Девочке в шаре всё нипочём
© Зайцева А., текст, 2020
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательский дом «Самокат», 2021
1
Ночью мы танцуем на крыше.
Попасть туда легко, всегда есть кто-то, кто впустит в подъезд. Схема проста и срабатывает без осечек. Сначала мы скромно стоим на крыльце, Будда жмёт кнопки домофона, и на маленьком экране вспыхивают алые цифры. Дребезжит механическая трель, из динамика раздаётся: «Кто там?» Дальше мой выход. Голосом примерной девочки жалуюсь, что потеряла ключ. Щёлкает замок, и мы проскальзываем в едкие запахи чужого жилья. Шумно набиваемся в тесный лифт, чуть приплясываем от нетерпения. Кабина ползёт на последний этаж, поскуливает и дрожит. Всякий раз опасаемся, что застрянем, потому что нас слишком много. Каша хихикает и нарочно подпрыгивает, а Спринга голосит, чтобы он перестал. Потому что Каша – сокращённое от «Кашалот», и веса в нём больше, чем во мне и Спринге, вместе взятых.
- Кашалот гребёт отсюда,
- За спиной кипит волна,
- Он – большое чудо-юдо
- И не умный ни фига.
Это Спринга придумала. Она милостиво держит Кашу то за прислугу, то за ручного ярмарочного медведя. Ей подходит его обожание. Спринга привыкла быть на виду, потому что яркая: кожа нереально белая, почти сияет, а короткие волосы выкрашены в рыжий. Имя – от английского «спринг», что значит «весна», – она выбрала сама, навязать ей что-то невозможно. А Каша стал Кашалотом ещё в начальной школе. Сначала обижался, но бороться с прозвищами настолько трудно, что легче привыкнуть. Он и привык. Всё-таки это лучше «жирдяя» или «свинины».
Сейчас Каша неизменно катится за Спрингой надувным мячиком – сколько хочешь бей, отскочит и вернётся. Это что-то вроде спектакля: им нравится разыгрывать мелодраму, а нам – наблюдать. Мы всё время играем. Изображаем рок-звёзд, потерянных детей, упавших ангелов. И лучших друзей. Мы и есть лучшие друзья, но стараемся стать вроде тех, что из голливудских фильмов.
И только танцуя на крыше, мы просто танцуем на крыше.
Лифт дёргается, останавливается и с облегчением выпускает нас на лестничную клетку десятого этажа. Теперь надо тихо, крадучись, чтобы жильцы не затеяли скандал и не вызвали милицию. Первым в чердачный люк лезет Будда, потом Спринга, Каша, Чепчик и Джим.
С Чепчиком всё просто, его фамилия Чепликов. Он дружит с Кашей крепче, чем с остальными, и попал к нам из-за него. Чепчик любит музыку Цоя, ходит будто в трауре, как и другие киноманы. Говорит, что загадочно и хронически болеет, от этого костлявость, тёмные круги вокруг глаз и вечно обветренные кровящие губы. Чепчик – вылитый вампир, но не страшный, а немного комичный.
Джим совсем другой, прозвали его в честь Джима Моррисона. Только длинные чёрные волосы нашего красавчика не ложатся на плечи волнами, а вьются мелким бесом. Это от армянской бабушки или татарского деда, от еврейского прадеда или ещё от кого. Родословная у Джима до того пёстрая, что с наскока не разобраться. Его маму зовут Румия, она филолог и, между прочим, доктор наук, а русский папа – профессор биологии. Джим в своих берцах, драных джинсах и в толстовке с красной буквой «А» мог бы сойти за позор семьи, но он отличник и умница, а его вселюбовь ко всему миру способна крушить звёзды. Наверное, именно от этой вселюбви он замечает меня чаще других и, когда мы лезем на крышу, оборачивается и подаёт руку.
Я бы хотела, чтобы ладонь мне протянул Будда. Я – его тень, это все знают. Без него я никто. Так что я – Никто. А Будда – всё.
Будда не предложит мне руки ни сейчас, ни потом. Он достаёт из рюкзака барабанные палочки и усаживается на тёплый битум плоской крыши. Мы здесь не впервые, припрятали жестяную банку из-под краски за кирпичным воздуховодом. Будда ставит её перед собой и начинает настукивать нехитрый ритм. Аккуратно, чтобы не потревожить жильцов. Но этого глуховатого «дун-дун-тудун-дун» нам достаточно.
Я не помню, кто и почему это придумал – танцевать именно так. И, наверное, не очень правильно говорить, что мы танцуем ночью, но «поздним вечером» – не звучит. К тому же над нами и вокруг непроглядное сентябрьское небо, а в нём – гроздья белых созвездий и почти полная луна.
Мы – чёрные силуэты на фоне чуть более жидкой темноты. Не говорим, не поём, не смеёмся. Просто двигаемся, рвано подёргиваемся, подчиняясь палочкам Будды и помятой жестянке. В этом есть что-то первобытное. Мерный стук и беззвучные взмахи руками. А он, мой шаман, сидит, чуть ссутулившись, наклонив голову так, что длинные светлые пряди падают на глаза и щёки. Я точно знаю, что лицо его ничего не выражает, но при этом он улыбается.
Будда часто улыбается сам себе и редко говорит. И я тоже. Это объединяет нас, мы молчим не порознь, а вместе. Но если меня легко не замечать, то он всегда в центре. Войдя в комнату, вы сразу посмотрите на Будду и, даже если повернётесь спиной, будете чувствовать его присутствие. Возможно, вы разглядите и меня, но вряд ли. Мне это безразлично. Я давно привыкла сливаться со стенами и наблюдать из-под неровной чёлки мышиного цвета.
Моя чёлка – моя броня. Это как тёмные очки или капюшон ветровки для других. А мне нравится так. Вроде ничего особенного – несколько прядей на глазах, но с ними никто не достанет и не заденет.
– Ослепнешь! – время от времени цепляется Ма. – Не хочешь постричь, хоть подкалывай.
«Не твоё дело», – думаю я.
2
Когда меня спрашивают о родителях, очень редко, потому что обычно вообще ни о чём не спрашивают, так вот, когда невозможно увильнуть от ответа, я говорю: «Отец – начальник, мать – грустная женщина». Похоже на шутку или глупость, но на самом деле это правда. Что тут ещё обсуждать?
Родители Спринги – обычные гопники. Классические: дом, гараж, огород, толстые зады, тряпки в стразах, куча такой же родни и попса вперемежку с шансоном. Спринга острит, что это свинское семейство – наказание за её грехи в прошлых жизнях. Жизней, видимо, было много: за одну невозможно так сильно накосячить.
Про Джима я, кажется, рассказывала. У Каши только мама, похожая на карикатурную шпалоукладчицу. У Чепчика не знаю кто, а родители Будды – добрые люди. Сейчас они в Нигерии или в Уганде, ищут воду с другими сердобольными волонтёрами. Вообще-то они оба фотографы, иногда писатели и ещё чёрт знает кто.
– Идиоты, прости гос-с-споди! – неизменно ворчит бабка Будды, пытаясь навести хоть какой-то порядок в его замызганной однушке. Хорошо, что не часто, а только пару раз в неделю, когда наезжает с любимой дачи заботиться о внуке. – Шаболды. Бросили пацана, как будто в шестнадцать он сам себе хозяин. Конечно, мне-то нетрудно присмотреть, даже в удовольствие через весь город с кастрюлями таскаться и тряпкой тут махать! Волонтёры, блин. И этот дебилом растёт, трусы с носками постирать не может. Ты меня слышишь, нет?!. Сколько я буду одно и то же талдычить? Хоть посуду помой! Или вон девка твоя пусть помоет!
На слове «девка» она кивает в мою сторону. В ответ бросаю быстрый осуждающий взгляд: только совершенно безмозглое существо может поставить Золотого Будду Шакьямуни в один ряд с какими-то носками и грязными тарелками. А ему всё равно, лежит на диване, заложив руки за голову, на голове – наушники, в наушниках – безумные гитарные запилы.
Будда отрешённо смотрит в потолок, чуть шевелит губами, и я мечтаю выскользнуть из вытертого кресла, подойти и тихонько прикоснуться к его губам своими. Только он не захочет, никто не захочет целоваться с пустым местом. Поэтому заставляю себя отворачиваться. Стискиваю книжный переплёт, пялюсь в нагромождение строчек. «Степной волк» Гессе. Не текст, а каменоломня какая-то. Будда прочитал, а я не могу, продираюсь через каждое предложение со скрипом и скрежетом. Стыдно, я ведь не тупая.
– Вот тоже подружку нашёл до пары, рыбу перемороженную, – вздыхает бабка. – Не дом, а кунсткамера, сил моих нет!
И дальше в том же духе. Она, в общем-то, не злобная, просто ограниченная, как большинство взрослых. Переваливается уткой из комнаты в кухню, из кухни в ванную, из ванной снова в комнату, и так по кругу. По сути, вся её жизнь – унылое ковыряние в пыльных углах отдельно взятой квартиры. Так ей и надо. Затхлые дни, плоские мысли, каркающий голос, больная спина и варикозные ноги – только её вина.
Мы никогда не станем такими. Потому что танцуем на крыше, ценим настоящих свободных людей и не оглядываемся на остальных. Другие просто не существуют, зато наших мы безошибочно узнаём в любой толпе.
3
Наши собираются на Колесе или в Мелином переулке. Меля – один из старичков, ветеран армии «АлисА». Лет десять назад, в начале девяностых, когда я, Спринга, Каша, Чепчик, Джим и Будда ходили в первый класс, он зажигал красные факелы на концертах Легенды, а во время стрелок на заброшенном аэродроме знатно ломал кости рэперам и гопникам. Так рассказывают. В это нетрудно поверить, глядя на его мощное квадратное тело, на перебитую сплющенную переносицу и бритый череп. Я видела Мелю вблизи на нескольких сейшенах, где все мы сбивались в потную пульсирующую массу под вопли местных хардрокеров. Один раз он даже навёл на меня мутные колючие глазки и спросил:
– Ты кто?
– Никто, – ответила я.
– Хорошее имя – Никто.
Мелин переулок – узкий замусоренный тупик. Его не так просто отыскать, если не знаешь потаённую низкую арку между двумя пафосными сталинками. Тесно и укромно – самое то для маленькой компании. Орать здесь не хочется, душа просит чуть расстроенного гитарного бренчания и светлой тоски: «Панихида по апрелю состоялась в сентябре – плакали трамваи на изгибах рельсов…» Мы поём «Маленькую девочку со взглядом волчицы» или «Грибоедовский вальс». Всё, от чего хочется тяжело вздыхать.
А поорать можно и на Колесе, то есть в сквере у круглого фонтана. Там нас много, там только и делай, что лениво болтайся от скамейки к скамейке, сплетничай, хохочи так, чтобы шарахались прохожие. Джинса, хаки и кожа, берцы с белой шнуровкой и гриндерсы с титановыми носами, цепи и заклёпки, серьги и бисерные феньки, ошейники панков и плетёные хайратники хиппи, сальные патлы всех цветов радуги. «Сдохни, серость!» – вот как называется этот праздник.
Ма твердит, что мой восторг пройдёт и братство наших покажется унылой толпой лоботрясов. Что у меня юношеский максимализм. От её бесконечного нытья охота на стенку лезть. Потрясающее равнодушие. Я не устаю удивляться: до чего надо быть деревянной, чтобы всё списывать на какую-то вымышленную ерунду. Говоришь, что в школе не учат, а оболванивают? Это максимализм. Считаешь взрослых лицемерами? И это максимализм. Сходишь с ума от того, что вокруг много людей, но не с кем поговорить? Тоже максимализм. Видишь в зеркале уродину? Опять максимализм. Не хочешь превратить свою жизнь в скучное болото? Всё это максимализм. Каприз. Чушь. Плевать на тебя.
Нет уж, вам придётся на нас смотреть.
Мы хлопаем в ладоши, вскидываем кулаки, оттопыривая указательный и мизинец, повторяем припевы до хрипоты, упиваемся друг другом. Это мы часами спорим о природе Бога и собственном предназначении. Мы декламируем Бодлера и Ницше по памяти, пусть самые затасканные строчки, но с железобетонной верой в их истинность. Мы поём в тамбурах электричек и для забавы срываем стоп-краны. Мы танцуем на крыше и крадём в секонд-хэндах.
4
Завозы нового тряпья в секонды отслеживает Спринга. Она объявляет об очередном таком пополнении, когда мы заканчиваем с танцами и рассаживаемся на карнизе. Если бы случайный прохожий посмотрел вверх, мы бы показались ему горгульями. Вроде тех статуй на готических храмах. Но люди редко поднимают головы и разглядывают крыши, особенно по вечерам. Даже не редко – никогда.
– Тётка моя рядом с секондом живёт, она знает, – поясняет Спринга.
– Затаривается там? – лениво тянет Каша.
– Вроде того. Говорит, что в эти магазины привозят гуманитарку – дармовые шмотки, которые европейцы собирают для нищих. Хлам, короче. А у нас его продают. Берут старьё просто так, а сбывают за деньги. Нормально?
– Ничего удивительного, – хмыкает Джим.
– Ну да. А ещё продавщицы годное себе забирают, а продают остатки. Сплошной обман. Давайте завтра их накажем.
Почему бы и нет, всё равно делать нечего.
Говорят, что воровать грешно, но мы ведь не всерьёз. Просто играем. Стаскиваем в примерочные ворох одёжек, надеваем вещь за вещью, одну на другую, пока не становится слишком заметно. Морщусь от химического запаха дезинфекции, торопливо запихиваю в рюкзак чёрный свитер крупной вязки для Будды и бочком выхожу на улицу. Можно закрыться в туалете соседнего кафе, снять лишнее и вернуться в секонд за добавкой, но я уже взяла, что хотела.
Я сразу понимаю, сколько брать. Спринга, наоборот, не успокоится, пока не обшарит все полки, вешалки и корзины. Каша забалтывает унылую тётку на кассе, чтобы его подружка могла спокойно порыться в цветастой куче. Джим с Чепчиком болтаются у входа, а Будда сидит на лестнице и слушает плеер, постукивая пальцами по колену. Я раскрываю рюкзак и показываю ему сегодняшний трофей. Будда чуть улыбается и предлагает один наушник. Теперь мы сидим рядом, соединённые тонким проводом и голосом Легенды. Боже, сделай так, чтобы Спринга стала ещё медлительнее. Или останови время.
Вечером музыка ревёт из магнитофона на полную громкость, и мы её перекрикиваем. Я наблюдаю, как Будда распарывает крупные петли чёрного свитера. Маникюрные ножницы поблёскивают в жёлтом свете настольной лампы, нитки ползут, полотно зияет длинными прорехами. Потом в ход идут булавки. Будда выуживает их из бабкиной швейной коробки и стягивает свежие дыры, создавая замысловатый металлический узор.
У меня тоже есть одна. Достаю булавку из мочки уха и протягиваю ему. Он осматривает свитер, прикидывая лучшее место, закалывает горловину. Будда доволен, и я почти счастлива.
5
Без железки уху легко и непривычно, рука то и дело тянется потрогать голую мочку. У своего подъезда останавливаюсь, чтобы вынуть булавку, как делаю это каждый вечер, но нахожу только пустоту.
Жаль, что дома пустотой и не пахнет – отца нет, но есть Ма и её подружка Инна. Инусик. Судя по скорбному выражению лица, Инусик снова работает жилеткой, в которую Ма то плачет, то сморкается: тяжело быть женой начальника, особенно второй, особенно если увела его от первой, приманив беременностью.
Семейное предание гласит, что отец безумно хотел дочку и ради неё, то есть меня, оставил двух сыновей. Старшие братья, очень старшие, знают, что я есть, но на этом всё. Не то чтобы они совсем не интересуются, просто со мной слишком трудно общаться. Ма подтвердит. Она может много чего рассказать под настроение, которое случается всякий раз, когда отец задерживается на работе. В такие дни до Ма доходит, что если человек бросил одну семью, то вполне может уйти из другой. А кто виноват? Правильно, я – вечное разочарование.
– Здороваться не надо? – интересуется Ма, когда я сбрасываю обувь в прихожей и крадусь мимо кухни. Она выглядит спокойной, но уже на старте. – Где была?
– Гуляла.
– С кем?
– С Буддой и Спрингой.
– Это собачьи клички? – вклинивается Инусик. – Кокер-спаниелей выгуливаешь?
Смотрю из дверного проёма. Похоже на картину в раме: последний год двадцатого века, холст, масло, бытовая сценка: «Поздний ужин гламурных куриц в интерьере хай-тек». Глаза у них блестят от коньяка, рты испачканы жирной помадой, а может, лоснятся из-за сырокопчёной колбасы. Её алые кругляши с белыми сальными крапинками лежат веером на большой тарелке рядом с оливками, дольками лимона и надкусанным шоколадом. Почти такие же алые, как ногти Инусика.
«Но женщины – те, что могли быть как сёстры, – красят ядом рабочую плоскость ногтей», – сказал Великий. И это верные слова. Наши не врут, тем более в песнях. Значит, врут другие.
– Тётя Инна, – говорю, – отгадайте загадку.
– Зачем?
– Отгадайте, – терять мне нечего, Ма по-любому закатит полуночную истерику на абстрактную тему. – Тётя Инна, что легче разгружать: вагон с брёвнами или вагон с мёртвыми людьми?
– Кошмар какой! – кривится Инусик. – Ну тебя!
– Легче разгружать, – гну своё, – вагон с мёртвыми людьми. А знаете, почему?
– Тебе сказали, хватит! – рычит Ма.
– Потому что можно использовать вилы. Вилы. Здорово, да?
Я совершенно серьёзна, ни намёка на усмешку. Пусть думают, что мне такое нравится, пусть поджимают губы от отвращения и не лезут больше. И они отвязываются. Ма зудит, что меня подбросили цыгане. Обычно они крадут детей, но я настолько чудовище, что даже им не пригодилась.
В ванной снимаю балахон и мешковатые брюки, не глядя заталкиваю их в стиралку. Потом до упора выворачиваю краны. Шум воды перекрывает взрослое нытьё. Из зеркала смотрит никто. Отдувает чёлку, захватывает в горсть тусклые русые лохмы, приподнимает на манер вечерней причёски. Если выпустить длинные пряди по обе стороны лица, нос кажется меньше. Но всё равно слишком длинный и острый. Губы тонкие, глаза выпуклые, светлые, никакие. Постричься коротко – будет некрасивый мальчишка. С широкими плечами, узкими бёдрами и плоской грудью. В пятнадцать могло бы уже что-то вырасти, но нет.
«Чего ты жалуешься? Стройная, гибкая, спортивная. Кожа – мечта. Волосы густющие, только уложить бы нормально. Вот зачем ты грызёшь ногти, сутулишься и мерзкое тряпьё на себя цепляешь? Нарочно ведь прикидываешься гремлином!» – временами возмущается Ма.
«Иди к чёрту», – всякий раз молчу я.
Забравшись в тёплую воду, думаю о Будде. Чуть шевелю пальцами, воображаю, что перебираю его шелковистые светлые волосы, сидя рядом на старом диване. Глаза мои закрыты – в комнате Будды темно, и только отблески автомобильных фар иногда вспыхивают в оконном стекле. Он ровно дышит во сне, и моё собственное глубокое дыхание отдаётся в ушах. Я охраняю одиночество Будды, излучаю невидимое силовое поле, которое мягко отталкивает весь остальной мир. Через него не пробиться вопящему соседскому дошколёнку, голосу Инусика в прихожей, хлопанью двери, шаркающим по линолеуму тапкам, резким выкрикам Ма, которая требует открыть или хотя бы отозваться. Сколько могу, делаю вид, что не слышу, надеюсь на скорый приход отца. При нём она нежна и улыбчива, воркует горлицей, ластится котёнком. Но, как видно, не судьба, придётся выходить и принимать на себя её страхи и обиды.
– Что ты там делала? – подозрительно спрашивает Ма.
– А ты как думаешь?
– Почему не отзывалась?
– Вода шумела. Дай пройти. Я спать, завтра вставать рано.
– Завтра выходной.
– У меня дела.
– Какие?
– Разные.
– Что, трудно сказать? – заводится Ма. – Прямо как твой папаша! Шляетесь не пойми где, а передо мной отчитываться не надо! Так, да? Я тебя спрашиваю!
Отвечать не обязательно, ей это не нужно. Укладываюсь, закрываю глаза и стараюсь не слышать бубнёж про гада-отца и мою неблагодарность. Мне всё равно, я не умею обижаться. И ничего не боюсь. Самое худшее уже случилось: я здесь, и я – это я. Намного легче, когда я становлюсь – мы.
6
Мы танцуем на крыше ночью, шатаемся без дела днём, а по утрам собираем бутылки. Это не развлечение, у нас есть цель.
Я, Спринга и Каша бродим в скверах и подворотнях, осматриваем остановки, набиваем большую спортивную сумку стеклянным золотом. Иногда сталкиваемся с бомжами, но нас это не смущает. Кто первый нашёл, тот и взял, таков закон джунглей. Стрематься глупо, деньги лежат под ногами и, как известно, не пахнут. Хотя эти очень даже пахнут. Ну и ладно.
Бомжи не просто пахнут, они воняют до рези в глазах. Если такой не стремится увести у нас тару, а валяется грязным кулем в кустах, ни за что к нему не подойду. И Спринга обойдёт десятой дорогой. Но Каша всякий раз подлезает, расталкивает и предлагает помощь.
– Дай сто грамм, нутро горит, похмелиться надо, – сипит очередной оборванец.
– Нету у меня. Может, вам скорую вызвать? – дружелюбно улыбается Каша. Его щекастое сдобное лицо становится до невозможности простодушным, но глаза всё равно беспокойные, жёсткие.
Бомжу плевать на Кашины глаза и резоны. Он продолжает клянчить:
– Хоть глоток дай, будь человеком.
– Нету, говорю.
– А чё ты меня тогда будил?
– Спросить. Помощь нужна?
– Иди ты… спаситель, блин.
Каша горестно качает головой и топает дальше. После обеда он отволочёт бутылки на пивзавод, где сладостный аромат солода перебивает шершавый запах опадающей листвы. Там пустая тара волшебным образом превратится в купюры, которые станут билетами на концерт. Недостающую сумму я потяну из сумочки Ма. Это впервые, может, и не заметит.
В прошлый раз обошлись без билетов, влезли в здание цирка через узкое окошко, что в пристройке. Прокрались в темноте между шумно дышащими, чавкающими, шуршащими звериными клетками, пропитываясь тяжёлой животной вонью, сломали расшатанную задвижку на двери и выбрались-таки в холл. Теперь заветное окно надёжно забрано решёткой, а другого пути в обход контроля мы не нашли. Поэтому пойдём как все, через главный вход.
В день концерта наши подкатывают к цирку пенистыми волнами и вливаются в стеклянные двери ярким голосящим потоком. Подозрительные личности предлагают дешёвые флаеры, почти не стесняясь ментов, а те с каменными лицами пасутся неподалёку. Мы для них – мусор, клоуны, – так они говорят. Но сегодня мы в своём праве.
Тётки на входе по-сорочьи выхватывают билеты, стараясь не прикасаться к рукам, украшенным татуировками, браслетами, перчатками с обрезанными пальцами, затейливыми перстнями и чёрным маникюром. Они боятся нас и поэтому смотрят угрюмо. Мы широко ухмыляемся в ответ, заполняем холл и движемся, течём звенящей толпой. Нас – сотни, мы – одно.
На круглой арене выставлен и отстроен аппарат, в воздухе висит ровный гул возбуждённых голосов, переходящий в радостный вопль при появлении музыкантов. Они берут с места в карьер, первыми же мощными аккордами сотрясая стены. Каждая песня всё сильнее сжимает нас в тугую пружину. Солист трясёт гривой потных волос, гитаристы ходят кругами, высоко задирая грифы, их пальцы бегают по струнам с огромной скоростью, от барабанщика вот-вот повалит дым.
Мы продираемся к невысокому бортику арены, туда, где колышется разгорячённая толпа. Могучий Каша раздвигает джинсово-кожаные спины, прокладывая путь. Множество глоток выкрикивают слова, и мы вопим с ними. Кода, сумасшедшая барабанная дробь, последняя звенящая нота. Я стиснута между Буддой и Джимом. Я – бенгальский огонь, я – центр вселенной. Я не чувствую времени.
Зал ревёт и успокаивается лишь с началом новой песни. Теперь софиты не взрываются красным, они медленно гаснут, и лишь несколько острых лучей плывут во мраке, высвечивая притихшие лица. Щёлкают зажигалки, в дымном воздухе особенно нежно звучит акустическая гитара.
– Пойдём потанцуем, – говорит Джим.
Я оглядываюсь на Будду:
– Джим зовёт танцевать.
Тот лишь слегка пожимает плечами. Джим тащит меня вперёд, его чёрные глаза мерцают, когда он оборачивается. Я не успеваю подумать и вообще что-то понять. Пара шагов, бортик арены, и вот мы стоим рядом с музыкантами. Наши кричат, хлопают, свистят. Джим кладёт ладони мне на талию, они обдают жаром. Я обнимаю его за плечи, и мы медленно кружимся.
«Делай свободный полёт, делай со мной, если захочешь, я буду тебе войной, если попросишь, я научусь воскресать для того, чтобы снова увидеть тебя…»
Ещё до припева на арене появляются охранники. Мы не сопротивляемся, но Джиму заламывают руки.
– Эй, полегче! – кричит в микрофон солист.
Охранники провожают нас до служебного выхода пустыми гулкими коридорами.
– Иду в поход, два ангела вперёд, один душу спасает, другой тело бережёт, – дурачится Джим, поглядывая на конвоиров.
Мне хочется прыгать и смеяться. А когда, уже на улице, он напевает про колокольчик в моих волосах, что звучит соль-диезом, я думаю о Будде и усаживаюсь на скамейку. Я буду ждать его и остальных, хоть и холодно. Джим зовёт бродить по городу, но я отрицательно качаю головой. Тогда он снимает косуху и набрасывает мне на плечи. Укрывает красным шарфом. Торжественно вручает свежесорванную рябиновую гроздь и заявляет, что я прекрасна. Он болтает без умолку, и мне спокойно.
7
После концерта домой не тянет. Уже стемнело, мы бредём под фонарями, сами не зная куда. Наши разбрелись по флэтам, на Колесо или в Мелин переулок, а мы топаем себе, как заведённые.
Будда впереди на десяток шагов, чёрный кожаный плащ распахнут, руки в карманах. Он часто так делает – идёт один. И наверняка чуть улыбается, заново прокручивая музыку в голове. Мы позади – я, Джим, Каша, Спринга и Чепчик. Спринга рассказывает про какую-то Эмани, которую встретила в туалете цирка и которая только что вернулась из Крыма. Каша перебивает, говорит, что давно пора рвануть к морю автостопом или электричками. Я смотрю на спину Будды, но навязчиво чувствую Джима левым плечом. Слева теплее. Это странно.
Три гопника обгоняют нас возле рыбного магазина «Пеликан». За ними тянется алкогольный душок и матерная невнятица, на которую привычно не обращаем внимания. Но когда они догоняют Будду, я слышу звук удара – громкий обжигающий шлепок. Трое идут дальше, а Будда сгибается пополам, прижимая руку к лицу.
Я срываюсь на бег. Он отводит ладонь, по подбородку течёт кровь. Фонари вспыхивают, и я слепну от ярости. Гадёныши сделали это – просто потому что могли! За плащ, берцы и длинные волосы. Походя, без причины и даже повода. Но никому не позволено так поступать с Буддой! С любым из нас!
Джим хватает меня за локоть, но не может удержать. Ноги несут, косуха слетает с плеч.
– Ты, урод! – кричу я, догоняя троих.
Они останавливаются, успевают развернуться лишь наполовину, а я уже в прыжке. Бросаюсь на центрального, царапаю скрюченными пальцами, пытаясь добраться до глаз. Он высокий, сгребает сильными ручищами, отшвыривает. Падаю, встаю, снова бросаюсь. На этот раз застать врасплох не удаётся, он держит меня, дышит перегаром и кричит:
– Заберите свою припадочную, или я её вырублю!
Джим на ходу снимает с бедра увесистую цепь. Но меня больше не накрывает, я перегорела.
– Пусти, – говорю.
– Успокоилась?
– Пусти.
На щеке гопника багровые полосы. Кровь за кровь, этого хватит. Мы расходимся без продолжения. Наши не любят драк.
Будда утирает рот тыльной стороной ладони и небрежно закуривает, словно ничего не было.
– У тебя кровь, – говорю.
– Да ладно, – отмахивается он.
– Надо лёд приложить, – авторитетно заявляет Спринга, и Каша предлагает зайти в магазин, попросить на время пачку мороженого или упаковку пельменей. Только всем понятно, что продавщицы пошлют куда подальше, а денег, чтобы купить, у нас нет.
– Мой папаша рядом живёт, – неуверенно подаёт голос Чепчик. – Можно к нему.
Выражение лица у Чепчика страдальческое, такое бывает при обострении гастрита. Ну, когда мой обостряется, я вижу в зеркале нечто похожее.
– А он кто? – спрашивает Джим. – Папаша твой?
– Так… временами нормальный, но иногда в дурке лечится. Я с матерью живу.
Наши не лезут в дебри долгих объяснений, это нудно. Да и понятно всё, чего размазывать. Поэтому от папаши Чепчика мы ждём худшего, но приятно удивляемся, когда он оказывается мировым чуваком по прозванию Тим Саныч.
8
Живёт Тим Саныч в одной из тех сталинок, что охраняют Мелин переулок. Мы сотни раз ходили мимо, а сейчас впервые по-хозяйски вваливаемся в подъезд. И просить никого не надо, потому что Чепчик знает код домофона. Правда, вместо того, чтобы подняться по лестнице на первый жилой этаж, мы спускаемся, оступаясь на кривых ступенях: Тим Саныч обитает в полуподвале.
– Андеграунд в лучшем виде, – иронизирует Джим.
– Так можно и ноги переломать, – жалуется Спринга.
Она не любительница брутальной обуви, не то что ботинки – даже кеды не носит. Всегда на высоких каблуках. Джинсы, короткие юбчонки, растянутые майки, мужские рубахи или балахоны с фотографией Легенды – неважно, главное – каблуки. Жаль, что мы учимся в разных школах, интересно посмотреть, как она выкручивается с физкультурой. Уж туда на шпильках точно не пустят.
Как раз собираюсь спросить об этом, но Чепчик решительно колотит в деревянную дверь, покрытую какой-то неприятной коричневой краской. Дверь распахивается почти сразу, словно нас ждали. Потом Тим Саныч расскажет про систему оповещения, которую придумал сам: хитроумное переплетение невидимой лески на лестнице и приделанные к ней велосипедные звонки в квартире. Изменённые, специально отлаженные на прикосновение к подъездным растяжкам.
Тим Саныч смеётся над этим своим чудачеством, но его светло-коричневые (почти в цвет двери) глаза остаются встревоженными. Зрачки бегают, как взбесившиеся часовые маятники. Он оглаживает бородку-эспаньолку, часто поправляет продолговатые очки, облизывает яркие мясистые губы и говорит, что иногда за ним охотятся, неважно кто и почему, но надо беречься. Замечает туфли Спринги, просит поднять штанину и долго восхищается стройной лодыжкой. «Аристократически тонкая кость», – говорит он. Ахает от восторга, глядя на кудри Джима, пожимает руку Каше, восклицает, что у Будды взгляд святого с иконы, предлагает мне стул, и только Чепчик остаётся на обочине. Хотя нам всё равно, мы про него забыли.
Вместо кухни у Тим Саныча закуток с плитой, зато в большой комнате есть и стол, и стулья. Незаметно появляется белоснежная скатерть, а на ней куча еды. И вот мы уже сидим, внимая хозяину и обалдело оглядывая застеклённые шкафы с книгами, аквариум с богомолами и шёлковое японское кимоно, распятое на стене. Мы оживлённо болтаем о Легенде, втайне мечтая, чтобы Тим Саныч всех нас усыновил. Или удочерил. В общем, забрал к себе жить. Потому что он – клёвый чувак. Мы спорим, цитируем, горячимся, даже Будда, и только Чепчик отмалчивается. Время от времени он ноет, что пора уходить, и слышит наше «щас» или «ещё пять минут». Тим Саныч смотрит на сына с сожалением, картинно вздыхает и отворачивается. Нас это не касается. Мы только начали обсуждать рассказы Хармса, те, которые про маленьких девочек.
– Такое в школе не учат, – усмехается Тим Саныч.
Уже в дверях Будда протягивает ему старинную монету, что держал у разбитой губы вместо льда.
– Оставь себе, – разрешает Саныч.
– Нет, – упирается Будда.
– Тогда вернёшь в следующий раз. Например, завтра.
9
Завтра будет завтра, а сегодня нужно пробраться домой без лишнего шума, чтобы полночи не слушать нотации Ма. Замок, как назло, заклинивает, долго проворачиваю ключ, вздрагивая от скрежета и щёлканья. В квартире тихо и темно, только за стеклянной дверью родительской комнаты слабо светится телевизор. Ма не выпрыгивает с яростным криком и не изображает надрывные рыдания в подушку. Похоже, разнос откладывается до утра.
Не успеваю переодеться, как в спальне появляется отец.
– Жива-здорова? – интересуется он.
– Вроде того.
– Когда закончился концерт?
– Давно.
– А ты пришла только сейчас.
– Точно.
Я в упор смотрю на него. Отец ещё в спортивном костюме, значит, не ложился. И Ма наверняка не спит, но раз он дома, пусть сам пообщается с ребёнком. Беда в том, что отец не умеет разговаривать на равных с такими, как я. Хоть и старается. Просто не знает, как себя вести, чтобы не выглядеть занудным ящером. В свои немного за пятьдесят он отчаянно молодится: бегает в спортзал, красит волосы, подолгу выбирает модные, но неброские шмотки и, надо сказать, здорово сохранился. Но моё слишком юное и невыносимо дерзкое лицо моментально уничтожает все его усилия. Он старый, я тому подтверждение. Очень-очень старый. Мне его иногда жаль, но самую малость.
– Где ты была? – ровным тоном спрашивает отец.
– Не знаю.
Всё, тупик. Дальше либо смириться с тем, что я сильнее, либо нападать. Отец вздыхает. Он устал. Трёт переносицу, откашливается и делает ещё одну попытку:
– Мама очень переживает, когда ты задерживаешься.
– Когда ты задерживаешься, она переживает ещё больше, – спокойно замечаю я.
– Знаешь, мне всё-таки уже не пятнадцать.
– Вот именно.
Он понимает, к чему я веду, но не хочет это обсуждать. Можно расслабиться, вопросы закончились. На сегодня. А завтра мы снова топаем к Тим Санычу, чтобы порыться в его книгах и потрепаться на околофилософские темы.
10
Мы танцуем на крыше, дружим с Санычем и боготворим Легенду.
Тим Саныч не разделяет наших восторгов, но раздобыл где-то пластинки с первыми песнями гуру. И другие тоже. Сам он любит Жанну Агузарову, а у меня пломбы в зубах вибрируют, так высоко она забирает, когда поёт.
Иногда мы гасим свет, и Саныч заряжает в проигрыватель какую-то старинную и непривычную музыку. Не мажорные вальсики и прочие легкомысленные поскакушки, а серьёзный, глубокий звук. Органные низы давят на затылок, а скрипки тянут из нас жилы. Бах, вот что это такое.
Это почти так же классно, как диафильмы в детстве: есть особая магия в тёмной комнате, в растянутой на стене простыне, в потрескивании проектора и летящих в жёлтом луче пылинках. И у Саныча что-то похожее – вертится пластинка, шипит, подкашливает, а вместо простыни и картинок – музыка. И ничего ей не мешает.
– И я буду делать музыку, – говорит Чепчик как-то вечером на крыше. – Я уже неплохо лабаю на басу. И тексты пишу.
– Гы-гы-гы, – комментирует Спринга.
– Ну, а чё, – заступается за друга Каша. – Будем на его концерты в окошко лазить. Ты, Чепа, главное, не пой.
Спринга хохочет в голос. Её высокий, чистый смех летит в тёмное небо. Сегодня облачно, звёзд не видно, а крыша поблёскивает после короткого дождя.
Мы сидим кружком, подсунув под себя рюкзаки. Только Будда взгромоздился на жестянку, по которой с час назад отстучал обычное «тум-тум-тудум». Спринга замолкает, чиркает спичкой, и Джим тихонько затягивает про то, что лиц не видно, виден лишь дым за искрами папирос. Он здорово поёт, но с гитарой так и не подружился – дальше трёх аккордов и баррэ дело не пошло.
– Петь надо Джиму, – говорю я. – Чепчик, возьмёшь его к себе?
– Нет, – Джим грустно улыбается, – будущее рок-звезды мне не светит. Последний год школьной каторги, а потом в МГУ, родители уже решили.
– Подумаешь, – фыркает Спринга, – ты же не решил.
– Да я не против. Поеду в Москву, погляжу, с чем её едят.
Он поворачивается ко мне, будто это и моё дело. Пожимаю плечами, но Джим продолжает смотреть. Чего надо-то?
– А ты? – спрашивает он.
– Не знаю, – говорю. – Отец хочет на юридический засунуть, посмотрим. А может, с Буддой в Африку подамся.
Будда свято верит, что торчит тут из-за школы. Вот закончит, и добрые люди заберут его к себе. Обязательно заберут.
– Не вопрос, – лениво отзывается Будда, и я расплываюсь в благодарной улыбке.
– Ничего у вас не получится, – хихикает Спринга. – Туда на троллейбусе не добраться, только с пересадками.
– Автостопом поедем, – Будда задумчиво крутит в пальцах барабанную палочку. – Или авиастопом. Хочешь с нами?
– Да ну. Я – в Питер. Буду снимать про вас авторское кино.
– Ну конечно, авторское, – пытается отыграться Чепчик. – Сама-то знаешь, чем оно отличается от обычного?
– Как бы тебе объяснить, Чепа, чтобы ты понял? – Спринга высокомерно щурится и чуть надувает ярко накрашенные губы. – Это когда похоже на простое кино, но твою роль играет злобный карлик.
– Очень смешно.
– А на роль Каши возьму дрессированного тюленя.
Каша не отвечает и не смотрит на нас. Он уже на пороге шараги, что выпускает слесарей и сварщиков, и готов вкалывать до потери сознания. Отец его умер пару лет назад. Вышел утром на остановку, чтобы ехать на работу, и упал. Лежал там до обеда, у прохожих под ногами, но все думали – пьяный. Поэтому Каша и носится с бомжами. И старается матери помогать, говорит, что она только с виду ломовая лошадь, а на самом деле еле спину разгибает. А тут ещё малая – сестрёнка Кашина, ей всего пять. В общем, надо впрягаться и тащить семью, не до фантазий.
Мы то презираем Кашину покорность, то чувствуем себя глупой школотой рядом с ним. Но по большому счёту – всё равно: это его заботы, а у нас – великое будущее.
Мы – люди нового тысячелетия, это что-нибудь да значит. Не просто следующего века, а ты-ся-че-ле-тия, которое уже на подходе. Избранное поколение. Правда, мы ничего не умеем и даже не представляем, что именно нужно уметь, но это неважно. Всё устроится само собой. Р-р-раз – и благодарное человечество готово целовать наши ноги.
А пока нам не принадлежит весь мир, довольствуемся своим городом. И плевать, что он не золотой под небом голубым, главное, что не тесно.
11
Лысый – это центральная точка города: памятник Ленину на главной площади. А ещё – «писающий мальчик», потому что одну руку вождь тянет в сторону Главпочтамта, а вторую держит в кармане брюк. Если смотреть с нужного ракурса, то понятно, на что похоже. Но мы говорим «лысый», так короче.
Лысого облепили голуби, постамент – шумная толпа наших. Даже Меля здесь, блаженно щурится на стайку молодняка и вяло перетирает что-то с Киксом-альбиносом. Альбинос тоже из старых, но его я совсем не знаю, так, издали.
– О-о-о! Кого я вижу! – радостно верещит Спринга и несётся к низенькой блондиночке.
Разглядываю её, отмечаю покатые плечи, широкий зад и коротковатые ноги, обтянутые джинсами с чёрными заплатами. И красную кепку-бейсболку. Блондиночка держит её в руке, аскает мелочь у прохожих: «Помогите музыкантам на билеты до Москвы». Музыкант только один – тощий парень со стянутыми в хвост каштановыми волосами, впалыми щеками и острым щетинистым подбородком. Вид у него голодный, в самый раз для аска. Он добивает ДДТ-шную «В мои четыре окна» и дышит на пальцы. Холодно, изо рта вырывается лёгкий парок.
Мы находим местечко чуть в стороне, возле клумбы с полумёртвыми бархатцами, в которую наши уже набросали окурков. Музыкант потирает ладони, стараясь их согреть, и снова берётся за гитару. Ну конечно, «Группа крови на рукаве – мой порядковый номер на рукаве», кто бы сомневался. Теперь аскает конопатый парнишка, вроде Вирус или как-то так. Блондиночка и Спринга отошли к высоким ёлкам. Спринга возбуждённо жестикулирует, показывает в нашу сторону.
Хочу уйти. Хочу, чтобы мы все ушли: я, Будда, Джим, Чепчик, Спринга и Каша. Не знаю, почему. Легонько тяну Будду за рукав, но он не замечает: закрыл глаза и слушает незнакомого музыканта. А тот отыграл пару цоевских куплетов и ушёл в импровизацию, да так, что дух захватывает. Скорость у него бешеная, будто сразу две гитары перекликаются.
– Это Эмани, помните, я про неё рассказывала? – Спринга вернулась и подружку привела.
Блондиночка улыбается, оглядывает нас по очереди. Парень с гитарой заканчивает, наши хлопают. Он смущённо раскланивается, передаёт гитару Киксу-альбиносу, и тот начинает неспешно подкручивать колки: лабать после незнакомца – только позориться.
– Та, что из Крыма? – уточняет Каша.
– Не совсем, я тут проездом. Мы, – Эмани кивает в сторону музыканта и переводит взгляд на Будду. – Это Краткий. Спринга сказала, что ты один живёшь. Можно вписаться?
– Конечно, – не задумываясь разрешает он, восхищённо глядя на Краткого. – Круто играешь.
– Да так, под настроение, – словно извиняется тот. Он мёрзнет, чуть притопывает на месте, и от этого цепочки над скошенными каблуками его казаков негромко позвякивают.
– Значит, мы вдвоём поживём у тебя? – не отстаёт Эмани.
– Ага, живите.
Вот бабка Будды обрадуется! Ей-то не объяснишь, что приютить наших – долг всякого, кто имеет свободный угол. Мы гордимся тем, что в любом городе найдутся еда и ночлег, стоит лишь разыскать чувака в косухе. Правда, сейчас с этим сложнее. А вот раньше, говорят, можно было всю страну объехать автостопом, без копейки денег, разживаясь всем необходимым у встречных наших. И всё же не хочу чужаков в доме Будды. Это моя дурь и ничего больше, но не хочу!
Пока все они знакомятся, жмут руки и смеются над ерундовыми шутками, рассматриваю Лысого и молчу.
– А это кто? – кивает в мою сторону Эмани.
– Никто, – отвечает Спринга.
Всё правильно. Меня так зовут, и она не имеет в виду что-то обидное.
Но мне обидно.
12
Будда отдаёт им диван – Эмани и Краткому. А сам в обнимку со спальным мешком уходит на кухню, там удобно. Наблюдаю из кресла, как Эмани разбирает рюкзак, небрежно бросает женскую мелочёвку на журнальный столик – зеркальце, тушь для ресниц, упаковка тампонов, пачка сигарет, связка ключей, расчёска, зубная щётка и что-то кружевное. Дальше майка, ковбойка и джинсы. Они летят в мою сторону и падают на пол.
– Потом в шкаф закину, – говорит Эмани. – Всё вроде.
Я слегка завидую. И даже не слегка. Ведь она путешествует, и все её вещи умещаются в небольшом кожаном рюкзаке: подхватила на плечо и лети в любую сторону. Никаких обязательств, проблем, привязанностей – только свобода. Когда-нибудь я смогу так же, мы с Буддой сможем. А пока приходится терпеть Ма.
В прошлом году наши потянулись за город на байк-шоу. Это не так уж далеко – пара часов на автобусе да с километр пешком. А там палаточный лагерь и круглосуточный трэш. Только одна ночёвка, неужели я много хотела? Ма тогда покосилась на отца и нежно промурлыкала, что она не возражает, но последнее слово за ним.
– Не рано тебе по бедламам шататься? – хмуро поинтересовался отец.
– Я же не одна. Только представь, что там будет! Все крутые группы в одном месте! Я, может, никогда больше подобного не увижу! Не хочешь отпускать, так поехали со мной, ты ведь слушал «Машину времени» и других, ну пожалуйста!
– Нет… я нет, не поеду. Все эти прошлые идеалы, нет… одно разочарование.
– А я тут при чём?!. Это твои разочарования! Меня ты за что наказываешь?
– Я не наказываю, просто ты девочка, понимаешь?
– И что? Я виновата, что родилась девочкой?!.
– Ладно. Дам тебе свой мобильник. Будешь регулярно звонить сама и отвечать на все мои звонки! Чтобы ни одного пропущенного, ясно?
Мы удивлённо разинули рты – я и Ма. Не отказал, вот те номер! А ночью я подслушивала под дверью родительской комнаты. Ма скулила и причитала. Говорила, что это слишком опасно, что она не сможет есть и спать от страха, что если со мной случится плохое, то виноват будет отец.
И он передумал. Сказал, что это не последнее байк-шоу, будут ещё. А Ма до сих пор уверена, что я не знаю, чьих это рук дело. Только я всё про неё знаю.
Эмани вытягивается в полный рост на диване Будды и закидывает руки за голову, совсем как он. Мне это неприятно, ей здесь не место.
– Хорошо, – выдыхает она. – Устала. Ноги гудят.
– Много ездишь?
– Угу. Как из дома свалила после школы, так и мотаюсь.
– А чего свалила?
– Достали. Никуда не поступила, начали нудеть, чтобы работала. Где? На рынке? Не хватало ещё. Сначала по флэтам тусила, потом в Питер подалась. Сама понимаешь, что такое Питер, – она прикрывает глаза и мечтательно улыбается.
– Питер? Я не была…
– Да ты что?!. Обязательно поезжай! Питер – это всё! Там же под камнем сердце бьётся! Вот приложишь ладонь к парапету на набережной и чувствуешь. Там воздух густой, туманы, мосты, белые ночи!..
Эмани опирается на согнутую руку, привстаёт. Рукав рубашки сползает к локтю, и я вижу красную нить от сглаза, а ещё длинные выпуклые шрамы на запястье и выше. Белые тонкие линии. Похоже, она делала это бритвенным лезвием и, судя по количеству полос, не один раз. Я откровенно пялюсь, но ей не до того, её понесло:
– Это же совсем другая жизнь! Настоящая! Они ведь не просто так в Питер ехали, все наши рокеры! Там же поэзия вокруг! И музыка! И лучшие люди!
– Тогда почему ты здесь? – удивляюсь я.
– А! – Эмани снова укладывается на спину. – С чуваком разошлась, у которого жила. Познакомилась с другим, он предложил махнуть в Крым на лето. Ты в Крыму бывала?
Я неопределённо киваю и не хочу слушать дальше, потому что боюсь задохнуться от собственной ущербности. Но в то же время жадно глотаю каждое слово Эмани. А она смотрит в потолок и рассказывает:
– Лучше всего – это трасса от Алушты до Ялты. Там ходят троллейбусы, между городами, представляешь? Горы, море, и на каждой остановке есть что посмотреть. Мы как-то наткнулись на черешневый сад возле Долины Привидений. Жёлтая черешня, вот такая, – она поднимает кулак, – налопались на десять жизней вперёд. Я никогда ничего вкуснее не ела… А однажды мы ехали в троллейбусе, и он встал. В Крыму часто перебои с электричеством, отключили ток, видимо. Так мы что придумали: все пассажиры, человек двадцать, этот троллейбус толкали. Затолкаем на пригорок, а дальше спуск, и он сам вниз несётся. Только успевай запрыгивать. Потом опять встаёт, и снова толкаем. С хохотом, с песнями. И снова на ходу запрыгиваем. Это покруче сейшенов и прочей лабуды. Это вообще круче всего.
– А потом?
– Что потом?
– Почему вы с Кратким уехали?
– Почему?.. Да так. Не сложилось. А с Кратким я в дороге познакомилась, когда уже сюда возвращалась. Я же вообще пустая, без бабла, а он запасливый. Сейчас в Москву. Потусуемся с арбатскими хиппарями, у них вписка без проблем. А дальше пока не знаю. Как повезёт. Главное – перезимовать в тепле.
Она закрывает глаза, а я долго смотрю в окно. За ним мокнут облезлые провисшие берёзы, тряпкой болтается на балконной верёвке чья-то забытая простыня. Холод и грязь. И кажется, что черешня – что-то невозможное, волшебное и небывалое. И солнце тоже. И море.
Тоска.
– Мне пора.
– Угу, – мычит Эмани, и сонно бормочет, когда я подхожу к двери: – Погаси свет.
Щёлкаю выключателем и топаю на кухню. Будда, Джим и Краткий сидят за грязным столом. Сутулые плечи, бледные лица. Перед ними чашки с остывшим чаем, который давно подёрнулся плёнкой, вроде бензиновых пятен в луже. В центре – пепельница, полная окурков. Под потолком – сизое дымное облако. Распахнутая форточка впускает промозглый холод, а дыма меньше не становится. Он густой, тяжёлый от гитарных рифов.
Краткий сгорбился, закинул одну длинную ногу на другую, обнял гитару, словно змей, обвивающий яблоню. Его пальцы перебирают струны, то замирают, то разгоняются так, что не разглядеть. И гитара течёт, плачет, а потом вдруг пронзительно вскрикивает.
– Мне пора, – громко сообщаю я.
Будда и Краткий не обращают внимания, а Джим оборачивается:
– Хочешь, провожу?
– Нет, не надо.
13
Я иду быстро, с силой вдавливаю толстые рифлёные подошвы в мокрый асфальт, словно его можно промять. Или в раскисшую землю, когда как. Шлёпаю по лужам, поднимая брызги. Не спешу, а просто держу темп, от которого жарко. Длинное чёрное пальто распахнуто. «Старуха Изергиль!» – хохотнула Спринга, когда я надела его в первый раз. Тогда я берегла обновку, сейчас подол напитался грязной водой и отяжелел. Красный шарф болтается на шее, как петля. Это шарф Джима, так и не вернула после концерта.
Не знаю, куда иду, но знаю, от кого. От Эмани, которая живёт так, как я лишь мечтаю, и поэтому не может нравиться. От Джима, который плох именно тем, что нравится мне. От Краткого и его гитары, которая способна вытеснить из головы Будды всё и всех. От Будды, который стряхнул меня, как хлебную крошку с футболки. А ещё я ухожу от своего дома.
После стою на пешеходном мосту над железнодорожными путями. Как он правильно называется? Такое нелепое слово – акведук… нет, виадук?.. Да ну! В общем, стою на пешеходном мосту. После четырёх лестничных пролётов почти бегом – жарко, только лицо леденеет на ветру.
Рельсы тянутся от меня к горизонту – восемь параллельных дорожек, которые вскоре плавно изогнутся и парами устремятся в разные стороны. Сейчас они пусты. Только старинный паровоз чернильно-чёрного цвета покорно стоит у здания вокзала на декоративных путях. Ларьки на платформах закрыты, людей нет. Прячутся от непогоды в зале ожидания. Из живого здесь лишь я и железнодорожные светофоры. Я погасла, они ровно горят белыми и жёлтыми огнями. Почти звёзды. Красивее звёзд.
Летом мы танцевали на крыше, пели на гаражах и атаковали электрички. Врывались в первую попавшуюся, и Каша кричал: «Куда она едет?» Пассажиры недоумевали, глядя на взлохмаченных и задыхающихся от быстрого бега нас. Кто-то называл конечную станцию. «Нет! В какую сторону?» – ревел Каша. Нам показывали, и мы неслись через вагоны в противоположную. Потому что контролёры ходят от головы к хвосту состава, а значит, те, кто без билета, в хвосте проедут дольше. Однажды мы нарвались-таки на мощную тётку в синей тужурке и радостно спели под три аккорда и баррэ Джима, что будем жить с ней в маленькой хижине на берегу очень тихой реки. Она всё равно нас высадила. Только раз.
Обычно мы ехали куда придётся и выходили на приглянувшейся остановке, там, где нет даже станционной будки. Просто платформа, несколько домиков, а дальше лес. Спринга бодро семенила на каблуках, Будда размашисто шагал под музыкальный рёв в наушниках, Джим нёс гитару, Чепа – тощего и хворого себя, я – себя здоровую, а Каша – объёмный рюкзак с нашим хозяйством: пластиковые бутылки с водой, походная кастрюля, картошка, банка тушёнки, нож, соль в спичечном коробке и спички в другом спичечном коробке. И всегда удавалось надёргать морковки, укропа, зелёного лука или молодого чеснока на случайном огороде.
В лесу Каша находил пару брёвен потолще, укладывал рядом и ловко разводил между ними костёр. Мы варили суп. Суп, в который обязательно попадала разная мелкая труха, сосновые иглы, кусочки коры и который был необыкновенно вкусным.
Теперь я одна, держу руки в карманах и зябко ёжусь. Смотрю, как из-под моста, прямо из-под моих ног, выползает товарный состав. Он не летит на всех парах, тянется еле-еле. Дышу запахами смолы и мазута. Мост дрожит, грохот долбит в перепонки. Жёлтые продолговатые цистерны сменяются открытыми платформами. Мы хотели забраться на такую и уехать туда, где море. Сейчас от одной мысли об этом становится дурно. Из-за холода, дождя и близкой ночи. И вдруг остро хочется домой, и накатывает безысходный плач Янки Дягилевой, которая тоже заблудилась.
«Нелепая гармония пустого шара заполнит промежутки мёртвой водой, через заснеженные комнаты и дым протянет палец и покажет нам на двери, и отсюда домой!»
Я хочу каждый раз возвращаться домой и не зависеть от случайных парней, как Эмани. Не искать ночёвок, не унижаться, не аскать мелочь. Не смотреть на жёлтые прямоугольники чужих окон с тоской и ненавистью. Не бояться, что выгонят, и не проситься назад, если это случилось. Я мечтаю о свободе, мы все только ею и живём, но у нас всё должно быть иначе. Не знаю, как, но у нас всё будет по-другому.
14
Восемь утра. Ма сидит в кухне и пялится на вытяжку над плитой. Обычно она спит часов до десяти, потом долго пьёт кофе, наводит красоту до полудня, а после упархивает неизвестно куда – салоны, магазины, подружки, йога и уж не знаю, что ещё. Сегодня не так.
Я злая и сонная, потому что Ма и отец полночи мешали спать. Не орали, но довольно громко выясняли отношения. Бывает. Хорошо, что редко.
Шаркаю тапками, кромсаю хлеб и колбасу на драгоценной столешнице из серо-буро-запредельной сосны, с минуту не замечаю истеричный свист закипевшего чайника. Трясу нечёсаными волосами, хмурюсь неумытым лицом и жую кусок сыра нечищеными зубами. Щедро рассыпаю крошки, берусь за ручки шкафчиков жирными пальцами. Ма молчит и пялится на вытяжку. Что ещё сделать? Засунуть руку в блендер? Голову в микроволновку?
– Тебе кофе сварить? – спрашиваю.
– А?
– Кофе?
– Нет.
Ну, ладно, мне-то что. Включаю телевизор и жую бутерброд. Ма пялится на вытяжку. И вдруг ни с того ни с сего выдаёт:
– Он собрал вещи и ушёл.
– Кто? – будто непонятно.
– Твой отец, – теперь она смотрит на меня.
У неё такое жалобное, раскисшее лицо, словно я могу всё исправить. Вот сейчас встану, смотаюсь на улицу и за руку приведу отца назад. А где же привычное «ты виновата»? Пусть бы лучше ругалась. Тогда я бы просто послала её подальше, а так чувствую себя последней дурой, которая в ответе за слабенькую, несчастную Ма. Чушь собачья! Как это – ушёл?
– Из-за меня? – уточняю на всякий случай.
И тут её словно прорывает:
– Он не хочет ребёнка, говорит, что возраст, говорит, что это опасно, что могут быть отклонения, а мне всего сорок, и если он может по фитнес-клубам сопливых девок лапать, то и ребёнка воспитывать может, он просто не хочет быть со мной! – Она задыхается, шарит руками по столу, захлёбывается скороговоркой. – Скажи ему, скажи!
– Какой ребёнок?
– Мой!
– Ты кого-то в детдом сдала по малолетству, а теперь хочешь забрать в семью? – Я правда не понимаю.
– Издеваешься?!. – взрывается Ма. – Я на третьем месяце!
– А-а-а… – Мой мозг – тупое неповоротливое чудовище. – В смысле… беременная? Ты?
Это же дико! Ну, то, что Ма и отец… Старые, нудные, как они это сделали? Как такое вообще?!. Даже думать противно. А теперь она совсем рехнётся из-за своего живота, будет требовать поклонения и обожания. А отец? Свалил по-быстрому, он же не дурак. А я? Я куда денусь?
– И ты против меня, – понимает Ма.
Это не упрёк, а страдание в чистом виде. Ма вспыхнула и перегорела. Словно выдохлась. Она не будет на меня давить, угрожать и требовать. Она слишком покорная для этого. Беззащитная. Затравленная. Что ей теперь делать? Нет, что нам теперь делать?
– Мам, я не против, но слушай, – пытаюсь сказать помягче, но не получается. – Зачем тебе этот ребёнок?
– Не понимаешь? – удивляется она. – Чтобы кого-то любить.
Ну, конечно!
Теперь ясно.
Сейчас-то любить некого.
– Позвони Инусику, она точно поймёт, – говорю.
Пошли они все!
А я буду жить, как всегда. У меня есть наши, они моя семья.
К чёрту, к чёрту, к чёрту всё!
15
