Далекие чужие. Как Великобритания стала современной
Серия «Современная европеистика» = «Contemporary European Studies»
James Vernon
Distant Strangers
How Britain Became Modern
UNIVERSITY OF CALIFORNIA PRESS
Berkeley / Los Angeles / London
2014
Перевод с английского Елисаветы Волковой
© Vernon, James, 1965
© University of California Press, 2014
© Е. Волкова, перевод с английского, 2023
© Academic Studies Press, 2024
© Оформление и макет. ООО «Библиороссика», 2024
Предисловие
Книга посвящена исследованию величайшей трансформации в истории, вероятно, не только последних трех столетий, но и всех времен. В представленной работе непосредственно ставится вопрос о том, каким образом шел процесс осовременивания, рассматривается характер современной жизни, зачастую именуемый «модерность». В ней наглядно показано возникновение принципиально нового и во многом оригинального современного социального положения Великобритании, формировавшегося с середины XVIII и до конца XIX века. Быстрое увеличение численности населения и его растущая территориальная мобильность создали общество чужих друг другу людей – общество чужаков. Это породило ряд проблем в экономической, политической и социальной сферах общественной жизни. Старые формы власти, общественных объединений и торговли, основанные на личных отношениях, постепенно становились непригодными или даже невозможными. Их постепенно вытесняли все более бюрократизированные формы экономического, социального и политического взаимодействия между людьми, далекими друг от друга. Однако для современного мира это не было разочарованием, поскольку бюрократические системы стали катализатором для возрождения индивидуального начала человеческой личности. Таким образом, современное состояние – это не просто новый опыт жизни в обществе чужаков. Это диалектический процесс, в ходе которого появляются новые формы власти, влияния и взаимообмена.
Есть все основания полагать, что Великобритания была первой страной, которая претерпела колоссальную трансформацию и стала современной. Однако меня интересует не столько то, была ли Великобритания первым современным обществом или создала современный мир (как утверждается в названиях бесчисленного количества книг и университетских курсов), сколько то, применимо ли наше понимание современности к другим странам и обществам. За последние несколько десятилетий историки и социологи пришли к выводу, что каждое общество может стать современным по-своему и потенциально существует бесконечное число альтернативных опытов современности, имеющих значение и аналитическую ценность. Поэтому настоящая цель данной книги и основная причина, по которой она может представлять интерес для людей, не увлеченных Великобританией, заключается в попытке показать, что если категория современности вообще может быть аналитически полезной, то она должна отражать единое состояние или процесс, который в той или иной степени актуален для каждого общества.
Мои аргументы настолько непопулярны, что для начала я должен объяснить, почему их выдвигаю. В последние несколько лет историки старались привлечь общественное внимание к историческим процессам, популяризировать науку, показывая, как мало чего-либо оригинального происходит. Безусловно, мы сделали историю более демократичной за счет того, что сделали ее по-настоящему глобальной, включающей в себя все больше людей, животных и даже вещей. Однако наши объяснения исторических изменений стали настолько сложными, что мы рискуем сделать историю решительно бессобытийной. Нигде это не проявляется так явно, как в истории Европы. С конца XIX века для осмысления прошлого Европы возникла современная историческая дисциплина, которая смогла сформулировать четкое повествование о становлении современного мира (в Соединенных Штатах это явление иногда называют подъемом Западной цивилизации). История была пронизана рядом основополагающих и, безусловно, преобразующих событий, таких как Ренессанс, Реформация, эпоха Просвещения, Промышленная революция и становление национальных государств. По мере того как в историках росла подозрительность к описанному нарративу, они начинали с большим интересом относиться к людям, которые оказались исключены из исторического процесса. Все некогда основополагающие события отныне рассматриваются как сложнотрактуемые исторические явления. Они изображаются не как трансформирующие, а как являющиеся результатом длительных и неравномерных изменений, охватывающих длительные временные и географические промежутки. Старая история одной безумной революционной трансформации за другой уступила место более скромной истории преемственности и неопределенности.
Поскольку в последнее время Великобритания часто занимала мифологическое место в качестве родины Промышленной революции, она стала важным историографическим полем боя. Первые признаки надвигающейся бури появились в 1930-х годах, когда в книге Селлара и Йетмана [Sellar, Yeatman 1930] пародировалась высокопарная версия британской истории «с барабанами и трубами», которую преподавали в школах, а в объемной работе Дж. Х. Клэпхэма [Clapham 1927] ставились под сомнение быстрота и масштаб британской промышленной революции. Тучи разошлись после Второй мировой войны, когда американская теория модернизации начала прославлять процесс, который она изобразила как почти чудесное сочетание быстрой индустриализации Великобритании с относительной политической и социальной стабильностью. К 1970-м годам лишь немногие историки соглашались с такой точкой зрения, вместо этого зачастую подчеркивали масштабы социальных и политических конфликтов перед лицом упрямства традиционного режима – ancient regime — Великобритании и, как следствие, задержку необходимых преобразований – longue duree. Модели большого взрыва перемен уступили место событиям, характеризующимся затяжным и неоправданным скулением. По мнению некоторых, Великобритания не только не создала современный мир, но и никогда не была современной.
Разумеется, в происходящем была своя политика. В 1960-е и 1970-е годы троп «упадка» использовался в разных контекстах, чтобы лучше осмыслить потерю Великобританией империи, перестройку ее экономики в условиях растущей мировой конкуренции, очевидный распад национального государства с ростом ирландского, шотландского и валлийского национализма, рост мультикультурализма в стране с увеличивающимся расовым и религиозным разнообразием, а также приближающийся крах морального и промышленного порядка. Политики правого толка, напрямую связанные с ростом явления, известного как тэтчеризм, видели ревизионистские академические истории, которые преуменьшали роль Великобритании в становлении современного мира, как часть культурного упадка, который необходимо остановить, чтобы страна стала великой снова. Этот спор между якобы левыми историками-ревизионистами и правыми, стремящимися вернуть Великобритании и ее истории былую славу, разгорелся в 1988 году во время правления Маргарет Тэтчер. В этот период, во время второго правительственного срока Тэтчер, был разработан новый национальный учебный план для преподавания истории в школах. Недавно эта проблема вспыхнула в очередной раз, поскольку новое правительство, возглавляемое консерваторами, в очередной раз пообещало исправить ситуацию, когда дети покидают школу, явно не зная того, что министр образования М. Э. Гоув назвал «одной из самых вдохновляющих историй нашего Соединенного Королевства». Желая вернуть нацию к нарративу (пусть и без барабанов и труб) и полагая, что те, кто преподает историю в школах и университетах, сбились с пути, он привлек популистских телевизионных деятелей к разработке новой программы, которую историки встретили всеобщим осуждением.
По ту сторону Атлантики страх перед упадком британской истории проявляется по-разному. В 1998 году Североамериканская конференция британских исследований поручила нескольким своим ведущим специалистам по истории Великобритании оценить состояние исследований. Опубликованный в следующем году доклад, так называемый «Stansky Report» (1999), оказался по своей сути удручающим. В объемном, но при этом содержащем небольшие данные документе говорилось о маргинализации британской истории на всех уровнях – угасание интереса студентов, отсутствие финансирования и работы для аспирантов, уменьшение возможностей для публикаций в основных академических журналах и прессе. Английская история стала жертвой культурной войны в американских и канадских научных центрах, которые заклеймили английскую историю как историю DWM (Dead White Men)[1] и побудили исторические факультеты заменить историков, специализирующихся на истории Великобритании, историками, занимающимися другими частями света. Рецепт от этого недуга, предложенный в докладе, заключался в том, чтобы специалисты по истории Великобритании приняли имперский поворот, признав заразительное и эксплуататорское присутствие империи. Теперь это стало ортодоксальной точкой зрения в Соединенных Штатах, где история имперской Великобритании приобретает новый резонанс, поскольку Америка все чаще вступает в былые зоны влияния Британской империи, вмешиваясь в дела тех регионов, которые когда-то были колонизированы Соединенным Королевством. Внезапно, независимо от того, кто является сторонником или критиком (есть и сторонники, которые считают, что Америка может извлечь уроки из имперского примера Великобритании!), история взлета и падения первой современной имперской сверхдержавы мира выглядит необычайно актуальной.
В большинстве своем специалисты по истории Великобритании чувствуют себя оторванными от призывов восстановить триумфалистский национальный нарратив и признать позитивный вклад Британской империи в становление современного мира. Последние два поколения профессиональных ученых, вероятно, не очень хорошо подготовили нас к противостоянию таким вопиющим заявлениям. Возникновение социальной и культурной истории в 1970-х годах сделало новый акцент на подробном описании микроисторий и вызвало у многих историков (в том числе и у меня) аллергию на грандиозные объяснительные амбиции и макроописания исторических изменений, которые так завораживали предыдущее поколение. Полагаю, что это не просто совпадение, поскольку дисциплина становилась все более раздробленной на специализированные поддисциплины (структурированные по предмету, хронологии и методу), а реструктуризация университетов изменила характер академического труда, требуя от нас большой публикационной активности, несмотря на увеличение административных обязанностей и растущее число студентов, которых необходимо учить. По мере того как мы, историки, все чаще говорили о малом, администрация университетов и политики ставили под сомнение ценность нашей дисциплины. В Великобритании государственное финансирование преподавания истории в университетах, как и других предметов в области искусства, гуманитарных и социальных наук, было полностью прекращено, а некоторые исторические факультеты закрыты.
Поэтому для меня возвращение к такому крупному историческому вопросу, как переход к современности, представляется своевременным способом продемонстрировать, что работа историка по-прежнему важна и имеет общественную ценность. Таким образом получится вернуть нашу уверенность в возможности разработки макрообъяснений исторических изменений, которые сыграют важную роль в лучшем понимании нашего прошлого и настоящего. Я не одинок в этом стремлении и вижу разные способы реализации. Относительно новые области «Большой» и «Всемирной», или «Глобальной», истории резко расширили хронологический и географический диапазон и объяснительный масштаб дисциплины. Тем не менее они сделали это, подняв тревожные интеллектуальные и институциональные вопросы о том, в какой степени умаляется специфика национальных историй, насколько велика способность их преподавать и проводить исследования на родных языках. Зачем нанимать специалиста по истории Китая, Индии, Бразилии или России, не говоря об исследователях античности, Средневековья, Нового или Новейшего времени, если подойдет специалист, занимающийся мировой историей в целом? В самом деле, для Билла Гейтса, известного сторонника универсальной истории и перехода к дистанционным онлайн-моделям образования, можно представить, что достаточно одного МООС (Massive Open Online Class)[2] по истории.
В этом контексте мое начинание выглядит весьма скромным. Ведь, пытаясь объяснить, как Великобритания стала современной, я возвращаюсь к извечной проблеме, преследующей историков, а именно: чем современный мир отличается от античного, средневекового и раннего современного периодов. История как дисциплина организована вокруг этих эпох, и если мы не можем объяснить, чем отличается современность, как мы в нее попали и каким образом люди во всем мире разделяют общий опыт ее переживания, то мы не должны удивляться тому, что политики, сотрудники университетов, студенты и широкая публика теряют интерес к тому, чем мы занимаемся.
Попытка осмыслить современность так, как я это делаю в данной работе, безусловно, связана с компромиссами и рисками. Большие вопросы не только вызывают дискуссии, но и неизменно требуют от авторов проникновения на менее привычную территорию. Это определенно не исследовательская монография; она написана, скорее, в стиле длинного эссе или цикла лекций. На некоторых не произведет впечатления интерпретирующая обобщающая работа, которая в значительной степени опирается на труды других людей, хотя и в том виде, в котором они, возможно, не предполагали. Пусть я и старался тщательно указывать, когда использую или ссылаюсь на чужие работы, я также свел к минимуму научный аппарат, состоящий из бесчисленных сносок. Я надеюсь, что, несмотря на некоторое разочарование людей, находящихся в вечном поиске новых исследований, у многих читателей все же сложится приятное впечатление об этой книге.
Наконец, остановлюсь на привычном и действительно необходимом выражении благодарности всем тем, кто помог сделать написание этой книги возможным. Мне несказанно повезло, что я 20 лет работал с невероятно одаренными аспирантами. Многие из них увидят на этих страницах следы своего интеллектуального труда и разговоров в аудитории и за ее пределами. Благодаря программе, финансируемой Фондом Эндрю У Меллона, преподаватели и студенты из Беркли, Чикаго, Йеля и Техаса могли обсуждать природу и время перехода Великобритании к современности, что было чрезвычайно вдохновляюще, во многом благодаря энергии и убедительности моего коллеги Стива Пинкуса. Пенни Исмей – в некотором смысле соавтор, мы вместе так долго обсуждали правильность репрезентации истории современности. Тревор Джексон не только помог мне правильно рассчитать демографические показатели, но дал существенную мотивацию для преодоления финишной черты. Моя благодарность всем тем, кто выдержал чтение статей или ранних черновиков и помог мне понять, что я говорю и как сказать это лучше: Давид Аникстер, Мэри Элизабет Берри, Венус Бивар, Поль Даггид, Деммонд Фицгиббон, Грэхам Форман, Джон Гиллис, Пенни Исмей, Патрик Джойс, Сет Ковен, Томас Лакер, Джон Лоуренс, Томас Маткальф, Крис Оттер, Питер Сахлинс, Техила Сассон, Прия Сатия, Юрий Слезкин, Рэнди Старн, Ян Де Врис, Дэвид Винсент, Даниэль Усишкин и Вэнь Хсин Йе. Я также благодарен участникам конференции Общества социальной истории в Манчестере в 2011 году, исторического семинара в университете Вандербильта весной 2021 года и коллоквиума исторического факультета Калифорнийского университета в Беркли весной 2013 года за их комментарии и вопросы. Конрад Лайзер и Мэтт Хоулбрук организовали лекцию и семинар в Оксфордском университете осенью 2021 года, эти мероприятия показались мне чрезвычайно плодотворными. Нильс Хупер вернул мне веру в академические издательства и ступил на тот путь, которого многие боялись. Ким Хогеланд и Франциско Рейнкинг помогли мне в допечатной подготовке книги. Пэм Сувински старалась исправить мой безграмотный стиль. Ник Кардахджи составил прекрасный указатель.
Эта книга была написана в неспокойные времена. Пока финансисты вели мир к краху, моя семья переживала свой собственный кризис, а все близкие мне люди были вынуждены держаться друг за друга так, словно от этого зависела наша жизнь. На протяжении всего периода мои сестры Клэр и Бинни оставались столпами силы и поддержки. Огромную помощь оказали их мужья и настоящее полчище детей (теперь уже взрослых!), моя мама Стелла. Без Роуз и наших детей Джека, Миши и Альфа эту книгу невозможно представить. Только благодаря им и их любви я продолжаю жить. Эта книга посвящается тебе, Альф. Я так рад, что ты с нами (лучше поздно, чем никогда), даже если ты и настаиваешь, что поддерживаешь не ту команду.
Глава 1
Что такое модерность?
Большинство людей по всему миру, где бы они ни жили и в каком состоянии не находились, считают себя современными. Что это значит? Каждый понимает это по-своему. Легче сказать, чем не является современность, чем строго определить, что имеет к ней отношение. Это не место и не территория; вы не узнаете, что прибыли, по штампу в паспорте. Это не дата. Это не момент, который, наступив, переносит вас в современный мир. Это не отношение и не продукт модернистской эстетики. Так что же есть «современность»? Как узнать, кто действительно является современным и в какой момент он становится таковым?
Эти вопросы занимали многих крупных социологов на протяжении двух последних столетий. Несмотря на многочисленные различия в заключениях ученых, большинство из них признают, что становление современности – это процесс, который влечет за собой, с одной стороны, разрушение «традиционного» жизненного уклада, с другой – построение новых «современных» альтернатив. В конце XIX – начале XX века основоположники социальных наук рассматривали процесс модернизации как революционный и наделяли его непоколебимой логикой, которая в итоге должна была преобразовать весь мир. Они выдвинули два конкурирующих типа анализа: первый – с упором на экономические и социальные условия, второй – на культурные, политические и институциональные. Оба варианта не исключали друг друга. В большинстве своем удалось достичь согласия в том, что все сферы жизни подверглись кардинальным изменениям; спор шел о причинно-следственных связях. Экономические изменения привели к трансформации культуры или, наоборот, социальная сфера влияла на политику? Чрезвычайно важно, что оба варианта основывались на структурном и сравнительном понимании процессов. Они демонстрировали не только обусловленность модернизации экономическим, социальным, политическим или культурным влиянием, но и протекание аналогичных процессов в других странах примерно в одно время.
Карл Маркс никогда не использовал термин «современность», однако он четко определил, что зарождение капитализма в Великобритании сместило традиционные формы экономической и социальной организации. В «Манифесте Коммунистической партии» он писал:
Беспрестанные перевороты в производстве, непрерывное потрясение всех общественных отношений, вечная неуверенность и движение отличают буржуазную эпоху от всех других. Все застывшие, покрывшиеся ржавчиной отношения, вместе с сопутствующими им веками освященными представлениями и воззрениями, разрушаются, все возникающие вновь оказываются устарелыми, прежде чем успевают окостенеть. Все сословное и застойное исчезает, все священное оскверняется, и люди приходят, наконец, взглянуть трезвыми глазами на свое жизненное положение и свои взаимные отношения [Маркс, Энгельс 1950: 35–36].
Многие мыслители, даже если они не всегда разделяли выводы Маркса, рассматривали созидательное разрушение промышленного капитализма как центральную черту современности. К. Поланьи, пишущий почти столетие спустя (в 1944 году), считал великую трансформацию не капитализмом или новыми формами производства, а идеологическим изобретением свободного рынка и реорганизацией социальной жизни вокруг него [Polanyi 2001]. В указанной работе автор высказывался не столько против Маркса, сколько против тех, кто в 1940-1950-е годы идеализировал формат свободного рынка и использовал британский пример индустриализации в качестве универсальной исторической модели [Rostow 1960].
Маркс считал, что современная «буржуазная эпоха» наступила вместе с классовой борьбой и «непрерывным нарушением всех социальных условий», вслед за ним и другие мыслители анализировали современность как опыт нового спектра социальных состояний. После публикации работы Энгельса «Положение рабочего класса в Англии» (1844) большое внимание уделялось процессу урбанизации, который часто рассматривался как следствие наплыва трудящихся на рабочие места в новых городских центрах промышленного производства. Перестройка социальных отношений в появившихся крупных городах и динамика их антагонизма, сплоченности или аномии интересовали классическую социологию Дюркгейма и Зиммеля [Dürkheim 1965; Emile Dürkheim 2003; Simmel 1950; Simmel 1972].
Эти представления о современности как об экономическом или социальном состоянии, коренящемся в промышленном капитализме и урбанизации, не остались без ответа. С конца XIX века появились конкурирующие концепции, которые подчеркивали культурные, политические и институциональные основы, структурирующие современную жизнь. Ключевым элементом этих концепций, особенно в ранних формулировках Мейна, Тонниса и Вебера, был рост индивидуализма и его увеличивающаяся значимость в современных системах правовой, социальной и политической организации. Эрудит Генри Мейн – теоретик права, историк и государственный служащий – определил переход от статуса к договору как основу современной цивилизации. Он сделал это, проследив, как менялись основы юридического авторитета и власти, начиная с систем, основанных на родстве или племенной лояльности, заканчивая системами, ориентированными на человека и регулируемыми государством. Немецкий социолог Ф. Тоннис выделил два типа социальной организации, которые он назвал общностью (Gemeinschaft) и обществом (Geselleschaft). Если для первого типа характерно чувство врожденной общности и взаимности социальной жизни, то второе понятие зачастую становится синонимом индивидуализма, при котором даже сообщества, созданные на добровольной основе, носят достаточно потребительский и эгоистичный характер. Хотя Тоннис и признавал, что обе социальные формы могут сосуществовать, он также видел в современном индустриальном обществе переход от Gemeinschaft к Geselleschaft [Tonnies 2001]. Наконец, и Макс Вебер ставил возвышение индивида в центр современного состояния. Во-первых, он нашел истоки капитализма в конкурентном индивидуализме, развязанном протестантской Реформацией. Во-вторых, он проследил трансформацию политических режимов от харизматических форм, которые обеспечивали управление сообществами вполне конкретными группами или отдельными людьми, к современным анонимным бюрократиям, которые правят с помощью абстрактных систем рационального контроля.
Очевидно, что во всех классических описаниях современности проводится четкое разделение между традиционным состоянием и современным. Однако можно сказать, что характеристика традиционного (как архаичного, примитивного, феодального и т. д.), которую дает большинство, не соответствует действительности. Практически все эти термины имеют уничижительные коннотации и служат не столько для точного описания прошлого, сколько для дистанцирования от современных условий, которые многие ученые стараются проанализировать и зафиксировать [Yack 1997]. В определенной степени в этом и был смысл. Цель заключалась в том, чтобы подчеркнуть историческую новизну систем и условий, которые их современники считали естественными. Утверждение того, что современный мир возник относительно недавно, делало его подвижным, а значит, способным к переменам.
И все же карикатуры на традиции породили карикатуры на современность. Поскольку традиционные общества были призваны освещать современность, не удается выработать понимание взаимодействия, что не позволяет провести четкую грань между ними. Действительно, переход от традиционного к современному изображается настолько абсолютным и быстрым, что его часто преподносят всего лишь как серию революций – научной, аграрной, промышленной. Революции неизменно рассматривались как последовательные, одна развязывает другую в процессе модернизации: аграрная революция сделала возможной индустриализацию, которая дала толчок урбанизации. Наконец, модернизация хоть и являлась продуктом конкретного времени и места (будь то Англия 1780-1830-х годов или Евро-Америка в 1780-1880-е годы), как явление она всегда оставалась достаточно универсальной. Все, кто хотели стать современными, должны были выбрать правильный путь: оставаться в удушающих объятиях традиций или в цепких когтях современности. Интерес к классическим формам модернизации как к драматическому и одновременно универсальному процессу возрос во время холодной войны, когда Соединенные Штаты и Советский Союз предложили конкурирующие модели современного мира [Latham 2000; Gilman 2003; Hodge 2007].
К концу XX века многие теории и объяснения модернизации оказались дискредитированы. Ученые были в авангарде разоблачения ошибочности универсальных моделей исторического развития, ожидавших, по выражению Э. Томпсона, что рабочий класс «взойдет, как солнце, в назначенное время». ЕЕостколониальные критики также настаивали на том, что современный мир не должен быть создан по евро-американскому образцу. В конце концов, Запад стал современным за счет тех, кого он поработил и колонизировал, а затем организовал так называемые универсальные законы исторического прогресса на основе своего собственного опыта [Williams 1994; Said 1994]. Вместо того, чтобы считать процесс модернизации идущим от Запада, постколониальные критики утверждали, что нет единого способа стать современными и нет единого списка процессов, которые на этом пути необходимо осуществить. Критика была настолько убедительной, что к 1995 году термин «модернизация» с его изображением последовательных и однолинейных процессов развития был вытеснен в академических журналах термином «модерность», который казался менее многозначным [Cooper 2005]. Е(ри общем понимании исторической конкретики одновременно больше не существовало единого пути к современности; вместо этого модерность позволяла плюрализировать актуальное состояние и находить его в любом количестве альтернативных и региональных форм по всему миру [Chakrabarty 2002; Mitchell 2000; Appadurai 1996; Eisenstadt 2000: 1-29]. Действительно, поскольку термин «модерность» больше не описывает конкретное состояние или процесс трансформации, он часто используется для описания любого контекста, в котором обнаруживается риторика нового. Сведенный к слову или словарю, анализ заключается в изучении различных вариантов его использования, а также политики, которая за ним стоит [Cooper 2005; Meaning of Modernity 2001; Modern Times 1996; Wilson 2004]. Таким образом, модерность обзавелась целым рядом приставок, которые выходят далеко за рамки ее региональных или национальных разновидностей. Так, только в межвоенной Великобритании можно обнаружить целый ряд конкурирующих консервативных, колониальных, имперских, городских, сафических, феминитивных, гендерных и метрополитарных модернизмов [Light 1991; Gender 1999; Sapphic Modernities 2004; Geographies 2003; Tinkler, Krasnick Warsh 2008: 113–143]. Некоторые ученые употребляют понятие «модерность» в связке с определенными эпитетами, характеризующими ее – модерность может быть опасной, вытесненной, измененной. Если и есть какая-то последовательность в этом распространении префиксов модерности, то она заключается в попытке проследить, как различные группы отстаивают свои интересы, претендуя на язык нового времени.
За плюрализацию модерности пришлось заплатить определенную цену. Если модерность стала настолько эластичной, что принимает многочисленные формы и может быть обнаружена почти везде в любой исторический момент, то уже неясно, может ли этот термин выполнять какую-либо аналитическую работу. В самом деле, историки обнаружили множество модерностей во всех уголках земного шара в период с XVI по XX век! Неудивительно, что мы все запутались, а некоторые и вовсе предлагают обойтись без модерности как категории для анализа и описания. Конечно, недавний форум «Историки и вопрос модерности» в «American Historical Review» мало способствовал уверенности в том, что этот термин можно спасти [Cooper 2005: 631–751]. Однако как ни хотелось бы историкам избавиться от этой неприятной категории, мы не можем без нее жить. В конце концов, мы занимаемся тем, что прослеживаем изменения во времени, и для этого нам необходимо двигаться от частного к общему. Мышление с помощью понятия «модерность» позволяет нам обозначить момент исторического перехода от более раннего периода, который, возможно, заложил основы многих аспектов современной жизни, но тем не менее был совершенно иным. Нам необходимо понять изменчивость античного, средневекового и раннего нового времени и признать, что они не всегда предвосхищали последующие события, а представляли собой альтернативный исторический опыт. Как широкий и неизбежно обобщающий аналитический термин, «модерность» также может помочь нам объяснить модели исторических изменений, которые, как представляется, являются общими для многих стран. Изучение этих общих исторических процессов не обязательно должно сводить их к универсальному итогу. Вместо того, чтобы возвращаться к взгляду на модерность как на нечто, исходящее от Запада к остальным странам, необходимо выяснить не только схожие или общие черты, но и то, как они по-разному переживаются в разных местах и в разное время.
Теория модернизации была построена на поиске единого начала или причины, которая вызвала и вместе с тем объяснила последующий путь исторического развития. Так, капитализм стал продуктом протестантской Реформации в Европе, которая породила новый тип индивида, живущего в моногамных нуклеарных семьях и ищущего спасения через постоянный упорный труд [Weber 1930; Tawney 1926]. Или – совсем недавно огромную разницу в экономическом положении Европы и Китая начиная с XVIII века объясняли географическими случайностями, в результате которых богатые и легкодоступные месторождения полезных ископаемых оказались рядом с индустриальными районами [Pomeranz 2001]. В истории, как и в жизни, такие «золотые пули» редко существуют в качестве объяснений или решений, поскольку мы живем в условиях многочисленных процессов и изменений, которые сходятся, сталкиваются и сочетаются, проявляясь порой в удивительных и парадоксальных формациях. Поэтому вместо того, чтобы искать истоки модернизации, я использую понятие современности, чтобы охватить всю природу современного состояния. Меня интересует не столько то, почему общества становятся модерными, сколько то, как они это делают. Таким образом, цель этой книги – предложить читателю вместе задуматься над тем, что в себе несет модерность и как мы к ней пришли.
Как же Великобритания стала современной?[3] У меня есть три ответа, которые составляют аргументацию этой книги. Во-первых, я стремлюсь показать, что постоянный рост и увеличивающаяся мобильность населения, в том числе в расширяющейся империи, создали новое общество чужих. Во-вторых, я предполагаю, что это породило целый ряд новых проблем для ведения социальной, экономической и политической жизни, которая до сих пор в основном (если не исключительно) опиралась на местные и личные отношения. Все более отвлеченные и бюрократические формы использовались для решения проблем, связанных с жизнью, ведением бизнеса и управлением (часто далекими) чужими государствами. В-третьих, этот процесс абстрагирования был диалектическим по своей природе. Как мы уже давно знаем, изобретение новых традиций было неотъемлемой частью опыта модерности, новые формы абстрагирования и отчуждения катализировали попытки перевести социальную, экономическую и политическую жизнь в плоскость локальных и личных отношений.
Я не утверждаю, что бритты были первыми, кто начал жить и торговать с чужеземцами. По мнению Зиммеля, фигура «чужака» уже давно играла три важные роли: иностранцы способствовали ведению внешней торговли, создавали объективную картину тех обществ, с которыми они соприкасались [Simmel 1971: 143–149]. Хотя Зиммель брал свои примеры из ранней современной Европы, он мог бы с тем же успехом обратиться к опыту городской жизни в Древнем Риме или еще дальше – к межконтинентальным торговым сетям Индийского океана или ранним современным имперским системам мингов, моголов и османов. Однако вместо того, чтобы рассматривать чужака как уникальное и трансисторическое явление, бросающее вызов границам пространства и времени, я предполагаю, что быстрое и непрерывное расширение населения создало, скорее, целое отчужденное общество чужаков. И, как предположил Адам Смит, англичане, вероятно, первыми стали жить в обществе незнакомцев. Они не просто жили с чужаками, они жили среди них, и это обобщило многие проблемы, которые, по мнению Зиммеля, создавал чужой. Это породило новые вызовы для практики социальной, экономической и политической жизни.
Быстрый рост населения, часто растягивающийся на десятилетия, не был редкостью ни в Азии, ни в Европе раннего Нового времени. Однако его всегда сдерживали, а зачастую и сводили на нет эпидемии, голод, войны и природные катаклизмы. Мальтус открыл эту гениальную закономерность в «Опыте закона о народонаселении», впервые опубликованном в 1798 году. Цикличность численности населения в домодерный период означала, что, по общим оценкам, до 1750 года ни на одном континенте мира ежегодный прирост населения не превышал 0,08 %. И все же в то время, когда Мальтус писал свои работы, Великобритания бросила вызов этой закономерности и продолжала быстро расти в доселе невообразимых масштабах, достигнув пика в 1,6 % годового прироста в первое десятилетие после 1811 года (или 1,8 % для Англии и Уэльса). Этот пик не должен затмевать длительную и устойчивую динамику роста населения: с 1780-х по 1840-е годы ежегодный прирост населения Великобритании не опускался ниже 1 %. Показатели могли быть лучше, но свою негативную лепту внес голод, разразившийся в Ирландии. В период с 1780 по 1900 год темпы роста Англии и Уэльса составляли 1 %. По сути, население удвоилось в течение обеих половин XIX века. К началу XX века население Великобритании было почти в четыре раза больше, чем в середине XVIII века.
Население Великобритании не просто первым вырвалось из мальтузианской ловушки – его рост был не только быстрым, но и устойчивым. Темпы роста были выше, чем у любой другой европейской страны. С 1800 по 1913 год численность англичан выросла в четыре раза, в то время как население России увеличилось в три раза, Италии и Испании – в два раза, а Франции – едва ли на 50 %. Несмотря на то что в 1800 году население Франции было почти вдвое больше английского, к 1900-му оно было численно превзойдено [Livi Bacci 2000]. Занимая всего 5,7 % европейской территории, население Великобритании в процентном отношении к общей численности европейского населения (рост которого носил беспрецедентный характер) выросло с 7,6 % в 1680 году до 15,1 % в 1900 году [Schofield 1994: 60–95; Anderson 1993: 1-71; Schofield, Wrigley 1986]. Рост численности населения Великобритании был не менее впечатляющим по сравнению с ее потенциально крупнейшими соперниками – Китаем и Соединенными Штатами Америки (см. рис. 1). Китай, по которому у нас нет достоверных данных, особенно после 1851 года, продолжал демонстрировать классическую модель раннего Нового времени: его население то возрастало, то шло на спад. Рост стал устойчивым только с конца XIX века. Только население США увеличивалось быстрее – более чем на 3 % в год до 1860-х годов, а затем упало до 2,2 % в первом десятилетии XX века; оно выросло с 3,9 миллиона человек в 1789 году до 23,3 миллиона в 1850-м и 92,4 миллиона к 1910 году. Этот феноменальный приток населения стал возможен отчасти благодаря рабству и иммиграции. Хотя опыт быстрого и устойчивого роста населения был повторен многими обществами в конце XIX века, большинство не испытывало его до XX столетия. Так, если в период с 1750 по 1950 год ежегодный прирост населения в мире составлял всего 0,59 %, то после 1950 года он достиг ошеломляющих 1,75 %[4]