Сохраняя веру

Джоди Пиколт
Сохраняя веру
Посвящается Лоре Гросс
Десять лет назад вы с такой силой поверили в меня, что смогли убедить издательский мир рискнуть, и я начала печататься. За следующие сорок-пятьдесят лет плодотворного сотрудничества и за нашу дружбу! Теперь вы понимаете, почему я не могла посвятить эту книгу падре Пио?
© М. П. Николенко, перевод, 2020
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2020
Издательство АЗБУКА®Пролог
10 августа 1999 года
При обычных обстоятельствах нас с Верой не было бы дома в тот момент, когда мама позвонила нам, чтобы мы пришли посмотреть на ее новехонький гроб.
– Мэрайя? – удивилась она, услышав в трубке мой голос. – Не думала, что застану тебя…
– Продуктовый магазин закрыт, потому что в овощном отделе система орошения вышла из строя и все затопила, – вздохнула я. – А у хозяина химчистки кто-то умер.
Сюрпризов я не люблю. Предпочитаю придерживаться плана. Моя жизнь напоминает мне новенький органайзер, где все аккуратно и каждый ярлычок на своем месте. Этим я обязана своему образованию – у меня диплом архитектора – и упорному нежеланию стать такой, как моя мать. За каждым днем я закрепила определенное назначение: в понедельник собираю стены кукольных домиков, во вторник обставляю их мебелью, среда – день разъездов, четверг – день уборки, в пятницу я занимаюсь внеплановыми делами, накопившимися за неделю. Сегодня среда. Обычно я забираю рубашки Колина, еду в банк, потом закупаю продукты. Едва успеваю вернуться домой и разобрать покупки – пора везти Веру на балет. Урок начинается в час дня. Но в этот раз по независящим от меня причинам мне некуда девать свободное время.
– Ну что ж… – говорит мама в своей неподражаемой манере. – Значит, самой судьбе угодно, чтобы ты ко мне приехала.
Вдруг передо мной появляется Вера:
– Это бабушка? Ей привезли?
– Что привезли?
Еще только десять утра, а у меня уже болит голова.
– Скажи Вере, что привезли, – говорит мама на другом конце провода.
Я оглядываю комнату: надо бы ковер пропылесосить, но если я сделаю это сегодня, то чем буду заниматься завтра?
В стекла тяжело барабанит августовский дождь. Вера кладет мягкую теплую ладошку мне на колено.
– Ладно, – говорю я матери. – Сейчас приедем.
Мама живет в двух с половиной милях от нас в старом каменном особнячке, который все в Нью-Ханаане[1] называют Пряничным домиком. Вера видится со своей бабушкой почти каждый день. Играет у нее после школы в дни, когда я работаю. Мы могли бы и пешком дойти, если бы не погода. Только сели в машину, как я вспоминаю, что забыла сумочку на кухонной столешнице.
– Подожди, – прошу я Веру и, сгорбившись, будто боюсь растаять от дождя, бегу к дому.
Открываю дверь, и тут же звонит телефон. Беру трубку:
– Алло?
– О, ты дома? – произносит Колин.
При звуке его голоса мое сердце словно бы подпрыгивает. Мой муж – менеджер по продажам в маленькой фирме, которая производит светодиодные таблички с надписью «Выход». На два дня ему пришлось уехать в Вашингтон, чтобы проинструктировать нового торгового представителя. Мы с мужем как шнурки на туго затянутом высоком ботинке. Не можем друг без друга. Потому-то он сейчас и звонит.
– Ты в аэропорту?
– Да… Застрял тут, сижу…
Наматывая телефонный провод на руку, я вслушиваюсь в слова Колина, в его округлые гласные и слышу то, что он стесняется сказать на людях: «Люблю тебя. Скучаю по тебе. Ты моя». Механический голос объявляет о прибытии очередного рейса.
– У Веры сегодня бассейн?
– Нет, танцы. В час. – Секунду помолчав, я мягко спрашиваю: – Когда ты будешь дома?
– Как только смогу.
Я прикрываю глаза. Что может быть лучше, чем обнять вернувшегося из командировки Колина, уткнуться лицом в изгиб его шеи, наполнить легкие его запахом! Колин вешает трубку не попрощавшись. Я улыбаюсь: это очень похоже на моего мужа. Он так торопится домой, ко мне!
Пока мы едем к моей маме, дождь прекращается. Возле большого футбольного поля на окраине города машины одна за другой съезжают на узкую обочину. Над сочной зеленой травой выгнулась идеально правильная радуга. Я не останавливаюсь, а даже наоборот, прибавляю скорости:
– Можно подумать, эти люди никогда ничего подобного не видели!
Вера опускает стекло и высовывает ручку наружу, потом протягивает ее мне.
– Мамочка! – кричит она. – Я потрогала радугу!
Я машинально опускаю глаза и вижу на пальчиках дочки разноцветные полосы: красную, синюю, светло-зеленую. У меня перехватывает дыхание. Но через секунду я вспоминаю, что час назад Вера сидела на полу гостиной, зажав в кулачке разноцветные фломастеры.
Доминанта гостиной моей мамы – довольно уродливый угловой диван с обивкой «Ногехайд»[2] телесного цвета. Я пыталась уговорить ее купить красивый мягкий гарнитур из натуральной кожи с парой вольтеровских кресел, но она только рассмеялась: «Кожа – это для гоев с фамилиями прибывших на „Мэйфлауэре“ переселенцев». И я от нее отстала: во-первых, кожаный диван есть у меня самой, во-вторых, я замужем за гоем, который действительно носит фамилию одного из прибывших на «Мэйфлауэре». Хорошо, что мама хотя бы не накрыла свой «Ногехайд» полиэтиленовой пленкой, как делала бабушка Фанни, когда я была маленькой.
Сегодня, как только я вошла, в глаза мне бросилось другое мамино приобретение, затмившее диван.
– Ух ты, бабуля! – восторженно шепчет Вера. – Там кто-нибудь есть?
Быстро опустившись на колени, она стучит в отполированную до блеска стенку продолговатого ящика из красного дерева. Если бы сегодня был нормальный день, я бы сейчас щупала и нюхала мускусные дыни, выбирая ту, которая поспелее, или, вручив мистеру Ли тринадцать долларов сорок центов, забирала у него семь рубашек, до того накрахмаленных, что, когда кладешь их на заднее сиденье машины, они лежат там, как обрубки тел.
– Мама, что гроб делает у тебя в гостиной?!
– Это не гроб, Мэрайя. Видишь стекло сверху? Это гробовой столик.
– Гробовой столик?
В доказательство своих слов мама ставит на стекло кофейную кружку:
– Видишь?
– И все-таки у тебя в гостиной гроб, – повторяю я, не в силах переступить через этот камень преткновения.
Мама садится на диван и кладет на свой гробовой столик ноги:
– Знаю, дорогая. Сама выбирала.
Я хватаюсь за голову:
– Ты же только что была у доктора Фельдмана, и он сказал, что ты, может, всех нас переживешь, если будешь регулярно принимать таблетки от давления.
– Когда это случится, – пожимает плечами мама, – у тебя будет одной заботой меньше.
– Ради бога, мама! Ты обиделась из-за того, что Колин упомянул о новом жилом комплексе для пожилых людей? Клянусь, он просто думал, что тебе было бы…
– Успокойся, милая. В ближайшее время я не собираюсь сыграть в ящик. Просто в гостиной нужен стол, а у этого такой приятный цвет. Его изготовил мастер из Кентукки, про которого я видела сюжет по телевизору.
Вера растягивается на полу возле гроба.
– Ты можешь в нем спать, бабуля, – предлагает она. – Будешь как Дракула.
– Признайся: за такое качество и помереть не жалко, – говорит мама.
Вот уж действительно качество – умереть не встать! А если серьезно, то гроб очень красивый: отполированное красное дерево блестит, как морская гладь, все скосы и соединения выполнены безукоризненно, петли сверкают, как маячки.
– К тому же цена хорошая, – добавляет мама.
– Только, пожалуйста, не говори мне, что он уже был в употреблении.
Мама фыркает и смотрит на Веру:
– Твоей мамочке не мешало бы немного расслабиться.
В той или иной форме я выслушиваю от нее это пожелание уже несколько лет. Но дело в том, что, когда я расслабилась в последний раз, потом еле смогла себя собрать.
Мама опускается на пол рядом с Верой, и они вместе тянут за медные ручки. Их светлые волосы – мамины крашеные и дочкины естественные – соприкасаются, так что не поймешь, где чьи. Вдвоем им удается сдвинуть гроб на несколько дюймов. На ковре остается вмятина, которую я пытаюсь загладить своей подошвой.
Нам с Колином повезло больше, чем многим. Мы поженились рано, но до сих пор живем вместе, хотя далеко не все на нашем пути было гладко. Наверное, это отчасти объясняется какой-то химией. Я знаю: когда Колин на меня смотрит, то не видит ни десяти фунтов, которые я так и не сбросила после родов, ни тонких седых прядок. Для него мое тело остается таким, каким было в студенческие годы. Кожа нежная и упругая, волосы струятся по спине. Он запомнил меня на пике моей формы и время от времени говорит, что я его лучшее воспоминание.
Изредка мы ужинаем с его коллегами, коллекционирующими жен, как трофеи. И тогда я понимаю, до чего же мне повезло с Колином. Держа руку у меня на спине, менее загорелой и подтянутой, чем у молоденьких моделей, он гордо произносит: «Моя жена». Я улыбаюсь. Быть его женой – это все, что мне нужно.
– Мамочка!
Дождь пошел опять. По дороге хоть на лодке плыви, а я всегда довольно неуверенно чувствовала себя за рулем.
– Ш-ш-ш! Мне нужно сосредоточиться.
– Но мамочка! – настаивает Вера. – Это очень-преочень важно!
– Нам с тобой очень-преочень важно доехать до твоей балетной школы и не убиться.
На одну секунду воцаряется благословенная тишина. Но потом Вера начинает пинать сзади мое кресло.
– Я не взяла балетный купальник, – хнычет она.
– Не взяла? – Я съезжаю на обочину и, повернувшись, смотрю на дочку.
– Не-а. Я не знала, что на занятие мы поедем прямо от бабушки.
Я чувствую, как по шее разливается краска досады: мы ведь всего каких-нибудь двух миль не доехали до танцевальной студии!
– Господи, Вера! Чего же ты раньше молчала?!
Ее глазки наполняются слезами.
– Я только сейчас поняла, что мы едем на балет.
Я ударяю рукой по рулю, сама не зная, на кого сержусь: на Веру, на маму, на дождь или на вышедшую из строя оросительную систему в продуктовом магазине. Так или иначе, благодаря им всем день можно считать испорченным.
– Мы ездим на балет каждую среду после ланча! – Я разворачиваю машину, стараясь не слушать совесть, которая подсказывает мне, что я очень уж сурова с малышкой, ведь ей всего семь лет.
– Не хочу домой! – кричит Вера, плача. – Хочу на балет!
– Мы только заедем за твоим купальником и поедем на занятие, – говорю я сквозь зубы.
Это значит, мы опоздаем на двадцать минут. Я представляю себе, какими взглядами встретят нас другие мамы, когда мы ворвемся в студию посреди урока. Мамы, которые, несмотря на потоп, смогли привезти детей вовремя. Мамы, которым не так тяжело делать вид, будто им легко.
Мы живем в столетнем фермерском коттедже. С одной стороны его окружает глухая каменная стена, а с другой – начинается лес, который и занимает бóльшую часть участка в семь акров за домом. А спереди, прямо под окнами, проходит дорога. Ночью полосы света от фар бегают по нашим постелям, как луч маяка. Коттедж полон противоположностей, притягивающих друг друга: просевшее крыльцо и новенький стеклопакет, ванна на львиных лапах и массажный душ, Колин и я. Подъездная дорожка дважды ныряет и снова взбегает вверх: один раз возле выезда на шоссе и один раз у самого дома. Когда мы на нее сворачиваем, Вера восторженно ахает:
– Папа приехал! Хочу к нему!
Я тоже к нему хочу. Причем всегда. Видимо, он прилетел пораньше и заехал домой на ланч, прежде чем отправиться в офис. Я опять вспоминаю о других мамашах, которые уже припарковались перед балетной студией, но теперь мне кажется, что ради того, чтобы повидать Колина, опоздать на двадцать минут совершенно не жалко.
– Мы только поздороваемся с папой, ты возьмешь свой купальник, и мы сразу уедем.
Вера вбегает в дом, как марафонец, разрывающий грудью финишную ленточку.
– Папа! – кричит она, но ни в кухне, ни в гостиной никого нет.
Только портфель, стоящий на середине стола, свидетельствует о том, что Колин приехал. Слышен шум воды в старых трубах.
– Он принимает душ, – говорю я, и Вера тут же бежит наверх.
– Погоди! – кричу я ей вслед.
Вряд ли Колин обрадуется, если выйдет из ванной голый, а тут она.
Я тоже взбегаю по лестнице и раньше Веры успеваю взяться за ручку закрытой двери спальни:
– Давай сначала я войду, ладно?
Колин, стоя возле кровати, оборачивает полотенце вокруг бедер. Увидев на пороге меня, он застывает.
– Привет, – с улыбкой говорю я и утыкаюсь макушкой под его подбородок, и Колин слегка обнимает меня. – Удивлен? Заходи, Вера, – киваю я дочке, – папа почти одет.
– Папочка! – кричит она и, разбежавшись, целит отцу прямо в пах.
Мы не раз смеялись над этой ее привычкой. Даже сейчас, обнимая меня, Колин инстинктивно съеживается.
– Привет, Кексик, – говорит он, глядя куда-то поверх Вериной головы, как будто ждет, что на пороге вот-вот появится еще один ребенок.
Из-под запертой двери ванной выползает пар.
– Мы можем включить Вере мультики, – шепчу я. – Это на случай, если ты хочешь, чтобы кто-то потер тебе спинку.
Вместо ответа Колин неловко высвобождается из Вериных ручонок, обхвативших его за талию.
– Дорогая, может, тебе лучше…
– Что?
Мы все оборачиваемся на звук чьего-то голоса. Дверь ванной распахивается, и в спальню входит мокрая женщина, кое-как прикрывающая себя полотенцем. Очевидно, она решила, что Колин обращается к ней.
– О господи! – Покраснев, она опять скрывается в ванной и захлопывает за собой дверь.
Я вижу, как Вера выбегает из спальни, а Колин бежит за ней, слышу, как выключается душ. Колени сами собой подгибаются, и вот я уже сижу на кровати – на нашем супружеском одеяле с узором из колец. Колин купил его в Пенсильвании, в Ланкастере, у мастерицы-меннонитки. Она еще сказала, что кольцо не имеет конца и потому символизирует идеальный брак. Я закрываю лицо руками. «О боже! – думаю я. – Опять».
Книга первая
Ветхий ЗаветГлава 1
…Равно —
Мы спим ли, бодрствуем, – во всем, везде
Созданий бестелесных мириады
Незримые для нас…
Дж. Мильтон. Потерянный рай[3]
В моей жизни происходили некоторые события, о которых я теперь не люблю говорить.
Например, мне, тринадцатилетней девочке, пришлось отвозить собаку на усыпление. А в старшей школе я пришла при полном параде на выпускной бал, но весь вечер просидела у окна: ни один мальчик ко мне не подошел. Еще я предпочитаю помалкивать о чувстве, которое испытала, когда впервые увидела Колина.
Вернее, об этом я, конечно, немного говорю, но стараюсь не упоминать о том, как сразу же поняла, что мы друг другу не пара. Колин был футбольной звездой колледжа. Его тренер пригласил меня, чтобы я подготовила Колина к экзамену по французскому. Он поспорил с ребятами из своей команды, что поцелует меня, и поцеловал: робко, обыкновенно, заученно. Однако, несмотря на свое смущение, я почувствовала себя так, будто на губах осталась позолота.
Я прекрасно понимаю, почему влюбилась в Колина, а вот почему он влюбился в меня – никогда не смогу понять.
Он говорил, что со мной становится другим человеком и быть таким ему нравится больше, чем равняться на разбитных парней из их студенческого союза. Говорил, что ему приятно, когда ценят его самого, а не его спортивные достижения. Я самой себе казалась недостаточно высокой, эффектной и изысканной для него, но предпочитала верить ему, когда он принимался меня разубеждать.
Через пять лет выяснилось, что я все-таки была права, и вот об этом я действительно не говорю.
Еще я не говорю о том, как он избегал смотреть мне в глаза, когда отправлял меня в психушку.
Пытаясь открыть заплывшие глаза, я делаю над собой нечеловеческое усилие. Веки решительно намерены оставаться сомкнутыми, чтобы не позволить мне увидеть еще что-нибудь, способное перевернуть мир с ног на голову. Но вот кто-то дотрагивается до моей руки. Наверное, Колин – кто же еще? Я все-таки приоткрываю маленькую щелочку, в глаза сразу бьет колкий, как заноза, свет.
– Мэрайя, – успокаивающе произносит мама, убирая волосы с моего лба, – ну как ты себя чувствуешь? Получше?
– Нет.
Я не чувствую себя никак. Уж не знаю, какие лекарства назначил по телефону доктор Йохансен, но кажется, будто меня закутали в толстый гибкий кокон, который двигается вместе со мной, защищая от того, что может причинить боль.
– Пора вставать, – безапелляционно заявляет мама и начинает стаскивать меня с кровати.
– Я не хочу в душ, – говорю я, норовя свернуться в клубок.
– Я тоже не хочу, – ворчит мама.
В прошлый раз она вошла в мою комнату, чтобы затащить меня в ванную, под холодную воду.
– Ты сядешь, черт возьми, даже если ради этого мне придется прежде времени отправиться на тот свет!
Я вспоминаю про гробовой столик и про урок танцев, на который Вера три дня назад так и не попала. Высвобождаюсь из маминой хватки, закрываю лицо руками, и свежие слезы катятся по лицу, как расплавленный воск.
– Ну что со мной не так?!
– С тобой все так, как бы твой кретин ни пытался запудрить тебе мозги. – Мама прикладывает ладони к моим горящим щекам. – Ты ни в чем не виновата, Мэрайя. Такие вещи предотвратить невозможно. Колин просто не стóит земли, по которой ходит. – Для пущей убедительности она плюет на ковер. – Теперь подымайся, чтобы я могла привести Веру.
– Она не должна видеть меня такой! – встрепенувшись, говорю я.
– Значит, стань другой.
– Это не так просто…
– А ты постарайся, – настаивает мама. – Сейчас речь не о тебе, Мэрайя. Подумай о дочке. Ты хочешь совсем расклеиться? Ладно, только сначала взгляни на Веру. Ты знаешь, что я права. Иначе бы не вызвала меня сюда, чтобы я присматривала за ней все эти три дня. – Смягчившись, мама добавляет: – У твоей дочери есть отец-идиот и ты. Что из этого получится, зависит от тебя.
Луч надежды на секунду пробивает мою броню.
– Вера просилась ко мне?
– Нет… – поколебавшись, отвечает мама, – но это еще ничего не значит.
Она выходит, а я поправляю подушки у себя за спиной и вытираю глаза уголком одеяла. Мама возвращается, ведя на буксире Веру. Та останавливается в двух футах от кровати.
– Привет! – говорю я и улыбаюсь, как заправская актриса.
В первые мгновения я просто любуюсь дочерью: ее криво проведенным пробором, дырочкой на месте выпавшего переднего зуба, облупившимся розовым лаком на ноготках. Вера скрещивает ручонки и упрямо расставляет тонкие, как у жеребенка, ножки. Красивый ротик сжимается в ровную линию.
– Не хочешь посидеть со мной? – предлагаю я.
Вера не отвечает. Она вообще почти не дышит. Почувствовав внезапную боль, я понимаю, что с ней происходит. В ее возрасте я тоже верила, что если замереть и не двигаться, то и весь окружающий мир замрет.
– Вера… – Я протягиваю к ней руку, но она отворачивается и уходит.
Одна часть меня хочет ее догнать. У другой – у той, которая больше, – нет на это душевных сил.
– Она со мной не разговаривает. Почему?
– Ты мать. Ты и выясни.
Я не могу. Единственное, что я действительно знаю, – это границы моих возможностей, а потому поворачиваюсь на бок и закрываю глаза, надеясь, что мама догадается: сейчас ей лучше оставить меня в покое.
– Вот увидишь, – тихо говорит она, положив руку мне на голову, – Вера поможет тебе это пережить.
Я притворяюсь спящей и не выдаю себя ни когда слышу мамин вздох, ни когда сквозь ресницы вижу, как она убирает с моего ночного столика универсальный нож и маникюрный набор.
Несколько лет назад, когда я застала Колина в постели с любовницей, то вытерпела три ночи, а потом попыталась наложить на себя руки. Колин меня нашел и отправил в больницу. Врачи скорой помощи сказали ему, что успели меня спасти, но это не так. В ту ночь я словно бы потерялась. Перестала быть собой. О той женщине, в которую я превратилась, мне теперь даже слышать не хочется. Себя я в ней не узнаю. Я не могла есть, не могла говорить, у меня не хватало сил отбросить одеяло и встать с постели. В голове застряла одна мысль: если я больше не нужна Колину, то зачем я нужна вообще?
Сообщая о том, что меня забирают в Гринхейвен, он заплакал. Попросил прощения, но за руку не взял, не поинтересовался, чего я хочу, не посмотрел мне в глаза. Он сказал, что мне нужно лечь в больницу, чтобы не быть одной.
А я и не была одна. Уже несколько недель я была беременна Верой. Я знала о ней еще до того, как пришли результаты анализов и курс моего лечения скорректировали с учетом особенностей организма беременной женщины, склонной к суициду. Я решила не предупреждать врачей о ребенке: предоставила им разбираться самим. И только годы спустя призналась себе в том, что молчала не просто так, а надеясь на выкидыш. Я внушила себе, будто именно малыш – комочек клеток внутри меня – вынудил Колина уйти к другой женщине.
Ну а теперь моя мать говорит, что дочка не позволит мне бесповоротно увязнуть в депрессии, и это, пожалуй, не так далеко от истины. Ведь Вере уже приходилось меня спасать. Там, в Гринхейвене, моя беременность превратилась из обузы в преимущество. Люди, которые поначалу и слушать меня не хотели, стали заходить ко мне, чтобы посмотреть на мой округляющийся живот и похвалить мои порозовевшие щеки. Колин, узнав о ребенке, вернулся ко мне. Я дала дочке гойское, как говорит мама, имя Вера, потому что мне было жизненно необходимо во что-нибудь поверить.
Я сижу с телефоном в руке. Мне кажется, Колин с минуты на минуту позвонит и скажет, что у него помутился рассудок. Будет умолять меня простить ему это кратковременное сумасшествие. Ведь кому, как не мне, понимать такие вещи!
Но телефон не звонит. Примерно в два часа ночи я слышу возле дома какой-то шум. «Это Колин! – думаю я. – Приехал!»
Бегу в ванную и онемевшими от бездействия руками распутываю волосы. Проглатываю целый колпачок ополаскивателя для рта. Потом несусь вниз по лестнице. Сердце стучит.
Темно. В холле никого нет. Я крадучись подхожу к входной двери и выглядываю в одно из окошек, обрамляющих ее. Потом осторожно отпираю замок и, скрипнув дверными петлями, выхожу на старое крыльцо.
Оказывается, это не Колин вернулся домой, а два енота роются в мусорном баке.
– Пошли вон! – кричу я, взмахивая руками.
Мой муж ставил для таких ночных гостей безопасную ловушку – клетку с захлопывающейся дверью. Когда пойманный зверек начинал кричать, Колин относил его в лес и там выпускал. А потом возвращался домой с пустой клеткой и говорил: «Абракадабра! Был енот – нет енота!»
Вместо того чтобы подняться в спальню, я заглядываю в столовую. Лунный свет отражается от полировки овального стола, в центре которого стоит миниатюрная копия нашего коттеджа. Этим я зарабатываю себе на жизнь: строю дома` мечты, но не из бетона и двутавровых балок, а из палочек не толще зубочистки и из лоскутков атласа размером с ладошку. Строительным раствором служит обычный клей. Чаще всего люди заказывают копии собственных домов, но я могу сделать и старинный особняк, и арабскую мечеть, и мраморный дворец.
Свой первый кукольный домик я сделала семь лет назад в Гринхейвене. Пока другие пациенты плели мексиканский амулет «Божий глаз» или складывали оригами, я возилась с палочками от эскимо и картоном. Даже в первой моей постройке было место для всех необходимых предметов мебели, и каждому воображаемому обитателю предназначалась своя комната. С тех пор я построила около пятидесяти домиков. После того как Хиллари Клинтон заказала к шестнадцатилетию своей дочери Челси точную копию Белого дома, с Овальным кабинетом, фарфором в стеклянных шкафчиках и сшитым вручную флагом США, я стала известной. Заказчики часто просят меня делать в дополнение к домикам еще и кукол, но от этого я отказываюсь. Пианино, даже если оно крошечное, – все равно пианино. А вот кукла, как ни вытачивай ее ручки и ножки, как ни расписывай личико, никогда человеком не станет. В груди у нее будет только дерево.
Я выдвигаю стул, сажусь и осторожно провожу пальцем по крыше нашего дома, по столбикам, поддерживающим навес над крыльцом, по шелковым бегониям в терракотовых горшках. В миниатюрной столовой стоит стол из вишневого дерева, такой же, как тот, за которым я сейчас сижу, а на нем – крошечный домик, макет макета.
Легким щелчком пальца я захлопываю входную дверь кукольного коттеджа, опускаю оконные рамы размером с почтовую марку. Задвигаю микроскопические щеколды на ставенках. Переношу бегонии на лилипутское крылечко. В общем, закрываю дом так, словно на него надвигается буря.
Колин позвонил только через четыре дня после того, как ушел.
– Это не должно было случиться так, – говорит он, видимо имея в виду, что мы с Верой не должны были ему помешать.
Наверное, мы невольно ускорили события. Но я, конечно, оставляю эту свою догадку при себе.
– У нас не получится, Мэрайя. Ты же знаешь…
Я кладу трубку, не дав ему договорить, и с головой накрываюсь одеялом.
После ухода Колина прошло уже пять дней, а Вера по-прежнему не разговаривает. Передвигаясь по дому беззвучно, как кошка, она возится со своими игрушками, берет из тумбочки видеокассеты, а на меня все время поглядывает с подозрением. Каким-то образом пробивая себе дорогу через ее молчание, моя мама догадывается, что внучка хочет на завтрак овсяную кашу, не может дотянуться до конструктора, стоящего на верхней полке, или ей нужно попить воды перед сном. Может, они общаются с помощью тайного языка? Я сама Веру не понимаю, а она отказывается со мной общаться, и это заставляет меня думать о Колине еще чаще.
– Сделай что-нибудь, – твердит мне мама. – Она же твоя дочь.
Биологически – да. Но общего у нас мало. Зато со своей бабушкой Вера так близка, будто просто перепрыгнула через поколение. Они обе преуспели в искусстве капризничать, обе отличаются резиновой гибкостью, а значит, и жизнестойкостью. Потому-то и странно видеть Веру неприкаянно слоняющейся из угла в угол.
– Что я могу сделать? – спрашиваю я.
– Поиграй с ней, – пожимает плечами мама. – Скажи, что любишь ее.
Ох, если бы это было так просто! Я действительно люблю Веру с рождения, но не так, как вы, наверное, думаете. Она стала для меня облегчением. Я была уверена, что, после того как я сначала мечтала о выкидыше, а потом несколько месяцев сидела на прозаке, ребенок родится с тремя глазами или с заячьей губой. Роды прошли легко, девочка оказалась здоровой. Но в наказание за дурные мысли ко мне пришло понимание того, что я не смогу сделать ее счастливой. Связь между нами порвалась, не успев возникнуть. Веру мучили колики. Целыми ночами она не давала мне спать, а когда я кормила ее, с ожесточением меня кусала. Иногда, невыспавшаяся и встревоженная, я укладывала ее в кроватку, вглядывалась в мудрое круглое личико и думала: «Что же я с тобой делаю?»
Раньше я считала, будто материнские чувства приходят к женщине сами собой. Точно так же, как появляется молоко. Это немножко болезненно и немножко страшно, но, как бы то ни было, это становится частью тебя. И я терпеливо ждала. Ну и что, если я не умею ставить своему ребенку ректальный градусник? Ну и что, если у меня пока плохо получается пеленать? В один прекрасный день я проснусь и начну все делать правильно.
После того как Вере исполнилось три года, я перестала надеяться. По какой-то причине материнство до сих пор дается мне тяжело. Я удивляюсь женщинам, которые, имея много детей, легко и быстро усаживают их всех в машину. Сама же я не успокоюсь, пока три раза не проверю, достаточно ли хорошо Вера пристегнута. Когда я вижу, как другие мамы наклоняются к своим детям, чтобы что-то сказать, я стараюсь запоминать их слова.
При мысли о необходимости докапываться до причин Вериного упрямого молчания у меня сводит желудок. Вдруг я не справлюсь? Какая же я в таком случае мать?
– Я не готова, – отпираюсь я.
– Бога ради, Мэрайя! Оденься, причешись, начни вести себя как нормальная женщина, и не успеешь оглянуться, как перестанешь притворяться, – говорит мама и, покачав головой, добавляет: – Колин десять лет внушал тебе, что ты увядающая фиалка, и ты, дурочка, ему поверила. Только много ли он понимает? На самом деле он просто до нервного срыва тебя довел.
Она ставит передо мной чашку кофе. Я знаю: для нее это уже победа, что я сижу за кухонным столом, а не валяюсь в кровати. Когда меня упрятали в психушку, она жила в Скоттсдейле, в штате Аризона, куда переехала после смерти моего отца. Но, узнав о том, что я пыталась покончить с собой, немедленно прилетела и оставалась со мной до тех пор, пока опасность, по ее ощущениям, не миновала. Мама, конечно, не ожидала, что Колин запихнет меня в дурдом. Когда ей стало об этом известно, она продала свой кондоминиум, вернулась и четыре месяца ходила по юристам, добиваясь судебного постановления, запрещающего удерживать меня в больнице принудительно. Она решила, что, сдав меня в Гринхейвен, Колин повел себя как предатель, и до сих пор не простила его за это. Ну а я? Даже не знаю… Иногда я соглашаюсь с мамой: дескать, в каком бы состоянии я тогда ни находилась, он все равно не имел права решать за меня. А иногда я понимаю, что Гринхейвен – одно из немногих мест на земле, где мне было комфортно. Ведь там ни от кого не ждали совершенства.
– Колин – шмок, козел, – без церемоний заявляет мама. – Слава богу, Вера пошла в тебя. Помнишь, – мама хлопает меня по плечу, – в пятом классе ты однажды получила «В»[4] с минусом за тест по математике? Ты так ревела, будто ждала, что мы с отцом тебя растерзаем. А мы даже нисколько не огорчились. Ты написала как смогла. Ты старалась, и это главное. А вот теперь о тебе такого не скажешь. – Через открытую дверь кухни мама заглядывает в гостиную, где Вера рисует восковыми мелками. – Разве ты до сих пор не поняла, что воспитание ребенка – это работа, которую нельзя останавливать никогда?
Вера берет оранжевый мелок и яростно возюкает им по бумаге. Я вспоминаю, как в прошлом году она учила буквы: нацарапает на листке длинный ряд согласных и спрашивает меня, что получилось. «Фрзввлкг», – отвечаю я, и она почему-то смеется.
– Иди уже, – толкает меня мама.
Войдя в гостиную, я сразу же опрокидываю коробку с мелками.
– Извини, – говорю я и начинаю пригоршнями складывать их в жестяную коробку из-под печенья «Орео»; закончив, я встаю, но Вера глядит на меня по-прежнему холодно. – Извини, – повторяю я, имея в виду уже не мелки.
Вера не отвечает. Тогда я смотрю на ее рисунок: она изобразила летучую мышь и ведьму, пляшущую у костра.
– Ух ты! Просто замечательно! – Я беру листок и внимательно его рассматриваю. – Можно я возьму рисунок себе? Повешу внизу, в своей мастерской?
Вера наклоняет голову, забирает у меня рисунок и рвет его пополам. Затем взбегает по лестнице и хлопает дверью своей комнаты. Мама выходит из кухни, вытирая руки полотенцем.
– Твой совет не совсем помог, – говорю я сухо.
– Нельзя изменить мир за одну ночь, – пожимает она плечами.
Подобрав половинки Вериного произведения, я провожу пальцем по обильно навощенному изображению ведьмы и говорю:
– Думаю, это я.
Мама бросает в меня полотенце, и я кожей ощущаю неожиданную прохладу.
– Ты думаешь слишком много.
В тот же вечер, чистя зубы, я смотрюсь в зеркало и нахожу себя небезобразной. Этому я научилась, когда лежала в Гринхейвене. Тамошние санитарки, медсестры и врачи обращали мало внимания на тех, кто ходил растрепанный и все время ныл. Зато симпатичные лица всех привлекали. Если человек следил за собой, его выслушивали, ему отвечали. Поэтому я постриглась и стала укладывать волосы короткими медовыми волнами. Начала краситься, чтобы обыгрывать зеленоватый оттенок глаз. За эти несколько месяцев я потратила на свою внешность больше времени, чем за всю предшествующую жизнь.
Вздохнув, я наклоняюсь поближе к зеркалу и стираю зубную пасту в уголке рта. Это зеркало мы с Колином повесили, когда въехали в этот дом. У старого зеркала была трещина в углу. «Плохая примета», – сказала я. А вот куда повесить новое, мы не знали, потому что у нас с Колином большая разница в росте – целый фут. Когда я приложила зеркало так, как было удобно мне, он рассмеялся: «Я выше груди ничего не вижу!» И мы повесили так, как было удобно ему. Теперь мне, чтобы рассмотреть свое лицо, приходится вставать на цыпочки. Я никогда не соответствовала стандартам Колина.
Среди ночи я чувствую, как мое одеяло шевелится. Легкое дуновение касается босых ног. Что-то мягкое и одновременно твердое прижимается ко мне. Я поворачиваюсь на бок и обнимаю Веру. «Вот так должно было бы быть…» – шепчу я сама себе, но в горле встает ком, прежде чем я успеваю закончить мысль. Верины ручки оплетают меня, как виноградная лоза. Она уткнулась макушкой мне под подбородок, и я чувствую запах ее волос – запах детства.
Моя мама всегда говорила: «Если станет совсем невмоготу, ты знаешь, к кому обратиться». А еще она говорит, что умение быть семьей – это не социальный конструкт, это инстинкт.
Наши фланелевые ночные рубашки цепляются друг за друга. Я молча поглаживаю Веру по спине: боюсь сказать что-нибудь, что разрушит эту удачу. Жду, когда выровняется ее дыхание, и только потом засыпаю сама. Уж это я умею.
Наш городок Нью-Ханаан достаточно большой, чтобы иметь собственную гору, и достаточно маленький, чтобы в укромных уголках старых магазинчиков и лавчонок передавались из уст в уста всевозможные сплетни. Здесь много ферм, много незастроенных участков. Простые люди живут здесь бок о бок с теми, кто сделал карьеру в Хановере или Нью-Лондоне и решил вложить заработанные деньги в недвижимость. У нас есть бензоколонка, старое футбольное поле и оркестр, играющий блюграсс. Еще есть адвокат – Дж. Эверс Стэндиш. По дороге на шоссе 4 и обратно я много раз проезжала мимо этой вывески.
Через шесть дней после ухода Колина раздается звонок в дверь. Я открываю и вижу помощника шерифа, который спрашивает, я ли миссис Мэрайя Уайт. «Уж не попал ли Колин в аварию?» – первое, что приходит мне в голову. Однако помощник шерифа достает из кармана какой-то конверт и протягивает мне.
– Сожалею, мэм, – говорит он и уходит, прежде чем я успеваю спросить, что же он мне вручил.
Документ, с которого начинается расторжение брака, называют жалобой. Как я узнала через несколько месяцев, Нью-Гэмпшир – единственный штат, где эту маленькую бумажку, способную полностью изменить чью-то жизнь, до сих пор называют именно жалобой, а не иском и не ходатайством, как будто, даже если процесс протекает мирно, кляуза все равно является его неотъемлемой частью. К записке прикреплен лист бумаги, на котором написано, что против меня возбуждено дело о разводе.
Через полчаса после получения документа я уже сижу в офисе адвоката Дж. Эверс Стэндиш. Вера, забившись в угол, играет в видавшую виды железную дорогу. Я бы не притащилась сюда с ребенком, но мама на целое утро куда-то уехала – сказала, что готовит нам обеим сюрприз. Дверь кабинета открывается, и высокая элегантная брюнетка протягивает мне руку:
– Здравствуйте, я Джоан Стэндиш.
– Вы? – удивленно переспрашиваю я.
Годами проезжая мимо этого здания, я представляла себе, что Дж. Эверс Стэндиш – пожилой мужчина с бакенбардами.
– Когда в прошлый раз я заглядывала в свое удостоверение личности, там было написано это имя, – смеется адвокат и, взглянув на Веру, увлеченную строительством тоннеля, обращается к своей секретарше: – Нэн, присмотрите, пожалуйста, за дочкой миссис Уайт.
Джоан Стэндиш входит в свой кабинет, я автоматически следую за ней, словно меня ведут на веревке. Как ни странно, я не огорчена. Вернее, мое нынешнее огорчение не сравнить с тем, что я испытала в день, когда Колин ушел. Эта «жалоба» показалась мне чем-то уж слишком откровенно нелепым. Анекдотом, финал которого угадываешь заранее. Через несколько месяцев, когда свет в нашей спальне будет погашен, мы над всем этим посмеемся в объятиях друг друга.
Джоан Стэндиш объясняет мне смысл полученного мной документа. Спрашивает, не нужен ли мне психотерапевт. Просит рассказать, что случилось. Говорит о том, как работает механизм расторжения брака, о свидетельствах финансовой состоятельности, об опеке над детьми. А у меня перед глазами кружатся стены. Мне не верится, что на подготовку к свадьбе уходит год, а развод оформляется всего за шесть недель. Как будто за время, разделяющее эти два события, чувства так мельчают, что стоит человеку рассерженно дунуть – и их нет.
– Как вы думаете, Колин будет настаивать на совместной опеке над вашей дочерью?
– Не знаю. – Я в упор смотрю на адвоката.
Я не могу себе представить, чтобы Колин жил без Веры. Но и себя без Колина я представить не могу. Джоан Стэндиш встает, подходит ко мне поближе и садится на стол:
– Я ни в коем случае не хочу вас обидеть, миссис Уайт, – она прищуривается, – но вы кажетесь… немного отстраненной от всего этого. Это, знаете ли, типичная реакция: люди просто отрицают то, чему уже дан официальный ход, и в результате оказываются раздавлены. Вам необходимо осознать, что ваш муж уже запустил юридическую машину, которая аннулирует ваш брак. – (Я открываю рот, но тут же закрываю его.) – Вы что-то собирались сказать? – спрашивает Джоан Стэндиш. – Если вы хотите, чтобы я представляла ваши интересы, то должны мне доверять.
– Просто… – начинаю я, глядя вниз, – раньше у нас уже было подобное. Что, если… Что, если он решит вернуться?
Она подается вперед, опершись локтями о колени:
– Миссис Уайт, вы и в самом деле не видите разницы между тем разом и этим? В тот раз ваш муж тоже причинил вам боль? – (Я киваю.) – Но он обещал измениться? Он вернулся к вам? – Она мягко улыбается. – А подавал ли он в тот раз на развод?
– Нет, – тихо отвечаю я.
– Вот видите. Разница в том, – говорит Джоан Стэндиш, – что в этот раз он оказал вам услугу.
Мы сидим в цирке. В первом ряду.
– Ма, – спрашиваю я, – как тебе удалось достать такие билеты?
Мама пожимает плечами.
– Я переспала с инспектором манежа, – шепчет она и смеется над собственной шуткой.
Ее вчерашний сюрприз заключался в том, что она поехала в Конкорд и купила нам билеты на представление Цирка братьев Ринглинг в Бостоне. Она решила, что Вере, чтобы снова начать разговаривать, нужны свежие впечатления. А услышав от меня про бракоразводный иск, сказала: «Вот и замечательно! Поездкой в Бостон мы и отпразднуем это дело!»
По залу ходит разносчик фруктового льда. Мама подзывает его и покупает один рожок для Веры. На арене клоуны. Некоторые их репризы кажутся мне знакомыми. Может ли такое быть, чтобы репертуар не обновлялся несколько десятков лет? Артист с белым лицом и нарисованной синей улыбкой останавливается прямо перед нами, наклоняется над низким бортиком, показывает пальцем сначала на свои подтяжки в горошек, потом на Верину кофточку, тоже в горошек, и хлопает в ладоши. Когда Вера заливается краской, он одними губами говорит ей: «Привет!» Она, широко раскрыв глаза, так же беззвучно отвечает. Тогда клоун достает из кармана гримерный карандаш и, взяв Веру за подбородок, рисует ей через все личико улыбку и нотки на шее. Подмигнув, он отскакивает от бортика, чтобы идти развлекать другого ребенка, но в последний момент возвращается. Прежде чем я успеваю увернуться, он протягивает прохладную руку к моему лицу и рисует мне под левым глазом темно-синюю слезу, тяжелую от горя.
Я этого не помню, но в детстве я однажды попыталась сбежать из дому с бродячим цирком. Родители приводили меня в «Бостон-гарден» каждый раз, когда братья Ринглинг давали там представление. Сказать, что я любила цирк, – это было бы слишком слабо. В предвкушении волшебного вечера я несколько недель просыпалась по ночам: голова кружилась от сальто, в глазах рябило от блесток, а мои простыни, как мне казалось, пахли тиграми, пони и медведями. Когда меня наконец приводили в сказочный шатер, я изо всех сил старалась поменьше моргать, чтобы ничего не пропустить. Я знала, что цирковые представления имеют свойство таять так же быстро, как сахарная вата во рту.
Когда мне было семь лет, меня заворожила девочка, выступающая со слоном, дочка инспектора манежа. Уверенная в себе и вся сверкающая, она забралась на хобот огромного слона и, балансируя, взбежала по нему вверх так легко, как я иногда взбегала по горке на детской площадке. Потом она уселась на толстую слоновью шею, крепко обхватив ее ногами, и все время, пока кружила по арене, смотрела на меня, словно бы спрашивая: «Хочешь быть такой, как я?»
В тот раз мама, как обычно, вывела меня из зала за десять минут до антракта, чтобы мы успели попасть в туалет, прежде чем соберется очередь. Мы обе втиснулись в маленькую кабинку, и, пока я писала, взобравшись на унитаз с ногами, мама стояла надо мной в позе джинна, скрестив руки. А потом сказала: «Теперь я. Подожди».
Она говорит, что я никогда не переходила дорогу, не взяв ее за руку, не трогала кухонную плиту и даже в младенчестве не засовывала в рот мелких предметов. Но в тот вечер я поднырнула под дверцу туалетной кабинки и исчезла.
Я этого не помню. Не помню и того, как проскочила мимо охраны в зеленой униформе, как выбежала на огромную открытую площадку, где стояли трейлеры циркачей. Конечно же, не помню, как инспектор манежа объявил о том, что я потерялась, как по залу пробежал ропот, как родители до конца представления меня искали. Не помню циркача с набеленным мелом лицом, который, найдя меня, изрек: «Это чудо, что ее не затоптали и не закололи». Боюсь даже представить себе, что пережили мама с папой, когда увидели меня уютно примостившейся между смертоносными бивнями спящего слона. В моих волосах запуталась грязная солома, а слоновий хобот, как рука старого друга, обнимал мои плечи.
Не знаю, зачем я все это рассказываю. Может быть, я надеюсь, что чудеса, подобно телосложению и цвету глаз, передаются по наследству.
Девочка, выступавшая со слоном, повзрослела. Я, конечно, не совсем уверена, но, по-моему, у женщины в блестящем костюме, которая вышла сейчас на арену, те же золотисто-рыжие волосы и мудрые глаза, что были у той девочки. Она проводит по кругу слоненка и бросает ему фиолетовый мячик. Грациозно кланяется, слон машет хоботом над ее плечом. Потом из боковой кулисы выходит ребенок – маленькая девочка, до того похожая на ту, которую я запомнила, что мне кажется, будто под куполом цирка остановилось время. Видя, как дрессировщица помогает девочке взобраться на слоненка, я понимаю, что они мать и дочь.
Они смотрят друг на друга, и это заставляет меня взглянуть на Веру. Глазки моей дочери ярко горят, отражая блестки цирковых костюмов. Вдруг клоун, который подходил к нам раньше, нагибается над бортиком и, усиленно жестикулируя, подзывает Веру к себе. Та кивает и, перебравшись через ограждение, падает ему в руки. Машет нам и весело шагает вглубь арены, готовая принять участие в последнем номере первого отделения. Мама придвигается ко мне, пересев на ее место:
– Видала? Эх, жалко, камеру не взяли!
В ослепляющем свете прожекторов артисты и животные под громогласные комментарии инспектора манежа маршируют по кругу. Я ищу взглядом Веру.
– Вон она! – говорит мама. – Эй, Вера!
Она указывает мимо инспектора манежа и клетки с тиграми на мою дочь, которая сидит перед дрессировщицей слона на шее огромного зверя с бивнями.
Интересно, возникает ли у других матерей тянущее чувство внутри, когда они видят, как дети осуществляют их мечты? Разноцветные лучи бегают по залу, фанфары гремят, публика аплодирует, но даже весь этот шум не мешает мне слышать, как мама в недрах своей сумочки разворачивает ириску.
Вдруг одна из дрессированных собачек, которую, видимо, чем-то напугали, выскакивает из рук клоунессы в юбке с фижмами, пробегает между ног инспектора манежа, путается в шлейфе воздушной гимнастки и оказывается прямо перед слоном, на котором сидит Вера. Тот трубит и встает на дыбы.
Даже если я доживу до ста лет, то не забуду, какой долгой показалась мне эта кошмарная секунда: Вера падает в опилки, шум поднявшейся паники ударяет мне в барабанные перепонки, так что я больше ничего не слышу. Клоун, пригласивший Веру на арену, кидается к ней и, столкнувшись с метателем ножей, выбивает их из его рук. Три сверкающих лезвия, падая, задевают спину моей дочери.
Вера без сознания лежит ничком на больничной кровати, занимая никак не больше половины ее длины. Чтобы не допустить заражения крови, Вере поставили капельницу с каким-то препаратом. Доктор говорит, это только для профилактики. Вообще-то, девочка вне опасности: раны неглубокие. Однако наложить двадцать швов все же пришлось. Я так долго сидела, стиснув зубы, что от напряжения по всему позвоночнику пробегает дрожь. Мама, очевидно, догадывается, каково мне. Что-то тихо сказав медсестре, она дотрагивается до Вериной головки и выводит меня из палаты.
Мы молча идем в маленькую кладовую, которую мама для нас облюбовала. Прижав меня спиной к стеллажу с простынями и полотенцами, она заглядывает мне в лицо:
– Мэрайя, с Верой ничего страшного не случилось. Она скоро поправится.
Меня словно прорывает.
– Во всем виновата я! Я должна была это остановить!
Мама наверняка понимает: я плачу не только из-за ножей, ранивших мою дочь. Я виню себя в том, что впала в депрессию после ухода Колина. Может быть, даже в том, что в свое время выбрала его в мужья.
– Если кто и виноват, так это я. Я же купила билеты. – Мама крепко обнимает меня. – Не надо воспринимать это как наказание, Мэрайя. «Око за око» тут ни при чем. Вы с этим справитесь. Обе. – Она слегка отстраняется от меня. – Я когда-нибудь рассказывала, как однажды чуть тебя не убила? Мы поехали кататься на лыжах, тебе было семь лет. Ты соскользнула с сиденья фуникулера, пока я регулировала себе палки по росту. Я едва успела схватить тебя за рукав, и ты болталась на высоте двадцати футов над землей. А все потому, что я отвлеклась.
– Это другое. Это случайно произошло.
– И неприятность с Верой тоже произошла случайно, – настаивает мама.
Мы возвращаемся из крошечной кладовой в Верину палату. У меня в голове вертится характеристика, которую дали мне врачи психиатрической клиники. Имеет навязчивые идеи, испытывает обостренную боязнь быть отвергнутой партнером, не уверена в себе, склонна к восприятию ситуации в катастрофическом свете и к избыточным компенсаторным реакциям.
– Ей должна была достаться другая мать. Более сильная.
– Милая, ты досталась ей не случайно, – смеется моя мама. – Подожди, и увидишь. – Объявив, что пошла за кофе, мама направляется к двери. – Если другие родители, когда их пинают, преспокойно катятся, это не значит, что так и надо, Мэрайя. Больше всех боятся облажаться те, кто сильнее стремится к совершенству.
Дверь за мамой со вздохом захлопывается. Я сажусь на кровать Веры и провожу пальцем по краю одеяла.
– Если мне нельзя сохранить Колина, пожалуйста, помоги мне сохранить дочь, – говорю я, причем, как оказывается, вслух.
– С кем это ты разговариваешь? – спрашивает мама, возвращаясь с кофе.
Я краснею: мне неловко быть застигнутой при попытке поторговаться с высшими силами. Вообще-то, я не считаю себя верующей. В годы моего детства наша семья не отличалась религиозностью, а повзрослев, я приобрела здоровый скептицизм. Но в ситуациях, когда мне очень-очень нужна помощь, я все-таки ощущаю потребность помолиться. «Больше никого не надо. Только Веру», – прошу я.
Мама сует мне в руку кофейную чашку – такую горячую, что, даже когда я ставлю ее на тумбочку, ладонь по-прежнему горит. В этот момент Вера открывает глаза и, моргая, смотрит на меня.
– Мамочка, – сипло произносит она, и мое сердце переворачивается: первое слово, сказанное ею за несколько недель, целиком и полностью принадлежит мне.
Глава 2
Да, многие люди верят в Бога. Но раньше
многие люди верили, что Земля плоская.
Иэн Флетчер. Нью-Йорк таймс 14 июня 1998 года
17 августа 1999 года
Иэн Флетчер стоит в самом центре преисподней. Расхаживая перед новым задником, он трогает газовые трубы, которые будут изрыгать пламя, проводит рукой по зазубренному краю скалы и скребет по ней ногтем большого пальца, ловя себя на мысли, что жупел, вероятно, не так уж и страшен.
– Слишком яркий желтый цвет. Получилось какое-то капище друидов нового века.
– Я думаю, мистер Флетчер, – возражает декоратор, переглянувшись с помощником продюсера, – что, если мы хотим показать огонь и жупел[5], нам важен запах.
– Запах? – хмурится Иэн. – Какой еще запах?
– Это же сера, сэр. Если ее поджечь, она будет неприятно пахнуть.
Сердито глядя на декоратора, Иэн с тихой угрозой в голосе произносит:
– Объясните, пожалуйста, зачем нам запахи, если мы снимаем телевизионное шоу?
– Не знаю, мистер Флетчер, – испуганно отвечает декоратор, – но вы же сами…
– Я сам – что?
Откуда-то слева, где громоздятся камеры и микрофоны, раздается голос:
– Иэн, ты хотел огонь и жупел. Вот и получи. Не перекладывай на парня ответственность за собственные ошибки.
– Знаешь, Джеймс, – вздохнув, отвечает исполнительному продюсеру Иэн и проводит рукой по волосам, – единственное, что может заставить меня поверить в существование высших сил, – это твоя сверхъестественная способность вмешиваться в мою работу именно в самый неподходящий момент.
– Бог тут ни при чем, Иэн. Это просто закон Мерфи. – Джеймс Уилтон входит в серный круг и оглядывается. – А чтобы вот привлечь аудиторию, нам, похоже, и правда остается только молиться.
С этими словами он передает Иэну факс с последними данными рейтинга Нильсена.
– Черт! – бормочет Иэн. – Я же говорил, что нам нечего делать на Си-би-эс. Надо возобновить переговоры с Эйч-би-оу.
– Пока ты в рейтинге третий с конца, в Эйч-би-оу никто даже слышать о тебе не захочет. – Джеймс отламывает кусочек серы и нюхает. – Так вот он, значит, какой – этот жупел! А я всегда думал, что это большая черная печь.
Иэн обводит декорацию отсутствующим взглядом:
– Ладно. Построим все заново.
– Да что ты говоришь? – сухо произносит Джеймс. – А денег кто даст? «Найк» или, может, Христианская коалиция?
– От твоих насмешек толку мало, – прищурившись, отвечает Иэн. – Лучше бы вспомнил, что полгода назад, когда мы делали специальные выпуски, у нас были отличные рейтинги для нашего эфирного времени.
Джеймс отходит от декорации, Иэн – за ним.
– Специальные выпуски – это специальные выпуски. Они привлекательны своей новизной. А теперь шоу стало выходить еженедельно, и, может быть, поэтому аудитория потеряла к нему интерес. – Джеймс серьезно смотрит на Иэна. – Мне нравится то, что ты делаешь. Но продюсеры канала долготерпением не отличаются. Им нужно, чтобы я привел им чемпиона. – Джеймс забирает у Иэна факс и комкает. – Я знаю, это против твоей природы. Но тебе действительно пора молиться.
Вопреки бесчисленным просьбам журналистов Иэн Флетчер отказывается называть конкретные события своей жизни, которые отвернули его от Бога. Он утверждает, что родился неверующим и зарабатывает на жизнь попытками доказать миру, что неверующими рождаемся мы все, а вера просто навязывается нам, как привычка пить коровье молоко, умение пользоваться туалетом и другие социально приемлемые модели поведения. Религию Иэн считает ложной панацеей. Когда он не церемонясь сравнил католиков с маленькими детьми, которые думают, будто пластырь лечит раны сам по себе, это вызвало оживленную дискуссию в газете «Нью-Йорк таймс», журнале «Ньюсуик», а также в программе «Meet the Press» на канале Эн-би-си. В своих выступлениях Иэн спрашивал, в чем заключается богоизбранность еврейского народа, который до сих пор подвергается преследованию, и почему только католики видят Деву Марию в воде и в утреннем тумане. Он спрашивал, куда Бог смотрит, когда невинных детей насилуют, калечат и убивают. Чем откровеннее говорил Иэн Флетчер, тем охотнее люди слушали. Его книга «Кто такой Бог?», вышедшая в 1997 году, двадцать недель держалась на первой позиции в списке публицистических бестселлеров по версии «Нью-Йорк таймс». Флетчер побывал в гостях у Стивена Спилберга, его не раз приглашали в Белый дом для участия в круглых столах по разным культурным вопросам. В июле этого года тираж журнала «Пипл» с Флетчером на обложке был полностью распродан за двадцать четыре часа. Речь, произнесенная им в Центральном парке в Нью-Йорке, собрала более ста тысяч слушателей. А в сентябре 1998 года Иэн Флетчер договорился о сотрудничестве с телевизионными продюсерами и стал первым в мире телеатеистом.
По примеру знаменитых проповедников Билли Грэма и Джерри Фолуэлла он создал собственную телекомпанию и начал выпускать шоу. Стоя перед огромным экраном, на котором демонстрировались картины массовых убийств, Иэн энергично, на южный манер растягивая слова, предлагал аудитории задуматься над тем, как человеколюбивая высшая сила могла такое допустить. Вокруг него стали собираться многочисленные последователи, и он приобрел репутацию выразителя взглядов поколения миллениума – циничных американцев, у которых нет ни времени, ни желания вверять свое будущее Господу. Те, кому от восемнадцати до двадцати четырех, полюбили Иэна Флетчера за смелость, уверенность в себе и упрямство. Образованность – он получил степень доктора теологии в Гарварде – прибавила ему очков в глазах людей постарше. Но главное преимущество, благодаря которому Иэн Флетчер стал любимцем женщин всех возрастов и пробил себе дорогу на телеэкран, заключается в том, что он был чертовски красив.
Через два часа Иэн врывается в кабинет своего исполнительного продюсера.
– Есть! – кричит он, не обращая внимания на то, что Джеймс разговаривает по телефону и жестами просит не шуметь. – Это бомба! Скоро я тебя озолочу!
– Я вам перезвоню, – говорит Джеймс и, положив трубку, поворачивается к Иэну. – Ладно, я весь внимание. В чем заключается твой грандиозный план?
Выразительные голубые глаза Иэна горят, руки оживленно чертят в воздухе какие-то диаграммы. Именно эта его яростная одухотворенность в свое время заставила Джеймса посмотреть на него как на рупор духовно потерянной страны.
– Что делает телеевангелист, чей рейтинг падает?
– Спит со своей секретаршей или занимается вымогательством, – подумав, отвечает Джеймс.
Иэн закатывает глаза:
– Ответ неправильный. Он выходит со своим шоу на улицу.
– Разъезжает в «Виннебаго»?[6]
– Почему бы и нет? – говорит Иэн. – Сам подумай, Джеймс. В начале прошлого века проповедники создавали приходы на пустом месте. Они ставили кафедру под открытым небом и привлекали целые толпы на свои молитвенные собрания, творя всякие чудеса.
Джеймс прищуривается:
– Не представляю тебя, Иэн, за кафедрой под открытым небом. Ведь в твоем представлении «затянуть пояс потуже» значит переехать из отеля «Фор сизонс», в «Плазу».
– Чрезвычайная ситуация требует чрезвычайных мер, – пожимает плечами Иэн. – Пора идти в массы, мой друг. Мы проведем первый в мире антирелигиозный поход.
– Если люди тебя здесь не смотрят, Иэн, то какого черта они станут смотреть твои репортажи откуда-нибудь из Канзаса?
– Неужели не понятно? Фишка в том, что мы не собираемся заставлять калек отбрасывать костыли, а слепых – кричать: «Я вижу!» Мы будем, наоборот, разоблачать все эти так называемые чудеса. Грубо говоря, обойдем всех плачущих Мадонн, отнесем их «слезы» в лабораторию и докажем, что это конденсат. Или пригласим медика, чтобы тот рассказал, почему человек, девятнадцать лет пролежавший в коме, вдруг проснулся как новенький. – Иэн нависает над столом, улыбаясь от уха до уха. – Люди верят в Бога, потому что не находят объяснения подобным вещам. Но это поправимо.
По лицу Джеймса медленно расползается ответная улыбка.
– А знаешь, – говорит он, – идея не такая уж плохая.
Иэн берет газету с края стола и бросает несколько листов Джеймсу, а оставшиеся разворачивает, словно крылья огромной птицы.
– Пошли свою секретаршу в газетный киоск. Пусть купит «Глоб», «Пост», «Лос-Анджелес таймс». Если кто-нибудь за ужином узрел в своей пицце лик Иисуса, мы найдем этого счастливца.
30 августа 1999 года
Колин Уайт, одетый в деловой костюм, сидит на скамейке возле детской площадки и смотрит, как мамаши и няни играют с малышами в догонялки среди лесенок и горок. Покупной сэндвич с яйцом и салатом остался нетронутым. Даже не развернув пленку, Колин запихивает его обратно в коричневый бумажный пакет.
Девочка, которая висит на рукоходе, немножко похожа на Веру. Волосики тоже кудрявые, только потемнее. Добравшись до третьей перекладины, она соскальзывает вниз. Вере тоже никак не давался этот снаряд, но она тренировалась и тренировалась до тех пор, пока не прошла от начала до конца. Колину хочется подойти поближе, но он знает, что этого лучше не делать: мужчину, который на самом деле просто скучает по ребенку, непременно примут за педофила. Такие уж времена настали.
Колин проводит рукой по волосам. И о чем он только думал, когда привел Джессику домой? Ясное дело, ни о чем. Урок танцев – это же ненадежно. Следовало предположить, что Вера и Мэрайя могут вернуться в любой момент. Прошло уже три недели, а Колин до сих пор в мельчайших подробностях помнит, как изменились лица жены и дочки, когда Джессика вышла из ванной. Помнит, как догнал Веру в ее комнате: взгляд у нее был такой, будто она видела его насквозь. Будто в свои семь лет она каким-то образом поняла, что его оправдания шиты белыми нитками.
Мэрайе он, конечно, причинил боль. Но даже святой не смог бы до бесконечности жить с женщиной, которая отказывается признавать, что в их отношениях могут быть какие-то проблемы. Всякий раз, когда он предлагал жене посмотреть фактам в лицо, он уходил на работу, весь трясясь: боялся, как бы в его отсутствие она чего-нибудь с собой не сделала. В свое время он потому и начал встречаться с Джессикой. Ему просто хотелось выговориться. А теперь он любит эту женщину. Колин закрывает глаза. Как все ужасно запуталось!
Малышка, слегка похожая на Веру, раскачивается на последней перекладине рукохода и, соскочив, приземляется в нескольких футах от Колина. Поднимается облако пыли.
– Ой! – говорит она, с улыбкой глядя снизу вверх. – Извините.
– Ничего страшного.
– А вы не завяжете мне шнурки?
Колин улыбается. Он знает: для маленьких детей взрослые взаимозаменяемы. О том, что обычно делает отец, они могут запросто попросить любого мужчину того же возраста. Колин наклоняется и зашнуровывает кроссовку. Теперь, вблизи, он видит, что девочка моложе Веры, увесистее и вообще совершенно на нее не похожа.
Малышка снова взбирается на рукоход и с простодушной гордостью говорит:
– Глядите! Сейчас пройду до самого конца!
Колин с удивлением замечает, что затаил дыхание, наблюдая за тем, как чужой ребенок, раскачиваясь изо всех сил, хватается то правой, то левой ручонкой за металлические перекладины. Девочка не останавливается, даже если кажется, что ей не дотянуться, что сейчас она упадет и причинит себе боль. Колин не спускает с нее глаз до тех пор, пока она благополучно не добирается до своей цели.
Для своих семи лет она много знает. Знает, что гусеница бабочки-монарха живет в складках листьев молочая. Что легинсы прилегают к ногам плотнее колготок. Что «посмотрим» означает «нет». Она достаточно повидала мир, чтобы понять: это место для взрослых, где ребенок, если хочет обратить на себя внимание, должен подхватывать концы их фраз и стараться вести себя как они. Она знает, что, стоит ей уснуть, ее плюшевый медвежонок открывает свои вышитые глазки. Знает, что правда может вызывать резкую головную боль и что любовь иногда похожа на руку, сжимающую горло.
Еще она знает, хотя это и пытаются от нее скрыть, что дома по-прежнему неспокойно. Веру выписали из больницы три дня назад, но ей все еще неприятно носить кофточку. Одеваясь, она каждый раз чувствует, как швы расходятся и начинают кровоточить. Зимой она, наверное, или умрет от холода, или истечет кровью, так что останется один скелет.
Днем приходит бабушка, они играют в карты. Бабушка совсем не возражает против того, чтобы Вера ходила в одних шортиках. А мама сидит на диване и, если ей кажется, что на нее никто не смотрит, пялится на Верину спину. Как будто такой тяжелый взгляд можно не почувствовать! Когда после обеда бабушка уходит, начинаются разговоры с большими жирными белыми пятнами. Кажется, что между предложениями, которые произносят они с мамой, умещаются целые часы.
Сегодня, когда Вера ковыряет вилкой горошек на тарелке, кто-то звонит в дверь. Бабушка поднимает брови, мама пожимает плечами. Бабушка с мамой могут разговаривать без слов, потому что очень хорошо знают друг друга. А у мамы и Веры тишина не такая: они молчат, потому что, наоборот, совсем друг друга не знают. Мама идет открывать, и как только она скрывается из виду, Вера набирает полную вилку горошка и прячет под себя.
– О, ты как раз к обеду! – Мамин голос полон воздуха и света.
– Я не могу остаться, – отвечает папа.
Вера застывает, чувствуя, как горошины лопаются под бедром. После Того Дня она видела папу только один раз. Он пришел в больницу с большим уродливым плюшевым медведем. Все время, пока отец разговаривал с ней, держа ее за руку, Вера представляла себе ту леди, которая вышла из ванной, словно была у себя дома. Вера не понимала, почему женщина принимала душ в середине дня и почему мама заплакала. Зато почувствовала, что все это нехорошо окрашено. Словно бы кто-то взял синий и черный мелки и принялся возить ими как сумасшедший не по бумаге. Иногда Вера представляла себе такую мазню, когда родители ссорились, а она лежала в кровати и слушала.
Отец входит на кухню и целует Веру в лоб:
– Привет, Печенюшка! – Он, как и мама, делает вид, будто не разглядывает Верину спину. – Как поживает мой Тыквенный Пирожок?
Вера смотрит на отца, не понимая, почему он все время дает ей прозвища, связанные с едой.
– Господи боже, Мэрайя! – говорит бабушка, вставая. – Зачем ты его впустила?
– Ради Веры… Я не могла не впустить.
– Ради Веры! – фыркает бабушка. – Конечно. – Она подходит к Вериному отцу с таким видом, будто собирается ему врезать, но в итоге только тычет его пальцем в бок. – До свидания, Колин. Ты здесь больше не нужен.
– Милли, перестаньте, пожалуйста.
Появляется мама с тарелкой в руках и мурлычет:
– Ну вот, никаких проблем…
– Мэрайя, я не могу остаться. Я тебе уже сказал.
– Это же просто обед…
– У меня другие планы.
– Ты мог бы их отменить. Это хорошо для нашей до…
– Меня Джессика ждет в машине, – отрывисто говорит отец. – Теперь понятно?
Вера, напуганная голосом отца, бросается к бабушке. Мама бессильно опускается на стул. Горошинки с тарелки, которую она держала, рассыпаются по столу, как крапинки по ткани. Отец смешно шевелит нижней челюстью, потом наконец произносит:
– Я просто хотел увидеть дочь. Извини. – И, дотронувшись до Вериного плеча, он уходит.
– Господи, мама! Ну разве тебе обязательно было это говорить?
– Да! Потому что ты этого не сказала!
– Мне твоя помощь не нужна! – Верина мама хватается за голову. – Тебе лучше уйти.
Вера начинает паниковать. Ей тоже не хотелось, чтобы отец сюда являлся. Но только потому, что она догадывалась, какой сценой это закончится. Однажды в школе учительница налила в миску воды, насыпала туда молотого перца, а потом капнула немного жидкого мыла, и весь перец разбежался к краям. Почему-то, когда Вера думает о маме и папе, ей всегда вспоминается этот эксперимент.
– Вера, – говорит бабушка, – думаю, сегодня тебе лучше переночевать у меня.
– Ни в коем случае! – трясет головой мама. – Она остается здесь.
– Ну и прекрасно!
Вера не понимает, что в этом такого прекрасного. Ей хочется к бабушке. Мама сейчас будет просто слоняться по дому, а ей, Вере, включит видеокассету с мультиками. Зато у бабушки она спала бы в комнате для гостей, где в углу стоит швейная машинка, похожая на какого-то черного зверя, а на тумбочке коробка с пуговицами и банка с сахарными кубиками.
Бабушка говорит «до свидания» и уходит. Мама бормочет что-то про психологию от обратного. Теперь они с Верой остались вдвоем, если не считать посуды на столе. Вера долго смотрит на маму: она опять взялась за голову и сидит так неподвижно, будто уснула. Не зная, что говорить и что делать, Вера дотрагивается до нее и спрашивает:
– Поиграешь со мной?
Когда мама поднимает глаза, Вера думает, что еще никогда в жизни не видела такого грустного лица. Пожалуй, только три года назад в зоопарке в Сан-Диего у черепахи, которая вытянула свою мощную шею и посмотрела прямо на Веру, словно говоря: «Помоги мне вернуться туда, откуда меня забрали».
– Не могу, – отвечает Мэрайя тихим ломким голосом и выходит из комнаты.
А Вере опять остается только гадать, какое же заклинание нужно произнести, чтобы удержать маму рядом.
Мэрайя всегда считала, что если существуют клубы анонимных алкоголиков, то должны быть и такие общества, которые помогали бы людям лечить разбитые сердца. Многим из нас, думает она, не помешала бы поддержка подруг по несчастью, когда мы застаем мужей в объятиях других женщин, или когда они звонят, но не хотят разговаривать, или когда мы видим по их глазам, что они уже начали нас забывать. Мэрайе хотелось бы найти добрую самаритянку, которая поболтала бы с ней по телефону, как бывшая одноклассница, предложила бы покидать дротики в фотографию этого придурка, утихомирила бы боль.
Но такой самаритянки поблизости нет, поэтому Мэрайя смотрит на визитку с номером пейджера своего психиатра. Предполагается, что звонить можно только в крайнем случае, то есть, наверное, тогда, когда у нее возникнет непреодолимое желание вскрыть себе вены или повеситься в кладовке. Ну а ей просто хочется с кем-то поговорить, а с кем – она не знает. Маму, свою лучшую подругу, она только что выпроводила. Другие знакомые ей женщины – жены коллег Колина, и, вероятно, теперь они станут ходить в рестораны вместе с ним и его любовницей. По горлу начинает подниматься какая-то горечь. Будет несправедливо, если этой Джессике достанется все: муж Мэрайи, ее друзья, ее старая жизнь.
За вечер нужно переделать много дел: дать Вере антибиотики, наложить свежую повязку на швы перед сном. А еще позвонить маме и извиниться. Программа-минимум – убрать со стола после обеда.
Но вместо того чтобы заняться чем-нибудь из этого, Мэрайя просто стоит и смотрит на свою кровать. Ночами ей кажется, что она падает в ямы и канавы, оставленные на матрасе Колином и Джессикой. Сдернув одеяло, она устраивает гнездо на полу. Ложится, укрывается простынями и представляет себе лицо Колина, как представляла давным-давно, засыпая на узкой кровати в студенческом общежитии. Мэрайя лежит совершенно неподвижно, не обращая внимания на слезы, которые сами собой текут из глаз, как целительные струи горячего источника.
Вера знает: мама плачет. Плачет так сильно, что с трудом успевает глотать воздух. Звук негромкий, но даже если накрыть голову подушкой, его все равно слышно. Когда родители ругались, было то же самое. От этого Вере и самой хочется плакать. Она думает, не позвонить ли бабушке, но вспоминает, что в семь вечера бабушка снимает трубку и кладет рядом с телефоном, чтобы рекламные звонки не досаждали. Поэтому Вере остается только свернуться в клубок, лежа поверх постельного белья в одних пижамных штанишках, и прижать к себе старого плюшевого медведя, пахнущего шампунем «Джонсонс беби».
Она лежит так довольно долго. А потом ей снится, что прямо перед ней сидит кто-то в длинной белой ночной рубашке. Приученная опасаться незнакомых людей, она испуганно вскакивает.
– Вера, – говорит загадочная фигура, – не бойся.
Длинные темные волосы, печальные темные глаза.
– Я вас знаю?
– А хочешь знать?
– Не знаю.
У Веры возникает сильное желание дотронуться до белой рубашки. Раньше она никогда не видела такой ткани: кажется, только прикоснись к ней – упадешь в эту мягкость и не выберешься.
– Вы пришли к моей маме?
– Нет, к тебе. Чтобы тебя охранять.
– С кем ты разговариваешь? – спрашивает Верина мама, внезапно появившись в дверном проеме.
Глаза у мамы красные и припухшие. В руках тюбик бацитрацина. Вера, вздрогнув, оглядывается: фигура исчезла, сон рассеялся.
– Ни с кем, – отвечает она и поворачивается, чтобы мама могла обработать ей швы.
Спустя двое суток Мэрайя резко просыпается среди ночи. Идет босиком по коридору и, еще не дойдя до спальни дочери, заранее знает, что та исчезла.
– Вера? – шепчет мать. – Вера!
Мэрайя сдергивает одеяло с пустой кровати, заглядывает в шкаф и в ванную. Потом, прошлепав вниз по лестнице, заходит в игровую комнату и в кухню. В висках стучит, ладони вспотели.
– Вера! – кричит Мэрайя. – Где ты?!
Вспоминаются газетные истории о детях, похищенных ночью из родительских домов. Да мало ли какие опасности подстерегают ребенка сразу за порогом! Вдруг Мэрайя замечает, как за окном блеснуло что-то серебристое. Может, Верина заколка? Так и есть. Дочка во дворе. Осторожно ползет по верхней перекладине качелей, закрепленной на высоте десяти футов над землей. Вера и раньше с кошачьей ловкостью проделывала этот трюк, и Мэрайя каждый раз ужасно боялась, что ребенок упадет.
– Может, объяснишь мне, что ты здесь делаешь ночью? – произносит она тихо, чтобы не напугать девочку.
Та смотрит вниз совершенно спокойно и даже не удивленно:
– Моя хранительница сказала мне прийти.
Мэрайя ожидала какого угодно ответа, только не такого.
– Твоя – кто?
– Хранительница.
– Какая еще хранительница?
– Она мой друг, – улыбается Вера, радуясь правдивости собственных слов.
Мэрайя начитает мысленно перебирать детей, с которыми дочка играла. Но после ухода Колина никто из них ее не навещал. Соседи, как это принято в Новой Англии, предпочитают держаться подальше от дома, где творится что-то неладное. Мол, вдруг беда окажется заразной?
– Она живет где-то поблизости?
– Не знаю, – отвечает Вера. – Спроси ее сама.
Мэрайя вдруг чувствует резкую боль в груди. Со времен пребывания в Гринхейвене собственный разум представляется ей набором стеклянных фишек домино: их можно поставить на ребро, но при малейшем дуновении они падают. Неужели склонность терять связь с реальностью передается генетически, как цвет волос или предрасположенность к ожирению?
– Сейчас твоя подруга… здесь?
– Ну а ты как думаешь? – фыркает Вера.
Коварный вопрос.
– Да?
Вера, смеясь, усаживается на перекладину верхом и болтает ногами.
– Слезай, пока не упала, – требует Мэрайя.
– Я больше не упаду. Со мной ничего не случится. Моя хранительница мне так сказала.
– Все-то она знает! – ворчит Мэрайя и лезет на качели, пытаясь дотянуться до дочери.
Подобравшись поближе, она слышит, как Вера тихонько напевает на мотив старинной детской песенки: «Плод дерева… которое среди сада…»
– А ну-ка, в дом! Сейчас же!
Только уложив дочку в постель и подоткнув ей одеяло, Мэрайя понимает, что впервые после циркового происшествия Вера смогла надеть ночную рубашку.
Если не считать того, что Барби совсем лысая, Вере нравится играть в кабинете доктора Келлер. Здесь есть и варежки с липучками, которыми ловят специальные шарики, и кукольный домик, и мелки в форме уточек, свинок и звездочек. Ну а на Барби, конечно, смотреть жутковато. Глядя на маленькие бугорки с дырочками там, где должны быть волосы, Вера вспомнила, как однажды у нее из рук выпал писающий пупс. Тело распалось на две половинки, и внутри она увидела не сердце, а маленький насос и батарейки.
И все-таки Вере нравится на приеме у доктора Келлер. Она боялась, что ей будут делать уколы или засовывать в горло длиннющую ватную палочку, но доктор Келлер только смотрит, как она играет, и иногда задает вопросы. Потом вообще выходит в другую комнату, где сидит мама, а Вера еще долго играет одна.
Сейчас доктор Келлер сидит и пишет что-то в блокноте. Вера надевает на руку куклу в короне и нарочно роняет ее. Ворошит цветные мелки в контейнере. Встает, переходит в другой угол кабинета и смотрит на лысую Барби. Берет ее и несет в кукольный домик.
Он, конечно, не такой красивый, как те, которые делает мама, но это даже хорошо. К маминым домикам Вере подходить не разрешается, а если она все же потихоньку вытащит крохотный стульчик или потрогает плетеный коврик, то приходится не дышать, чтобы не сломать миниатюрную вещицу. Зато пластмассовый кукольный дом в кабинете доктора Келлер предназначен для детей, для игры. А не просто для красоты.
Кена и Барби, вторую, с волосами, кто-то запихнул в ванную. Голова Кена опущена в унитаз. Вера ставит его на ноги, «ведет» обеих кукол в спальню и крепко прижимает друг к другу. Потом берет лысую Барби и ставит у стенки, чтобы смотрела. Доктор Келлер на своем стуле быстро подкатывает поближе:
– Как много людей в этой комнате!
Вера поднимает глаза:
– Это папа, мама и еще одна мама.
– Две мамы?
– Ага. Вот с этой, – Вера указывает на Барби в объятиях Кена, – папа целуется.
– А эта?
Девочка ласково гладит лысую голову одинокой куклы:
– А эта все время плачет.
– Ты… что?!
Лицо Джессики разочарованно вытягивается, и Колин понимает, что допустил очередную ошибку.
– Я думала, ты обрадуешься, – говорит она и начинает плакать.
Колин совершенно растерян. Он понимает: Джессика ждет от него каких-то слов или действий, соответствующих моменту, но он сейчас может думать только об одном. О том, как много лет назад врачи Гринхейвена сообщили ему, что у Мэрайи положительный тест на беременность. Опомнившись, он наконец обнимает Джессику:
– Прости. Я рад.
Джессика поднимает лицо:
– Рад?
– Клянусь! – кивает Колин.
Джессика обвивается вокруг него, как лиана:
– Я знала, что ты так скажешь. Что воспримешь это как второй шанс.
Второй шанс для чего? – спрашивает себя Колин, а потом ему становится ясно: Джессика имеет в виду создание семьи. Он улыбается, хотя его горло как будто внезапно кто-то сдавливает. Глаза Джессики светятся. Она берет руку Колина и кладет на свой плоский живот.
– Интересно, на кого будет похож наш малыш? – мягко произносит она.
Пытаясь представить себе ребенка, которого они зачали, Колин закрывает глаза. Но видит только Веру.
Мэрайя со стоном разгибается после того, как завязала двойные бантики на Вериных кроссовках. Сегодня четверг. Нужно сделать уборку, потом сдать книги в библиотеку и купить молодую кукурузу на рынке. А теперь к обычному списку дел добавился еще визит к доктору Келлер.
– Ну вот. Идем.
– Мамочка, – говорит Вера, – помоги обуться и ей тоже.
Мэрайя, вздохнув, опять опускается на корточки и делает вид, будто завязывает бантики на туфлях Вериной воображаемой подруги.
– Но мамочка… у нее же туфли с пряжками!
Еще через секунду Мэрайя встает:
– Ну? Теперь можем идти?
Она тянется за сумочкой, открывает дверь, выпускает дочку, потом ждет, чтобы вышла хранительница. На пути к машине Вера, улыбаясь, вкладывает ручонку в мамину руку:
– Она говорит тебе спасибо.
Если бы Мэрайя выбирала психиатра для себя самой, то никогда не выбрала бы доктора Келлер. Во-первых, безукоризненная организованность этой женщины заставляет ее без конца проверять, не забыла ли она что-нибудь в машине: ключи, записную книжку, уверенность в себе. Во-вторых, доктор Келлер молода и красива: роскошные рыжие волосы, длинные ноги, никогда не забывающие принять эффектное положение. Мэрайя давно решила, что для душевных излияний ей нужен не такой собеседник. Доктор Йохансен в самый раз. Маленький и усталый, он выглядит достаточно человечным, чтобы не стыдно было признаваться ему в своих слабостях. Кстати, именно доктор Йохансен сказал, что неплохо бы показать Веру кому-нибудь, кто поможет ей понять, в чем смысл развода. Но сам он с детьми не работает. Поэтому посоветовал обратиться к доктору Келлер и даже позвонил коллеге, чтобы назначить время первого сеанса.
Мэрайя даже себе не хочет признаваться в том, что сама является тем корнем, из которого растут Верины галлюцинации. Когда она лежала в Гринхейвене, врачи не отрицали, что прозак мог повлиять на ребенка. Причем неизвестно как.
Заставив себя встретить взгляд доктора Келлер, Мэрайя произносит:
– Ее воображаемая подруга меня беспокоит.
– Не волнуйтесь. Это нормально. Даже хорошо.
Мэрайя приподнимает брови:
– Нормально и даже хорошо разговаривать с кем-то, кого нет?
– Да, это абсолютно здоровая ситуация. Вера создала для себя того, кто двадцать четыре часа в сутки эмоционально поддерживает ее. – Доктор Келлер достает из Вериной папки рисунок. – А чтобы ощущать не только эмоциональную поддержку, она называет свою подругу хранительницей.
Мэрайя, улыбаясь, рассматривает нарисованную детской рукой белокурую девочку. Вера изобразила саму себя, это сразу видно по сиреневому платью с желтыми цветами, которое она, если бы ей разрешали, носила бы день и ночь. Ее косички на картинке похожи на солнечных змеек. За руку она держит какого-то человека.
– Это и есть ее подруга, – поясняет доктор Келлер.
Мэрайя в недоумении смотрит на странную фигуру:
– Похоже на Каспера – привидение из мультика.
– Это естественно. Создавая в своем воображении некий образ, Вера опирается на то, что где-то видела.
– Каспер с волосами, – уточняет Мэрайя, дотрагиваясь пальцем до белой фигуры, словно бы повисшей в воздухе, и до шлема коричневых волос, обрамляющих лицо. – Так себе хранительница.
– Главное, Вере это помогает.
Мэрайя набирает в легкие побольше воздуха и прыгает со скалы.
– А откуда вы знаете? – тихо спрашивает она. – Откуда вы знаете, что Вера просто придумала эту подругу, а не слышит на самом деле какие-то голоса у себя в голове?
Доктор Келлер отвечает не сразу. Мэрайя задумывается о том, как много доктор Йохансен рассказал коллеге о ней самой. В частности, знает ли та о ее лечении в психиатрической больнице.
– Я не склонна думать, что у Веры галлюцинации, – говорит доктор Келлер. – Если бы у девочки возникали психотические эпизоды, на это указывали бы специфические изменения в поведении.
– Какие, например? – интересуется Мэрайя, хотя и сама прекрасно знает какие.
– Тревожные. Ребенок, у которого галлюцинации, может плохо спать. Плохо есть. Подолгу смотреть в одну точку. Проявлять агрессию. Выходить из дому в три часа ночи и говорить, что друг ждет его на крыше.
Вспомнив о том, как Вера глубокой ночью взобралась на верхнюю перекладину качелей, Мэрайя предпочитает об этом умолчать.
– Нет. Ничего такого я не замечала.
– Тогда не беспокойтесь, – пожимает плечами доктор Келлер.
– А если она хочет, чтобы подруга спала в ее постели и сидела с ней за столом?
– Подыгрывайте. Тогда Вера успокоится и со временем сама все это забудет.
Значит, нужно усыпить ее бдительность, и тогда хранительница исчезнет, думает Мэрайя.
– Миссис Уайт, я еще раз поговорю с вашей дочкой об этой воображаемой подруге. Но поверьте мне: я наблюдала сотню таких случаев. И девяносто девять ребят оказались абсолютно нормальными.
Мэрайя кивает, думая о том, что же стало с сотым ребенком.
– Подождите, пожалуйста, минутку, – с улыбкой говорит Колин заместителю директора сети домов престарелых и, невозмутимо выйдя из офиса, начинает рыться в багажнике своей машины.
Довольно трудно рекламировать эти чертовы таблички «Выход», если они начинают искрить, как только включаешь их в сеть. К счастью, у Колина есть запасной экземпляр, а тот брак можно списать на тайваньский завод, изготовивший провода.
Образец лежит в коробке. Состроив гримасу, Колин запускает туда руку, но вместо шнура достает совсем другой предмет – маленькую заколку.
Каким образом эта вещица сюда попала, уму непостижимо. Он вспоминает, как видел ее в последний раз на Вере: заколка поблескивала серебром в водопаде светлых детских волос. Свои заколки и резиночки дочка хранит в старой шкатулке для сигар, которая досталась Колину от дедушки.
Забыв и про заместителя директора дома престарелых, и про табличку «Выход», торчащую из коробки, Колин проводит по заколке подушечкой большого пальца. Он уже был с Джессикой у врача. Слушал сердцебиение малыша. Но ему по-прежнему трудно делать вид, будто он страшно радуется еще не родившемуся ребенку, когда с уже рожденной дочерью все стало так сложно.
Колин пробовал позвонить Вере и один раз даже издалека видел ее на школьной игровой площадке, но не решился подойти и заговорить. Он не знает, что сказать. Каждый раз, когда он вроде бы чувствует себя дозревшим до извинений, ему вспоминается, как Вера смотрела на него в больнице после циркового происшествия: молча и с осуждением. Словно бы даже при своем маленьком жизненном опыте уже сделала вывод, что отец не оправдал возложенных на него надежд.
Колин понимает: в жизни быть хорошим папой сложнее, чем в рекламных роликах. Мало пинать мячик на зеленой лужайке и уметь заплетать косички. Хороший отец знает слова любимой песни своей дочки. Он просыпается среди ночи за мгновение до того, как слышит, что она упала с кровати. Когда она кружится в балетной пачке, он смотрит и представляет себе, как однажды она будет танцевать в свадебном платье.
Еще ему удается делать вид, будто в их паре он главный, хотя на самом деле она совершенно обезоружила его, впервые улыбнувшись ему из колыбели его согнутой руки.
Теперь Колин так много думает о Вере, что ему непонятно, как он в свое время умудрился отвлечься от нее настолько, что совершил непоправимую ошибку – переспал с Джессикой прямо у себя дома. Колин вздыхает. Он любит Джессику, и она права: пора кардинально меняться. Поэтому он мысленно дает себе обещание отныне стать лучшим отцом и сделать так, чтобы Вера только выиграла оттого, что он решил перевернуть страницу. Он наведет порядок в своей жизни и сразу же вернется к дочери. Он все ей возместит.
– Мистер Уайт! – нетерпеливо произносит заместитель директора дома престарелых, стоя на пороге. – Мы можем продолжить?
Опомнившись, Колин прячет заколку в карман, достает из коробки табличку и начинает как по писаному нахваливать ее способность экономить энергию и деньги. При этом он спрашивает себя: неужели человек, который зарабатывает себе на жизнь тем, что помогает людям уйти от одинокой старости, не найдет выход без таблички?
6 сентября 1999 года
Милли Эпштейн берет диетическую колу и садится рядом с дочерью на диван в гостиной:
– Считай, тебе повезло. Вере могло присниться, будто ее охраняет английский солдат в большой мохнатой шапке, и тогда она бы жаловалась, что он не помещается на заднем сиденье твоей машины.
Мэрайя прижимает свою банку содовой ко лбу:
– На следующей неделе начинаются занятия в школе. Вдруг дети будут дразнить Веру?
– Нашла о чем беспокоиться! Не смеши меня. Девочке семь лет. Через неделю она и не вспомнит про эту свою хранительницу.
Мэрайя подносит острый край банки к губам:
– Это все моя наследственность.
– С тобой все было в порядке! – вскипает Милли. – Просто твой Колин внушил тебе, что ты мешуге[7], хотя на самом деле ты просто немного расклеилась.
– Ма, я лечилась от клинической депрессии.
– Но это ведь не то же самое, что думать, будто инопланетяне передают тебе сообщения по радио?
Мэрайя поворачивается к матери:
– В шизофренички я никогда не записывалась.
– Дорогая, – Милли дотрагивается до ее плеча, – вообще-то, когда тебе было лет пять, у тебя тоже был воображаемый друг. Мальчик по имени Вольф. Он якобы спал у тебя в ногах и говорил тебе, чтобы ты ни в коем случае не ела овощей.
– От этого мне должно полегчать?
У Мэрайи начинает стучать в висках. Она берет пульт и включает телевизор. В эфире одни мыльные оперы – их она терпеть не может, – информационная реклама и шоу Марты Стюарт. Полистав спутниковые каналы, которые ее мама смотрит нечасто, она выбирает ситком.
– Нет, переключи назад, – говорит Милли, забирая у дочери пульт. – У этого ведущего приятная манера речи.
Мэрайя хмурится, когда на экране появляется Иэн Флетчер, автор антиевангелического шоу, который вечно расхаживает по студии, как зажравшийся петух по курятнику. Манера речи – ха-ха! Неудивительно, если он специально учился так противно растягивать слова. Чем его воззрения привлекают широкого зрителя, Мэрайя не понимает. Может, она просто никогда настолько не погружалась в религию, чтобы у нее возникла потребность обратиться к противоположной точке зрения.
– Мне кажется, люди думают, что, если он не перестанет трепаться, Бог поджарит его молнией в прямом эфире. Ради такого зрелища все и смотрят это шоу.
– Откуда вдруг такие ветхозаветные фантазии? – спрашивает Милли, убавляя громкость. – Видимо, в еврейской школе ты успела усвоить больше, чем я думала.
– Я ходила в еврейскую школу? – удивленно моргает Мэрайя.
– Один день. Некоторые твои друзья посещали воскресную школу, ну и мы с отцом тоже решили поддержать традицию… – Милли смеется. – А ты пришла домой и сказала, что лучше запишешься на балет.
Мэрайя не удивилась. В детстве ее религиозность носила чисто социальный характер. Она была дочерью евреев, которые ходили в синагогу только по большим праздникам, да и то главным образом затем, чтобы посмотреть, кто во что одет. Мэрайя помнит, как ей хотелось влезть на колени к Санта-Клаусу, который сидел в супермаркете. Помнит, как в Рождество, когда все другие семьи собирались вокруг наряженных елок, их семья ужинала в китайском ресторане, а потом шла в пустой кинотеатр.
Выйдя замуж за англиканца, Мэрайя никого не удивила.
Балетной школы она не помнит, зато теперь отмечает про себя, что поставить ноги в пять позиций она худо-бедно сможет, а вот воспроизвести Десять заповедей – вряд ли.
– Я не знала…
– О! – восклицает Милли. – Сейчас расскажут про большое турне! Их съемочная группа путешествует по всей Америке! Во вторник они были в Нью-Палце.
– В Нью-Палце большая атеистическая аудитория? – смеется Мэрайя.
– Наоборот. Он туда поехал, потому что там в какой-то церкви якобы кровоточит статуя. Оказалось, это известняковые отложения или что-то в этом роде.
В нижней части экрана появляется бегущая строка: «ХОУЛТОН, ШТАТ МЭН. ПРЯМАЯ ТРАНСЛЯЦИЯ!» Сначала камера широко берет толпу людей в футболках с надписью «ВЕТВЬ ЖИЗНИ: ДРЕВО ИИСУСА». Потом крупным планом показывают Иэна Флетчера, стоящего у открытой двери дома на колесах.
– Шикарный мужчина! – вздыхает Милли. – Ты только посмотри на его улыбку!
Мэрайя не отрывает взгляда от журнала «Телегид»:
– Чего бы ему не улыбаться? Купается в лучах славы, получает удовольствие.
Еще никогда в жизни Иэн не чувствовал себя так паршиво. Ему жарко, он вспотел, у него раскалывается голова. Еще чуть-чуть – и он возненавидит штат Мэн, а то и всю Новую Англию. Скорее бы закончился прямой эфир! Продюсер отказался оплатить ему приличную гостиницу. Дескать, собрался в народ – будь готов к тому, чтобы ступать своими итальянскими лоферами по земле. Поэтому всю съемочную группу поселили в «Хоултон Холидей инн», а самому Иэну ради имиджа придется торчать в своей знаменитой консервной банке.
Он никому не покажет, что нормальные условия проживания жизненно необходимы человеку, который ночами не спит, а только слоняется, совершенно измученный. Его бессонница – это только его дело. Но он даже передать не может, с каким нетерпением ждет окончания этого балагана. Следующее разоблачение он согласен производить только где-нибудь возле отеля «Риц-Карлтон».
По сигналу Джеймса Иэн выходит из своего унылого «Виннебаго». Его тут же окружают репортеры. Прорываясь через их кольцо, он наступает на брошенный кем-то пустой пакет из-под молока.
– Как вы, вероятно, уже знаете, – говорит Иэн, показывая на горстку людей, собравшихся возле раскидистой яблони, – в последние дни ведутся споры о том, действительно ли в городе Хоултоне, штат Мэн, произошло религиозное чудо. Уильям и Бутси Маккинни утверждают, что утром двадцатого августа после сильной грозы они увидели лик Иисуса на сломе ветки этой яблони.
Иэн подходит поближе. Рисунок древесных колец и нежные следы засохшего сока действительно образовали нечто напоминающее лицо с длинным подбородком и темными глазницами. Примерно так верующие обычно и представляют себе Иисуса. Иэн с подчеркнутой фамильярностью ударяет рукой по дереву, закрывая изображение ладонью.
– Лицо ли это? Может быть. Но почему супруги Маккинни увидели в этом лице именно лик Христа? Вероятно, не будь они ревностными католиками, регулярно посещающими мессу, они бы сказали, что это Орвилл Реденбахер[8] или чей-нибудь двоюродный дедушка Сэмюэль? – Выдержав паузу, Иэн продолжает: – Действительно ли это «чудесное» явление необъяснимо? Действительно ли оно божественно? Или это просто случайное совпадение того, что запрограммировано в человеческом сознании, с тем, что люди хотят увидеть?
Одна из монашек ахает, отец Рейнольдс, приходской священник, делает шаг вперед:
– Мистер Флетчер, существуют документированные случаи религиозных чудес, признанных Святым престолом…
– Как, например, явление Девы Марии в луже на платформе мексиканского метро, случившееся несколько лет назад?
– Полагаю, это еще не прошло стадии утверждения.
– Да ладно вам, отец Рейнольдс! Если бы вы были Девой Марией, разве вам бы не захотелось выбрать для явления какое-нибудь более приятное место, чем лужа мазута на заплеванном перроне? Неужели вы не можете допустить, что это не то, чем кажется?
Священник трогает себя пальцем за подбородок и медленно произносит:
– Я могу. А вы?
В толпе хихикают. Флетчер понимает, что допустил промах. Черт бы побрал этот прямой эфир!
– Леди и джентльмены, разрешите представить вам доктора наук Ирвина Нагеля, дендролога из Принстонского университета. Вам слово, профессор.
– Древесина, – говорит ученый, – состоит из нескольких разновидностей ксилемы. В ней есть сосуды, по которым разносятся вещества, питающие ствол. «Картины», подобные этой, получаются совершенно естественным путем. По мере того как дерево растет, внутренние слои перестают проводить питание. Они пропитываются смолой, камедью и танином. Все это твердеет и густеет. То, что супруги Маккинни увидели на сломе своей яблони, – всего лишь отложения в сердцевине дерева.
Иэн кивком подзывает к себе продюсера:
– Что скажешь?
– Не знаю, купится ли на это аудитория, – шепотом отвечает Джеймс. – Но насчет метро ты лихо прошелся.
Вдруг доктор Нагель поднимает угрожающе большие садовые ножницы:
– С разрешения Маккинни я отрезаю первую попавшуюся ветку. – (Срез светлой молодой древесины как будто бы краснеет, после чего на нем отчетливо вырисовываются три кольца.) – Вот, пожалуйста. Похоже на Микки-Мауса.
Иэн выходит на первый план:
– Профессор имеет в виду, что явление лика Христа на сломе этой яблони – всего лишь каприз природы. Подобные вещи не редкость для деревьев такого возраста и размера. – По наитию Иэн достает из кармана черный маркер и обводит очертания, проступившие на оголенных внутренностях яблони. – Родди, – обращается он к знакомому репортеру, – что это?
– Луна, – отвечает тот, прищурившись.
– А вы как считаете, отец Рейнольдс?
– Чаша.
– А вы, профессор?
– Полукруг, – отвечает доктор Нагель.
Иэн с громким щелчком надевает на маркер колпачок:
– Наше восприятие – очень мощная вещь. Я говорю: «Нет, это не лицо Иисуса». Таково мое мнение. Я могу быть прав или не прав, мои слова недоказуемы, и вы имеете полное право в них сомневаться. Но в таком случае, когда Билл Маккинни и отец Рейнольдс утверждают: «Да, это лицо Иисуса», они тоже просто высказывают свое мнение, которое невозможно доказать. Не важно, согласится с ними папа римский, президент или большинство населения земного шара. То, что они видят, все равно не станет объективным фактом. И если вы не верите мне, то почему верите им?
– Знаешь, из того, что он говорит, я половины не понимаю, и все-таки он потрясающий, – заявляет Милли. – Гляди: священник стоит почти лиловый.
– Ма, может, выключим? – смеется Мэрайя. – Или следующим будет шоу Джерри Спрингера?
– Очень смешно. Он же поэт, Мэрайя! Да ты только послушай.
– По-моему, он присвоил себе чей-то чужой текст, – замечает Мэрайя, когда Иэн Флетчер берет толстую Библию и начинает язвительно цитировать: «…только плодов дерева, которое среди рая, сказал Бог, не ешьте их и не прикасайтесь к ним, чтобы вам не умереть»[9].
Вера входит в комнату и садится на диван:
– А я знаю эти слова.
Удивительно, но Мэрайе ветхозаветный текст тоже кажется знакомым, хотя она не понимает почему. Сама она много лет не держала в руках Библию, а ее дочка, пожалуй, вообще не знает, что это такое. Они с Колином отложили начало Вериного религиозного воспитания на неопределенный срок, поскольку ни он, ни она не могли говорить с ребенком о Боге, не лицемеря.
– «И сказал змей жене…»[10]
Вера что-то бормочет себе под нос. Мэрайя, предположив худшее, скрещивает руки на груди:
– Что это было, юная леди?
– «…нет, не умрете»[11].
Как только эти слова произносит Вера, Иэн Флетчер их повторяет и, сорвав яблоко с дерева Маккинни, демонстративно откусывает большой кусок. Только теперь Мэрайя вспоминает, где она недавно слышала этот текст: несколько дней назад его тихонько напевала Вера, сидя на качелях глубокой ночью. Вера, которая за семь лет своей жизни еще ни разу не побывала ни в церкви, ни в синагоге, Вера, которая никогда не ходила ни в воскресную, ни в еврейскую школу, напевала стих из Книги Бытия, как если бы это была простая считалочка.
Сотрудники телекомпании, основанной Иэном Флетчером в Лос-Анджелесе, предпочитают держаться от своего босса на приличном расстоянии, поскольку опасаются его взрывного темперамента и умения оборачивать их слова против них самих. Кроме того, в случае, если насчет Бога он окажется не прав, им не хочется в день Страшного суда гореть вместе с ним в геенне огненной. Мистер Флетчер достаточно платит сотрудникам, чтобы они уважали его право на неприкосновенность частной жизни и наотрез отказывались давать интервью. Поэтому за пределами «Пэйган продакшн» ни одна живая душа не знает, что утром каждого вторника Иэн уезжает, а куда он уезжает, не знает вообще никто.
Конечно, все активно строят предположения: может быть, у Флетчера назначено постоянное время свиданий с женщиной, может, он летает на ковен ведьм, а может, звонит папе римскому, который втайне от своей паствы является соучредителем их телекомпании. Несколько раз самые смелые из сотрудников на спор пытались проследить за черным джипом своего босса, но он всегда отрывался от них, наматывая круги по лос-анджелесской автостраде. Кто-то уверял, будто доехал за машиной Иэна до самого аэропорта, но коллеги не поверили. Куда человек может успеть слетать, если вечером того же дня ему уже надо быть на монтаже?
Утро вторника первой недели антирелигиозного похода застает Иэна Флетчера под сенью Древа Иисуса. Когда к «Виннебаго» подъезжает черный лимузин, Иэн беседует с Джеймсом и несколькими его помощниками о том, как пресса отреагировала на прошлый выпуск.
– Мне пора, – с облегчением говорит Флетчер.
Ему придется перестраивать сложившийся план и максимально экономить время, но поездка все же состоится, хотя и с вылетом из Мэна, а не из Лос-Анджелеса.
– Ты куда? – спрашивает Джеймс.
Иэн пожимает плечами:
– Есть кое-какие дела. Извини, я думал, что предупредил тебя о своем отъезде.
– Нет…
– К вечеру буду здесь, и мы закончим.
Схватив портфель и кожаную куртку, Иэн хлопает дверью автодома, а ровно через два с половиной часа уже переступает порог небольшого кирпичного здания. Идет по коридору уверенно – видно, что он здесь не впервые. Некоторые из тех, кто ему встречается, приветственно кивают. В комнате отдыха, куда он входит, стоят дубовые столы, диваны с тканевой обивкой и несколько телевизоров. За угловым столиком сидит Майкл в оксфордской рубашке и свитере, хотя в помещении тепло. В руках у него игральные карты, которые он одну за другой переворачивает, бормоча:
– Бубновая дама, шестерка пик…
– Привет, Майкл, – мягко произносит Иэн, садясь рядом.
– Червовый король. Двойка пик. Семерка бубей…
Иэн подсаживается ближе:
– Как дела, Майкл?
Не переставая раскачиваться из стороны в сторону, мужчина твердо объявляет:
– Шестерка треф!
– Да, приятель, – вздохнув, кивает Иэн, – шестерка треф.
Он снова садится на прежнее место и смотрит, как чередуются карты: красная, черная, красная, черная…
– Ну вот! – восклицает Майкл. – Туз…
– В рукаве, – договаривает Иэн.
Впервые за все это время Майкл бросает на него беглый взгляд и, повторив как эхо: «Туз в рукаве», продолжает перебирать карты.
Иэн молча сидит до тех пор, пока не истекает ровно час с момента его прихода. Он знает: хотя Майкл никак на него не отреагировал, если уйти на каких-нибудь несколько минут раньше, тот обязательно заметит.
– Ладно, приятель, увидимся через неделю, – тихо говорит Иэн.
– Дама треф, восьмерка бубей…
– Пока, – сглотнув, произносит Иэн.
Выйдя из здания, он отправляется обратно в Мэн.
Недавно Вера сделала открытие: если крепко-крепко зажмуриться и потереть глаза подушечками пальцев, начнут появляться звездочки и зеленовато-голубоватые круги. Эти круги, наверное, и есть Верины глазные яблоки, которые отражаются, как в зеркале, на изнанке ее век. А если она тянет себя за уголки глаз, то видит вспышку красного цвета – цвета гнева.
Вера проделывала этот эксперимент много раз, но со вчерашнего дня он перестал ей удаваться. Дело в том, что в школе начались занятия. Уилли Мерсер заявил, что только малявки носят ланч в коробке с русалочкой, а когда Вера, попытавшись его проигнорировать, заговорила шепотом со своей хранительницей, он засмеялся и сказал, что у нее едет крыша. Тогда Вера закрыла глаза, чтобы его не видеть, но это не помогло ей успокоиться, зато вскоре школьная медсестра позвонила маме и сказала: «Ваша дочь не переставая трет глаза. Наверное, у нее конъюнктивит».
– Вера, у тебя болят глазки? – спрашивает доктор Келлер.
– Нет, но все почему-то так думают.
– Да, твоя мама рассказала мне, что было вчера в школе.
Вера моргает и щурится, глядя на лампу дневного света:
– Я не болею.
– Не болеешь?
– Мне просто нравится это делать. Так я вижу разные вещи. Попробуйте сами, – предлагает она, вздернув подбородок.
К ее удивлению, доктор Келлер действительно снимает очки и трет глаза:
– Я вижу что-то белое, похожее на луну.
– Это внутренность вашего глаза.
– Правда? – Доктор Келлер снова надевает очки. – Ты это точно знаешь?
– Ну нет, не точно, – признается Вера. – Но вам не кажется, что глаза, даже если их закрыть, все равно смотрят?
– Очень может быть. А ты, когда закрываешь глазки, видишь свою подругу?
Вообще-то, Вера не любит говорить о хранительнице. Но доктор Келлер сильно удивила ее, сняв очки и начав тереть глаза, что Вера еле слышно отвечает:
– Иногда.
Доктор Келлер внимательно смотрит на Веру, так, как никто уже давно не смотрел. Мама, когда пытаешься ей что-то рассказать, только говорит «да-да» или «угу», а сама думает о своем. Миссис Гренальди, учительница, вообще не смотрит детям в глаза, а пялится на их макушки, словно боится увидеть в волосах каких-нибудь жуков.
– Вы уже давно дружите?
– С кем? – спрашивает Вера, хотя догадывается, что доктора Келлер не проведешь.
– Вера, а у тебя есть еще друзья? – Психиатр слегка подается вперед.
– Конечно. Я играю с Эльзой и Сарой. И с Гэри, если мама заставляет. Но Гэри вытирает сопли о мою одежду, когда думает, что я не вижу.
– Я имею в виду таких друзей, как твоя хранительница.
– Нет, – подумав, отвечает Вера. – Я не знаю никого, кто был бы на нее похож.
– А она сейчас здесь? С нами?
– Нет, – отвечает Вера и оглядывается.
Ей неловко от этих расспросов.
– Твоя хранительница с тобой разговаривает?
– Да.
– Бывает, что она говорит тебе какие-нибудь страшные вещи?
Вера мотает головой:
– Она делает так, что мне становится лучше.
– Она прикасается к тебе?
– Иногда. – Вера закрывает глаза и надавливает на них большими пальцами. – Ночью она встряхивает меня, чтобы разбудить. И обнимает.
– Это, наверное, приятно, – произносит доктор Келлер.
– Она говорит, что очень меня любит, – смущенно кивает Вера.
– Значит, она только твоя подруга? Больше ничья?
– Нет, – отвечает Вера, – у нее много друзей. Просто со мной она сейчас видится чаще. У меня тоже так было: раньше я часто ходила играть к Брианне, но ее перевели в другую школу, и теперь мы встречаемся редко.
– Твоя хранительница рассказывает тебе о тех, с кем еще она дружит?
Назвав несколько имен, Вера поясняет:
– С ними она играла давно. Сейчас уже не играет.
Доктор Келлер вдруг замолкает, что кажется странным. Обычно она прямо-таки забрасывает Веру вопросами – хоть уши затыкай. К тому же у нее подрагивают руки. Как у мамы, когда та глотает таблетки.
– Вера, – наконец произносит доктор, – ты… Тебе нравится… – Она делает глубокий вдох. – Ты когда-нибудь молилась о том, чтобы иметь такую подругу?
Вера морщит носик:
– Молиться? А это как?
По глазам доктора Келлер Мэрайя понимает, что та стоит на пороге какого-то открытия. Или, может быть, открытие уже сделано. Трудно сказать. Вера преспокойно играет в соседнем помещении, по другую сторону смотрового окна. Доктор садится за стол и жестом предлагает Мэрайе сесть напротив.
– Сегодня ваша дочка упомянула нескольких людей: Германа Иосифа из Штайнфельда, Елизавету из Шёнау, Юлиану Фальконьери…
Встретив вопросительный взгляд доктора Келлер, Мэрайя пожимает плечами:
– Не припомню, чтобы у нас были знакомые по фамилии Герман. А Шёнау – это где-то поблизости?
– Нет, миссис Уайт, – мягко отвечает доктор Келлер. – Это далеко.
– Может, она выдумала эти имена? – нервно усмехается Мэрайя. – Если у нее есть воображаемая подруга, то почему бы не… – Не договорив, она замолкает, ладони покрываются по`том, хотя она сама не понимает, с чего вдруг разволновалась.
– Имена слишком сложные, чтобы семилетняя девочка могла их спонтанно сочинить. – Доктор Келлер потирает виски. – Вера упомянула реальных людей, которые жили в Средневековье.
Еще сильнее смешавшись, Мэрайя предполагает:
– Тогда, может быть, ей о них в школе рассказывали? В прошлом году, например, она была экспертом по дождевому лесу.
– Вера ходит в католическую школу?
– Ну что вы! Нет. Мы не католики, – отвечает Мэрайя и нерешительно улыбается. – А почему вы спрашиваете?
Доктор Келлер встает со стула и присаживается на край стола:
– Видите ли, до того как я вышла замуж и получила диплом психиатра, меня звали Мэри Маргарет О’Салливан. Я жила в Иллинойсе, в городе Эванстоне. В детстве я каждое воскресенье ходила в церковь, на мою конфирмацию устроили большой праздник. До поступления в Йельский университет я училась в приходской школе. Поэтому знаю, кто такие Герман Иосиф, Елизавета и Юлиана. Это всё католические святые, миссис Уайт.
На несколько секунд Мэрайя теряет дар речи.
– Ну что ж… – наконец произносит она, не зная, какой реакции от нее ждут.
Доктор Келлер начинает расхаживать по кабинету:
– Мне кажется, все это время мы понимали Веру не совсем правильно. Слова, которые говорит ей ее хранительница… слова… они очень похожи…
– В каком смысле?
– Я думаю, – говорит доктор Келлер ровным голосом, – ваша дочь видит Бога.
Глава 3
…Дух не устрашат
Ни время, ни пространство. Он в себе
Обрел свое пространство и создать
В себе из Рая – Ад и Рай из Ада
Он может.
Дж. Мильтон. Потерянный рай
20 сентября 1999 года
В Гринхейвене была женщина, убежденная в том, что Дева Мария живет у нее в ухе. «Это чтобы удобнее было нашептывать мне пророчества», – поясняла она. Время от времени она приглашала медсестер, врачей и других пациентов посмотреть. Когда пришла моя очередь, мне на мгновение действительно показалось, будто какая-то розовая мембрана пульсирует. «Видишь?» – с нажимом спросила женщина, и я кивнула, не зная, которая из нас в эту минуту выглядела более сумасшедшей.
Вера постоянно пропускает занятия в школе, я две недели не прикасалась к своей работе. В больнице мы проводим больше времени, чем дома. Вере сделали МРТ, КТ и всевозможные анализы крови. Теперь мы знаем, что у нее нет ни опухоли мозга, ни проблем со щитовидной железой. Доктор Келлер посовещалась с коллегами относительно того, как следует расценивать Верино поведение, и сказала мне:
– С одной стороны, в психотических галлюцинациях взрослых почти всегда фигурирует Бог, дьявол или правительство, а с другой – в остальном Вера ведет себя совершенно нормально, не выказывая признаков психоза.
Доктор Келлер решила назначить Вере антипсихотическое лекарство. Если воображаемая подруга исчезнет, значит это была галлюцинация, а если нет… Впрочем, не стоит торопить события. Поживем – увидим.
Моя дочь не может разговаривать с Богом, уверенно говорю я себе, но в следующую же секунду думаю: а почему бы, собственно, и нет? В жизни много удивительных явлений, и все когда-нибудь бывает в первый раз. Какие бы странные вещи ни происходили с ребенком, хорошая мать всегда должна быть на его стороне. Но если я начну говорить, что Вера не сумасшедшая, а просто видит Бога, все примут за сумасшедшую меня. Опять.
Чтобы дать Вере рисперидон, я должна растолочь таблетку в ступке и смешать порошок с шоколадным пудингом, чтобы вкус не чувствовался. Доктор Келлер говорит, что антипсихотические препараты действуют быстро. Не придется ждать восемь недель, как в случае с прозаком и золофтом, чтобы понять, есть ли эффект. Нужно просто немножко понаблюдать за Верой.
Сейчас она спит, свернувшись калачиком, под одеялом с русалочкой. Казалось бы, обыкновенный спящий ребенок. Видимо почувствовав, что я пришла, она потягивается, поворачивается и открывает глаза, но они затуманены под действием рисперидона. Вообще-то, чертами лица Вера пошла в Колина, но именно в этот момент я вдруг вижу в ней сходство с собой.
На какое-то время в мыслях я возвращаюсь в Гринхейвен, где провела несколько месяцев: вот за мной закрылась дверь, вот щелкнул замок, вот мне в руку воткнулся шприц с успокоительным. Вот я не понимаю, почему все: Колин, психиатр отделения экстренной медицинской помощи и даже судья – говорят за меня, хотя я сама так много хочу сказать. Нет, в нашей ситуации я, честно говоря, даже не знаю, что будет хуже: если Вера окажется душевнобольной или если она окажется нормальной.
– Чис-то-та, – произносит Вера по слогам.
Она уже во втором классе, и теперь мы активно занимаемся правописанием.
– Правильно. Теперь «доброта».
– До-бро-та.
Я кладу список слов на кухонный стол:
– Молодчина! Ни разу не ошиблась. Может, тебе самой стать учительницей?
– Да, это я могу, – уверенно отвечает Вера. – Моя хранительница говорит, что каждый способен чему-то научить других людей.
Я застываю: Вера уже два дня не говорила о своей воображаемой подруге и я начала думать, что антипсихотический препарат помог.
– Вот как? – отзываюсь я.
Интересно, ответит ли доктор Келлер, если я отправлю ей сообщение на пейджер? Отменит ли она лекарство только на основании моих наблюдений?
– Так твоя подруга не исчезла?
По выражению прищуренных глаз Веры я понимаю: она не случайно предпочитает не говорить о своей хранительнице. Боится, что это навлечет на нее неприятности.
– А почему ты спрашиваешь?
Доктор Келлер ответила бы: «Потому что хочу тебе помочь». Моя мама ответила бы: «Потому что, если твоя хранительница для тебя важна, я тоже должна с ней познакомиться». Но к моему удивлению, с моих губ срываются слова, принадлежащие именно мне:
– Потому что я тебя люблю.
Вера, кажется, потрясена не меньше, чем я сама:
– А-а… ладно.
– Послушай, – я беру ее за руки, – мне нужно тебе кое-что рассказать. – (Вера заинтересованно округляет глаза.) – Давно, когда ты еще не родилась, я кое из-за чего очень сильно расстроилась. Но вместо того чтобы рассказать другим людям, как я себя чувствую, я начала делать странные вещи. Неразумные вещи. Один мой поступок многих напугал, и поэтому меня отправили туда, где я не хотела быть.
– В тюрьму, что ли?
– Не совсем. Сейчас это уже не имеет значения. Я просто хочу, чтобы ты знала: грустить – это нормально. Я пойму. Для этого тебе не нужно вести себя по-особенному.
У Веры дрожит подбородок.
– Я не грущу. И не веду себя по-особенному.
– Но ведь раньше у тебя не было хранительницы.
Слезы, до сих пор наполнявшие Верины глаза, проливаются наружу.
– Думаешь, я выдумала ее, да? Ты как доктор Келлер, и ребята в школе, и миссис Гренальди! Ты считаешь, что я просто хочу, чтобы меня заметили! – Внезапно Вера делает резкий вдох и кричит: – Теперь за это меня посадят в тюрьму?
Я крепко обнимаю ее:
– Ну что ты! Нет, конечно! Просто я, например, однажды так огорчилась, что мой мозг заставил меня поверить в то, что не было правдой. Больше я ничего не имею в виду.
Вера утыкается лицом мне в плечо и качает головой:
– Она настоящая. Настоящая.
Я закрываю глаза и тру пальцами переносицу, пытаясь утихомирить головную боль. Ладно, Рим не в один день строился. Поднявшись и взяв со стола опустевшую тарелку из-под печенья, я уже собираюсь выйти из кухни, но Вера удерживает меня за край рубашки:
– Она хочет тебе кое-что сказать.
– Правда?
– Она знает про Присциллу. И прощает тебя.
Тарелка падает из моих рук на пол.
Когда мне было восемь лет, я так хотела иметь домашнего питомца, что начала тайком таскать в дом разную живность: лягушек, коробчатых черепах, как-то раз даже белочку принесла. Однажды, увидев черепашку, ползущую по кухонной столешнице, родители сдались. Решили не ждать, когда я притащу какую-нибудь заразу, а просто купить котенка. Мне подарили его при условии, что все другие животные останутся за дверью.
В то время я как раз взяла в библиотеке книжку, где принцессу звали Присциллой. Так я и назвала свою питомицу. Ночью она спала у меня на подушке, а ее хвост обвивал мою голову, как меховая шапочка. Я кормила ее молоком из своей миски с кукурузными хлопьями, надевала на нее кукольные платьица, шляпки и хлопчатобумажные носочки.
Однажды мне пришло в голову искупать Присциллу. Мама объяснила мне, что кошки боятся воды: они вылизывают себя дочиста, но никогда не моются. Но еще мама говорила, будто котенок не позволит себя пеленать и катать в игрушечной коляске, и оказалась не права. Поэтому солнечным днем, дождавшись, когда мама уйдет заниматься своими делами, я набрала на заднем дворе ведро воды, подозвала Присциллу и опустила ее туда. Она боролась: царапалась и извивалась изо всех сил, но я крепко держала ее и терла шерстку мылом, которое стащила из родительской ванной. Я тщательно вымыла все те места, которым мама всегда призывала меня уделять особое внимание. Но о том, что котенку нужно давать дышать, я забыла.
Родителям я сказала, что Присцилла, наверное, как-то сама упала в ведро. Мне поверили: очень уж сильно я ревела. Потом я долго не могла забыть, как хрупкие косточки шевелились под шерсткой. И даже сейчас, засыпая, я иногда чувствую на ладони тяжесть маленького тельца. Больше у меня никогда не было кошки. И о том, что тогда случилось, никто не узнал.
– Мэрайя, ну и зачем ты сейчас рассказываешь мне об этом? – спрашивает мама, невозмутимо глядя на меня.
Я бросаю взгляд на дверь маминой гостевой комнаты, где Вера играет в пуговки.
– Ты знала?
– Что?
– Что я утопила Присциллу.
Моя мать округляет глаза:
– До этой минуты, разумеется, нет.
– А папа?
Я считаю: Вере было два года, когда умер ее дедушка. Может ли она его помнить?
Мама дотрагивается до моей руки:
– Мэрайя, ты нормально себя чувствуешь?
– Нет, ма, не нормально. Я пытаюсь выяснить, откуда моя дочь знает то, о чем я ни одной живой душе не говорила. Я пытаюсь понять: у меня рецидив, или Вера сходит с ума, или… – Я замолкаю, стыдясь того, что хочу сказать.
– Или что?
Я смотрю сначала на маму, потом в конец коридора, откуда слышится Верин голосок. О таком говорить непросто. Это не то же самое, что похвастаться умением ребенка решать сложные задачки по математике или плавать на спине. Это вселяет тревогу, это проводит черту между мной и человеком, которому я решаю довериться.
– Или Вера говорит правду, – шепчу я.
– О господи! – восклицает мама, хмурясь. – У тебя рецидив.
– С чего ты взяла? Почему так трудно допустить, что Вера разговаривает с Богом?
– Спроси об этом мать Моисея.
Меня поражает догадка.
– Да ты ей не веришь! Не веришь собственной внучке!
Выглянув в коридор и убедившись, что Вера по-прежнему занята игрой, мама шипит:
– Нельзя ли потише? Я не говорю, что не верю ей. Просто я не тороплюсь с выводами.
– В меня же ты поверила! После того как я попыталась покончить с собой, ты все время меня поддерживала. Не слушала ни Колина, ни судью, ни врачей в Гринхейвене, которые в один голос говорили, что меня надо лечить принудительно.
– То было другое дело. Там был отдельный инцидент, и противостояла я не здравому смыслу, а Колину. – Мама вскидывает руки. – Мэрайя, во имя религии люди до сих пор убивают друг друга!
– То есть если бы твоя внучка видела Авраама Линкольна или Клеопатру, ты бы поверила ей охотнее? Бог – не бранное слово, ма.
– Как посмотреть.
23 сентября 1999 года
После обеда почтальон принес мне счет за электричество, счет за телефон и извещение о разводе.
В официальном конверте из окружного суда Графтона толстая стопка документов. Разрывая его, я режу себе палец бумагой. Прошло шесть недель, и мой брак аннулирован. В разных культурах расставание мужчины и женщины происходит по-разному: у индейцев обувь мужа выносится из вигвама, арабы трижды говорят: «Отпускаю тебя». Все это вдруг перестает казаться мне глупым. Я пытаюсь представить себе, как Колин и его адвокат стоят перед судьей на заседании, о котором я даже не знала. Что мне теперь делать с этими документами? Положить в шкатулку между разрешением на вступление в брак и паспортом? В любом случае я не понимаю, как можно уместить столько лет жизни в пачку бумаг.
У меня вдруг возникает такое ощущение, будто сердце перестает умещаться в груди. Годами я делала то, чего хотел Колин. Подражала женщинам, которых видела один раз издалека: носила жакеты из вареной шерсти и с яркими принтами от Лилли Пулитцер, устраивала чаепития для детей его коллег, перед Рождеством украшала камин гирляндами. Ради Колина я превратилась в оболочку, которой он мог гордиться. Я была его женой, и если теперь я ею уже не являюсь, то мне просто непонятно, кто я.
Пытаюсь представить себе мужа – с этих пор бывшего – в форме университетской футбольной команды. Или вспомнить, как он сжимал мою руку на свадьбе. Пытаюсь, но не могу: картинки кажутся слишком далекими и неясными. Вероятно, так всегда бывает