История краха Архипа Рыкова и его вечной жизни. Выдержка из подглавы
© Мечислав Океанович Туман-Зарянский, 2024
ISBN 978-5-0064-2945-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Дорогой товарищ! Эта повесть – не просто повесть. Это отрывок из романа «История краха Архипа Рыкова и его вечной жизни». Покупая сей текст, по символической цене, ты получаешь возможность ознакомиться с проектом романа и примерное понимание всего текста. Этот текст посвящён эпизоду с Архипом, где он лежит в больнице и вспоминает свою жизнь.
Да, кому-то может показаться, что это как-то слабо связано с текстом. Но я решил попробовать публиковать части из романа, в расчёте на то, что после прочтения вы захотите приобрести и весь роман. А поэтому – приятного чтения!
Что вспомнится, если развернуть полотно, всюду иссечённое снарядами, прореженное пулями, как опушка, после штыкового приступа? Память, связанная с ними. Везде, куда ни глянь, в каждой рытвине, утопшей от дождей и слякоти, яме – образы, живо отрисованные наблюдателем, а потому и художником. Люди, пехота, бегут – через пулемётный потоп, а стрелок, только держит оружие за ручки лафета. Кажется сейчас, выплюнув последнюю гильзу, что теряется в грязи окопа, так и выскочи, примется жечь диким огнём. Не металл бьёт человека, а вырвавшийся на свежий, южнорусский воздух, пламень – сын испуганного бойком пороха.
Четыре года войны, – вот сердцевина жизненного пути. Лязг затворов и бодрые команды капитана: «вперед, за веру и отечество!». И из ниоткуда поднимаются в атаку зелёно-оливковые человечки. А впереди них капитан, с оголённый, блестящий, зовущей на бой, шашкой. Рядом плюхаются снаряды. Удар, что видна волна, звон, – едва видимой молнией, бегущий по полю, – и распушённый, лениво поднимающийся как тесто, букет земли.
Клочья то грязи, то пыльных комьев, летят в стороны. А люди бегут: грязно-зелёными ручьями к грубо-серой, почти черной стене и огни! Штыки будто вальсируют, прочь от винтовок. И резвясь убивают, разбрасываю драгоценную, багряную кровь. Жизни тают, как в мае обречённый по ошибке спасения, снег!.. Ещё минут десять боя, распалённого, горячего! Рука кавалериста крутит шашку, как заправской есаул револьвер, а под неё падают новые тела: шаг за шагом. Лязь, – с оттягом, а под безжизненно сдержанным полотном рвутся кителя и без разницы: городские или деревенские, природные.
Немецкий бетон или русский полевой простор – одинаково. Только пуговицы летят и лица тонут в крови. Рубка кончается, а простор войны ещё не показался. Какая была атака? Молодой Архип скинул винтовку и отрывисто, пулемётной очередью дышит. А мешает будто: не хватает воздуха, – вдох ничего не даёт! Ещё раз, а глотка стала колом.
Кровь, – из плеча, потоком, густо… Надо же: липкая, вязкая. Сколько колол, рубил: противная, точно нечистая. Но не больше… А тут: живая, быстрая. Течёт, – вот и кончилась война. Ранение в плечо, а хирург: видимо из Польши или с Волынских поляков, говорит плоховато. Только командует: сжажим! Сшейчас! Крепишь! – Впивается, больно, сволочь! А голова плывёт. Жар, огонь… Вот и конец войне, тут бы пережить…
Полтора года: Перемышль, Лодзь, Киев, а теперь Припятские болота и конец. Ни отступления, ни перехода. В тыл, на лечение. А там вердикт: «к строевой не годен». Россия трещала, как, впрочем, и до. Кто-то говорил, либо лгал, либо не верил, что де трещит-то, как нао! Такому треску да другие позавидуют! Оседает она, корни сажает в почву!
А война гремела дальше. Шли вереницы, обозы: из Галиции, из Великой Польши, из Литвы и Северных губерний – на восток. Штык к штыку, размах, приступ – откат. Бои, куда ни глянь – кипела война, лилась и хлестала кровь. А отцу оставались лишь еловые боры, пыльные дороги, к которым он не мог притронуться. Госпиталь полнился раненными, убитых отсылали дальше, а здесь… Пласт жизни и смерти, что разминались по обе стороны. К прежним границам: гибель и пушки, дирижабли и самолёты, а в глубину – напряжённое ожидание в деревнях, трепещущий нерв городов и беспокойный телеграф, и радио. Голоса людей на улицах, ворохи газет и их шуршание. Стрельба и грабежи в городах. Кажется вечные, в своём постоянстве, эшелоны. Перестук паровозов, увечные: вереницы костылей, скрип протезов и то выжженые глаза – пустой, немой взгляд за горизонт, то будто мёртвые лица – тех вытаскивали из-под долгих обстрелов.
Ночь, темнота. На небе мерцают звёзды – случайные свидетели и немые к страдающим, местами иссечённые боями полотна туч. Тянет вечерней испариной и редким запахом древесины, жжёного керосина и едва различимые голоса. По окопам тянулась прохлада от вечно укутанных в прохлады лесов. Хотелось разлить по стаканам эту синеву, выпить и забыть о войне. Кто-то курил в рощицах, чьи плачущие кудри развесились над траншеями. Воздух устоялся и будто выдохнул, впервые за неделю. Стон в траве: она залегла, как где-то под Пинском пехота. А над ней носился пулемёт, жадно и с упоением срывая души солдат. Фуражки, штыки, крики – и тишина. Ночь, факелы, фонари и рапорты к штабам… Это было далеко. А здесь: волновалась природа, бежала за кичливым ветром.
За позициями, и впереди них, рядом совсем – журчали ручьи, реки. Рукава скользили по камням и скрывались за неприметными холмами. А там, будто в хоре, распевались. И кто-то, в соседней траншее, говорил Архипу Никонов, пел старую песню. Грубоватым, тихим голосом. А он, устроившись в траншее, читал письмо. Невеста писала: ждёт очень, волнуется. В деревне волнения, мужиков забрали. Жёны в поле, а домой возвращаются хромые. Появились бандиты: нависала продразвёрстка, а забирали дёшево и всё больше – на фронт. Никонов читал внимательно и злился: земли как не было, так и нет, хлеб брали дешёво и увозили в войска и города. Их дом, – средняцкий, – таял. Грозился 1916-й, уже маячил на горизонте лета голод… А он оставался тут, на линии. Пока их «ласкали» немецкие пушки, и он по-пластунски, порой, шли вперёд и их отбрасывали назад – там, дома, лучше не становилось.
Разозлившись Никонов бросил письма о доме к винтовке. Шурша и витая конверты исчезли во тьме. А он, вытащил маленькую записку. Почерк маленький, со склоном влево, но роднее – ничего. За полторы тысячи километров, на Тамбовщине, семья. А ему доставались только буквы и пение Воронo’ва.
Никонов лёг на краю траншеи. Снял фуражку и только теперь почувствовал, как пошли слёзы. Серебристая, как боль, пошла по щеке. Война шла два года и конца ей не виднелось. Ушли из Польши, под австро-венгерским штыком, клинья германской армии били по тылам и в лоб. Когда и одна бы, но крепкая победа?.. И хоть бы ладно. Много раненных, и он будет таким же. Ухнет крупп, рванёт снаряд – и не будет ноги или руки. Сколько раз он это видел? Ощинский, – онежец, из Ингрии, – в первой же атаке закололи. Повис на остром, скалящимся своей кровавой чистотой. Не запятнанный ничем, только жизнь стекала по лезвию. Такой же, только в сером, по-хозяйски бросил, стащил хрипящего Ощинского и выстрелом добил. А руки ещё сжимали комья, точно полз.
Вокруг: «звынь, звынь», присвист скатывающихся со штыков людей. И шли дальше, вперёд. Что наши, – перед глазами: трепещет, дрожит – тянет руки к санитару, а тот идёт мимо. Знает, – горящим осколком содрало глаза и вообще лицо, – что мертвец. А он, красный, в крови, только на раны сыпется и сыпется пыльная земля, тянет их. Точно что-то ищет и молчит. Ни звука, рот открытый и язык блуждает, а руки в стороны и из груди струит – алая, тёплая, что пар идёт. Части черепа нет – но руки ищут, тычутся, кажется, скрежещут по земле.