелось на них походить.
– Здравствуй, Веня! – улыбнулась мне Тома. – К деду в гости ходил?
Я кивнул. Красивые девочки всегда вызывали у меня смущение, и Тома не была исключением. Смущался я ее еще и потому, что она здорово умела плавать и нырять. Ее ладненькая фигура вызывала у меня некоторую оторопь, которую я пытался скрыть своим безразличием.
– Хочешь, научу тебя нырять и плавать краще всех в нашем селе? – спросила вдруг она. Я опять кивнул.
– Тогда снимай майку и айда за мной! – скомандовала она. Мне не разрешалось купаться без ведома тети Мани и бабушки.
По этому поводу мальчишки подтрунивали надо мной, за что не единожды получали от меня по зубам. В этот раз я не мог опозориться: быстро скинув майку и сандалии, плюхнулся в воду. Тома учила меня, как могла. В основном вдохновляла личным примером. Но были и маленькие тонкости. Она научила меня правильно работать руками и ногами. К концу первого занятия я, к своему изумлению, уже плавал не по-собачьи, как прежде, а делая широкий замах руками, словно взрослые парни.
– В следующий раз я тебя нырять научу! – пообещала Тома.
Мы договорились встретиться завтра утром. В это время на Камне никого нет: народ, в основном дети и приезжие отдыхающие, подтягивается часам к одиннадцати, не раньше.
С тех пор мы встречались с Томой на Камне почти каждое утро. Недели через две я плавал и нырял не хуже нее.
– Ты швыдко учишься! – однажды сказала мне она, и я в очередной раз смутился.
Приобретенные умения в плавании и нырянии я использовал в состязаниях с мальчишками-сверстниками. Если в плавании наперегонки я приходил первым далеко не всегда, то в нырянии с преследованием равных мне не было. Суть этого состязания была такова. Один из мальчишек прыгал с камня в воду и нырял как можно глубже и дальше. Задача прыгавшего в воду вслед за ним состояла в том, чтобы коснуться предыдущего ныряльщика рукою. Эдакие пятнашки в воде. Я придумал маленькую хитрость, которой не делился ни с кем, даже со своими братами и Томой. Прыгая с камня в воду, я не старался плыть под водой как можно дальше. Наоборот: нырнув, я делал под водой круг сверху вниз и ложился на самое дно. Через мгновение я чувствовал, что мой преследователь «гонит волну» в полуметре надо мной, пытается искать меня где-то впереди, стремясь угадать направление моего нырка. Переждав несколько секунд, я неспешно проплывал под водой несколько метров в сторону, чтобы оставить свой маневр в секрете, и выныривал на поверхность. Эта нехитрая придумка срабатывала и многие годы спустя, когда мы уже взрослыми мужиками развлекались подобными догонялками.
Вскоре мой авторитет пловца и ныряльщика настолько вырос, что даже взрослые парни стали приглашать меня ловить раков. Я быстро поднаторел в этом деле, наловчившись вытаскивать их из прибрежных нор и из плавней. Время от времени в норах оказывались крупные окуни, а подчас и ужи, что меня не особо смущало. Все мои пальцы были в отметках от клешней. Особенно больно почему-то щипались некрупные раки. Но вскоре я привык к их щипкам и, как ни странно, получал даже удовольствие от легкой саднящей боли. Не думаю, что во мне проснулись какие-то мазохистские наклонности. Скорее организм проявлял защитную реакцию на сопротивление этих членистоногих.
В конце лета мы с братами неожиданно подружились с сибиряком Генкой. Он оказался заядлым рыбаком. Не тем, что часами готов наблюдать за движением поплавка. Генка ловил рыбу бреднем, или, как говаривали в Каменке – волоком. Делал он это не столько из любви к рыбалке, сколько из желания прокормить семью, которой жилось не очень-то вольготно. Для ловли рыбы бреднем ему нужен был помощник, которым поначалу стал его ближайший сосед Сашко Пивных, а потом уже и я. Андрий и Толя участия в такой рыбалке не принимали, поскольку были заняты в работе по хозяйству у себя дома – помогали родным. Помогая Генке ловить рыбу волоком, мы с Сашком никогда не брали себе даже небольшую часть улова. Нам было ясно, что Генке эта рыба куда нужнее. Самую крупную Генка продавал по соседям, а ту, что помельче, отдавал своей семье. Кое-как концы с концами сводил.
Мы с братами видели, что Генкиным близким живется трудно. Мать старушка едва управлялась по хозяйству: куры, утки, коза и пара поросят требовали постоянного внимания. Жена занималась воспитанием маленького сына Вовки и готовила еду для всей семьи. Видя все это, мы с братами решили помочь им по-соседски. Этой помощи было посвящено совещание нашей братии в Раскопанной Могиле. Это был скифский курган, которых в округе встречалось немало. Он находился неподалеку от села и еще в дореволюционные времена был раскопан и разграблен неизвестно кем. В наше время он представлял собой высокую земляную насыпь с огромным углублением внутри, похожим на воронку от снаряда, на которые мы насмотрелись в кинофильмах о войне. Раскопанная Могила стояла посреди кукурузного поля и походила на глаз гигантского циклопа. Она уютно заросла бурьяном и была отличным местом для наших сборищ. Во время одного из них Толя предложил помочь Генкиной семье. Мы с братами горячо поддержали его предложение, но чем мы могли помочь?
– Давайте продадим нашего ангела, а деньги отдадим Генке, – предложил Толя.
– А как же путешествие в Африку?! – ахнул Сашко.
– Подождет твоя Африка, – сказал Андрий.
– А ты, Веня, что думаешь? – спросил Толя, и все посмотрели на меня.
– Меня бабушка Женя все равно в Африку не пустит, – честно признался я. – Так что валяйте, продавайте.
После долгих разговоров было решено поручить продажу ангела Андрию. У него в Городе, в единственной на всю округу действовавшей церкви, был знакомый священник, приходившийся ему какой-то дальней родней. Идея была не менее завирущая, чем путешествие в Африку, но Андрий после свойственных ему колебаний согласился попробовать. Я в тот же день достал из тайника ангела, помыл его с мылом в теплой воде, обтер тряпкой и отдал другу. Ангел после водной процедуры отливал синевой и выглядел очень привлекательно. На какой-то миг мне даже стало грустно от мысли, что придется с ним распрощаться. Но, поскольку я не особо верил в то, что ангела кто-то купит, чувство расставания мною не ощущалось. Каково же было наше всеобщее изумление, когда в воскресенье, после обеда, вернувшись из Города, Андрий с гордостью выложил из носового платка, запрятанного в нагрудный карман рубахи, хрустящую фиолетовую бумажку с ликом Ильича.
– Это что такое? – растерялся Сашко, глядя, как зачарованный, на купюру.
– Это – двадцать пять карбованцев за ангела! – с гордостью сказал Андрий. – Отец Онуфрий сказал, что наш ангел – из храма, который когда-то был в Каменке. В коллективизацию каменскую церковь разобрали, иконы пожгли, а утварь попрятали, что смогли. Вот и ангела этого кто-то закопал. Батюшка – честный человек. Он сказал, что ангел сделан из чистого серебра, но дело даже не в том. Он – настоящая реликвия. Его храму подарил сам Потемкин!
– Тот самый?! – ахнул Толя.
– Я ж кажу, тот самый! – кивнул Андрий. – Батюшка сказал, что ангел гораздо дороже стоит, но у него больше грошей нема.
– Ничего, Генке и это будет хорошей допомогой, – сказал Толя.
Ночью мы опять встретились всей честной кампанией возле моей хаты и отправились к Генкиному двору.
– У него калитка не запирается и собаки нема, – сказал Сашко. Мы положили на порог Генкиного дома деньги, завернутые в тетрадный лист. На листе написали: «Вовке – на морковки!». Лист придавили кульком пряников, который Андрий тоже привез из Города.
Все мы были счастливы, но больше всех – я, потому что авторство надписи принадлежало мне, и этот были первые стихи в моей жизни.
Лето в тот год неслось особенно быстро. Родители решили забрать меня из Каменки дней на десять раньше, чем обычно: подготовка к первому классу – непростое занятие. Дней за пять до их приезда тетя Маня вдруг спохватилась: давно не бывала в гостях у родственников в селе Защита, что километрах в пятнадцати от нас. Бабушка засобиралась тоже. Но я уезжать из села отказался наотрез! Не хватало мне последние денечки пребывания на Украине проводить в незнакомом селе, вместо того чтобы насладиться напоследок общением с братами. Родичи по-всякому пытались воздействовать на меня, но в конце концов, обозвав меня упертым хохлом, сдались. Приглядывать за мной оставили нашу дальнюю родственницу Таню, красивую тихую девушку лет пятнадцатишестнадцати с темными вьющимися волосами и огромными карими глазами. В Таню я был втайне влюблен, но она была настолько взрослой и хорошенькой, что мне самому себе было боязно признаться в своей влюбленности. Весь первый день мы ладили с ней вполне нормально. Я немного капризничал и кокетничал, скрывая свою робость, но Таня была человеком добрым и терпеливым. Она кормила меня заранее заготовленными бабушкой и тетей вкусностями, разогревая их на летней печке, а вечером, перед сном, дала мне пол-литровую банку парного молока, которой зачерпнула эту божественную влагу прямо из ведра после дойки нашей Зорьки.
Когда начались приготовления ко сну, я категорически отказался спать один, заявив, что всегда сплю только с бабушкой. Немного поколебавшись, Таня согласилась лечь вместе со мной. Должен признаться в том, о чем до сих пор не решился написать. В детстве я был ребенком довольно избалованным и привык к тому, что большинство моих желаний исполнялось. Не все и не всегда, но все же я умел проявлять настырность, о которой в более поздние годы часто сожалел. Среди моих детских привычек до школы сохранилась одна очень странная. Я не мог уснуть, если в моей руке не было маминой груди. В Каменке эту мою детскую блажь была вынуждена терпеть бабушка Женя. Когда мы с Таней легли в кровать, я без раздумий по-хозяйски полез к ней под ночную рубашку и в ответ услышал испуганный вопль. Какое-то время Таня долго пыталась высвободиться от моих неожиданных посягательств, но я оказался непреклонен. Устав сопротивляться, она тяжело вздохнула и укоризненно сказала:
– Какой же ты…
Но дальнейших слов я не слышал, потому что уснул. Спал я крепким сном победителя.
Глава 3. Комплекс Репки
Вероятно, ребенком я был не совсем нормальным. Об этом, например, говорит тот факт, что школу я принял восторженно. И это чувство не покидало меня. Каждый день был праздником. Я поглощал знания, как пирожки с повидлом за пять копеек в школьной столовой: в огромном количестве и с прекрасным аппетитом. Единственной четверкой в моем табеле была оценка за поведение, поскольку дрался я с мальчишками не только из своего класса, но и из двух параллельных тоже. Меня, как и других детей, конечно, воспитывали в школе и дома. Но, быть может, главным педагогом была все же улица со своими законами, представлениями о чести и нравственных ценностях. Улица поощряла «кулачки», презирала ябедничество, ненавидела душевную сытость. Она была великим педагогом – жестким и бескомпромиссным. Улица научила нас играть в хоккей обычными палками и заполненной гудроном консервной банкой, восхищаться самой малой жизненной малостью: например, едва появившимися и бывшими в колоссальном дефиците шариковыми ручками, от пасты которых пахло терпким запахом грецкого ореха. Нас воспитывали своим примером почти случайные люди. Среди них – актеры, снимавшиеся в кинофильме «Балтийское небо». Один из фрагментов рождался прямо возле нашего дома – на углу Фонтанки и «клина», к которому сходились улица Мясникова и Большая Подьяческая. Мы часами смотрели, как артисты десятки раз повторяли, казалось бы, простые сцены, как самозабвенно они совершали одни и те же действия. Я таким бесконечным трудом был зачарован, осознав уже тогда, что работа актера – занятие тяжелое, достойное восхищения. Но те съемки, как ни странно, научили меня, тогда еще совсем ребенка, ценить и уважать человеческий труд.
Моим кумиром был главный герой гайдаровского «Тимура и его команды». Пренебрегая авторскими правами выдающегося детского писателя, я создал в классе «тимуровскую команду», которая по собственной инициативе выискивала одиноких старушек и помогала им по мере сил. Мы бегали для них в магазин, мыли полы в коммуналках, когда наступала их очередь, к праздникам дарили бабулечкам скромные подарки, сделанные своими руками. Я настоял на том, чтобы наш тимуровский отряд был тайной организацией: о нем не знал ни один взрослый, ни одна девчонка. Помимо учебы в школе, я с удовольствием учился в музыкальной школе. Аккордеон был заброшен, и я учился по классу шестиструнной гитары, а также ходил в кружок английского языка при пединституте имени Герцена и три раза в неделю занимался футболом в клубе «Адмиралтеец» при Адмиралтейском заводе, где по-прежнему работал мой папа. У меня на все хватало времени. На все, даже на тоску по моей любимой Каменке.
Моя душа была устроена каким-то странным образом. Девять серых городских месяцев я рассматривал как время подготовки для поездки летом на Украину. В Ленинграде у меня были приятели-одноклассники, товарищи по занятиям музыкой, языком и спортом, но друзья, мои дорогие браты, по-прежнему были только на Украине. Я не мог объяснить этот феномен. То была данность – обстоятельства, в которых проходило мое октябрятско-пионерское детство. Мне еще было невдомек, что детство протекало счастливо, и главная жизненная печаль состояла в том, что году эдак в 1963-м Хрущев не ответил на мое письмо с просьбой принять меня в отряд космонавтов.
Оглядываясь назад, я не стыжусь своих детских амбиций, но мне неловко за то, что безоглядно везде и во всем желал быть только первым.
К счастью, в 1966 году, когда я учился четвертом классе, судьба меня немного лягнула своим золотым копытцем и поставила на место. Было это так. Наш класс готовился к празднованию всеми любимого Международного женского дня восьмого марта, который с того года стал выходным. Классная руководительница Лидия Яковлевна предложила нашему четвертому «а» поставить для мам кукольный спектакль по знаменитой русской народной сказке «Репка». Идея была горячо поддержана. Я в знак одобрения орал громче всех, на что учительница сказала:
– Вот и хорошо, Веня, будешь играть главную роль.
Поначалу я был счастлив и горд. Какому актеру не хочется сыграть главную роль?! Но когда участникам спектакля раздали самые настоящие театральные куклы, включая мышку, а мне вручили плоскую картонную репку, я осознал всю трагичность ситуации. На репетициях и во время самого спектакля я тупо держал картонный овощ, не проронив ни слова! После спектакля для мам и бабушек все его участники вышли из-за ширмы и весело раскланялись своими дедками-бабками-внучками-жучками, а я, как последний идиот, тряс ненавистным корнеплодом. Такого позора в моей честолюбивой жизни еще не было. Вечером в нашем доме был праздничный ужин. В гости приехала семья Мильниченко. За столом зашел разговор о прошедшем спектакле и о моем участии в нем. Узнав, что я играл роль репки, гости весело смеялись. Под улыбки и шуточки я пытался объяснить, что исполнение роли репки требовало особого умения.
– Представьте, – доказывал я, – как быстро нужно было махнуть рукой, когда вырывали репку, чтобы никто моей руки не заметил!
– Но ведь ты мог в тот момент репку просто отпустить, – сказала мама, и все опять засмеялись.
В тот вечер я был в ужасном настроении. Не порадовала даже красивая открытка с традиционной розой от тети Мани и бабушки, в которой они поздравили маму со «святом».
– Мама, а почему по-украински праздник – это «свято»? – спросил я.
– Думаю, потому что любой праздник – день необычный, святой по состоянию человеческой души, – задумчиво ответила мама.
Ее ответ мне понравился. Правда, в моей душе вместо святости была беспросветная грусть: «синдром репки» надолго выбил меня из колеи.
Но, как говорится, нет худа без добра. С тех пор я заметно поубавил свои амбиции, поняв, что скромность – не самое плохое человеческое качество. Перестав со временем быть хвастуном, выскочкой и горлопаном, я ощутил, что жизнь бывает куда интересней, когда проживаешь ее неспешно, незаметно, словно поглядывая на нее со стороны. Через год меня трудно было узнать. Куда-то подевались мои явные лидерские качества, моя завышенная самооценка. Нет, я не сник и не стал самоедом. Но мне стало нравиться пропускать в лидеры других, чтобы, следуя за ними, молча ощущать в себе собственный потенциал, способный, если надо, дать мне желаемый рывок вперед.
Мы по-прежнему жили в многолюдной коммуналке, но материальное благополучие шаг за шагом отвоевывало свое пространство. В доме появился пузатый холодильник «Ока», а вслед за ним «комбайн» «Беларусь-5» – огромный лакированный ящик, вмещавший в себя кроме телевизора проигрыватель и шикарный радиоприемник, принимавший программы на длинных, средних и ультракоротких волнах. У «комбайна» были вместо кнопок широкие белые клавиши, напоминавшие пианино. Этот чудо-телевизор родители поставили в дальнем углу комнаты, на место моей любимицы печки, которую мы топили дровами. Не так давно печку разобрали и вынесли на помойку. Теперь вместо нее в комнате появилось паровое отопление, что мне категорически не нравилось. Во мне почему-то прочно укоренился консерватор. Я даже к холодильнику относился с отвращением, потому что из-за него был лишен удовольствия забираться на подоконник, открывать форточку и доставать из-за окна, снимая с гвоздика, авоську с маслом и докторской колбасой, которые хранились, как говорила мама, «на свежем воздухе». Правда, к пылесосу и электрополотеру я отнесся благосклонно: пылесос подкупал меня своим мощным ревом, напоминавшим трактор, а на электрополотере втайне от взрослых я просто катался в комнате по паркету.
Единственным оплотом старой жизни оставалась дровяная колонка в ванной, в которой жильцы мылись, соблюдая строгую очередь. Топить колонку было моим любимым занятием. Я с самых ранних лет усвоил премудрости ее растопки, что позже пригодилось уже во взрослой жизни. Но ванну я любил не очень, поскольку она не шла ни в какое сравнение с Усачевскими банями, куда мы ходили с папой по субботам. У отца было немного странное представление о моем воспитании. Например, он считал, что после бани любой человек непременно должен выпить кружку пива. И одиннадцатилетний – в том числе. У меня и сейчас звучат в памяти его слова, обращенные к продавщице пива в бане: «Красавица, налейте, пожалуйста, одну холодненькую большую кружечку для меня и одну маленькую – с подогревом – для молодого человека!». Только ради того, чтобы папа назвал меня молодым человеком, стоило ходить в баню. Попробовав пива, как, впрочем, и «компотика» – домашнего вина – еще до школы, я не только не пристрастился к спиртному, но остался к нему совершенно равнодушным с годами, хотя при необходимости мог выпить наравне с любым крепким мужчиной.
К концу пятого класса я окончательно полюбил больше молчать, чем говорить, с интересом наблюдая окружавший меня мир. Родители считали, что я меняюсь не в результате осознания своих прежних ошибок и самовоспитания, а лишь потому, что приближается подростковый период моей жизни. Я же не считал себя подростком. К лету я тайком прочитал все собрание сочинений Мопассана, почти всего Тургенева и Лескова. Мой взгляд на мир был взрослым и усталым. Я по-стариковски неспешно решал, чем заняться в перспективе – историческими науками или каким-нибудь разделом биологии. Последнее привлекало, вроде бы, больше. Возможно, сказывалось то, что учительницей биологии готовилась стать моя двоюродная сестра Люся. Но к концу пятого класса моя душа просила отдыха, который наконец-то настал.
На этот раз в Каменку меня привезла Люся, ехавшая в родное село после окончания института. Ей предстояла работа школьной учительницы биологии, и она волновалась, как первоклашка. Меня тоже переполняли чувства: Каменку я считал даже не второй родиной, а неделимой частью единой Родины, которую половинить было невозможно. Ленинград – крупный российский город и Каменка – украинское село средних размеров – были при всех своих отличиях в моем детском сознании одним общим местом, где я чувствовал себя Дома. Только в этих двух точках планеты душа моя пела от счастья! Только здесь я ощущал себя Сыном Земли. Отними у меня одну из них, и я стал бы духовным инвалидом.
Поскольку Люся училась в институте заочно, выпускные экзамены она сдавала в конце апреля, а дипломную работу защитила сразу же после первомайского праздника, не то третьего, не то четвертого числа. На следующий день мои родители уже купили нам билеты до Новомиргорода. Мой обаятельный и фантастически инициативный отец к тому времени второй год был председателем родительского комитета нашей школы и водил дружбу с самим директором Борисом Федоровичем, который преподавал у нас математику. Папе не стоило большого труда уговорить своего друга отпустить меня из школы на три недели раньше положенного времени. Так что в Каменку мы с Люсей прибыли незадолго до 9 мая.
В советской Украине, пережившей гитлеровское нашествие, к Дню Победы все относились трепетно. Каменские фронтовики 9 мая надевали вышиванки или белые рубахи, а поверх них – кургузые пиджаки забытого покроя с медалями. Ордена у местных фронтовиков были тоже, но довольно редко.
– Орденоносцы уже в могилах лежат: кто еще на войне лег, кто-то едва до хаты доехал, ушел от ран, – объяснил мне дядька Илько, одноногий инвалид, воевавший с моим отцом в одном взводе. – Те, что выжили, редкие везунчики. В основном хлопцы из последнего военного набора декабря сорок четвертого. Мы и повоевать-то толком не успели. Батьку твоего контузило слегка и ранило маленько, а мне вот – меньше повезло, – пнул он костылем свою деревяшку под культяпкой. – Но мы ж не задаром себя под немецкие пули подставляли: все – ради кращей доли, ради счастливого майбутя – будущего по-вашему, ради еще не народившихся деток своих. Вот ты, Веня, кем хочешь стать, когда вырастешь?
– Лепидоптерологом!
Дядька Илько посмотрел на меня встревоженным взглядом:
– Точно не космонавтом, а этим лепи… – он вытер тыльной стороной ладони пот под картузом и вдруг просиял:
– А! Понял тебя, сынок! Лепить будешь? Типа скульптуры там всякие, да?
– Не, дядька Илько. Лепидоптерология – это просто раздел энтомологии, который изучает чешуекрылых, понимаете?
– Вы там в своем городе, похоже, совсем с ума посходили, – задумчиво сказал он, ковырнув землю протезом. Эта деревяшка чем-то была похожа на ракету, и я с интересом смотрел на необычное продолжение человеческой ноги.
– По-людски можешь пояснить?! – вернул меня к разговору дядька Илько.
– Это наука про бабочек, – пожал я плечами.
– Тю! Это те, что в поле летают?! – изумился он.
– Не только в поле, но и в тропиках, и в северных лесах, – вдохновился я разговором на любимую тему.
– Ты бы, Веня, еще червяков изучать вздумал! – хмыкнул мой собеседник и захохотал над собственной шуткой.
– Меня не интересует ни гельминтология, ни нематология! – твердо сказал я.
– Чего нема? – растерялся дядька Илько.
– Я говорю, нематология – наука о круглых червях. Она меня не интересует. Как и наука о червях-паразитах, которых изучает гельминтология.
– Червяк – он червяк и есть, Веня. Нехрен его изучать, делом надо заниматься! – назидательно сказал дядька Илько и, похлопав меня по плечу, заковылял по своим делам.
Мне стало ясно, что со взрослыми не всегда нужно быть откровенным, поскольку у них странный взгляд на окружающий мир.
Утром 9 мая все наше село собралось на Той Стороне возле братской могилы и памятника солдату-освободителю. На маленькой площади возле памятника все желающие не поместились, многие стояли на соседних улочках, неподалеку. Был митинг, кто-то что-то громко говорил, потом к братской могиле возложили цветы, и все разошлись по кладбищам. Их в Каменке аж три. На Нашей Стороне – свое кладбище. Его я знаю до мелочей. На нем мы с хлопцами играли «в разведки», облазав его вдоль и поперек. Кладбище не совсем обычное. Оно за годы своего существования невольно разделилось на три части. Самая старая, ближняя к центральной улице, особенно неинтересная. Она представляет собой чистое поле, на котором видны многочисленные ямки – следы от затоптанных могил. Бабушка Женя рассказывала, что, когда еще до войны с немцами, в начале тридцатых годов, был голодомор, на этой части кладбища колхозникам варили в огромных котлах борщ и кашу. Люди приходили за едой, и стояли за ней в очереди прямо на могилах предков. Могилы не выдерживали веса человеческих тел и проваливались. Я, будучи ребенком, не мог отделаться от ощущения, что могилы проваливались от стыда за своих потомков, которые ради еды были готовы топтать свое прошлое. Наверное, мне, сытому, легко было рассуждать. Что бы я сказал тогда, году в тридцать втором? Так или иначе, но эта часть кладбища рассматривалась селянами, как «прелюдия» к кладбищу как таковому.
На этой части погоста часто можно было встретить подростков и взрослых людей, косивших траву для коров, коз и кроликов. Поскольку местность была неровной, большими косами траву там косить было неудобно. Косили скисками – маленькими косами, по размеру больше схожими с серпами. Однажды мы с бабушкой косили там траву для нашей коровы и увидели, как парень с соседней улицы – Васька Сывак – нечаянно порезал себе скиском ногу. Кровь хлестала здорово. Бабушка оторвала от своей нижней юбки-спидницы лоскут и ловко перевязала ему ногу. Васька хныкал от боли, а я думал о том, что кладбище так объясняет людям, что не следует своими житейскими делами отвлекать усопших от мирного лежания.
Вторая часть кладбища представляла собой большой участок, заросший деревьями и кустами – в основном сиренью и колючей дерезой. Там находились могилы усопших в конце тридцатых – в начале пятидесятых годов. Именно здесь было основное место наших игр «в разведки». На самой дальней части кладбища мы не играли: на ней были относительно недавние захоронения и совсем новые могилы. Место было голое, открытое и выходило на крутой берег Большой Выси.
Перед началом игры «в разведки» всегда возникала почти неразрешимая проблема: никто не хотел быть фашистом, всем хотелось сражаться на стороне красноармейцев. Только один мальчишка, Гришка Забелий, по прозвищу Фюллер, всегда с готовностью шел играть за врага.
– Я – фюллер, фюллер! – радостно орал он. – Кто будет в моей команде?!
Доморощенного фюрера никто терпеть не мог, но команду набирать было нужно – иначе какая же игра? Бросали жребий. Счастливчики попадали к красным, неудачники играли за фашистов, за этого самого Фюллера.
Как-то раз удача отвернулась от меня, и я попал в команду Гришки. В самом начале игры я напал на него, от души отлупил и скрутил ему руки за спиной прочным травяным жгутом.
– Так не честно! – плевался в ярости Фюллер. – Ты должен играть за меня, а не драться!
– Мне можно. Я – заговорщик-антифашист! – объяснил я и для убедительности влепил Фюллеру пендаль. Больше сельские мальчишки меня играть «в разведки» не брали, как я ни просил. Объясняли, что я – скаженный. Было досадно, но я смирился.
9 мая каждого года в Каменке отмечался и печальный праздник – День скорби по ушедшим близким, который местные жители называли «Гробки». После митинга на Той Стороне все жители Нашей Стороны возвращались домой, брали с вечера приготовленные узелки с едой и самогонкой и шли на кладбище поминать близких. Обходили могилы родных, здоровались подчеркнуто уважительно с другими пришедшими. В конце концов каждая семья устраивалась возле могилы одного из самых ближайших родственников и начинала поминать его и всю остальную родню. Особенность состояла в том, что по большому счету родственниками в селе были все или почти все. Чем больше длилось поминовение, тем рельефней проявлялись родственные чувства собравшихся. Ближе к обеду народ набирался основательно, и слезы печали по ушедшим перемешивались со слезами умиления по поводу здравствующих. Со стороны это выглядело очень трогательно. Глядя на участников «гробков», я почему-то проникался чувством глубокого почтения и к мертвым, и к живым.
Весной 1967 года мне было двенадцать лет. Казалось, взрослее уже некуда. Но я по-прежнему спал с бабушкой, и она перед сном иногда рассказывала мне «про древность». Теперь, правда, рассказчиком чаще был я. Пересказав бабушке Жене «Повести Белкина», «Записки охотника», «Севастопольские рассказы», я уж было собрался перейти к проблемам биологии, как вдруг случилось неожиданное: я познал Любовь. Точнее, получил о ней очень четкое представление, хотя самой любви, пожалуй, не испытал. По причине раннего взросления я зачастил в клуб на танцы, и нашим с бабушкой вечерним побрехушкам перед сном наступил конец.
Все это случилось совершенно внезапно во второй половине июня. До того момента мы с братами вели роскошный образ жизни: купались, ныряя прямо с лодки, ходили в поход в единственный в округе лесок, где росла лещина с замечательно душистыми орехами, по вечерам купали в реке колхозных лошадей, ловили рыбу и раков. Одним словом, дышали полной грудью воздухом свободы и вольной жизни.
Однажды Сашко рассказал, что к Генке приехали родственники из Ленинграда: муж с женой и их дочь, окончившая восьмой класс. Мне это было почему-то безразлично. Ленинградских девчонок я насмотрелся вдоволь, и никакого интереса они у меня не вызывали. Спустя пару дней после того разговора я решил заглянуть к Саше домой, чтобы позвать его на речку. Дома его не оказалось:
– Он у Генки толкается, с гостями ихними любезничает, – сообщила мне Сашкина мама.
Дойдя до соседнего двора, я остановился у калитки и увидел вальяжную даму с папиросой в руке и с огромным пестрым попугаем на плече. Дама была похожа на иностранную киноактрису, а попугай – на цветастую некрупную курицу. Признаться, прежде я никогда не видел курящих женщин. Попугаев видел в зоопарке, но так, чтобы в домашней обстановке – не приходилось.
– Здравствуйте, – вежливо сказал я. – Скажите, пожалуйста, Сашко у вас?
Вопрос я задал, естественно, по-русски, чем обратил на себя внимание дамы.
– Мальчик, это ты из Ленинграда? – поинтересовалась она.
Я ответил утвердительно.
– А в какой школе ты учишься? – из вежливости спросила она.
– В триста семьдесят седьмой, – ответил я. И уточнил: – Это в Московском районе.
Дама посмотрела на меня почему-то удивленно, обернулась к открытому в хате окну и громко сказала:
– Ира, иди сюда! Тут мальчик из твоей школы.
Тут же на пороге появилась совершенно взрослая красивая девушка, которая больше была похожа на молодую женщину, чем на школьницу.
– Привет! – улыбнулась она и сверкнула здоровенными голубыми глазищами. – Ты вправду из триста семьдесят седьмой?
Я пожал плечами, потому что сам засомневался в таком совпадении. Мыслимо ли в глухом украинском селе встретить человека, с которым учишься в одной школе в городе за полторы тысячи километров отсюда? Да и лицо мне ее показалось незнакомым. Такую красивую старшеклассницу вряд ли я мог не приметить. Мы разговорились, и стало ясно, что мы действительно учимся вместе. Точнее, учились. Ира только-только сдала выпускные экзамены и поскольку наша школа – восьмилетка, поступила в девятый класс в другую школу. Сашко, наблюдавший наш разговор, удивлялся этой встрече, казалось, больше всех:
– Тут без магии не обошлось! – уверял он. – Не бывает таких совпадений без магии!
Неожиданно общение с Ирой стало для меня на время главным занятием. Закадычные друзья Сашко, Андрий и Толя оказались на обочине моей личной жизни. Странное дело, без меня они жили сами по себе, почти не общаясь друг с другом: помогали родителям по хозяйству, ходили купаться на Камень, рыбачили с берега самодельными удочками. Я же был поглощен новым знакомством. Ира притягивала меня своей взрослостью и красотой. Часами мы просиживали в маленькой комнатке в сарае, слушая раздолбанный радиоприемник. Ира была меломаном. Она сходила с ума по «Битлз», «Роллинг Стоунз», «Пинк Флойд», «Дорс», «Траффик» и еще каким-то группам, о которых я не слыхал. Еще год оставался до появления «Дип Перпл», но их гениальные мелодии, казалось, уже витали в воздухе.
Я был далек от ее увлечения западной музыкой, благосклонно относясь лишь к советской эстраде. Точнее, к двум песням Эдиты Пьехи: «Город детства» и «Замечательный сосед».
– Ты еще маленький, поэтому у тебя такие вкусы, – улыбнулась как-то по этому поводу Ира. Мне было неловко, что я такой никакой. Но почему-то специально взрослеть ради красивой Иры совершенно не хотелось.
– Скучная у них музыка, – пожимал я плечами, когда мы слушали «Желтую подводную лодку» группы «Битлз». – Какая-то там не пойми кто ела «Поморин», – намекал я на популярную в то время зубную пасту.
– Не ела «Поморин», а «yellow submarine», – снисходительно поглядывала на меня Ира. – Это по-английски, понимаешь?
– Что тут понимать? Я эту песню благодаря тебе сто раз слушал и выучил наизусть. Жаль, гитары нет! Я б тебе ее сыграл и спел не хуже этих волосатиков.
– Хвастунишка! – засмеялась Ира красивым грудным смехом. – Ты английский язык начал учить только год назад. Как ты мог запомнить слова?! Про гитару вообще молчу!
Мне не хотелось хвастаться перед этой взрослой девушкой и рассказывать ей, что у меня прекрасная память, что я уже восемь лет изучаю английский язык и окончил пять классов музыкального училища по классу гитары. Скептическая улыбка Иры почему-то делала меня робким и стеснительным, да и «комплекс репки» по-прежнему не отступал.
– Была бы гитара, я бы тебе доказал, – выдавил я из себя.
– Гитара? Я видела какую-то допотопную с бантом здесь на чердаке. Или, как вы тут его называете – на горище. Хочешь, достану?
Я кивнул.
– Тогда подержи лестницу, я мигом! Кстати, как будет лестница по-украински?
– Драбына.
– Вот и держи эту самую драбыну.
Ира ловко стала забираться по лестнице на горище. Я придерживал драбыну снизу и завороженно смотрел вверх на загорелые Ирины ноги, на ее белые трусики. Никогда еще мне не приходилось видеть почти обнаженную девушку так близко. Очень захотелось дотронуться до ее стройных ног, но я с ужасом отогнал от себя эту неожиданную мысль.
Через несколько секунд девушка опять появилась в чердачном проеме и начала спускаться вниз. В ее левой руке была гитара, и поэтому Ира спускалась немного неуверенно, медленно. Я опять смотрел на нее снизу-вверх и понимал, что она знает, что я разглядываю ее. Мне даже показалось, что ей это нравится. Неожиданно ее нога соскользнула с лестничной перекладины, и девушка полетела вниз. Я подхватил ее удивительно удачно и, хотя мы оба упали, падение было мягким и даже приятным. Только гитара жалобно чирикнула и задрожала расстроенными струнами. Ира лежала на мне, не выпуская гитары из руки. Мне захотелось, чтобы так продолжалось вечно. Она поднялась, посмотрела на гитару, а потом на меня и неожиданно спросила:
– Ты когда-нибудь влюблялся?
– Давно, в детском саду, – покраснел я.
– Хорошая была девочка?
– Да. Ее тоже Ирой звали. Ира Жиляева. Мы потом даже вместе в первом классе учились.
– А что было потом?
– Она оказалась дурой и осталась на второй год.
Ира опять рассмеялась своим потрясающе красивым смехом, но вдруг насупилась:
– Смотри, а верхняя струна-то порвалась, когда я с драбыны вниз летела. Паганини, правда, и на одной струне мог сыграть. Знаешь, кто такой Паганини, или вы еще это не проходили?
– Знаю. Его как моего папу звали – Николаем, Николой в смысле. Почти Мыкола по-украински. Только он на скрипке играл, а не на гитаре. Паганини – автор двадцати четырех знаменитых каприччио для скрипки.
– Двадцати четырех чего?
– У нас в стране это слово чаще произносят как «каприс», а то и «каприз» – так привычней для нашего уха. Когда стану взрослым музыкантом, напишу «Украинский каприз» на тему народных мелодий.
– Значит, Вениамин Николаевич, услышать в вашем исполнении «Yellow Submarine» мне не судьба? – дурашливым голосом спросила Ира.
– Если мисину найти, можно струну ею заменить, – предположил я.
– Что найти?
– Мисину, так в Каменке говорят. Ее еще называют «волосинь».
– Я просто не знаю, как это называется по-русски.
– Ты точно ленинградец? – шутливо нахмурилась Ира.
– Точно. Просто в Неве я рыбу не ловлю, а в Большой Выси – почти каждый день.
– Постой, волосинь, говоришь? На волос похоже, – предположила Ира. – Может, это леска?
– Конечно, леска! Знал, но забыл! – хлопнул я себя по лбу.
– Так этой лески у Генки, как у дурака махорки! – радостно сказала Ира, открывая ящик стола. Действительно, в ящике лежало несколько мотков лески, аккуратно намотанных на газетные скрутки. Я выбрал самую тонкую, потому что порванной была верхняя струна.
Ира с любопытством смотрела, как я настраивал гитару. Работалось мне привычно быстро, так что взгляд девушки все больше утрачивал ироничность. Наконец я был готов. Встав на табуретку с короткими ножками, я голосом бывалого конферансье сообщил:
– Группа «Битлз», песня про желтую подводную лодку, проще говоря, «Yellow Submarine».
Услышав мое приличное английское произношение, Ира слегка вздрогнула от неожиданности и с интересом посмотрела на меня. Я запел, с удовольствием смакуя английские слова, подыгрывая себе нехитрым экспромтом. Мне было весело с этой красивой голубоглазой девчонкой, не чувствовалось никакого волнения. Мое пение можно было даже назвать кривлянием, потому что об этой рок-группе у меня, советского ребенка, было слегка искореженное представление, привнесенное родной школой и улицей. Если школьные учителя говорили о тлетворном влиянии Запада, то взрослые парни из подворотни, наоборот, едва ли не обожествляли Джона Леннона и его друзей. Я же выбрал из этих двух взглядов, не имея своего, какой-то средний, результирующий, слегка карикатурный образ. Но моя раскованность делала свое дело: Ира была в восторге! Когда я закончил петь, она, сияя, спросила:
– Ты почему не говорил, что так классно исполняешь битлов?!
– Потому что я никогда их не исполнял.
– Врешь, этого не может быть!
– Честное пионерское! – сказал я и для большей убедительности перекрестился.
– Идиот, – констатировала Ира.
– Бабушка тоже так считает, – честно признался я.
В тот день я много играл на гитаре, но с особым чувством – песни Пьехи, особенно «Где-то есть город, тихий, как сон…». Ира задумчиво смотрела на меня, а потом вдруг спросила:
– Ты умеешь целоваться?
– В щечку – да, а как в кино – нет.
– Хочешь, я тебя научу?
Я стыдливо закивал и, наверное, покраснел. Ира легонько прикоснулась к моим губам своими волшебными устами. Мне было страшно.
Потом мы целовались и целовались. Все больше и больше. Все дольше и дольше. Наконец я осмелел так, что сам начал ее целовать.
– Не кусайся, Веня! Я не такая вкусная, чтоб меня есть! – попросила Ира. Мне было неловко от всего на свете: от моей неумелости, от моего малолетства, от ее красоты и своей невзрачности. Словно угадав мои мысли, она сказала, скользнув взглядом по моим вылинявшим треникам:
– Тебя бы немного приодеть и был бы полный порядок.
Я понимающе промолчал.
Потом Ира рассказывала о себе и о своей любви. У нее был парень. Взрослый. Совсем взрослый. Он хотел, чтобы они спали.
– Понимаешь, о чем я говорю, Веня?
– Конечно! – криво ухмыльнулся я, давая понять, что владею проблемой не хуже Мопассана. Того самого, который Ги де. Но Ира Мопассана не читала и даже о нем не слышала. Немного странной была эта девушка, но ее взрослость и красота были куда важней прочей ерунды.
– Так ты ему, значит, не даешь? – по-взрослому уточнил я.
– Целовашки-обнимашки – это пожалуйста. Все остальное – только будущему мужу. Так я решила. Это не современно, но это правильно.
– У нас с тобой тоже целовашки-обнимашки? – поинтересовался я.
– У тебя, Веня, курс молодого бойца! – командирским голосом сказала Ира.
– А у тебя тогда – курс пожилого бабца! – съехидничал я.
– Сейчас дам тебе по шее и больше не пущу на порог.
– Могу и сам уйти! – решительно сказал я и направился к выходу из сарая.
– Постой, постой, ты чего?! Дурачок обидчивый! – ласково сказала Ира. Она подошла ко мне и поцеловала так, что у меня все поплыло перед глазами. Я их закрыл, но это совсем не помогло: комната ходила ходуном.
– Вот с тобой бы, Веня, я переспала, но, боюсь, у тебя еще «переспалка» не выросла, – серьезно сказала она.
– Давай поженимся, когда я стану взрослым? – предложил я.
– Хорошо, я буду тебя ждать, – пообещала она, и я почему-то понял, что это вранье.
– Фамилия у тебя есть, жених? А то как-то неловко: замуж собралась, а свою будущую фамилию не знаю.
– Хвыля.
– В каком смысле?
– Фамилия моя – Хвыля.
– Смешная у тебя моя будущая фамилия! – улыбнулась Ира.
– А у тебя какая?
– Васильева. Представляешь, тоска какая?! Просто предок был Василием, вот и все. То ли дело у тебя.
– Хвыля по-украински – волна, – объяснил я.
– Значит, у тебя – волнительная фамилия, – заметила Ира и по-хозяйски прильнула к моим губам затяжным поцелуем.
Так я в очередной раз повзрослел. Моя взрослость развивалась какими-то рывками. Отношения с Ирой стали прыжком в бездну. Это были совершенно новые ощущения, происходившие в сознании и в теле. Я не знал, как выглядит любовь. Что-то мне подсказывало, что с Ирой у нас – не любовь, а что-то другое. Может, она и в самом деле права, назвав наши отношения курсом молодого бойца?
Меня распирало от гордости, что такая красивая и взрослая девушка дружит только со мной. Действительно, ей не были интересны местные парубки, которые поглядывали на нее маслянистыми глазами.
– Она замужем? – спросил меня взрослый парень с Той Стороны, когда мы с Ирой под ручку впервые пришли в сельский клуб на вечерний сеанс, после которого были танцы.
– Нет, в разводе, – зачем-то соврал я.
– Дети у нее есть? – деловито осведомился парубок.
– От первого брака, – сообщил я.
Со стороны мы, вероятно были странной парой: вполне созревшая городская девушка и двенадцатилетний подросток. Никто, разумеется, и представить себе не мог, чем мы занимались изо дня в день в Генкином сарае. Правда, мы не только целовались и слушали музыку, но и очень много говорили о жизни.
– Ты кем хочешь стать, когда вырастешь? – как-то поинтересовалась моя подруга. Наученный общением с дядькой Илько, я уже не говорил правду, а немного хитрил:
– Точно не технарем. Скорее, биологом, или историком. А может быть, музыкантом или поэтом.
– Ты что, стихи пишешь? – удивилась Ира.
– Нет, но может быть когда-нибудь начну, – отбрехивался я.
На самом деле я уже пару лет как писал стихи. Получалась такая абракадабра, что самому было противно от написанного. Но удовольствие от писания получал большое. Непонятно устроен человек!
Мне было неясно, почему Ира не обращает внимания на местных парубков. Среди них были и симпатичные. Взять, к примеру, моего друга Толю Мильниченко. Он был старше меня на два года и выглядел уже совсем взрослым парнем. Когда мы купались на Камне, его ладная бронзовая от загара фигура поражала рельефностью мускулатуры. Рядом с ним я был мелким городским недоразумением. Толя называл меня «хилое дитя каменных джунглей», хотя знал, что завожусь я с пол-оборота и всегда сначала хренячу парням кулаком в лицо, а уж потом думаю, зачем я это делаю.
– Это у вас просто порода такая скаженная, – объяснял он мне. – Старики говорят, что у тебя батька был такой, когда в парубках ходил, а уж дед твой – Гаврила – вообще драчун был знаменитый. Его не только Каменка, но и вся округа боялась. А если, бывало, село на село ходили драться, дед твой Гаврила Филиппович всегда шел впереди, как Чапай. Правда или нет, не знаю, но сказывали, что удар у него был смертельный. Если попал в голову – считай хана человеку! Какому-то дядьке в драке он в сердце ударил: не поверишь, сердце просто остановилось и разорвалось. Судить его тогда были должны, но призвали на войну, на Первую мировую. Он с нее героем пришел: два Георгия на груди. А там революция, а он, как всегда, в активистах. Грамотный был и речистый на удивление. Потому его и первым председателем колхоза выбрали. А кого еще, как не Гаврилу Хвылю?
– Мой дед погиб в сорок четвертом, в декабре, – встрял я.
– Да, я знаю. Только про моего деда мне неизвестно ничего. Кого ни спрошу, никто ничего не знает.
– Может, что еще и выяснится, – спрятал я от Толи потупившийся взгляд. Как мне хотелось ему рассказать, что дед его жив, что он в Ленинграде, что дружит с моим папой! Но это была не моя тайна, и я не рассказывал о дяде Феде даже своему самому-самому близкому другу и названному брату.
Однажды, пребывая в каком-то странном порыве, я спросил у Иры, почему она общается только со мной, хотя в селе есть немало симпатичных взрослых парней.
– Не люблю скобарей! – надменно ответила она и шутя щелкнула меня по носу.
Ее слова вызвали у меня смешанные чувства. С одной стороны, было, конечно, лестно, что из многих она выбрала именно меня. Но Ирино высокомерие было мне неприятно. Тем более что скобари здесь вообще ни при чем. Скобарями издавна называли жителей Псковщины, потому что они прославились изготовлением скобяных изделий, а каменских жителей не называли никак. Не прославились ничем, значит.
Взрослые парни стали мне завидовать еще больше, когда мы с Ирой впервые пришли на Камень загорать. Она скинула свой легкий сарафан в горошек, и все, кто был на пляже, уставились на ее точеную фигуру в модном купальнике. В ней все было очень пропорционально и свежо. Юное пышущее здоровьем спортивное тело, казалось, улыбалось, говоря: «Видите мою красоту? Наслаждайтесь созерцанием, пока я здесь». Толя смотрел на Иру, сглатывая слюну и поигрывал своей мускулатурой.
– Веня, пойдем купаться! – сказала Ира, взяв меня за руку.
Мы решительно вошли в воду, но на глубину девушка идти побоялась, потому что плавала плохо.
– Поучи меня плавать возле берега! – попросила она.
Стоя по грудь в воде, я осторожно придерживал ее одной рукой за ноги выше колен, а другой рукой – чуть ниже груди. Мои руки все время соскальзывали не туда, куда надо. Точнее, именно туда, куда так хотелось соскользнуть. Я готов был трудиться инструктором по плаванью целую вечность. А Ира, словно не замечая моих прикосновений, добросовестно работала руками и ногами, пытаясь плыть. Через несколько дней занятий она уже довольно уверенно плавала вдоль берега, а спустя пару недель вместе со мной переплывала на другой берег реки. Мы валялись в густой прибрежной траве и опять целовались. С противоположного берега, с Камня, не было видно наших занятий, потому что река Большая Высь в том месте особенно широка.
Как-то раз, когда мы с Ирой собрались прогуляться по селу, она надела для прогулки брюки. На дворе стояло лето 1967 года, и этот совершенно обыкновенный для нынешнего времени факт тогда потряс умы каменских жителей. Увидев девушку в брюках, сельские женщины удивленно закатывали глаза, мужчины озадаченно чесали затылки, а дети показывали на нее пальцами. Идя рядом с ней, я слегка робел от такого нескрываемого внимания и удивления.
– Скобари! – фыркала Ира и нарочно прижималась к моему плечу, держа меня под руку. – Запомни, – наставительно говорила она, – когда мужчина держит женщину под руку, это говорит о том, что между ними обычные дружеские отношения. Но когда женщина опирается на мужскую руку, это – свидетельство их интимных связей.
Я шел в замызганных трениках и в выцветшей футболке, ведомый под руку красивой девушкой в брюках, и думал, что это и есть мой звездный час. Но во мне не было того волшебного трепета, который будоражит сознание и плоть. Это я по-настоящему осознал спустя время, когда впервые в жизни влюбился по-настоящему. А пока… Пока я просто шагал рядом с красивой девушкой в брюках, наслаждаясь вниманием селян и своей взрослостью. Мы неспешно гуляли по селу, ходили на вечерний сеанс в клуб, а потом возвращались вдвоем домой. Иногда после кино мы оставались на танцы, которые проходили возле входа в зрительный зал, прямо на улице. Специальной площадки для танцев не было, и немногочисленные пары – в основном девушка с девушкой – топтались на пыльной лужайке, окруженной толпой любопытствующих зрителей. Парубки в своем большинстве были в темных стареньких брюках и белых рубашках с закатанными до локтей рукавами. Некоторые носили картузы рябоватых оттенков или совсем черные. Большинство, подчеркивая свою взрослость, смолили папиросы «Север» или, что было чаще, сигареты «Прима», запах которых невольно навевал мысли об оружии массового поражения. Пустые красные пачки из-под этих атрибутов половозрелости усеивали все пространство вокруг танцевавших пар.
– Хорошо, что ты не куришь, – сказала мне Ира, управляя мною во время танго, как велосипедом «Орленок». – Терпеть не могу запах табака. Наверное, это оттого, что мои родители курят. Но их понять можно: папа Финскую войну прошел и Отечественную, а мама всю блокаду в Ленинграде прожила, одна среди родственников выжила.
– А попугай? – зачем-то спросил я.
– Гоша, как и я, тоже не курит, – улыбнулась Ира и поцеловала меня в мочку уха затяжным поцелуем. Было очень щекотно. Парубки смотрели на нас немигающими стеклянными глазами крокодилов.
Из клуба мы возвращались не спеша, любуясь удивительным звездным небом. Ярче всего светилось созвездие Большой Медведицы.
– Ты знаешь, где находится Большая Медведица? – спросила Ира.
– Тут и знать нечего: прямо над нами. У нее две самые яркие звезды – Алиот и Дубхе. Их иногда даже утром видно.
– Откуда ты это знаешь? У вас же астрономию еще не преподавали, – удивилась Ира.
– В детстве в книжке какой-то прочитал.
– А сейчас у тебя уже не детство?
– Какое же это детство, когда со взрослой девушкой целуешься? – удивился я.
– Если ты такой взрослый, можешь той, с которой целуешься, посвятить стихи? Так вот экспромтом взять и сочинить?
– За нефиг делать, – набрал я в легкие побольше воздуха:
Лишь для тебя Большая Медведица
Своим ковшом семизвездным светится.
В твои глаза она смотрит ласково
И красит их голубыми красками…
– Чьи это стихи? – удивилась Ира.
– Да ничьи. Твои. Я тебе их только что сочинил, как ты и просила.
– Мне никто никогда не посвящал стихов, – сказала она. – Наверное, каждая женщина мечтает, чтобы ей посвятили стихи. Мне повезло с тобой, Веня.
Я не знал, что ответить на эти слова. Разговор получался какой-то взрослый, и мне было непонятно, что нужно в таких случаях говорить. Какое-то время мы шли молча. Потом была кладка через речку, и мы переходили ее, крепко держась за руки. Уже на нашем берегу Ира сказала:
– Мы завтра уезжаем в Ленинград, приходи попрощаться. Поезд вечером, так что ты после обеда приходи. С утра мы собираться в дорогу будем.
От неожиданности внутри у меня все похолодело. Я за время нашего знакомства ни разу не думал, что придет день расставания. Вернее, может, и думал, но не ожидал, что это будет иметь для меня значение.
– Мы увидимся в Ленинграде? – спросил я.
– Конечно, мы же рядом, наверно, живем, раз в одной школе учились. Я живу на проспекте Гагарина, в доме, который стоит на углу с улицей Ленсовета. А ты где живешь?
– Рядом, на Московском шоссе, возле площади Победы. До твоего дома минут десять идти, не больше.
Мы остановились возле Генкиного двора, у калитки.
– Хочешь в сарае посидим, приемник послушаем? – спросила Ира.
– Нет, не могу. Бабушка не спит, меня дожидается, – соврал я. Мне почему-то хотелось побыстрее уйти, чтобы остаться наедине со своими мыслями и новыми ощущениями. Я в первый раз расставался с девушкой, к которой привязался. Было понятно, а, может быть, и совсем не понятно, что творилось внутри меня. Я запутался в мыслях и в ощущениях, как в штанах, сшитых не по росту. Хотелось плакать, но почему, разобраться было невозможно.
Дома, в родной хате, пряно пахло аиром – странным растением, которым бабушка устилала земляной пол нашей мазанки. Запах был пронзительным, как мое чувство расставания с Ирой. Я лег на прохладный пол и начал прислушиваться к себе, но ничего не услышал. Только ходики в комнате что-то громко шептали и казалось, с каждым мгновеньем они шли все быстрей и громче.
С утра до обеда я помогал тете Мане чистить от стручков фасоль. Это называлось «лущить квасолю». Работа была несложная и даже веселая. Интересно было смотреть, как разноцветные фасоли падали на чистую мешковину, собираясь в неожиданные узоры.
– Ты, Веня, вчера опять поздно пришел? – спросила тетушка.
– Нет, рано. Еще свет не отключили, – с легкостью соврал я.
– Ой, не бреши! – строго посмотрела на меня тетя Маня. – Твой батька – брехло и ты от него недалеко ушел.
Мне очень не хотелось быть брехлом. Признавая свой грешок, я спросил с вызовом:
– Зачем вообще свет в селе отключают в двенадцать часов ночи?!
– Сбегай до председателя колхоза Ивана Марковича, спытай у него.
– А как я его узнаю, я ж его ни разу не видел?
– Он на «Победе» ездит. Одна у нас «Победа» на все село.
Я представил нелепость ситуации: бегаю по селу, по полям, выискивая председательскую машину, чтобы задать этому самому Ивану Марковичу свой дурацкий вопрос. Мне стало смешно, и я заулыбался во весь рот. Тетушка тоже.
После обеда я пошел к Ире. Возле своего дома Генка возился с телегой, запряженной парой гнедых лошадей.
– Что, уже на вокзал собрался? – спросил я.
– Только что вернулся с вокзала – родню отвез. Они пораньше надумали уехать: захотели на базар заглянуть, продуктов на дорогу купить. Я им свои предлагал – ни в какую! Говорят, что и так меня объедали столько дней. Глупость какая-то!
Я понимающе кивнул и пошел к своему другу Сашку. Жизнь возвращалась в привычную колею.
Дело шло к осени. До конца каникул оставалось чуть больше недели. Уезжать из Каменки очень не хотелось, но были и радостные события. Вот-вот должен были приехать за мной мой папа, да и по школе я основательно соскучился.
Мы вновь стали встречаться вчетвером: Толя, Андрий, Сашко и я. Друзья смотрели на меня с участием, думая, что я тяжело переживаю отъезд Иры. Я сам было настроился на болезненные переживания, но страдать «по-взрослому» как-то не получилось: печаль по поводу отъезда Иры быстро улетучилась сама собой.
У нас с друзьями появилось постоянное место встреч – Раскопанная Могила. Это был настоящий скифский курган. Поговаривали, что искатели кладов раскопали его еще до революции. Что было в нем, оставалось загадкой. К тому моменту, когда мы начали приходить туда играть, он был похож на огромную воронку посреди кукурузного поля. Нам почему-то Раскопанная Могила казалась кратером вулкана, и мы фантазировали, что высадились на Луну.
– А где же лунатики? – вживался в образ Сашко.
– Вот ты лунатик и есть! – убежденно говорил Андрий и крутил пальцем у виска. – Лунатики – это психи такие, очень на тебя похожие. Они просыпаются по ночам и бродят по крышам с закрытыми глазами.
– Как я могу ходить по крыше, если она у меня из очерета?! Я бы провалился на горище и сломал бы себе чего-нибудь.
Действительно, семья Сашка жила очень бедно, и его хата была одной из немногих в селе, не покрытых железом, шифером или черепицей.
Толя смотрел на спорщиков немного скептически и жмурился от яркого солнца. Он не вмешивался в эти споры, думая о чем-то своем.
– Чему улыбаешься, брат? – спросил я его.
– Счастью, – по-прежнему улыбаясь, сказал он.
– Какому такому счастью?
– Счастью жить, греться на солнышке, дышать чистым воздухом, слушать этих болтунов, грустить о том, что ты скоро уедешь в город.
– Разве можно грустить и быть счастливым?
– Грусть бывает и светлой. Я ведь знаю, что через год ты приедешь опять. Девять месяцев я буду ждать нашей встречи, и это ожидание будет моим изнурительным счастьем.
– Изнурительного счастья не бывает! – уверенно сказал я.
– Счастье – оно очень разное. Иногда и не понимаешь, что оно рядом. Но когда оно уйдет, сразу становится ясно, что оно было.
– Что же остается с человеком, когда счастье уходит? – спросил я, на мгновение вспомнив все же об Ире.
– Остается воспоминание о счастье, и это тоже немало, – вздохнул Толя.
Честно говоря, мне показалось, что Толя просто хочет казаться взрослым. Зачем, если он взрослый и так? Точнее, почти взрослый. Четырнадцать лет – это много. Мне до них еще два года по жизни топать.
А потом мы просто валялись на дне Раскопанной Могилы в густющей траве и долго-долго молча смотрели в небо. На нем не было ни единого облачка, и я вспоминал, что в Ленинграде такого неба почти не бывает. Разве что в июле немного. Я размышлял о том, какое небо мне нравится больше: каменское или ленинградское, и понимал, что не могу сделать выбор. Два совершенно разных неба – пасмурное северное и ярко-голубое южное – смешивались в моем сознании в одно общее небо, которое я любил взахлеб.
Только после отъезда Иры из Каменки я узнал, как вырос мой авторитет в глазах парней и девчонок. На улице ко мне подходили парубки и как равному подавали руку, чего прежде не бывало никогда. Девчата поглядывали на меня с интересом, которого раньше не было и близко. Как-то ко мне домой зашел Сашко и тоном заговорщика сообщил:
– Тебе Ленка, дочка председателя сельсовета, велела привет передать.
– Зачем?! – удивился я.
– Чудак человек! – изумился Сашко. – Ты что, не понимаешь?! Если дивчина передает парню привет, это значит, что она в него влюбилась.
– В кого? – опять удивился я.
– Нет, ты точно чудак! В того, кому она передает привет! Так положено у влюбленных, усек?!
До меня начало доходить.
– И что мне теперь с ее приветом делать?
– Да что хочешь. Можешь на хлеб намазать, можешь просто так проглотить.
– Я серьезно спросил, а ты издеваешься.
– Я не издеваюсь, – сказал Сашко. – Я трошки завидую. Ленка – она же наша местная королева. Самая гарная из всех моих одноклассниц. Да и батька у нее, сам знаешь, третий человек в селе после головы колхоза и парторга.
Королева Ленка и в самом деле была симпатичной улыбчивой девчонкой с конопушками на носу. Мы были с ней едва знакомы: она больше водилась с девочками, я со своими друзьями. И вдруг – вот такие страсти к деду бабки Насти.
– Давай ты ей скажешь, что забыл передать мне этот чертов привет, – малодушно предложил я.
– Как я могу такое забыть?! У меня что, сколиоз?
– Склероз, – машинально поправил я друга.
– Да хоть бы и так, – не стал спорить Сашко. – Все одно, нельзя не передать.
– А если я ей тоже передам, что тогда? – поинтересовался я.
– Тогда вам придется вместе ходить.
– Куда?!
– Куда-куда! – вдруг разозлился Сашко. – Никуда. Про парня и дивчину, которые встречаются, принято говорить, что они ходят друг с другом. Понял теперь, недотепа городская?!
Я, кажется, понял.
– Передай королеве Ленке, что ее привет я переадресовал тебе, как своему верному другу!
– Правда, что ли? – теперь уже удивился Сашко.
– Правдивей не бывает! – твердо ответил я и похлопал друга по плечу.
На следующий день Сашко пришел ко мне опять:
– Ленке я все передал, и она сказала тебе, чтобы ты шел на хутор бабочек ловить!
– Откуда она знает, что я мечтаю стать липидоптерологом? И почему именно на хутор?
– Чудо ты городское! – умилился Сашко. – Это она так тебя подальше послала, понимаешь?! – И Сашко подробно, в деталях, пояснил мне, на какой хутор и за какими конкретно бабочками мене следовало пойти.
– Но ты не переживай. Сегодня я был в сельмаге и встретил там Гальку, дочку заведующей клубом. Галька велела тебе привет передать!
– Они что, все разом с ума посходили?! – ужаснулся я.
– Чудак человек! Ты ж теперь можешь в кино бесплатно ходить!
Оптимизм друга вселял в меня тоску и уныние. Амплуа сердцееда было явно не для меня. Сдуру я в тот же день пошел в кино на вечерний сеанс и был обласкан призывными взглядами кудрявой Галинки, а ее мама действительно отказалась брать с меня плату за билет:
– Проходи, зятек, садись, где тебе вздумается! – проворковала она, и сердце мое провалилось ниже пупка. Со страху я сел рядом с очень красивой девочкой Светой, которая еще во время киножурнала цепко взяла меня за руку и стиснула ее так, что я понял: попался!
Со Светой мы начали «ходить». Это было волнительно, смешно и глупо. Она была старше меня на два года и училась в одном классе с моим другом Толей. Света все время молчала и улыбалась. Я слегка побаивался ее и поэтому болтал без умолку, неся совершенную чушь. Свете это нравилось. Она поощряла мой треп улыбкой и еще крепче сжимала мою руку. Мне хотелось ее поцеловать, но я не решался и не смог себя преодолеть до самого отъезда в Ленинград.
Понимая, что со Светой я проявляю нерешительность из-за своей детскости, я решил срочно повзрослеть еще больше. Для этого подвернулся удачный случай: Андрий сдал на вечер в аренду подаренный мною фонарик, а в обмен в качестве арендной платы получил две самые настоящие болгарские сигареты с фильтром! Сигареты назывались «Трезор». По словам Андрия, на пачке была изображена голова овчарки с довольным оскалом, вызванным, видимо, процессом вдыхания сигаретного дыма. Я украл из дома коробок спичек, которые бабушка и тетя Маня смешно называли сирныками, и мы с Андрием отправились к Раскопанной Могиле, чтобы впервые в жизни соприкоснуться с прекрасным – взрослой жизнью настоящего курильщика. Чинно рассевшись в самом низу Могилы, мы взяли по сигарете, которые Андрий благоговейно достал из-за отворота картуза, и начали их изучать. На них была сделана надпись на настоящем нерусском языке! Слово «Trezor» манило своей неведомой заграничностью. Я понюхал это маленькое волшебство: аромат был великолепен!
– Ну, давай уже закуривать быстрее, что ты тянешь?! – сказал я Андрию.
– Так сирныки же у тебя, голова два уха! – ответил он.
Действительно, как я мог забыть: спичечный коробок лежал в кармане моих треников. Я чиркнул спичкой, но она сломалась. Вторая сломалась тоже.
– Дай сюда, безрукая людына! – сморщился Андрий. Он взял коробок, умело чиркнул спичкой и поднес ее к сигарете, которую держал во рту. Сигарета почему-то не загоралась.
– В себя нужно тянуть, в себя! – догадался я.
– Коли ты такой умный, то сам и тяни! – проворчал Андрий и протянул мне зажженную спичку. Я сделал вдох полной грудью и мир перевернулся. Он перевернулся в буквальном смысле слова. Я лежал на спине и смотрел в небо. На этот раз оно не было безоблачным: низко надо мной медленно плыла большая туча. Вдруг над ней нависла рука и стала ее разгонять. Подумалось, что я схожу с ума.
– Ну, как тебе, добре? – услышал я отдаленный голос Андрия, стоявшего надо мной и разгонявшего рукой сигаретный дым.
– Да пошел ты со своими сигаретами! – еле выдавил я из себя, и за этими словами на траву благополучно проследовал мой сегодняшний завтрак.
Поскольку повзрослеть с помощью сигарет не получилось, мы с Андрием решили попробовать подойти к взрослости с другой стороны – со стороны алкоголя. Зная по опыту окружавших нас родственников и односельчан, что пить надо минимум втроем, мы с Андрием подтянули к реализации этой идеи Толю. Сашка привлекать не стали: он сидел безвылазно дома, выпоротый батькой за очередное мелкое прегрешение.
– Пить надо вино, оно вкуснее горилки, – сообщил Андрий. Толя согласно кивнул. Мне трудно было спорить с ними, да и зачем?
– За вином нужно к моему деду Никодиму идти, – предположил я. – Он официальный колхозный винодел. Пойду к нему в комору и попрошу бутылку вина.
– Без денег не даст! – уверенно сказал Толя.
– Как это не даст?! Я же его внук!
– Да хоть три раза внук. Не даст из принципа. Торговать вином его работа. Это же колхозное вино. Оно должно колхозникам приносить доход, понимаешь? – объяснил Андрий. – Нужен полтинник. Это как раз на пол-литровую бутылку яблочного вина.
– Ты-то откуда знаешь?! – не поверил я.
– Все в селе знают. Это законная цена. Он же деньги не в карман себе положит, а в колхозную кассу, понял?
– Чего ж тут непонятного? – усмехнулся я. – Процесс купли-продажи, как учили Маркс и Энгельс. Только где мы деньги найдем?
– Ладно, я гроши дам, – нехотя сказал Андрий и покраснел.
Тут я вспомнил, что все лето Андрий занимался небольшим бизнесом. Из нескольких линз и каких-то коробочек он смастерил настоящий фильмоскоп. Толчком к его изобретательству стали выменянные на сломанный перочинный нож два диафильма: «Тимур и его команда» и еще какой-то про диверсанта, которого задержали советские пограничники. Название последнего никто не знал, потому что прежний владелец пленки не удержался и, оборвав часть диафильма, сделал из нее дымовуху. Кто видел, говорили, что горело знатно. Повесив на стене в сарае кусок старой простыни, Андрий пригласил всех мальчишек и девчонок с Нашей Стороны села на просмотр. Вход был платный – одна копейка. Коммерческая инициатива Андрия оказалась конкурентноспособной: в клубе на Той Стороне дневной сеанс мультиков стоил пятачок. Мультики крутили одни и те же, и они порядком поднадоели. А тут – свое почти настоящее кино, прозванное, памятуя славное прошлое владельца, кинотеатром «Кропчик»! Конкурентным преимуществом Андриевого учреждения культуры было и то, что в нем можно было материться вслух, лузгать семечки, плевать на пол и комментировать происходившее на экране. Согласитесь, за копейку – солидный набор удовольствий! Заведение проработало больше месяца, но потом интерес к нему пропал, поскольку каждый слайд мы знали наперед и комментарии к ним иссякли. Но свой куш на этом бизнесе Андрий сорвать успел. Об этом свидетельствовала новенькая шариковая авторучка, которую он купил в областном центре Кировограде. В райцентр Новомиргород такую роскошь еще не поставляли.
Отсчитав по копейке полтинник, он протянул мне деньги:
– Возьми мой велосипед – сгоняй туда и обратно.
До колхозного сада, в глубине которого располагалась хата винодела, я долетел за пять минут. В темном и прохладном помещении мазанки пахло винными парами и вкусной едой. Это было не удивительно, поскольку на широким столе, притулившемся к окну среди огромных бочек с вином, лежали ломти толсто нарезанного сала, полукопченой колбасы, белого хлеба и горка крупного молодого чеснока. На «председательском» месте восседал мой дедушка Никодим, внешне очень похожий на располневшего Дон Кихота. По краям сидели два каких-то совершенно бесцветных дядьки в одинаковых белых пиджаках полувоенного покроя, что выдавало в них мелкое районное начальство. Увидев меня, дедушка торжественно сказал:
– Други мои! Перед вами мой единственный внук Веня из Ленинграда! Прошу его любить и жаловать!
Мужчины разом одобрительно заговорили, находя наше с дедом удивительное портретное сходство. Я был польщен. Дедушка, кажется, тоже. По тому, что он прослезился, я понял, что дед Никодим уже изрядно «устал». Выпивши, он всегда становился сентиментальным. Обычно он тихо плакал, приговаривая: «Как же твоя мамка могла так поступить? Я же ее больше жизни своей поганой люблю». На этот раз он всплакнул молча и коротко, заинтересованно посмотрев на меня:
– Ты, внучек, соскучился, или по делу?
– Соскучился и по делу, – дипломатично заявил я. – Мы тут с друзьями празднуем мой отъезд в Ленинград, вот решили купить вина.
Я выложил на стол кучу желтых монет, некоторые из них покатились и упали на пол. Я бросился их подбирать.
– А не рано, Веня?
– Не, всего три дня до отъезда осталось, – сообщил я.
– Выпивать, говорю, начинаешь не рано? – уточнил дед. – Тебе ж только двенадцать.
– Андрию – тринадцать, Толику – вообще четырнадцать, – сообщил я в качестве аргумента.
– Ну, раз так, тогда что ж, – почему-то легко согласился дедушка Никодим. – Тогда бери бутылку и налей вон из той бочки, что в углу.
Я поднес горлышко к крану и открыл его. В посудину резво потекла пахучая зеленая влага. Бочка нависала над моей тощей фигурой, как многоэтажный дом. Грамотно заткнув бутылку кукурузной кочерыжкой, я начал пятиться к двери:
– Хлопцы ожидают, простите. Рад был познакомиться, до новых встреч!
Дядьки опять одобрительно заговорили на два голоса:
– Вежливый хлопчик, в деда!
– Городской, сразу видать!
Дедушка с тоской посмотрел мне вслед:
– Забирать-то тебя кто приедет: батька или мамка?
– Папа обещал. Как всегда, из командировки заскочит…
Вино мы с Андрием и Толей пили в помещении бывшего кинотеатра «Кропчик». Уснул я прямо на полу, но друзья заботливо перенесли меня на кучу сена, лежавшего в дальнем углу. Сено пахло каменскими лугами и взрослой жизнью. Мне снилось, что я женился на Ире, Лене, Гале и Свете одновременно. Они сидели вокруг меня, лежавшего на копне сена, гладили по голове и, ласково улыбаясь, приговаривали:
– Вежливый хлопчик, в деда! Городской, сразу видать!
Глава 4. Хрестоматия по литературе для восьмого класса
Возвращение в Ленинград было желанным, как и поездка в Каменку около четырех месяцев назад. За это время я успел отвыкнуть от огромного города, благ цивилизации и русского языка. С неделю, а может и больше я иногда сбивался на украинскую речь или вворачивал в русскую какое-нибудь украинское словечко. В один из первых дней учебы на уроке русского языка наша добрая учительница Зоя Сергеевна играла с нами в увлекательную игру: называла существительное мужского рода, а мы, подняв руку, должны были назвать существительное рода женского.
– Мальчик! – говорила учительница.
– Девочка! – быстро реагировала умная Оля Разрезова.
– Барашек! – чеканила Зоя Сергеевна.
– Овечка! – потупив взор, отвечал стеснительный Юра Ушаков.
– Гусь! – улыбалась наша педагогиня.
– Гуска! – громко орал я с характерным украинским «гаканьем».
Мой ответ потонул в веселом хохоте класса. От стыда мне хотелось выпрыгнуть в окно. Не смеялся только Саша Толочко по прозвищу Чехол. Прозвищем он был обязан своему происхождению: мама у него была чешкой, а папа украинцем, то есть хохлом. Он сам провел все лето на родине отца и знал, что гусыня по-украински будет именно гуска и никак иначе.
Но довольно скоро моя «русскость» восстановилась полностью, а память об Украине тихонько грела душу. Я вспоминал всех, кто мне был в Каменке так дорог: бабушку Женю, тетю Маню, дедушку Никодима и, конечно, своих братов Андрия, Сашка и Толю.
Выяснилось, что я очень люблю писать письма. Они строчились мною, как из пулемета. В ответ приходили редкие весточки. Дедушка Никодим на мои письма почему-то не отвечал вовсе. Бабушка Женя по причине неграмотности тоже. Тетя Маня писала обстоятельные письма учительским почерком без единой ошибки. Почерк у Сашка и у Андрия был ужасен, а у Толи – каллиграфический. Конверты с их письмами я хранил в красивой резной шкатулке, которую подарила мне мама. Однажды, вернувшись из курортного городка Трускавца, где она лечила почки целебной водой «Нафтусей», она привезла нам с папой красивые сувениры, сделанные из дерева: мне – эту шкатулку, а папе – огромного орла с распростертыми крыльями. Орел гордо восседал на книжном шкафу, а шкатулка уютно пристроилась в нижнем ящике моего письменного стола. Я любил перечитывать письма перед сном. После этого мне часто снились Каменка и ее жители. Чаще других снился один и тот же сюжет: вечерний поход «на телевизор». Минувшим летом в Каменке, на Нашей Стороне, появился первый телевизор. Его по большому блату достал председатель сельсовета Иван Петрович, отец конопатой королевы красоты Ленки. Точнее, телевизор раздобыл всесильный завмаг Горенко, а установил председатель сельсовета сам, поскольку от природы был не только языкастым, но и рукастым. По вечерам телевизор выставлялся на подоконнике экраном к улице, и все желающие, в основном дети, благоговейно смотрели на маленький голубой экран, сидя прямо на траве. Мне после моего ленинградского «комбайна» этот телевизор был не очень интересен, но я с пониманием относился к трепету моих братов, которые не могли оторвать взглядов от этого чуда техники.
Вспоминал я и свои романтические каменские дни. Как ни странно, с Ирой Васильевой в Ленинграде я не встретился ни разу. К этому не располагала городская среда. Больше интуитивно я понимал, что только летняя сельская атмосфера могла сформировать те условия моего взросления, в которых Ира сыграла роль опытного педагога. В Ленинграде мы друг другу были совсем ни к чему: каждый шел своими асфальтированными путями. Летних подружек Лену и Галю я не вспоминал вовсе: уж больно кукольными казались мне их личики и поступки. Что же касается Светы, то тут все было по-другому. В Ленинграде мне не хватало ее робкой улыбки и крепкой маленькой ладошки, удерживавшей мою ладонь. Помня каменские правила, я через Сашка передавал ей приветы, но в ответ почему-то не получал. Наконец Сашко прислал мне письмо, которое сразило меня. В нем он сообщил, что Света теперь «ходит» с Толей. Моей растерянности и печали не было предела. Я расценил поступок Толи как предательство, но писать ему об этом не стал. Он тоже не писал мне.
Пытаясь справиться с душевной болью, я с остервенением набросился на учебу, на занятия в кружке английского языка, на футбольные тренировки и на занятия в музыкальной школе. На всех этих своих жизненных участках я вкалывал самозабвенно, получая искреннее удовольствие. В результате образ Светы отступил куда-то далеко-далеко, и жизнь опять захватила меня своей красотой и смыслом. На районных олимпиадах по зоологии, истории и английскому языку я занял первые места, а на городской стал лучшим юным биологом Ленинграда. Но «синдром репки» так хорошо повлиял на меня, что я совершенно не задирал нос, а вел себя так, будто все, что произошло, было странным стечением обстоятельств, которому я не придавал никакого значения. В какой-то мере так оно и было: мне больше нравился процесс познания, а не признание его результатов. Во время учебы и всех этих не особо интересных для меня школьных олимпиад я сделал для себя неожиданный, но очень важный вывод: человеческий ум бывает на удивление разным. Мне встречались мальчишки и девчонки, которые, обладая изумительной памятью, могли запоминать огромные массивы информации, но они были совершенно не творческими людьми и не умели создавать свой собственный «интеллектуальный продукт». Мне же несказанно повезло: при хорошей памяти я обладал каким-то внутренним зудом, заставлявшим меня постоянно размышлять над прочитанным и заниматься творчеством, создавая что-то новое, свое.
Без посторонней помощи я пришел к выводу, что самым важным качеством моего развития должно стать наблюдение за окружающим миром. Так я стал Наблюдателем и немного Мыслителем. Я научился получать удовольствие от наблюдения за людьми, природой, происходившими событиями. Наблюдая за школьными учителями, я неожиданно пришел к выводу, что среди них есть дураки. Это обескураживало и немного веселило. Тупость учителя труда Сан Саныча по прозвищу Рашпиль я воспринял почти как обязательное условие его работы. Он преподавал нам слесарное и плотницкое дело и знал в этом толк. Стоило ему немного отклониться от темы «расклепка заклепки на садовом инвентаре», и его глупость вылезала наружу. Но я научился довольствоваться тем, что давали. Так что мне удалось познать философский смысл заклепки алюминиевой и стальной, освоить приемы их крепежа непосредственно к предмету инвентаря.
Сложнее оказалось с учителями истории, часто сменявшими один другого и оказавшимися, как говорится, дураками с инициативой. Первым был завуч нашей школы, самозабвенно любивший не историю, а себя в ней. Он здорово смахивал на Наполеона: небольшого роста, круглый животик, породистый нос на полголовы, самодовольная ухмылка и взгляд поверх нас – сирых и убогих. Говорил он очевидное, но пафоса с избытком хватило бы на всех артистов труппы Большого драматического театра имени Горького. В ходе уроков по истории нашего завуча, фамилия которого была Харитонов, выяснилось, что я обладаю гадкой человеческой чертой: мне бывало приятно, когда он ошибался. Более того, я провоцировал товарища Харитонова на дискуссии, которых он жутко боялся. Например, я стал доказывать, что морозы зимы 1812 года подкосили боевой дух наполеоновской армии.
– Это – капиталистический взгляд на историю, Хвыля! – брызгал на весь класс слюной Харитонов. – Холод – он одинаков для всех: и для французов, и для русских!
– А вот и нет! – торжествовал я. – Французы рассчитывали на скорую победу и не запаслись зимним обмундированием, а наши тылы доставляли его своевременно. Да и привычными были русские солдаты к морозам, не то что изнеженные мягким климатом французы. Они привыкли к влиянию Гольфстрима на зимнюю погоду, а в Москве до него, Гольфстрима этого, почти три тысячи километров!
Получив от своего оппонента Харитонова по истории двойку за четверть, я пришел к неожиданному выбору: к чертовой матери всяких там бабочек! Буду историком. Решение навалилось так основательно, что я перестал беспокоиться о своем будущем: выбор был сделан раз и навсегда.
Мне и моим одноклассникам шел тринадцатый год. Некоторым осенью уже стукнула чертова дюжина. Как мне казалось, старость подкралась совершенно неожиданно. У каждого из нас взрослость проявлялась по-разному. Мои одноклассники Витька Васенин и Валерка Захаров начали курить почти в открытую. Коля Казаков и Оля Герасимова ходили на переменах, держась за ручки. Женька Красильников пил у ларька разливное пиво и ругался матом. Лида Закатова отрастила красивую грудь и гордо носила ее по школе. Я тоже повзрослел. Моя взрослость проявлялась в том, что я самостоятельно начал путешествовать по Ленинграду. Планомерно объездив на метро все районы города, я начал ходить по музеям. Первым делом, естественно, побывал в Зоологическом, отдавая дань моей прошедшей «детской» привязанности к братьям нашим меньшим. В Кунсткамере неожиданно наткнулся на совершенно изумительную коллекцию бабочек великого путешественника Петра Петровича Семенова-Тян-Шанского. Вспомнив, что как-то видел на восьмой линии Васильевского острова дом с мемориальной табличкой «Здесь жил выдающийся путешественник П. П. Семенов-Тян-Шанский», прямо из музея пошел к тому скромному трехэтажному зданию и простоял возле него часа три, тупо глядя на всех, кто выходил из него. Когда из парадной вдруг вышел подтянутый мужчина лет сорока пяти, меня словно током шибануло.
– Простите, вы Семенов-Тян-Шанский? – спросил я.
– Да, – удивился прохожий. – А как вы догадались?
– Не знаю, – смутился я тому, что он обратился ко мне на «вы». – Петр Петрович?!
– Нет! – рассмеялся он. – Александр Владимирович. Я – правнук Петра Петровича. Но как вы поняли, что я из этого рода?
– Сам не понимаю. Просто показалось, что вы любите собирать бабочек и путешествовать.
Правнук великого путешественника негромко рассмеялся приятным смехом и сказал:
– Кстати, прадедушка имел и другие дарования: был одним из главных инициаторов отмены крепостного права в России, стал родоначальником отечественной науки статистики, был выдающимся благотворителем. Содержал за свой счет приют для бездомных стариков и старушек.
Мой неожиданный собеседник по-мальчишески подмигнул мне и зашагал в сторону Среднего проспекта, размахивая облезлым портфельчиком.
Я смотрел вслед этому человеку и понимал, что в моей жизни случилось что-то важное. Что именно, я не знал: не так часто происходили события, после которых ощущалось взросление. Но этот процесс протекал у меня немного не так, как у сверстников. Одноклассники и одноклассницы начали влюбляться друг в друга. Я тоже втрескался по уши, но умудрился сделать это совершенно неожиданным для меня самого образом.
Моя возлюбленная была старше меня. По моим прикидкам – лет на сто сорок. Влюбился я совершенно внезапно и понял, что на всю жизнь. Произошло это так. В седьмом классе я впервые в жизни самостоятельно пришел в Русский музей и в первом же зале увидел Ее! Это была небольшая картина Алексея Гавриловича Венецианова «Девушка в платке». Портрет висел среди других работ выдающегося художника, но их я не замечал. Мне казалось, что именно это полотно было в зале единственным. Девчонка лет пятнадцати-шестнадцати смотрела на меня робкими и одновременно лукавыми зеленоватыми глазами. Неуместно «взрослый», явно чужой, темный клетчатый платок прикрывал русые волосы, расчесанные на прямой пробор. Ее взгляд был бесхитростным, но при этом становилось ясно: девушка осознавала силу своей негромкой славянской красоты. Возможно, она даже немного удивлялась ей. Каждая ее черточка так совпадала с трепетом моей души, что я не мог справиться с волнением. Любовь с первого мгновенья нашей встречи захлестнула меня. Конечно, я понимал, что это – всего лишь гениальное произведение искусства, что этой безымянной красавицы уже давно нет на свете. Сколько лет она прожила? В начале XIX века люди часто не доживали до старости. В крестьянской среде – в особенности. Уйти из жизни в сорок-пятьдесят лет было делом обычным. Вероятно, Моя Девушка жила где-то в Тверской губернии, как и другие персонажи произведений Алексея Гавриловича.
От полотен Венецианова веяло тихой теплотой и светлой печалью. На самом деле, вероятно, было и не так, но я по-другому этого художника не чувствовал. Ученик великого Боровиковского, он, возможно, в чем-то превзошел своего учителя. Мне, по крайней мере, он был несоизмеримо ближе. В какой-то случайной потрепанной книжице я вычитал, что Венецианов, прожив 67 лет, трагически погиб. Возвращаясь из Твери к себе в усадьбу, зачем-то высунулся из кареты и ударился головой о верстовой столб. Удар оказался смертельным. Какая нелепая смерть! Хотя смерть сама по себе трагична и нелепа. С тех пор я стал смотреть на Девушку в платке как на сироту. Не знаю почему, но воспринимал ее я именно так. Вряд ли она была дочерью или даже дальней родственницей художника. Но у любого произведения искусства есть творец-родитель. У гениального – тем более. Я не воспринимал ее иначе, как дочь этого художника.
Всю осень и зиму я два-три раза в месяц приходил в небольшой зал Русского музея, где на стене слева от входа скромно висел портрет моей возлюбленной. Встав в нескольких шагах от нее, я подолгу смотрел на портрет, стесняясь удивленных скользящих взоров в мою сторону со стороны посетителей. Две служительницы, работавшие в этом зале и сменявшие друг друга через день, давно уже привыкли ко мне и к моему странному появлению. Возможно, они даже не считали меня сумасшедшим, потому что с каких-то пор начали первыми со мной здороваться, подбадривая добрыми улыбками. Они никогда не задавали мне вопросов. Но однажды та из сотрудниц, что была постарше годами, вдруг заговорила со мной:
– Знаете, Веня, а ведь Она очень ждала вашего прихода.
Я вздрогнул от неожиданности, особенно от того, что меня назвали по имени.
– Откуда вы знаете, как меня зовут? – удивился я.
– Понятия не имею, – пожала плечами смотрительница зала. – Просто обликом вы похожи на Вениамина: правильные черты лица, светлые волосы, голубые глаза, сдержанность в движениях. Не врожденное, а приобретенное благородство.
– Разве благородство возможно приобрести?
– Возможно. Конечно, возможно. Впрочем, как и потерять, – печально усмехнулась она. – Знаете, как зовут вашу возлюбленную?
Я опять вздрогнул.
– С чего вы решили…
– Никакой мистики, молодой человек. Просто многолетний опыт и долгая жизнь, полная испытаний. А девушку вашу зовут Настей.
Было обычное декабрьское утро, и посетители до этого зала еще не добрели.
– Мое имя – Мария Михайловна. Когда-то, когда-то, еще до семнадцатого года, княжна Львова.
– Дочь того самого Львова, политика?
– Нет. Георгий Евгеньевич Львов, бывший министр-председатель Временного правительства, наш родственник по другой ветви. Мой батюшка, Михаил Владимирович, был инженером-мостостроителем. Возводил мосты до революции и при советской власти. Может, поэтому его и не расстреляли. – Мария Михайловна посмотрела на меня кротким взглядом и улыбнулась, словно родному человеку: открыто и как-то не защищенно, даже беспомощно.
Не знаю почему, но с того момента я всегда ценил в людях их незащищенность и готов был на все, чтобы сохранить это доверительное отношение ко мне.
– Вы всегда здесь работали? – зачем-то спросил я.
– Нет. До пенсии я была переводчиком.
– С какого языка?
Она пожала плечами:
– Профессионал переводит не языки, не слова, а смыслы, переживания, подтексты, ароматы эпохи, суть места, смысл бытия.
Звучало чарующе, но совершенно непонятно.
– Я почти десять лет занимаюсь английским, но никогда не смотрел на язык с таких необычных позиций.
Княжна взглянула на меня по-детски голубыми глазами:
– Языки, как люди – они тоже рождаются, дают жизнь другим языкам, а потом уходят навсегда. Вам бы надобно было начать с греческого и латыни. Тогда бы и английский был понятней. Когда-то, не так уж и давно, в средние века, представьте себе, старофранцузский и старонемецкий языки были схожи. А позже началась, как сейчас говорят, дифференциация. Процесс естественный, но грустный. Изменение языка – это изменение человека. Его не остановить, да и незачем.
В зал вошла группа экскурсантов, и лицо Марии Михайловны стало строгим и отрешенным. Она тихой мышкой прошмыгнула в угол зала, примостилась на стул и скромно слилась с интерьером. Худющая сутуловатая дама-экскурсовод в очках в массивной черной оправе заговорила неожиданно сильным хорошо поставленным голосом о творчестве Венецианова, но мне почему-то не захотелось ее слушать. Я выскользнул из зала, кивнув на прощанье княжне. В ответ она прикрыла глаза, едва-едва наклонив голову.
Я возвращался домой, с удовольствием вдыхая морозный ленинградский воздух. Строгие дворники огромными лопатами раздвигали передо мной недавно упавший снег, словно стелили ковровую дорожку. На душе было ощущение праздника: я узнал имя своей любимой и она, пусть через княжну Львову, но призналась мне в своих чувствах! Настя. Настенька. Настюша. Ласковая музыка таилась в этом имени. Я повторял его и повторял, словно пробовал на вкус.
Дома меня встретили радостно озабоченные родители. Мама, вытирая о передник руки, сказала:
– Из Каменки посылка пришла. Надо на почту сходить, забрать.
Пока я ужин готовлю, сходите с папой в отделение.
Отец, вальяжно развалившись в кресле, пошелестел газетой и, вздохнув, с неохотой начал медленно расстегивать пуговицы на куртке своей полосатой пижамы. Ему явно не хотелось идти на мороз:
– Скорее бы ты уже паспорт получил, а то ходим с тобой взад-вперед, как Шерочка с Машерочкой.
– А кто это? – удивился я.
– Темный ты человек, Веня, вот что я тебе скажу. Сhére – это по-французски означает дорогой, дорогая. А вот ma chére – мой дорогой, моя дорогая. До революции барышни-смолянки, да и другие институтки, учились в своих закрытых заведениях танцам. Плясать-то им было без кавалеров тяжко, но куда деваться? Приглашали друг друга на французский манер. Вот такой кандибобер.
– Кандибобер?
– Проще говоря, фигня какая-то, чертовщина, в общем.
На какое-то мгновение я представил себе, как приглашаю на танец мою Настеньку. Она опускает на плечи свой платок, застенчиво улыбаясь: «Merci, ma chére», – слегка склоняет она голову. Точь-в-точь как княжна Мария Михайловна.
– Ты чего лыбишься, сын? – донесся до меня голос отца. – О содержимом каменской посылки размечтался?
– Конечно! – бодро соврал я.
На почте посетителей не было, и свой увесистый фанерный ящичек мы получили быстро. Угрюмая почтальонша плюхнула перед отцом долгожданный груз:
– Подпись на извещении поставить не забудьте и дату указать.
– А какое у нас сегодня число?
– Такое же, как и у них – 4 декабря 1968 года.
– С наступающим, – вежливо сказал папа, ловко запихнув одним махом посылку в огромную авоську.
– А какой завтра праздник? – растерялась тетка.
– Ну вы даете! – изумился я. – День Конституции!
– И то верно! – расплылась вдруг в благостной улыбке сотрудница почты. – А я все думаю, что это вчера и сегодня посылки идут одна за другой! Праздник же! И вас, товарищи, с Днем Конституции!
Всю дорогу до дома мы с папой шли наперегонки: то я ускорял свой шаг, а он немного отставал, то отец делал несколько мощных шагов своими сильными ногами и оказывался впереди. Это была наша игра еще с моего раннего детства. Мы оба были в прекрасном настроении, потому что знали: в посылке нас ждет частица родной Украины, милой нашим сердцам Каменки.
Дома мы действовали по строго установившемуся ритуалу. Посылка была выставлена на круглый обеденный стол. Из отцовского чемоданчика с инструментами я достал самую большую отвертку с массивной эбонитовой ручкой и встал с ней возле папы, ощущая себя жрецом, которому доверено совершить таинство. Какое-то время мы молча смотрели на посылочную крышку, на которой крупными фиолетовыми буквами уверенным учительским почерком тети Мани был выведен наш домашний адрес, фамилия, имя и отчество папы. Я представил себе, как тетушка подписывала эту крышку почти до конца сточенным «химическим» карандашом. Он был похож на самый обычный, но, если его послюнявить, карандаш начинал писать не простым грифелем, а цветом, похожим на настоящие чернила. Это было маленькое волшебство, особенно если учесть, что язык после такой писанины тоже становился фиолетовым.
– Действуй! – подал команду отец, и я начал поддевать крышку снизу острием отвертки. Маленькие гвоздики были, как всегда, приколочены на совесть и моим усилиям поддавались нехотя.
Стоило краю крышки слегка приподняться, как по комнате распространился неповторимый запах родного села. Казалось, еще немного и в щель между посылочным ящиком и крышкой начнет просачиваться бабушкин дом с голубыми ставнями, огород с его земляными сокровищами и даже старый сарай, пахнущий теплой коровой Зорькой и ее молоком.
Под крышкой, как всегда, лежало письмо, написанное тетей Маней. Бабушка была неграмотной. Но повествование всегда велось и от нее тоже:
«Здравствуйте, наши дорогие родные – Коля, Маруся и Венечка!
Привет вам из далекой вашей родины Каменки. Мы живы и здоровы, чего и вам желаем, дорогие наши ленинградцы.
Сообщаем, что у нас все хорошо, все в полном порядке. Корова наша вчера ночью отелилась бычком. Такой же рыжий, как и Зорька, только белое пятно на лбу поменьше. Роды помогали принимать кум Яшка и кум Никодим. До утра потом праздновали это рождение и спорили, чей сад краще – деда Яшки или деда Никодима. Этому спору уже лет двадцать и не закончится он никогда. Кумовья разошлись по домам уже засветло и шатались от горилки, как тот бычок, которого они принимали.
А еще из новостей то, что Кирилл Кривой утопился. Напился, как всегда, начал Ганзю, жинку свою, гонять по хате, на двор ее голой выгнал и вдогонку из ружья по ней пульнул. Подумал, что убил, и с горя пошел и утопился. А Ганзя у соседки Наймочки в хате пряталась живая совсем. А так больше ничего не происходит. Снега нападало много, детишки в школу ходить не хотят. Им только санки подавай да горки развеселые. А учиться за них, думают, пусть милиция будет. И Сашко, дружок твой, Веня, из двоек не вылезает. Такой лентяй, что словами не передать.
Высылаем вам колбаски нашей домашней. Еще на ноябрьские праздники кабанчика зарезали и колбасы накрутили. Ну и цыбульки с чесночком, как полагается, высылаем: хороший в этом году уродился чеснок, крепкий. И цыбуля крупная и сладкая, хоть компот из нее вари.
Ленка Ивана Петровича, председателя сельсовета дочка, мимо нашей хаты все прохаживается и про тебя, Веня, нас пытает. Говорим, что учишься хорошо, так что ты уж нас, старых, не подводи, старайся там в своей городской школе.
Ты, братик Коля, когда летом к нам Венечку повезешь, купи в охотничьем магазине для своего друга Илька патронов двенадцатого калибра для его ружья. Замучил он меня этой просьбой! Как встретит на улице, все просит: „Напиши моему однополчанину, чтоб патронов привез с дробью номер пять. На утку ходить буду. А то у нас даже в городе их нема“. Ходок нашелся на культяпке своей.
Целуем вас всех крепко.
Ваши бабушка Евгения Ефремовна и Мария».
Ночью, засыпая, я видел каменские лица: несчастного пьянчужку дядьку Кирилла, королеву красоты Ленку, своего друга и брата Сашка, одноногого охотника дядьку Илька и других односельчан. Мне снились любимая бабушка Женя, тетя Маня и даже корова Зорька со своим теленочком, которого я не видел никогда.
Но потом все они куда-то исчезли и перед глазами возник образ моего идеала на всю жизнь – Девушки в платке, моей единственной любви на все времена, моей Настеньки. Она смеялась серебристым смехом и смотрела на меня влюбленными глазами. Я был счастлив.
Наступил Новый год, а с ним и двухнедельные школьные каникулы – самые продолжительные из всех, не считая летних, конечно. Перед праздником папа пришел домой с загадочной улыбкой и долго шептался с мамой, поглядывая в мою сторону. Нашептавшись, они как-то одинаково изобразили заискивающие улыбки:
– Видишь ли, сынок, – торжественно начала мама, – нашего папу как передовика производства заводской профсоюз наградил двухнедельной семейной путевкой в Польшу. Представляешь?! В самую что ни на есть заграничную страну!
– Вообще-то, эта ваша Польша раньше входила в состав Российской империи в качестве захудалой провинции.
– Не такой уж и захудалой, – возразил папа. – У них там даже свой сейм был, парламент по-нашему. И король, какой-никакой, свой собственный.
– И когда мы едем в Польшу? – поинтересовался я.
– Видишь ли, путевка – только на двоих, – разволновалась мама.
– А говорите, семейная, – ядовито усмехнулся я. – Странная у вашего профсоюза советская семья получается. Совсем не в свете демографической политики партии и правительства!
– Ты, парень, полегче на поворотах – про партию-то! – строго сказал отец. – О тебе мы с мамой тоже позаботились, будь здоров!
– Организовали твой отдых по первому разряду! Поедешь на все зимние каникулы в Зеленогорск, в спортивный лагерь с командой боксеров из городского Дворца пионеров.
– Я вообще-то футболом занимаюсь, – напомнил я.
– Футбол – сезонный вид спорта. А морды бить можно круглогодично, – резюмировал отец.
Так совершенно неожиданно я оказался в зимнем спортивном лагере Дворца пионеров имени Жданова, разместившемся на время каникул в здании обычной средней школы Зеленогорска. Пока мои родители восхищались архитектурой Кракова и интеллигентностью Варшавы, я перенимал навыки своих сверстников, уже имевших опыт ведения спортивных боев на ринге. Особенно близко я сошелся с одногодкой Макаром Славиным, улыбчивым пареньком с лукавыми глазами. Он был, пожалуй, самым одаренным из всех мальчишек, тренировавшихся у дяди Вани – чемпиона Европы какого-то давнишнего года в полутяжелом весе Ивана Ивановича Авдеева. Дядя Ваня был человеком неразговорчивым и строгим, но дело свое знал и любил, как и парней, которые хотя и слегка побаивались тренера, чувствовали в нем человека глубокого и доброго.
Макар поначалу отнесся ко мне с прохладцей:
– Футболист, – скривился он при нашем знакомстве. – Ноги крепкие, а руки, как крю́ки.
– А ты проверь! – вспылил я и ткнул его кулаком в плечо. Ткнуть, правда, не получилось: Макар красиво отпрянул назад и легонько двинул мне в челюсть левой рукой. Я ударил его быстро, без подготовки, в лицо, и мой кулак на этот раз достиг цели. Макар среагировать не успел и удивленно посмотрел на меня.
– Спасибо, что не ногой ударил, футболист! Ты точно не занимался боксом? Удар у тебя поставлен. Неужели от природы?
– От улицы, – пояснил я, и мы с симпатией посмотрели друг на друга. Так начались наши приятельские отношения.
Иван Иванович гонял своих подопечных основательно. Две ежедневные двухчасовые тренировки и прогулка на дальнее расстояние по бездорожью. Нагрузка была приличная. Но я старался не отставать от коллектива.
– А ты быстро схватываешь, – сказал мне как-то тренер, внимательно следивший за моей работой в спаринге с Макаром. – Годикдругой потренируешься и начнешь Макара мутузить.
– Даже раньше начнет, не сомневайтесь, – заверил тренера Славин.
– Я футбол не брошу, да и бокс мне не очень по душе, – честно признался я.
– Вольному воля, – пожал плечами бывший чемпион Европы и навсегда потерял ко мне интерес.
Нагрузка нагрузкой, но и волюшки на наших сборах было предостаточно. Много времени, особенно по вечерам, мы были предоставлены сами себе. Травили анекдоты, вели завиральные разговоры о девушках, слушали виниловые пластинки на проигрывателе «Юность-301». Без конца крутили одну и ту же песню – «Ребята семидесятой широты» в исполнении необычайно популярного тогда эстрадного певца Льва Барашкова.
Кормили нас сытно и вкусно. У каждого участника сборов в кармане была толстая пачка талонов на питание, за которые в столовке мы получали сгущенку, печенье, молоко, фрукты, шоколад и другие вкусности, которые в домашних условиях были мало у кого. Почти все получаемые нами продукты в те времена в стране были в дефиците. Некоторые юные хитрецы догадались обменивать талоны у сотрудников зимнего лагеря, набранных из местных жителей, на рубли. Нашлись и такие, кто обменивал их на водку. Среди юных спортсменов встречались и такие чудаки.
Моя главная жизненная идея – наблюдать – в спортивном лагере мне очень пригодилась. Я перенимал у молодых боксеров все их спортивные уловки, внимательно вслушивался в каждое слово мудрого Ивана Ивановича. За день до отъезда домой на первенстве секции, устроенном тренером в качестве своеобразного подведения итогов сборов, я неожиданно занял четвертое место, уступив только Макару и еще двум крепким ребятам.
Прощались мы с парнями как давние друзья: обменялись телефонами и адресами, обещая друг другу писать письма и открытки к праздникам. Я был благодарен судьбе и родителям за такие каникулы. Не знаю, как им отдыхалось в Польше, а в спортлагере в Зеленогорске было здорово.
Из Варшавы папа с мамой привезли мне умопомрачительную спортивную сумку, с которой я стал ходить в школу, забросив в угол свой старенький портфель. Родители были переполнены впечатлениями и рассказывали мне о поездке, перебивая друг друга:
– Веня! Польша – это сказочная страна! – задыхалась от восторга мама. – Милые улыбчивые люди, говорят почти по-русски, только пшикают.
– И девки у них – высший сорт! – поделился впечатлениями отец, но под маминым строгим взглядом потускнел и зачем-то добавил:
– В научном смысле, конечно…
После зимних каникул я стал придумывать себе новую мечту. После наблюдений мечтания было моим вторым по важности излюбленным занятием. Если еще в декабре я мечтал о новогоднем празднике, о зимних каникулах, просто о том, чтобы с утра немного поваляться в постели, то после того, когда эта мечта сбылась, нужно было придумать себе новую.
Мои мечты всегда были рассчитаны как на короткую перспективу, так и на долгую, так сказать, на стратегическую.
Думая о далеком будущем, которое виделось смутновато, я, в первую очередь, фантазировал на тему Девушки в платке. Мысленно я видел себя рядом с ней: мы сидим у камина, а вокруг нас резвятся красивые дети, похожие на нас обоих. Я понимаю, что это моя семья, мое взрослое счастье. Правда, камин я видел только в иностранном кино, но тепло, исходившее от него, ощущал кожей. В моей настоящей семье мне было тепло, но всегда не хватало братьев и сестер. Возможно, в том числе и по этой причине я так прочно сошелся со своими украинскими братами. Подростку фантазировать на тему будущей семьи, наверно, не свойственно, но мне мечталось. От этих мыслей было немного стыдно, но удивительно уютно. При всей своей кажущейся открытости, я на самом деле был скрытен. О моей главной мечте не знал никто, даже мама – мой самый главный на свете друг.
Весной случилось событие, разрушившее все мои планы на лето, которые, естественно, были связаны с поездкой на Украину. Неожиданно моему папе от завода дали дачный участок на Карельском перешейке. Родители много лет мечтали о нем, и вот – свершилось! Место было красивое, словно скопированное с картины Шишкина: высокие стройные сосны с корявыми корнями, выпиравшими из-под рыжего песка, неправдоподобно голубое небо с жиденькими облачками.
На семейном совете, на котором я обладал правом совещательного голоса, было решено все силы, время и деньги бросить на этот долгожданный объект. Мое робкое заявление о том, что я хочу летние каникулы провести в Каменке, было отвергнуто:
– Пусть бабушка с тетей Маней хоть одно лето от тебя отдохнут! – веско заявил глава нашего семейства. – Да и мне ты сейчас нужен как никогда: не с мамой же я буду на участке деревья пилить и корни выкапывать.
Все лето, осень и даже часть зимы, оказавшейся теплой и похожей на затянувшийся сентябрь, мы прожили сумасшедшей жизнью начинающих дачников. Папа раздобыл у старого армейского друга вместительную военную палатку, крепившуюся к деревянному каркасу. В ней мы сколотили прочные нары, сделанные из толстых досок «пятидесятки», установили металлическую печь-буржуйку и стали городскими чудаками, дорвавшимися до терпкого хвойного запаха и бодрящей северной прохлады. Увлечение родителей дачей на какое-то время передалось и мне. Я даже стал реже думать о Девушке в платке и своем взрослом будущем – мне вполне хватало нашего общесемейного увлечения. Ложась вечером спать, натопив жарко печку, мы втроем строили планы на завтра: какое дерево выкорчуем, какую грядку разобьем на месте вчерашнего болотца. Я засыпал счастливым сном юного целинника, но спал чутко. В полудреме видел, как среди ночи папа вставал к печке, чтобы подкинуть в тлевшие угли специально заготовленное заранее сырое полено. Прежде чем сгореть, оно долго сохло, сопротивляясь огню. Благодаря этому тепло в палатке сохранялось до самого утра.
По выходным к нам на дачу приезжал дядя Федя Мильниченко. Вдвоем с отцом они быстро соорудили туалет и широкий стол с навесом, со скамейками по бокам:
– В походной жизни важно, чтобы было где похарчиться, ну и… наоборот, – прокомментировал итоги строительства наш гость.
Дядя Федя, понимая, что при строительстве дачи деньги нужны как никогда, стал рыскать по всему Ленинграду в поисках дополнительного приработка для отца и заодно для себя. «Халтуры», как называл эти подработки папа, время от времени появлялись, что укрепляло семейный бюджет и способствовало закупке стройматериалов. Не обходилось и без курьезов. Однажды эти авантюристы подрядились за ночь вымыть пол на территории всего оперного театра имени Кирова. Не имея нужных навыков и желая поскорее закончить с работой, они для подачи воды включили пожарные гидранты и чуть не затопили весь театр. Выкрутились только благодаря фантастическому обаянию моего отца, очаровавшего заместительницу директора театра, принимавшую утром выполненную работу. Эти халтуры стали для двух друзей навязчивой идеей и поводом для постоянных шуток. Однажды вечером дядя Федя позвонил отцу:
– Коля, есть халтура – покойников в морге мыть.
– Как платят? – деловито осведомился отец.
– Натурой, – радостно сообщил дядя Федя.
– Как это?! – изумился папа.
– Двух жмуриков моешь – третьего забираешь себе! – весело сообщил Федор Григорьевич.
Дачная жизнь во многом изменила мой прежний уклад. Я стал реже бывать в Русском музее, пропускал тренировки по футболу и даже занятия в выпускном классе музыкальной школы, не говоря уже о посещении кружка английского языка, который давно стал называться солидным словом «курсы». Учиться в школе мне по-прежнему было интересно и легко. Какое-то время я ощущал большое влияние на меня хрестоматии по литературе. Классики русской литературы, особенно второй половины девятнадцатого века, мне были крайне интересны. Не столько их произведения, сколько судьбы и помыслы самих личностей. Тургенева, Льва Толстого, Лескова, Достоевского, Чехова и других литераторов я воспринимал не столько как писателей, но как ярких людей, над опытом которых мне стоит задуматься. Они не просто описывали свое время и рассуждали о насущном. В меру своего яркого дарования и самобытного ума им удавалось донести до читателей будущего, в том числе и до меня, то состояние души, которое томилось в людях того поколения. Иногда я сам ощущал себя российским жителем середины и конца девятнадцатого столетия. Возможно, поэтому мне так была близка Девушка в платке, моя Настенька. Мысли о ней не были навязчивой идеей прыщавого юноши. Правда, и прыщики на лице у меня пропали, едва успев появиться.
Никто из моих близких не навязывал мне нравственных ценностей, которые формировали меня как человека. То, что предлагали школьные учителя, комсомол, радио и телевидение, вовсе не противоречило моему взгляду на жизнь глазами человека из прошлого века. На фоне повседневного практического лицемерия общество все же официально пропагандировало идеи гуманизма и социальной справедливости – все то, за что положили свои творческие жизни незабвенные классики. Так что я жил в гармонии со своим временем, вдохновлявшими меня писателями прошлого и с самим собой. В моей влюбленности в портрет Девушки в платке не было никакого помешательства и даже крохотной чудинки. Просто Настенька своей душевной конструкцией, которую я сам себе сочинил, исходя из ее облика, была для меня идеалом Женщины, с которой мне хотелось бы быть навсегда, от которой мне мечталось иметь детей. Может ли так мечтать восьмиклассник? О других не знаю, но у меня было именно так. Хрестоматия по литературе для восьмого класса стала для меня главной книгой жизни, моей личной Библией. Кстати, Библию я тоже пытался читать, но «самая мудрая книга человечества» не вызвала у меня интереса. Мой внутренний камертон не зазвучал с ней в унисон. И дело тут было не в моем атеистическом восприятии жизни: моя душа, не спрашивая меня, сама выбирала себе нравственные ориентиры.
Глава 5. Большой сбор
Школу-восьмилетку я окончил с единственной четверкой. Учитель черчения, если честно, должен был бы поставить мне тройку: гайку в разрезе я не смог бы изобразить даже под дулами автоматов! Не дано мне такое специфическое мышление! Но в последний момент он меня пожалел, не стал портить общую картину в моем свидетельстве об окончании восьмого класса. Так что четверке я был искренне рад. Папа, думая, что я надеялся на пятерку, принялся меня утешать:
– Не огорчайся, сын! Даже у Ленина в выпускном аттестате из гимназии была одна четверка. И не по какому-то там черчению, а, представь себе, по логике! Даже по Закону Божьему пятерку имел, а по логике – не дотянул. Вот такая, прости за каламбур, нелогичность в ленинской биографии! Так что не бери в голову. Лучше собирай манатки и вали в свою любимую Каменку.
– А кто меня повезет?
– Ишь ты, барин нашелся! У нищих слуг нет – сам себя повезешь. Куда ехать, знаешь. А заблудишься – у людей дорогу спросишь. Как говорится, язык до Киева доведет. Но это я так, образно. Поедешь через Москву – так удобней, хотя через Киев тоже можно.
Вот тут-то на меня и навалилась моя взрослость во всей своей красоте! Одно дело кататься по Ленинграду на метро и трамвае, а другое – на поезде. Да еще и с пересадкой в столице. Мама пыталась возражать отцу:
– Коля, посмотри на него: он же еще пятнадцатилетний ребенок!
Но отец уже успел обнажить шашку командира-воспитателя:
– У этого ребенка уже кулачище больше моего! А директор школы Борис Федорович, приятель мой закадычный, сказал, что на каждой перемене видит его с красивой девочкой. Скоро принесет тебе эта юная принцесса внука в подоле, по-другому тогда запоешь!
Отцовской осведомленностью я был морально раздавлен. Действительно, в последнее время мы немного сдружились с Мариной Флоровской – красивой девочкой из параллельного класса. Она много лет занималась художественной гимнастикой, и спортзал ее общества «Буревестник» находился рядом со стадионом, где тренировался я. Столкнувшись возле стадиона совершенно случайно, мы прониклись друг к другу симпатией. Марина была тихой и застенчивой, чем очень походила на мою маму. Поскольку ни друзей, ни подруг в городе у меня не было, мы стали понемногу общаться. Это была взаимная приязнь и не более. По крайней мере на этом этапе нашего знакомства. Конечно, я исподтишка разглядывал, как говаривал отец, ее «кондиции», но делал это робко, стыдливо, осознавая, что человек, влюбленный в Девушку в платке, пусть это только картина, так поступать не должен. Но я не был последователен в своих жизненных ориентирах: загадочные выпуклости-вогнутости Марины манили меня тайной непознанности. Я терзался от своего предательства по отношению к Насте, но то были сладкие терзания, которые делали мою юную жизнь лишь привлекательней.
Встретившись с Мариной после тренировки, я рассказал ей о своей предстоящей поездке в Каменку.
– Мир тесен, – улыбнулась она. – Мы с мамой скоро тоже поедем на Украину к бабушке. Она живет в селе Драбово в Черкасской области. Кажется, это где-то рядом с твоей Кировоградской областью.
– А я один поеду, – небрежно бросил я, словно говорил о чем-то привычном и слегка поднадоевшем.
Мы обменялись своими украинскими адресами, пообещав друг другу писать во время летних каникул.
Из Ленинграда в Москву я добрался легко, безмятежно проспав ночь на боковой полке плацкартного вагона скорого поезда. Без труда добравшись в столице до Киевского вокзала, я закомпостировал в кассе билет до станции Новомиргород на поезд Москва-Одесса и, наслаждаясь собственной взрослостью, вольготно устроился в купе у окна. Во время проверки билетов пожилой проводник удивленно посмотрел на меня поверх своих очков:
– Ты, парень, сел не на тот поезд.
– На тот! – уверенно возразил я. – Поезд Москва-Одесса, еду до станции Новомиргород.
– Да знаю я этот Новомиргород! – немного раздраженно сказал проводник. – Только из Москвы в Одессу ежесуточно ходят два поезда: один проходит через Новомиргород, а другой – нет. Помнишь, как Ленин говорил: «Мы пойдем иным путем!». Это он про наш поезд сказал, – улыбнулся он собственной шутке. – Такая вот, брат, заковыка.
Липковатый страх на какое-то время пробежал по моей спине.
– И что мне теперь делать?
– Снимать штаны и бегать, – посоветовал проводник. – Выход один: доехать до узловой станции Гребенка, а там подождать пять часов правильного поезда до Одессы, который идет через твой Новомиргород. Ферштейн?
Немецкого языка я не знал, но значение слова понял по интонации проводника и вяло кивнул.
Не так я представлял себе Гребенку! В памяти всплыли смутные воспоминания, почерпнутые из какой-то дореволюционной книги, о битве казаков в союзе с крымскими татарами против московского войска в забытое всеми позднее средневековье. Тогда, помнится, казаки одолели русских, но было то в основном не их заслугой, а успехом крымской конницы, толково ударившей московитам во фланг.
От былой исторической славы у Гребенки, похоже, не осталось ничего. Замызганное одноэтажное здание вокзала сиротливо притулилось к обшарпанной железнодорожной платформе. В зале ожидания не было никого, кроме загорелого парня лет восемнадцати в самодельных расклешенных брюках. Клеш только-только начинал входить в советскую моду, как ностальгия по чему-то давнему, не то французскому, не то английскому. Увидев меня, парень вразвалочку подошел ко мне и эффектно сплюнул мне под ноги:
– Двадцать копеек давай, – приказал он и посмотрел на меня бесцветными рыбьими глазами.
Я, не раздумывая, ударил его левым боковым в челюсть. Он удивленно взглянул на меня еще раз и оловянным солдатиком рухнул на ряд стоявших тут же деревянных кресел.
Достав из своей красивой спортивной сумки эмалированную кружку со слоником – подарок мамы к моему дну рождения в третьем классе, я поплелся к баку с водой, стоявшему в глубине зала ожидания.
– На, пей, – протянул я хлопцу кружку с водой.
– Ты хто? – хрипло спросил он, сделав несколько жадных глотков.
– Нестор Иванович Махно, – представился я.
– Ты шо, дурный?! Он помер давно!
– Я его правнук, – опять соврал я, честно посмотрев в рыбьи глаза хлопца. – Тебе двадцать копеек дать? – на всякий случай спросил я.
– Уже дал! – парень осторожно потрогал свою челюсть. – Бьешь, как Мохаммед Али.
– Может, тебе и вправду нужно?
– Та не! То я права хотел покачать перед москвичом.
– Я – ленинградец.
– Яка разница?
– Одна дает, другая – дразнится! – вспомнил я присказку, услышанную в нашем дворе. Парень согласно кивнул, и это меня почему-то рассмешило.
– Венька, – протянул я хлопцу свою пятерню.
– Васыль, – буркнул он, отвечая на рукопожатие.
– Далеко едешь, Васыль?
– До Одессы. Хочу в мореходку попробовать поступить. Задача моя такая – капитаном дальнего плавания стать.
– Мечта любой одесситки: муж – глухонемой капитан дальнего плаванья.
– Почему глухонемой?
– Понятия не имею. Отец так говорит. Он после войны служил под Одессой, он знает.
Мы помолчали. Васыль еще раз потрогал скулу и сокрушенно сказал:
– Теперь вот зуб шатается. Надо ж было мне к тебе подойти!
– Зато познакомились. Может, еще встретимся когда-нибудь.
– Земля – она круглая и маленькая совсем.
– Не хотелось бы. А ты, ленинградец, как тут оказался? – Васыль обвел руками зал ожидания.
– По глупости. Поезда перепутал. Сел не на тот. Пришлось в твоей Гребенке выйти, чтобы дождаться нужного поезда на Одессу. У меня под Новомиргородом в селе родня живет – еду в гости.
– А может махнем вместе в мореходку? – предложил хлопец. – Мне одному как-то боязно, а вдвоем – в самый раз.
– Рано мне еще куда-то поступать, я в девятый класс иду. Хочу через два года в педагогический на исторический факультет.
– Ишь ты, на исторический! – одобрил Васыль. – Будешь все про прошлое знать и в галстуке ходить. У нас учитель истории в школе – знатный дядька такой, все в галстуке ходит.
– Уроки интересные проводил?
– Не знаю, – пожал плечами Васыль. – Он все про умное говорил, а я такое не люблю. Мне бы про море, про пиратов!
– Детский сад «Ромашка», – хмыкнул я.
– Чего?! – закипел парень, но, вспомнив про свою челюсть, страдальчески сморщился и осекся.
Какое-то время мы молчали, думая каждый о своем.
– Хочешь, я тебе на картах погадаю? – вдруг спросил он.
– Ты умеешь на картах гадать?
– У меня соседка цыганка, я у нее научился, – сказал хлопец и достал из кармана замызганную колоду. – У тебя девушка есть?
– Есть.
– Какой масти?
– Как это?
– Ну, волосы у нее какого цвета?
– Русые.
– Блондинка, значит. Что ж, погадаем на бубновую даму.
Васыль долго сопел, раскладывая карты, и наконец подвел итог:
– Бросит она тебя, к другу твоему уйдет, а ты больше никогда не женишься и всю жизнь будешь любить другую – даму червей.
– Врут все твои карты! У меня будет красавица жена и от нее много детей – пять, а, может, и все семь.
– Не, карты не врут. А еще тебе скажу: карьера у тебя будет сначала не очень, а к концу жизни взлетишь высоко, но ненадолго.
– Ладно, цыганочка Аза, кончай это все, лучше расскажи мне о своей Гребенке.
Васыль оказался интересным собеседником и очень общительным человеком. За приятным разговором мы не заметили, как пролетело время, и заспанный диктор объявил посадку на наш поезд. Наши плацкартные билеты были без указания номера вагона и места: садись в любой плацкартный вагон, а места тебе проводник сам определит.
Наш вагон был полупустым.
– Садитесь на любые свободные места, – сделала широкий жест проводница. – Белье брать будете?
Мы дружно отказались, понимая, что сэкономим по целому трудовому рублю. Проговорив о том о сем до самого утра, мы дождались, когда проводница начала разносить желающим чай. Почаевничав, мы вздремнули так, что я чуть не проехал свою станцию.
– Станция Капитановка! – прокричала проводница на весь вагон. – Через двадцать хвылын – Новомиргород, зупынка – одна хвылына!
На прощание мы с Васылем обнялись как старые друзья.
– Ты извини, что чуть зуб тебе не выбил.
– Плевать! Новый вырос бы – какие наши годы!
От Новомиргородского вокзала я шел в Каменку хорошо знакомой дорогой. Пройдя сквозь село Константиновку, широким шагом направился по шляху, миновал ставок, поднялся в горку и свернул налево – на раздолбанную грунтовую дорогу. Это, считай, я уже дома! Справа и слева начались поля нашего колхоза «Перемога», до бабушкиной хаты – два километра. Слева – лесопосадка, а справа, за полем буряка, метрах в трехстах в глубине – Раскопанная Могила – место наших детских тайных сборищ. Я не удержался и свернул к ней, спотыкаясь о свекольную ботву, побежал к памятному сердцу месту. Там все было по-прежнему: поросший бурьяном крутой спуск, редкие кусты не пойми какого кустарника. Только казалось, что солнце в этом месте светит еще ярче и небо – голубее обычного. Постояв на краю Могилы, я припомнил детские годы и счастье забурлило во мне, как горячий кипяток в чайнике. Но тут же неудержимо захотелось побыстрее добраться до бабушкиного дома, до милого сердцу родового гнезда.
Подходя к селу, я издалека заметил перемены: крайние хаты, хотя и ослепляли белизной, были уже не простыми мазанками, а хатами, обложенными кирпичами. Это придавало им солидный, почти городской вид. А вот и первая попавшаяся мне на глаза селянка – баба Полька.
– Здравствуйте, баба Полька! – прокричал я.
– Это ты что ли, Венька?! А где же твой горшок?
Она смеялась по-детски громко, и оставшиеся у нее во рту два-три зуба переливались на солнце богатым перламутром.
Наступил самый сладостный момент – я переступил порог родного двора. Бабушка, всплеснув от неожиданности руками, выронила миску с пшеном, которым кормила цыплят:
– Маня, аж бежи сюда, глянь, кто до нас приехал!
Я ощутил себя праздничным пряником, выставленным на ярмарке для всеобщего восхищения. Тетя Маня тискала меня в своих могучих объятьях, заглядывала мне в очи и приговаривала:
– Вылитый батька! Еще трошки подрастет и такое же великое брехло будет!
Мне было непонятно, почему эти нелестные по своей сути слова из ее уст звучали как одобрение и чуть ли не восхищение.
В тетушке, как и в бабушке Жене, вообще было много хрен чего поймешь. Их диалоги, походившие порой на язык птиц, вообще были для меня неразгаданной тайной. Например, бабушка, хлопотавшая во дворе по хозяйству, могла неожиданно пронзительно прокричать так, что слышно было, наверное, аж в Новомиргороде:
– Мань! Принеси мне вон то!!!
– То?! – удивлялась, не выходя из летней кухни, тетя Маня.
– Да нет! – досадовала на непонятливую дочь старуха. – Не то, а вон то-о!
– А где же оно? – уточняла на всякий случай тетка.
– Вон там!
– Вон там?! – почему-то изумлялась тетушка.
– Нет же! – раздражалась Евгения Ефремовна. – Не там, а аж там!
Мне казалось, что от их переговоров я схожу с ума. Но по-настоящему мне становилось не по себе, когда через несколько секунд тетя Маня выходила из кухни с какой-нибудь неожиданной штуковиной в руке, например, с самодельной кистью для побелки хаты, протягивала ее бабушке и та удовлетворенно кивала:
– Дякую!
Я особенно дорожил первыми после долгой разлуки часами общения с родными. Бабушка и тетя были в этот момент ко мне особенно внимательны, подчеркнуто уважительны и добры. Усадив меня на почетное место за столом и поставив передо мной мощную миску борща, в которой несокрушимом айсбергом плавал едва ли не килограмм сметаны, они, подперев натруженными руками головы, слушали мои рассказы о родне в Ленинграде.
В тот день тетя Маня твердой рукой поставила передо мной граненый стограммовый полустаканчик. На мой испуганный взгляд она спокойно сказала:
– Шутка ли, сам до нас аж из Ленинграда доехал! Парубок совсем. Смотри не женись тут в Каменке этим летом!
После ее слов я гордо расправил плечи и, чокнувшись стаканчиком с рюмочкой тетушки, лихо махнул в себя сто граммов горилки. Самогонку я пил впервые в жизни и сперва здорово опасался за непредсказуемые последствия. Но горилка оказалось не столь страшным напитком. Да, степень ее вонючести была выше ожидания. Но напиток тепленько растекался по организму, не обещая каких-либо катастрофических последствий. Я внимательно прислушался к себе: видимых изменений не происходило. Второй полустаканчик влетел в мою глотку, как футбольный мяч в сетку ворот, посланный твердой ногой кировоградского хлопца Валерия Поркуяна – гордости команды киевского «Динамо».
Под рассказы о маме и папе, об учебе в школе и планах на жизнь третий стаканчик проскочил незаметно, не говоря уже о дальнейших, которые, возможно, были тоже. Очнулся я на кушетке. Голова, утопавшая в огромной подушке, вот-вот должна была взорваться. Во рту ощущалась не то пустыня Сахара, не то пустыня Гоби. Жить не хотелось. С трудом встав на ноги, я увидел в окне черную ночь с неимоверным количеством звезд, каждая из которых была размером с куриное яйцо. Борщ со сметаной призывно напомнил о себе, и я едва успел добраться до порога, как веселый южный поток ринулся из меня наружу.
Словно популярный артист, я еще много раз в ту ночь выходил на сцену – на порог родного дома и плеском низвергавшегося борща распугивал ночных птиц. Утром мне показалось, что оно в моей жизни – последнее.
Бабушка хлопотала возле меня, как возле хворого, каковым, по существу, я и был. Тетушка оказалась на высоте своего педагогического положения. Твердой рукой она протянула мне вчерашний полустаканчик со знакомой до боли влагой. Я отшатнулся от него, словно мне предлагался цианистый калий.
– Пей, Венечка, пей, дорогой! Клин вышибается только клином!
Я обреченно выпил и приготовился к смерти. Но беда нежданно отступила. Когда же я вдобавок одолел одним махом ковшик прохладного помидорного рассола, принесенного бабушкой из погреба, интерес к жизни стал пробиваться наружу.
– А что там Ленка Ивана Федоровича? – слабым голосом поинтересовался я.
– Да все круги вокруг нашей хаты наматывает и во двор заглядывает: не приехал ли Венечка? – скорчила смешную гримасу бабушка и чудесным образом стала похожа на Ленку. Точнее, на дружеский шарж на нее. – Только ж ты не вздумай с ней гулять, слышишь?!
– С чего это вдруг?
– Родычка она нам, – пропела Евгения Ефремовна. – Ее батька и твой – двоюродные братья, а вы, считай, троюродные. По сельским меркам – близкая родня.
– Двоюродной кобыле троюродный хомут! – вмешалась в разговор тетя Маня. – Не слушай бабку, Венечка! Гуляй с этой Ленкой сколько хочешь! Она девка ушлая – вмиг тебя, олуха городского, окрутит. Так чему быть, тому не миновать. Она хоть и конопатая, но девка неплохая, отличница в школе. Командовать, как ее батька, любит. Построит тебя, будто в армии, а сама впереди колонны попрет! Ать-два, ать-два! – И толстенькая теткина тушка смешно замаршировала по хате.
– У нас, Веня, в селе все промеж собою родня. Почти все. Ты сам в этом скоро убедишься. Мы тут с нашей бабусей надумали старый сарай ломать и новый строить. Будем большой сбор родне объявлять, чтоб помогли – нам с ней такое дело вдвоем не потянуть. Так что будем скликать родичей. Родня – великая сила. В городе без нее плохо, а в селе просто никак нельзя. Денег на строительство я поднакопила: слава Богу – коммунисты дают селянам заработать. Зарплата в школе хорошая, продукты все свои. Бабушка на базар ходит: сыр, сметанку с маслицем продает. А то и на станцию пару ведерок яблок отнесет к поезду. Пассажиры покупают! Яблоки у нас, сам знаешь, вкуснее всякого апельсина или, как там его, мандарина. Ты посмотри на наш садок-огород: шелковица, черешня какая хочешь – хоть желтая, хоть красная, хоть серо-буро-малиновая. Абрикосы – видеть их уже не можем, как сорняк какой! Все лесопосадки ими засажены! Сливы, орехи грецкие, груши – дули называются – сочные, что тот арбуз! Да и арбузов этих с дынями – кушать не перекушать. Земля, природа – никакого курорта не надо! Живи да радуйся жизни такой. Все трактористы и комбайнеры нашего колхоза после сбора урожая такие деньжищи получают, что не знают, на что потратить. В каждом доме – холодильники и стиральные машины. Чтоб на речку пойти белье постирать – дорогу уже забыли! Посмотри, вокруг нас соседи: если не «Москвич» какой, так мотоцикл с коляской почти у каждого. А если б еще не ленились да водку меньше трескали – жили бы как в раю.
Я слушал тетю Маню и наслаждался ее голосом. Мне было совершенно неважно, о чем она говорила. Главное, что я слышал ее родной голос, что кругом пахло моим детством, что за окном в саду ворковали дикие голуби. Все это и есть счастье!
– Теть Мань, а как там мои друзья – Толик, Андрий, Сашко?
– В селе остался только Сашко, твой дружок безалаберный. Толя уехал в Кировоград поступать в сельскохозяйственный институт, Андрий в Александрии на электрика учится. Но девчата все здесь! Так что скучать не будешь. Но и рассчитываю я немного на тебя, скрывать не буду. Один-два раза в месяц, когда очередь подойдет, надо будет выходить стадо наше сельское пасти. По хозяйству немного помогать: воды в бочку натаскать и все такое.
Придя немного в себя, я отправился на Камень. Как выяснилось, с похмелья прохладная вода – очень даже целебное средство. Если не утонешь, вылечишься точно. Когда я пришел на речку, было часов десять утра. Для купания время неподходящее: рабочий народ – в поле, бездельники еще не проснулись. К моему удивлению, на Камне уже была какая-то стройная девушка. Еще издалека, спускаясь с горки, я увидел ее загорелую спину и плотные стройные ноги. Она смотрела на другой берег реки, точнее на солнце, стоявшее высоко над домами, и, вероятно, жмурила глаза. Подойдя совсем близко, я с удивлением узнал в девушке Тамару – подружку своего детства.
– Тома, это точно ты, или мне просто приснился симпатичный сон? – спросил я.
Девушка улыбнулась, по-хозяйски разглядела меня с ног до головы и, ни слова не говоря, нырнула в воду. Я быстро снял треники, футболку и нырнул вслед за ней, пытаясь угадать направление ее движения. Думаю, она мне просто поддалась: я настиг ее почти сразу. Мои руки вцепились в ее щиколотки и по телу пробежала какая-то незнакомая волна, похожая на разряд электрического тока. Мы вынырнули и, глотнув воздуха, вновь погрузились в воду. На этот раз я схватил ее за талию и плотно притянул к себе. Томка больно ущипнула меня за бок. Мы вынырнули, и я удивленно посмотрел на подругу детства.
– Уж больно ты быстрый, Веня. Может, поздороваешься, прежде чем прихватывать? А вдруг я замуж собираюсь? Мне скоро шестнадцать. По закону советской Украины девушки в шестнадцать лет могут замуж выходить, не то что у вас в России.
Я обескураженно смотрел на Тому – настоящая молодая женщина: две «дыньки» спелой груди, стильно подстриженные короткие каштановые волосы. И лицо тоже взрослое. Смуглое не только от загара, но и от природы. Огромные карие очи, крохотный вздернутый носик, а губы сочные и красные, как вишня-шпанка.
Мы выбрались на берег и разлеглись на не по-утреннему горячих камнях.
– А ты ничего, подрос. На человека стал похожим, – сказала Тома.
– Раньше смахивал на обезьяну?
– На симпатичную городскую обезьяну. У тебя девушка есть?
Я не знал, что ответить. Вспомнились нарисованная Настя и вполне живая Марина.
– Нету! Вернее, есть. Даже две.
Тома посмотрела на меня удивленным взглядом.
– Тебя что, жизнь совсем врать не научила? Сказал бы, что нет, и я, может быть, согласилась бы с тобой ходить.
– Неловко как-то врать, – промямлил я и сам устыдился своих слов.
– Все врут, Веня. Весь мир врет. Врут дома, в школе, в телевизоре. Кто не врет, тот не умеет жить.
– Я очень жениться хочу, – вдруг, не ожидая этого от себя, признался я. – Понимаешь, так вот, чтобы все было по-честному, на всю жизнь. Чтобы никаких там измен и детей было много, человек семь.
Тома посмотрела на меня задумчивым взглядом:
– Возможно, я отобью тебя у тех двух городских метелок и нарожаю тебе хлопчиков и девчат. Знаешь, городские жены – ненадежные, капризные. А мы, сельские бабы, к труду привычные, до грошей не жадные и верные до самой смерти.
Домой я пришел в тяжком раздумье.
– Теть Мань, – спросил я с порога, – а Томка, что на хуторе живет, нам тоже родичка?
– Томка? – удивилась тетушка. – Это, знаешь ли, Веня, с какого боку посмотреть. Батька ее, Николай, был женат на моей родной сестре Лиде. Дочка у них есть общая – Оля, которая сейчас в Киеве живет. Да ты ее хорошо знаешь, она раньше часто к нам приезжала. Но во время войны Николая этого угнали в Неметчину, и там он встретил свою Зину, которую после войны привез в наше село. Моя сестра Лида тогда помыкалась, помыкалась, как дура, да и вышла замуж за фронтового дружка твоего батьки, за Ивана. Получается, твоя двоюродная сестра Оля Томке – сестра родная. Вот и понимай, как хочешь: родичи мы, или нет. Кровно с Томкой ты не связан никак. А вот семейная история общая имеется, да еще какая! Хоть кино про любовь трагическую снимай.