Мысли второго плана
«Было это или не было ничего» . (из грузинского эпоса)
Глава 1. «В людях»
( Синдром Мюнхаузена – Вертикаль власти – Боня и ключ- 301 комната и ее обитатели)
Не успел я окончить экстернат, как Порозов – очередной астероид на нашей с мамой жизненной орбите – назидательно изрек:
– Прощайся с детством, Артем, пора «в люди». Если приложишь старание, может быть и свои «университеты» вытянешь.
Кое-что из литературного «буревестника» я читал, что-то в пол глаза по телику смотрел, так что в речи маминого бойфренда мысленно расставил кавычки там, где надо. Но вида не подал, чтобы не обострять отношения. Пусть думает, что я в своем невежестве эти слоганы ему приписываю. Пусть тешится. Хотелось хотя бы месяц спокойно пожить у школьного друга на даче, а там видно будет.
Так и получилось. Весь август мы с Антоном объедались оладьями, гоняли на великах и ловили пескарей в водной преграде метровой ширины с экзотическим названием «Речка».
В сентябре Порозов укатил к каким-то своим родственникам на
свадьбу, и я впервые за полгода почувствовал себя в собственной квартире «как дома». С кем хотел и как угодно долго говорил по телефону, пересмотрел по видаку свои любимые фильмы, и никто не заглядывал ко мне в тарелку с прямыми обвинениями в дармоедстве.
Собственно, я и сам не собирался долго сидеть у кого-либо на шее. Мне просто был нужен тайм-аут в виде привычных летних каникул, которыми по закону еще тешились мои бывшие одноклассники. В будущем я надеялся заработать «лавэ» на репетитора или подготовительные курсы некоего ВУЗ-а, название которого я держал в строгой тайне ото всех.
Предметы, на которых в таких институтах в основном срезается абитура, в обычных школах не преподают. Мама, конечно, могла мне помочь, но тогда бы Порозов имел счастье сунуть нос в запретную зону – мою личную жизнь. Допустить этого я не мог.
В середине сентября, так или иначе, мои последние школьные каникулы окончились, и Порозов договорился с каким-то своим знакомым, что меня по маминой трудовой книжке зачислят лаборантом в институт на факультет естественных наук.
Николай Николаевич Мажар, которому препоручил меня знакомый Порозова, был похож на телезвезду Евгения Киселева только без усов. Он был не то, чтобы пожилой, а… как бы точнее выразиться – порядком забуревший. Под грязноватым белым халатом, застегнутым на одну случайно уцелевшую пуговицу, пришитую крестиком, просматривался темный костюм. На ногах было что-то древнее. Плоская обтрепанная подошва без намека на каблук и мелкий карманчик для пальцев. Из его объяснений я многое вначале пропустил мимо ушей, потому что усиленно соображал, как он в них ходит: шаркает, как в ботинках на льду, или хлопает задниками наподобие мухобойки.
Что касается моего впечатления на Ник-Ника (так я сразу же стал называть про себя Мажара), то оно было, вероятно, самым удручающим. Перед ним стоял долговязый малый дистрофического телосложения с банданой на длинных волосах и выдающимся носом типа " Онасис в юные годы». К тому же обладающий альтовым голосом!
– Так, – задумчиво сказал мой будущий шеф. – Осьмнадцатый тебе уже миновал?
– Не-а. "Шашнадцать скоро минет", – ответил я ему в тон.
Он брови поднял, головой дернул, но ёрничанье моё не пресёк.
– Вундеркинд значит?
– Не-а. "Тупой и ещё тупее".
– Тогда как же аттестат получил?
– В младенчестве ворон хорошо считал. Взяли шестилеткой, а дальше – по течению.
Помолчали.
– Игорь Петрович сказал, ты вместо матери будешь работать. Извини, конечно, но хотелось бы знать… обстоятельства. Работа у нас на подростков не рассчитана. Если ты надолго, то может тебе к зоологам лучше пойти. Морковку вместе с кроликами будешь хрумкать. Им веселее, и тебе для роста хорошо. А?..
Я окинул комнату беглым взглядом. Два старых компа. Шкафы стеклянные, как в пыточной у Мюллера. Приборы вроде гробиков с окошечками. Микроскоп с каким-то биноклем наверху. В корзине для мусора – газетный обрывок со шрифтом самой читаемой в метро газеты " Жизнь". Ну, меня и понесло.
Вздохнул поестественней.
– Знаете, Николай Николаевич, мне выбирать не приходится. "Мои года" еще не богатство, мне только курьером предлагают работать. А матери везде теракты мерещатся. Игорь Петрович меня именно к Вам обещал устроить. Сказал, Вы его "однокурсник" и все такое. Мать ему полностью доверяет. А вариант с морковкой для меня отпадает. У меня от одного вида хомяка дыхание перехватывает и волдыри по всему телу. Какие тут кролики!
– Игорь Петрович сказал, что …Как твою… маму зовут?
Похоже, чудак постеснялся произнести " твою мать ".
– Таисия Леонидовна.
– …сказал, что Таисия Леонидовна временно не может работать по состоянию здоровья. Что-нибудь серьезное?
–-Да нет. Обычный депресняк.
– Что, что?
– Нервы сдали. Она в детском саду у новых русских работает. Ну, а там возьми и объявись сверчок. Мама умилилась и стала малолеткам баллады читать о семейных очагах. А сверчок возьми и выползи на белый свет… На белый палас то есть. Детишки тут же и забили его ногами. Мать – в гипертонический криз. И вот до сих пор сверчок ей во снах является. Усиками шевелит и гекзаметром что-то декламирует. Она же у меня филолог.
– Ладно, – сказал Ник-Ник. – С тобой все ясно. Тебе на психфак нужно было устраиваться, как интересному объекту с ярко выраженным комплексом Мюнхгаузена. Но раз ты уже "здесь и сейчас", то трудотерапия при таком диагнозе – лучшее лекарство.
Придешь завтра пораньше, вымоешь пол в комнате, а там посмотрим.
– Пораньше – это когда?
– Решай сам. Начальник приезжает к 10, за ним и остальные подтягиваются. После половины одиннадцатого приходить не рекомендую.
–-А чем и зачем? Я же не уборщицей оформлялся.
– Чем – подумаем вместе, а зачем? Да затем, что сотрудников у нас больше тысячи, а уборщиц – десяток.
– И вы думаете, что это правильно?
– Ты про индюка знаешь, который «думал»?
– Нет.
– Тогда шутки в сторону и будем считать, что обе «высокие» стороны договорились.
– Супер! А можно я теперь вам вопрос задам?
У вас дети есть?
– Дочь.
– "Тин"?
– Уже нет. Журфак оканчивает.
– И что, когда будет устраиваться на работу, ей тоже придется рассказывать обо всех скелетах в домашних шкафах?
Николай Николаевич водрузил на нос узенькие плюсовые очки, но посмотрел на меня поверх стекол и сказал:
– Отвечу, когда познакомимся поближе.
На том и расстались.
В десять часов утра следующего дня дверь в лабораторию была еще закрыта. Напротив нее было огромное окно с широким подоконником. Я уселся на него и стал ждать. Вверху наружного стекла была круглая дырка. От дырки во все стороны разбегались трещины, а между ветхими рамами лежало сгнившее яблоко. Я поглядел вниз и увидел яблоневую аллею.
Деревья были старые раскидистые. Почему-то представилось, что они шагали друг за другом вперевалку куда-нибудь в теплые края и не дошли. Ветер осенний погнался за ними собакой, догнал, листья сорвал, последние яблоки сбил – вот они и обмерли от страха. «Коматозники», одним словом.
Ветки у деревьев были корявые и узловатые, как стариковские руки с подагрическими суставами. Очень захотелось не забыть "картинку" и донести её до бумаги.
Из неплотно пригнанных оконных рам сильно дуло. Я собрался было спрыгнуть на пол, как тут из-за поворота вышел человек, скользнул по мне взглядом и вставил ключ в дверной замок. Стало ясно, что это и есть заведующий Владимир Семенович Стрельцов. Я втянулся за ним в лабораторный коридор и едва успел заметить, какую комнату он открыл. Дёрнул за ручку дверь "своей" 301 – не поддалась. Подумал, помялся в коридоре и постучался к заведующему. При этом вспомнилось, что вчера его за глаза называли "начальником". «Однако странно»! Везде, судя по книгам и фильмам, профессоров величают "шефами", а здесь – "начальником".
– Здрасьте! Вы не объясните мне, как попасть в 301 комнату. Я новый лаборант.
Начальник хмуро оглядел меня с ног до головы и ответил:
– Здравствуй.
Потом он повернулся к шкафу и стал доставать оттуда какие-то папки.
Был он среднего роста и весь сконструирован из углов и прямых линий. Мысленно я представил, что в случае самообороны он мог бы трансформироваться в подобие прямоугольника, как складная металлическая линейка нашего школьного трудовика.
Пауза затягивалась.
Мне давали понять, что я отвлекаю занятого человека от важных дел глупым вопросом. Наконец он повернулся ко мне и сказал:
– Ты с Николаем Николаевичем вчера познакомился?
– Да.
– Ну, так иди, сядь в коридоре, дождись его и спроси.
Я остался стоять у двери.
Начальник включил комп и пока тот грузился стал закладывать в Эпсон бумагу. Закончив с этим, он соизволил обратить на меня внимание:
– Я же тебе сказал: "Выйди в коридор и жди."
– Насколько мне известно, – гнул я свою линию, – рабочий день лаборанта начинается в 10 часов.
– А я что – против этого? – спокойно отпарировал начальник, глядя на монитор.
Потом он оторвался от экрана, и мы восемь секунд (я считал!) молча смотрели друг на друга. После этого я медленно развернулся и вышагнул в коридор, где погрузился в недра необъятного кожаного кресла – раритета эксклюзивной мебели середины прошлого века.
"Вертикаль власти, блин!"
Через какое-то время, когда я уже впадал то ли в коматозное состояние, то ли в непроизвольную медитацию, в коридоре появилась долговязая девица в косухе, открывающей при движении пупок с пирсингом. Она сбросила с плеча рюкзак, достала из него ключ и открыла нужную ей (а не мне!) дверь. Не успел я выползти из кресла и принять стойку для прямохождения, как девушка выскочила из комнаты и с олимпийской скоростью помчалась к выходу.
– Эй! – заорал я ей вслед. – "Мадонна"! Один вопрос для СМИ!
Особа с пирсингом притормозила, оглянулась и уставилась на меня с вялым интересом.
"Ща" крутанётся в обратную сторону и всё", – судорожно думал я, догоняя её.
– Ну? – довольно гнусаво протянула девица, когда пирсинг в её пупке стал мне ясно виден даже в сумраке длинного коридора.
– Ваш "золотой ключик" случайно не открывает и другие двери в лаборатории?
– А ты кто?
– "Я зарегистрирован здесь как шашлык".
– Смотри ты! Я думала ваше поколение только от "Потнера" тащится.
– Вообще-то я призван трудиться в 301 комнате в высоком звании лаборанта.
– Послушай, у меня личный ключ, но ты об этом не трещи. Официальные ключи от комнат лежат в сейфе, который стоит рядом с кабинетом Стрельцова. А ключ от сейфа выдает дежурный комендант.
– Ключ – в яйце, яйцо в ларце… Леди, примите мои уверения…
– Чего-чего?
– Я хочу сказать: "respekt"!
– Ты что, фиганутый ботаник?
Сказала и умчалась в глубины ВУЗ-а. Я же поплелся добывать ключ.
За столом дежурного коменданта сидел молодой парень с нестандартным выражением лица. Я насмотрелся на абитуру в Театральном институте, где преподавала мамина подруга, и понял: он даст мне ключ сразу безо всяких расспросов или не даст ни за что. Проследить за полетом его мысли будет невозможно. И тут из-под стола выползло нечто бочкообразное и разномастное, но с милыми добрыми глазами. Выползло, положило морду мне на гриндерсы и завиляло хвостом.
– Бо!.. Я… – извлеклось из моего речевого аппарата что-то нечленораздельное. То есть, вначале я хотел воскликнуть "Боже мой!", изумляясь виду собачки, как когда-то в моменты душевных потрясений говорила бабушка. Потом закрыл рот, боясь обидеть хозяина, и решил объяснить цель своего визита, начав предложение с личного местоимения. Однако не успел я продолжить свою речь, как парень вскочил со своего стула и радостно возопил:
– Во, Боня! Ученые люди по имени тебя знают! А менты говорили, зачем грязную бродяжку привел!
Минут десять я гладил странное существо с чувством искренней благодарности, а его хозяин в это время с подъемом рассказывал историю своего знакомства с Боней. Сразу же оговорюсь: отличный он оказался парень – этот потомок индонезийского аспиранта и длинноногой секретарши из ректората. Если бы не последствия полиомиелита – красавец-герой «Болливуда».
За время своего общения с Боней, я присмотрелся к тому, как сотрудники снимают с крючков на доске ключи и расписываются в журнале. И потому проделал это сам безо всяких осложнений.
Очутившись, наконец, в 301 комнате, я быстро вымыл пол "списанной" домашней шваброй, спрятал её за шкаф и стал ждать Николая Николаевича.
Он открыл дверь, поздоровался и осторожно оглядел комнату.
– Ты один?
Протопал к своему столу, снял куртку и кепку " a la мэр" столицы нашей Родины и стал выуживать из-под батареи свои уникальные тапочки. Потом выпрямился и с некоторым удивлением воззрился на чистый пол.
– И как удалось без предоставленных орудий труда?
– Зарегистрируйте как ноу-хау.
Я думал, он станет меня расспрашивать, проявит, так сказать, живой интерес к феномену, но ему кто-то позвонил, он отвлекся, и мой трудовой подвиг не был оценен по заслугам.
Какое-то время мы оставались в комнате вдвоем, а потом дверь распахнулась настежь и в комнату, шелестя длинными одеждами, вошла молодая леди.
– Доброе утро! – проговорила она мелодичной скороговоркой и, подняв брови, удивленно посмотрела на меня и вопросительно на Николая Николаевича.
Тот вдруг как-то насупился и помрачнел.
– Если быть точным… гм… то… добрый день. Да, вот знакомьтесь – наш новый лаборант Артём.
– Что… я пришла на четверть часа позже вас? Сарказм – по этому поводу? – засмеялась она. Потом обратилась ко мне:
– Марина… Марина Юрьевна.
Сумка на длинном ремешке слетела с ее плеча и, направленная тонкой кистью, повисла на спинке стула в дальнем конце комнаты.
После знакомства с Мариной Юрьевной Юсевой Мажар отвел меня к своему столу, и его симпатичная коллега осталась по ту сторону химического стола, разделяющего комнату на две равные половины. Когда на нашей территории ненадолго появился ещё один лаборант, Валерий Кычанов, а на другую половину впорхнула дипломница Ирочка Журавлева, я фыркнул:
– У вас здесь что: деление помещения на мужскую и женскую половины?
– Похоже, что так! – сердито ответила дипломница.
И Мажару:
– Николай Николаевич! Почему вчера Стрельцов выставил отсюда моего однокурсника?
– Потому что нечего в рабочее время чаи здесь распивать с посторонними … мужчинами.
– А со своими значит можно?
– Со своими – можно, – игриво ответил Ник-Ник. – Вот Артема, например, можете приглашать. Это наш новый сотрудник. Артем… как твоя фамилия?
–-Артем Тониторов, – я бодро кивнул головой.
– Ну, с таким мужчиной, разумеется, можно, даже если он посторонний, – раздосадовано сказала Журавлева.
Слово "мужчина" она выделила гнусной интонацией.
– Прошу прощения, мадемуазель, но по части ветхости мы, по-моему, недалеко ушли друг от друга.
И, пользуясь тем, что Марина Юрьевна выпорхнула из комнаты с какими-то бумагами в руке, тихо добавил, шагнув за перегородку:
– А что, в этом гареме вами недовольны?
Продолжить мне не удалось. Николай Николаевич положил руку на мое плечо:
– Прикусите языки! Нашли, где "Аншлаг" устраивать!
Справедливо, конечно. Только все эти "тонкие" намеки на мой возраст меня здорово колбасят. Ирочка тем временем отошла подальше и покрутила пальцем у виска. Я не понял, правда, к кому этот жест относился – ко мне или к Ник-Нику.
После этой утренней разминки отношения у нас с Журавлевой некоторое время были весьма натянутыми. Впрочем, время это пролетело очень быстро.
Кычанов оказался " декоративным" лаборантом. Он готовился к защите диссертации на другой кафедре и приходил к нам в основном только в дни зарплаты.
Одевался он как мальчик-мажор: в дорогие костюмы и цветные рубашки с галстуками. Если к тому времени накапливалось много "черной" работы, Николай Николаевич раздраженно говорил ему:
– Валерий Михайлович, Вы заодно с зарплатой прихватили бы и пакет с мусором. Все – служение отечеству.
– Тёма сбегает, ему полезно проветриться, – отмазывался Кычанов.
– Артем занят умственной работой, а вот Вам, согласно контракту, придется поразмять ноги и честно отработать свой полтинник в день хотя бы два раза в месяц.
Собственно, я занимался "умственной работой", то есть набивал на компе всякие статьи и отчеты старших товарищей, позже. В первый день меня учили готовить к опыту химически чистую посуду: правильно мыть пробирки, колбы и другую стеклянную дребедень. Это оказалось не так противно, как возиться дома с грязными тарелками. Я бы сказал даже прикольно: резиновые перчатки, прозрачный фартук с эластичностью жести, который защищал мое хилое тело от разрушительного действия кроваво-красного моющего средства под названием "хромпик", и воздушные сушилки в виде мини-ракет с несущими конструкциями.
Глава 2. Гостях у мельпомены
(«Что в имени твоем…»– Дуэт Левина и Сошальской – « Прогон»– Кабанов негодует – Напутствие Изольды.)
Вечером того же дня я написал маме короткую записку – "У Лизаветы" – и бежал из дома до прихода моего нового фазера Родиона Васильевича Порозова.
"Лизавета", Елизавета Муранова – лучшая мамина подруга – была режиссером и преподавала в театральном институте. Само собой разумеется, мама и я были там своими людьми. Тем более, что мама одно время официально числилась в мастерской Лизаветиного мэтра художником по костюмам. Были времена, когда я проводил в "учебке" – учебном театре – почти все вечера, помогая реквизиторам и честно зарабатывая этим на мороженое и «колу». Поэтому многие пророчили мне дорогу в театральные застенки. Однако так не складывалось. Хорошо еще, что первым понял это я и сам себя разоблачил. И все из-за наблюдений за старшим товарищем и другом Сергеем Адониным – актером, реквизитором и помрежем в одном лице. Серегу разбуди ночью, предложи показать этюд – он скажет "Ща" и покажет. Больной, в депресняке, с бодуна – соберется и сделает все в лучшем виде. А мне, чтобы войти в такой творческий экстаз, нужно совершенно убойное совпадение обстоятельств: и настроение подходящее, и сюжет увлекательный, и благодарные зрители, разумеется. Да, актерствовать или "кривляться", как говорила Изольда – моя бабушка по отцу, я люблю, но Мельпомена здесь ни при чем.
Режиссура меня тоже не привлекает. Если судить по "Жизни и страданиям…" Лизаветы – это не синекура, а взятие Бастилии по средам и пятницам. Сценарист вечно обороняется от нее, как роялист от безродного якобинца. Актеры героически сражаются за роли на баррикадах. Друг с другом. Сам "Бедный Марат", то есть я хочу сказать – режиссер, мечется между всеми с белым флагом под прицелом популярных СМИ.
Нет, мое призвание – «благодарный зритель по контрамаркам».
Итак, вечером первого рабочего дня в должности лаборанта я оказался в учебном театре.
Первым, кого я встретил в "предбаннике", был Лизаветин друг и любимый композитор Лев Робертович Левин. Он схватил меня в охапку, прижал к своему необъятному животу и мощным басом прокричал в никуда:
– Маруся! Артемий явился!
Маша – Муся – Маруся – дочка Левина, не отозвалась. Он махнул рукой и потащил меня сквозь толпу к окну. Седая грива его была влажной от пота.
– Послушай, сынок, тут слухи ходят, что ты в технический ВУЗ подался? Наветы? Нет? Да? Нет? Я стараюсь не прислушиваться, тут же такой народ – языки без костей. Но, знаешь, в каждом слухе… да… Капли Вотчала только что пил… Частично из-за тебя, но, в основном, из-за мерзавца Ляховицкого. Голос пропил! Сипит, шипит, верхов никаких!
Но вернемся к тебе. Ты же "Тонитров"! "Мальчик с громким голосом". Можно сказать, в начертании фамилии закодирована твоя судьба. Опять же "Артемий", "арт", искусство. Какой из тебя технарь, ты – гуманитарий! Давыдин курс набирает, а ты в бега от нас наладился. У тебя фактура: рост, лицо такое …выразительное, нос редкой лепки, голос… Да, не мутировал еще и что? Хуже, чем у мерзавца Ляховицкого не будет! Кстати, слышал я, слышал, как ты в хоре своим альтом Чалмаевское сопрано изображал. Имитатор говневый! Неужели вы думали, что композиторское ухо к хоровому пению глухо!
Видишь, версификатором становлюсь…
От нервов все это, от нервов.
Я понимаю, в театральный только враг может посоветовать поступать. Но видеть, как небезразличный тебе юноша …гибнет… в омуте сопроматов… не имея к тому призвания…
Он замолчал и посмотрел на меня скорбным взглядом.
– Вот если бы ты в семинарию повлекся… Пение на клиросе… Духовность…
Я – поддерживаю! Иди! Спасайся! Покидай навеки этот вертеп! Эту юдоль печали, греха и разврата!
Но к агностикам! В капище материалистов!
Он даже задохнулся от возмущения.
– Лев Робертович! Никуда я не повлекся. Меня Порозов лаборантом в институт устроил, чтобы я на его каравай рот не разевал. А насчет судьбы – "бабушка надвое сказала" в прямом смысле этих слов. Это они с папой Тонитровы, а по маме я Гераков. И "Артемий" означает просто "здоровый". Вам ли этого не знать с Вашим хобби. Какой же тут перст судьбы. Тут скорее игра в напёрстки.
– Умничаешь, да? Используешь иронию, как оружие против любящего тебя старика?
И, кстати, "Гераков" – это от греческого «сокол». Полетность! Стремление ко всему высокому!
(То-то я такой длинный, подумалось мне.)
– Отвага, наконец! – продолжал Левин.
Не знаю, сколько бы еще продолжалось обсуждение знаков судьбы, заложенных, согласно теории Льва Робертовича, в фамилиях моих предков, но тут в поле его зрения попала аккомпаниатор Розалион – Сошальская.
– Розали! Роза! Сошальская! – закричал он и бросился в зал, раздвигая людей в толпе, как пловец воду.
– Пардон! Пардон!
– Розка! – он догнал ее и цепко схватил за плечо. – Ты что, лишилась слуха?
Тонкая и уникально гибкая для своего возраста Сошальская, которую ещё в третьей четверти ХХ века тайно крестили и нарекли Евпраксией, изогнулась и, вырвавшись из рук Левина, томно сказала:
– Иди в … Левка. И часу не прошло, как ты меня тиранил. Где ты будешь сидеть на прогоне, чтобы мне подольше не видеть твоей физиономии?
– Я? Тебя? Тиранил?! Я услаждал твой слух! Я…я… Прыська, обещай отдаться мне после прогона минут на пятнадцать. Я такую аранжировку тебе сбацаю!
Аккомпаниаторша, которая уже давно отреклась от своего церковного имени, в ответ на "Прыську" изящно огрела композитора папкой с нотами и скрылась в зале.
Вскоре послышался чей-то призывный голос, и толпа ринулась в узкие двери, пытаясь как-то без жертв распределиться в крошечном помещении с маленькой сценой и десятком зрительских рядов, составленных из разнокалиберных стульев. Мне удалось пристроиться на полу у сцены, где тусовалась мужская половина второго курса, занятая в показе отрывков из Гоголя.
Как всегда, мэтры из первого ряда деликатно отмечали находки и бурно обсуждали проколы.
Голодный студент Виленчик не попал в реплику, потому что подавился натуральным продуктом, поданным в качестве реквизита. Сокурсники изо всех сил лупили его по спине. Он сипло кашлял, а угрюмый Давыдин внезапно пришел в хорошее расположение духа, привстал и зычно крикнул:
– «Засуньте в… укропу» и давайте сначала!
На перерыве меня выжали из зала, и я оказался на лестничной площадке, где было много бывших Лизаветиных студентов.
Надо заметить, что за годы моей жизни мамина подруга успела закончить три института и помогла Давыдину как ассистент выпустить два актерских курса.
– Рома, – отважился я спросить утомленную славой звезду первого Лизаветиного выпуска Романа Панина. – Мне пятнадцать лет, на каждый институт Лизавета должна была…
– Брось, – отозвалась звезда. – Тут арифметикой не обойдешься. Читай старика Альберта.
После душного зала на лестнице вначале было свежо и прохладно. Но через пару минут все стали хлопать друг друга по карманам и задымили так, что меня замутило.
Я уселся на подоконник и стал наблюдать, как вся эта авангардно одетая публика сновала по ступенькам вверх-вниз и целовалась. Вскоре и на моих щеках запечатлелось по крайней мере полтора десятка поцелуев. Знакомым приходилось отвечать тем же. Были и такие, которые, чмокнув и сказав "привет", спрашивали у толпы: " Это чей – Мичкина или Лях-Невинской?"
– А ты по носу, по носу определи!
– Левина?! Внебрачный?
– Да Лизаветин он, то есть не лично её, а Тэссы Гераковой.
Тут из зала выбежала помощник режиссера и закричала в толпу:
– Роман! Рома! На сцену!
Панин вздрогнул и, побледнев, оглянулся.
Вокруг засмеялись.
– Что, Панок, "вздрогнул как старая полковая лошадь при звуке горна"? – сказал кто-то.
– Вроде того, – удивляясь себе, сказал Панин и нервно затянулся.
Передо мной разворачивалось некое шумное действо с множеством мизансцен, участники которого от первокурсников до шестидесятилетнего Левина аппетитно смеялись, размахивали руками, скабрезно шутили и чувствовали себя как дома.
А я продолжал сидеть на подоконнике, зажав ладони коленями, и наблюдал за происходящим (увы!) как единственный зритель.
Ночью, лежа на диване в проходной комнате, я слушал излияния возмущенного Порозова.
– Тася! – назидательно говорил он маме. – Почему ты разрешаешь ему вращаться в кругу всех этих "инженю драматик" и прочих неврастеников? Ты что, действительно думаешь, что из него получится какой-нибудь… э… э…
Пауза затягивалась.
Похоже, ему напряжно было вспомнить фамилию какой-либо знаменитости.
– …Бабочкин, – наконец выговорил он и вздохнул с облегчением.
– Нет, об этом я никогда не думала. Но ты же знаешь, что одно время я работала там художником и часто приводила с собой Артема. Ему там нравилось, и ничего плохого я в этом не вижу. Кстати, Изольда считала, что для Темы это даже полезно.
– Изольда!! Изольды, насколько я помню, нет уже несколько лет. При ней Артём был пухлым ребенком, а не долговязым юнцом со склонностями прыщавого возраста.
– Но у него нет никаких прыщей! И он никогда не был пухлым!
– Не придирайся к словам! Суть в том, что гормоны играют, а ты позволяешь ему якшаться с компанией хиппи и алкоголиков. Это же настоящее гнездо разврата! Я сам видел на этом их… я не помню… показе, что ли…
– «Прогоне».
– Да, «прогоне» (дикое какое-то слово!). Я же видел каких-то полуголых потных девиц и парней …"унисекс". Бесконечные поцелуйчики, объятия! Вертеп!
– Доня! У меня с театром сложные отношения, но к манере общаться артистов это не имеет никакого отношения. Да, театральные студенты ведут себя не так, как банковские клерки, но это лишь одно из проявлений их актерской природы.
Пауза.
Какое-то шуршание.
Мама:
– Оставь… У меня, кажется, мигрень начинается…"
Порозов:
– Вот! Слова не скажи о твоем сыне! Сразу – мигрень! А у тебя не болит голова оттого, что он проводит столько времени среди людей с ненормативной лексикой и нетрадиционной ориентацией?
– Что ты говоришь, Родион! Их же специально обучают правильной речи. Ты послушай, как красиво говорят Давыдин, Миша Мерцалов, Лизавета, наконец…
– Давыдин!! Да у него же любимое слово "зад"! Ты не заметила?
– Боже, Родион! Как ты слышишь?! Не заставляй меня поправлять тебя! Ну, просто мода сейчас на такое выражение. Впрочем, как и сто лет назад. И произносится оно не обидно, в запале, когда решаются какие-то острые проблемы. А вот ты сказал просто так – и получилось грубо и пошло.
– Договорились! Я неточно выразился, прости покорно, но как ты, утонченная, интеллигентная женщина, художник, можешь защищать хамов, а меня упрекать в пошлости?!
Мама так стремительно выскочила из комнаты, что я едва успел закрыть глаза.
Порозов несколько раз на цыпочках проходил мимо меня и скребся в дверь ванной. Мама не отвечала, и он так же на цыпочках возвращался в спальню.
Хотел бы я знать, с чего он на меня наезжает?! Дома я почти не бываю, прихожу только переночевать, никакой "лексикой" в общении с ним не пользуюсь вообще, разве что раз в день ради мамы скажу "здравствуйте". Так нет, ему обязательно разборку надо устроить, матери настроение испортить и при этом сделать меня виноватым. И зачем старается… Я и без него давно уже этот комплекс приобрел, никак устаканиться не могу.
После истории с " Нашествием Ионы Фана и К*" мы ведь так и не поговорили с ней серьезно. И мама сейчас вроде несчастной Серой Шейки зимует в полынье одна … и Лис, то есть Порозов, рядом на льдине. А я Зайцем бессловесным вокруг прыгаю.
Только ей еще хуже, чем той несчастной птице, потому что стая, которая в теплые края улетела, к ней не вернется. Чужая она.
Когда от нас ушел отец, я хорошо помню, как Изольда – папина мама- говорила своей подруге и однокласснице по " Частной школе мадам Мозель":
– Маруся! Теперь у меня на руках двое детей. За мальчика я не боюсь, он моей крови и себя в обиду не даст. Ты видишь, как этот змееныш увертывается от моей палки и делает всё по-своему. Но девочка! Она только кажется самостоятельной, а на деле такая внушимая. И как этот подлец мог бросить ее с ребенком! Кроме меня у них никого нет. Там на юге у нее осталась, как говорится, одна вода на греческом киселе: ни дома, ни родных.
Мария Ивановна Белоконь – Белоцерковская всплескивала ладонями, широко крестилась и выпевала колоратурным сопрано выделки середины ХХ века:
– Побойся Бога, Зои! Костя же твой сын!
– Что из того? Нет, если мерзавец, то мерзавец, а сын он или брат – дело десятое.
Помолчали.
– Но ребенком Коська был прелестным. Кудри… и ножку выставлял, когда стихи читал. Помнишь, Маруся? – наконец сказала бабушка с нежностью в голосе.
– Помню, помню…
Мне было почти одиннадцать, когда Изольда попала в больницу, откуда уже не возвратилась.
Там она и сказала мне, с трудом двигая непослушными губами, странно переместившимися на левую сторону лица:
– Мать люби и не суди…
Ни на кого не надейся…
Себя не обманывай…
О смысле её напутствия я тогда не задумывался. Между тем события, которые потребовали от меня всего, о чем говорила Изольда, начались почти сразу же после её смерти.
Студентам театральных училищ часто предлагают выполнять различные упражнения на развитие внимания, которые постоянно усложняются. Самое трудное состоит в том, чтобы научиться цепко про себя о чем-то думать, что-то заучивать и при этом нормально общаться с другими, спокойно и по существу отвечать на самые неожиданные вопросы. Это упражнение называется «мысли второго плана».
Так вот мне кажется, что последнее время я только и делаю, что выполняю это упражнение. Чем бы я ни занимался, с кем бы ни общался – я постоянно обращаюсь мыслями к тому периоду нашей с мамой жизни, которое называю про себя «Нашествие Ионы Фана и К*».
Глава 3. Нашествие «Ионы Фана И К*»
( Нежданные гости – Загадочные скульптуры – Застолья и тосты – Мы готовим выставку – Экзекуция – Я попадаю в немилость – Ветрянка – Мальчик Гриша – «Я не хочу в сруб! »– «Художником он не станет» – Никола-угодник – Гости исчезают – Мамина болезнь – Последний привет Ионы – «Мысли второго плана» – В поисках убежища – Одиночество вдвоем – Аспид Порозов.)