Пушкин. Тридцатые годы
Издание подготовлено при содействии Литературного агентства и школы «Флобериум»
Миссия «Флобериума» – открывать звезды и дарить их людям, чтобы жизнь стала ярче
Произведение издается в авторской редакции
© В. Есипов, текст, 2024
© А. Кудрявцев, дизайн обложки, 2020
© ООО «Флобериум», 2024
© RUGRAM, 2024
* * *
От автора
Основу настоящей книги составляют пушкиноведческие статьи последних четырех лет, почти все они опубликованы в журналах «Вопросы литературы» или «Новый мир», за что автор выражает признательность упомянутым изданиям.
Исключение составляет глава «Пушкин и Николай I. Хроника отношений», являющаяся извлечением из монографии 2019 года «Пушкин и Николай I. Исследование и материалы» (СПб.: Нестор-История, 2019)[1], где она представлена в качестве вступительной. Также и в нынешней книге в результате некоторой переработки она носит характер вводной в тему, остальные главы, следующие за ней, являются развитием основных ее положений.
В книге рассматриваются окончательно сформировавшиеся в тридцатые годы XIX века взгляды Пушкина на те или иные насущные проблемы русской жизни указанного времени, в том числе на польский вопрос в целом и на Польское восстание 1830–1831 гг., в частности («Пушкин и польский вопрос» и в какой-то степени «„Царь или князь?“. К истории публикации стихотворения „Анчар“»), на положение русских крестьян («Беседа с К. Фрэнлендом»), на ужесточение цензуры («Последняя туча рассеянной бури…»), на демократические тенденции, набирающие силу в Европе и в Америке («„Демократическим копытом… “ (Политические воззрения Пушкина)».
Взгляды Пушкина достаточно консервативны, уместно вспомнить здесь утверждение коллеги о том, что «по мере созревания своего таланта Пушкин в своих общественно-политических воззрениях все сильнее сближается с позицией Карамзина и в конце концов разделяет ее едва ли не полностью»[2].
Но в каждом отдельном случае суждения Пушкина по перечисленным проблемам предстают результатом биения живой творческой мысли, исследование и анализ которой представляет необычайный интерес для автора настоящей книги. Тем более, что Пушкин – «певец империи», монархист, дворянин, помещик – очень редко становился объектом изучения в отечественной пушкинистике, в которой чаще всего выглядел гением, вырванным из контекста своего времени, как фигура вневременная и внесоциальная.[3]
Глава «Александровская колонна или Александрийский маяк?», посвященная известной проблеме, возникающей при трактовке этого итогового пушкинского стихотворения, написана и опубликована значительно раньше, но хорошо вписывается в проблематику предшествующих глав.
Особняком стоят в книге рассмотрение невнятной биографической проблемы двух последних лет жизни Пушкина («Напрасно я бегу к Сионским высотам…») и выявление отдельных существенных отличий языка пушкинского времени от современного («О языке Пушкина»), приводящих порой к неоправданным «открытиям» элементов фантастики в повестях «Пиковая дама» и «Выстрел».
Завершает книгу глава «Проблемы текстологии», критически касающаяся некоторых текстологических решений советского времени. Как и глава «Александровская колонна или Александрийский маяк?», она посвящена произведениям Пушкина тридцатых годов, но написана и опубликована ранее остальных глав.
Пушкин и Николай I. Хроника отношений[4]
«Дворянское самочувствие Пушкина является ‹…› драгоценнейшим социологическим ключом, открывающим не одну дверь художественного творчества Пушкина, разрешающим, как нам представляется, немало загадок его творческой эволюции».
Д. Благой.Социология творчеств Пушкина, 1931, с. 5.
Освобождение из ссылки
Эпоха императора Николая I началась 14 декабря 1825 года около трех часов пополудни – после разгона картечью нескольких мятежных воинских подразделений, которые с утра 14 декабря находились на Сенатской площади Петербурга, не совершая никаких действий.
Поэт находился в это время в своем родовом имении сельце Михайловском Опочецкого уезда Псковской губернии и был увлечен новым поэтическим замыслом – поэмой о графе Нулине. В заметке о ней, написанной пять лет спустя, Пушкин вспоминает «довольно слабую поэму Шекспира[5] „Лукрецию”», где самоубийство героини вызывает политические потрясения, и рассуждает в связи с этим о роли случая в истории. А завершает заметку сообщением: «„Граф Нулин“ писан 13 и 14 декабря (то есть одновременно с восстанием декабристов. – В. Е.). Бывают странные сближения».
«Странные сближения» сопровождали поэта всю жизнь. Мы будем касаться их по мере развития нашего сюжета.
Пока же заметим, что приблизительно в это время, то есть между 5 и 13 декабря, Пушкин получил от своего ближайшего лицейского друга Ивана Пущина[6], участвовавшего в заговоре, письмо с призывом ехать в Петербург[7]. Письмо не сохранилось, и, вообще, мы знаем о нем лишь по записи декабриста Н. И. Лорера[8] в его «Записках». Трудно сказать, какой мыслью руководствовался Иван Пущин в эти роковые дни: то ли рассчитывал приездом Пушкина воодушевить восставших, то ли слишком оптимистически оценивал перспективы готовящегося восстания и собирался превратить возвращение опального поэта в революционную столицу в триумфальное событие.
Если письмо было получено Пушкиным 5 января 1826 года, более вероятным становится первое предположение; если 13 января, то второе (путь до Петербурга, как известно, занимал несколько дней). К сожалению, более точными сведениями о времени получения письма Пушкиным мы не располагаем.
Не будем останавливаться на легендах, связанных с предполагаемым самовольным отъездом Пушкина из Михайловского в начале декабря по подложному билету, поскольку они не имеют прямого отношения к нашей теме, а также и потому, что, украшенные многочисленными и порой малодостоверными подробностями, они много раз воспроизводились в различных популярных книгах о поэте.
Пушкин же, как упомянуто, был занят в эти дни литературными трудами, не откликнулся на призыв друга и не решился в нарушение ограничений в свободе передвижения, наложенных на него ссылкой, поехать в Петербург в столь драматичный для истории России момент.
Дело здесь не в том, поздно или рано получил он письмо Пущина, причина отстраненности поэта от восстания в другом. И не в том даже, что он никогда не принадлежал ни к одному тайному обществу, хотя имел дружеские связи с немалым количеством активных участников заговора, каковыми были К. Ф. Рылеев[9], А. А. Бестужев[10], И. И. Пущин, В. К. Кюхельбекер[11] и др., а в том, что в пору михайловской ссылки он уже не разделял сами идеи декабризма, еще близкие ему, по всей видимости, во время южной ссылки. Этим объясняется его предложение Дельвигу[12] в письме от начала февраля 1826 года взглянуть на поражение восстания 14 декабря объективно, «взглядом Шекспира»: «Не будем ни суеверны, ни односторонни, как французские трагики; но взглянем на трагедию взглядом Шекспира»[13]. Чтение Шекспира во время михайловского заточения оказало, как известно, большое влияние на Пушкина и способствовало переоценке ряда воззрений.
А чуть раньше, в том же письме Дельвигу, Пушкин признается: «…но никогда я не проповедовал ни возмущений, ни революции – напротив». То же в письме Вяземскому[14] от 10 июля 1826 года: «Бунт и революция мне никогда не нравились» (13, 286).
Интересны в этом смысле показания Пущина, когда его допрашивал лично Николай I: «Общеизвестно, что Пушкин, автор „Руслана и Людмилы“, был всегда противником тайных обществ и заговоров. Не говорил ли он о первых, что они крысоловки, а о последних, что они похожи на те скороспелые плоды, которые выращиваются в теплицах и которые губят дерево, поглощая его соки»[15].
То есть показания Пущина полностью подтверждают признания Пушкина в письмах Дельвигу от начала февраля 1826 года и Вяземскому от 10 июля того же года (13, 285–286).
При этом показания Пущина кардинально отличались от показаний некоторых декабристов, признавшихся, что на борьбу с самодержавием они вдохновлены были неопубликованными, но распространявшимися в списках стихотворениями юного Пушкина «К Чаадаеву» (1819), «Деревня» (1819), «Кинжал» (1820). Следует отметить в этой связи, что все эти стихи были написаны до ссылки, последовавшей в 1820 году.
В Михайловском же мы видим совсем другого Пушкина, который под влиянием Карамзина[16] и друзей (Вяземского, Жуковского[17], Дельвига), придерживавшихся либеральных воззрений, а также в результате углубленного чтения русской и западной литературы (в первую очередь Шекспира) в определенной степени перешел на либеральные позиции, обусловленные и логикой развития собственного творчества. При этом во взглядах, касающихся путей исторического развития России и ее положения в мире, он окончательно сформировался как государственник, что особенно ярко проявится во время Польского восстания 1831 года, которого мы коснемся позднее. И это еще более отдалило его от идей декабризма и не могло не сблизить по ряду политических вопросов с властью.
Суть идейных расхождений Пушкина с декабристами очень убедительно и ярко сформулировал в свое время не пушкинист, не профессиональный исследователь биографии и творчества поэта, а замечательный русский писатель А. П. Платонов в своем историческом очерке «Пушкин – наш товарищ» (1937):
«…существуют доказательства, что декабристы сами не привлекали Пушкина к активной роли в движении, отчасти ради сохранения его великого поэтического дара, отчасти из понимания, что Пушкин не годится для их мужественной работы по особенностям своей личности. Это со стороны декабристов. А как думал Пушкин? Считал ли он декабристов – не только по их мировоззрению, но и по их объективному значению, по их связи с исторической судьбой русского народа – вполне подходящими для себя, вполне соответствующими его знанию и чувству исторической жизни России…
Мы хотим поставить вопрос, не обладал ли Пушкин более точным знанием и ощущением действительности, чем декабристы…» (курсив мой. – В. Е.)[18].
Ученые-пушкинисты просто не могли останавливаться на идейных расхождениях поэта с декабристами ни в 1937 году, ни позже, потому что идеологические установки времени требовали от них решения противоположной задачи: показать близость Пушкина к декабристам, сделать его по убеждениям революционером и противником монархии, что они с тем или иным тщанием и делали вплоть до краха советской политической системы.
Но, несмотря на идейное разномыслие с декабристами, судьба их после разгрома восстания волнует Пушкина: 4-10 января 1826 года в черновиках главы пятой «Евгения Онегина» (строфы V–X) он рисует портреты Пестеля[19], Рылеева, Пущина, Кюхельбекера[20]. Меньше чем через месяц после получения известия о неудаче мятежа и арестах его участников, в его письмах к друзьям сквозит беспокойство за участников заговора и за собственную судьбу.
Беспокойство за судьбу арестованных, а впоследствии за судьбу сосланных в Сибирь, – это естественное чувство сострадания к попавшим в беду друзьям и знакомым, та «милость к падшим», иначе говоря, то милосердие, которым был щедро наделен Пушкин и проявлением которого пронизано все его творчество.
Об арестованных он пишет Плетневу письмо не позднее 25 января 1826 года (13, 256): «Надеюсь для них на милость царскую». О себе Пушкин в том же письме – через Плетнева – просит Жуковского узнать, можно ли ему, вот уже шесть лет из 26 лет жизни находящемуся в опале, надеяться на высочайшее снисхождение:
«Ужели молодой наш Царь[21] не позволит удалиться куда-нибудь, где бы потеплее? – если уж никак нельзя мне показаться в Петербурге – а?» – вопрошает он Плетнева (13, 256).
И это первые упоминания нового императора в пушкинской переписке.
Вообще, в письмах Пушкина, начиная с отмеченного нами письма П. А. Плетневу[22] (не позднее 25 января 1826 года по 4 сентября того же года), письма П. А. Осиповой[23] из Пскова в Тригорское (13, 294), можно выделить три основных мотива: постоянное подчеркивание непричастности к восстанию, беспокойство за судьбу арестованных, желание примириться с властями. Чаще всего эти мотивы взаимосвязаны.
С беспокойством за судьбу подследственных, которым отмечены письма этого времени, проходит еще одна сквозная тема: надежда на великодушие нового царя.
Эти ожидания Пушкина в отношении пяти главных обвиняемых не оправдались, хотя царь в процессе суда смягчил наказания значительному количеству осужденных. В частности, Николай I Указом от 10 июля 1826 года заменил смертную казнь вечной каторгой для 25 подсудимых 1-го разряда, приговоренных Верховным уголовным судом (протокол от 5 июля 1826 года) к смертной казни[24].
По завершении работы суда смертная казнь была оставлена лишь для пяти осужденных, поставленных вне разрядов: Павлу Пестелю, Кондратию Рылееву, Сергею Муравьеву-Апостолу[25], Михаилу Бестужеву-Рюмину[26] и Петру Каховскому[27].
При этом председателю суда П. В. Лопухину[28] было передано, что «Его Величество никак не соизволяет не только на четвертование, яко на казнь мучительную, но и на расстреляние, как казнь, одним воинским преступлениям свойственную, ни даже на простое отсечение головы, и, словом, ни на какую казнь, с пролитием крови сопряженную»[29].
В результате 11 июля 1826 года все пять декабристов, осужденных на смертную казнь, были приговорены к повешению (выписка из протокола Верховного уголовного суда от 11 июля 1826 года)[30].
Ожидания Пушкина на смягчение участи остальных мятежников оправдались далеко не в той мере, на какую он рассчитывал: «…для всех осужденных декабристов указом 22 августа 1826 г., по случаю коронации Николая I, были лишь уменьшены размеры наложенных на них наказаний, помилован же никто не был»[31].
Вместе с тем император Высочайшим манифестом от 13 июля 1826 года гарантировал неприкосновенность родственникам всех осужденных по делу декабристов:
«Наконец, среди сих общих надежд и желаний, склоняем Мы особенное внимание на положение семейств, от коих преступлением отпали родственные их члены. Во все продолжение сего дела сострадая искренно прискорбным их чувствам, Мы вменяем Себе долгом удостоверить их, что в глазах Наших союз родства предает потомству славу деяний, предками стяжанную, но не омрачает бесчестием за личные пороки или преступления. Да не дерзнет никто вменять их по родству кому-либо в укоризну: сие запрещает закон гражданский и более еще претит закон Христианский»[32].
Суровые наказания, выпавшие на долю подавляющего большинства осужденных заговорщиков, не могли не вызвать разочарования в просвещенных кругах русского общества. Имеются только косвенные свидетельства того, какое тяжелое впечатление произвела на Пушкина казнь пятерых декабристов, прямые высказывания на сей счет до нас не дошли. Но этот пробел может быть восполнен мнением Вяземского, который писал жене в июле 1826 года:
«О чем не думаю, как не развлекаюсь, а все прибивает меня невольно и неожиданно к пяти ужасным виселицам, которые для меня из всей России сделали страшное лобное место. Знаешь ли лютые подробности казни? Трое из них: Рылеев, Муравьев и Каховский – еще заживо упали с виселицы в ров, переломали себе кости, и их после того возвели на вторую смерть. Народ говорил, что, видно, Бог не хочет их казни, что должно оставить их, но барабан заглушил вопль человечества – и новая казнь совершилась»[33].
Тогда же в Записной книжке он отметил: «…13-е число жестоко оправдало мое предчувствие! Для меня этот день ужаснее 14-го декабря. По совести, нахожу, что казни и наказания несоразмерны преступлениям, из коих большая часть состояла только в одном умысле. Вижу в некоторых из приговоренных помышление о возможном цареубийстве, но истинно не вижу ни в одном твердого убеждения и решимости на совершение оного»[34].
Насколько можно судить о политической позиции Пушкина по письмам этого времени, вряд ли его оценка происшедшего сильно отличалась от оценки Вяземского. Из этого не следует, однако, неприятие власти как таковой. Критическое отношение к определенным ее действиям – нормальная реакция любого свободно мыслящего человека.
Но вернемся немного назад.
Судя по переписке, с середины января 1826 года Пушкин начинает надеяться «на высочайшее снисхождение» и предпринимает в связи с этим недвусмысленные шаги навстречу правительству.
Сначала он обращается к Жуковскому (20-е числа января 1826 года), советуясь с ним: «Кажется, можно сказать Царю: „Ваше Величество, если Пушкин не замешан, то нельзя ли наконец позволить ему возвратиться?“» (13, 258). Затем (в начале февраля) – к Дельвигу, сообщая, что желал бы «вполне и искренно помириться с Правительством» (13, 259). В начале марта с тем же вопросом обращается он к Плетневу, а затем вновь к Жуковскому, уже прямо прося его ходатайствовать об освобождении.
11 мая Пушкин в Пскове дает подписку о том, что не принадлежал к тайным обществам – в соответствии с рескриптом царя от 21 апреля 1826 года, обязывающим всех «находящихся в службе и отставленных чиновников и не служивших дворян» засвидетельствовать это[35].
Наконец, в промежутке времени от 11 мая до 15 июня Пушкин пишет прошение Николаю I, мотивируя свою просьбу, кроме прочего, расстройством здоровья (13, 283).
Мы не располагаем сведениями о том, когда это письмо в соответствии с установленным порядком было направлено Пушкиным псковскому гражданскому губернатору Б. А. фон Адеркасу[36], но известно, что псковский генерал-губернатор Ф. О. Паулуччи[37] получил от Адеркаса соответствующий рапорт со всеми необходимыми приложениями 24 июля 1826 года. Известно также, что Паулуччи 30 июля 1826 года отправил министру иностранных дел К. В. Нессельроде специальное письмо, излагающее суть вопроса, и просил «повергнуть оное на Всемилостивейшее Его Императорского Величества воззрение и о последующем почтить» его уведомлением[38].
Оставшееся время до коронации нового императора Пушкин с волнением ждет решения своей участи. Надежда на скорое освобождение не была беспочвенной, об этом говорит, в частности, письмо Дельвига в Тригорское, в котором он еще 7 июня 1826 года пророчил: «Пушкина верно отпустят на все четыре стороны; но надо сперва кончиться суду»[39] (суду над декабристами. – В. Е.).
С другой стороны, мать поэта Н. О. Пушкина[40] еще 27 ноября 1825 года обратилась с письмом[41] к генералу И. И. Дибичу[42], приближенному императоров Александра I, а затем и Николая I, с просьбой разрешить ее сыну покинуть Псковскую губернию, где ему не может быть оказана надлежащая медицинская помощь. Весь путь прохождения письма нам не известен, известно лишь, что в канцелярию Главного штаба, которым руководил Дибич, письмо Н. О. Пушкиной поступило 3 февраля 1826 года[43] и не сыграло никакой роли в освобождении сына.
Но она не оставляла своих надежд на успех, и поэтому в самом конце августа 1826 года Вяземский пишет по ее просьбе новое письмо в «Комиссию прошений, на Высочайшее Имя приносимых», в котором от имени матери Пушкина, в частности, сообщается, «что ветреные поступки по молодости вовлекли сына ее в несчастие заслужить гнев покойного Государя, и он третий год живет в деревне, страдая аневризмом без всякой помощи; но ныне, сознавая ошибки свои, он желает загладить оные, а она, как мать, просит обратить внимание на сына ее, даровав ему прощение»[44]. Письмо это поступило в Комиссию 31 августа 1826 года. Но опоздало, потому что решение о судьбе Пушкина уже было принято царем.
За три дня до этого дежурным генералом Главного штаба А. Н. Потаповым[45] была записана следующая резолюция Николая I: «Высочайше повелено Пушкина призвать сюда. Для сопровождения его командировать фельдъегеря. Пушкину позволяется ехать в своем экипаже свободно, под надзором фельдъегеря, не в виде арестанта. Пушкину прибыть прямо ко мне. Писать о сем псковскому гражданскому губернатору. 28 августа»[46].
31 августа начальник Главного штаба барон И. И. Дибич направил псковскому гражданскому губернатору Б. А. фон Адеркасу письмо следующего содержания: «По Высочайшему Государя Императора повелению, последовавшему по Всеподданнейшей просьбе, прошу покорнейше Ваше Превосходительство: находящемуся во вверенной Вам Губернии Чиновнику 10-го класса Александру Пушкину позволить отправиться сюда при посылаемом вместе с сим нарочным Фельдъегерем. Г. Пушкин может ехать в своем экипаже, свободно, не в виде арестанта, но в сопровождении только Фельдъегеря; по прибытии же в Москву имеет явиться прямо к Дежурному Генералу Главного Штаба Его Величества» (13, 293) (курсив мой. – В. Е.).
Выделенные нами слова распоряжения имеют чрезвычайно важное значение, так как непреложно свидетельствуют о том, что вызов Пушкина в Москву является ответом на его «Всеподданнейшую просьбу» и, следовательно, уже решено, что ему будет дозволено пользоваться услугами столичных докторов (именно в этом его просьба и состояла) и что он будет освобожден.
Поэтому 4 сентября, уже из Пскова, Пушкин отправил П. А. Осиповой в Тригорское письмо, написанное в довольно-таки приподнятом тоне: «…еду прямо в Москву, где рассчитываю быть 8-го числа текущего месяца; лишь только буду свободен, тотчас же поспешу вернуться в Тригорское, к которому отныне навсегда привязано мое сердце» (13, 294, франц.).
«В надежде славы и добра…»
Первая встреча и личное знакомство Пушкина c императором Николаем I состоялись 8 сентября 1826 года в Чудовом монастыре Кремля.
Мы исключаем из рассмотрения легенду о якобы имевшемся у Пушкина в кармане сюртука антимонархическом стихотворении, которое он якобы собирался вручить императору в случае неблагоприятного исхода аудиенции и от которого якобы сохранилось лишь заключительное четверостишие «Восстань, восстань, пророк России…». Во-первых, потому, что текст четверостишия, имеющий несколько неоднозначно читаемых вариаций, по своим эстетическим свойствам не может принадлежать Пушкину и его принадлежность Пушкину никак не доказана. Во-вторых, потому, что упомянутая легенда, искусственно раздутая ведущими советскими пушкиноведами в духе идеологических установок времени, основывается лишь на воспоминаниях нескольких современников, тесно связанных между собой дружеским общением, и не имеет никаких документальных подтверждений. Причем воспоминания эти были записаны через десятилетия после смерти поэта[47].
Исключив из рассмотрения легенды и домыслы современников, обратимся к реальному положению вещей.
О чем говорили поэт и царь, доподлинно неизвестно, потому что разговор происходил без свидетелей. В разное время о разговоре этом размышляли и анализировали имеющиеся о нем косвенные свидетельства корифеи советского пушкиноведения П. Е. Щеголев, М. А. Цявловский, С. М. Бонди, Д. Д. Благой, Н. Я. Эйдельман, В. С. Непомнящий и другие известные пушкинисты. Содержание разговора вызывало необычайный интерес и у современников, но все сведения о нем, появившиеся сразу же после освобождения поэта, были получены, как отметил в свое время В. Э. Вацуро, «из вторых рук»[48]. Таковы и более поздние мемуары. Всего же, по утверждению Н. Я. Эйдельмана[49], разного рода воспоминаний о том, кто что и от кого слышал, насчитывалось на тот момент, когда он писал книгу, двадцать девять.
В виде исключения из правила не использовать воспоминания современников, принятого в настоящей монографии, приведем пересказ М. А. Корфом[50] рассказа Николая I о встрече с поэтом 8 сентября 1826 года, учитывая, что сведения свои рассказчик получил из «первых рук», от одного из участников исторического разговора:
«Я впервые увидел Пушкина, – рассказывал нам[51] Его Величество, – после коронации, в Москве, когда его привезли ко мне из его заточения, совсем больного и в ранах – от известной болезни. „Что вы бы сделали, если бы 14 декабря были в Петербурге?“ – спросил я его между прочим. „Был бы в рядах мятежников“, – отвечал он, не запинаясь. Когда потом я спрашивал его, переменился ли его образ мыслей и дает ли он мне слово думать и действовать впредь иначе, если я пущу его на волю, он наговорил мне пропасть комплиментов насчет 14 Декабря, но очень долго колебался и только после длинного молчания протянул мне руку с обещанием сделаться иным» (курсив мой. – В. Е.)[52].
Мы не можем судить, насколько точен мемуарист и насколько объективен и точен Николай I, вспоминающий встречу с поэтом, произошедшую 22 года назад. Во всяком случае, нет оснований связывать положительный ответ Пушкина на вопрос, будет ли он «действовать впредь иначе», с выступлением декабристов, то есть с его признанием, что, окажись он в Петербурге в день восстания, он непременно оказался бы «в рядах мятежников». Во-первых, он не был в рядах мятежников, а во-вторых, по собственному его признанию, он никогда «не проповедовал ни возмущений, ни революции – напротив»[53]. Мы склонны видеть в ответе Пушкина обещание не повторять антиправительственных выпадов, которые он позволял себе в царствование Александра I и за которые подвергся наказанию от последнего.
Но на этом воспоминании Корфа следует еще остановиться, потому что те части его текста, которые здесь выделены курсивом, в советских изданиях нередко стыдливо опускались[54]. Например, в популярном двухтомнике «А. С. Пушкин в воспоминаниях современников»[55]. По существу же следует заметить, что «известная болезнь» не оставляет никаких «ран» на теле и тем более на лице, которое, надеемся, только и было доступно взгляду императора. Поэтому «раны» эти остаются на совести Корфа, не испытывавшего, как известно, теплых чувств по отношению к своему не сановному и не титулованному, но прославленному в России и в мире соученику по Лицею.
Что же касается «пропасти комплиментов» в адрес Николая I, то это утверждение Корфа хорошо согласуется с признаниями самого Пушкина, например, в письме Дельвигу от 20 февраля 1826 года: «Меры правительства доказали его решимость и могущество» (13, 262). «Решимость и могущество» правительства – читай Николая I. Пушкин действительно, как уже отмечено нами, был против бунта и революции, кровопролитие отвергалось им принципиально. Сравним с записью Вяземского от 4 декабря 1830 года, в которой он в связи с польскими событиями обращается памятью к восстанию на Сенатской площади, произошедшему пять лет назад: «В мятежах страшно то, что пакты с злым духом, пакты с кровью чем далее, тем более связывают. Одно преступление ведет к другому или более обязывает на другое»[56].
Здесь восстание декабристов совершенно однозначно названо преступлением.
Но продолжим нашу тему.
Об освобождении друга Вяземский письмом известил А. И. Тургенева[57], узнав все это, несомненно, от самого освобожденного: «Пушкин здесь и на свободе ‹…› Государь посылал за ним фельдъегеря в деревню, принял его у себя в кабинете, говорил с ним умно и ласково и поздравил его с волею ‹…› Государь обещал сам быть его цензором»[58]. Свидетельство Вяземского достоверно по всем пунктам. Пушкин действительно был возвращен из ссылки, и Николай I вызвался быть его цензором. О том, что царь принял его «самым любезным образом»[59], Пушкин сообщил своей тригорской соседке по Михайловскому П. А. Осиповой письмом от 16 сентября 1826 года (13, 296).
Через три недели после конфиденциальной аудиенции ссыльного поэта у императора Николая I во дворце Чудова монастыря в Кремле Бенкендорф[60] написал Пушкину письмо. Это письмо от 30 сентября 1826 года явилось началом их многолетней переписки.
В письме, написанном по поручению Николая I, официально подтверждалась устная договоренность между императором и поэтом, достигнутая во время упомянутой личной встречи, касающаяся цензуры: царь в вежливой форме обязывал Пушкина знакомить его со всеми новыми произведениями и при этом брал на себя функции цензора. Не менее важным выглядит в письме следующий призыв императора к поэту: «… употребите отличные способности ваши на передание потомству славы нашего Отечества, передав вместе бессмертию имя ваше»[61]. То есть, по мнению императора, только воспевание славы Отечества гарантирует поэту бессмертие. При этом Отечество, конечно, представлялось ему тождественным системе управления Россией, системе власти, которая существовала в это время. Следует заметить, что все последующие правители России, включая коммунистических, рассматривали искусство исключительно под тем же углом зрения.
Пушкин же, как известно, имел отличный от императорского взгляд на свое творчество (и на искусство вообще), в частности на обеспечивающие бессмертие его имени основания; он позднее сформулирует это в своем итоговом «Памятнике»[62]:
- И долго буду тем любезен я народу,
- Что чувства добрые я лирой пробуждал,
- Что в мой жестокий век восславил я Свободу
- И милость к падшим призывал.
Это концептуальное противоречие между императором и поэтом будет постоянно отбрасывать тень на их личные отношения, возникшие 8 сентября 1826 года и длившиеся вплоть до трагической смерти поэта.
В том же письме Бенкендорф передает Пушкину поручение царя «заняться предметом о воспитании юношества» (13, 298).
Исполнением этого поручения явится записка «О народном воспитании», которую поэт напишет полтора месяца спустя, находясь в Михайловском (13, 314).
Друзья и поклонники Пушкина торжествовали, и сам поэт был счастлив вернуться к нормальной жизни. Есть свидетельство современника, свидетельство «из первых рук» (приведем его опять-таки в качестве исключения), что и Николай I сразу же после встречи отозвался о поэте необычайно лестно. Это через много лет после гибели Пушкина рассказал первому пушкинисту П. И. Бартеневу граф Д. Н. Блудов, сам лично слышавший поразивший его отзыв царя о Пушкине. Обратившись к Блудову[63] во время бала, происходившего в тот же день, 8 сентября, в Кремле, Николай I сказал: «Знаешь, что я нынче долго говорил с умнейшим человеком в России?»[64]
Отметим, однако, что как бы лестно ни отозвался царь о Пушкине в разговоре с Блудовым, в гоффурьерском журнале посещение Пушкиным дворца не зафиксировано. Это свидетельствует о том, что Николай I, прежде всего, руководствовался дворцовым этикетом – встречу царя с человеком, не имеющим ни должности, ни звания, в гоффурьерский журнал заносить не надлежало! В дальнейшем, когда Пушкину будет пожаловано звание камер-юнкера, он ощутит на себе все тяготы этой мелочной приверженности Николая I к исполнению формальных правил. Нельзя не отметить также, что за поэтом сразу же после освобождения из ссылки было установлено тайное наблюдение, осуществлявшееся агентами III Отделения.
Николай I произвел на Пушкина самое благоприятное впечатление, что через несколько месяцев вдохновило поэта на «Стансы» (22 декабря 1826 г. – первая редакция), где острота восприятия в обществе недавно свершившейся казни декабристов снималась сопоставлением с казнями стрельцов в начале петровского царствования, а царю предлагалось брать пример с Петра I:
- В надежде славы и добра
- Гляжу вперед я без боязни:
- Начало славных дней
- Петра Мрачили мятежи и казни.
- Но правдой он привлек сердца,
- Но нравы укротил наукой,
- И был от буйного стрельца
- Пред ним отличен Долгорукой.
- Самодержавною рукой
- Он смело сеял просвещенье,
- Не презирал страны родной:
- Он знал ее предназначенье.
- То академик, то герой,
- То мореплаватель, то плотник,
- Он всеобъемлющей душой
- На троне вечный был работник.
- Семейным сходством будь же горд;
- Во всем будь пращуру подобен:
- Как он, неутомим и тверд,
- И памятью, как он, незлобен.
«Стансы» были опубликованы лишь через год в № 1 «Московского вестника», и в этом нет никакой скрытой подоплеки. Просто Пушкин не мог представлять на просмотр царю, вызвавшемуся быть его цензором, отдельное стихотворение. Поэтому лишь в середине 1827 года он передал ему через III Отделение и Бенкендорфа сразу несколько произведений, среди которых была и окончательная редакция «Стансов». Ответ пришел через Бенкендорфа 22 августа 1827 года (13, 335). Вот почему № 1 «Московского вестника» со «Стансами» вышел из печати только 15–18 января 1828 года[65].
Само сопоставление Николая I c Петром I в пушкинском стихотворении, конечно, поднимало царя и в собственных глазах, и в общественном представлении.
Не только во враждебных Пушкину кругах, но даже и среди части друзей «Стансы» были восприняты как измена поэта прежним идеалам, как лесть императору. На самом деле в этих стихах, обращенных непосредственно к Николаю I, разговор ведется «на равных», автор ощущает себя личностью, во всяком случае, равновеликой адресату стихотворения, обращается к царю на «ты» и даже позволяет себе давать ему советы, что будет продолжать делать и в дальнейшем.
В возможности хоть в какой-то мере влиять на царя в соответствии со своими представлениями о пользе отечеству, творить таким образом общественное добро, в частности способствовать освобождению сосланных в Сибирь декабристов, состояла теперь принципиальная позиция Пушкина.
Именно в таком ключе следует рассматривать и стихотворение «Во глубине сибирских руд…», написанное буквально через несколько дней (26 декабря 1826 года) после возникновения первой редакции «Стансов» и трактовавшееся в советское время как чрезвычайно радикальное.
На самом деле связь двух этих стихотворений не случайна. В послании к декабристам, которое 2 января 1827 года увезет с собой А. Г. Муравьева[66], едущая к мужу в Сибирь, содержится «система намеков на возможное в обозримом будущем освобождение»[67] по милости царя. Пушкин всерьез надеялся на такой исход.
В таком же духе следует воспринимать завершающую строку послания – «И братья меч вам отдадут» – как «возвращение дворянского достоинства, полное восстановление в правах»[68].
Но возвратимся к «Стансам» – они явились несколько отсроченным результатом того впечатления, которое произвел на Пушкина Николай I во время встречи в Чудовом монастыре 8 сентября 1826 года, когда поэт был очарован великодушием и простотой поведения монарха, обладавшего, по воспоминаниям современников, хорошими артистическими данными[69]. Это «очарование» сохранялось долго, чуть ли не до 1833 года.
Однако своеобразный договор с царем, заключенный во время личной встречи, был устным, и некоторые вещи были восприняты сторонами по-разному, что уже в ближайшее время стало проявляться и давать о себе знать.
В уже упомянутом письме от 30 сентября 1826 года Бенкендорф сообщал Пушкину с определенной долей придворного лукавства, что царь не только не запрещает ему посещать Петербург, но и предоставляет ему полную свободу в этом вопросе, «с тем только, чтобы предварительно испрашивали разрешения через письмо» (13, 298). То есть поехать можно, но не так, как мог поехать любой российский верноподданный: только получив разрешение.
А 22 ноября 1826 года Бенкендорф запрашивает Пушкина, верны ли дошедшие до него сведения о том, что он «изволил читать в некоторых обществах сочиненную им вновь трагедию», имея в виду «Бориса Годунова» (13, 307), и рассматривает этот факт как нарушение поэтом обещания представлять все вновь написанное на просмотр Николаю I.
Пушкину письмом от 29 ноября 1826 года приходится оправдываться. Он признается, что «читал свою трагедию некоторым особам («…конечно не из ослушания, но только потому, что худо понял Высочайшую волю Государя») (13, 308), и обязуется представить «Бориса Годунова» на рассмотрение императору.
Пушкин не мог знать тогда и, вероятнее всего, так и не узнал до своей кончины, какое впечатление произвело это его письмо на императора. И мы бы об этом, возможно, никогда не узнали, если бы заведующий императорской библиотекой Р. А. Гримм[70] не сделал по приказанию императора Николая II выписку из писем А. Х. Бенкендорфа к императору Николаю I, касающихся Пушкина. Как следует из этих выписок, Николай I написал Бенкендорфу следующее: «Я очарован письмом Пушкина, и мне очень любопытно прочесть его сочинение; велите сделать выдержку кому-нибудь верному, чтобы она не распространялась»[71].
Этим «верным» для Бенкендорфа был Ф. В. Булгарин[72], который и подготовил отзыв о пушкинской трагедии для Николая I.
И как бы ни был царь «очарован» упомянутым письмом Пушкина, его отзыв о трагедии не принес радости ее автору. Высочайший отзыв о трагедии Бенкендорф сообщает Пушкину в письме от 14 декабря 1826 года. Вместе с рядом пометок в тексте трагедии ему было предложено переделать ее в «историческую повесть или роман, наподобие Валтера Скота» (13, 313).
В ответном письме от 3 января 1827 года Пушкин выражает формальное согласие с критикой высочайшего читателя, но по сути ответ его тверд и непреклонен: «Жалею, что я не в силах уже переделать мною однажды написанное» (13, 317).
А в письме от 23 декабря 1826 года Бенкендорф сообщает Пушкину мнение царя о его записке «О народном воспитании», где главной является следующая сентенция Николая I: считать «просвещение и гений… исключительным основанием совершенству, есть правило опасное для общего спокойствия» (13, 314).
Этому письму Бенкендорфа предшествовало его донесение царю о пушкинской записке: «…он (Пушкин. – В. Е.) мне только что прислал свои заметки на общественное воспитание, которые при сем прилагаю. Заметки человека, возвращающегося к здравому смыслу»[73].
Бенкендорфу понравилось отсутствие радикализма в пушкинском сочинении, но царь, прочитав его, оказался проницательнее своего верного служаки…
Для Пушкина критический отзыв царя не был неожиданностью, но он брался за написание этой записки не для того, чтобы снискать высочайшее одобрение. В разговоре с А. Н. Вульфом[74] в 1827 году он скажет: «Мне легко было написать то, чего хотели, но не надобно же пропускать такого случая, чтобы сделать добро»[75]. Здесь ощутим тот же принцип общения Пушкина с царем, как и в «Стансах».
Таким образом, с самого начала отношения с Николаем I отнюдь не безоблачны, и Пушкину приходится лавировать в определившемся для него коридоре возможностей между опасностью навлечь высочайшее неудовольствие и невозможностью поступиться своими убеждениями.
При этом поэт находится под постоянным надзором агентов Бенкендорфа, о чем свидетельствует следующее его донесение царю: «Пушкин автор в Москве и всюду говорит о Вашем Императорском Величестве с благодарностью и глубочайшей преданностью; за ним все-таки следят внимательно»[76].
Пушкинское простодушие явно контрастирует с глубоко продуманным и по-прежнему недоверчивым отношением к нему при дворе. Так же, как Пушкин намерен при возможности влиять на царя в сторону либерализации его позиций («делать добро»), царь и Бенкендорф надеются использовать гений поэта в своих целях (направлять его), исходя из своего понимания государственных интересов. Это четко сформулировано в следующем донесении Бенкендорфа царю: «Отец поэта Пушкина здесь[77]; его сын приедет сюда на днях[78]. В день моего отъезда[79] из Петербурга этот последний, после свиданья со мной, говорил в Английском клубе с восторгом о Вашем Величестве и заставлял лиц, обедающих с ним, пить здоровье Вашего Величества. Он все-таки порядочный шалопай, но если удастся направить его перо и его речи, то это будет выгодно»[80].
В заключительной фразе – квинтэссенция всегдашнего в России исключительно прагматичного отношения власти к художнику: сам он из себя ничего для них не представляет, но его творчество может быть полезно, если удастся повернуть его талант в сторону государственных, в понимании власти, интересов.
Между тем продолжается еще дело о распространении стихов «На 14 декабря» (не пропущенные цензурой в 1825 году строки из стихотворения «Андрей Шенье»), начавшееся одновременно с вызовом Пушкина в Москву Николаем I.
13 января 1827 года московский обер-полицмейстер поручает привлечь к следствию самого поэта, чтобы получить его личные разъяснения по поводу «возмутительных» стихов. 27 января такие разъяснения в письменном виде были от Пушкина получены[81]. Этого оказалось недостаточно, и 29 июня того же года Пушкиным были вновь даны в письменном виде разъяснения, что речь в этих стихах идет о Французской революции и они никоим образом не связаны с восстанием декабристов[82]. И, наконец, 24 ноября того же года Пушкин письменно свидетельствует, что отрывок из «Андрея Шенье» стал известен публике, потому что все стихотворение ходило по рукам еще до представления стихотворения в цензуру[83].
На этом дело было прекращено.
15 октября 1827 года Пушкин сделал запись у себя в дневнике о случайной встрече с Кюхельбекером. Накануне, 14 октября, на станции Залазы Псковской губернии, где он менял лошадей по дороге из Михайловского в Петербург, внимание Пушкина привлек один из арестантов, предположительно поляк, которых тоже везли через Залазы, но в обратном направлении. Арестант стоял, «опершись у колонны». «Увидев меня, – записал Пушкин в дневнике, – он с живостию на меня взглянул. Я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга – и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг другу в объятия. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством – я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали. Я поехал в свою сторону. На следующей станции узнал я, что их везут из Шлиссельбурга, – но куда же» (12, 307).
Сохранился рапорт фельдъегеря, руководившего перевозкой арестованных: «Господину дежурному генералу Главного штаба Его Императорского Величества генерал-адъютанту и кавалеру Потапову от фельдъегеря Подгорного.
РАПОРТ
Отправлен я был сего месяца 12-го числа в гор. Динабург с государственными преступниками, и на пути, приехав на станцию Залазы, вдруг бросился к преступнику Кюхельбекеру ехавший из Новоржева в С.-Петербург некто г. Пушкин и начал после поцелуев с ним разговаривать. Я, видя сие, наипоспешнее отправил как первого, так и тех двух за полверсты от станции, дабы не дать им разговаривать, а сам остался для написания подорожной и заплаты прогонов.
Но г. Пушкин просил меня дать Кюхельбекеру денег, я в сем ему отказал. Тогда он, г. Пушкин, кричал и, угрожая мне, говорил, что по прибытии в С.-Петербург в ту же минуту доложу Его Императорскому Величеству, как за недопущение распроститься с другом, так и дать ему на дорогу денег, сверх того не премину также сказать и генерал-адъютанту Бенкендорфу. Сам же г. Пушкин между угрозами объявил мне, что он посажен был в крепость и потом выпущен, почему я еще более препятствовал иметь ему сношение с арестантом, а преступник Кюхельбекер мне сказал: это тот Пушкин, который сочиняет.
28 октября 1827 года»[84].
Из этого рапорта, как и из других документов, которых мы коснемся позже, видно, что Пушкин в особых ситуациях рассчитывает на помощь царя и Бенкендорфа, что он ощущает свою приближенность ко двору.
Расследованиео «Гавриилиаде»
В феврале 1828 года Пушкин посещает Бенкендорфа и передает на одобрение Николаю I шестую главу «Евгения Онегина» и стихотворение «Друзьям» («Нет, я не льстец, когда царю…»). Стихотворение «Друзьям» явилось реакцией поэта на критическое восприятие его «Стансов» в либеральных слоях читающего общества. В новых стихах он открыто признается в благодарности и любви к царю: возвратил его из ссылки, стал его цензором, оживил общественную жизнь «войной, надеждами, трудами». Что касается войны, напомним, что за месяц до коронации Николая I персы вторглись в Закавказье и началась Русскоперсидская война 1826–1828 годов. Кроме того, Николай I, в отличие от своего предшественника на троне, занял активную позицию по греческому вопросу. В октябре 1827 года Россия вместе с Англией и Францией участвовала в разгроме турецко-египетского флота (Наваринская битва), ослабившем Турцию. В ответ Турция выслала русских подданных и закрыла для России Босфор. Все это предвещало новую русско-турецкую войну.
В новом стихотворении, непосредственно связанном с персоной императора, Пушкин вновь поясняет свою позицию:
- Нет, я не льстец, когда царю
- Хвалу свободную слагаю:
- Я смело чувства выражаю,
- Языком сердца говорю.
- Его я просто полюбил:
- Он бодро, честно правит нами;
- Россию вдруг он оживил
- Войной, надеждами, трудами.
- О нет, хоть юность в нем кипит,
- Но не жесток в нем дух державный;
- Тому, кого карает явно,
- Он втайне милости творит.
- Текла в изгнанье жизнь моя;
- Влачил я с милыми разлуку,
- Но он мне царственную руку
- Простер – и с вами снова я.
- Во мне почтил он вдохновенье;
- Освободил он мысль мою,
- И я ль, в сердечном умиленье,
- Ему хвалы не воспою?
- Я льстец! Нет, братья, льстец лукав:
- Он горе на царя накличет,
- Он из его державных прав
- Одну лишь милость ограничит.
- Он скажет: презирай народ,
- Глуши природы голос нежный,
- Он скажет: просвещенья плод –
- Разврат и некий дух мятежный!
- Беда стране, где раб и льстец
- Одни приближены к престолу,
- А небом избранный певец
- Молчит, потупя очи долу.
А позиция эта, как уже сказано, осознавалась Пушкиным в следующем: используя постоянную связь с царем как читателем и цензором его произведений, влиять на него в целях смягчения нрава самодержца, высказывать ему свои убеждения, облеченные в художественную форму, а иногда и в прямом диалоге – через Бенкендорфа или лично.
В частности, несмотря на отрицательный отзыв царя на важный тезис пушкинской записки «О народном воспитании», где просвещение провозглашалось, по мнению царя, «исключительным основанием к совершенству» (13, 314), Пушкин в стихотворении вновь возвращает этот вопрос царю упоминанием о плодах просвещения в предпоследней строфе!
Бенкендорф в своем письме от 5 марта 1828 года (14, 6) сообщил Пушкину, что царь остался доволен стихотворением «Друзьям», но не разрешил его печатать. Видимо, три последние строфы стихотворения задевали актуальную тему: «рабы и льстецы» находились в окружении императора в изобилии…
Во время упомянутого выше февральского посещения Бенкендорфа Пушкин, видимо, просил его сообщить императору о своем желании участвовать в начинающихся военных действиях против турок. Причем он собирался отправиться на войну вместе с Вяземским. Бенкендорф письмом от 20 апреля 1828 года извещает Пушкина, что царь не согласился определить его в действующую армию, но «воспользуется первым случаем, чтобы употребить отличные» его дарования «в пользу отечества» (14,11).
Точно такое же письмо, датированное 20 апреля, получил от Бенкендорфа Вяземский.
После отказа на просьбу участвовать в войне с Турцией, официально объявленной манифестом Николая I от 14 апреля 1828 года, Пушкин в письме Бенкендорфу от 21 апреля 1828 года (14, 11) обращается с новой просьбой: испросить у императора разрешения на поездку в Париж.
Но, судя по тому, что эта поездка не состоялась, вновь получает отказ.
Следующее письмо Бенкендорфу датируется второй половиной (не ранее 17) августа 1830 года. Пушкину приходится обратиться за защитой к царю в связи с неожиданно для него возникшим требованием обер-полицмейстера отдавать все новые произведения в обычную цензуру, вопреки установленному порядку, при котором царь сам являлся цензором Пушкина (14,25).
Но оказалось, что требование это было связано с расследованием по делу о «Гавриилиаде». Расследование было вызвано жалобой дворовых людей штабс-капитана В. Ф. Митькова на то, что он развращает их в понятиях православной веры, зачитывая развратное сочинение под названием «Гавриилиада».
25 июля 1828 года особая комиссия по расследованию доноса, созданная по указанию Николая I, постановила допросить Пушкина через петербургского генерал-губернатора П. В. Голенищева-Кутузова[85].
В первых числах августа 1828 года Пушкин был допрошен и на вопрос, им ли «писана поэма», ответил отрицательно[86].
Ответ не удовлетворил царя, и 12 августа 1828 года он дал указание вновь допросить Пушкина. 19 августа 1828 года Пушкин вновь письменно отрекся от своего авторства[87]. Причем в черновом варианте ответа авторство поэмы он попытался приписать князю Д. П. Горчакову[88], известному для современников автору рукописных сатир. Однако вносить в официальный ответ заведомую неправду Пушкин не решился и исключил упоминание о Горчакове из окончательного текста. Позже он все-таки включит этот сочиненный им «слух» в письмо Вяземскому от 1 сентября 1828 года, зная, что письмо будет перлюстрировано (14, 26–27).
28 августа ответ Пушкина был отправлен Николаю I, который находился в это время в Варне, на театре военных действий против турок. Ответ Пушкина вновь не удовлетворил царя, и он начертал на том же листке резолюцию, в которой одному из членов особой комиссии П. А. Толстому[89] предписывалось вновь призвать Пушкина: «Г. Толстому призвать Пушкина к себе и сказать ему моим именем, что, зная лично Пушкина, я его слову верю. Но желаю, чтобы он помог Правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость и обидеть Пушкина, выпуская оную под его именем»[90].
Ситуация становилась для Пушкина все более серьезной. Недаром в стихотворении «Предчувствие», которое возникло в августовские дни 1828 года, он признается:
- Снова тучи надо мною
- Собралися в тишине;
- Рок завистливый бедою
- Угрожает снова мне…
Резолюция царя была получена Толстым в конце сентября, а 2 октября Пушкин был вызван к нему. Представ перед Толстым и выслушав резолюцию Николая I, Пушкин, буквально загнанный в угол, попросил разрешения написать лично царю. И, получив утвердительный ответ, тут же написал и передал Толстому письмо в запечатанном конверте. По-видимому, письмо царю содержало признание в авторстве «Гавриилиады». В дневнике Пушкина за 1828 год в записи от 2 октября значится: «Письмо к царю»[91].
16 октября Пушкин вновь был вызван к Толстому, и тот объявил ему, что «дознание о „Гавриилиаде“ прекращается»[92]. В дневнике Пушкина за 1828 год в записи от 16 октября значится: «Граф Толстой от Государя»[93].
Но официальным закрытием расследования явилась резолюция Николая I от 31 декабря 1828 года: «Мне это дело подробно известно и совершенно кончено»[94].
«Обласкан царем»
Не получив от царя разрешения на зачисление в действующую армию, Пушкин решает поехать на Кавказ частным образом, якобы для того, чтобы повидаться с братом, который служил в это время под началом давнего друга поэта Н. Н. Раевского-сына. Предположительно 10 марта Пушкин едет из Петербурга в Москву, где останавливается на некоторое время.
21 марта 1829 года о намерении Пушкина ехать на Кавказ становится известно Бенкендорфу через его ближайшего помощника Фон-Фока[95], получившего об этом агентурные сведения. При этом Фон-Фок вполне благодушно заметил: «Господин поэт столь же опасен pour l’Etal[96], как не очиненное перо. Ни он не затеет ничего в своей ветреной голове, ни его никто не возьмет в свои затеи. Это верно!.. Laissez-le courir le monde, chercher des filles, des inspirations poetigue et – du jei»[97].
На следующий день Бенкендорф осведомляется у петербургского генерал-губернатора П. В. Голенищева-Кутузова, направил ли он предписание кавказскому начальству установить надзор за поэтом по его прибытии на Кавказ[98].
В ночь с 1 на 2 апреля Пушкин выезжает из Москвы. Буквально накануне отъезда он через Ф. И. Толстого (Американца)[99] просит руки Натальи Гончаровой[100], но получает от ее матери Н. И. Гончаровой[101] уклончивый ответ: она не отказывает поэту, но, ссылаясь на молодость дочери, откладывает решение[102].
До осени Пушкин выпадает из поля зрения Бенкендорфа и царя. В Москву он возвращается лишь 20 сентября, а в Петербург выезжает 12 октября с заездом в Тверскую губернию. Видимо, здесь и настигает его выдержанное в строгом тоне письмо Бенкендорфа от 14 октября 1829 года (14, 49), в котором он требует от Пушкина объяснений по поводу самовольной поездки в «закавказские страны».
Пушкин отвечает Бенкендорфу 10 ноября (14, 50), сразу по прибытии в Петербург. Ему приходится оправдываться не только за поездку, но и за участие в боевых действиях. «Раз я уже был там, – пишет поэт, – мне показалось неудобным уклониться от участия в делах, которые должны были последовать; вот почему я проделал кампанию в качестве не то солдата, не то путешественника». Завершается письмо просьбой к Бенкендорфу смягчить неудовольствие Николая I, вызванное его (Пушкина) опрометчивым поведением.
7 января 1830 года Пушкин (14, 56) через Бенкендорфа вновь просит царя отпустить его в Европу (во Францию или Италию), а если такая поездка не будет одобрена, просит «соизволения посетить Китай с отправляющимся туда посольством». В том же письме Пушкин просит разрешить ему печатание «Бориса Годунова».
Царь отказывает Пушкину в поездках, а по поводу «Бориса Годунова» обещает ответить через несколько дней (14, 58).
Несмотря на неудовольствие царя и строгий тон последних писем Бенкендорфа, Пушкин, выполняя «священный долг» дружбы по отношению к семье Раевских, считает для себя возможным обратиться к шефу жандармов с ходатайством о помощи вдове героя Отечественной войны 1812 года генерала Н. Н. Раевского[103], оказавшейся в бедственном положении после смерти мужа. При этом он оправдывает свой поступок в глазах Бенкендорфа следующим соображением: «То, что выбор ее пал на меня, само по себе уже свидетельствует, до какой степени она лишена друзей, всяких надежд и помощи» (14, 58).
Для нас же ходатайство в пользу вдовы генерала свидетельствует о том, что с царем и Бенкендорфом Пушкин имеет вполне установившиеся отношения, что позволяет ему обращаться к ним с теми или иными просьбами. Особенно актуальным это становится для него во время женитьбы и в период подготовки к ней.
Между тем вместо ответа на просьбу Пушкина разрешить печатание «Бориса Годунова» он получает новый выговор. В письме от 28 января 1830 года Бенкендорф сообщает ему о неудовольствии Николая I в связи с его внешним видом на приеме у французского посланника, где он был «во фраке, между тем как все прочие приглашенные в сие общество были в мундирах». Пушкину указывается, что «в подобных собраниях» ему следует, как и «всем принадлежащим к дворянскому сословию», являться в мундире той губернии, в которой у него имеется имение или в которой он родился (14, 61).
В это же время до Пушкина, находящегося в Москве, доходят слухи о предстоящих социальных реформах, которые разрабатывал секретный комитет, учрежденный 6 декабря 1826 года Николаем I, вскоре после окончания следствия по делу декабристов. По новым законам невозможным должно было стать получение дворянства путем продвижения по службе, как это разрешалось «Табелью о рангах» Петра I, противником чего является Пушкин. Кроме того, предполагалось освобождение крестьян вместе с землей. Об этих слухах Пушкин сообщает Вяземскому в письме от 16 марта, в связи с чем объявляет о своем желании «пуститься в политическую прозу» (14, 69). Но реформам не суждено было осуществиться из-за нерешительности Николая I, усугубленной отрицательным отношением к ним великого князя Константина Павловича, с которым император согласовывал все свои действия.
Здесь уместно отметить, что Николай I, вопреки сложившимся в советское время представлениям, понимал пагубность крепостного права.
Известный российский правовед, общественный и государственный деятель либерального толка А. Ф. Кони так характеризовал Николая I в связи с крестьянской проблемой: «Император Николай был искренним противником того „клейма домашнего позора“ (слова Ивана Аксакова), которое как бы в насмешку над справедливостью, называлось крепостным правом. „Я не понимаю, – сказал он в 1847 году депутации смоленского дворянства, – каким образом человек сделался вещью, и не могу себе объяснить этого иначе, как хитростью и обманом, с одной стороны, и невежеством – с другой“. Он ясно осознавал тот вред, материальный и нравственный, который причиняла всему государственному организму такая внутренняя язва. „Этому должно положить конец“, – говорил он. Но общее настроение окружающих, возросших среди без
