Обряд
© Валентина Назарова, 2022
© Storyside, 2022
1. С самых высоких скал – Sirotkin
2. Black magic – The Amazons
3. I was all over her – salvia palth
4. Husk – Black Foxxes
5. Злой – Самое большое простое число
6. In The Woods Somewhere – Hozier
7. Satan Said Dance – Clap Your Hands Say Yeah
8. Черная луна – Агата Кристи
9. Smoke Signals – Phoebe Bridgers
10. The Last Day On Earth – Marilyn Manson
11. Некрасивые глаза – Алена Швец
12. Little Dark Age – MGMT
13. Аделаида (БГ) – Сплин
Эта книга создана по аудиосериалу Storytel. Storytel – жизнь в историях.
Первая глава
Мишаня
Машину резко подкидывает на ухабе. Немудрено: дорога разбухла и потрескалась от подступающего леса. С заднего сиденья раздается ледяной металлический лязг.
Мишаня машинально оборачивается на звук. На сиденье, поймав уголок желтого солнечного луча, поблескивает что-то стальное. Это ствол ружья высунул свою узкую злую морду из-под Мишаниного детского одеялка. Если от вида оружия Мишане и становится страшно, он этого никак не показывает, только поворачивается и упирается взглядом обратно в петляющую лесную дорогу.
А машина у Петьки и правда классная, не соврал, думает Мишаня, поерзав на кожаном сиденье. В ней даже пахнет особенно, фабричным полиролем, как будто в салоне кто-то всю ночь фруктовую жвачку жевал. Мишане редко доводится прикасаться к чему-то вот такому, совершенно новому, он вечно все за всеми донашивает, поэтому сейчас его переполняет особенное чувство, как на Новый год. Хотя уже давно, с того времени как закрылся завод и уехал отец, никаких особенных подарков ему никто не дарит. Рука сама тянется к разноцветным огонькам приборной панели.
– Куда! – Петька прихлопывает его по ладони сверху, но не больно, а так, для порядка, чтоб он не забывал, кто здесь хозяин. – Небось, пальцы-то жирные все.
Мишаня растопыривает перед собой пятерню, тщательно, со всех сторон осматривает каждый палец, потом на всякий случай трет о штанину.
– Чистые. Смотри! Я радио включу, можно?
Старший брат кидает на него быстрый взгляд, щурясь от косых лучей солнца, которые то и дело, как выстрелы, пробиваются сквозь толщу стволов по обочинам дороги.
– Можно, только осторожно.
Мишаня тянется к панели.
– Думаю, ничего ты не поймаешь, слишком близко к границе, тут глушат все.
Но Мишане нравится искать, продираясь сквозь белый шум, который будто бы идет от верхушек вековых елей, смыкающихся над ломаной линией дороги.
– Давай уже, завязывай шелестеть, – настаивает Петька, но Мишаня слишком поглощен процессом.
На секунду приемник ловит болтовню на непонятном языке, смешные слова, ни на что не похожие, потом затихает, снова листая пустые охрипшие радиоволны.
– Я кому говорю!
– Ну еще одну секундочку. Кажется, что-то пробивается.
Наконец среди еле слышного плеска раздается что-то похожее на песню.
– Ра-та-та в небо спрятались… та-та-ра-та-та-та смотрят вниз, – бурчит в такт Петька, угадывая слова в скрипе радиоволны.
Через пару секунд песню проглатывают помехи, и его голос звучит один на один с тишиной.
– Все, приехали.
Мишаня отрывает глаза от почерневшей приборной панели и обнаруживает, что они давно уже съехали с дороги в лес и сейчас остановились на краю поляны. Позади них вьется черная колея примятого мха. Мишаня провожает ее глазами до того момента, где она теряется среди еловых стволов, и поворачивается к брату.
– Выходить?
– Нет, сидеть и любоваться! Давай, вылезай.
Мишаня тянется рукой за мобильным телефоном, подарком Петьки, который лежит подле него на сиденье.
– Оставь, посеешь еще.
Он убирает телефон в бардачок, выкарабкивается наружу, делает несколько шагов вперед и останавливается. Он стоит прямо в середине толстого солнечного луча, который падает сверху, как столп, на одинокий островок ярко-зеленой травы, заставляя Петькин черный «лансер» блестеть и переливаться, как огромный жук. Мишаня делает несколько шагов вперед и прислоняется спиной к валуну с плоской верхушкой, который торчит из травы ровно посередине поляны. Он улыбается, сам не зная почему. Но улыбка сползает с его лица, когда Петька открывает багажник, вытаскивает из него две пары резиновых сапог и швыряет их на траву.
– Мих, ты тормоз или газ? Шевелись!
Мишаня нехотя скидывает кроссовки, ставит их на заросший мхом валун и засовывает ноги в сапоги, про себя думая, что нечестно выходит: ему достаются вонючие дедовские, а Петьке – почти новые отцовские. Одеты они, конечно, оба не для леса. На Петьке новый спортивный костюм, а Мишаня, как всегда, в своей красной шапке с ушами на завязках и в старой отцовской куртке, которая только-только стала подходить ему по росту, но все еще велика в плечах.
Тем временем Петька открывает заднюю дверь и бережно, как спящего ребенка, извлекает из машины завернутое в одеялко с синими облачками ружье. Мишаня ежится, хотя видел это ружье сто раз в шкафу у деда, в комнате, откуда Петька забрал его пару часов назад, пока дед, наевшись каши с тушенкой, спал под бархатный голос дикторши новостей на «Первом».
– Ну что стоишь, пойдем. – Петька вешает ружье на плечо и подталкивает брата в бок. – Сами они к нам не придут.
С этими словами он переступает границу оранжевого солнечного света и оказывается в густой и влажной тени. Мишаня нехотя идет следом, отгоняя наглых голодных комаров. Усыпанная мертвыми иголками земля прогибается и постанывает под тяжестью их ног.
Они проходят всего ничего, может, метров пятьдесят, но лес вокруг них уже смыкается, как будто и нет вовсе ни поляны со столпом света и мягкой травой, ни блестящего «лансера», а только черные стволы елей, царапающие и цепляющиеся за куртку своими сухими куриными лапами. Сапоги на ногах у Мишани при каждом шаге издают тихий хлюпающий звук, и он сразу представляет себе деда, его черные пятки с глубокими трещинами и портянки, сделанные из старых простыней, которые он надевал всякий раз, уходя на охоту, по скупой привычке военных лет.
Обычно Мишаня не боится леса. Чего бояться – он вырос в вымирающем поселке, со всех сторон отрезанном от мира черными елями, скалами и ущельями, глубокими и рваными, как укусы. Поэтому дело тут совсем не в страхе. Просто ему не хочется, лень ему. Да и не любит он охоту, не для него эта забава.
– Петьк, – шепчет Мишаня, но густой лесной воздух проглатывает его слово, как камушек, брошенный в реку. – Петь?
Он тянет брата за рукав, нечаянно дотронувшись до холодной гладкой поверхности ружья у него на плече, и тут же отдергивает руку. Петька останавливается, вопросительно тряхнув головой.
– Петь, может, ну нафиг эту охоту? Там ферма есть возле города новая, привези матери индюшку, она и не отличит. Скажешь, сам поймал.
Серые глаза Петьки сужаются в две маленькие щелочки. В этот момент он так похож на отца, что Мишане не по себе.
– А ты, что ли, трусом вырос, Миха?
– Нет.
– Я в твои годы с дедом на двое суток в лес ходил. На кабана.
Мишаня опускает глаза на носки своих сапог. Может, он и правда трус? Нет, никакой не трус, думает он, просто он с большей радостью продолжил бы делать то, чем они занимались с Петькой вчера – колесили по поселку с опущенными стеклами под четкий речитатив какого-то модного рэпера, который брат привез в плеере из своих странствий. Смотрели на девчонок. Ну, Петька смотрел. А Мишаня смотрел на него и пытался скопировать взгляд брата и то, как тот немного кивал в такт биту, как будто абсолютно все на свете было ему пофигу.
– Ссыкотно тебе, что ли? – продолжает Петька.
– Нет.
– На обратном пути порулить дам, если не будешь в штаны класть.
Этого оказывается достаточно. Они двигаются дальше, медленно, последовательно, будто знают, куда идут. Мишаня теряет счет времени и ориентацию в пространстве, кругом – только глухая зеленая стена, но Петька, похоже, уверен в маршруте, судя по тому, как он заводит их все глубже в почти беспросветную чащу.
От скуки Мишаня достает из кармана куртки дедов перочинный нож и царапает деревья, оставляя на толстой коре еле заметную серую нить. Внезапно в просвете между стволами уголком глаза он ловит движение. Петька, видимо, тоже, потому что он останавливается так резко, что Мишаня почти влетает ему в спину.
– Тсс. – Брат прикладывает палец к губам и показывает рукой вниз, на землю.
Мишаня опускается на четвереньки, боясь глянуть в просвет между деревьями. Петька с бесшумной ловкостью скидывает с плеча ружье и прицеливается куда-то в гущу веток. В лесу в этот момент становится невообразимо тихо. Нет, он не трус, повторяет про себя Мишаня и поднимает глаза. Из зеленой крепостной стены леса, как из бойницы, смотрит на него испуганный глаз, большой и круглый, коричневый, смотрит и не видит ни его, ни Петьки, ни дула ружья, блестящего темным матовым светом. Мишаня даже не успевает понять, на кого он смотрит, когда его оглушает выстрел. Раздается панический хруст ломающихся веток и что-то похожее на стон; в глазах начинает саднить, так что Мишаня трет их кулаками.
– Это порох так пахнет, привыкай, – рявкает Петька, вскидывая на плечо ружье. А потом добавляет, мягче и как-то грустно: – Я ранил его, кажется. Теперь в любом случае надо добить.
– А кто это был?
– Не знаю. Не разглядеть толком, на движение среагировал. Жди здесь.
Мишаня не успевает ничего возразить, как Петька уже пускается вперед решительным шагом, остановившись только на миг, чтобы рассмотреть пятна крови на том месте, где только что стояло животное.
Мишаня садится, прислонившись спиной к стволу, и наблюдает за тем, как мелькает между деревьями темный силуэт его брата. В непропорционально большом капюшоне и с ружьем в руке Петька походит на монстра из компьютерной игры. Мишаня складывает пальцы пистолетом, прицеливается и начинает беззвучно палить по фигуре, пока она совсем не скрывается из виду. Над ним с тихим протяжным скрипом колышутся верхушки леса.
Выстрела четыре подряд, а может, и пять. Лес, как пьяница, пытающийся объяснить дорогу домой, проглатывает звуки. Мишаня так и не понимает окончательно, что было раньше, крик или выстрелы, или они были вместе и сразу, да и крик ли это был вообще – человеческий ли, звериный ли. Он помнит только, что закрыл руками уши и ждал, когда это прекратится, вжавшись всем телом в успевший нагреться его собственным теплом толстый еловый ствол.
Когда все стихает, Мишаня поднимается с земли и спешит туда, где еще еле слышно клокочет эхо, цепляясь за валуны и отскакивая от тяжелых еловых лап. Он чуть не падает, поскользнувшись на влажной земле, глядит под ноги и замирает при виде крови, бурой и блестящей. На ней уже пируют огромные красные муравьи.
– Петька! – кричит он в рупор ладоней. – Петька, отзовись!
Лес молчит, стены вокруг него снова сомкнулись.
– Петька, ну хватит уже! Не трус я! Выходи!
На секунду ему кажется, что откуда-то сбоку послышался то ли стон, то ли всхлип, а потом хруст веток. Он разворачивается, бегом, перескакивая через коряги, бросается на звук, но тот будто играет с ним, перелетая с места на место, доносится одновременно и с запада, и с востока, и с севера, и с юга, и с неба, и из-под земли. Мишаня замирает и слушает, позволяет воздуху вокруг улечься, успокоиться, как ил на дне глубокого озера.
Наконец он выбирает направление и двигается вперед, проклиная дедовские сапоги, которые загребают мох при каждом шаге. Звук медленно приближается, протяжный и тоскливый, повторяющийся на три счета. Земля с каждым шагом становится мягче. Мишаня останавливается перед большой глубокой лужей. Только одним глазом он успевает уловить, как плюхается в воду и зарывается в похожую на старушечьи волосы тину толстая бородавчатая жаба. Все затихает. Через мгновение и вода в луже замирает, превратившись в зеркало. Мишаня нагибается и видит свои раскосые волчьи глаза, распахнутые от испуга, красные пятна на щеках и съехавшую набок шапку. А позади – небо, которое успело из золотисто-голубого превратиться в темно-серое. Часов у него нет, но сочащийся из земли холод подсказывает, что дело к закату. Он выпрямляется и смотрит по сторонам, прищуривая глаза так, чтобы они ловили каждый блик света и теней между стволов, не упуская ни одного, даже самого незаметного движения.
– Петька!
– Петя!
– Пожалуйста…
Лес молчит, как воды в рот набрал, окаменевший от ужаса перед чьим-то страшным присутствием; ни одна ветка не шевелится в нем, ни одна иголка. Только Мишаня ковыряет носком сапога мох и рассматривает в луже свое отражение.
– Говнюк ты, Петька. Лучше б ты вообще не возвращался! Нам и без тебя отлично было! – кричит он во все горло и бредет прочь. Пар от его дыхания медленно тает в воздухе.
Не надо было вообще соглашаться ехать в этот дурацкий лес. Лучше бы уговорил Петьку поехать в город, сходить в кино на какой-нибудь страшный фильм, покататься и посмотреть на девчонок. Нет, дело не в том, что Мишаня – трус. Просто лес этот… нехорошее про него говорят в поселке. И он не то чтобы верит этим дедовским россказням, просто не видит смысла время тратить. Зачем идти туда, где нет ничего хорошего, где ты все видел сто тысяч раз? Но Петька взял его на слабо, как всегда, так что Мишаня и сам не заметил, как согласился и даже начал его упрашивать. Петька – он такой, он знает чужие слабости… небось вернулся к машине и сидит там, в тепле, поджидает. Или прячется за каким-нибудь кустом и ржет. Придурок.
Мишаня гневно пинает носком сапога трухлявый пень, тот раскалывается пополам, в разломе снуют в панике красные муравьи. Вот набрать сейчас муравьев в спичечный коробок и сунуть ему в кровать, думает Мишаня, но делать ничего не делает, просто бредет дальше, прикинув, что машина осталась где-то на западе, где между стволов еще простреливают малиновые искры заката. Но лес обманывает его, как цыган с перевернутыми стаканами, крутит, переставляет с места на место с такой ловкостью рук, что Мишаня уже не уверен, в какой стороне осталась дорога. Теперь он просто идет. Вскоре ему попадается тропа, неширокая, но свежая, хоженная недавно – может, даже Петька по ней шел. Начинает накрапывать дождь, синие сумерки заливают пространство между серыми еловыми стволами и, проникая под старую куртку Мишани, морозят его до костей. Он надевает капюшон и завязывает веревки на красной шапке, чего не делает обычно, потому что ему и так почти все время кажется, что выглядит он как полный дурак. Чтобы хоть как-то утешиться, он представляет себе гнев матери, когда расскажет ей о том, как Петька бросил его одного в лесу.
Когда Мишаня выходит на дорогу, уже совсем темно. Он понимает, что лес кончился, потому что больше не за что держаться руками, с опаской ступая дырявыми дедовскими сапогами по хлюпающей земле. В кромешной темноте он протягивает руку вперед в поисках опоры, но земля уходит вниз, и он на пятках соскальзывает по откосу, теряет равновесие и катится, несколько раз поймав ребрами камни и коряги. Внизу он остается лежать навзничь, уставившись на чокнутую ухмылку луны, проглядывающую то и дело сквозь толщу облаков. В ее мутном дрожащем свете его скуластое лицо выглядит взрослым и очень печальным. Вскоре луна скрывается, снова начинается дождь. Мишаня вспоминает глаз животного, смотревший сквозь ветки деревьев и беспомощно вращавшийся. Уже понимавший свою близкую смерть, но не видевший пока ее лица. А потом – свой путь через лес, этот ужас, который гнал и гнал его по тропе, такой, которого он не испытывал раньше.
Мишаня старается не думать о том, что было в лесу, пока он шел к дороге. Собственно, ничего там и не было, просто он трус. Он потому и упал, что боялся смотреть и шел, закрыв глаза. С тех пор как он свернул на тропу, ему все казалось, что кто-то идет за ним, нашептывает, и дышит в спину, и вот-вот схватит за капюшон, но стоило Мишане обернуться, позади всякий раз был только лес. Темный, равнодушный к нему и живущий своей таинственной секретной жизнью.
Собравшись с духом, Мишаня поднимается на ноги и переходит через дорогу. Едва различимая в темноте шелуха белой краски на разбитом асфальте – разделительная полоса – как обережный круг против всего, что осталось за спиной, в лесу.
Теперь Мишаня шагает вдоль дороги, выбрав направление так, чтобы дождь хлестал не в лицо, а в спину, – других ориентиров у него не осталось. Сколько он идет вот так, он не знает – может, десять минут, может, два часа. Луна совсем спряталась. Но свет как будто ему больше и не нужен. Поэтому, когда сквозь дождь на него вдруг вытаращиваются два подрагивающих желтых глаза, он сразу зажмуривается, как животное. Он только и успевает юркнуть на обочину. Машина тормозит с протяжным визгом, обдав Мишаню столбом брызг.
– Пацан, тебе жить надоело? – орет в щелку опущенного стекла будто плавающее в темноте лицо. – Ты обдолбался совсем?
Мишаня только моргает, медленно, по-рыбьи. Круглое лицо тем временем прорастает из шеи в плечи и таращится в ответ черными зрачками, потом глядит вбок, повернувшись к нему седеющим затылком. Там, куда оно смотрит, на пассажирском сиденье всплывает еще одно лицо, со щеками поменьше, в большой меховой шапке.
– Я брата потерял, – наконец тоже всплывает на поверхность, будто пузырек с речью в комиксе, ответ Мишани. – Мы на охоте были, он за зверем раненым пошел, потом пропал. Или я пропал.
– Браконьеры, значит? – отзывается лицо в шапке.
– Я не браконьер. Мне пятнадцать лет.
– И что? Значит, ты святой? Люди убийцами в начальной школе становятся, – шипит водитель. Теперь Мишаня может наконец разглядеть, что он – тучный человек в темно-серой куртке, а не лицо, нарисованное на воздушном шарике.
– Я в девятом классе учусь в поселковой школе.
– Ты дебил, похоже, – причмокивает водитель.
– Простите, пожалуйста. Мы не знали.
– Не знали они. – Лицо пассажира в шапке хмурится, теперь и у него есть тело – замызганная куртка с камуфляжным рисунком, а между колен – ружье. – Заповедный это лес.
– Заповедный, – эхом отзывается Мишаня, не в силах оторвать глаз от блестящего ствола. Может ли быть, что это у него дедово ружье, которое у Петьки было?
– В машину садись, – командует водитель.
Мишаня в нерешительности переступает с ноги на ногу, в сапоге хлюпает. Потом снова косится на ружье.
Нет, не такое, вроде бы двустволка.
– Вы меня к брату отвезете?
– Мы тебя куда надо отвезем, – саркастично отрезает толстолицый.
– Мне к брату надо.
– Садись. – Рука водителя тянется назад, открывается пассажирская дверь. Тут Мишаня замечает на крыше мигалку.
– А вы полиция?
– Мы лучше. Садись. – Из открытой двери его обдает теплым прокуренным воздухом.
– Вы военные?
Мишаня смотрит на водителя, потом на машину, такую грязную, что он даже разобрать не может, какого она цвета.
– В машину садись, я сказал. – В голосе водителя, таком же грузном, как и он сам, звучит металл.
Наверное, все-таки это полиция, проносится у Мишани в голове, а он им рассказал про охоту. Дурак, спалил всех. Может, бежать? Но не обратно же в лес. Все-таки между лесом и людьми он выбирает людей и забирается на заднее сиденье, заваленное старыми газетами и пустыми бутылками от чая «Липтон». Водитель трогается, едва Мишаня успевает захлопнуть дверь.
– Давно бродишь? – спрашивает мужик в камуфляже.
– А сколько времени? – От жарящей на полную печки у Мишани перед глазами все плывет.
– Полпервого.
Мишаня принимается считать на пальцах: шесть, восемь… не может быть. Он мотает головой. Нет, не мог он столько бродить в лесу, невозможно.
– А где брат ждет?
– У машины.
Две головы переглядываются.
– Парень, ты что, отбитый? Нормально отвечать можешь? А то сейчас поедем тебя в обезьянник сдадим к остальным отбитым, – устало выдыхает толстолицый.
– Могу. – Мишаня выпрямляется, вытягивается в струнку почти до хруста в позвоночнике, чтобы привести в движение шарниры своего одуревшего от темноты и холода мозга. – Мы ехали по дороге от поселка, километров двадцать, потом свернули на просеку и оставили машину на поляне. Она такая круглая, большая, и там трава зеленая растет, густая, а кругом мох.
– Ты там грибы в лесу жрал, что ли? Поляна… млин, – цедит сквозь зубы водитель. – В отделение едем. Достал ты меня, браконьер обдолбанный.
– Погоди, – останавливает его пассажир и, обернувшись назад к Мишане, спрашивает: – Там еще валун плоский такой в середине?
– Валун? Да. Был валун.
– Паха, я знаю, где это.
– Тоже грибы жрал?
– Да ну тебя, заладил. Это место, алтарный камень вроде, там пару лет назад… помнишь, повесилась женщина? В общем, неважно. Короче, нам прямо до развилки на поселок, а дальше покажу.
Водитель цокает языком.
– Брата твоего арестуем, понял? – бросает он через плечо.
В дороге Мишаня засыпает, просто отключается от тепла и перешептывания приделанной к приборной панели рации. Он тяжело поднимает веки, когда машину подбрасывает на кочке – той самой, где подскочил Петькин «лансер», наверное, а может, другой. Мишаня просовывает голову между сидений и выглядывает вперед. Луч фар, неверным дрожащим светом рассекая дождь, упирается в черное тело машины.
– Вот он! – вырывается у Мишани откуда-то из глубин солнечного сплетения. – «Лансер», миленький.
Он принимается дергать ручку двери, но она не поддается, только щелкает, как незаряженное ружье.
– Погоди, – произносит водитель, голос его звучит отрывисто и гулко. – Что-то тут не так.
– Что не так? – Мишаня таращится в зыбкий свет, пытаясь различить хоть что-то, кроме черного силуэта Петькиной тачки.
Патрульная машина медленно, на брюхе, подползает к разрыву между толстыми стволами. Наконец она останавливается, будто испускает дух, водитель поворачивает ключ в замке зажигания. Мишаня снова дергает за ручку двери, она снова не слушается его.
– Выпустите меня!
– Здесь оставайся, – шепчет водитель, нетвердым движением вынимая из крепежа рацию.
Он выходит из машины, захлопнув за собой дверь; пассажир следует за ним – так быстро, что Мишаня даже не соображает спросить его, что происходит. Раздается щелчок центрального замка.
Он снова смотрит туда, где от мокрой примятой травы отражается миллионом глаз свет фар. Сначала на верхушке валуна он замечает свои кроссовки. Паленый логотип «Адидас» ярким красным цветком проступает на пятке от дождевой воды. А потом взгляд его цепляется за другую пару обуви, ниже, на траве, пятками вверх. Отцовские резиновые сапоги. И ноги в знакомых штанах с лампасами.
– Петька! Я приехал! Петька! Ты что, пьяный? Порулить-то дашь?
Мишаня опять теребит ручку двери, одной, другой, потом перелезает вперед на водительское сиденье, выдергивает непослушными ватными пальцами гвоздик замка, почти что вываливается на траву лицом вниз, кое-как поднимается на ноги и подбегает к мужикам, которые стоят, безмолвно уставившись на лежащего ничком Петьку.
– Петька! Ты спишь? – Мишаня бросается к нему, но его ловит за капюшон мужик в шапке.
Водитель, зажав в кулаке рацию, легонько пинает грязным рабочим ботинком Петькину лодыжку.
– Диспетчер, это сорок два ноль пять. С полицией соедините.
– Вы его арестовывать будете? Он же спит! Подумаешь, напился в лесу, – тараторит Мишаня, пытаясь высвободиться из рук пассажира.
Наконец ему удается выскользнуть из куртки, за которую его держит мужик, он одним скачком оказывается возле брата и хватает его за плечо.
– Парень, ты че творишь? – раздается позади него встревоженный окрик.
– Мать честная, не смотри. – Мужик в камуфляже сгребает Мишаню в охапку и как-то по-отцовски втыкает его лицом в свою пропахшую потом и табачиной куртку.
Но Мишаня уже увидел, этого уже никак не отмотать назад. В свете фар кровь кажется черной и блестящей, как спина у гадюки. Лица у Петьки больше нет, только бурое размазанное нечто, похожее на водоворот. А дальше, ниже, красными и черными лоскутами повисло что-то и вовсе невообразимое. Только кулак у Петьки чистый, а из него торчит порванная цепочка с его нательным крестом.
– Это волки, видно, – ошарашенно произносит водитель.
– Да господь с тобой. – Мишаня слышит голос, глухо звучащий внутри диафрагмы. – Здесь последнего волка в девяносто седьмом застрелили.
Настя
Марианна тщетно пытается не обращать внимания на гул лампы дневного света у себя над головой. Если выключить ее, аудитория утонет в сонном полумраке, а ей нужны их мозги. Она как зомби, она хочет успеть съесть их мозги, пока они еще молоды и пригодны хоть для чего-то.
– В основе характера чаще всего лежит страх. И в зависимости от того, что это за страх, вокруг него, как жемчужина вокруг песчинки, формируется личность. Личность, которая чаще всего не что иное, как защитный механизм от этого страха, – произносит она поставленным учительским голосом, а потом, в поисках хотя бы одной-единственной пары глаз, переводит взгляд на аудиторию.
Это последняя пара и для нее, и для этих третьекурсников. За окном в уголках двора начинает клубиться влажный искристый сумрак. Впрочем, сейчас конец октября и в Петербурге вообще почти всегда темно, чему тут удивляться.
Кто вообще придумал поставить ее семинар на это время? Немудрено, что большая часть студентов в этой аудитории ей совершенно незнакома. Впрочем, есть и постоянные посетители. Например, та девочка, которая всегда опаздывает ровно на пять минут и не расстегивает пальто, даже когда с наступлением отопительного сезона в аудитории стало невозможно дышать. Тихая и бесцветная, как мотылек, с серебристо-серыми волосами и такими же глазами. Та девочка, с которой ей нужно поговорить о чем-то важном, если только она перестанет исчезать из аудитории сразу после лекции, не оставляя Марианне ни единого шанса. Где же она?
Настя, будто услышав ее мысли, тут же опускает лицо в конспект. Она почти физически ощущает, как по ней скользит цепкий глаз Марианны Арсеньевны, будто луч фонаря в темноте. Она выжидает. Слушает, как мягким шагом преподавательница пересекает аудиторию, раздается щелчок, затем – всхлип открывающейся форточки. Настю обдает волной холодного речного ветра, она подставляет ему свою длинную белую шею, как для поцелуя, но тут же, опомнившись, снова горбится над конспектом. На секунду ей кажется, что Марианна заметила ее и сейчас что-то скажет. Почему-то в последний месяц она все время смотрит на Настю, будто знает какой-то из ее секретов. Она замирает, в стотысячный раз вырисовывая на полях своей исписанной мелким убористым почерком тетради один и тот же символ: пологая гора и встающее над ее верхушкой круглое черное солнце. Фух, пронесло. Шаги удаляются.
– Мы говорим о фундаментальных страхах, – медленно чеканит преподавательница.
Настя решается поднять голову, выглянуть из своего укрытия. К этому моменту Марианна уже переместилась на свое любимое место у края кафедры, облокотившись на нее спиной.
– Таких страхов девять, – продолжает она. – Но в литературе чаще всего встречаются лишь несколько. Возьмем пример: страх быть нелюбимым. На положительном конце спектра мы видим типаж Марии Магдалины, безропотной последовательницы, помощницы, обожательницы. Тогда как на противоположном конце… кто-нибудь попробует привести пример? – Она заговорщически прикрывает рот рукой. – И черт с ней, с классикой. Давайте обратимся к чему-то посвежее. Ну?
Марианна с тоской обводит взглядом полупустую аудиторию, полную смотрящих кверху, как грибы после дождя, макушек.
– Кейти Бейтс? – Настя и сама не понимает, как решилась сказать это вслух.
– Я не слышу, погромче. – Взгляд выпуклых темных глаз Марианны останавливается прямо на Настином лице. – Я оглохла под старость лет. И, может, вы встанете?
Настя поднимается, задевает рукавом пальто тетрадь, та летит на пол. Кто-то прыскает от смеха.
– Кейти Бейтс из «Мизери» Стивена Кинга, – повторяет Настя, но ненамного громче: язык прилипает к небу, и голос выходит какой-то дурацкий, детский.
– Умница, Анастасия. А вам, лентяям, пример.
Все как один поворачивают голову к девочке в туго застегнутом пальто. Марианна никого и никогда не хвалит.
Настя чувствует, как к ее лицу приливает кровь, – она знает ее имя? Откуда? Почему? Ей хочется высунуть голову в окно, под дождь. Она никому и ни в чем не может быть примером, что за чушь.
Как только Марианна отводит от нее глаза, она тут же плюхается обратно на сиденье, кладет голову на холодную лакированную поверхность парты и смотрит в пелену дождя. Там, на середине залитого желтым светом фонаря факультетского дворика, чернеет одинокая фигура.
Марианна продолжает:
– Кейти хочет заботиться о своем возлюбленном, но, когда он взбрыкивает и пытается бежать, она чувствует себя отвергнутой и причиняет ему… боль. Обратная сторона героя-помощника – коварный манипулятор. Он ищет любви больного человека, с которым легко будет выстроить зависимые отношения. – Преподавательница обводит взглядом аудиторию. – К следующему разу с каждого буду ждать по примеру, и чтоб ни одного повторяющегося, договаривайтесь как хотите.
Через аудиторию проходит волна неодобрительного рокота.
– Двигаемся дальше. Фундаментальный страх зла. Извне и изнутри себя.
– Это как продать душу дьяволу? – доносится с последней парты.
В этот момент гудящая лампа дневного света над головой Марианны мигает, и аудитория взрывается зловещим хохотом.
– Видите, факультетские призраки с нами согласны, – с улыбкой произносит Марианна и продолжает: – Те, кто боится зла в себе, становятся непримиримыми перфекционистами, которые систематически истребляют это зло любой ценой, находя его воплощение вовне. Чаще всего – его ложное воплощение. Причем для каждого понятие зла субъективно. Например, время. Для меня время – зло, потому что я не успеваю дать вам весь материал, ну а для вас… Это каждому лично решать, когда сессия придет.
Аудитория смеется, кто-то в шутку крестится. Настя смотрит на это стадо и испытывает нечто похожее на стыд оттого, что она его часть, а еще тоску оттого, что по-настоящему ей никогда не стать его частью. Особенно теперь, когда она – «пример», любимчик преподавателя не пойми с чего. Настя снова переводит взгляд за окно, но там только дождь и желтые блики фонаря на мостовой.
– И последнее, – продолжает преподавательница. – Страх за свою целостность. Иначе говоря, страх за свой рассудок. Он заставляет нас сомневаться в реальности мира вокруг. Он может быть огромной движущей силой в герое. Силой, ведущей его к саморазрушению.
Внезапно Настину голову заполняет вибрирующий гул лампы дневного света, пальцы начинают потеть и становятся ватными, негнущимися. Ручка выпадает из рук и катится по полу. Звук кажется Насте искаженным и замедленным, как на зажеванной пленке.
Она поднимает глаза на преподавательницу, но та смотрит в окно. Настя переводит взгляд на то, чем поглощена Марианна. Под фонарем подлетает вверх и снова с силой бьется об землю, как выброшенная на берег рыба, чей-то вывернутый наизнанку черный зонт.
Дождь такой сильный, что больше нет ни реки, ни Медного всадника, ни Адмиралтейства с его острым золотым шпилем, даже серое пятно Кунсткамеры еле-еле просматривается через пелену. Границы вселенной сузились, есть только пузырь остановки, как желток, спрятанный в яйце.
Под козырьком прячутся шесть человек, в основном студенты. За неделю непроглядных ливней набережная превратилась в реку. От каждой проезжающей машины все жмутся к стенке, плотно, как узники перед расстрелом; кто-то даже забирается с ногами на лавку. Радужные мазутные капли долетают до Настиного пальто, покрывая подол узором грязных созвездий.
Вот опять, думает Настя, как ни крути, со всеми, но не такая, как все. Все ждут троллейбус номер одиннадцать до метро и по домам. Настя ждет машину, за ней должна заехать Катя. Она работает на Васильевском, возле Гавани, и по понедельникам им по пути до Настиного дома.
Высматривая во мгле Катину крошечную красную машину с непонятными непитерскими номерами, Настя вспоминает, как они познакомились. Все началось как раз с этой маленькой красной машинки. Постепенно в ушах у нее вместо дождя начинает играть музыка, которую она слушала тогда, в день их знакомства, в машине у Кати.
Это было почти год назад. День был такой же промозглый, гнилой изнутри. Но ехать было надо, и Настя села в электричку и отправилась на Ковалевское кладбище. Со смерти бабушки прошло сорок дней. Купив на последние сто рублей ветку убогих пластиковых пионов, Настя поплелась по дороге вдоль железнодорожных путей. У ворот кладбища она потрепала по холке уже знакомого ей с похорон куцехвостого серого пса, угостила его черствой сосиской в тесте из университетской столовой. Потом зашагала по аллеям, шепотом читая странные фамилии на надгробиях, представляя себе, какими эти люди были при жизни и от чего умерли, и неловко отводя глаза от встречных посетителей, заставших ее врасплох за болтовней себе под нос. Пройдя несколько кругов и промочив кеды, она наконец нашла бабушкин адрес. Она слегка улыбнулась тому, что даже здесь у людей есть адреса и, наверное, она могла бы не тратить деньги на электричку и пионы, а отправить открытку.
Несколько минут она стояла и смотрела на размытую по краям дождями кучу песка, под которой в узеньком обитом фиолетовым дерматином гробу покоилась ее маленькая тихая бабушка. Надо было что-то сказать, но Настя только уронила привычное «привет, ба», поклонилась, дотронулась пальцами до земли и воткнула пластмассовый черенок цветка в песок. Ей не было грустно. Летом они с бабушкой ездили на кладбище почти каждый месяц, к деду, которого Настя никогда не знала, и это всегда отчего-то было похоже на праздник: ранний подъем, бутерброды, завернутые в фольгу, сумки с рассадой цветов. Как будто в гости отправиться. Бабушка ходила на кладбище к живым, не к мертвым – поболтать, выпить чай, навести уют. Мертвый дед жил в их захламленной квартире в виде недоделанных скульптур в его мастерской, фотографий с черным уголком и бабушкиного свадебного платья, которое висело в шуршащем полиэтиленовом чехле в глубине платяного шкафа, струящееся и истлевшее, как привидение. А здесь, среди пения птиц и шуршащей листвы деревьев, о смерти думалось куда меньше. Настя присела на ствол повалившейся от ветра березы поболтать и съесть привезенную из города пачку мармеладных медведей – все, что нашлось у нее в шкафу на кухне.
На обратном пути начал накрапывать дождь, кладбище совсем обезлюдело. Тогда-то Настя и заметила маленькую красную машину и снующую вокруг нее высокую кудрявую девушку с мобильным в руке.
– Здрасьте, – неловко бросила Настя, когда хозяйка красной машинки поймала ее взгляд.
– Здравствуйте, девушка, – тут же оживилась незнакомка. – Вы мне не поможете? У меня машина в грязи завязла, не выехать никак.
Настя нахмурилась и вопросительно глянула на девицу: она что, думает, что Настя будет толкать? Та будто прочла ее мысли.
– Нет-нет, не толкать. Позвонить. У меня села трубка, а тут есть служба, они помогут.
– А-а. У меня на телефоне денег нет, простите, – соврала Настя, подумав о том, сколько минут продлится звонок и сколько вообще будет этих звонков, если у девушки даже номера службы эвакуации нет.
Незнакомка горестно всплеснула руками.
– Вот же невезуха.
Настя двинулась дальше, стараясь обходить особо глубокие лужи. Дойдя почти до самого поворота, она оглянулась на девушку, которая все еще стояла под дождем. Настя устало вздохнула, заранее понимая, к чему все идет.
– Это все твои проделки, ба, – прошептала она себе под нос. – Раз я не могу поставить тебе памятник на могилу, не продав свою почку, значит, надо строить нерукотворный с помощью добрых дел, да? Ну конечно, разбежалась…
Обернувшись, Настя крикнула:
– А может, все-таки толкнем?
Конечно, лучше было бы дать ей потратить последние деньги на телефоне, чем добровольно залезать по колено в грязь, думала Настя, сидя на переднем сиденье маленькой красной машины. Кеды были, скорее всего, убиты насмерть. Зато остроносая кареглазая Катя оказалась классной и предложила подвезти до города. В машине у нее было тепло, пахло манговой елочкой и играла музыка, та самая, которая сейчас, на остановке в дождь, звучит у Насти в голове. На Ковалевском она навещала отца. С тех пор прошел год, и они были неразлучны.
– Ты уснула? Настя! Але! – кричит из открытого окна Катя, притормаживая у остановки. Настя едва успевает стряхнуть с себя летаргию воспоминания. – Тут нельзя останавливаться вообще-то!
Настя закрывает голову тряпочной сумкой с книгами и бросается в открытую дверь с пассажирской стороны. Она залетает так быстро, что умудряется удариться лбом, смеется, закидывает сумки на заднее сиденье. Красная машина трогается, подняв полчище брызг, которые на мгновение замирают в воздухе, и отражается в них тысячей божьих коровок, застывших в полете. Ни Настя, ни Катя не замечают сквозь густую завесу дождя одинокую фигуру, чернеющую на другой стороне дороги.
– Настя, ну я не могу, этот аромат, он меня с ума сводит. – Катя наклоняется и вдыхает запах Настиных волос. – Ну как ты можешь так?
– Я ничего не чувствую, – пожимает плечами Настя, расстегивая пальто.
Под ним на ней надета черная футболка с эмблемой кофейни. Настя работает там уже год, с тех пор как не стало бабушки.
– Нападет на тебя какой-нибудь вампир-кофеман, этим все и кончится, – смеется Катя. – А если серьезно, то почему ты не переодеваешься?
– Не успеваю я. И так опаздываю на лекцию каждый раз.
– Ты, конечно, феномен, Насть, ни одного прогула и работа еще. Ты вообще когда-нибудь спишь?
– Периодически.
– Ты так себя доведешь до дурки от переутомления, – со вздохом отзывается Катя.
Настя усмехается, тихо и невесело.
– А я с парнем познакомилась, прикинь! – перескакивает на другую тему Катя.
– Да ладно.
Иногда Насте кажется, что эти подвозки по понедельникам только и нужны Кате, чтобы поделиться с Настей своими обычно не слишком успешными, но очень детально описываемыми любовными похождениями.
– Ага. Угадай где?
– На работе?
– А вот и нет. «ВКонтакте».
– Это бар?
– Ох, шутница! Юмористка! То, что ты живешь в каменном веке и не регистрируешься в соцсетях, не значит, что все остальные должны вместе с тобой.
– М-м.
– Ты не волнуйся, я и тебе страницу сделаю.
– Не надо, у меня на это времени нет.
– Ох ты, важная она какая. – Катя высовывает язык. – Нет у нее времени на соцсети. А чем ты на работе занимаешься вообще тогда?
– Работаю.
Катя закатывает глаза.
– Так и что этот парень?
Катя пускается в подробный красноречивый рассказ, пока Настя незаметно дремлет, стараясь не закрывать глаза, как кошка.
Дождь обычно рано или поздно прекращается, есть у него такая особенность, но только не в Петербурге, нет. Здесь он не заканчивается, просто растворяется в воздухе, как сахар в чае, делится на мириады невидимых частиц, которые ты вдыхаешь и закрываешь свой зонт. К этому Настя привыкала не один год.
Катя высаживает ее на Песочной набережной. Им еще повезло, проскочили пробки. Она целует Настю в щеку и берет с нее обещание немного поспать и забить хоть раз на домашку. Они обе знают, что ни на то, ни на другое шансов нет. В этом, иногда думает Настя, и состоит смысл дружбы: если сделать ничего нельзя, то надо хотя бы назойливо повторять очевидное, пока не дойдет.
Настин дом, один из немногих в этом городе, имеет собственное имя – Дом художников. Сталинка из бурого камня с высокими летучими окнами в корпусе мастерских, размашистая и зловещая. Квартиры там выдавали только членам Союза художников, а в нем как раз состоял муж Настиной покойной бабушки, которого она никогда не встречала. Ничего выдающегося, говорила про него бабушка, только умел нравиться людям, поэтому ему часто заказывали разные скульптуры для парков и фойе станций метро, в основном Ленина и невозмутимых пионерок с развевающимся на несуществующем ветру каре.
Обогнув правое крыло дома, Настя шагает в темноту двора. Внезапно сумрак над ее головой разрывает тревожный взмах голубиных крыльев. Настя проглатывает воздух, кашляет и, отдышавшись, идет дальше, к подъезду, самому дальнему, наискосок, в углу. Перепрыгивая через лужи, она добирается до двери и прикладывает к магнитному кругу синий язычок ключа. Раз-два-три. Замок срабатывает не сразу, он дешевый, китайский. Настя оборачивается в полумрак двора – никого, только поблескивают панцирями, как большие плоские жуки, припаркованные «елочкой» машины. По привычке она проверяет свет в окне дедовой мастерской – в последние месяцы, перед вторым инсультом, бабушка любила забредать туда и сидеть на подоконнике среди пионерок, разговаривая с умершим дедом.
Наконец дверь поддается. Вдохнув знакомый застывший дух подъезда, где живут почти что одни старики, Настя взбегает вверх по ступенькам до лифта. Этот запах внушает покой – в этом доме с ней никогда ничего не случится. Кнопка под ее пальцами загорается мигающим красным глазком, лифт трогается и медленно движется вниз с величественно гулким кашлем, как вежливый старик, который хочет привлечь к себе внимание. Он допотопный, с решеткой и железной дверью, из-за которых у детей развиваются фобии. Соображает он долго. Настя закрывает дверь и прислоняется к стенке, готовясь неспешно подняться на последний этаж, когда лифт, кашлянув, замирает и кто-то начинает теребить ручку. Сквозь двойную решетку Насте не разглядеть лица, как будто там никого нет и дверь ходит ходуном сама по себе. Она зажимает кнопку, снова и снова, но лифт не двигается. Внезапно дверь распахивается.
– Ох, тут кто-то есть, а ты ломишься, – бормочет пожилая женщина, схватив за руку девочку лет пяти. – Простите нас.
Настя только кивает, втыкая ногти в мякоть ладони так, чтобы стало больно и прошло ощущение паники, от которой напрягся каждый мускул в ее теле. Она мало спала накануне, снилась какая-то чушь, потом встала в шесть. В такие дни она всегда чувствует себя дергано и будто в мутном пузыре, отделяющем ее от реальности, как грязное стекло в автобусе со следами чужого дыхания. Она хочет домой, на старый раскладной диван, в запах пыли и полироли для паркета.
– Бабуль, а можно я нажму на кнопку, ну пожалуйста?
– Нажми.
Женщина с грохотом захлопывает за собой дверь лифта, Настя вжимается еще глубже в угол, пока маленькое пространство заполняется незнакомым шумом и запахом.
– А какую?
– Третий.
– Это какой?
– Ну посчитай на пальчиках.
В этот момент Настя не выдерживает и тыкает пальцем в кнопку. Женщина бросает на нее колкий взгляд.
– Извините.
Девочка поворачивается к Насте, и ее лицо искажается в кривой гримасе, совсем не детской, а по-настоящему злой.
– Тетя нажала! Плохая-плохая тетя. – Девочка смотрит на Настю снизу вверх. На лице у нее рисунок, что-то вроде кошачьей маски, розовый нос и усики, такие делают на детских праздниках. – Ты плохая. Ужасная. Злая тетя.
«Я знаю», – чуть было не вырывается у Насти, но она проглатывает слова и отворачивается в угол.
– Кристина, успокойся, пожалуйста, – тянет ее за руку бабушка. – Помолчи.
– Почему лифт не едет?
– Он думает.
– Это из-за этой тети, она должна выйти. – Девочка показывает пальцем на Настю.
Лифт наконец трогается.
– Бабуль, я не хочу ехать с плохой тетей. Ты плохая, ты плохая! – Девочка начинает топать и раскачивать кабину. Женщина хватает ее за руку.
– Кристина, давай играть, – говорит бабушка. – Слушай внимательно, это заклинание. Ехали бояре, кошку потеряли, кошка сдохла, хвост облез, кто слово скажет, тот ее и съест!
Девочка распахивает на бабушку глаза и хочет что-то сказать, но та подносит палец к губам.
– Кошка сдохла, хвост облез, кто слово скажет, тот ее и съест.
Настя чувствует, что задыхается. В лифте совсем нет кислорода. Она прижимается ладонями к стенке, в этот момент лифт со щелчком останавливается, Настя хватается за ручку двери и едва успевает выскочить прежде, чем ноги ее становятся совсем ватными. Плевать, что это чужой этаж, дальше она идет по лестнице.
Отперев дверь, не разуваясь, она бежит в бабушкину комнату, роется в ящиках с лекарствами, пока не находит маленький белый пузырек. Она не знает, что это за препарат, название ничего ей не говорит, но его давали бабушке в самом конце, когда та, не узнавая уже внучку в лицо, истошно звала деда. Теперь его принимает Настя, когда ей совсем плохо, по четвертинке под язык – и пол с потолком перестают меняться местами. Она даже может уснуть, хотя бы на пару часов, без снов.
Так было не всегда. Раньше, пока была бабушка, у всего был смысл. Сначала она заботилась о Насте, а потом – Настя о ней. А теперь, когда Настя осталась одна, что-то у нее в голове сломалось. Конечно, в глубине души Настя знает, что все началось гораздо раньше. Как соринка в глазу или пузырек воздуха в гладкой поверхности свеженакрашенного ногтя – оно всегда было там, это странное чувство пустоты внутри и обреченности, сменяющейся паникой.
Тяжело дыша, Настя сбрасывает одежду и забирается в душ. Сначала она сидит на дне ванны, позволяя струе просто бить себе в макушку и заглушать мир вокруг. Потом, когда таблетка начинает действовать, она встает, берет мочалку и мыло, трет себя густой пеной, пока не соскребет с кожи все до последней частички кофейного запаха. Когда-то она так любила его, а сейчас даже не чувствует. Так бывает со многими вещами в жизни, думает она: ты впитываешь их в себя со всей любовью, на какую только способен, но они неумолимо перестают иметь значение.
Она намыливает свои светлые волосы, почти такие же бесцветные, как и глаза. Когда грохот воды в ушах утихает и она выдавливает на ладонь бальзам, за дверью раздается скрип половиц. Настя закрывает кран и прислушивается, бальзам длинными жирными каплями сползает ей по запястью. Тишина. Показалось, почудилось. Это старая квартира, полная хлама, она живет своей жизнью. Настя снова открывает воду, ловит сбежавшие капли бальзама, мажет ими волосы и ждет пять минут, как сказано на бутылке. Проходит около трех, когда ручка двери в ванной комнате начинает дергаться. Настя замирает.
Не закрывая воды, она выбирается из ванны, оборачивается в полотенце и подбирает с пола единственное, что похоже на оружие, – допотопный чугунный утюг, который стоит под ванной с бабушкиных времен. Она бесшумно открывает замок, толкает дверь и шагает в полумрак пустой квартиры. Капля воды со звуком, кажущимся ей грохотом, приземляется с ее волос на паркет.
– Господи, Артур, – вдыхает она со свистом.
Он выходит из кухни с чашкой воды в руке и смотрит на нее, удивленно вскинув бровь.
– Ты чего?
– Как ты сюда попал? – Все силы вмиг покидают ее, и она стоит посреди коридора мокрая и озябшая, ну дура дурой.
– Ты дверь не заперла.
– А чего в душ ломишься?
– Я не ломился. Услышал, что ты там, и на кухню пошел.
Настя смотрит на него не моргая и наконец ощущает тяжесть утюга в своей руке.
– Да шутка же! – расплывается в игривой улыбке Артур. – Я думал, вдруг ты и там не заперла и это какая-то игра.
Настя закатывает глаза. Осушив чашку, Артур ставит ее на стол и подходит к Насте.
– А что это тут у нас? – Он нащупывает в ее руке утюг и разжимает ее пальцы. – Фига себе он тяжелый. Таким и убить можно.
Настя изображает улыбку. Ей хочется, чтобы это было шуткой, чтобы это было игрой, поэтому она делает вид, что это и правда так. Он не должен догадаться, с каким трудом ей дается просто делать нормальное лицо, а не вскрикивать от ужаса при каждом шорохе. Он не должен знать, что она конченая. Иначе он уйдет, как ушли все, кто был в ее жизни.
– Бойся, – произносит она, вымучив слабую улыбку.
– Боюсь. – Он обвивает ее руками. – У меня фобия голых мокрых девушек с утюгами.
Он прижимает ее к себе плотнее, она извивается в его руках.
– Я не голая, я в полотенце.
– А сейчас?
Он сдергивает с нее ткань, как скатерть со стола, накрытого на обед. Она застывает, ловя в запотевшем зеркале свое бледное отражение, и тут же отводит взгляд. Иногда ей кажется, что с годами она стала походить на выцветший фотоснимок себя настоящей.
– У меня еще гора домашки, и надо… – протестует она, чувствуя на себе его руки.
– А я совсем ненадолго, – перебивает он, – просто проведать перед работой.
– И я бальзам с волос не смыла, – отворачивается от поцелуев Настя.
– И хорошо, так он лучше подействует.
– Сегодня такой странный день.
– Он уже закончился. – Артур целует ее в уголок рта. – Я пришел уложить тебя спать. Пошли. – Он берет ее за руку и ведет в большую комнату, на разложенный диван под висящей в позолоченной раме свадебной фотографией бабушки и дедушки.
Когда Настя просыпается, Артур уже ушел. Он и правда заходил совсем ненадолго, перед работой. Он бармен в одном из модных мест в центре. Он любит шутить, что она работает бариста, а он барменом и им не суждено быть вместе, потому что они живут в разное время суток.
Вообще они не живут вместе. Артуру не нравится бабушкин хлам, которым завалена квартира, и отсутствие метро рядом. А Насте претит мысль о том, чтобы вынести все на помойку. Ведь все эти альбомы, сундуки, газетные вырезки и стопки фотографий и недовязанных шалей – это все, что осталось ей от бабушки, это и есть бабушкина жизнь. Иногда она думает перетащить все в мастерскую деда в другом крыле дома, но ей страшно ходить туда одной. Тем более Артур все равно ночует с ней как минимум четыре ночи в неделю.
Артур старше, у него планы, амбиции, мысли больше одного предложения в длину. Насте кажется, что она недостаточно хороша для него. Он с отличием окончил английскую филологию в своем родном городе, где-то на Волге, и работает барменом только ночью, а днем дает частные уроки школьникам, рассказывая им, что Лондон из зе кэпитал оф Грейт Британ. Когда Настя увидела его впервые, ей показалось, что такой парень, высокий, голубоглазый, с блестящими вьющимися волосами, никогда не будет с ней. Не потому, что она считала себя некрасивой – нет, цену себе она знала, просто предпочитала оставаться незаметной в своем мешковатом пальто и с волосами в пучке, как у отличницы. Она понимала, как привлечь его, но не верила, что он может задержаться с ней надолго, потому что никто и никогда не задерживался, ни парни, ни подруги, все всегда ломалось. Что-то внутри заставляло ее все ломать.
Поэтому, увидев Артура, Настя не стала даже начинать разговор с ним, превратилась в невидимку. Она была уверена, что сам он никогда не обратит на нее внимания. Но он обратил, она поняла это по счету за их с Катей коктейли – они выпили по два, а взял он с них только за один. Сначала Настя подумала, что дело в Кате, но потом у Артура начался перерыв, и он подошел прямо к ней и улыбнулся только ей, будто бы Настя стояла у бара одна, а не с подругой. Это было через два месяца после бабушкиной смерти, Настя еще не успела привыкнуть к гулкому звуку пустой квартиры, поэтому она позвала его к себе еще до того, как он впервые ее поцеловал, но мосты оказались разведены, и они пошли гулять по промозглому центру, и все каким-то необъяснимым для нее образом сложилось к лучшему. Они были вместе со дня первой встречи, уже без двух месяцев год. Каждый день этого года она ждала, что все вот-вот должно рухнуть.
Артур ушел, пока она спала. Настя смотрит в потолок, отблески фар заехавшей во двор машины обводят на потолке рисунки по трафарету бабушкиного полувекового тюля. На часах почти полночь, но голова ее кажется свежей, утренней. Она думает, что надо бы сделать домашку, и выстирать форму, и еще… Настя выпутывается из простыней, быстрым шагом идет на кухню и открывает холодильник. Оттуда на нее тоскливо смотрят пожелтевший по краям сыр в нарезке и недопитое молоко. Надо идти в магазин.
Она одевается, набрасывает пальто, сует ноги в бабушкины разношенные зимние боты – их зашнуровывать не надо – и спускается вниз.
До круглосуточного магазина минут десять, налево из двора, потом направо. Настя почти вприпрыжку срезает через Вяземский сад и через пять минут уже оказывается на ярко залитом светом желтых фонарей Каменноостровском проспекте. Машин почти нет – вечер понедельника, – людей тоже. Дверь супермаркета открывается с брякающим звуком колокольчика, который растворяется в попсовой мелодии, играющей из динамика где-то в конце зала. Кассирша провожает Настю сонным взглядом и возвращается к журналу со свадьбой знаменитостей на обложке. Настя идет по коридору мимо хозяйственных товаров – обычно это все где-то рядом, ну или поблизости. Она медленно движется, сканируя глазами ряды упаковок и мурлыкая себе под нос мотив песни на радио. Внезапно мелодия прерывается вереницей хриплых помех, как будто у кого-то вот-вот зазвонит мобильный. Настя поднимает глаза и оборачивается. Ряд полок просматривается до самого конца, где стоят морозильные камеры. Она – единственный посетитель.
Пип. Пип. Пип. Кассирша проводит банку за банкой по сканеру, не отрывая глаз от статьи с подборкой нарядов звезд на Хеллоуин. Их шесть одинаковых, она могла бы сделать все гораздо быстрее, думает Настя, когда штрих-код на банке номер пять отчего-то не читается. Кассирша поднимает глаза на Настю всего на долю секунды, и та понимает, что это ее проблема.
– Пусть будет пять, значит. – Настя прикусывает губу.
Кассирша даже не кивает в ответ, а только слюнит кончик пальца, перелистывает страницу, другой рукой протягивая Насте чек.
Настя оставляет чек так и висеть зажатым между толстыми пальцами кассирши, складывает банки в рюкзак и уходит, звякнув колокольчиком.
На улице безлюдно. Настолько, что Насте становится слегка не по себе и она прибавляет шагу. Неожиданно ее почти сбивает с ног толпа девиц, высыпавших на улицу после того, как потух свет в соседнем баре. Все на каблуках и в тонюсеньких колготках, несмотря на пронизывающий почти уже ноябрьский ветер. К запястью одной из них привязаны два воздушных шарика с цифрами 2 и 1. Тут же, откуда ни возьмись, появляется и притормаживает рядом дорогая черная машина, завязывается веселый разговор.
Запахнув пальто и подняв воротник, Настя спешит повернуть с Каменноостровского налево, а оттуда на улицу Грота, решив на этот раз не срезать через сад. Похолодало, с реки поднялся туман, делая контуры знакомых предметов расплывчатыми.
Зайдя во двор, она останавливается около до отказа забитой мусорными пакетами помойки и замирает, прислушиваясь.
– Кис-кис-кис, – шепчет она в темноту. Тут же из зеленого чрева помойного бака слышится шелест полиэтилена.
Котов шесть. У них нет имен, но трехцветный и рыжий – дети полосатой кошки с подпалинами и кота из соседнего двора. Всего их родилось четверо, но двое других не выжили: одного случайно переехал сосед, второй просто пропал. Здесь живут оставшиеся двое, еще подростки, и сама кошка-мать. Трое других, как подозревает Настя, тоже ее дети, но кто их разберет.
– Ну простите, что так поздно. Я уснула, – шепчет она, скидывая с плеча рюкзак.
Коты танцуют вокруг ее ног, один из них, самый мелкий, одноглазый, мурлычет так громко, что Насте кажется, он перебудит весь дом.
Она достает из тайника под забором пластмассовые блюдца и наваливает еду, стараясь не порезаться об острые края банок.
– Ну, не толпитесь, всем хватит. – Она склоняется над котами, наблюдая за тем, как жадно, но грациозно они поглощают консервы.
Когда они доедают, большинство разбредается по своим углам двора, но двое, рыжий мурчалка и серая мать, остаются рядом с Настей. Рыжий, вопреки Настиным возражениям, трется о бабушкин сапог, обвивая щиколотку хвостом и выгибая спину, а серая сидит и смотрит на Настю, в ее зеленых глазах яркой точкой отражается свет фонаря на улице Грота. Так смотрит, будто насквозь видит. Насте не выдержать этого взгляда.
– До завтра, – шепчет она в темноту и идет к парадной.
Нужно обязательно прочитать хотя бы вводную статью к тексту, думает она, вспоминая о первой паре – русской литературе со старым профессором-набоковедом, послушать лекции которого приезжали иногда даже студенты из-за границы.
Настя достает ключ из кармана и подносит его к металлическому кружку магнитного замка. Интересно, форма высохнет до утра? Высохнет, если повесить на батарею. Внезапно позади нее раздается тихий шорох.
– Рыжий, ну не возьму я тебя домой, ну прости меня. – Она оборачивается. – Там ба…
Из дымки на нее движется черный силуэт. Он все ближе, прорисовывается сквозь морозную речную мглу. Так близко, что она может разглядеть высокие резкие скулы, виток черных волос, прилипших ко лбу, и изогнутую линию губ, произносящих чье-то чужое имя.
– Ну привет, Стюха.
– Вы обознались. – Она принимается лихорадочно тыкать ключом в магнит.
– Ты совсем другая стала. – Он делает шаг вверх по ступенькам, полы его длинной серой шинели бьются на сквозняке, как голубиные крылья. – Кошек кормишь, кофе варишь. Фамилию сменила.
Свет лампочки над дверью, болтающейся на ветру, на миг освещает его лицо, угловатое, холодное, хищное.
– Волосы другие, – продолжает незнакомец. – Тебе идет.
Он поднимает руку в длинном сером рукаве и тянется к Насте, она делает шаг назад, последний, отступая к самой стене. В этот момент ключ наконец находит замок. Раз-два-три.
Он дотрагивается пальцами до ее виска, заправляя за ухо выбившуюся прядь. Она ловит его взгляд. Через тело ее тут же проходит колючий болезненный спазм.
– Уходи, – шепчет Настя, а потом кричит, оглушительно, на весь двор: – Уходи отсюда!
– Что ж ты так, Стюха…
– Я не она, понял?
Дверь захлопывается прямо перед его лицом.
Взбежав наверх, Настя запирается на щеколду и задергивает занавески. Ей страшно смотреть в окно, вдруг он все еще ошивается там во дворе. Надо сказать кому-то.
Она ходит кругами по большой комнате, вертя в руках телефон, потом набирает полицию, слушает что-то по автоответчику, вешает трубку, листает список контактов. Артур. Нет. Артур ничего не знает и не должен узнать. Она даже представить себе не может, как начать рассказывать ему о таком. Это будет конец, всему и навсегда.
Она опускается на пол и закрывает глаза, телефон плотно зажат в лежащей на груди руке. Вдруг откудато из памяти всплывает номер, короткий, городской, она не набирала его уже, кажется, тысячу лет, но он навсегда засел в памяти – столько раз она прокручивала эти цифры на старом аппарате, висящем на стене в коридоре рядом с вешалкой. В какой-то другой жизни.
Она садится на пол и набирает междугородний код и пять цифр. Потом считает гудки. Один-два-три-четыре-пять.
– Алло. – Сонный голос, она не может понять чей.
– Здравствуйте, а Наташа дома?
– Это я, а вы кто?
– Настя.
– Какая Настя?
– С-стюха, – шепчет Настя.
– Кто?
– Стюха. – На этот раз ей приходится сказать громче.
– Господи, привет. Что случилось? Столько лет…
– Наташа, я не знаю, что делать. Он нашел меня.
– Кто?
– ОН, Наташ, понимаешь, ОН.
В телефонной трубке слышится глухой вздох.
– Когда?
– Сегодня. Только что.
– О господи.
– Он был в поселке? Как он узнал, где я?
– Я не знаю. Но у нас тут кое-что случилось два дня назад.
– Что?
– Петька умер.
– Боже мой. Ужас какой. Как?
– Да говорят, зверь загрыз, на поляне нашли.
– На какой поляне? – Настя чувствует, как комната вокруг начинает кружиться.
– Да на нашей, помнишь? Где тот самый камень.
Вторая глава
Мишаня
Мишане даже не по себе от того, как стойко, совсем без слез, держится мать.
Той ночью, уже такой далекой, будто ее и не было вовсе, завидев на крыльце отделения полиции маленькую, сгорбленную, укутанную в старое коричневое пальто фигурку, он пообещал себе, что не подведет ее. Поклялся, что будет ей плечом, и поддержкой, и чем еще там она всегда хотела, чтобы сначала был его отец, а потом – брат. Конечно, он знает, что не под силу ему перенести ее на руках через эту бездну, которой представляется сейчас ему Петькина смерть, но он должен хотя бы попробовать. А она вроде нормально, не разваливается, спину выпрямила, пироги печет с капустой на поминки, православное радио слушает, даже зеркала черными платками не завесила, как он боялся. Только дед ревет, как медведь, в пропахшей табаком и мочой берлоге, шевелит под одеялом обрубком своей ампутированной ноги и рвется встать.
– Водки мне, Миха, – рычит он, приоткрыв костылем на два пальца обычно плотно закрытую дверь. – Водки мне принеси.
Мишаня через стол ловит взгляд матери – она фыркает, сдувая с глаз прядку седеющих русых волос. И как это он раньше не замечал, какая она стала седая.
– Нет водки, дед, – со вздохом отзывается Мишаня.
– У нее бутылки звенели, когда с магазина пришла. Ты не звезди мне, щенок!
– На поминки это, – не оборачиваясь, бросает мать.
– Так давайте помянем. Че как нелюди-то, мля?
Мать открывает было рот, но тут же закрывает и смотрит на Мишаню. Он не может понять, что это – мольба принять огонь на себя, или усталость, или просто она смотрит в стенку сквозь его голову.
– Завтра помянем, дед! – кричит Мишаня через плечо.
Старик кашляет, отплевывая мокроту, матерясь и трусливо прикрыв рот рукой, и захлопывает дверь, ударяя по ней костылем. На мгновение в квартире наступает тишина, если не считать гнусавого праведника на православной радиостанции.
Матом в доме нельзя – мать запрещает, говорит, богородица свой плащ поднимает над теми, кто ругается, а еще – над теми, кто водку пьет. Эту фразу Мишаня с детства помнит, и всякий раз, когда он робко вставлял крепкое словцо, чтобы сойти за своего с братом и его компанией, его тут же накрывало чувство вины. А еще представлялась Богородица, в плаще как у Чудо-женщины, зависающая в воздухе, с лицом матери и такой красивой фигурой, что ему было сразу и противно, и страшно. Поэтому Мишаня не матерится, водку тоже не пьет. В поселке его считают от этого дурачком, но при брате никогда вслух не скажут. Хотя теперь-то что будет?
Мать громыхает противнем с пирожками, почти заглушая заунывные напевы радио, обжигает палец, шипит сквозь зубы, подставляет розовую подушечку под струю холодной воды.
– Мам, дай помогу.
– Да ну, сама я! – Она отпихивает его плечом.
– Ну блин, а чего звала тогда? – от бессилия вырывается у Мишани, и он тут же хватается ладонью за рот, точь-в-точь как дед.
– Не блинкай!
Она глядит на него всего долю секунды, но во взгляде этом столько незнакомого ему равнодушного холода, что он отскакивает назад, будто сам обжегся.
И тут на него находит что-то такое непонятное, словно он – не он больше. Что невозможно ему больше позволить себе быть тем, позавчерашним Мишаней, который не пошел на помощь брату, а сидел под елкой, зажав уши, пока Петьку на части рвали. Он другой теперь. И раз Петька умер и его не вернуть уже, все, что он, Мишаня, может, – это жить Петькиной жизнью так, как будто он тут. Вот что бы сейчас Петька сделал?
– А блин, мам, – это не мат. – Мишаня шутливо подталкивает ее в плечо. – Ты сама же блины печешь?
Она поднимает глаза, смотрит снизу вверх оторопело, наверное, в первый раз по-настоящему замечая, как вытянулся Мишаня за лето, как он стал хмурить брови, в точности как отец.
– Знала я одного такого, который так оправдывается, – вздыхает она, опускаясь на табуретку. Снова она прежняя, суровая, но родная, чувствует Мишаня. Он кладет руку ей на плечо. Они вообще-то редко обнимаются, в семье у них это не принято, но теперь он чувствует, что так нужно.
Вот сейчас, думает Мишаня, сейчас она начнет рыдать, а он совершенно не знает, что делать. Вот сейчас… но она только строго смотрит на него, потом на обожженный палец, встает, позволяя его руке соскользнуть со своего плеча, и начинает перекладывать пирожки на блюдо.
Мужик в коротеньком замызганном белом халате, расходящемся на огромном пузе, настойчиво сует Мишане в руки какую-то бумажку. Тот с трудом отдирает глаза от черного платка матери, который рябит среди простоволосой толпы, собравшейся вокруг кособокого автобуса службы ритуальных услуг, и берет документ.
– Пацан, але? Ты родственник?
Мишаня ощущает гладкость бумаги в пальцах.
– Родственник.
– Это ваше свидетельство о смерти. Не потеряй, повторно – платно.
Мужик щелчком отшвыривает окурок прямиком в мусорный бак, поворачивается спиной и спешит к двери с надписью «Морг». Глаза Мишани опускаются на листок бумаги. Он сиреневый и блестит гербами, размером чуть меньше тетрадной странички. Мишаня пробегает глазами по строчкам: Савенков Петр Сергеевич… дата смерти…
– Извините! – кричит вдруг Мишаня так, что с крыши срывается пригоршня ворон. – Простите, постойте!
Все головы поворачиваются на него, пока он хватается за почти уже затворившуюся дверь морга и просовывает голову внутрь.
– Чего тебе? – оборачивается на него мужик.
– А п-причина?
Мужик хмурится, машинально одергивая полы халатика.
– От чего умер он? Почему не написано?
– Не пишут это.
– Почему?
– Не знаю, не положено.
– Почему не положено?
– Пацан, ну что ты пристал-то, ей-богу? Тебе не ясно? Множественные рваные раны, перекушенная артерия… тебе мало? Задрали его. Как ты меня вот сейчас.
– А кто задрал-то? Егерь сказал, в лесу нашем волков нет.
Мужик закатывает глаза.
– Егерь твой бухает не просыхая, он жену свою от волка отличить не сможет.
– Но он так сказал. Уверенно очень сказал. В девяносто седьмом последнего…
– А потом по-другому сказал. Да и вообще, разница-то какая. Судмедэксперт свое заключение сделал. Не ходи, Красная Шапочка, в лес. Вот и сказочке конец.
Мишаня машинально тянется пятерней к макушке, но потом вспоминает: его красную шапку мать велела дома оставить, в храм в шапке нельзя.
– Но…
– Дверь закрой, дует мне, – произносит мужик раздраженно.
Мишаня делает шаг навстречу, пытается заглянуть ему в глаза. Неужели он скажет ему правду?
– С другой стороны закрой. Ты че, не понимаешь, сейчас автобус на кладбище без тебя уедет.
– Я понял. Извините. Просто я думал…
Мишаня застывает, уставившись на сиреневый листок.
– Ты тупой, что ли?
– Нет. Не тупой. Последний вопрос, пожалуйста. У него цепочка с крестом была в руке, серебряная…
– Приносим соболезнования и до свидания. – Он делает несколько шагов вперед и легонько толкает Мишаню в плечо, провожая до самых дверей. – Свидетельство не потеряй, повторно – платно.
Пироги у матери вышли гадкие, пересоленные. Но никто, кажется, не замечает этого, кроме Мишани. Остальным водка сглаживает все вкусы, особенно деду, которого мать помыла и прикатила в зал, со всеми, к столу. Они и Мишане налили, но он рюмку свою не трогает, а только размазывает по тарелке остатки кутьи – весь изюм он уже выковырял. Есть не особо хочется, но мать обижать нельзя. Теперь он один у нее.
Весь стол заставлен салатами, которые притащили с утра сердобольные старухи-соседки. Мишаня пытается между всех этих рук, передающих друг другу тарелки и подливающих морс, поймать взгляд своей матери. Но она занята разговором с каким-то белобрысым мужиком, который присоединился к процессии в самый последний момент и долго пожимал ей руки. Лицо у него вроде знакомое, но где Мишаня его видел, он не помнит. От водки белобрысый отказался, но заглотил уже штуки четыре пирожка, будто ему язык от соли совсем не жжет.
– Миха, – подталкивает его под локоть Санек Яковлев, – ты че не пьешь за упокой брата?
– Да я…
– При матери не можешь? – Он смотрит участливо и подмигивает. – Наслышан, какая она у вас. Правда, что она сама шерсть ткет?
– Прядет, не ткет. А так – правда.
– Веретено, значит, есть? Ну ведьма же! – Он ржет, прикрыв рот рукавом, но это не уходит от внимания матери. Не будь здесь этого белобрысого, она бы сказала ему пару ласковых за гоготание на поминках, это уж точно.
Мишаня чувствует, как жар приливает к щекам – надо что-то сказать, заступиться за мать, Саня же ее нехорошим словом назвал. Но он видит, как она поправляет волосы и подкладывает салат в тарелку белобрысому, будто это не поминки, а свидание какое-то. Тогда Мишаня тоже ржет и крутит у виска пальцем, наклонившись почти что под стол, чтоб она не видела.
– Поехали с нами после?
Саня кивает головой в сторону двери.
– Куда?
– Да у нас с пацанами свои поминки. На стиле.
У Мишани в груди начинает жечь – он же ждал этого, всегда хотел, чтобы они пригласили его с ними, Петька, Санек и Васька Финн, их компашка. Только они никогда не звали, а только лошили его, грузились в Васькины разбитые «жигули» и уезжали. Черт знает что они там делали, в этом лесу; он только слышал, как мать потом проповедовала Петьке: неправильно, мол, он живет. Но это все было до того, как он сбежал от них и в город уехал. Неужели правда, раз Петьки нет больше, он, Мишаня, теперь за него и тут тоже?
– Так чего? Наташка, может, вон, тоже поедет. – Саня толкает под локоть девушку рядом с собой, другую Петькину одноклассницу. Она сдвигает две тонкие, как порезы, брови.
– Что еще придумаешь, Яковлев? Я с тобой наездилась, с дураком, спасибо большое. Завтра на работу мне.
Саня тихо с ухмылкой свистит сквозь зубы.
– Че молчишь, Мишка? Ты-то хоть поедешь?
– Да мне надо матери помочь, наверное.
– А ей вон помогают уже, – ехидно посмеивается Саня.
Мишаня поворачивает голову и наблюдает за тем, как белобрысый по-хозяйски набирает на кухне воды в чайник.
– Миха, ну ты тормоз, ей-богу. Я те че, предлагаю с крыши прыгнуть?
– Окей.
– Окей, – прыскает со смеху Санек. – Надо говорить «заметано».
На этот раз мать не спускает им хохот и бросает на него и Санька через стол раскаленный взгляд. Они затихают, понуро уставившись в свои тарелки.
Воспользовавшись моментом, когда мать вышла из-за стола, Мишаня идет на кухню незаметно выкинуть кутью – сколько ни меси по тарелке, меньше ее не становится. Он подходит к стеклянной двери, берется уже за ручку, но мать оказывается там, внутри, а с ней девчонка, которую только что за столом задирал Санек.
– Через два дня, говоришь? – спрашивает мать, сверля собеседницу стальным взглядом.
– Да, среди ночи. – Девушка переминается с ноги на ногу. – Говорю же вам, вернулся он. Сначала сюда, а потом за ней поехал. Мстит.
Заметив Мишаню, они обе замолкают. А он, пряча тарелку за спиной, вдоль стенки возвращается за стол. Значит, придется самому доедать.
– А куда мы едем? – Мишаня поеживается в холодной машине.
– А ты не узнаешь?
– Так темно уже.
– В поселок.
– Так мы ж выехали оттуда.
– Мих, ну не тупи, ну чесслово. На вот, лучше глотни.
Санек протягивает ему открытую банку.
– Да не, спасибо.
– Ну че ты как неродной? Мамки-то нет здесь, пей давай. – Санек подталкивает его под локоть.
Мишаня смотрит на блестящую алюминиевую банку, а потом на петляющую впереди лесную дорогу. В последний раз он ехал по ней в ту ночь с Егерем. Он запрокидывает голову и делает осторожный глоток. На вкус напиток похож на морс, только потом уже, когда проглотишь, отдает какой-то дрянью.
Глаза понемногу привыкают к синеве сумерек. Когда они въезжают на единственную улицу старой, заброшенной части поселка, Мишаня чувствует ватное тепло, как будто под его красной шапкой – голова плюшевого медведя. И все вдруг кажется ему красивым и каким-то загадочным. Впереди, на фоне розового закатного неба, чернеют развалины старого завода – того, где раньше работали Мишанины мать, отец и дед. Где-то за ним, как разинутый рот, огромный пустой карьер, которым пугали его в детстве. Но сейчас ему совсем не страшно. Сейчас он даже готов спуститься на самое его дно, если парни предложат.
Машина притормаживает в самом начале улицы, где притулилась горстка заброшенных домов.
– Ну что, к кому пойдем? – спрашивает Васька Финн.
– Да наверное, к Савенковым, ты ж не против, Мих? – Саня снова толкает его под локоть и забирает банку из рук. – О, гляди-к ты, как он присосался.
Он трясет полупустой банкой в воздухе.
– Не против. Только я не помню точно, который был наш дом.
– Ну да, ты ведь мелкий был, когда всех перевезли.
– Мелкий.
– Вон он, – машет рукой Вася.
Мишаня глядит в окно на покосившуюся кровлю. Какого он был цвета? В сумерках все кажется фиолетовым.
Васька заезжает колесами прямо в самую гущу высокой засохшей травы, так близко к стене, что в свете двух круглых фар «жигуленка» на доме проявляются ошметки голубой краски. Точно, голубой. Мишаня тут же вспоминает запах этой самой краски, когда Петька возил валиком по фасаду в жаркий день, а он, Мишаня, приносил ему колодезную воду в литровых банках.
Санек распахивает дверь машины, впустив внутрь холод и полчища плотоядных мошек.
– Э, нет, тут окна все расхерачены, сожрут нас, если засядем там, – констатирует он, оглядевшись.
– Куда тогда? – Васька заводит двигатель.
– А вон, смотри, через дорогу, вроде все цело.
– Да ты офигел, – присвистывает рыжий.
– А че?
– Да не пойду я туда.
– Это почему?
– Ну это же дедов дом. Туда нельзя.
– Дедов? – спрашивает Мишаня, подумав о своем собственном одноногом деде, который в этом доме жить никак не мог, потому что у него квартира от завода в центре поселка, там, где они сейчас с матерью живут.
– А ты не помнишь?
– Нет.
– Ну да, ты ведь мелкий был.
– Так че?
– По-любому нет.
– А куда тогда?
– Не знаю. По домам? Или в тачке?
– В тачке не прикольно. Вы надышите все, а окошко не открыть – сожрут, – ворчит Вася.
– Так а что не так с домом? – снова спрашивает Мишаня.
– Там жил дед, злобный говнюк.
– Ну и что? Мой дед тоже злобный говнюк, – пожимает плечами Мишаня.
– Говорят, он внучку свою убил и в огороде закопал.
– И вы верите? – Мишаня с сомнением осматривает двоих рослых парней, потом кидает взгляд на дом сквозь запотевшее от их водочного дыхания стекло. – Дом как дом.
– И что, ты зайдешь?
Мишаня чувствует, как внутри опять жжет. Петька бы зашел, ему-то плевать было на всякие страшилки. Он в лес вон на кабана пошел. Тут у Мишани перед глазами встают валун и Петькины ноги в резиновых сапогах, блестящие на мокрой траве. Видимо, его лицо выдает испуг.
– Зассал?
– Ничего я не зассал. Просто… мошки кусают.
– А ты бегом.
– А вы?
– Ну а мы – за тобой.
Мишаня берется за ручку двери, а потом медлит.
– А что еще сделал этот дед?
– Да много чего… хорошего. Дочь его в лесу повесилась, чтобы только не жить в этом доме. А сама она была одной из этих.
– Каких?
– Ну, как Васька. Финка.
– Да не финн я, просто рожа такая, широкая, и волосы рыжие.
– Не заливай. Мы все знаем, как у мамки твоей девичья фамилия, – ехидничает Саня.
– Иванова! Понял?
– Так вот, – Санек продолжает, сверля Мишаню глазами, – дочь его в лес ходила, с камнями разговаривала, все в таком духе. Странная тетка, но красивая была. С батей твоим дружила, кстати говоря.
– Шибанутая, – усмехается Васька. – Как и папка ваш, только ты не обижайся. Оба не от мира сего.
Мишаня чувствует, как под толстыми рукавами куртки проступают мурашки.
– Дочку в лесу на суку нашли, а внучка и вовсе пропала, врубаешься? – продолжает Саня.
– А дед?
– А дед остался тут, когда всех увозили, отказался переезжать и помер в этом самом доме, его нашли только месяц спустя, потому что псина его выла на весь поселок.
Перед Мишаниными глазами мелькают какие-то картинки. Черноволосая девочка на велосипеде тормозит у их калитки. Петька выходит, кричит матери что-то отрывистое. Девочка машет Мишане, улыбается.
– Значит, все они умерли?
– Ага.
Мишаня сглатывает.
– Так че, идешь на разведку? Или сдрейфил, пацан?
Темнота наступает неожиданно. Когда Мишаня смотрит в окно, там еще что-то можно различить, но, выйдя наружу, он чувствует, что темнота сразу поглощает его. Он старается наступать только туда, докуда достает дрожащий слабенький свет фар Васькиного «жигуленка». Но тропа тает среди густой пересохшей травы, и вскоре ему неизбежно приходится шагнуть во мрак. Позади раздается нервное гоготание парней, которые то и дело окрикивают его, предлагая сдаться и повернуть назад. Но Мишаня не из таких, он же Петькин брат все-таки.
Высокая трава обвивается вокруг щиколоток, будто хватается за них, стараясь не пустить вперед. Наконец он нащупывает дверную ручку, зажимает ее в кулаке и на мгновение замирает. В этот момент какая-то часть Мишани изо всех сил надеется на то, что дверь окажется запертой и им придется отступить, вернуться в поселок и разойтись по домам. И он, Мишаня, трусом при этом не будет, а будет, наоборот, смельчаком, который решился подойти и подергать за ручку этой самой двери.
Но она с протяжным скрипом поддается, и Мишаня оказывается внутри. Его тут же окатывает гнилым запахом отсыревших досок и старых матрасов. Он зажигает фонарик, тонкий лучик которого скачет тут и там, выхватывая из мрака контуры предметов. Слева – погреб, справа – лесенка в сени. Дверь со вздохом закрывается позади него, он едва успевает просунуть носок кроссовка в просвет.
– Тут открыто! – орет он, высунувшись на улицу и прикрывая глаза рукой от слепящего света фар. – Слышь-те?
– Ну ты пойди внутрь, посмотри, как там, – хрипло отзывается то ли Саня, то ли Васька Финн.
– Да я ж уже внутри, – про себя ворчит Мишаня, перекладывая одно из сложенных в сенях поленьев так, чтоб дверь не захлопнулась.
Он поднимается вверх по прогибающимся влажным ступенькам, осматривается. Глаза потихоньку привыкают к темноте, из мглы на него выползает сначала полный пыльных рюмок и фужеров буфет, потом стеллаж. На нижней полке затаились пузатые банки с чем-то, что он сослепу принимает за мозги, отпрыгивает назад, ударяется ногой об угол чего-то твердого – видимо, стула, который с грохотом летит вниз по ступенькам.
В наступившей после шума глухой тишине он надеется услышать окрики парней, зовущих его обратно, но все кругом замерло. Он направляет фонарик прямо перед собой и идет обратно к стеллажу, обернув ладонь рукавом, стирает с одной из банок слой пыли. Тьфу ты блин, морошка это, моченая. Мишаня посмеивается над своей тупостью и радуется, что никто не видел, как он испугался.
Дальше он идет чуть смелее, теперь светит фонариком под ноги, наконец доходит до двери в комнату, тоже закрытой. Перед ней, почти преграждая ему дорогу, на полу валяется сделанная из куска старого матраса засаленная лежанка, на которой видны еще длинные серебристые ворсинки шерсти. Подле нее – добела изгрызанный кусок оленьего рога. Мишаня осторожно двигает лежанку носком кроссовка, и на секунду ему кажется, что она даже теплая, будто спавшая на ней собака где-то неподалеку. Он приседает и трогает ее рукой, но она на ощупь влажная и гнилая.
Мишаня отдергивает пальцы, поднимается и поворачивает ручку двери. Пахнет пылью. Тут же в лицо ему врезаются тонкие нитки паутины, натянутые через всю комнату и искрящиеся в свете фонарика. Он отмахивается руками, трет щеки и нос, лихорадочно стряхивает с выбившихся из-под красной шапки волос полчища невидимых пауков.
Зачем ребята послали его внутрь? Чтобы проверить, не сожрет ли их здесь заживо кровожадная мошкара, которая, чуя скорую зиму, спешит набить брюхо? Или почему-то еще? Он осматривает комнату. На зеленых обоях, выцветших, но сохранивших еще отчего-то смутно знакомый рисунок из грязно-белых цветочных кружев, виднеются бурые потеки, доходящие до самой земли, прячущиеся за устланной коричневым покрывалом тахтой. В углу, там, где должны быть образа, только светлое прямоугольное пятно. У окна на столе разбитая керосиновая лампа и куски штукатурки, обвалившейся с потолка.
Мишаня оборачивается уже, чтобы идти на улицу позвать парней, когда луч его фонарика проскальзывает в противоположный угол, выхватывая на миг какие-то буквы. Мишаня прицеливается лучом и пытается прочитать надписи. У него несколько секунд уходит на то, чтобы понять, что красные буквы, которые виднеются на стене, в том месте, где обои разлезлись и лоскутами сползли вниз, – это не буквы вовсе, а какие-то знаки. Точнее, один-единственный знак, повторяющийся снова и снова: круглое черное солнце встает над верхушкой пологой горы.
И вроде бы нет в этих знаках ничего особенного, но как только он видит их, изба будто меняется, будто сходят с нее паутина и пыль, и все начинает выглядеть так, словно Мишаня влез туда, где его быть не должно, и вот-вот придет хозяин, и он слышит уже за дверью, как водит носом его зверь, учуявший чужака. Он выбегает из комнаты, почти сваливается с лестницы и оказывается у входной двери. Полено исчезло, она закрыта накрепко, он ломится в нее и стучится, чувствуя, как в висках барабанит сердце. Внезапно дверь просто распахивается, как будто ее кто-то держал, а потом отпустил. Снаружи стоит мужик в шапке. Черная фигура в свете звезд. В эту секунду Мишаня уже знает, что это Васька Финн, что они разыграли его, прикололись над ним, как над дебилом, развели, но он не может сдержать крика. Он орет что есть мочи, ревет как зверь на всю улицу, так что в черных пустых домах звенят уцелевшие окна, а потом бьет Ваську кулаками в грудь со всей силы – тот отбрасывает его на землю, и у Мишани тут же на глаза наворачиваются слезы.
– Васек, ты кретин, конечно, – шипит сквозь зубы Саня. – Мелкий, ну ты чего? Пошутили ж мы!
– Да какой он мелкий? Выше тебя и драться еще лезет, – усмехается Васька.
Мишаня только всхлипывает, сжавшись в комок. Все теперь, опозорился. Трус.
– Ну вставай. – Васька протягивает ему руку. – Вставай, пошли налью.
Мишаня поднимает на него глаза: сквозь размазанные слезы все плывет, и ему кажется, что небо над Васькиной головой, будто река, переливается зеленым и серебристым.
Не дождавшись ответа, Васька подхватывает его под руку и резко поднимает на ноги.
– Ты дрыщ такой, Миха. – Он цокает языком, пока Мишаня отряхивает с себя грязь. – Приходи на турник после школы, покажу, как качать бицуху.
– Угу.
– А чего разревелся-то?
– Да… я не ревел, – Мишаня смотрит то на него, то на Саню. Нельзя сказать, что ему больно, нельзя признаваться.
– Оставь его, Санек, у него ж брат умер. – Васька стаскивает с головы меховую шапку.
– А че это у тебя за шапка? – тут же переводит на него глаза Санек.
– Да на заборе висела.
– Дурак ты, – цыкает на него Саня, – это деда этого шибанутого шапка, наверное.
– И че? В меня теперь вселится дух его? – Васька сплевывает на землю. – Бухать пошли, а то мошки зажрали. В доме-то как? Не нагажено?
– Нет. Только… надписи на стенах.
– Ха, ну это ничего! Тут мы и сами добавить можем художеств!
Когда Мишаня заходит в избу старика в компании старших ребят, она кажется ему абсолютно другим местом – обычной заброшенкой с черепками посуды на полу и поломанной и растасканной селянами на костры мебелью. И как он не заметил этого, когда заходил? Даже лежанка собаки кажется простой грязной тряпкой на полу.
Впрочем, знаки на стене остались прежними.
– Треугольник с кружком, – многозначительно произносит Васька и заваливается на тахту. – Че это значит-то вообще?
– Ты в курсе, что на этой хреновине дед, скорее всего, и откинулся? – цедит Саня, щелкая колечком на банке с «Морсберри».
– Че, правда? – Васька вскакивает, сбивая с боков пыль. – Прикол.
Он поднимает покрывало и рассматривает ветхую, но чистую обивку тахты под ним, потом откидывает его в сторону и садится. Мишаня нерешительно топчется у входа до тех пор, пока Саня знаком не указывает ему на пакет. Он берет оттуда банку, открывает и делает глоток уже знакомой приторной дряни, потом садится на уголок тахты.
– Это правда, что у Пети лицо сожрали? – спрашивает вдруг Васька, так резко, что Мишаня давится и закашливается. – Гроб-то закрытый был.
– П-правда, – вымучивает из себя он, едва справившись с кашлем.
– Прям совсем?
– Совсем.
– И даже лоб?
– Вась, ну ты дебил совсем? – фыркает Саня. – Ты че спросил-то, сам понял?
– Ну я… ты извини, Мишаня, я соболезную… вот.
– Спасибо.
– Да не об этом я, идиотина. Как лоб сожрать можно, это ж кость! Тупые вопросы задавать зачем? – взрывается Саня, чуть не подавившись.
– А! Значит, лоб был?
Мишаня ежится оттого, что перед глазами у него снова камень и сапоги, но как он ни пытается, ему не удается заставить себя посмотреть на лицо Петьки.
– Отвали от него, а?
– Да все норм, – кивает, прихлебывая, Мишаня.
– Да не норм. Вы слышали, что Слава назначил награду за зверя, который твоего брата сожрал?
– Слава? – Мишаня недоуменно хмурится.
– Ну, у которого раньше компьютерный клуб был. Он теперь кандидат в депутаты, все носится, подписи собирает. За возрождение поселка и бла-бла-бла.
– А-а. Точно, и к нам приходил. Мать не подписала.
– А че не подписала, дура, что ли? Хотя понятно, если она с Николаем… дружит.
– Саня, ну ты че на мамку-то его? – возмущается Вася.
– Так а че, из-за таких, как она, все заживо гниет, денег нет. Живем как призраки. А Слава – человек четкий, обещает лесхоз открыть, работу людям дать. Не то что ее Николай. Он же тоже кандидат, только его программа какая-то мутная. Петька вот за Славку подписал. Успел.
– Николай – это тот белобрысый? – спрашивает Мишаня. – Лицо у него знакомое.
– А ты не помнишь? Директором школы был, потом уволился, лет пять назад. Уехал в Питер, говорят. Заработал денег, теперь вот вернулся. Фиг знает зачем, конечно, – отвечает Санек.
– М-м, – протягивает Мишаня. – Но Петька за него не подписал?
– Нет. Земля ему будет пухом. Петя за Славу подписал.
Они пьют, не сговариваясь и не чокаясь. Чтобы выгнать из головы уже эти блестящие от дождя резиновые сапоги, Мишаня приканчивает банку залпом и сразу чувствует, как тепло ему становится. Он даже разрешает себе нащупать взглядом в полутьме каракули на стене и долго играть с ними у себя в голове, переставляя с места на место, без толку пытаясь угадать их смысл, пока пацаны обсуждают вырубку заповедных лесов.
У Сани звонит телефон.
– Черт, номер незнакомый.
– А кто это может быть?
– Мать твоя!
– Моя?
– А ты ей сказал, что уходишь?
– Не-а. Ей не до меня.
– Телефон есть?
– Нету. – Тут Мишаня в первый раз за все эти дни сквозь пелену клюквенного пойла и всего, что на него свалилось, вспоминает про «лансер», который все еще стоит в лесу, и телефон, который дал ему Петька. Он заперт там, в бардачке. Мишаня открывает было рот, чтобы сказать об этом парням, но вовремя спохватывается, даже сейчас понимая, насколько плохой идеей будет ночная пьяная поездка в лес.
– Вот баран. Ответь! – Саня сует ему свою трубку.
Мишаня берет ее, нерешительно глядит на номер на дисплее – и правда мамин. Он уже готовится ответить, когда Саня вырывает телефон у него из рук. Мишаня смотрит на него ошарашенно.
– Да она поймет по голосу, что ты пил, и проблем будет выше крыши. Я ей эсэмэску напишу, что ты у нас ночуешь.
Мишаня только кивает облегченно: с матерью иметь дело ему точно не хочется, не сейчас. Он все никак не может взять в толк, отчего она не плачет. Почему она, как это ее православное радио, заладила: на все божья воля, так было угодно. Как это может быть угодно, чтоб его брата убили? Зачем тогда быть ей опорой и еще там чем, если ей ничего не нужно, если на все чья-то воля и ее это устраивает? Он снова глядит на непонятные значки на стене, и они плывут у него перед глазами, закручиваясь в водоворот.
Когда банки заканчиваются, Васька идет до машины за водкой, которую тайком под кофтой прихватил с поминок. Она теплая и гадкая, и даже запивать ее нечем, но Мишане хочется продолжать, а еще больше – быть героем. Он собирается было предложить сгонять пешком в поселок в круглосуточный магаз, но потом вспоминает про банки в сенях.
Не доверяя своему языку, ставшему будто слишком большим и липким для его рта, Мишаня просто вскакивает с тахты и несется в сени, снова спотыкаясь о перевернутый стул.
– Блин!
– Ты живой там? Приспичило, что ли?
– Живой!
Мишаня показывается на пороге комнаты, триумфально потрясая трехлитровой банкой.
– Это че?
– Морошка!
– Где нашел?
– Да вон, в сенях.
Саня недоверчиво сдвигает брови. Но не успевает он высказать свое недовольство, как Васька уже вскрывает банку перочинным ножичком.
– Пахнет – зашибок. Как у бабушки моей! А стаканчики есть?
Мишаня снова исчезает в темном дверном проеме, слышится звон стекла, и он показывается с тремя пыльными фужерами.
– Вы с башкой, что ль, не дружите тут трогать все, это ж дом покойника! – цедит сквозь зубы Саня.
– А тут все теперь – дома покойников, Сань, сам посуди, – пожимает плечами Васька, протирая рукавом пыль с фужера. – Мертвая деревня. Мертвый завод. Петька вон…
Закатив глаза, Саня принимает фужер из его рук.
Мишаня как‐то постеснялся им сказать, что никогда до этого не тусовался вот так, по взрослому. Он и сладкую эту фигню из банок раньше ни разу не пробовал, не говоря уже о других вещах. Ощущение от всего выпитого такое странное, неуютное, будто ему в голову кто‐то влез и мысли читает. Но он продолжает все равно, тем более с морошкой это даже вкусно, убеждает себя он. Петька точно бы не отказался – поэтому как сказать «нет», когда два его лучших друга предлагают и предлагают снова? Он должен держаться с ними наравне, чтобы не прослыть каким‐то мелким слабаком, он и так облажался уже перед ними достаточно.
Наконец Васька отрубается на тахте, а Санек отправляется спать в «жигули». Поеживаясь от холода, Мишаня устраивается клубком в ногах у Васьки и закрывает глаза. Но сон не идет. Вместо него идут какие-то картинки, цветные пятна, треугольники с кругами, они переливаются одно в другое, как в калейдоскопе. Если смотреть на них очень внимательно, Мишане начинает казаться, что голова его поднимается над кроватью, и его мотает, кружит из стороны в сторону. Он едва успевает выскочить на крыльцо, когда у него изо рта начинает литься жгучая кислая жижа. Его сгибает пополам, он присаживается на ступеньку крыльца и просовывает голову между коленок. Мишане кажется, что он сейчас умрет – так болят при каждом спазме у него глаза, как будто сейчас взорвутся прямо вовнутрь черепа. Его выворачивает, пока желудок не опустеет, а потом рвет еще немного чем-то горьким, как будто нечеловеческим, потому что разве в теле человека может быть такая мерзость? Он зажимает голову руками, пытаясь остановить ее, чтоб она перестала вращаться, как в центрифуге. И тут он слышит вой. Протяжный, тоскливый, где-то близко, но в то же время как будто из-под земли. Он хочет было вскочить, побежать на звук, но тот сразу затихает, и, сколько Мишаня ни прислушивается, больше он ничего не слышит. Он так и засыпает с головой между коленями, а просыпается от холода, когда небо над торчащей вверх дырявой заводской трубой становится бледно-серым. Изо рта валит пар, высохшая трава искрится инеем в мутных солнечных проблесках.
На ватных ногах он встает, ищет что-то, сам не знает что, находит на заднем конце двора заросший травой колодец. Тонкая корочка льда с хрустом трескается под весом ржавого ведра. Мишаня тянет его со дна и пьет, пьет, никак не может напиться. Эта вода – самое вкусное, что он когда-либо пил в своей жизни, хоть она и настолько ледяная, что от нее небо немеет.
Напившись, Мишаня идет к избе, но поворачивает назад, зачерпывает еще ведро и снова пьет. Потом проверяет в машине спящего за запотевшими стеклами Саню. Рот у того открыт, и наружу свисает нитка слюны, как у дурака. Мишаня смеется, тихонько, в кулак, и идет в дом.
Тело у него болит, но спать совсем не хочется. А будить пацанов он не может, как-то это не по-товарищески. А они ведь теперь товарищи. Наверное. От скуки Мишаня начинает копаться в шкафах в сенях, перекладывает с места на место какие-то книжки, тетради. Все кажется не таким уж ветхим. У него такой же учебник по истории сейчас, в девятом классе, как этот, который он находит среди хлама. Под ним еще одна книга – страницы желтые, порванные по краям. Она по-настоящему старая, в ней буквы даже другие, каких нет уже. Он смотрит на обложку: облезшая позолота, под ней выбитые в картоне буквы «Из мрака». Он открывает ее наугад и натыкается на фото. Оно не старое, но даты нет. На снимке группа людей. Он присматривается поближе и узнает Петьку, дурацкую его крашеную челку, какую он носил еще в школе, классе в восьмом. Рядом с ним девчонка с черными волосами и еще два парня. Они сидят сверху на камне, том самом, где Петька умер.
– Мародерствуем? – раздается за его спиной.
Мишаня машинально сует снимок в карман.
– Н-нет. Просто…
– Да ладно, нормально все. Я тоже думал о том, чтобы тут осмотреться, наверняка у деда порнуха была, – произносит Васька, лениво позевывая. – С советских времен небось еще, самодельная.
Мишаня смеется, фальшиво и хрипло. Горло у него дерет.
– Поехали по домам, что ли? Мать твоя, конечно, вздует тебя, но что делать.
– Да она на работу ушла.
– Это в субботу-то?
– Она каждый день.
Васька невесело ухмыляется, и они идут к машине.
Хотя Мишаня почти наверняка знает, что матери дома нет, он отпирает дверь в квартиру с осторожностью взломщика, поддев ее изо всех сил плечом так, чтоб не скрипнула, когда ключ проворачивается в замке. Времени девять утра. Есть надежда, что дед еще спит.
Но дед не спит.
– Миша! – кричит он, приоткрывая костылем дверь. – Явился… – Дальше следует отборная брань.
Ну хоть матери нет, вздыхает про себя Мишаня и крадется по коридору.
– Ты оглох?
Дед с силой бьет костылем в дверь, так что она распахивается, обличая застывшего, как олень в свете фар, посреди коридора Мишаню. Сам дед валится с кровати и заходится кашлем напополам с матом.
Мишаня тут же, не дав двери закрыться, заныривает в комнату к деду. Обычно ему невыносим запах перегара, но сегодня – он понимает – от него и самого, видать, разит, поэтому амбре не кажется таким уж тяжелым.
Он поднимает неловко дергающееся костлявое тело деда обратно в месиво разметанных простыней и накрывает его шипящий рот маской, тянущейся от притаившегося за тюлем кислородного баллона на длинной мутно-желтой трубке. Дед сопит, потом его глаза проясняются, и он долго смотрит на Мишаню, прежде чем оторвать от лица намордник и заговорить.
– Ты бы мать пожалел.
– Да я ж ей эсэмэску написал.
– Эсэмэску он написал. Да ей твоя эсэмэска… ей сын нужен. Рядом. Живой.
Мишаня только пожимает плечами, неловко притулившись на краешке кровати. Про себя он думает: никто ей не нужен, ну, может, кроме того белобрысого.
– …Мужиком был бы – помог бы немного, вместо того чтобы валандаться невесть где. Один уже доваландался вон, – тем временем не унимается дед. – Ты сапоги мои вернул, кстати говоря?
Мишаня смотрит на него, часто моргая. Он с ума сошел или шутит? Но как спросить-то? Что ли, так и сказать: дед, зачем тебе сапоги, ты ж хромой?
– На антресолях, – говорит Мишаня вслух.
– А ружье?
– Это я не знаю, у Петьки было оно.
– Хоть сапоги целы, и на том спасибо, – кряхтит дед. – Папиросы передай мне.
Мишаня послушно протягивает пачку.
– Сам-то хочешь? – Дед кивает на папиросу в своей руке.
Мишаня качает головой.
– И в кого ты такой правильный уродился? Вся стать в отца своего блаженного. Куда ходили-то хоть вчера?
– Туда, к заводу, в старый дом один.
– И на кой черт?
– Ребята хотели Петьку помянуть.
– А здесь не поминалось?
Мишаня жмется, дед как будто читает его мысли.
– Да знаю я, там у всех были счастливые времена. Здесь нечего вспоминать, да он здесь и не жил почти. Как от армии бегать начал, его тут и видно-то не было.
Мишаня смотрит на деда с благодарностью. Слова ему даются тяжело, особенно когда идут от сердца, и дед про это знает.
– Дед, а зачем к нам вчера директор школы бывший приходил?
– А ты лучше мать свою об этом спроси.
Дед вздыхает как-то особенно мрачно, и Мишаня решает больше его ни о чем не спрашивать. Вместо этого он лезет в карман куртки и достает смятую карточку десять на двенадцать.
– Смотри, что нашел.
Пальцы деда с шарнирами артрита и черными трещинами похожи на корни выкорчеванного дерева. Когда он берет из рук Мишани снимок, тому кажется, что дед порвет его или скомкает, не рассчитав силы. Но он только подносит его к лицу и долго рассматривает. Удивительно, но во всем его сломанном теле единственное, что сохранило силу, – глаза. Он все видит, даже слишком много иногда. Поэтому, наверное, и пьет столько.
– И где ты это нашел? В старом доме вашем?
– Не. Напротив.
– У Павла, что ли?
– Какого Павла?
– Константиныча. Он напротив жил.
– Который внучку убил?
Дед морщит к носу седые лоскутки бровей.
– Повторяешь всякую ересь.
– А что с ней стало?
– Вот она. – Дед тыкает кривым пальцем на девочку с черными волосами на снимке. – Уехала она.
– Куда?
– Да кто ж знает?
Мишаня чешет затылок.
– А ты не помнишь ее? Приходила часто. С Петькой в одном классе была. Только имя запамятовал я.
– Помню, кажется.
Мишаня сверлит фотографию глазами до тех пор, пока девочка на ней не оживает и не начинает смеяться, отбросив назад длинные черные волосы, но он не знает, это он вспоминает или фантазирует сейчас. Фантазировать он любит.
– Ольга? Нет, Ольга – это мать ее, – бурчит под нос дед.
– Это Ольга в лесу повесилась?
– Вот же ты информированный. – Дед причмокивает на последней затяжке и тушит папиросу в чайном блюдце. – А тебе какое дело?
– Ну, просто так, интересно.
– Так вы что, в доме у Павла безобразничали?
– Мы… просто посидели там немного.
– Посидели? – Дед хмурится. – Посидели они.
Он смотрит на фотографию внимательно, а потом как-то почти брезгливо отбрасывает ее на стол.
– Та еще компашка, ничего не скажешь.
– Почему?
Мишаня тянется за снимком.
– Петьку зверь задрал, – загибает пальцы дед. – Девчонка делась не пойми куда. Вот этот парень, патлатый, с какого-то перепугу в прошлом году выехал на переезд закрытый, и его поездом пронесло еще километр. А вот этот пацан, не местный он был, залетный какой-то, в тюрьму сел.
Он тыкает пальцем в высокого скуластого юношу, стоящего позади девчонки. Их пальцы переплетены. На вид он старше остальных и как-то… круче.
– А за что сел?
– Да не помню уже. Там, в тюрьме, говорят, и сгинул.
– Сгинул? Это умер, что ли?
Старик кивает, Мишаня рассматривает лица ребят на фото, пытаясь уловить в нем какой-то знак, предвещающий каждому из них плохой конец. Но это просто снимок, который служил закладкой в старой книжке, больше ничего. Дед заглядывает ему через плечо и трясет в воздухе скрюченным пальцем.
– Куда ни ткни – одни пропащие. Конченые.
Настя
Шесть. Но Настя на всякий случай проверяет еще раз на лежащих рядом со старым бабушкиным будильником наручных часах Артура. Неужели уже шесть? Но на улице так темно, слишком темно. Артур пришел только в три, поэтому и она уснула тоже только в три, прижавшись носом к ложбинке между его лопаток. Кажется, глаза-то закрыла всего на минуту.
Она скидывает с себя одеяло и готовится спустить ноги с кровати.
– Встаешь? – Теплая рука Артура ложится поперек ее голого живота.
– Встаю.
– Может, ну нафиг?
И в этом его «ну нафиг» воплощается сразу столько всего невыносимо приятного и совершенно невозможного, что Настя прямо-таки ненавидит его в этот момент.
– Нельзя, уволят, – коротко бросает она и поднимается с кровати одним волевым рывком, как будто в воду ныряет. – Укройся с головой, свет включу.
Она собирает в охапку форму, конспекты, учебники и тащит все на кухню.
– Насть, – раздается из комнаты, когда она уже чистит зубы.
– Что? – Она шлепает по паркету на его голос. – Чего не спишь?
– Ты придешь сегодня?
– А это обязательно?
Он высовывается из-под одеяла; в темноте ей не разглядеть его лица, только силуэт на подушках и светлые отросшие волосы.
– Ну я думал, тебе будет весело. Катю возьми. Я буду сам музыку ставить, включу твою самую любимую песню, если, конечно, ты когда-нибудь скажешь мне, какая она.
Настя усмехается, рассматривает проступающие в темноте симметричные черты его лица. Ей до сих пор трудно привыкнуть к его лицу, оно кажется ей слишком правильным и оттого совершенно ненастоящим.
– Ну приходи! Это же весело, Хеллоуин, праздник.
– Да никакой это не праздник.
– Вот же зануда. Смотри, что у меня есть! – Артур свешивается с кровати и тянется рукой к валяющемуся рядом рюкзаку. – Иди сюда.
Настя послушно подходит к кровати.
– Что там?
– Наклонись, мне твоя голова нужна.
Она хихикает, слышит, как шуршит пакет, потом чувствует его пальцы у себя в волосах.
– Вот. Включи свет.
– Что это? – Она ощупывает бархатный обруч у себя на голове, потом тянется к выключателю. Раздается щелчок.
В мутном зеркале платяного шкафа отражается ее бледное скуластое лицо. Из спутанных серебристых волос торчат, как рога, два кошачьих уха в черном кружеве.
– Я подумал, ты будешь прекрасной черной кошкой – служанкой сатаны.
Но Настя не слышит его: обруч сдавливает ей виски, и она стряхивает его со своей головы истеричным рывком, как паука.
– Насть, ты чего?
– Откуда… – произносит она, на шаг отходя от упавшего ей под ноги обруча, – откуда вообще ты взял, что я кошек люблю?
Артур садится на кровати.
– Здрасьте-приехали. Ну ты подкармливаешь же уличных все время. Думала, я не знал?
– Это не значит, что я их люблю. Это ничего не значит.
– Меня ты тоже кормишь – это тоже ничего не значит?
– Я на работе пол-Питера булочками с корицей кормлю. – Она пытается выдавить из себя улыбку, притвориться, что все это сарказм, чтобы как-то спасти положение. – Что ж мне, всех любить прикажешь?
Он поднимает руки, как будто сдается, и отворачивается от нее. В этот момент ее охватывает приступ паники. Не надо, чтобы он сдавался, как она без него будет, если он сдастся и просто плюнет на все? За последние месяцы она стала так зависима от его присутствия, от чая, который он заваривает ей, от простых обыденных разговоров на кухне. От его рук.
– Прости. Я знаю, что ты хотел как лучше. Просто…
– Просто я совсем тебя не знаю? – перебивает он.
Вместо ответа она поднимает обруч с пола и держит его в кончиках пальцев на вытянутой руке.
– Просто это – не я.
– Отлично. А кто ты, Настя? Ты мне не даешь себя узнать. Отталкиваешь, как только я приближаюсь чуть ближе, чем тебе хотелось бы. Будто у тебя там двойное дно и ты там что-то страшное прячешь.
– Может, и прячу.
– Может, расскажешь? Я ведь знаю, ты хочешь рассказать. Но молчишь, и все гниет внутри и снаружи, как эта чертова квартира, из которой ты никак не можешь решиться вынести на помойку все барахло.
Настя снова ловит свое отражение в пятнистом зеркале бабушкиного платяного шкафа; позади – стопки с книгами высотой почти с человеческий рост, подоконник, уставленный безголовыми фигурами, картины с кособокими Ростральными колоннами и закатами на Неве. И на фоне всего этого – она, бесцветный мотылек, засохший между стекол, лоскуток серо-розового крыла.
– Ну что ты молчишь? Что там такого страшного может быть, что ты так это оберегаешь?
Настя поднимает на него глаза. Надо что-то сказать.
– А хочешь, я тебя свожу в дедову мастерскую? Ты ж меня сто раз просил. Там окна панорамные. – Ее взгляд соскальзывает на красные цифры электронных часов. – Ах, черт, мне пора. Пойду в душ. Сегодня? Завтра? Это свидание!
Артур молчит, смотрит в свой телефон, медленно листая пальцем картинки на экране.
– Слышишь, я пошла в душ.
– Конечно. Ты же опаздываешь, – сухо отзывается он, не отрывая от телефона глаз.
– Прости.
Она кладет обруч на тумбочку у кровати.
В душе она включает горячую воду и встает под струю, кипящую, будто наказывая себя. Он не виноват. Он хороший. Это она, она – плохая. Конченая.
Настя закрывает воду, накидывает халат и выходит из ванной. Ну эту работу, думает она, останусь здесь.
– Ты спишь? – зовет она в темноту.
Ее голос угасает в недрах пустой квартиры.
Приоткрыв дверь подъезда, Настя всматривается в мутный колодец двора. До восхода еще далеко, но фонари уже погасли, только желтые квадраты окон, будто плавающие в пустоте, разбавляют полумрак.
Она зажимает между средним и указательным пальцем ключ – крепко, до боли, так, чтобы сразу можно было им ударить, и распахивает дверь. Никого.
До метро она почти бежит, то и дело оборачиваясь. Воздух стынет от холодного дыхания реки, обжигает горло на вдохе и морозит зубы на выдохе. Она сворачивает на яркий и уже оживший Каменноостровский проспект и, кажется, только тогда решается сбавить шаг. В кармане начинает вибрировать телефон. Артур! Но нет, снова тот далекий номер, который она по глупости набрала два дня назад. Шесть пропущенных. Она засовывает мобильный поглубже в сумку и ныряет в метро.
За этот долгий день Настя видит дневной свет только минут пять, когда выходит подышать на перерыве. Она не курит, но спускается с курильщиками по черной лестнице и стоит, глядя на отрезок низкого серо-коричневого неба над головой, пока ее не зовут обратно. Эти последние несколько дней ей особенно тесно среди домов, особенно громко от машин, голосов и телефонных звонков, особенно больно вдыхать тяжелый металлический воздух Петербурга.
Когда Настя, задыхаясь от быстрой ходьбы, сворачивает с Невского проспекта на Думскую, она забывает обернуться. Вспоминает об этом уже у дверей бара, но теперь ей уже никак не вычислить в многоголовой костюмированной толпе того, кто шел за ней от троллейбусной остановки. Если, конечно, кто-то шел.
Витрина бара переливается разноцветными огоньками гирлянды, которую повесили на прошлый Новый Год, да так и не убрали. Сквозь замызганное стекло ей видна черная загогулина барной стойки с покачивающимися над ней красноватыми абажурами. Круги света скользят по лицам двух девушек в одинаковых костюмах медсестер, которые склонились к Артуру и что-то объясняют ему, периодически срываясь на хохот. У Артура полосатая футболка, светлые волосы заправлены за уши, глаза будто подведены черным. Впрочем, ей, возможно, это кажется из-за игры света и теней. Одна из медсестер накрывает его ладонь своей. Настя наблюдает за этой сценой через стекло очень внимательно, секунда замирает, как пуля в «Матрице», но Артур тут же выдергивает руку и лезет в кассу за сдачей.
Настя выдыхает, потом вынимает из волос шпильки и позволяет им рассыпаться по плечам угловатыми серебристыми волнами. Она надевает на себя кошачьи уши уже в самых дверях, так что, когда Артур ловит ее взгляд, он тут же расплывается в улыбке и вопит, перекрикивая музыку:
– Ты пришла!
– Пришла. – Она приземляется у стойки.
Девицы обдают ее холодом своих взглядов, но она даже не замечает этого, потому что через стойку к ней тянется теплый рот Артура.
– Ох, какая! – Он целует ее и зажмуривается.
Настя хочет сказать ему, что ей совестно за то, что было утром, что она сама не знает, что на нее нашло, но в бар вваливается шумная компания, и Артур отходит к другому концу стойки мешать им «Боярских». Настя остается одна, назойливая рок-музыка так и норовит забраться ей в голову. Она хочет зажать уши, уже тянется руками, как вдруг в дверях показывается знакомая фигура.
– Катя. – Она спешит к ней, протискиваясь между людьми, собравшимися вокруг стойки, как ил, прибитый к берегу прибоем. – Катя, привет!
Она не замечает стоящего позади нее высокого парня в капюшоне, все ее внимание обращено на кошачьи уши, венчающие кудрявую Катину голову и точь-в-точь как те, что надеты на ней самой. Теперь все ясно: это Катина идея.
– Настюша! – Катя заключает ее в объятия. – Какие мы с тобой кошечки!
Судя по тому, как блестят ее глаза, этот бар – не первая остановка.
– Да уж. Мяу.
– А это Сергей. – Катя делает полшага в сторону, как ведущая телемагазина, торжественно указывая на стоящего позади парня, и едва заметно подмигивает Насте. – А сфоткай нас с Настей, пожалуйста, Сереж.
Катя протягивает ему телефон и подхватывает Настю под руку, плотно прижимаясь к ней своим надушенным красным пальто. Настя поднимает глаза на объектив, потом на скрытое за ним лицо.
Она отскакивает инстинктивно, толкает Катю так, что та почти что падает на парня позади себя, и он разливает ей на пальто свой напиток. Ее спутник едва успевает подхватить ее под локоть и помогает отряхнуть капли с мгновенно почерневшей красной ткани.
Но Настя ничего этого уже не видит. Она стоит в единственной кабинке туалета, прижавшись спиной к двери, и пытается дышать, но выходит пока очень плохо. Она остается там, пока в кабинку не начинает барабанить собравшаяся очередь.
– Ну сколько можно?
Настя отпирает дверь и выходит наружу, игнорируя укоризненные взгляды, протискивается мимо толпы, диванов с дырками от сигарет в обивках и дребезжащих столов для кикера.
Может, показалось? Стараясь не поднимать глаза, Настя идет к стойке бара, где Артур уже наливает для Кати вереницу разноцветных стопок, которые переливаются, как елочные игрушки, в красноватом свете ламп. Ее спутника нигде не видно.
– А вот и ты!
– Ага.
– Что, так страшен мой мужик?
– А он твой мужик? – поднимает бровь Артур.
– Пока непонятно, но, надеюсь, станет им к концу вечера. – Катя сгибает пальцы, как когти. – Ми-яу! Режим хищницы активирован.
– Откуда ты его знаешь?
– Ну я ж тебе говорила, познакомились в ВК. – Катя довольно улыбается и протягивает Насте рюмку. – Так что? Что думаешь?
– Да не успела я ничего подумать. Меня толкнули просто, и я побежала в туалет замывать пятно, «Боярский» на платье попал, – врет Настя, слишком подробно и сбивчиво, чтобы даже самой хоть на мгновение этой лжи поверить.
– Все-таки ты такая корова иногда, а не кошка! – Катя обнимает Настю за плечо и чмокает в висок. – Ну что, за кошечек?
Артур настороженно косится на Настю, но она только улыбается и опрокидывает рюмку в рот. На вкус шот омерзительный, но от него Настя сразу расслабляется, ее задранные до этого почти к самым ушам плечи потихоньку начинают опускаться. Показалось, ну конечно показалось, иначе и быть не могло, думает она, прижимаясь к Артуру.
– А вы прям Курт и Кортни, – произносит Катя.
– В смысле, что однажды она снесет мне башку? – ухмыляется Артур и целует Настю в висок.
– Нет, в смысле, вы классно смотритесь. А у Курта это был суицид.
– Ну-ну, – саркастично причмокивает Артур. – Суицид под названием «сумасшедшая ревнивая баба».
Настя улыбается, но у нее выходит заученно, механически. Она не слушает, о чем они говорят, а только обводит глазами бар.
– А где твой друг?
– Вышел, ему позвонили. Кстати, фотка вышла угарная, смотри. – Катя протягивает ей телефон.
Настино лицо на маленьком снимке размазано так, что черты скачут, как в глазах у пьяного. Она смеется фальшиво и со вздохом опускается локтями на стойку, будто хочет лечь.
– Ты совсем на нервах последние дни. – Артур накрывает ее руки своими. – Повеселись сегодня, расслабься. А то кроме своего универа, работы и пыльного склепа, который называешь квартирой, ты и жизни не видишь.
– Соглашусь с предыдущим оратором, тебя надо чаще вытаскивать в люди! – произносит Катя и тут же устремляется к дверям, завидев знакомых.
– Не грустишь? – тихо спрашивает Артур.
Настя поднимает глаза и смотрит на него, сначала рассеянно, а потом нежно.
– Устала.
– Ты слишком много взяла на себя.
– Ну, Артур, жить-то мне на что-то нужно.
– Переводись на заочку.
– Не переведусь. Это как-то…
– Не круто?
– Да при чем тут это. Мне нравится учиться, понимаешь? Я люблю университет. Да, это выдуманный мир, это как быть внутри книги – отсрочка реальности. Но я так люблю ходить на лекции, читать, слушать, вникать во все. Понимаешь, когда я там, я забываю.
– О чем?
– Обо всем. Отключаюсь, знаешь?
Вздохнув, он берет в руки тряпку и начинает тереть стойку.
– Что сегодня интересного было?
В этот момент Настя отчетливо ощущает на себе чей-то колючий взгляд, обжегший ее, как спрятавшаяся в высокой траве крапива, резко оборачивается и видит Катиного спутника. Он далеко, у дверей, Катя трется о его локоть, ни дать ни взять кошка. Настя отворачивается, потом снова поднимает взгляд, сверлит глазами его лицо. Он смотрит на нее в ответ, через всю комнату, холодно и спокойно.
Он высокий, под метр девяносто, и от этого немного сутулый. Раньше был таким. Сейчас – нет. Сейчас его плечи будто шире, а скулы – острее, как нарочно подчеркивают блеск черно-зеленых чуть раскосых глаз. Одни углы, а не лицо, думает она. Он совсем не красивый, но она помнит каждую черточку этого лица, не только глазами, но и губами, пальцами. Если это правда он, то на виске, под волосами, у него должен быть шрам. Она помнит его на ощупь, даже сейчас ощущает под пальцами.
Тогда, той ночью, три дня назад, волосы у него были почти до плеч, и на нем была длинная серая шинель. А сейчас – кожаная куртка и толстовка «Зенит». Он подстрижен, виски почти сбриты, длинные черные волосы на макушке зачесаны назад. Он отворачивается, с улыбкой смотрит на Катю, что-то говорит. Нет, не он. Не умел он так улыбаться никогда. Или все-таки он? Настя пытается снова поймать его взгляд, но тот упрямо, будто нарочно, не смотрит.
– Насть, прием-прием, ты чего застыла?
– Что? – Она оборачивается и смотрит в светлоголубые глаза Артура.
– Что на парах было, спрашиваю?
– Русские писатели – жертвы репрессий.
– Например? Гумилев?
– Нет, более… камерные.
– Это какие?
– Да ты не знаешь таких.
Артур кидает на нее быстрый обиженный взгляд, но она не замечает его, снова и снова оборачиваясь в сторону дверей.
– Ждешь кого-то?
– Нет.
– А что смотришь туда?
– Просто так.
– Так что за репрессированные? Наверняка я слышал. Ты плохо обо мне думаешь. Дай хоть один пример.
– Барченко.
– Это кто?
– Писатель, – отвечает она с косой улыбкой. – Оккультист. Его НКВД сначала отправил в экспедицию на Север, искать шаманов, выведывать у них… – Настя снова ловит взгляд мужчины у дверей, и ее дыхание прерывается. – У них выведывать… обряд.
– Какой обряд?
– Что?
– Ты сказала «выведывать обряд»? У шаманов?
– Обряд? Оговорилась. – Она с трудом опускает ресницы и переводит взгляд на Артура. – Они хотели знать, можно ли использовать знания шаманов с русского Севера, чтобы контролировать… массы.
– И как?
– Их всех убили. Шаманов, и Барченко, и его руководителя. Всех пытали и расстреляли в подвалах НКВД.
– Ого. Это вы на литературе проходите такое?
– Мы разное проходим. В прошлый раз нам говорили о страхе как о движущей силе.
– А теперь о расстрелах и гипнозе. Чудненько. А я-то удивляюсь, чего ты такая дерганая.
Настя усмехается, вновь ища глаза в толпе.
– И что он написал?
– Несколько романов, рассказы, исследование…
– А что самое известное?
– Роман «Из мрака».
– Готично! Там про что?
Но Настя уже не слышит его, потому что перехватывает взгляд Катиного спутника в воздухе, на полпути к себе, и замирает. Это – он, это не может быть никто другой. Он точно так же смотрел на нее в ту ночь, вот такими же глазами. А теперь он здесь, по-настоящему здесь, с ней в одной комнате. Ей страшно, она приходит в ужас, такой, от которого подгибаются колени и дрожат пальцы, а еще откуда-то из солнечного сплетения поднимается вверх бурлящая ярость. Или радость? Может, это восторг? Такой горячий, что она путает его с яростью?
– Але, Нас-тя, так про что книжка? Может, я читал? – раздается голос Артура откуда-то издалека.
– Извини, мне нужно в туалет, – бросает она не оборачиваясь и, расталкивая толпу, идет прямо к незнакомцу, не сводя с него глаз. – Что тебе нужно? – произносит она, остановившись в шаге.
Он смотрит на нее и как будто улыбается одними уголками губ.
– Что тебе нужно? – повторяет она громче, по-прежнему глядя ему в глаза.
Наконец он наклоняется к ней так близко, что его губы щекочут ее кожу, и кричит ей в ухо:
– Тут слишком громко, я не слышу, что ты говоришь!
– О чем болтаете? – перекрикивает его возникшая откуда ни возьмись Катя.
– Ни о чем. Просто так.
Катя смеется и что-то щебечет в ответ, похлопывая его по руке, но Настя не слышит. Только смотрит на него, а он улыбается.
– Пойдем в туалет? – вдруг щиплет ее за руку Катя.
– Пошли.
В очереди в кабинку она опять что-то болтает, Настя кивает, в такт и не в такт, пока Катя не задает ей вопрос:
– Что не так с Сергеем?
– Что? – По спине Насти пробегает озноб.
– Ну он… слишком идеальный. Просто чувак из ВК, знаю его неделю, а уже и ужинать водил, и в кино, и вроде не слишком озабоченный. В чем подвох?
– Я не знаю, – отвечает Настя пересохшими губами, оглядываясь через плечо. В баре стоит гул голосов, перемежающийся радостными возгласами игроков в кикер. Пленка дыма и розовый низкий свет ламп делает все нереальным, каким-то замедленным и плоским.
– Он мой ровесник, ему двадцать пять, – продолжает тараторить Катя, подкрашивая губы и глядя в мутное зеркало. – Где работает, я так и не поняла, но явно небедный, по шмоткам понятно, ну и по телефону, и вообще. Он не из Питера и…
И тут все выключается. Утихает, тонет, сдувается, гаснет лампочка за лампочкой, как парк аттракционов, из которого ушли все люди. Или нет, люди и свет все еще здесь, это происходит только у Насти в голове, эта глухая влажная темнота, которую разрывает один только звук. Клавиши, потом нарастающий дребезжащий шум и голос.
Руки на ее предплечьях, они мешают ей провалиться вниз. Она выкручивается, высвобождается, зрение возвращается к ней, как в туннеле, кругом тьма, и только вдалеке картинка: двое мужчин по разные стороны бара, один пониже, блондин, второй высокий, и у него вместо лица что-то похожее на воронку воды, утекающей из раковины.
– Подержи мою сумку, пожалуйста, – произносит Настя спокойным, уверенным голосом, перевешивая ее на Катино плечо.
– Ты куда?
– Сейчас вернусь.
Она идет как по канату на эти звуки, на песню, на голос. Ключ уже зажат у нее между пальцев.
– Я же своей рукою… – раздается из колонок над головой.
Она подходит, останавливается, трогает его за плечо. Он оборачивается, и она бьет его в этот водоворот, который у него вместо лица.
– Сердце твое прикрою… – продолжает играть песня.
Еще и еще раз. С каждым ударом черты становятся яснее.
– Сердце твое двулико…
Наконец кто-то ее оттаскивает, пальцы с ключом разжимаются.
– Сверху оно обито мягкой травой… А снизу каменное-каменное дно.
Она приходит в себя от звука их голосов.
– В смысле… это шок.
– У кого, у нее?
– Да нет, у меня! Я даже не поняла, что произошло. Мы были во втором зале, возле туалета. Она просто вдруг сказала: «Подержи мою сумку» – и пошла. – Катя то ли икает, то ли проглатывает одинокую нервную смешинку. – Как будто переключило.
– У нее с нервами последнее время все хуже и хуже.
– Да уж, тонкое наблюдение. Ладно, пойду чайник поставлю, что ли.
Настя притворяется спящей, пока Катя не выходит из комнаты, тихо затворив за собой дверь. Она дома, у себя, подушка под ее головой – знакомая, родная подушка, не успевшая еще нагреться, значит, она тут недавно. Дорогу домой она не помнит, в голове только пара цветных вспышек. Что-то произошло, что-то плохое, но на месте этих событий даже не чернота – их просто нет. Сначала она была в баре, там был он, тот самый, а потом… сейчас она здесь. Она разрешает себе не открывать глаза, решает пойти по самому легкому пути – просто притвориться спящей, пока откуда-то из глубины ее недоступного, как абонент сотовой сети, мозга не прорывается слабый сигнал.
– Коты мои! – Она поднимается на кровати. – Сколько времени?
– Ты не спишь? – звучит из полумрака голос Артура.
– Нет. Мне надо котов кормить.
Она свешивает ноги с кровати, понимая, что кто-то переодел ее из тесного платья в ночнушку.
– Настя, какие коты, ты бредишь? Спать ложись, не умрут до завтра.
Он кладет руки ей на плечи и пытается положить обратно в кровать. Ее тело тут же деревенеет, и он отпускает ее, будто прикоснулся к раскаленной плите.