Сон-трава. Рассказы

Размер шрифта:   13
Сон-трава. Рассказы

Свороток

Забудь о прошлом,

Я вижу весны,

Нам – к ним.

Д. Ревякин

– Возьмите пассажирку без билета! Серебряная цепочка вместо оплаты. Пойдет?

Проводницы отворачиваются, иду дальше. Почти последний вагон, два молодых проводника весело: «Да заходи!» Захожу. Скорый поезд Москва – Барнаул с шипением дергается.

– Меня Ма… короче, Марья зовут.

Пока проходит осмотр, прячусь на багажной полке за матрасами. Какая-то возня, шаги под бряцание стаканов. Резкий хлопок двери, и в купе проводников полная тишина. Теперь только колеса скользят по рельсам. Мелькают за окном подмосковные перроны. Город машет мне вслед своим бесцветным зимним платком.

Весь день не выпускаю швабру с тряпкой. Действует успокоительно, отгоняет тревоги. Да и не лишне отмыть истрепанный плацкарт. Почти все пассажиры дембеля. Проводники торгуют портвейном. Один спит беспробудно, другой просыпается только на остановках. Холодный полупустой вагон с бледным освещением напоминает конспиративную квартиру. Зато теперь чисто, я стараюсь. Нашла себе свободную боковушку, проспала почти сутки.

Тридцать первое декабря, вечер, крупный город. В вагоне новые лица, с ними зашел пахнущий углем и жареными пирожками привокзальный воздух. Ко мне подсаживается сероглазая барышня, над красивыми бровями ровная челка: «Новый год, походу, вместе отмечать будем, я Света».

А дальше тетенька в теплом халате, дед с кроссвордом, официантка из вагона-ресторана тоже подсела. Света снимает свое добротное пальто с меховым воротником, теплеет. На столе закуска. Начали подтягиваться дембеля: «Уматно, а я сразу вычислил, что она не проводница, Толян, тащи гитару».

Веселье закончилось не начавшись. Тетенька, дедушка и официантка куда-то испарились, вокруг дембеля, проводники, Света. Я хочу превратиться в туман и как-то дотянуть до Барнаула. Кто-то хватает за рукав, обрывки несвязанных предложений. Пытаюсь скрыться, хватаю свои вещи, грохочут двери. Вырываюсь, бегу в соседний вагон, там опять «группа крови на рукаве». Наталкиваюсь на кого-то в форме, это проводник из купейного вагона тянет меня за стол.

Оборачиваюсь, за мной бежит Света – в пальто и с сумкой. Ей, похоже, тоже не до шуток. Или они все сговорились? Я заскакиваю в туалет и запираю дверь. Слышу, как свистит поезд, предупреждая о скорой остановке. «Открой дверь! Сейчас Славгород будет, я выхожу. Открой, говорю! Этот, из купейного, тебя везде ищет. Ну, быстрее, остановка три минуты».

Резко дергаю дверь, ее заклинило. Только этого не хватало. Все, открыла, сумка при мне. Быстрее! Прыгаю со ступеней поезда за Светой. Ощущаю, как мягко усыпан снегом перрон. Где-то вдалеке мерцают большие буквы – Славгород.

Снежинки вздрагивает вокруг фонарей под шипение уходящих вагонов. На круглых часах полночь. В меня проникает воздух. С самого первого вдоха. Оживаю.

Добрались до дома Светы. День прошел душно. Чувствую себя теледивой, улыбаюсь родне и соседям. Света волнуется за меня: «Ты в Сибири или где? Что за куртейка? Да она колом встанет и куржаком вся покроется».

Через два дня уже еду долго и тихо вдоль бескрайних серебристых полей. Из приземистых домиков мягко струится вверх дым. Все события и я вместе с ними растворяются в небе.

Перебираю последние встречи. Незнакомый человек помог добраться до Барнаула, имени даже не успела спросить, продавщица засыпанных снегом гуливерных конфет моего детства, нарядная девочка делится мандарином, парень уснул, положив голову на аккордеон.

Полное ощущение, что еду почему-то домой. На меня смотрит яркое солнце. Невозможно оторваться. Смотрю и плачу. От солнца, конечно, отчего же еще.

– Да ты не вертайся, тудой иди, – выглядывает из окна водитель, закуривая папиросу. – Глядишь, кто и подхватит. Не резон, тридцать километров пехом. Нынче машин маловато, народ еще свое не отгулял.

Шагаю по уходящей за горизонт узкой дороге. Точно знаю, пока будет светить солнце смогу идти, а потом… не знаю ничего про «потом». Вверху солнце, под ногами – снег, вокруг – горы.

Останавливается трактор с прицепом. «Полезай в тележку, до своротка подкину». Сразу нравится слово «свороток». И ехать весело. Ресницы покрываются льдом и накрепко слипаются. Доносится на прощание: «Километра три до моста, ну, бывай».

Ворчит вдалеке ворон. Почти бегу. На ходу ощущаю, как же тонка моя куртка и прозрачна вязаная шапка. Мороз проникает через подошвы как сквозь тонкую бумагу. Света была права – «ты в Сибири или где».

Перестаю чувствовать тело. На ходу ведь нельзя заснуть, нет? Под монотонный скрип шагов. Надо успеть затемно дойти до тепла. Успеть. Затемно. Дойти. До тепла. Успеть.

Вот и мост, он похож на сон. Вернее, мост похож на мост, подвесной, стальной. На сон похоже все остальное. Река и лед, берега и горы. Прохожу по гладкому настилу. Ощущаю странную невесомость.

Сразу после моста слышу движение чьих-то шагов. Еще не вижу, только звук приближается. На широких лесных лыжах девушка. Из-под шапки выбиваются светлые пряди волос. Глаза кажутся почти бирюзовыми, и лицо с морозным румянцем выглядит в сумерках театрально прекрасным. Герда из «Снежной королевы», нет, сама королева.

«Ты куда? – слету спрашивает “королева”. – Погоди, дай угадаю, – смотрит с полсекунды, – ты в Кирин дом, не иначе? Мне тоже в ту сторону. Сейчас свернем с дороги, срежем по снегу, чтобы в темноте по деревне не шарохаться».

Я счастливо киваю, ускоряю шаг, проваливаюсь в сугробы, временами глубоко, неважно. Нет, жизнь не театр, она гораздо круче. И вот уже стоим перед серым домом с четырехскатной крышей. Во дворе сердито лает лохматая собака. Тонкий лунный серп поблескивает эмалевой брошью на морозном небе. Добралась, неужели я все-таки добралась.

«Нагор, цыц, да замолчи ты наконец», – из дома появляется женщина с накинутой наспех шалью цвета топленого молока, за ней мальчик лет шести. «Нет, меня не предупредили, ну проходите же, холодно, дверь плотнее закрывайте за собой».

Оказываюсь посреди теплого незнакомого дома. Потрескивают дрова, за столом пьют чай, здороваюсь, пытаюсь улыбнуться, но от мороза застыло лицо. Похоже, никто не удивлен, наверное, здесь каждый день появляются какие-то люди.

Сознание плывет, как будто минутой раньше приземлилась на звездолете и еще не стряхнула космическую пыль с серебристого скафандра. Сажусь на низкую лавочку возле печки. Так не бывает.

Что первое надо сделать поутру, когда ты проснулась в горах, в Сибири, на дворе минус тридцать и окна в остывшем за ночь доме еще не растаяли? Само собой встать и принести воды.

Откуда? «А там, выйдешь за дальнюю ограду в конце огорода, спустишься с пригорка в лес, пройдешь по речной наледи, увидишь – возле упавшей пихты незамерзающий родничок. Возьми ковшик, без него не набрать. И да, валенки вон надень, а то снега местами по пояс. Ну и коромысло, конечно, оно у двери в сенях».

Дом той самой Киры, куда я вчера добралась, принадлежит творческим знаменитостям, которые сейчас в отъезде. Это крепкая деревенская изба, слегка измененная в нечто напоминающее творческую студию. Сейчас тут зимует приятельница знаменитостей пианистка Алена с сыном Богданом, и у них каждый день гости.

Алена варит Богдану пшенную кашу и попутно мне объясняет дорогу к роднику.

– Богдан, каша на столе, я тебя жду!

– Алена, я не буду пшенную кашу, я же говорил. Ты обещала принести от бабы Капы творога, сделать сырники.

– Богданчик, что ты предлагаешь? Она велела мне прийти, когда закончится рождественский пост.

Этот диалог доносится до меня уже в сенях. Рассудительному Богдану скоро семь. Он всех называет по имени, включая свою маму, особо интересным гостям подбирает новые имена. Он мне сразу понравился.

Пшенная каша, сырники – запредельно. Я шагаю по заснеженному огороду с коромыслом на плече и гремлю пустыми ведрами. Ну что, сестры и братья, доброе алтайское утро!

По первости расплескала из ведер почти всю воду на обратном пути. Вернулась, набрала заново. Обронила ковшик, снова возвращаюсь, веду поиски в снегу. Крепкий мороз и коромысло – нет лучше практики на осознанность. Валенки – гениальная обувь, единственное, что сейчас не замерзло – ноги.

Пока меня не было, в доме появились первые гости. Краснощекий бородатый парень метко рубит топориком щепки. Поставила ведра, наблюдаю.

– Печку топить умеешь, щепки сама настругаешь? – интересуется парень.

– Да как сказать… – мои мысли возвращаются к пшенной каше.

– Понятно, тогда учись, есть свои хитрости, пробуй, я скоро вернусь.

Бодро хлопает дверью, и вот уже скрипят по утреннему снегу его шаги. Освоить быстро топор, однако, потруднее коромысла. Плоховато получается. Благо много бересты. Вот-вот должны затрещать дрова.

А дым-то откуда? Алена выбегает из комнаты с испуганными глазами, быстро открывает печную заслонку. Понимаю, что оплошность непростительная. Виновато улыбаюсь. Про пшенную кашу можно забыть, Алена пошла мыть маленькую кастрюлю.

Хлопает дверь в сенях, с мороза заходят новые гости. Мне нравятся эти лица. Краснощекий парень держит в руках чудесный румяный хлеб. Гости рассаживаются за столом. Кто-то достает баночку с вареньем, появляются сухари, сахар, вскипевший чайник.

Алена зовет меня:

– Пойдем, поможешь лепешки раскатывать.

«Но там же хлеб» – неуверенно возражаю я. Алена смотрит на меня с легким укором. Кухонный закуток, цветастая клеенка на столе, небольшая плитка.

«На две деревни одна пекарня. Володя на пекарне помогает дрова колоть, ему с утра горячую булку выдают, а он с нами делится». Алена подвязывает волосы косынкой, споласкивает тонкие музыкальные пальцы под железным рукомойником и принимается за тесто. Почему здесь кирпич белого хлеба булкой называют? Булка же это что-то сладкое.

– Мне мешок муки по случаю перепал, – она быстро лепит шарики из теста и передает мне. – Топленое масло и молоко я достаю только для Богданчика. Недавно картошка в погребе окончательно замерзла. Этот дом до того холодный, дрова уже на исходе, а только начало января.

Алена ушла к гостям. Тесто непослушно липнет к рукам. Воды в утренних ведрах осталось на самом дне. Так быстро? Хочется выдохнуть и пойти пройтись. Снова посмотреть на высокие скрипучие пихты, склоненные над родником. И опять увидеть этот невозможно синий цвет неба и снега в тени. А потом спрятаться за печной стенкой в дальней комнате. И только хорошая книга в полной тишине. Ну и парочку сырников. Роскошь. Покруче даже горячего хлеба из пекарни.

Все имена сходу не запоминаю. А вот и вчерашняя моя проводница на лыжах. Разговорам нет конца. Когда открывается дверь, в натопленный дом врывается ненадолго морозный пар. У порога потрепанный веник, которым сметают с обуви снег. Угол за печкой завален тулупами, куртками, валенками, их некуда ставить и вешать. Хрипло лает хромой Нагор.

Оконные стекла окончательно растаяли. Дом сделался теплый, а мои пригоревшие лепешки все съедены. Вместе с протертой черемухой, которая оказалась твердой и терпкой.

Не могу отвести взгляд от окна. Там просто лес, просто солнце. Оно медленно утопает в хвойной глубине. Я напилась травяного смолистого чаю. Прошлое прямо на глазах отслаивается от меня, как та штукатурка от стены. Куда я бегу, зачем, от кого…

Снова иду с коромыслом за водой. Молодая луна лучше всяких фонарей освещает тропинку. Еще пару раз и не разолью ни единой капли. Мой первый алтайский день похож на вечность, никак не заканчивается.

Слипаются глаза. Сижу в полутемной комнате за печкой, где Алена мне выделила кровать. Еще долго доносится разноголосица, скрипят половицы, сопит чайник. Слышу отдаляющиеся шаги последних припозднившихся гостей. Дом наконец делается одним с тишиной.

Оказывается, тишина гудит. Словно гигантская невидимая турбина. В вихре этой тишины вращаются и перемешиваются истории, меняя свои направления, наталкиваясь друг на друга, взрываются, клокочут, исчезают. Неизменны только звезды. Безмолвно глядят сквозь морозное окно старого дома.

И переливаются.

Доча

Узнаю твой голос

В пении кукушки

Еще один день – с горами наедине.

Рёкан Тайгу

– Подумай, может, все-таки со мной уедешь? – мама скользит глазами по пассажирам вокруг. Я молчу. Сколько можно объяснять. Рассматриваю свои короткие, когда-то вишневые сапоги на искусственном меху, в том, другом, мире они мне нравились. Но здесь снег засыпается внутрь, подошва скользит по наледям, до весны бы дотянули. – Слушай, у тебя даже куртки зимней нет, – доносится до меня ее голос. Мы стоим в душной деревянной избе сельского аэропорта. Вот-вот приземлится ЯК-40, и она улетит.

– Ты папе от меня передавай привет, ладно? Скажи, что все в порядке, – у меня противно меняется голос, появляются слезливые нотки. Отворачиваюсь, впиваюсь глазами в снежные перекаты хребтов. Мне хорошо здесь, за четыре тысячи километров на восток от прежней меня. Посреди еще неизвестного и откуда-то все равно родного мира, я будто только родилась и учусь ходить. Морозное, залитое солнечным сиянием сибирское пространство насквозь пропитано ультрамарином. Снег под ногами рассыпчатый и голубой. Долго иду рядом с танцующей над дорогой поземкой. Гудит улетающий самолет, смешно махать ему рукой.

Редкие машины шелестят мимо, одна притормозила, ускоряю шаг.

– Здрасьте, вы куда? А, хорошо, я до своротка.

На переднем сидении женщина оборачивается, смотрит на меня, я знаю этот взгляд, сейчас начнутся расспросы. «Ты кого тут делаешь?». Это пароль. Если не знаешь правильный ответ, то дальше будет настороженно: «Сама-то откуда?».

– Откуда? – женщина на переднем сидении делает глубокий вздох, потом отворачивается и устало, на выдохе, глядя в окно: «Изжоги какие-то».

До меня не сразу доходит – изжоги… она хочет сказать изгои. Сижу притихшая, ну че, в точку.

– За братом я приехала, он… да блин, каким братом, у меня вообще братьев нет. Но в такую даль нельзя просто так, надо с какой-то целью. Всегда хотела, чтобы у меня был брат. Помню, как моя грузинская бабушка гладит меня по голове и говорит что-то моему отцу с нежностью и тревогой, я не понимаю грузинский. «Она внука очень хотела».

Каждое утро вглядываюсь в усыпанное морозными перьями окно. Хожу полоскать белье. Все веселее закручивает река спирали своих водоворотов. Все холоднее делаются дни и прозрачнее ночи. Сиреневая ледяная вода в полынье, лед вокруг нее ломкий, будто проверяет, крепка ли жизни нить, силен ли смерти просвет.

Стою у самой двери в жаркой молельной избе. Свечи шириной с ладонь, самодельные, в ряд на полу. Иконы, все без окладов, темные, как египетская ночь, и каждой будто сияние. Книги древние, смотреть в их сторону боязно.

Накануне дед Кирьян, кержацкий наставник, глядит на меня с заметенного крыльца внимательно: «Ты чья будешь, доча?».

Женщины строго шикают, охают, повязывают мне платок до самых бровей. Ладно, заходи. Рождество у кержаков Уймонских встречаю.

Мне потом долго будет мерещиться, как обдает в лицо свечным жаром от земных поклонов. И будто кто-то невидимый перебирает намоленной лестовкой чьи-то древние имена.

Длинная ночь растворяется в робком утреннем свете. Слышу:

– Вот и Христос народился, доча, с праздником, – женщина в сером теплом платке протягивает в подарок банку домашней сметаны. Сокровище.

– Спаси Бог.

Прижимаю подарок, реветь как-то неловко. Когда пойду по безлюдной дороге, вот там и наревусь.

Как после той лютой ночи, когда в ледяных сенях слушала чей-то нечленораздельный хрип.

– Спирту дай. Урою тут вас всех. Хозяина, сука, позови.

Дверь между нами тонкая, тесовая. Он шарахает по ней кулаками, ногами. Сыплются опилки с потолка, трещит старый тес. От страха скулит собака в будке. Я с колуном в руках, как припадочная ору ему через дверь.

– Вали отсюда, вали откуда пришел! Нет у меня ничего. Если дверь сломаешь, зарублю тебя на хрен, прямо здесь зарублю.

Стихло все внезапно, как и началось. По снегу заскрипели удаляющиеся тяжелые шаги. Больше не приходил. То ли замерз в ту ночь, то ли убили – не знаю.

– Ты откуда приехала? – ласково спросит меня Лукерья Ефимовна, когда я в скорости загляну к ней по приглашению и застыну на пороге. Внутри натоплено, начисто выбелено, стулья бирюзовой краской покрашены, коврики пестрые, половицы широченные, по узким окошкам герань и фиалки.

Иконы в дальней комнате за вышитой занавеской мелькнули темными огромными краями. По старой вере иконы должны быть без окладов, грех святые образы под мирскими украшениями прятать, да еще и гвозди в них вколачивать. Так и темнеют нетронутые с семнадцатого века, прадедами принесенные, словно вкопанные навечно столбы, держащие небеса с золотыми звездами.

Светло от них в этом мире, чисто, правильно.

– Чья ты, доча? Ты чья?

Три М

Нити вечные судьбы

Тянут Парки из кудели,

Без начала и без цели.

Д. Мережковский

Вначале был пустая квадратная рама, устойчивая и необъятная, как старый широкий кедр. Рама появилась между мирами, залитыми светом. Потом возникли руки, держащие клубок прочных нитей молочного цвета. Началось творение. Руки превращали нити в тугие струны основы. Основа натянута, пришло время делать заработку, перебирать и соединять нити в пары. Одни попадают в ближние, другие в дальние, снова в ближние и опять в дальние.

В роддоме безлюдно, вечер, суббота, июльское марево смешано с дымом горящих вокруг торфяников. Девочка родилась помятая, лиловая, зато быстро. Духота, открытые окна затянуты марлей, у мамы нет молока, ни одной капли нет.

Папа хотел назвать девочку Мая, но маме это не нравится, нет такого имени.

Таких девочек миллион, тьмущая тьма, у которых папа и мама пытались друг друга любить или хотя бы договориться, потом отчаялись и очень устали. Не счесть таких девочек. Они как весенний снег, питают землю, растворяясь в буднях школ, институтов, профессий, выходов замуж, разводов, повзрослевших детей, постаревших родителей.

Детство проскальзывает дымчатым облаком. Юность врезается в мягкую ткань кривым ножом. Дальше стоп, а то швы разойдутся, вернется мрак.

Ряд, заработка, стук колотушки, крючком подтягивается за узлом узел, я хочу научиться ткать ковры, настоящие ворсовые на вертикальной раме. На гранатовом фоне я сотку цветок, который держит в руках Богиня Мать, вокруг нее будут звери, цветы и птицы. Мягким ворсом создам орнаменты, плотным переплетением их закреплю, острыми ножницами перережу все узелки.

Белю, штукатурю печку, вот здесь у печной стены недавно стояла моя кровать. Я не могу видеть сейчас эту кровать, вынесла, спрятала ее. На печке царапины глубокие, до кирпичной кладки. Я тогда в печку вцепилась, кричала, звала на помощь. Да какая помощь? Заняты люди своими делами, с хозяйством управляются, еду готовят, дрова рубят, не слыхал никто ничего.

Сосед мой – Игореша – раньше частенько заглядывал поболтать, чаю попить. Стучался робко, сразу с порога начинал застенчиво улыбаться. «Марья, варенье вот принес тебе, мать передала, клубничное. Ты не смотри, что клубника такая мелкая, это дикая, а в огороде, это не клубника, виктория. Вот лето наступит, я тебе покажу, где горную клубнику надо собирать, сходим с тобой». Беру прямо из банки полную ложку крошечных зернистых ягод, они пахнут медом, июнем, грозой.

Мне нравится быть Марьей, ничего не надо объяснить. Игореша оглядывается по сторонам, вздыхает: «Дом шибко холодный, из окон дует, с пола тянет, печка вся потрескалась, все через одно место». Я уплетаю клубнику, пожимаю плечами: «Как-нибудь перезимую, хорошо, что хоть такой есть». Он уходит и уже на пороге без улыбки: «А я говорил супругу твоему, чтобы тебя одну не оставлял, он же не слушает никого». Больше сосед меня проведывать не приходил.

Переступаю невидимый порог, а там пусто. Только судьба по очереди загибает свои длинные пальцы. Раз прокидка, дальние приблизились, два прокидка, ближние отдалились. Острым крючком подтягиваю на себя узел и резко выдергиваю его за край. Марьин супруг неожиданно вернулся, только о чём с ней говорить, пустая оболочка, тень. На кладбище маленький холмик зарастёт скоро свежей травой.

Стучит по телу дрожь тяжёлой колотушкой, вся изнанка в рубцах. Соседка сыну выговаривает: «Да нечего к ней ходить, сама виновата, связалась не пойми с кем, а тут ещё схватки, даже врача некому было позвать, на кой она тебе после всего-то». Ускоряю шаг, чувствую взгляды, превращаюсь в колючий комок.

Распрямляюсь только в лесу, расхожусь, растапливаюсь, как золотистое масло. Разуваюсь, хочу, чтобы в меня проникал холод. Весенний, животворящий, свободный, земной. Смотрю на бледные робкие стебельки едва проснувшейся медуницы.

Я – тень, блуждающая по подвалам сознания, но умираю только снаружи, внутри кто-то утончается до прозрачности. Деревья – великаны и горы – вертикали, стою рядом с ними с поднятой вверх головой. Темнеет, затягивается дождь, натянутые до неба нити берез медленно раскачиваются.

Я хочу думать, что это танец Шивы. Хочу думать, но не думаю. Когда не плачу, то улыбаюсь. Сейчас все кажется надуманным, кроме самых простых действий. Встать утром, расчистить от снега дорожку к калитке, приготовить еду, натереть лицо снегом.

Не писать ничего про себя, стирать занавески, вытряхивать ковры, мыть посуду. Говорить обычные слова, не добрые, не злые, обычные. Лечь и читать. И пусть летит на землю мартовский снег.

У нас во дворе любили играть в «самолет», качаешься на доске, то вверх, то вниз. Тот, кто поднялся вверх, кричит: «Ты в болоте, я на самолете» – и тут же доска с грохотом опускается вниз.

Боль граничит с безумием, но безумия не происходит, только оттачивается ум. Острота ума становится опасным оружием. Ум – меткий стрелок. Все, что не может взять под контроль, его раздражает. Он балансирует по тонким как иглы событиям, выдавливая каплю за каплей, порой с кровью, из себя раба. И вот уже охватывает желание отгородиться от ненадежной беспорядочной жизни.

Мы не видим дальше вытянутой руки. Мы – огоньки миражей, мы – танковые ежи на бульварах. И пусть стонут страдающие, злятся испуганные, проклинают подавленные, плачут уставшие, лишенные дома, старости, юности, покоя, жизни. Если нет войны, мы создадим ее. Эй вы, носители смертных оболочек! Дерзнете сказать, что достойны другого?

Застываю, как громадная птица, одна только мысль медленно заполняет меня целиком: кто сейчас все это осознает? Ум, коллективное бессознательное, я-тело… Разве я это знаю?

Освобождаю внутри себя место для парящей птицы – и больше ни одного лишнего движения, ни одной пугающей мысли. Молчу и вдыхаю весенний хвойный настой.

Вечерний свет делает что-то невозможное. Лучший бадахшанский лазурит выкладывается мозаикой по небу.

Хочу разбежаться, прыгнуть и взлететь. Три действия: раз, два, три.

Я на самолете. И ты на самолете. И смерти нет.

Только про это я еще не знаю.

Когда надрезаешь березовый ствол, начинает медленно капать сок, но если не подставить банку, сок через время застынет, из прозрачного сделается тревожным как бледная кровь. Никогда еще я не шла так долго босиком по лесу.

Деревья станут моей основой, только им под силу удержать это высокое небо. Ряд, заработка, равномерный стук колотушки, за узлом узел. Я тку свой ворсовый ковер, на гранатовом фоне Мать Земля, в руках у нее цветок, рядом звезды, птицы и звери.

А вокруг по кайме переплетаются три буквы «М» – древний орнамент весны.

Чага

Пасека у Валерыча расположилась в узком логу на затихшей перед лесом поляне. Мы шли с ним вдоль говорливой речки. Сначала трещали как птицы кедровки, потом замолкли и разбрелись собирать расцветающий чабрец. Пару раз заходили по колено в неглубокие заводи, обжигались холодом. Не спешили никуда.

Дел у Валерыча на пасеке не было никаких. Да какие могут быть дела у медведя с пчелами. Валерыч работал на этой пасеке сторожем, а пасечником – так, по совместительству, на подхвате. Он вообще тишину предпочитал.

Ждал, когда наконец все разъедутся по домам и останется он один на один с поляной, каменистой холодной речкой, со своими самодельными гуслями и флейтами из прошлогоднего дудника.

«Вот такая она, чага», – проворчал себе под нос Валерыч. Я задрала голову и увидела на ветвистой березе темный грибной нарост: «Это и есть чага, что ли?»

Валерыч хитро зажмурился и лениво зевнул, а потом как бы нехотя, исподволь начал рассказывать о березовой чаге. В такие моменты он напоминал мне важного рыжего котяру.

– Ну ты откуда все это знаешь? – нарочито сомневаюсь я.

– Как понять «откуда»? Опытным путем, изучаю, пробую, наблюдаю. Чего ты такая сомнительная?

– Сомнительная, Валерыч, в другом смысле надо употреблять.

– Ягоды, травы, мед – вот что надо употреблять.

– Да ты зануда, дядя! – я отбегаю подальше, потому что в меня сейчас полетит пихтовая шишка.

– Какой я тебе дядя, я – дед!

– Какой же ты дед? Побойся Бога! Ты просто бороду отрастил длинную и делаешь вид, что все знаешь.

В первое лето, когда мы познакомились, Валерыч много рассказывал про разнотравье. Называл каждое растение по имени, улыбался загадочно, будто открывал тайное знание. «Если не знаешь, смотри на форму листа, она подскажет, для чего растение полезно. Или, бывает, в названии уже имеется подсказка».

Некоторые названия я быстро запоминала: кровохлебка, душица, сердечник, володушка, зизифора. А вот шлемник, чемерица, лобазник, схизонепета – здесь требовалось специальное Валерыча разъяснение.

Знатной травницей я быть не собиралась, но подружиться с растениями мне хотелось, чтобы потом каждое лето встречать, здороваться с ними как с давними знакомцами.

Валерыч насмешливый, колкий. Как скажет что-то, словно ранку сковырнет. Но невозможно долго обижаться – как на ребенка или на старика. Есть у него редкое сочетание обаяния детства и очарования старости. Не зря он себя все-таки дедом называл.

Помню, как Валерыч ухаживал за голубоглазой Мариной. Он сделался настоящим кавалером, достал из закромов нарядную рубаху, раздавал гостям мед в сотах и улыбался бессмысленно, как захмелевший сатир.

Продолжить чтение