Шуберт

Размер шрифта:   13
Шуберт

Я сам виноват, что влюбился. Я так долго всматривался в неё.

Сущая кнопка, верно дразнили её мои приятели. Пуговка от кителя и то больше. А ресницы – больше пуговки! Она их выращивает на продажу, что ли? И вот её нос. Ну какого лешего я на него смотрю? Он остренький. И от этого ноздри почему-то выглядят красивыми. Пока не видел её улыбку, она обычно хмурится – мне просто интересно, есть ли у неё ямочки-завлекалочки на щеках? У меня вот есть, поэтому, наверное, я имею у женщин такой успех.

Вот с волосами у неё беда. Они крашеные! Я недавно обнаружил это. Не рано ли краситься начала эта пигалица? И вечно торчат «петушки» – я не думал, что у русских такой дефицит с расчёсками. В общем, волосы её – явно не предмет для восхищения. К тому же, она вечно делает дурацкий хвостик – ну зачем, ведь короткий до ужаса! Полная нелепица на голове. Зато уши, оголённые хвостиком, кажутся мягкими-мягкими и даже немного толстыми, наливными. А наливные яблоки, например, сами знаете, часто укусить хочется.

Во мне почти два метра, а в ней – от силы метр пятьдесят. Полметра разница – не шутка! Она вечно сидит к нам спиной, вступая, когда требуется, со своим пианино. Она играет без нот. Сразу запомнила, что, где и когда. Иногда она поворачивает голову в профиль – когда мы просим повторить какой-то эпизод, и я снова вижу мягкое ухо, щёку с предполагаемой ямкой, но при этом совсем не детские, а спокойные и женственные линии личика, губ, лба и шеи… Она сидит очень низко, на самом краю стула, чтобы дотягиваться до педалей.

Она совсем не знает немецкий, и мы с приятелями частенько подшучиваем над ней прямо здесь, на репетициях, за её спиной.

В клуб зашла сияющая до ушей местная председательша – и прямо к нам. Кнопка не сразу поняла, что репетиция прервалась. «Наташа!» – её окликнули, и она остановилась, наконец. И я снова увидел её профиль. «Ты же дочь генерала Пегова?». Для нас это была новость. Кнопка молчала. «Она, она», – встрял конвойный. Председательша дико обрадовалась: «А я-то думаю, вот фамилия знакомая… Знаешь, что это? Он же был у нас однажды». Мёртвой хваткой Кнопка вцепилась в фото, вырвав его у тётки, – на нём было много-много лиц – и принялась жадно искать глазами. Нашла. «А когда он у вас был?» – «Да вот же дата, внизу».

В уголке значилось жирно «1941».

– Да это январь, январь был, – скорей пояснила тётка, видя удивление в сине-зелёных глазах.

Мы думали, она плакать начнёт. А она – нет. Спокойно вернула фото тётке – та была уморительно озадачена.

– Ну, может, ты о нём расскажешь? Как о герое войны?

Кнопка не отреагировала.

– Да он же без вести пропавший, – снова вмешался конвойный.

– Как? Генерал? А так бывает? – удивилась председательша.

– Он вернётся, – уверенно сказала Кнопка.

– Ага, уже год как войне конец… Вернётся он, – скептически буркнул второй конвойный. Они всегда вдвоём нас сопровождали.

– Он должен вернуться. Все рано или поздно возвращаются.

Конвой хотел было возмутиться, но тётка сделала предупреждающий жест: не надо.

Вот, кажется, с этого момента она всех нас очень заинтересовала. Дочка генерала? За каждого такого в войну гору золота и сразу на два звания выше можно было получить. Интересно, куда же этот подевался? Не иголка же в стоге сена – а генерал.

На сон грядущий мы это обсудили:

– А если к нашим перебежал?

– Как его фамилия? Перов?

– Пегов.

Не могли мы вспомнить такого, а ведь командовали даже не одним отрядом и о многих слышали.

– Он, наверное, был совсем шпенделем, потерялся в канаве – и не нашли… Дочка – такой клоп.

Все загоготали.

– Вы видели её обувь? Мы и то лучше ходим. Такая свинья! Не может она быть отпрыском большого человека, деревня дремучая.

Кто-то поддакнул.

– А локти у неё миленькие, – сказал я.

Меня подняли на смех.

– Миленькие? Майн готт! И как ты разглядел? Она вечно укрытая с ног до головы, даже на концертах.

Пара пошлых шуток – и ребята переключились от моих «локотков» на мечты о своих Гертрудах и местных красотках.

А кнопкины локти… Пока она играла, волнами, нежно, убаюкивающе, они ходили, мягко останавливаясь, когда этого требовала музыка или действие спектакля.

Кроме конвоя, нас всегда на гастролях сопровождала надзирательница, суровая и резкая русская фрау, которая фигурой очень смахивала на мужика. На самом деле она была главным организатором этого для нас и для самих русских неожиданного концертного тура. Просто на Новый год в клубе посёлка, у которого располагался лагерь военнопленных, присутствовал какой-то очень известный и очень грустный русский полковник. Он приехал из самого Ленинграда. Мы с ребятами по приказу лагерного начальства придумали музыкальный спектакль к этому событию, исполняя песни и стихи с ужасным акцентом, но по-русски. За всё представление этот мудрёный полковник даже ни разу не улыбнулся, пока весь зал грохотал и держался за животы в особо острых моментах. Костюмы, к тому же, нам пошили отличные, да и декорации было кому намалевать совсем не позорные… Так вот, после спектакля местные усадили полковника за праздничный стол, а тот возьми и скажи: как хорошо всё было сделано, чёрт подери! Это должны видеть другие, чтобы побольше радоваться и активней возрождать порушенную Родину. Мол, народ ещё никак в себя не придёт после войны, пусть немцы их развлекают теперь.

Вот так и сколотили нашу труппу, и теперь мы колесили от посёлка к посёлку, от захудалой деревухи до приличного городка, и за неделю успели дать четыре представления.

Кнопку к нам приставили в последний момент: никто в лагере не играл на фортепиано. Вернее, играла половина труппы, но не могли же мы и роли играть, и на роялях одновременно. Хотя, конечно, враньё это всё: многие узники просто смолчали. Пошёл странный слушок, что путь наш артистический якобы до самой Сибири проляжет, а от самого слова «Сибирь» мы все тряслись, как в лихорадке. Мол, пленных артистов туда и везут… О тех лагерях ходили жуткие слухи.

Честно сказать, мы все, кто попал в труппу, тоже думали самое худшее, но кто нас спрашивал? Я и Эрвин были вообще неуправляемыми: с того момента, как мы попали в плен в ноябре сорок четвёртого, мы по разным-преразным причинам по неделе в месяц точно сидели в карцере, сложенные пополам. Да, пополам – и так всю неделю! С моим ростом, кажется, я вообще в этом карцере втрое складывался.

Поэтому нас никто не спрашивал: придурки-стражники как-то услыхали, что мы с ним поём, и с тех пор понеслась. Ни один концерт без нас не обходился. Других ребят к нам добавили из лагерных антифов – самоназванных антифашистов, которых мы называли стукачами. Но, в принципе, мы с ними неплохо поладили на этих гастролях: нас объединили музыка и театр. И шуточки над пигалицей-пианисткой.

Да, с чего я там начал? А, ну так вот. Наша мужиковатая надзирательница – «менторша» мы её ещё называли – вскоре потребовала расширить программу. Меня поставили петь сольно, ребята учили что-то на гитаре и губных гармошках, а вот наша пианистка упрямилась, ни в какую не желала играть на сцене одна:

– Я не знаю. Не помню ничего. Я только концертмейстер.

Ей вывалили на пианино кучу нот из местной библиотеки: «Учи!».

Но дело было, ясен перец, не в «прохудившейся» памяти. Разве кто-то мог поверить, глядя, как она сопровождает двухчасовой спектакль без нот, без единой ошибки, что у неё плохо с памятью?

– Заодно с Мартином выберете песни.

Она бунтовала. Я видел, как всё это ей не нравится.

– И, кстати, вот новое платье. Твой наряд раскритиковало начальство. Держи. И вот ещё дополнение.

Надзирательша протянула Кнопке синее платьице с короткими рукавами и туфельки.

– Но я не могу… Это невозможно! – испугалась малявка. – Это… не мой размер.

– А ты сделай, чтобы был твой. У тебя три часа.

– Тогда… Тогда я не буду играть. Я отказываюсь.

Мы удивились: чего это наша малышка так встрепенулась?

– Я… не умею шить.

А уши у неё покраснели, как у неумелого врунишки.

– Я умею, – сказал я.

– Вот видишь! Из всего бывает выход, – успокоилась менторша. – Сегодня приедет большой человек из города. Только попробуй подвести! Ты меня знаешь.

Кнопка, чьё сердце, видно, до сих пор жутко колотилось, вцепилась в платье и туфли, уже не понимая, зачем их держит. И побелела как смерть.

– Вы в порядке? – аккуратно спросил я.

Тут и конвой подскочил.

– Эй, Наташ, ты чего это?

– Всё хорошо, – отчётливо, по-немецки, услышал я.

Она поморщилась, как от резкой боли, и потеряла сознание.

Мы все слышали её Alles ist gut и были так ошарашены, что, как парализованные, смотрели, как нашу Кнопку приводят в чувства.

– Господи, что это с ней? – беспокоилась менторша. – Что же вечером? Всё пропало… Ты, может, голодная?

Кнопку усадили на стул у пианино.

– Просто воздуха не хватило. Всё в порядке.

Приходя в себя, девчонка потихоньку устраивалась, чтобы снова играть. Её голос звучал необычно взрослым и смиренным.

– Ты точно можешь играть? – менторша изумлённо наблюдала за ней.

– Да, я могу, – твёрдо сказала малявка, чуть меньше минуты назад бывшая совершенным мякишем.

– Боже, а платье! – завопила тётка.

Оно валялось позабытым. Я подобрал его и подал Кнопке, а сам сделал вид, что закопался в нотах на пианино.

– Всё будет. Не волнуйтесь.

И тут любопытство конвоя достигло пика:

– А ты, что, говоришь на немецком?

– Кто говорит? – менторша округлила глаза.

– Да вот она, – один из них указал на Кнопку.

Менторша строго посмотрела на нас. Кто-то кивнул под этим тяжёлым взглядом.

– Вот такие, как ты, как же на войне выручали. А ты в эвакуации отсиделась. И ещё упрямится, как царица, из-за какого-то платья! – менторша была вне себя. – Давайте, пойте, что там у вас?

Она демонстративно уселась в первом ряду и с нетерпением ждала.

– Вы знаете Шуберта? – тихо спросила меня Кнопка.

– Лично – нет, – пошутил я, а она, никак не отреагировав, наиграла знакомую серенаду. Но когда я запел на немецком, менторша подскочила:

– Это ещё что?

– Это язык оригинала, Марья Николавна, – ответила девчонка.

– Чего-чего?

– Язык Шуберта, который это написал.

– Я могу учить русский текст, – вмешался я, предугадав по выражению лица надзирательницы новый горячий конфликт.

Менторше характер Кнопки категорически разонравился, она смотрела на неё, как на врага. А в моих ушах всё звенел этот голос: нежный и сейчас такой величественный. «Язык Шуберта…».

Наша труппа и Кнопка были за кулисами и ждали выхода, пока на сцене менторша, председательша и кто-то ещё толкали речь.

– А Вы когда-то были влюблены? – Кнопка обернулась ко мне так вдруг, что я даже растерялся: во-первых, она впервые заговорила с кем-либо из нас, а во-вторых, она говорила на моём родном языке.

– Да, – ответил я по-русски, – конечно, был.

Мои приятели, переодетые для спектакля, естественно, слышали нас: кулисы для семи человек были тесные.

– И как это? Так, как в книжках пишут? – она вовсе не заигрывала, в глазах было искреннее любопытство.

– Ну, наверное, почти… – я терялся под косыми взглядами товарищей. – Может, и получше даже.

– А Вы… сумели бы это сыграть?

– В спектакле это не нужно, – строго, как папаша, ответил я.

– Нет, не в спектакле, – по-детски возразила она.

Нас объявили. Она как концертмейстер вышла первая и сразу оказалась в центре ослепительных лучей, от которых у меня перехватило дыхание. Она стояла там всего миг, чтобы поклониться публике, – и показалась мне такой высокой-высокой, тоненькой, в этом синем платьице с милыми манжетами и белым воротником. На её шее лежала неуместная косынка, появившаяся в последний момент, больше похожая на сто раз использованную тряпку, которой стол вытирают. Кнопка очень беспокоилась, как бы она не слетела, и всё закрывала эту милую юную шею то невзрачной косынкой, то мягкой ладонью.

Ближе к концу спектакля был момент, где музыка лилась бойко-бойко, как горох из мешка. Для публики это был самый любимый момент, который мы и пианистка обязаны были сделать как виртуозы. В этот вечер в ударе были и мы, и наша малышка, у которой к концу песни косынка всё-таки слетела. Она и забыла о ней, продолжая «огорошивать» довольных зрителей. А у меня и у моих партнёров по сцене на миг и голос задрожал, и слова спутались. То, что открылось нашим глазам, могли видеть лишь мы. Платье открывало лопатки – и широко вырезанные на них латинские буквы SCH, похожие на начало слова. И вообще та часть спины, которую мы увидели, ни на сантиметр не была гладкой и ровной, как должно быть у девушек: бугры, глубокие впадины, как будто эту спину нещадно кромсали, были, видимо, ещё глубже когда-то, раз до сих пор не выровнялись, не зажили толком.

Дальше по сюжету следовал речитатив и смена эпизодов, музыка «отдыхала». Кнопка, наконец, заметила на полу свою косынку. А менторша, которую эта тряпица взбесила сразу, лишь только девчонка вышла на сцену, ловко подхватила её с пола и зажала в кулаке, наслаждаясь спектаклем дальше и посматривая на реакцию важных лиц.

Успех был таким впечатляющим, что срок гастролей решили продлить. Оказывается, среди публики были представители досуговой деятельности из других лагерей военнопленных, уже наслышанные о нашей труппе из П-213. Мы тут же получили приглашение в несколько новых мест. Кнопка им тоже понравилась. Её позвали на общее фото, и она не знала, куда спрятаться от голоса, выкрикивающего её имя.

– Вам не холодно? – я предложил ей свой сценический пиджак.

Она закивала, хотя ей было дурно от надышавшего зала и сумасшедшего волнения. Я накинул пиджак на её плечи – и, приглядевшись, заметил, что они не такие уж выдающиеся. Такие плечи вы увидите у каждой второй девушки. Единственное отличие – на них был мой пиджак.

– Опять напялила какую-то ерунду! – запричитала менторша.

– Я… мне… холодно.

– Ты в своём уме? На фотокарточку – в таком виде?

– Да что же Вы так с ней? Девочке холодно, – вступилось важное лицо, и злыдня-менторша поневоле отступила.

– Можно… нас? – попросил я фотографа. – Пошлём родителям.

Нам разрешили и втолкнули в наш круг Кнопку. Я присел в подобающую герою спектакля позу рядом с ней. А она всё придерживала пиджак, боясь, что и этот предательски свалится.

От Кнопки исходил приятный запах – или это платье, годы лежавшее в сундуке, было так надушено. Не понимаю, как её могли запечатлеть на одном фото с бывшими оккупантами. И как она сама пошла на это? Но, кажется, в тот момент она была согласна на всё, лишь бы с неё не сорвали пиджак.

Продолжить чтение