Нелинейная хронология
Часть первая.
«Ромашовы».
Ромашов.
С утра Ромашова раздражало всё.
Раздражал кот, на которого Ромашов наступил, едва спустив ноги с кровати. Раздражала форточка, которая ночью опять открылась от порыва ветра, и из-за этого Ромашов замёрз, как цуцик, под своим тонким бамбуковым одеялом. Уже наступил октябрь, бабьего лета в этом году не предвиделось, и надо было бы, наверное, вбить в раму гвоздь, а заодно сменить одеяло на овечье-шерстяное, но одна мысль о молотке и сражении с пододеяльником раздражала Ромашова до нервного тика в мизинце левой ноги.
Больше всего Ромашова раздражали спагетти. Он знал наверняка, что сегодня опять, как тысячу раз до этого утра, поставит вариться спагетти, и опять две или три длинные мягкие нитки из теста обязательно приклеятся к дну кастрюли. Что только Ромашов не делал, пытаясь не допустить этого раздражающего момента – приклеивания спагетти ко дну кастрюли. Он лил в кипяток растительное масло, а уже потом засыпал спагетти. Он мешал их вилкой. Он мешал их ложкой. И даже ножом мешать Ромашов тоже пробовал. Он мешал в начале варки, в конце, в середине, и на протяжении всей варки тоже пытался мешать. Прибавлял огонь, убавлял огонь. Пробовал добавлять в воду сливочное масло вместо растительного. Скидывал спагетти на дуршлаг сразу, как снимал с плиты, или оставлял на пять минут поплавать.
Всё было тщетно. Две или три длинные мягкие нитки из теста упрямо прилипали ко дну кастрюли и раздражали Ромашова. Потому что это очень раздражает – когда ты не можешь нормально вытряхнуть все спагетти сразу, когда две или три прилипают, и тебе просто нечем их сковырнуть, потому что одна рука у тебя занята кастрюлей, а вторая – дуршлагом!!!
Ромашов раздражённо бросил зубную щетку в стаканчик и раздражённо прополоскал рот. Мимо по коридору прошаркала тапочками жена Ромашова.
Ромашов подумал, а раздражает ли его жена? Ее линялый халатик, из-под которого торчит ночнушка, тапочки, которые всегда шаркают, как ни старайся ходить аккуратно. Родинка над губой, немножко сросшиеся на переносице брови. Опущенные плечи, и яркий плетёный браслет-фенечка на запястье, совсем, казалось бы, неуместный на такой вот жене Ромашова.
Да нет, подумал Ромашов, пожалуй, не раздражает. Жена ведь. Жена еле слышно вздохнёт и мягко погладит по раздражённой голове, когда после спагетти совсем уж достанут политика и метафизика.
– Иди, Алёша, я макароны твои сварила.
Вот так Ромашов и не узнал, приклеились ли спагетти к кастрюле именно этим утром.
Жена Ромашова прошаркала по коридору обратно в спальню, скинула тапочки и вылетела в форточку, слегка застряв при этом попой, как застревают коты, когда пытаются протиснуться сквозь забор.
Семёнова.
(В данном рассказе вся пунктуация является умышленной).
В пятницу в шесть тридцать утра Семёнова стала феей. Никто её особо не спрашивал – хочет ли она быть феей, или ей и так вполне себе ничего. Может быть, если бы её спросили, Семёнова отказалась бы быть феей, и даже скорее всего отказалась бы, потому что ну нафига Семёновой это фейство, если уж по чесноку. Но метаморфоза случилась, и в конце концов Семёновой пришлось как-то смириться.
Сначала расцвёл кактус, и поэтому Семёнова поняла, что теперь она фея. Он не просто так расцвёл, ночью, по-тихому, он расцвёл ровно в шесть тридцать утра в пятницу, после того, как Семёнова спросонок на него посмотрела. То есть вот пять лет чах себе на подоконнике незаметно и мужественно (мужественно, потому что Семёнова вспоминала о том, что кактусы вообще-то тоже надо поливать, в лучшем случае раз в месяц, в основном утром по пятницам) – чах себе, чах, а тут вдруг резко, как в мультике, выстрелил колючим побегом, а на конце побега мигом распустился бледно-розовый нежный цветок.
Ох ты ж, подумала Семёнова. И еще она подумала, конечно, что всё это ей пригрезилось.
Но потом вдруг вокруг Семёновой запорхали райские птички, и это при том, что был, вообще-то, ноябрь, на улице с утра минус 9, а жила Семёнова в типичной двушке, не в раю, так что птичкам взяться было категорически неоткуда. Но они запорхали. И запели.
Мамочки, испугалась Семёнова, и невольно подумала ноль три.
Но «скорую» вызывать было уже некогда, потому что, как с ужасом поняла Семёнова, она проспала. И не просто проспала – а на полтора часа. Семёнова трудилась в жилконторе Савёловского района дворником, и уже давно привыкла вставать ни свет ни заря, не мучаясь недосыпом, а сегодня вдруг вот такая оказия. Была ли в этом виновата метаморфоза в фею, или ретроградный Меркурий ненароком зацепил биополе дворника Семёновой, но факт оставался фактом – она проспала. Виктор Олегыч, начальник жилконторы, явно не одобрит. Прощай, премия. Ладно, может, пожалеет. Фею-то.
Поэтому Семёнова отмахнулась от райских птичек, которые продолжали наворачивать сладкоголосые круги около её головы, и побежала собираться.
По мере передвижения по квартире Семёнова одним фейским взглядом вычистила унитаз, ванну и раковину. Удобно, подумала Семёнова. Это ж сколько теперь на одном «Утёнке» сэкономить можно.
Яичницу пришлось жарить обычным, человеческим способом, с помощью рук, на сковородке с непригораемым покрытием. Фейские способности, видимо, не распространялись на приготовление еды, а жаль, подумала Сёменова, уже вполне уверенным взглядом очищая плиту от застарелого жира.
Чем чёрт не шутит, подумала Семёнова, одевшись и чуть-чуть подкрасив губы, если я фея, может, я и летать теперь могу. А не попробовать ли. Птички истерично засвиристели и принялись биться в окно гостиной, как бы приглашая. На всякий случай Семёнова взяла зонтик. Для страховки. Зонтик был удобный и большой, трость, он остался Семёновой от бывшего мужа, неоправданно щеголеватого.
Она распахнула окно, встала на подоконник и раскрыла зонтик. Эх! – мысленно вскрикнула Семёнова и сиганула вниз со своего третьего этажа. Птички заверещали восторженно и ринулись вслед за Семёновой стремительным радужным клином.
Семёнова планировала на зонтике. Дух Семёновой захватывало. Я фея! – хотелось крикнуть ей во всё горло, но благоразумие одёргивало. Третий этаж – это не так уж высоко, чтобы сполна насладиться фейским полетом. Каблуки Семёновой очень быстро ткнулись в бесснежный рыхлый грунт под окнами. Вроде никто не заметил, с облегчением выдохнула Семёнова и скромно сложила зонтик. Душа у Семёновой пела в унисон с райскими птичками. Кстати, подумала Семёнова, птички, вы уж порхайте где-нибудь повыше, где вас прохожие не увидят. Не надо прохожим видеть райских птичек, не готовы они к этому ещё.
Идти до работы Семёновой было недалеко. Она старалась не особо смотреть по сторонам, поэтому по дороге отметилась только внезапно распустившимся кустом сирени и чистым тротуаром.
Первым, кто попался Семёновой около жилконторы, был Кумарбек. Семёнова, заныл Кумарбек, уныло свесив нос, ну что ты, Семёнова, я за тебя твой участок убирал сегодня, а кто мне за это заплатит, Семёнова… Семёнова улыбнулась слегка подкрашенными губами и посмотрела на Кумарбека. И Кумарбек засиял, как арабский принц, под её фейским взглядом. Вечно сутулая от нагрузок спина его распрямилась, расправились плечи, сверкнули гордые глаза из-под густых бровей, заструились блестящие кудри, пробился румянец сквозь смуглость щёк. И да. Выросли недостающие зубы.
Аллах! – испугался Кумарбек, что это со мной, что?! Он завертелся на месте и принялся сбивать кудри с головы, как будто они пылали огнём. Семёнова, это ты со мной сделала, ты, ах, шайтан, ведьма, сглазила, уйди, Семёнова, уйди, не смотри на меня! Вай-вай, запричитал Кумарбек, меня жена не узнает, домой не пустит, и бросился восвояси, стараясь побольше сутулиться и ни в коем случае не сверкать глазами.
Где-то высоко в небе райские птички выдали разочарованную трель.
Кто там? – крикнул из глубины жилконторы Виктор Олегыч. Семёнова, ты, что ли? Не будет тебе премии в этом месяце, Семёнова, за опоздание!
Семёнова заглянула в кабинет к Виктору Олегычу и осмотрелась. Поправлять тут было особо нечего, мебель у Олегыча сверкала новизной, стены хвалились недавним ремонтом. Сам Олегыч тоже был выбрит и умыт, так что особо на нём не разгонишься.
Что ты смотришь, Семёнова? – раздраженно крикнул начальник. Иди, участок Кумарбека убирай, да еще участки Салаха и Машки Хромой возьми. Будешь знать, как спать лишку.
Через полчаса Семёнова опять заглянула в кабинет к Олегычу. Что тебе, Семёнова, скривился Олегыч. Я тебе всё объяснил, иди, работай.
Я уже всё, не по-фейски робко ответила Семёнова. Чего – всё? – переспросил начальник. Три участка – всё? Семёнова, ты мне тут не заливай и не филонь.
Да идите, проверьте, предложила Семёнова.
Виктор Олегыч пошел проверять и схватился за сердце. Всё было вычищено, выкрашено и подровнено. Детская площадка починена. Заборчик поправлен. Пара кустов боярышника, на которые успел упасть взгляд Семёновой, покрылись мелкими белыми цветочками.
Ты что, Семёнова, прохрипел Олегыч, оседая. Ты мне графики сорвать хочешь. Ты что натворила, Семёнова. Как я бюджет теперь распределять буду. Мне же ламинат тёще стелить надо.
Семёнова посмотрела на Олегыча, и у того сам собой подтянулся галстук, а белобрысая чёлка уложилась красиво вбок и наверх, как после посещения барбершопа.
Семёнова! – взвизгнул Олегыч, истерически пытаясь примять чёлку обратно на место. – Прекращай эти свои штучки!
Не могу, прошептала Семёнова, глядя в асфальт, я теперь фея, Олегыч.
Райские птички весело запорхали вокруг красиво уложенной чёлки начальника жилконторы.
Какая фея! – отмахнулся начальник жилконторы от птичек. Мне тут феи не нужны! Мне бюджет распределять!!!
Семёнова робко подняла глаза и взглянула на соседнюю грядку. Из-под земли мигом выскочили ростки тюльпанов, вытянулись и приветливо раскрыли алые чашечки.
– Семёнова! – крикнул Олегыч и закрыл дворнику Семёновой глаза рукой. – А ну не сметь смотреть! Ты мне так всю отчётность испортишь! Увольняю тебя, Семёнова, поняла! Иди в цирке работай, фея!
– Я не хочу в цирке, – сказала Семёнова. – Я хочу, чтобы чисто и красиво. Я хочу дворником.
Но Олегыч не послушал Семёнову. И птички его не растрогали. Он уволил Семёнову, а её участок отдал Кумарбеку, который состриг свои шелковистые кудри и стал сутулиться пуще прежнего, а за участок Семёновой получил прибавку.
Семёнова-фея долго искала себя в этой жизни. И устроилась в клининговую компанию. Удобно. Чисто и красиво. И на «Утёнке» экономить можно.
Роль клининга в процессе украшения новогодней ёлки.
Декабрь раздражал Ромашова бесснежностью. Вот уже, кажется, и Новый год на носу, а настроения никакого. Если бы выпал снег, на улице стало бы как-то светлее, думал Ромашов, и хочешь – не хочешь, а веселее. А так уже полчетвёртого Ромашову приходилось включать торшер, иначе строчки в газетной статье начинали расплываться и перемешиваться.
– Чуда, чуда… – вздыхал Ромашов по старой, ещё детской, предновогодней привычке, – чуда мне…
Но газеты чуда не обещали, снега тем более. Газеты твердили о снижении процентной ставки и тёплом воздухе из Атлантики. Что это за ставка такая, как от неё отсчитывают проценты и зачем их снижают, Ромашов как ни силился, так и не мог понять, только смутно догадывался, что добра от этого быть не может, хоть газеты и обещали, что будет вам от снижения процентной ставки добро и меньше инфляции. Или наоборот – будет вам меньше инфляции, и поэтому снижение процентной ставки. И тёплый воздух с Атлантики, приносящий с собой не добро, а только бесснежье на праздники.
Ромашов ждал Новый Год и вспоминал маму, и хотел чуда. Вспоминал запахи пирогов в предпраздничной квартире, вспоминал, как тянулся изо всех сил, чтобы прикрепить повыше на мохнатую колючую ветку стеклянного мальчика в красной чалме и зелёных шароварах. Мальчик был на железной прищепке, которая, как казалось маленькому Ромашову, делает ёлке очень больно. И поэтому он старался прикреплять игрушку как можно аккуратнее. Тогда Ромашов не задумывался, что срубленная ёлка была уже мёртвой, и её веткам не могло быть больно от железных прищепок.
На столике под торшером рядом с Ромашовым стояли мандарины. Их запах, как надеялся Ромашов, сделает декабрьское бесснежье хоть немножечко более чудесным. Но вместо этого запах мандаринов начал раздражать Ромашова и щекотать ему ноздри до чиха.
– Чуда, чуда…, – вздохнул Ромашов и подумал, что надо бы и в этом году положить себе под ёлку какой-нибудь подарок. Такой, чтобы можно было положить – и забыть, что ты его положил. А потом с удивлением найти и обрадоваться нечаянному сюрпризу. Только Ромашов никак не мог придумать, что такое можно положить под ёлку и забыть. Мандарин? А может быть, газету?..
Вдруг в дверь позвонили. Ромашов никого не ждал. Разве что соседу могло что-то понадобиться. Верёвка, например, чтобы привязать ёлку к карнизу для штор. Сосед каждый год просил у Ромашова верёвку, и это очень раздражало Ромашова. Как будто у Ромашова на лбу было написано, что у него в любой момент можно разжиться верёвкой.
Ромашов раздражённо открыл дверь.
На пороге стояла фея.
Ромашов и сам не понял, как он понял, что это – фея. Может быть, по покатым плечам или по бровям, слегка сросшимся на переносице. Или по разноцветному браслету-фенечке на скромной натруженной руке. Или может быть, по попе, которая, как представил себе Ромашов, слегка застревает, когда фея вылетает в форточку. Или, может быть, по райским птичкам, которые сидели у феи на плечах, вполголоса издавая мелодичные трели.
Ромашов испуганно моргнул и попытался отогнать наваждение.
– Здравствуйте, – робко произнесла фея. – Наша клининговая компания в преддверии Нового Года предлагает вам акцию. Бесплатная уборка ванной и туалета. А так же помощь в убранстве зелёной пушистой красавицы, если это вызывает у вас затруднения.
– Вызывает, – машинально повторил Ромашов и сглотнул. Горло вдруг пересохло. Чудо. – Вызывает затруднения. Я не достаю до верхушки.
– О, – улыбнулась фея, – не беспокойтесь, это как раз мой профиль. Так вы согласны на акцию?
В туалете и ванной фея задержалась ровно на пять минут.
– Будете проверять работу? – спросила она, стесняясь. – Я не так давно работаю в клининге, может быть, вы найдете какие-нибудь недостатки.
Ромашов для порядка заглянул туда и сюда и поразился блеску и чистоте санузла и ванны.
Это ж сколько на «Утёнке» сэкономить можно, подумал Ромашов. Чудо.
– Пройдёмте к ёлке? – предложил Ромашов торжественно.
В гостиной фея быстро и нежно, не делая ёлке больно, распределила по веткам все мамины игрушки. Мальчика в красной чалме и зелёных шароварах она прикрепила повыше, на веточку покороче, почти у самой верхушки. Взяла в руки звезду для макушки.
– Отвернитесь, пожалуйста, – робко попросила она Ромашова.
– Зачем? – спросил Ромашов.
– Я буду летать, – прошептала фея, мучительно краснея.
– Летайте! – воскликнул Ромашов, и птички радостно запели, порхая вокруг него. – Летайте при мне, чудесная!
– Вы правда не будете раздражаться, что я летаю? – несмело улыбнулась фея. И плавно поднялась над полом, покачивая попой, и дотянулась до верхушки, и бережно надела на неё звезду.
– Чудо! – вскричал Ромашов и упал перед феей на одно колено и сказал. – Выходите немедленно за меня замуж!
«Чудо!» – подумала Семёнова, аккуратно, чтобы не наступить на Ромашова, приземлилась, протянула ему руку и сказала. – Да.
Ромка.
С Новым годом в этот раз в детдоме №18 не заладилось. Планировали ёлку на конец декабря, но кто-то что-то неправильно понял, не так оплатил, не туда нажал – и представление заказали на третье января. А четвёртого уже надо было вести их в цирк – мероприятие от городской администрации. Не слишком ли, два праздника подряд, подумала зам по воспитательной работе, а потом решила, что ничего, так они устанут быстрее и перестанут ждать.
Ромка ёлки не любил. Он точно знал, что Дед-Морозом опять будет охранник Сергей Иванович, а Снегурочкой – Шурочка. Шурочка очень старалась быть хорошей, весёлой и доброй Снегурочкой, но у неё был такой противный визгливый голос, что каждый раз от её просьбы позвать «Де-едушку Моро-оза!!!» у Ромки начинала раскалываться голова. Хороводы Ромка не любил, на конкурсах терялся и молчал. А если нужно было ещё и куда-то бежать, вроде эстафеты – это было для Ромки совсем кошмарно. Под взглядами разноцветной мишурной толпы ноги его становились ватными и непослушными и бегать не хотели категорически.
На третий детдомовский Новый год Ромка научился хилять от ёлки. Он дожидался, пока перед входом в зал их пересчитают, а потом молча отцеплялся от своей пары Наташки и пятился до самой каморки. Пара Наташка никогда его не сдавала. Хорошая она девчонка, молчаливая.
Замок в каморке был постоянно сломан. То ли его по халатности никогда не чинили, то ли по чьей-то необходимости всё время ломали. На первый взгляд дверь вроде бы была закрыта. Но, Ромка знал, если ручку сначала потянуть вверх, а потом резко дернуть вниз – и вуаля, как говорила Шурочка. Можно было спокойно просидеть всю ёлку среди вёдер и швабр с тряпками, а потом так же незаметно влиться в группу, бочком-бочком к Наташке.
Пол-ёлки прошло, как примерно прикинул Ромка. Ещё пол-ёлки. Это хорошо. Ромка любил сидеть в каморке. Там можно было безбоязненно шалить. Ромка точно знал, что то, чем он занимался – это шалость, и при всех этого делать ни в коем случае нельзя. Потому что никто больше так не делал, ни дети, ни взрослые. Ромка давно научился это контролировать и позволял себе шалить только в каморке или на прогулке, когда ему удавалось остаться в одиночестве в самом дальнем углу двора.
В каморке, пока все сидели на ёлке, шалить можно было сколько угодно. Поэтому сначала Ромка взглядом сложил все тряпки в аккуратную стопочку. Потом повёл рукой – и швабры выстроились, как солдаты на параде. Ромка представил себя генералом в красивой фуражке, отдал солдатам честь и немножко помаршировал перед ними. Потом он представил, что швабры – это самолёты, и они летят бомбить логово врагов, а он главный наводчик всех бомбардировщиков и летит на самом первом самолёте. Полетать швабрам, правда, в каморке было затруднительно из-за тесноты, не то что палкам на улице. На улице в дальнем углу двора Ромка с лёгкостью заставлял летать целые эскадрильи палок, а один раз даже одним мановением руки поднял в воздух большущий камень. Правда, сам этого испугался и тут же уронил его со всего маху на землю, хорошо хоть, что не себе на ногу, да и вообще хорошо, что никто не видел. Иначе ему здорово попало бы за шалости. За шалости им всегда здорово попадало. Скорее всего, ему не разрешили бы посмотреть следующий длинный мультфильм в кинозале, а длинные мультфильмы Ромка очень любил, особенно музыку оттуда и песни.
Ромка как раз летел над тропическими островами, возвращаясь после удачной боевой операции против врагов, как дверь в каморку вдруг со стуком распахнулась, и внутрь ромкиного убежища ввалилась Лиса. Лиса была в короткой юбке, в шапочке с ушами (а на кончиках ушей были мохнатые кисточки, а сама шапочка завязывалась под подбородком на веревочку) и в кедах. Свой пушистый хвост Лиса держала в руках.
– Блины-оладушки, – сказала Лиса, и от неё пахнуло табаком, как от Сергей Ивановича. – Сколько раз просила пришить нормально. Чё делать-то теперь.
Лиса подняла голову и увидела Ромку. Ромка молча смотрел на Лису округлившимися от страха глазами и думал только одно – расскажет, и накажут.
– Привет, – сказала Лиса. – Ты чего тут? Не нравится ёлка?
Ромка покачал головой.
– Правильно, – сказала Лиса, – меня тоже всё достало уже. Ещё и хвост отвалился, видишь? У тебя тут нитки с иголкой нет, случайно?
Ромка опять покачал головой.
– Блины-оладушки, – расстроилась Лиса и присела на перевернутое ведро. – Ну и как я теперь Дедушке Морозу объясню, а? Почему я бесхвостая? Чем я следы на снегу за собой заметать буду?
Ромка подумал, что вряд ли актрисе в костюме лисы нужно заметать за собой следы на снегу, да и снега в этом году было так мало, что и не наследишь особенно и следы за собой по-человечески не заметёшь.
– Не боись, я тебя не выдам, – сказала Лиса. – Сама всегда от Деда Мороза пряталась. Напрягает он как-то. Стихи расскажи, хорошо себя веди… Да и вообще не буддист он, Дед Мороз, да?
Ромка не знал, что такое «буддист», наверное, тот, кто на все вопросы отвечает «буду», решил он. Лиса ему понравилась. Она не сюсюкала и не старалась казаться доброй. Он подошёл к Лисе и потянул хвост из её рук.
– Посмотреть хочешь? – спросила она. – Ну, на, посмотри. Только осторожнее. Мне ещё за него отчитываться.
Ромка обошёл Лису, приблизил хвост к её юбке, где-то в районе талии и закрыл глаза. Представил, как все порванные нитки становятся опять целыми, крепкими, и как хвост сам собой пришивается обратно на место. Открыл глаза. Осторожно подёргал. Хвост держался хорошо.
– Ничёсе, – Лиса протянула руку и тоже подёргала хвост. – Ты как это?!
Она вскочила с ведра.
– У тебя что тут, пластилин? Клей? Или всё-таки нитки?
Лиса была хорошая. И Ромка решил показать ей свою шалость. Он улыбнулся и сделал так, что банка с синькой перелетела с одной полки на другую. И не разбилась.
Лиса попятилась и задела ногой ведро. Ведро задребезжало. Сейчас позовёт! Расскажет! – испугался Ромка и тоже попятился, прочь от Лисы в угол.
– Блины-оладушки…, – прошептала Лиса. – Ни хрена себе дети-индиго… Да не бойся ты, – она протянула к нему руку, – не бойся. Я никому не скажу. Ёлки, на сцену пора. К ёлке. Ты это… Ты никому об этом вот, – Лиса показала на банку с синькой, – не рассказывай никогда, понял? Ни-ког-да. На опыты сдадут. На костре сожгут. Осиновый кол в сердце загонят, понял? Ни-ког-да и ни-ко-му!
Лиса вдруг обняла его крепко-крепко, прижала к себе, погладила несколько раз по голове и выскочила из каморки.
Ромка сполз на пол в своем углу среди швабр и тихонечко заплакал. Он не хотел на опыты. И на костёр. И кол в сердце – ну за что? Это же просто шалость, он никому ничего плохого не делает же.
Ромка почти не спал ночью и в цирк поехал вялый.
– Ты что, Потапов, заболел? – строго спросила зам по воспитательной работе и потрогала его лоб. – Я что-то на ёлке тебя вчера не видела, м? На улицу бегал раздетый? Только попробуй мне заболеть!
Ромка помотал головой и крепче ухватился за Наташку. Она поморщилась, но руку не отняла. С Наташкой было как-то безопаснее.
Клоуна Ромке было жалко. Он так старался быть смешным, что выходило грустно. Воздушные гимнасты Ромке понравились. Они были такие сильные, смелые и ловкие. И еще сосредоточенные и ответственные друг за друга. Они улыбались, но душа у них при этом не улыбалась, а оставалась строгой. Они работали. Тигры тоже работали, но души при этом у них были не сосредоточенные, а растерянные, а у некоторых злые. Эквилибристка на проволоке была очень красивая. Почти как Шурочка. Невысокая и стройная. У неё в руках был веер, которым она балансировала. Она бегала по проволоке взад и вперёд, подпрыгивала и даже садилась на шпагат. Ромке так понравилась эквилибристка, что он решил немножко ей помочь. Капельку. Он просто взглядом поддержал её веер, и попросил проволоку не раскачиваться так сильно.
И вдруг кто-то ответил. Кто-то тоже попросил проволоку не раскачиваться. И тоже поддержал веер. А потом… Потом Ромка почувствовал, как будто его кто-то нежно-нежно обнял и шепнул в ухо: «Сынок…»
«Мама!» – громко крикнула душа Ромки. Она крикнула так громко, что её услышали даже чайки в далёком-далёком море. И тигры за кулисами цирка тоже услышали, как душа Ромки крикнула «Мама!» и притихли, и заурчали, как обычные большие коты.
Вон она! Ромка увидел! Она сидела в противоположном секторе на пятом ряду, на ней было лиловое платье, и она, не отрываясь, смотрела на Ромку. И улыбалась мягкой улыбкой. И успокаивала его. Всё хорошо, Ромка. Теперь всё будет хорошо. Я нашла тебя, Ромка.
– Ромка, если ты сейчас же меня не послушаешь, я заставлю тебя мыть всю посуду по-настоящему, безо всяких шалостей! – строго сказала Семёнова и положила Ромашову на тарелку вторую котлету.
– Мам, ну я иду! – крикнул сын из гостиной. – Подожди, тут в мультике последняя песня!
Февраль и санки.
Ромашов позавтракал спагетти с сыром и стоял тихонько курил в морозную форточку. Признаться, холодов в этом году уже никто и не ждал, однако они запоздало спохватились, угнали транспорт то ли у Санты, то ли у Снежной Королевы и примчались откуда-то из Скандинавии. Завалили снегом, завьюжили, выстудили и наконец-то насыпали горки для ребятни.
Кстати, о транспорте, подумал Ромашов.
Вот бы покатать кого-нибудь на санках, подумал Ромашов.
В феврале ему всегда особенно хотелось покатать кого-нибудь на санках. По-настоящему покатать, с размахом. По бескрайнему полю, по широкому тракту, ну или хотя бы в парке, но не по тротуарам, чтобы не раздражал протаявший от реагентов асфальт под полозьями.
Чтобы бежать, увязая в снегу, и натягивать верёвку, которая непременно будет неудобно соскакивать и больно врезаться в ладонь через рукавицы, и чтобы запыхаться, и чтобы внутри под курткой было жарко до пота между лопаток, а снаружи чтобы морозный воздух врывался колючими глотками в открытый рот.
Ромашов покосился на жену, которая негромко позвякивала тарелками и чашками, прибираясь после завтрака. С каким удовольствием он промчал бы на санках её, любимую, эх, по самому широкому тракту, да хоть километра полтора, пока хватит дыхания. Пусть смеётся заливисто и взвизгивает на поворотах, и кричит: «Осторожней, я упаду!» А потом обратно, ещё полтора километра, но уже не спеша, пешком и втихомолку – чтобы каждый смотрел по сторонам, на заснеженные поля и лес вдалеке, и думал о чём-то своём, зимнем и нежном.
Но, подумал Ромашов, сейчас будет по меньшей мере неэтично подкатывать к жене с таким предложением. Она непременно сильно смутится от перспективы втискиваться в санки попой. А спинку откручивать нельзя – без спинки при быстрой езде в санках ни за что не удержишься. Надо купить «ватрушку», подумал Ромашов. Буду катать её на «ватрушке». «Ватрушка», конечно, транспорт современный, не душевный, из материала мёртвого, да ещё и изрядно вонючего иногда. Но как не покатать жену по февральскому снегу, и чтобы попе было удобно.
Ромашов докурил, сходил, спустил бычок в унитаз, почистил зубы, опять посидел немного на кухне при открытой форточке, полистал газету, подождал, чтобы запах табака выветрился окончательно, и пошёл в комнату к Ромке.
Ромка сидел за столом, подвернув под себя ногу и что-то рисовал, мурлыча под нос песенку про «Чунга-Чангу». Буквально за пару месяцев он вытянулся и похудел, а ещё Семёнова попросила знакомого парикмахера исправить Ромке детдомовскую стрижку, «перемоделировать», и теперь сын щеголял залихватской прядью – хвостиком на затылке. Не то чтобы Ромашов приветствовал хвостики у мальчишек ромкиного возраста… да и вообще у мальчишек любого возраста, если честно, но раз им захотелось пошалить, пусть.
Ромашов нагнулся через ромкино плечо и заглянул в рисунок. Дом, дерево, облака и солнце. Классные карандаши мы ему подарили, подумал Ромашов. Такие яркие цвета и грифель совсем не ломается. Четыре фигурки. Две побольше, две поменьше. Две в брюках – побольше и поменьше – и две в платьях, тоже побольше и поменьше, в зелёном и красном. Та, что побольше – в красном. Любимое мамино платье, подумал Ромашов. Как долго мы её уговаривали его купить, и как долго она отнекивалась, мол, никогда не носила красное, не умею, не получится… Всё получится, если рядом есть другие фигурки. И красное платье носить получилось.
А фигурка поменьше в зелёном платье держала за руку фигурку поменьше в брючках. От головы в разные стороны крутились желтые спиральки-волосы, голубые глаза смотрели серьёзно, а ярко-красный рот совсем не улыбался.
– Кто это, Ром? – спросил Ромашов, указывая на фигурку в зелёном платье.
– Наташка, – ответил Ромка. – Она всегда держала меня за руку. И помогала. И воспиталкам про мои шалости никогда не рассказывала. А ведь могла и рассказать, – добавил Ромка, пририсовывая Наташке бантик на голове.
Действительно, подумал Ромашов и вспомнил чудеса жены-феи. Ведь про шалости можно и рассказать куда следует. А можно стоять рядом и держать за руку.
– Ромка, – сказал Ромашов. – А давай я тебя на санках покатаю. Снег же наконец выпал.
– Пап, ты чего, – взглянул сын насмешливо. – Какие санки, я уже взрослый. Мы с пацанами в хоккей пойдем играть.
В хоккей, вздохнул Ромашов. Взрослый, вздохнул Ромашов.
Наташка, подумал Ромашов. Наверное, её никто и никогда не катал на санках. Как же так. В мире не должно быть ни одной девочки, которую папа не катал бы на санках бегом.
Больше Ромашов не думал. Он решил всё и сразу. Только вот в этом феврале, наверное, я её покатать не успею, пока документы, пока бюрократия, то-сё… Но в следующем феврале обязательно. Наверняка и через год Наташка не скажет: «Папа, я слишком взрослая, чтобы ты катал меня на санках». В мире нет ни одной девочки, которая была бы слишком взрослой, чтобы кататься на санках.
Цветок для Наташки.
Вот что действительно раздражало Ромашова в начале марта – так это букетики из пожёванных, вялых тюльпанов на кассах супермаркетов. Это как надо не уважать свою любимую женщину, чтобы купить ей такое недоразумение, думал Ромашов. И в данном случае совершенно неважно, кто она тебе – любимая женщина, жена, мама или дочка. А может, вообще невестка. И как надо не уважать себя как мужика, чтобы дарить этот кошмар, думал Ромашов. И вообще как надо себя не уважать как мужика, чтобы дарить любимой женщине цветы исключительно по праздникам. Женщины… они же женщины, думал Ромашов. Они сами-то как экзотические растения. Бугенвиллии. Прихотливые и требовательные, очень требовательные к окружающей среде. Неблагоприятная окружающая среда в виде окурков и немытых кастрюль с прилипшими спагетти может сгубить женщину в считанные дни. А цветы дарить женщине нужно не столько для того, чтобы обрадовалась она, а чтобы обрадоваться самому, глядя, как от вида букета (или хотя бы одной садовой ромашки) разом смягчаются у неё все черты лица, как начинают светиться глаза, как появляется улыбка и лучится нежность…
И даже официальный букет официальному лицу нужно выбирать с душой, думал Ромашов, раз уж так получилось, что оно, лицо, женского пола. Хотя это большой вопрос – окажется ли у него, то есть, у неё, у официального лица, к которому, то есть, к которой, собирался Ромашов с букетом, душа.
И вообще я сегодня слишком много думаю, думал Ромашов, не к добру это.
Волнуюсь.
Думал Ромашов.
Он выбрал букет из семи тюльпанов – пять жёлтых и два белых, захотелось, чтобы сочетание было солнечнее – и еще одну оранжевую герберу. Чуть не забыл сдачу. Подумал, вернулся, купил на сдачу маленький фиолетовый гиацинт в горшочке и вручил продавщице. Ушёл, не заметив, как удивлённо приоткрылись хорошенькие пухлые губки ему вслед.
Ромашов мялся перед казённой железной калиткой. Просто так в детдом было не попасть, нужно звонить в звонок, ждать ответа охранника, ждать, пока тебя сверят со списком, ждать, пока примут решение – пускать или нет… Ждать, ждать и ждать. Эти дома, сотни домов с казёнными железными калитками, были созданы только для одного – для ожидания. Ожидания внутри, ожидания снаружи.
Ромашов позвонил. Где-то там, в глубине обшарпанного грязно-синего хмурого здания, наверняка раздался пронзительный мерзкий звук. Сколько надежды в этом резком неурочном звонке для тех, кто ждёт, ждёт и ждёт…
– Кто? – хрипло ожил динамик неожиданно девичьим голосом. – К кому? По какому вопросу? Назначено?
– Добрый день, – вклинился Ромашов в поток вопросов. – Я к заместителю по воспитательной работе. По вопросу усыновления. Удочерения. То есть по вопросу…
– Понятно. Проходите.
В калитке запищало, и щёлкнул замок.
Ромашов шёл через двор с цветами наперевес, а из-за окон его провожали взгляды. Взгляды постарше и помладше. Заинтересованные и лукавые. Грустные и нарочито нахальные. Эти взгляды так хорошо научились скрывать одинаковую, одну на всех общую боль.
В вестибюле Ромашова встретила охранница. Ромашов не был уверен в этом феминитиве, но ведь не скажешь «охранник» про невысокую полненькую девушку со смешливыми ямочками на щеках. Она, однако, изо всех сил старалась казаться суровой и неприступной.
– Документы, – сурово протянула она неприступную руку.
– Да, пожалуйста, – закопошился Ромашов.
Сотрудница охраны. Да, пожалуй, стоит так про неё сказать, подумал Ромашов, наблюдая, как она записывает его данные в толстый журнал. Так будет и грамотно, и в меру сурово и неприступно.
Сотрудница охраны подняла на него глаза. И Ромашов вдруг увидел в них не скучающее служебное равнодушие, а отражение. Отражение той боли, которая ежедневно бегает, прыгает, прохаживается мимо по вестибюлю туда-сюда в бесплодном ожидании резких внеурочных звонков. Боли постарше и боли помладше. Боли любопытной и нарочито нахальной.
Душа Ромашова дрогнула и, не спросясь самого Ромашова, протянула сотруднице охраны букет из солнечных тюльпанов. Ромашов на минуту задумался, что же он подарит официальному лицу, ну да ладно, сообразим что-нибудь.
– Что это? – изо всех сил хмурясь, сдвинула брови обладательница предательски весёлых ямочек.
– С наступающим, – ответил Ромашов всем сердцем.
И ямочки откликнулись, смутились по-девичьи.
– Спасибо, – она бережно приняла букет. – Проходите, пожалуйста. Вам на второй этаж, в двенадцатый кабинет.
Ромашов двинулся к лестнице.
– Подождите! – окликнула его сотрудница охраны. – А вы… Вы за кем?
– Надеюсь, за Наташкой, – ответил Ромашов. – Которая всегда держала нашего Ромку за руку.
– А! Самсонова! – обрадовались ямочки. – Ну, дай Бог…
И сотрудница охраны зарылась лицом в букет. Солнечный отблеск лепестков жёлтых тюльпанов мягко пощекотал ей нос.
Ромашова очень раздражала зам по воспитательной работе. Раздражала советским клумбообразным начесом хилых волосёнок и зелёными тенями, размашисто намалёванными под самые брови. Брови тонко дребезжали где-то посередине лба ("…ну хотя бы рейсфедером!") и, кажется, хотели сорваться, вспорхнуть и улететь, как птички-галочки.
Ромашов тоже раздражал зама по воспитательной работе. Пришёл тут. Сидит. На лбу написано: «интеллигенция». И цветок не дарит.
– А вы-то сам кто? – по-чиновничьи презрительно и свысока спросила зам по воспитательной работе.
– Я писатель, – ответил Ромашов по возможности вежливо. Он понимал, что сейчас от его вежливости зависит судьба маленькой молчаливой Наташки, и поэтому раздражение надо было спрятать поглубже. – В документах это отображено.
– "Отображено", – передразнила она. – Я вижу, что у вас там "отображено", писатель. Зарабатываете, спрашиваю, чем?
– Как ни странно, гонорарами, – с достоинством ответил Ромашов. – А так же редактурой и копирайтингом. Я, знаете ли, мастер слова. И люблю с ним работать. Разнообразно.
Официальное лицо что-то промычало неразборчиво и опять скосило глаза на герберу, которую Ромашов держал, крепко зажав стебель в кулаке.
Ромашов понимал, что сидеть напротив официального лица женского пола накануне международного дня лиц женского пола с герберой в кулаке и не дарить эту герберу означенному лицу абсолютно не комильфо, но ничего с собой поделать он не мог. Гербера была для Наташки.
– А жена ваша, значит, уборщица, – побольнее уколола зам по воспитательной работе.
– Директор клининговой фирмы, – заряд достоинства Ромашова упал до критического минимума.
– И она так занята клинингом, что даже не смогла прийти на знакомство с ребёнком, – зато заряд презрения зам по воспитательной работе вырос по экспоненте.
– Она на симпозиуме.
– Уборщиц?
– Директоров клининговых фирм.
– Обсуждают сто способов наматывания тряпки на швабру?
– Новинки химической промышленности.
Кулак Ромашова с герберой вспотел.
– Н-ну-с, – зам по воспитательной работе ещё раз переложила все бумажки с места на место, взглянула недовольно на потенциального родителя, скривилась, но дальше оттягивать момент у неё причин не было. А жаль. – Хорошо… Пойдёмте знакомиться.
Она бодро цокала каблуками по странному зелёно-фиолетовому коридору. Стены были зелёными, а пол почему-то фиолетовый, кое-где уже сильно потёртый до белёсого. И ведь пришёл в чью-то голову этот, прости, Господи, дизайн, подумал Ромашов, поторапливаясь. Как будто им, чахнущим здесь на протяжении всего начала жизни – начала жизни, которое должно было запомниться, как у всех детей, только ощущением безграничного полёта и счастья – как будто им должно стать веселее от вырви-глаз оттенков стен и пола.
Официальное лицо открыла одну из многочисленных дверей и зашла в комнату, даже не потрудившись пригласить за собой Ромашова. А он вдруг неожиданно оробел. А вдруг она не увидит в нём…
– Вы мой папа?..
– Надо же, – фыркнула зам по воспитательной работе. – Заговорила, молчунья наша.
– Наташка.., – Ромашов как будто прирос к полу.
А она сидела на стуле, едва дыша и примерно сложив руки на острых коленках в растянутых х/б колготках. И только невероятные голубые глаза в пол-лица медленно-медленно заполнялись влагой.
– Ну что же ты, Самсонова, – дёрнула её голосом зам по воспитательной работе. – Подойди к дяде.
Наташка сползла со стула и робко приблизилась.
– Вы правда мой папа? – прошелестела она едва слышно, разглядывая носки его ботинок.
Он присел на корточки и оказался одного роста с ней.
– Наташка.., – сказал он. – А ты… Ты согласна быть моей дочкой?
И протянул ей герберу.
Она несмело взглянула на официальное лицо.
– Можно, – разрешило лицо и качнуло начёсом.
Наташка взяла цветок и сжала стебелёк, кажется, ещё сильнее, чем взрослый мужественный Ромашов.
– Как…, – охрип Ромашов, – как у тебя дела, родная?
– У меня дела хорошо, – заученно отрапортовала Наташка. – На завтрак был омлет и компот, мы очень благодарны нашим поварам за то, что они нас очень вкусно кормят. Потом была музыка, мы репетировали концерт. Мы очень благодарны нашим учителям за то, что они…
Ромашов проглотил колючий комок.
– Мы поняли, поняли, – опять дёрнула голосом зам по воспитательной работе. – Ну всё, достаточно для первого раза. Приходите на следующей неделе с супругой. Будем оформлять.
Наташка сразу потухла и покорно бочком опять присела на свой стул.
Да что же это такое, подумал Ромашов. Он подошёл и неловко обнял её, сидящую. Она не шелохнулась. Она бесцветно смотрела мимо Ромашова прямо перед собой.
– Наташка, я приду скоро, приду обязательно, – сказал он. Наташка так же бесцветно кивнула. – Даже не думай грустить. Жди и собирайся. Через неделю поедем домой, к Ромке. И к маме.
«Идиот, – тут же мысленно обругал он себя, – зачем сказал «жди», она и так…»
– Через неделю, не через неделю, а как оформим, так и поедете, – официальное лицо взяла Ромашова под локоток и потащила к двери. – Справку о доходах вашей жены не забудьте. Всего доброго. По коридору направо и по лестнице вниз. Не заблудитесь? Не заблудитесь.
Она вытолкнула его в коридор и закрыла за ним дверь.
Ромашов растерянно помялся за дверью. Ворваться обратно, схватить её в охапку и быстро вынести, вытащить, выкрасть отсюда, а документы Бог с ними, потом, потом… Или лучше перетерпеть, а то ведь ей же будет хуже, всё равно отнимут обратно, да замучают ещё больше проволочками… Перетерпеть. Подождать. Ещё немножко подождать.
Ромашов вздохнул и побрел на выход. Надо через неделю принести официальному лицу букет, подумал он. Какая ни есть, а всё-таки женщина. Неудобно получилось…
– Давай сюда, Самсонова, – зам по воспитательной работе выдернула цветок из её кулачка. – Тебе не положено. Чёрт. Сломалась. Ну и ладно.
Она бросила герберу в мусорное ведро.
– Самсонова, собирайся на обед. Молодец, правильно всё сказала. Только надо было поживее. В следующий раз говори веселее. Ну, чего замолчала опять?
Наташка встала, подошла к мусорному ведру, выудила оттуда оранжевую головку цветка и прижала к груди.
Зам по воспитательной работе хотела что-то сказать, но посмотрела в глаза этого ребёнка, увидела в них отражение всех галактик скопления Волосы Вероники – и передумала говорить. Возможно, надолго.
Да и Бог с ней, в конце концов, с герберой. Не очень-то и хотелось. Всё равно директор всем по букету к празднику подарит. Хоть человеком себя почувствую. Женщиной.
Апрель. Начало.
Всё, что Ромашов о ней помнил – это зелёные плотные колготки, коричневый костюм и кирпично-красная оправа очков. Даже имя-отчество Ромашов почему-то забыл, хотя учила она их русскому и литературе целых три года. Была, была какая-то звонкая аллитерация в сочетании её имени и отчества… То ли Алла Кирилловна, то ли Роза Рамазановна… Нет, Ромашов не помнил. Только зелёные колготки, коричневый костюм и кирпично-красная оправа очков.
Она остановила его как-то после литературы на перемене, в коридоре на первом этаже, оттеснила к окну и свистящим шёпотом произнесла: «Ромашов! Я прочитала твоё сочинение, и знаешь, что, Ромашов?! Я должна тебе сказать! Запомни, Ромашов! Запомни хорошенько, что я тебе скажу, Ромашов, и впредь будь очень-очень аккуратен!»
Ромашов тогда испугался, очень уж нехорошо, неправильно как-то поблёскивали её глаза за линзами диоптрий, ну мало ли, подумал Ромашов, профессиональная деформация, эмоциональное выгорание, с учителями это частенько случается… Вон, физика на днях после девятого «Г» увезли, а какой крепкий мужик был…
"Ты слушаешь меня, Ромашов?!» – она больно вцепилась ему в руку чуть повыше локтя и тряхнула.
«Я слушаю, Роза Рамазановна (или Алла Кирилловна)», – пробормотал он, украдкой косясь по сторонам, чёрт, где же Костик или хотя бы Хомяк, чтобы можно было со спокойной совестью увязаться за ними и удрать.
«Запомни, Ромашов! Ромашов, ты вполне можешь стать писателем! У тебя слог и стиль! Но! Запомни, Ромашов! Что напишешь – то и будет!» – прошептала она. – «Что напишешь – то и будет!»
И она так же внезапно отпустила его, отступила, поднесла палец ко рту, загадочно сказала «тс-с-с!» и быстро-быстро ушла по коридору к столовке.
«Апрель», – подумал тогда Ромашов. – «Весной всякое бывает. Конец года, опять же. Устала», – посочувствовал Ромашов, одёрнул форму и побежал искать Хомяка ну или Костика, чтобы с толком провести остаток перемены.
«Апрель», – вздохнул сейчас Ромашов, глядя в окно. Улицы были непривычно и напряжённо пусты. Вот уже три недели, как всех жителей города загнали сидеть по домам в целях борьбы с неведомым вирусом. Жители сидели. По крайней мере, старались сидеть, хотя запрет на передвижения резко усилил желание тех самых передвижений. Раньше вроде бы никому так активно никуда не было нужно передвигаться. А тут прямо вот приспичило. Всем сразу куда-то стало надо. Но все сидели. Скрипели зубами, пылесосили, стояли у стены на руках, отжимались, смотрели сериалы, учились он-лайн искусству оригами, но сидели.
Тем не менее заявленные правительством цели – предотвратить, остановить и победить – оставались недостигнутыми. Вирус витал над планетой, как некогда дух революции. Это настораживало и вселяло смутные мысли о каком-то всеобщем обмане и возможных истинных – но скрытых – целях всемирной самоизоляции, но логическую цепочку этих мыслей Ромашов выстроить никак не мог. Да и не хотел, если честно. Устал. Апрель.
Одиноко.
В душе было пусто и гулко, как на дне кастрюли с парой прилипших спагеттин. Квартира отвечала душе пыльным безмолвием.
«Что будет?» – подумал Ромашов.
«А что если и вправду будет», – подумал Ромашов.
Он прошёл в комнату, сел за стол. Посидел минуты три. Неожиданно хохотнул. «Ну, Ромашов», – покрутил он головой. – «Смотри, а то ведь начнёшь, а потом пожалеешь!»
Полез в ящик стола, поковырялся там, достал большой блокнот с морским пейзажем на обложке и простой карандаш. Ромашов любил писать карандашом, от ручки быстро уставала кисть, ручка была какая-то твёрдая, скользкая и… неживая. Достал точилку, пару раз крутанул в ней карандаш, и так острый.
И вдруг история родилась.
Он увидел её всю в мельчайших подробностях – от непослушного завитка на лбу до мягких тапочек со смятыми задниками. И браслетом-фенечкой на полной, нежной, трудолюбивой руке.
Ромашов открыл блокнот и написал.
«В пятницу, в шесть тридцать утра, Семёнова стала феей».
Появилась дача.
(Немного грустный рассказ.)
В мае воздух такой… Такой… Особенно за городом… Что, кажется, протяни перед собой руку, сложи ковшиком, и сможешь зачерпнуть прохладное, прозрачное и невесомое, и напиться одной пригоршней надолго, лет на пять, а то и на восемь.
Ромашов вышел из автобуса и сладко потянулся. Вслед за ним выскочили Ромка с Наташкой и загалдели о чем-то своём, нетерпеливо оглядываясь по сторонам. Ромашов подал руку жене. Справа от остановки шелестел новорожденными листочками ещё не до конца одетый лес. Вглубь змеилась тропинка. Слева, через дорогу – жила-копошилась своим неторопливым весенним бытьём деревня.