Пионерская правда
Гимн пионеров СССР
- Взвейтесь кострами,
- синие ночи!
- Мы пионеры,
- дети рабочих.
Большой детский хор центрального телевидения и всесоюзного радио
- Всем, всем,
- Всем и каждому скажу,
- Я, я, я секретов не держу,
- Я, я, я не шкаф и не музей
- Хранить секреты от друзей!
Земляне
- А мы летим орбитами,
- Путями неизбитыми.
- Прошит метеоритами
- Простор.
Всякое искусство автобиографично; жемчужина – это автобиография устрицы.
Федерико Феллини
* Газета «Пионерская правда» – печатный орган ЦК ВЛКСМ и ЦЕНТРАЛЬНОГО СОВЕТА ВСЕСОЮЗНОЙ ПИОНЕРСКОЙ ОРГАНИЗАЦИИ имени В. И. ЛЕНИНА, информировавший детскую читательскую публику о жизни в советской стране и за рубежом.
Новоселье
Ночные снайперы
- Я по асфальту шагаю
- С тем, кого сберечь не смогу,
- До остановки трамвая,
- Звенящего на бегу.
В погожее сентябрьское утро 1975 года, в субботу, из подъезда одной московской хрущёвки вышли молодая мамаша и её почти пятилетний отпрыск. Она не держала его за руку, не тащила за собой, как можно подумать в таких случаях, так как он, несмотря на утреннюю слабость, шёл за ней отважно и самостоятельно. И ей хотелось наладить бодрый контакт с сынулей, ещё не проснувшимся, но упорно сжимавшим в кулачке медный пятак, случайно доставшийся ему по родительской душевной доброте.
– Прогуляемся перед отъездом по нашему райончику? А то долго можем сюда не вернуться, – уточнила она, впрочем, не ожидая никакого ответа. Ведь что мог сказать сынок, когда решение Она уже приняла?.. Он несколько вяло спросонья только поддакнул Ей. Мать продолжила:
– Помнишь, что вчера было? Как погуляли? Вчера День рожденья был чей-то там…
Он же отказывался что-либо вспомнить и только сонно помотал головой.
– Ладно, забудь. Потом вспомнишь.
Вдруг он бойко поинтересовался:
– Куда мы шагаем?!
– Кто куда… – ответствовала Мать. – Куда ты вот лично шагаешь или идёшь, или скачешь вприпрыжку, или несёшься сломя голову, как это часто с тобой бывает, – я не в курсе. А я сама – по асфальту шагаю! – Она притихла и призадумалась. Потом выдала:
– С тем, кого сберечь не смогу… – Мать вобрала в лёгкие воздуха и резко выдохнула.
Она повела сына к Лефортовскому парку. Но, словно давая возможность себе и ему передохнуть, приостановилась на трамвайной остановке и начала произносить что-то там себе под нос, похоже, пытаясь сконцентрироваться на чём-то, только что вспомнившемся, и уже через полминуты поделилась продолжением своих словесных придумок:
– До остановки трамвая, звенящего на бегу!
Она снова призадумалась и молвила:
– Да-а, хорошая песенка получается. В будущем только петься будет.
– В каком будущем?! Как ты узнала?! – недоумевал сынок.
– В вашем там будущем, в твоём. Кто там с тобой петь будет, не знаю. Там у вас много интересных песенок будет. И безынтересных также немало.
Вдруг из-за поворота, дребезжа всем корпусом, выкатил трамвай. Красно-жёлтый. Яркий. Овальный, как кит. Железный. А давно проснувшийся мальчик, пока Мать обернулась в сторону приближавшегося трамвая, в этот момент уже соскочил с тротуара и прыгал где попало на булыжной мостовой у путей.
– Ну-ка, марш обратно! – раздался строгий материнский голос. Сын встрепенулся на Её окрик и поспешил послушно вспрыгнуть на тротуар.
– А не то – смотри мне! Одному уже так голову трамваем переехало!
– И что!? – заборзел малец.
– Да ничего! Отрезало головку-то. И покатилась она прямо на рельсы, вся кровааввая-кровааввая[1].
– У кого?
– Да так, ни у кого… У козла одного! А ты мне ещё нужен будешь. Кроме того, нас ещё переезд на новую квартиру сегодня ждёт. Поэтому дел – выше крыши!
Днём они уехали.
Когда они добрались на такси по адресу и поднялись на нужный этаж, Мать, сказав на его нерешительность: «Входи, входи. Я скоро вернусь. Сам давай входи! Ты должен сам сюда войти!», – зашла без него обратно в лифт и уехала вниз за вещами.
Он остался на этаже. Квартирная дверь в новый мир была открыта. Первое, о чём он боязливо подумал, оказавшись в прихожей и увидев уходящую в комнаты тускло поблёскивавшую паркетным лаком перспективу новой жилплощади, – это то, что он в гостях у чужих и что скоро придут. Он даже испугался звука открывшихся дверей лифта, донёсшегося с этажа. Но когда вернулась Мать, он успокоился и стал опасливо, но внимательно следить за Её быстрыми и возбуждёнными передвижениями по просторным квадратным метрам, не понимая почти ничего из того, что́ Она говорила. Однако тональность Её голоса, как всегда властного и назидательного, была направлена скорее на строгое внесение позитивных изменений в ту часть суши на восьмом этаже этого высокого здания, где они вдруг по непонятному стечению обстоятельств оказались с Ней вдвоём. И это зарождало в нём неожиданную, но радостную догадку, что Мать имела какие-то необъяснимые права в этом совсем чужом для него и, как ему казалось, огромном доме.
– Ну, теперь посмотрим, что́ у нас тут. Так, это хорошо. Это надо будет сделать по-другому. Балкон – хорошо. Паркет, та-ак: паркет нормально, перелакиру́ем. Циклёвка не потребуется, как я посмотрю. Та-ак. Стены. Потолок. Это всё никуда не годится! Это надо будет ровнять и красить. Кухня. Так, кухня, смотрим кухню. Линолеум. Поменяем! Это просто делается. Можно потом будет при случае и плитку постелить. Мойка. Так, мойдодыр. Хоть и древний, но ничего, ещё послужит. Плита! Хорошая. Газовая. – Мать чиркнула спичкой, повернула рукоятку, и из конфорки заструилось голубое пламя. – Отлично! Ну, в целом, скажу так: неплохо, неплохо. С этим можно жить. Хотя… могло быть и лучше, моглло бытть и луччше, – произнесла Она напоследок с мелодичной расстановкой, криво закусив губу и задумавшись о чём-то своём. А потом почесала лоб и тихонько пробурчала в ответ на вопрос в его глазах:
– Да просто думаю: нас тут не надули с тобой часом? – но, посмотрев на него, спросила с ясной улыбкой:
– Ну? Как тебе?!
– Это чё, наше? – он остерёгся выдать восхищение.
– Конечно! А ты как думал?!
И тогда он по-детски слащаво сам театрально расплылся в улыбке:
– Ма-ама, пра-авда?! Это пра-авда всё-о на-аше? – и восторженно заходил по новому царству, трогая шершавые бетонные стены, поднимая голову к раскритикованному Ею только что потолку, то демонстративно удивляясь одному, то восторгаясь другим. А потом прильнул к Ней, наконец позвавшей его к себе обняться на радостях.
Наступил вечер, и Мать в честь новоселья решила приготовить сыну шикарную пиццу из привезённых с собой продуктов, собственноручно замесив и раскатав тонкое тесто, положив на него кусочки ветчины, нарезанные помидоры и обильно посыпав всё золотистым сыром, натёртым Ею на тёрке. Когда Она достала своё кулинарное чудо из духовки, он ликовал вовсю́. Потом, помыв посуду, Она ушла хлопотать в комнаты. А он подтянул свои синие вельветовые шорты, надетые на серые рубчатые колготки, взобрался на широкий крашеный бетонный подоконник кухонного окна и стал под голос Юрия Антонова, доносившийся из динамика радиоточки негромким и мягким напевом: «Мы все спешим за чудесами, но нет чудесней ничего», – молча смотреть далеко-далеко: туда, где уже не было Москвы, а было только одно усыпанное звёздами вечернее небо, по которому изредка проплывали мерцающие огоньки.
Кукольный театр
Я пригласил вас, господа, с тем чтобы сообщить вам пренеприятное известие…
Н. В. Гоголь «Ревизор»
– Эй, вставайте! – крикнул всадник. – Пришла беда, откуда не ждали. Напал на нас из-за Чёрных Гор проклятый буржуин. Опять уже свистят пули, опять уже рвутся снаряды. Бьются с буржуинами наши отряды, и мчатся гонцы звать на помощь Красную Армию. Так сказал эти торжественные слова краснозвёздный всадник и умчался прочь. А отец Мальчиша подошёл к стене, снял винтовку, закинул сумку и надел патронташ.
Аркадий Гайдар «Военная тайна»
Он вздрогнул от пулевого ранения и страшной боли в груди. За секунду до своего падения назад в траншею, над которой, осмелев после минутного затишья, выбравшись на вал и отважно стоя наверху, вёл бой, он успел заметить пороховую вспышку в стиле Крымской войны по ту сторону линии фронта и устремившийся в воздух сизый дымок. Расширив глаза, он смог молниеносно проследить великолепный хвост кометы, скоропостижно приблизившейся к его шинели на уровне солнечного сплетения, а потом, подломившись в коленках, стал вглядываться в появившееся на сером войлоке над ремнём мокро поблёскивавшее небольшое красное пятно, упорно расползавшееся, багровея, и вдруг мгновенно закоричневевшее в мультипликационном ускорении кадров. Он прикрыл рану рукой и забылся.
Спустив ноги с края детской кроватки, со взмокшей головой, он стал прислушиваться к мужским и женским голосам в соседней комнате. Сколько там было говоривших, определить было невозможно. В конце концов любопытство к реальности взяло верх над тяжестью минувшего ночного бреда, и он, тихо крадучись, прошёл сквозь темноту детской, нащупал круглую дверную ручку, вышел в коридор и протиснулся в приоткрытую – как раз настолько, чтобы можно было без скрипа пройти боком, – дверь во взрослую комнату.
Появление мальца было замечено не сразу. Но уже через мгновение резко и глупо оборвавшейся светской беседы их лица замерли, волосатая рука нервно дрогнула и робко поползла прочь с маминого плеча, а лицо льнувшего к Ней ухажёра поменялось в цвете. Лазутчик перевёл взгляд на ещё то́лько что уверенно, с отчётливой натренированной дикцией и безапелляционно-интересно говорившее куда-то на публику красным ртом лицо Матери, но уже в следующую секунду, невольно встретив его детский, но мужественный взгляд, дрогнувшее и исказившееся от ужаса. Справившись с собой, Мать уверенно, и даже с каким-то неуместным атакующим апломбом, произнесла: «Та́к, ты́ что тут делаешь?! Иди! Иди!» А он уже с невыразимым восторгом наблюдал, как материна компаньонка вдруг поползла прочь вполуприсядку лягушачьими прыжками широкой по-коровьи попы, руками хватаясь за незакреплённые, предательски проваливавшиеся и ускользавшие мягкие валики диванного уголка, задев толстой коленкой тонкую ножку журнального столика и чуть было не опрокинув стоявший с краю хрустальный бокал с закачавшимся в нём алкоголем тёмно-красного цвета, – по периметру влево, через коленки второго кавалера, с дивана на кресло и дальше – во́н: в сторону неосвещённой части пространства большой комнаты, прочь за границы видеокадра его детской памяти.
– Иди́, сказала! Сейчас вы́йду к тебе! – огрызнулась Мать и отвернулась.
Он застыл как вкопанный, несмотря на дрожь, проникавшую на кожу под пропотевшую во вре́мя безумного сна хэбэшную пижамку. Вслед за Коровой и материн мимолётный сосе́душка-дурема́р пугливо встал и, позорно шаря по обоям сузившимися до точек глазками, стараясь показывать только свой посеревший в бурую крапинку ежевичный профиль и бритый затылок, – как можно незаметней для Ревизора ретировался под предлогом «я покурить на балкон». За ним на балкончик ускакала и тяжёлая Корова. «Ушли буржуины, а вернулись теперь они не скоро».[2]
– Иди. Ну иди, ну! Нам нужно закончить взрослый разговор. Говорю, я выйду, – небрежно бросила Мать Ветерану Крымской войны, напрасно и плохо изображая, что хоть ему теперь и пора, но как будто «всё нормально»: якобы его появление никому не помеша́ло, всем ве́село, все отдыха́ют, – театрально продолжая дубль возобновления беседы с кем-то, оставшимся сидеть в двух метрах справа от Неё и слева через журнальный столик от вошедшего маленького Ветерана. Но на этого кого-то вошедший Ветеран не смотрел вообще, разве что видя того боковым зрением, но глядя только на свою Мать – в упор:
– Когда?! – топнул он голой пяткой в холодный паркет.
– Сейчас выйду, говорю. Иди к себе.
– Это не ответ. Через скокка минут?!
– Каких тебе ещё минут?! – досадливо повернулась Она к пижамному привидению. Он смотрел Ей в глаза:
– Отвечай мне! Через одну или через пять? Ну-у?!
– Через две минуты выйду, так и быть.
Он попятился, сел в полумраке детской, сказочно освещённой оранжевым ночником с изображением весёлого клоуна в колпаке с бубенчиками. Прошло, вероятно, минут пять. Потом Она вошла, вернув себе присущее Ей публичное достоинство, артистически-цинично светившееся сейчас через макияж.
Мать и сын стояли в полутьме детской с чуть приоткрытой дверью в светлую прихожую друг напротив друга. Мать холодно посмотрела сверху вниз на сына, не сводившего с Неё взгляда. И он видел, как Она была не в силах выдавить из себя ни капли теплоты, хоть иногда перепадавшей ему. Внезапно он осознал, что должен обязательно спасти Её, расколдовать Снежную Королеву и что это может сделать только о́н и только тепе́рь, сию мину́ту, ина́че – всё пропа́ло! После нескольких неудачных попыток уловить контакт с Ней, он заискивающе ухватился, как за маленькую надежду, за какую-то странную случайную искорку в Её глазах и с просящей, поддельной детской весёлостью пролепетал: «А-а, вижу-ви-ижу! Мам, не-е… Мам, ну улубнись жы, а-а?» Он подошёл к своей детской кроватке, нахлобучил треуголкой подушку на голову, надул щёки и так, изображая кухарку из детского сада, выпятив живот колесом, проговорил как можно басистей:
– Мальчик! Тебе чего-о?! Колбаски? Колбаски тут не-ет!
Она, по-клоунски передразнив его младенческий порыв зародить просвет в Её настроении, натужно и зло, и совсем несмешно растянула сжатые накрашенные губы в широкую идиотскую издевательскую гримасу, но, почувствовав, что собственная смешливость предательски накатывает и не выдерживает напора его джентльменского юмора, впопыхах отвернулась, чтобы не выдать себя. Он попробовал, заигрывая, одной рукой ухватить подол Её кремового платья, обойти Её вокруг и найти снова Её потерявшееся лицо, но Она ещё раз круто повернулась – спиной к нему!
Отполз, поняв и испугавшись, больше не говорящий Сверчок и занял свой шесток у подоконника детской, грустно глядя в заоко́нный мрак. Мать, собравшись, подошла к нему и, поймав его секундную слабость, оборвала повисшую паузу наставническим тоном Мальвины, в срочном порядке пришедшей в запертый чулан проверять и ставить отметки Буратинке[3]:
– Сколько тебе лет, мальчик?!
– Ше-сть, – не́хотя выдавил он из себя.
– Нет, не шесть. Шесть тебе будет только осенью. Сейчас тебе пять. Или пять с половиной. Когда тебе будет шесть, ты пойдёшь в школу. Но на следующий год. Возмо́жно, будет, и возмо́жно, пойдёшь. Посмотрим! – и, предоставив его голове недолгую возможность прокалькулировать тему возраста, Она добавила:
– Я сейчас пойду к ним, а потом выйду, и мы поговорим. Жди!
Он притаился на проходе во взрослую, и когда Она скорым комендантским шагом вышла обратно, то чуть не снесла его, не ожидая, что он там, и сама испугавшись его.
– Ты хочешь знать, что будет потом?!
– Когда?! – он посмотрел к Ней наверх.
– Ну, потом, не скоро – в будущем.
– А это разве можно?
– Слушай! У нас с тобой будет пакт!
Ветеран Крымской войны недоумённо потупился. Лицо его налилось кровью от мгновенно охватившего его испуга перед Неизбежным и одновременно от неодолимого желания услышать то, что́ объявят, что́ бы это ни было.
– Это приговор?! – спросил он отчётливо, глядя с отвагой наверх, прямо Ей в лицо, в предчувствии Са́мого Ху́дшего, но в разуда́лой готовности к Са́мому Ху́дшему.
Мать расхохоталась в голос! Её смех чуть было не заставил его так же сорваться и так же заразно рассмеяться. Но, поняв, что смеются над ним, он приуныл… Затем снова задрал голову, собрался и решил, что не отпустит Её без ответа.
– Что такое пакт?! – лихо спросил он, скрывая изо всех сил свою внезапную растерянность.
– Ты не знаешь, что такое пакт? – плохо вуалируя свою брезгливость к его кретинизму, занервничала Она и заторопилась снова уйти. Но теперь уже о́н не отпускал Её своим цепким взглядом, ловко заняв место у Её любимой выгодной позиции в прихожей – у высокого и узкого модерно́вого зеркала в тонкой рамке, в которое она теперь не могла заглянуть перед выходом к гостям, – и стойким оловянным солдатиком неотступно не пуская Её туда, к ним, следя за Её намагниченными, испуганными, бессмысленными и мучительными шагами взад и вперёд, – словно супер-наблюдатель, следящий за мечущимся электроном в супер-позиции, находящимся одновременно в двух отсеках, – и чувствуя нутром, что если сейчас хотя бы на одно мгновение, хотя бы на полсекундочки отвести взгляд, то Она – упорхнёт.
– Пойми, я должна идти. Я должна быть там! Так надо. Так, ладно… Молотов и Риббентроп[4]. Ты знаешь? Так, не знаешь. Хорошо, потом мы тебе расскажем – поймёшь. Ты – точно поймёшь. Смотри… Пакт, пакт… Это как договор, понимаешь? То есть, у нас с тобой будет договор. Но не просто договор – у нас с тобой будет военный договор. О ненападении. Пакт! Не входи, выйду – сама всё тебе расскажу, что́ узнаю. Как твоя фамилия знаешь, Дениска?
– Да, знаю – Биркин!
– Вот! И никогда не забывай этого, потому что твоя фамилия от солдатского жетона происходит. Теперь я должна идти. Но я скоро вернусь, и мы поговорим. Иди в комнату.
– Хорошо, но дверь оставь открытой!
– Нет. Нельзя! – отсекла Она его требование.
– Тогда оставь хотя бы щёлку! Как в детскую перед сном! – начал он торговаться, уловив, что Она теперь всё-таки принимает его игру, хоть игра эта и была какая-то новая, интуитивная и пока непонятная для него.
Мать мгновенно испарилась, оставив дверь приоткрытой. Он стоял, не сходя с места, прислушиваясь к мерно зажурчавшему и явно немаловажному разговору во взрослой комнате. Вдруг дверь изнутри захлопнули. Болезненный интерес к только что слышанному и виденному натыкался на собственную трусость перед возможным повторением увиденного или перед Её отказом выложить обещанное в том случае, если попробовать нарушить объявленный Ею запрет и всё-таки войти туда.
Через некоторое, довольно продолжительное, время Она снова вышла в прихожую:
– Смотри, будет так! У нас сейчас социалистический строй. Тебе нравится социалистический строй?
Ветеран не понял вопроса по своему малолетству.
– Я имею в виду, тебе нравится, как сейчас у нас вообще? В стране. Как у нас в семье, – повторила Она свой вопрос, глядя с нескрываемой улыбкой на его тупую мину.
– Да, нравится. А что?!
– Что, правда нравится?! Ха-ха! Неужели! Ну, ладно, допустим, – ухмыльнулась Она. – Кстати, чем?
– Когда Папа приносит с работы пирожки-и с кураго́-ой.
– А, ну это да-а… Разве что́… Но это дома. А на улицах как? На улицах тебе нравится у нас?
– Да, мне очень нравится, как у нас на улицах. У нас краси-ива.
– Что́ значит красиво, по-твоему? – уточнила Она, скептически скривив рот.
– Ты чё, не зна́-аишь, што́ значит краси-ива? Чё спра́-ашваишь?! – недоверчиво, и даже несколько по-мальчишески презрительно к Её девчачьей глупости, протянул он.
– Не-ет, дружок, я-то знаю, что́ значит красиво. Причём я о-оччень хорошо знаю, что́ такое красиво, а что́ такое – не́красиво, и умею это чётко различа́ть, вовремя отличая о́дно от друго́го. А также отделя́я одно от другого! Но это знаю – я́. И так понимаю – я́. А ты́ как понимаешь, мальчик? Что́ в твоём понимании означает красиво?
– У нас чи-исто!
– И?! Всё? – хмыкнула Мать в сторону.
– Ну, и цветы-ы там на клу-умбах, и машины езьдють разные там, грузавы́-ые там… интире-есные… и всё тако-ое…
– Не говори, как Бабушка! А легковые?
– Ну, и лихкавы́-ые, кане́-ешна. Чё спра́шваишь-то?! – Хорошо. Теперь другой вопрос. Ты сказал: «Там».
Где это там? Уточни-ка.
– Ну – там… – махнул он ладошкой в сторону закрытой входной двери.
– Не там – а вон та́м, – Она изящно направила чётко отманикюренный в ярко-красный лак указательный палец в противоположную сторону – в открытую дверь в детскую, прямо туда, где было окно, за которым царила ночная темнота.
– Это где? Там што?! – возник он любопытно.
Мать грациозно прошлась на каблуках в его полутёмную комнатку, встала у окна. Сын тупо посмотрел Ей в спину и дёрнул ручку квартирной двери:
– А вот и не́т! И та́м то́-оже! – махнул он снова на дверь и стукнул в дерматиновую обивку кулачком.
Она вышла из детской:
– Хм… Да, действительно. И там тоже. Ты, как всегда, прав, – соглашаясь и признавая за ним первенство в данном вопросе, изобразила Она смущение перед этим сложившимся первенством.
– А где больше грузовые, а где больше легковые ездят, как считаешь? – усложнила Она вопрос, хоть и не жестикулируя уже, но стараясь повлиять словом, тем самым давая и ему шанс попробовать отвечать, также не размахивая руками. Он сперва кивнул подбородком, а потом опять не сдержался и невольно качнул по-футбольному ногой в сторону двери:
– Там!
– Что «там»?
– Грузаву́шки.
– А легковые?
– Там! – махнул он снова в сторону окна.
– Так во́т: та́м вот, – показала Она с учёным видом назад через своё плечо большим пальцем в красном маникюре на окно, темневшее в полусвете детской, – там грузовые, ведь та́м – шоссе́! Если уже построили. Если не построили, то построят. Посмотрим. Вначале посмотрим, а потом увидим. Или не увидим – тоже вариант. А вот та́м, – показала Она теперь на входную дверь, – там-то как раз таки и легковые.
– Нет. Там – грузовики. У них – груз! – стукнул он повторно в дверь, вспомнив, как недавно у почты, как раз в том направлении, куда выходила квартирная дверь, – видел крытый грузовик с синей полосой и надписью «ПОЧТА». Никак не отпуская дверную ручку, он слегка толкал в обивку плечом глуповатыми детскими покачиваниями, потом поднял подбородок в сторону воображаемого шоссе за окном своей детской и презрительно процедил:
– А вот там – одни лихкаву́-ушки с мига́-алками.
– Ладно, – молвила Она, – кто и где легковушки, а кто и где грузовушки, это мы потом разберёмся. Сам разберёшься, без меня! Так. Ещё что-нибудь есть добавить? – и уже направилась в сторону большой комнаты. Потом приостановилась:
– Или тебе куда? Куда направился? В Крым рвёшься?! А может, на Ближний Восток? А, милок?!
Он нехотя отпустил ручку входной двери и пристыжённо замолчал, думая про себя: «Чё Ей на́-ада?», – однако, не желая, чтобы Она уходила к гостям, сын широко и глупо, как бравый французский кавалер перед польской панночкой, улыбался Матери, демонстрируя свою полнейшую любезность и сердечную преданность хотя бы на время наполеоновского нашествия. Но потом, вернув себе прежний, сво́й, ход мыслей, решил наперекор Ей вырваться отсюда пе́рвым – во́н из квартиры, и, не сдержавшись, рявкнул всё равно своё:
– Мне – туда!
– Ну иди, иди гуляй по Крыму своему. Я пошла. Но только знай: как вернёшься, будут санкции! – и Она уже направилась к гостям, величественно махнув белой юбкой платья, представившейся ему королевским шлейфом.
– Чё-ё? Какие ещё сакции? Секции, что ль? Спортивные? – форсировал он голосом присущее ему и, как он считал, неотъемлемое право хамить.
– Накажу – во́т что! Са́нкции![5] Причём, та́к накажу, что ма́ло не пока́жется! – помолчав строго, но с упрямо вкрадывавшейся в Её губы улыбкой, Она добавила, – а кому-то и сакции! Ли́по-! И в ма́ску запаку́ю навсегда́! – тут Она радушно улыбнулась, как ведьма, заманивая его веерообразным ярко-красным маникюром обеих рук, словно ласково приглашая к обещанным Ею только что уникальным ворожейкиным процедурам, способным, само собой, как снять, так и навести любую порчу.
– Чё-о? Совсе-ем ду-ура?! – не выдержал сынок.
– Ли́па, говорю… Ха! Отвали́, Моя Чере́шня!
Сын тоскливо посмотрел Матери в спину, на Её изящно отманикюренную кисть, задержавшуюся на секунду на золотой пружинящей, уже вжатой Ею до упора вниз дверной ручке в большую комнату, где собрались чужие, отвернулся опять к замку входной двери, услышал, – в момент задушив свою скорбную зависимость, – как Она решительно открыла дверь и ушла к ним. Тупо в своей гордости он сердито процедил холодному замку входной двери: «Дсвидэ-эния, милое создэ-эние!»
Вышел. Пошаркал тапочками по тускло освещённому коридорному линолеуму восьмого этажа. Стало муторно. Потянуло вправо, мимо лифтовых дверей – на свет, струившийся из матовой застеклённой двери лестничной клетки. Осторожно, чувствуя себя залётным воришкой, отворил красную дверцу с белой надписью «ПК», настырно, через резь в пальцах, перекрутив на отлом проволоку пломбы; внимательно обследовал внутренности пожарного шкафа, зачем-то посчитал бухты свёрнутого шланга болотно-серого цвета; безуспешно попытался свернуть ручку крана, затяжным плевком смачно плюнул в ведро, ответившее со своего пустого дна на его залётный привет только коротким жестяным эхом; констатировал, что, видимо, всё на месте, и начал медленно, шажками, робко пряча свой слух от эха любого производимого шума, – подниматься по широкой бетонной лестнице. И так печально плёлся, нудно, натужно размышляя: «И ка́к с Ней говорить?..» Стал истуканом у сплошного окна, открывавшего с общей лестницы просторный вид на ночную Москву, и долго-долго смотрел вдаль: на гигантский вертикальный параллелепипед из бетона, металла и стекла, окаймлённый по своим граням ночной праздничной иллюминацией. Постояв в раздумьях, вернулся на этаж.
Входная дверь в квартиру по-прежнему оставалась растворена настежь. Повезло! Не касаясь двери, вихрем ворвался в прихожую и сходу направился к ним: Мать там! Но тут за спиной послышался глухой деревянный хлопок. Обернулся: дверь в коридор закрыта! Как в страшном, когда-то уже виденном сне, дёрнул ручку, нервно покрутил замок, толкнул дверное полотно – облом, дверь не поддавалась. Повторил попытку – опять нет!
– Ну чё?! Будешь ещё Мать одну оставлять?! – послышалось из-за двери, как со дна глубокого колодца, но как-то уж очень подозрительно близко.
– Открой! Выпусти! – заистери́л он, поняв, что Она упёрлась в дверь с внешней стороны. Сделав ещё одну попытку толкнуть, он стал уже всем своим маленьким корпусом давить дверное полотно наружу, в ярости сам выворачиваясь наизнанку, с глазами навыкате и урча как мотор.
– Где был?! Отвечай вначале! – донеслось снаружи.
– Нигде! Откррой! – надрывался он.
– В Крыму? Или ещё дальше: на Ближнем Востоке? Или, может, на Да́льнем?
Вдруг дверь открылась сама по себе, отъехав вперёд как по волшебству: Она стояла в коридоре спиной к нему в своём белом платье и красных туфлях на высоких каблуках. В Её руках волшебным образом мелькнуло нечто металлическое и сразу исчезло.
– Каком ещё крэму́!? – он удивлённо утёрся.
Она не обернулась и продолжала вещать спиной к нему:
– Не крему́, а Кры-му́! Полуостров такой русский – Крым. Как раз в том направлении, куда ходил. На Украине сейчас находится. Пока что. Но мы это поправим со временем.[6] А вот ко́фэ с крэ́мом бу́дэшь пить в Крэмле́! Я это и Отцу твому́ давно уже сказа́ла – такому же ха́му, как и ты́. – Она спортивно и театрально развернулась на остром каблуке своей красной туфельки в его сторону, чуть присела, и, прищурив один глаз, наставила на него в упор сверху вниз его детский калейдоскоп:
– Вы арестованы за нарушение скоростного режима!
– Отдай! Это моя Подзорная Труба! – тявкнул он.
– Люди-то е́сть при социализме? – произнесла Она, как заправский астролог, неуловимую для него двусмысленность, смерив его через калейдоскоп с головы до ног и обратно, показу́шно настраивая своим красным маникюром резкость его «Подзорной Трубы», сулившей Русскому Генералу от инфанте́рии при обычных, более счастливых, условиях пребывания в детстве одну лишь хаотичную смену невпопад бессмысленных стеклянно-пёстрых мозаичных орнаментов. Он уловил тему, увидев на себе наведённое жерло Судьбины, но, не показывая своего напряжённого состояния, подошёл поближе и решил угодить Ей в Её игре:
– Ну-у… и люди интиресные такие ходють по улицам.
– Не ходють, а хо-дят! – поправила Мать.
– Ну, хо-одя-а-ат, – лениво отмахнулся он.
– Не «ну», а лю́ди хо́дят! Куда и откуда, а также когда и во сколько – э́то мы ещё посмо́трим, – Она подозрительно сузила глаза на Генерала от инфантерии.
– Ну, лю-юди хо-одят. – он как-то скис от ночного информационного перегруза.
– Опять «ну». Ладно, потом об этом.
– О чём?!
– О том, как ты́ говоришь, о том, как Бабушка Ната́ша твоя говорит, и о том, как на́до говорить! Продолжим?
– Ну, – пробурчал он.
– Опять «ну»! – помолчав, спрятав калейдоскоп за спину, словно вспоминая, о чём был разговор, и уловил ли сын нить разговора, Она продолжила:
– Ага! Значит, люди тебе нра́вятся, говоришь? Мм-г… – Мать прошла мимо него в квартиру и остановилась у двери в большую комнату, переваривая сказанное и услышанное от него в ответ.
– Да! Нравятся! – задиристо стоял он на своём.
– А кто бо́льше нравится: женщины или мужчины? – спросила Она тогда, повернувшись к нему с провокаторской улыбкой.
– Мне все́ нравятся! Космонавты и пожарники. И дети мне то́же нравятся! Пионеры!
– Не пожарники, а пожарные! Пожарники – это жуки такие, – поправила Она. – Пионеры ему нравятся, смотри-ка… Значит при социализме хорошо жить, считаешь?
– Да! – он даже воспрял духом в своей уверенности.
– Ладно, хорошо так хорошо. Хотя кому хорошо, а кому и не очень. Но потом придёт другой строй. Это не капиталистический, но что-то вроде. Как бы нечто между капиталистическим строем и социалистическим. Серединка на половинку.
– Откуда знаешь?! – округлил он глазёнки.
– Так сказали. Потом поймёшь. А сейчас – слушай!
– Что будет со мной? – встрял он.
– А ты эгоист, – улыбнулась Она. – Ладно, так и быть, узнаю и это.
Она собралась было идти к ним, но сын, уже бодрствующий в ночи́, учуявший свалившуюся на него свободу, убеждённый в своём праве на теперешний личный диалог с Матерью, в котором он тем более проявлял себя вроде бы достойно, – не пускал Её. Она вынуждена была замереть на пороге взрослой, чтобы не дать ему войти самому́, и начала в игриво-извиняющемся, издевательски ищущем подмоги тоне заговорщически перебрасываться с оставшимися там гостями, стоя спиной к сыну, впе́рившемуся сзади и снизу вверх глазами в Её стройную оси́нковую фигуру в кремовом платье, за юбку которого он держался. И театрально жаловалась, и ныла, и умоляла о том, что «слы́шите! он не спи-ит и мешает войти-и, и хочет войти са-ам». Потом всё-таки, несмотря на все его усилия Ей помешать, подло проникла в дверь и, напоследок плотно и оскорбительно далеко отодвинув его икрой правой ноги ему по животу, ушла, так и не дав ему прорваться вслед за собой и выяснить сразу все вопросы напрямую с официальным источником информации и нынешних бедовых переживаний. Да ещё туго задвинула дверь перед ним, как он ни пытался, вцепившись обеими руками в дверную ручку и тщетно скользя тапочками по паркету, толкать эту дверь от себя. Послышался щелчок на уровне его головы. Он похолодел от ужаса! Отскочил на полшага назад. Но через секунду решился и, мужественно дёрнув ручку вниз, надавил на дверь. Дверь оказалась заперта изнутри, что, с одной стороны, лишило его последней надежды попасть теперь во взрослую, к ним, но и успокоило в том, что недавно раздавшийся щелчок всё-таки не был звуком затвора нацеленного на него изнутри пистолета, как промелькнуло у него в голове сперва.
Через какое-то время, он не знал какое, дверь щёлкнула снова. Мать вышла и с ажиотажем, олицетворявшим явную попытку пробудить в нём такую же щепетильную экзальтацию к Предстоящему, стала с напускной учёностью вещать:
– Так, слушай внимательно! Ты не будешь бога́т, но будешь состоятелен. У тебя уже к тому моменту будет машина и работа. Хорошая машина. Так: честным или нечестным путём будет она получена, не сказали, но машина бу́дет. Не самая дорогая, правда, но достойная.
Он заворожённо внимал.
– Да. И ещё. Слушай! У тебя будет много женщин. Та́м это будет мо́жно. Сейчас это нельзя. Но при но́вом общественном строе это будет мо́жно.
– Но заче́м?!
– Ка́к, ты не хо́чешь?! – Она на секунду заколебалась. – Представляешь, сможешь менять их, сколько захочешь, одну за другой, или спать сразу с двумя́.
– Заче-ем? – никак не догонял он Её радужных посу́лов.
– А вот затем! Затем, что это прия́тно! Понима́ешь?!
Прия́тно! – и Она долго посмотрела на него сверху вниз с заискивающей и одновременно язвительной, но по-прежнему ловящей контакт понимания в его детском недоразвитом сознании улыбочкой.
– А зачем? Я жиню́сь хоть?! – искренне понадеялся он.
– Так. Э́то тебя интересует. Хорошо. Потом ты же́нишься. На одной из них. У тебя будет всё! И люба́я за тебя пойдёт, какую захо́чешь. У тебя будет много де́нег и хорошая до́лжность. А в том случае, если строй сменится обратно на социалисти́ческий… тогда́-а… у тебя будет вообще́ така́-а-я до́-о-олжность! – тут Она с невыразимым ужасом на лице провела лукавым с искоркой взглядом вверх по косой, к высокому потолку, тонко присвистнув и важно подняв при этом вертикально вверх хорошо отманикюренный красным лаком указательный палец слоновой кости, затем осторожно спрятала указательный маникюр в кулак и уже преспокойненько, в тоне любящей Мамы, нараспев добавила:
– И тогда́-а, но то-олько тогда́-а, запо́мни, ты смо́-ожешь жени́ться. Ты сможешь выбирать себе любу́ю – любую, какую твоя душа́ только пожелает!
– Ка́к это, выбира́ть? – заинтересовался он, сам отвернувшись в сторону, смущённый начатой Ею темой.
Мать со словами «Жди ту́т!» ушла в комнату гостей.
Он поначалу стал прислушиваться к обрывкам их беседы, мерно зажурчавшей за дверью взрослой комнаты. Но через минуту всё стихло. И как он ни напрягал слух, тужась представить себе, что́ же всё-таки там может происходить, всё равно больше ничего не мог услышать в ожидании Её возвращения и опять тоскливо, как бродяга, посмотрел вправо – на замо́к квартирной двери. Так задумчиво стоя в коридоре, он вовсе забыл про время.
Вдруг до него донёсся возвысившийся строгий мужской голос, адресованный непонятно кому с вопросом:
– Что он там делает?!
– Я не знаю… Ждёт чего-то… – громко, но спокойно и даже как-то равнодушно-насмешливо отвечала голосу Мать.
– Он что-то хо-очет?! – снова послышался громкий вопрос, задевший его слух своей нарочитой важностью.
– Да чёрт его знает, чего он хочет… – прозвучало опять в ответ голосом Матери, словно говорившей не о своём сыне, а о каком-то потеряшке-замарашке в дворняжьей шкурке.
– Ну так пойди и спроси́ у него, чего он хочет! – «весомо-грубо-зримо» дошло до него из глубин, «как в наши дни дошёл водопровод»[7], новое резкое развитие ситуации, что́ заставило Замарашку вздрогнуть в предчувствии ареста.
– Да ладно… Пусть себе… Оставь его. Чокнутый какой-то… – абсолютно индифферентно уже было подытожила Мать. Потеряшка теперь окончательно проникся мыслью, что он точно – бездомная собачонка.
– Нет, ты вы́йди к нему и задай ему вопро́с, чего он хо́чет! – мужской голос явно любил руководить и руководил.
Когда Она наконец вышла к нему, он, насквозь зомбированный услышанным, смотрел на Неё изумлённо, как на шикарную большую дорогую куклу из Центрального театра кукол имени Образцова на Садовом кольце, ведо́мую в данном случае не верёвочками сверху или рычажками снизу, но являвшимся одновременно и тем и другим этим низким мужским закулисным голосом какого-то таинственного Карабаса Барабаса[8], засевшего себе та́м, куда Замарашка только что отважно рвался; а теперь вот стоял, испуганно замерев, не в состоянии пошевелить ни руками, ни ногами, с тревожным любопытством ожидая новых команд требовательного голоса Фатума.
– Так. Ты вы́-ышла к нему?! – раздавались раскаты.
– Да, я ту́т! – как рядовой в строю, очередь которого быть перечисленным по ранжиру теперь подошла, отрапортовала рядом Кукла.
– А он с тобо́й находится? Где́ он?!
– Да. Мы рядом. Он ту́т! – отчиталась честно Кукла о вновь прибывшем, хоть и прибыла́ в данном случае Она сама́, свои́ми нога́ми, женственно цокая по лакированному паркету каблуками своих красных туфелек.
– Но где́ вы?! Я вас не ви́жу! Вы в коридо́ре?! – напустил пущего гипноза Карабас из-за своих Кулис.
– Да! Мы здесь! В прихожей. Вдвоём.
– Задай ему вопрос!
– Так, что́ я должна у него спросить? – нарочито взволнованно и послушно, преисполненная решимости выполнить любую команду, в том числе и команду спросить, требующую, однако, в настоящий момент уточнения у непосредственного командира способа и инструментария выполнения, произнесла Кукла механическим голосом, тактично подавшись своим марионеточным корпусом в сторону Таинственной Комнаты, дверь в которую оставалась немного приоткрытой в целях обеспечения коммуникации с начальством.
– Спроси его, чего он хочет! Поняла? – прозвучал из глубины взрослой вопрос с заложенным в нём требованием немедленно сообщить о готовности к выполнению.
– Да, поняла! Я должна спросить его, чего он хочет! – показала Кукла полне́йшее уразумение сложившейся ситуации и тактики момента, а также стопроцентное согласие с теперешним руководством, вглядываясь с трепетной надеждой, но как-то по-строевому тупо, в ту сторону, откуда из-за приоткрытой двери доносился бас.
– Вопрос должен звучать так: «Что ты хочешь?» Повтори! – сохранял за собой инициативу Карабас.
– Что́ ты хочешь?! – воскликнула Честная Кукла в безотчётной экзальтации, слегка оторвав каблучки от паркета и, по-лебяжьи вытянув шею, тупо упёрлась деревянным взглядом в деревянную дверь взрослой комнаты, явно уверенная в том, что такая фундамента́льная и та́к вы́спренне произнесённая на этой импровизированной сцене реплика из вновь полученной Ею роли непременно сулит Ей достойный ангажемент.
– Не я́ хочу, а о́н хочет! Он хочет! Дошло́?! – брезгливо-разочарованно выдохнул Карабас – он же сценарист и он же режиссёр постановки, призванной вызвать фурор в театральном мире. Тем самым Карабас откровенно показывал, кто́ тут из всех самый у́мный, а кто дура́к, и что если так пойдёт и да́льше, то репетиция спектакля будет прова́лена, а роль могут и отобрать.
– Да, теперь, думаю, что поняла, – с артистичной вежливостью приложив подушечку среднего пальца с красным ногтем к виску, а сам палец выгнув дугой, изобразила Марионетка наигранную секундную неуверенность, а также нечаянно оброненное и вдруг заново обретённое Ею постижение смысла задумки сценариста и режиссёра при неизменной, по-бабьи глупой преданности и стремлении угодить своим постижением, своей умной предупредительностью сценаристу и режиссёру постановки, и, торжественно воображая себя в глубине души Принцессой Турандот, неожиданно громко и пафосно растянула долгожданное, та́к ну́жное восклицание не своим драматическим сопрано:
– Чего-о-о он хо-о-очет?!! – и вновь мягко, словно пёрышко, опустилась на каблуки, захлопав крыльями.
– Я не зна́-а-аю, чего он хо́-о-очет! Ты меня́-а об этом спра-ашиваешь?! – безвозвратно усугубил сокрытый от людских глаз басовитый Карабас вопрос понимания как краеугольный вопрос философии.
– Не-ет. Я у него́-о спра́-ашиваю: Чего о́-он хо-очет?! А он не отвеча́-ает! – начала капризничать, чуть ли не теряя терпение, Примадонна.
– Он этого не знает. Он должен задать вопрос о то́м, чего он хочет, ему́! Тогда он будет это зна́ть, если получит от него ответ, и сможет ответить тебе. Поняла?!
– Да. Теперь, думаю, что поняла, – немного успокоилась Принцесса.
– Теперь скажи: «Задай вопрос, чего он хочет».
– За-дай воп-рос, че-го он хо-чет! – с тупой механистичной расстановкой по слогам, но достаточно быстро, словно на автомате, протараторила в ответ Марионетка.
– Но не мне́, а ему́! Надо сделать та́к, чтобы было поня́тно. Чтобы он понял. Он!
– Задай ему́ вопрос: Чего о́н хочет?! – скорректировалась Кукла, вновь ухватив утраченный смысл и дух реплики, входя во вкус темы, но поворачивая голову вправо и вниз к Буратинке по-прежнему туповато и угловато.
– Чего́ он хочет?! – бо́рзо пискнул Ветеран Крымской войны, экзаменуемый сразу по двум предметам: формальной логике и риторике.
Кукла вдруг замолчала, и, казалось, навсегда, безвозвратно выпав из интерактивной логической цепочки всего пять минут назад так весело начавшейся межкультурной и межвозрастной коммуникации.
– Ты́ зна́-аешь, чего́ о-он хо́-очет?! – прогремел из Комнаты уточняющий вопрос, совершенно дезориентировавший Турандот.
– Да кто́, наконец?! – окончательно вышла Примадонна по кличке Турандот из терпения, то́пнула своей красной подламывающейся туфелькой в паркет, чуть ли не теряя при этом равновесие вместе с остатками сознания, и немного потопталась на месте.
– Вот у него и спроси́, кого он имеет в виду́. Меня́?! – по-прежнему уверенно, с толком и с расстановкой, но без излишнего чувства[9], въедливо манипулировал Карабас.
– Тебе кого́, его́? Ты хочешь узнать, чего о́н хочет? – спросила Кукла сверху вниз, не скрывая своего сомнения в смелости Потеряшки тепе́рь, когда тот услышал, как звучит Смертельная Опасность.
– Да, мне его́! Я хочу знать, чего о́н хочет! – возник снова отважный пискля, уверенный в непреложности и чистоте своих помыслов.
– Вот тогда и спроси у него! Как должен звучать вопрос? – подбодрила Турандот Потеряшку и мягко коснулась его пижамного плеча ладонью.
Но малец, введённый в заблуждение отсутствием перед глазами какого бы то ни было живого образа, который бы сопровождал и иллюстрировал доносившиеся до его детских ушей магические громовые раскаты, уже не зная, в каком направлении, кому́ и про что́ пищать, – подавленно ушёл в себя. Потом он с глубокомысленным трудом всё-таки сформулировал своё вопросительное предложение, потянувши Куклу за́ руку вниз и советуясь с Ней шёпотом:
– Чего ты хочешь? Так?
Турандот одобрительно кивнула, наклонившись к Потеряшке, принимая в этот момент его́ сторону, подбадривая его и показывая всем своим видом и жестикуляцией, что Она сейчас с ним, за него. Тем не менее, Она мягко уточнила:
– Только не я́ чего хочу, а ему́ ты должен задать этот вопрос. По́нял? – и этим полностью снимая с себя возможные подозрения в чём-либо. – Ну! Давай!
– Чего ты хо́чешь?! – привстав на цыпочки, вытянув голову на тонкой шее вверх и в направлении приоткрытой двери в Таинственную Комнату и представляя себя прожорливым волком из сказки про мальчика-с-пальчик[10], выпалил детским «басом» пискля.
– Кто-о?! Я-а-а?! – раздался в ответ ужасный громогласный Карабас Барабас, явно грозивший вот-вот появиться из своего Звериного Логова, и тогда от наглядных иллюстраций всего ужаса происходящего уже точно будет не отвертеться. Но, не желая так просто капитулировать, пискля проора́л, чуть не надорвав свою маленькую глоточку:
– Да́-а! Ты́-ы-ы! – сам безвозвратно подпадая под колдовство де́йства.
– Ты́-ы?! Ты-ы хо-очешь зна-а-ать, чего́-о я хочу́-у-у?! – неумолимо гремел и грохотал Карабас оттуда.
– Да! Я хочу зна́ть, чего ты хо́-очешь! – не испугавшись, упрямо настаивал пискля, сумевший снова сказочным образом по восходящей эволюционной кривой всего за минуту их вербального противостояния превратиться обратно из бездомной Каштанки[11] в смелого Мальчиша-Кибальчиша[12].
– Тогда зайди-и и спроси-и! – вызывал Карабас Барабас новоявленного Мальчиша-Кибальчиша на решающий бой.
– А вот и зайду́! – пронзительно принял вызов Мальчиш, надеясь, что враг осознал-таки всю неминуемую опасность своего положения. И только он было взялся за ручку незахлопнутой двери в большую комнату, рьяно топнув тапком аки турнирный конь с отчаянным воплем «Я зайду!», как вдруг густой голос Карабаса изнутри Закулисья остановил его:
– Нет! Подожди! – что́ заставило Мальчиша благородно и даже несколько смущённо призадуматься, что надо бы теперь, чтобы всё было по-честному, дать врагу время хорошенько подготовиться к бо́-ою и что, вероятно, там, в темноте, у робко прячущегося за освещённым рингом соперника в предстоящем рыцарском турнире, – заслуженным Призом за победу в котором обязательно будет Большая Праздничная Кукла, – возникли какие-то временные пробле-емы… Может быть, у этого, второго, претендента на Приз, к приме-еру… ну… забра́-ало, допустим, заржаве-ело, и он не в состоянии его опусти-ить или там… Собственно, ни Ветеран, ни Буратинка, ни Бродяга, ни Мальчиш в одном-единственном лице ка́спер-минимозга[13] Пижамного Привидения, даже не знали, о чём теперь думать, – ни вообще, ни конкретно в таких ситуациях, – и стояли себе в нахлынувших глубоких сомнениях, неловко поёживаясь, в компании с этой дурацкой большой нарядной, да к тому же сильно накрашенной и надушенной Механической Куклой рядом, как-то ласково и глупо улыбавшейся им сверху, словно Мама. А са́м Ка́спер уже плыл от Неё далеко-далеко, в неведомые страны, стоя на капитанском мостике у красного железного штурвала морского катера с плоским треугольным носом, претендовавшим на то, чтобы резать все волны этого бушующего океана жизни. Катера́ были маленькой недвижной флотилией стационарно закреплены на прогулочной территории детсада «Солнышко», вульгарно ярко выкрашены в химо́зный синий и жёлтый и являлись пределом мечтаний и снов послеобеденного тихого часа и феерическим финишем оголтелого командного забега наперегонки после детсадовского полдника без бабушкиных вкусных сырников, а с обры́длой казёной запеканкой. Ребята, стремившиеся в их вечной дебильной манере играть в такие минуты в Царя Горы и занять место у крутящегося красного рулевого колеса, не принимали во внимание тот непреложный фа́кт, что в какую сторону и сколько оборотов этой попавшейся в их детские ручки, вращающейся вхолостую, глупой в своей округлости штурвалиной ни крути́, а также в какой цвет её ни перекра́шивай, от этого сама́ дощатая платформа катера, – всякий раз с безмолвным равнодушием встречая на своём постоянном причале у детской площадки перед корпусом старшей группы их орущую ватагу, каждый в которой боролся за лидерство у крашеного руля, – так никогда никуда и не плыла́, ведь она была на́мертво зафиксирована на железных свайках, врытых в детсадовскую землю на глубину их маленького росточка.
Кукла Турандот дотронулась до его плеча. Каспер вздрогнул от прикосновения Её руки.
– Нет! Я захожу! – обрёл Каспер заброшенный статус своего мальчишества-кибальчишества и вспомнил вдруг реплику из забытой им роли. Но потом он снова засомневался, и ему́, уже́ не зна́вшему, сколько прошло минут, пока он мечтал про свой детсадик, показалось в этот момент, что роль эта – не его́, что он – чужо́й и что ме́сто его – не зде́сь, хоть и сознавал, что теперь это уже дело че́сти, что он ввяза́лся в предначертанный спектакль и назад хода теперь не бу́дет.
И именно в момент его секундного колебания из взрослой комнаты, как ни в чём не бывало, послышался уже нормальный человеческий голос – тот же, кара-бара-басов, но адекватный и предполагавший, или хотя бы не исключавший своей неожиданно ровной интонацией, что разум всё-таки есть на этом свете:
– Ладно. Заходи! – донеслось негромко и по-мужски сдержанно из внезапно расколдованного Закулисья после краткого прокашливания.
Но Мальчиш, не будучи готов к неожиданно возникшему изменению тональности и тембра театрального мира волшебных звуков, в который он успел с головой погрузиться, замер, чутко вслушиваясь в возникшую тишину. А Принцесса вновь должна была слегка подтолкнуть его, на мгновение мысленно потерявшего нить происходящего, выпавшего из роли и уже не знавшего, как себя дальше вести с этим непредсказуемым Карабасом, ещё совсем недавно вызывавшим его на турнирную схватку за Прекрасную Даму, а теперь, словно какой-то арабский шейх, вальяжно приглашавшим Малыша-Каспера к себе на ковёр.
С опаской войдя, Мальчиш с первых шагов опознал молчавший теперь и одними глазами следивший внимательно за передвижениями вошедшего голосовой источник своих страхов по строгому чёрному костюму, по аккуратно выбритому мужественному каменному лицу и такой же недвижи́мой позиции в замершем выжидательном положении сидя, изначально занятой владельцем чёрного костюма на диванном уголке несколько сепаратно от остальных фигур, уже пропавших куда-то, да и не интересовавших его больше – Жопа́стой Коровы и дурема́ра-обнима́шкина. Руки Арабский Шейх в чёрном костюме держал в замок, уперев локти в колени. И Мальчиш, хоть и пожалел о том, что это не Отец, даже испытал гордость за себя, вызванную подспудным уважением к представшему его взору врагу, который тем временем просто оставался на занимаемом им месте, в противоположность трусам, при появлении Мальчиша сразу сбежавшим, поджав хвосты, нервно курить на балкон. Тот факт, что перед ним сейчас оказался, как почувствовал Мальчиш-Кибальчиш, Главный в этой компании классовых врагов Буржуин, и то, что этот Главный Буржуин не был рядом с Матерью в тот момент, когда Ветеран Крымской войны прокрался к ним без скрипа, неожиданно для себя уличив их компашку в ночных бдениях, – вселило в него не только почтение к умной силе, которую он находил в данном типе, но и готовность попробовать поговорить с типом в чёрном костюме более доверительно и всё-таки по-мужски.
Но тот встретил его брошенным не глядя резким пренебрежительным тоном:
– Тебе чего? – подался чуть вперёд, расцепил пальцы и кратко развёл ладони.
В новой ситуации Кибальчиш опешил.
– Ну?! Я жду, – терпеливо настаивал Чёрный Костюм.
– Чего ты хо́чешь?! – выпалил строго Мальчиш, так как позади него в этот момент точно была Москва![14] Тут у него всё оборвалось внутри от собственной отваги, но он упорно продолжал смотреть Чёрному Костюму прямо в глаза.
– Я просто сижу здесь, посиживаю себе, никого не трогаю. Что спрашиваешь? – с каким-то индифферентным достоинством ответил Чёрный Костюм.
– Нет! Я́ тебе не ве́рю! – пронзительно надрывался Мальчиш, словно заводя мотор, ощущая себя целым танком «Т-34», обнаружившим для себя цель пушечной стрельбы и намеревавшимся подъехать на гусеницах поближе к этой заветной цели.
– Ну и не верь себе, мне-то что! Са́м-то что́ пришёл? Что́ хо́чешь-то? – продолжил безразличный Шейх.
Мальчиш молчал, и его «Т-34» заглушил мотор, поскольку в эту минуту Каспер действительно забыл и не просто забыл, что́ он тут забыл, а даже забыл, забыва́л ли он тут вообще́ что-либо когда-либо или не́т. И бо́лее того: он совершенно позабыл в эту минуту даже спроси́ть себя о то́м, не забы́л ли он тут что-либо в большой взрослой комнате. И от этого складывалась ситуация, в которой хотеть что-либо было неактуально.
– Или, может, потеря́л там что-нибудь? – не отставал Тип.
– Где та́м? – заинтересовался Мальчиш частностями.
– Откуда мне знать, где́. Я́, что ль, потерял? Может, та́м, а может, зде́сь, – увернулся Чёрный Костюм, сразу вязко уводя за собой в болото непознанного.
– А я что́ потерял? – не унимался Кибальчиш-Потеряшка, надеясь этой зацепочкой всё-таки выведать, о чём вообще идёт речь, так как было бы всё-таки особенно обидно, если потерявшийся предмет относился бы к чему-то ценному из его сокровищницы детских игрушек.
– Я не знаю, что ты конкретно потерял, если ты вообще что-нибудь терял. Кстати, а ты теря́л что-нибудь? – вдруг заинтересовался, словно очнувшийся от долгого сна, чахнувший досе́ле в забытьи над златом Кащей Бессмертный[15], он же сам Главный Буржуин, и строго посмотрел на Мальчиша́.
– А что, нашли́?! – руки в бо́ки, потянул было за ниточку Мальчиш-Кибальчиш.
– Что́ нашли?! – тут же ушёл Чёрный Костюм от темы, словно тема и не затрагивалась.
Воцарилось неловкое молчание.
– Ладно, – примирительно прервал паузу Чёрный Костюм, – с каким вопросом пришёл-то?
Мальчиш задумался. И как-то надолго, если не насовсем.
– Тебя интересовало же там что-то… Или уже не интересует? – уже явно показывал Чёрный Костюм, он же – Кащей Бессмертный, свою искреннюю готовность идти на компромисс, хоть и явно конъюнктурно обусловленный. И Главный он или не Главный, и Буржуин он или не Буржуин, Мальчиш – вновь обретя своё изначальное рыцарское достоинство – уже начал подвергать серьёзным сомнениям.
Напоследок бросив Мальчишу-Кибальчишу:
– Ну ладно, поду́май покамест, может, вспомнишь, – ЧК вдруг куда-то испарился.
Мальчиш, застыв в этом судорожном поиске безвозвратно утраченной последовательности полночного разговора, в безуспешной, путаной обратной отмотке собственных аудио- и видеозаписей в голове, уже даже не замечал, как взрослые визитёры Мамы теперь преспокойненько разбрелись и шлялись себе туда-сюда по квартире, о чём-то свободно, в голос, переговариваясь, – то из комнаты в комнату, то на кухню, где они то спонтанно собирались в могучую кучку[16] и и́здали в голос хохотали, то, подозрительно замолкая, возвращались поодиночке, всё подсмеиваясь в его адрес над чем-то… До его детских ушек всё время долетал взрослый гогот то вновь осмелевшего дядьки-обнима́шкина, то жопастой и грудастой тётьки, называвшей себя дядькам то Любой, а то вдруг целой Любовью, не перестававших «то вместе, то поврозь, а то попеременно» гнусно улыбаться ему свысока. На его строгий вопрос: «Над чем вы там всё смеётесь?!» – они подло включали интригу: «Да так… над анекдотом одним…». И когда он, застав их сборище в кухне, грозно и громко потребовал выложить ему этот развеселивший всех, кроме него, анекдот, – предварительно получив от кого-то, на минуточку оторвавшегося от их компашки и непредвиденно завалившегося к нему в детскую, объяснение того́, что́ вообще есть «анекдот», – то вынужден был, уже не помня, в какой комнате сам находится, тоскливо и безропотно ловить покрасневшими от стыда ушами претендовавшее на неназойливое, звучавшее всякий раз в форме искреннего дружеского напутствия пожелание «вспомнить», и что мнимый, но так пока никем не озвученный анекдот – это якобы как раз он сам и есть. При этом они упорно называли его каким-то неведомым Лариосиком[17] и всё время повторяли: «Закрой рот!» О чём или что́ вспомнить, а также о чём анекдот, он так и не догонял, но уже был почти уверен, раз все повторяли ему одно и то же, что что-то всё-таки потерял: не зря же он стоит здесь, у себя в детской, и пытается вспомнить неизвестно что́ и даже роется то тут, то там. И наконец, ему по́д ноги, как собаке кость, была вальяжно-пьяно брошена этими взрослыми дураками реплика:
– Ладно, иди пока к себе и подумай! Может, вспомнишь. Может, заодно и найдёшь, что потерял, в случае если вспомнишь.
И тут, после продолжительных сомнений, к нему всё-таки пришло то, о чём говорилось в последнем разговоре. Пошёл, разыскал Чёрного Костюма, как раз двигавшегося на него по коридору, и призвал того к неумолимому ответу:
– Стой! Я вспомнил! Я скажу! – молвил Кибальчиш.
– Так. Что нужно?! – мнимо опешил Чёрный Костюм.
– Что ты хочешь?! – задиристо спросил Мальчиш.
– Что́? Кто́? Я́ что хочу?! – наигранно испуганно отпрянул Чёрный Костюм. – Я ничего́ не хочу! Что надо-то?! От-ва-ли́!
– Надо, чтобы ты срочно сказал, что́ ты хо́чешь! – бойко повторил Мальчиш своё требование.
– Сказа́ть?! – вдруг приостановился в коридоре и, внимательно посмотрев Мальчишу-Кибальчишу в лицо, спросил Чёрный Костюм, строго и таинственно продолжая глядеть на него сверху, явно пугая и проверяя готовность испытуемого, осмелившегося преследовать его́ – самого́ Чёрного Костюма, встретить с честью то́, что́ будет сказано сейчас, но что сказанное уже невозможно будет после этого ни измени́ть, ни отмени́ть, ни замоли́ть, ни попра́вить.
– Говори́! – самоотверженно потребовал Мальчиш.
– Я хочу зна́ть, что́ ты видел во сне́! – резко и прямо, как неподкупный экзаменатор, задал свой вопрос ЧК.
– Не скажу́! – насторожился Кибальчиш, вту́не подозревая, не изме́на ли это, и не Мальчиш ли Плохиш перед ним в эту минуту, собирающийся выведать у него Военную Тайну и затем – за банку варенья и коробку печенья – самым диверсионным и самым подлым манером применить бертоллетову соль с целью подзорвать все пиротехнические склады́ уже вот-вот подступающей к мальчиша́м на подмогу Красной Армии?!
– Па́дал? – поинтересовался Чёрный Костюм.
– Нет! – не дрогнул Кибальчиш.
– Ну, нет – так нет… – ЧК помолчал, потом уточнил:
– Но упал назад в траншею или вперёд на бру́ствер?
– Какой ещё брусвир? – покрутил Мальчиш у виска, подумав, что его первоначальная оценка Чёрного Костюма как достойного умного врага была явно поспешно завышенной. И всё равно Мальчишу казалось странным, что ЧК что-то знает. Это и пугало его, и заманивало смело продолжать разговор.
– Немецкий-то знаешь? – крайне аккуратно, стараясь не задевать внутреннего достоинства Красноармейца, полюбопытствовал ЧК. – Vielleicht auf Deutsch?[18]
– Ну-у… И чё? – хитро́ прищурился Мальчиш, не желая выдавать в эту ответственную минуту своих познаний немецкого.
– Бруст-вер. Brust знаешь? – Грудь. А Wehr – защита. Защита груди! От выстрелов. От летящих пуль и осколков снарядов.
– О! Ве́ер! – искренне порадовался и даже как-то по-весеннему просветлел Красноармеец. – Это я в Большом театре вида́л у же-енщин не́ктрых с бино-оклями. Мне даже доста-алось ветерку. Когда с Ма-амой ходили, – Красноармеец посмотрел снизу вверх на ЧК сквозь кулачки-окуляры.
– Почти́ как веер. Так и говорится. Долго. Если для дам, – стараясь вернуть разговор в строгое деловое русло, приосанился Чёрный Костюм. – Так в какую сторону завалился-то?
– Не по́мню! – решительно отрезал Кибальчиш, сделав полшага вперёд – в направлении Чёрного Костюма.
– По-ня-атно. Значит назад упал, в траншею, – констатировал, хоть и как-то примирительно, Чёрный Костюм.
– А вот и не упал! Не упа́л! – гордо топнул Мальчиш.
– Ну, не упал, значит падал. А раз падал, значит упал. А кровь видел? – Чёрный Костюм изобразил искреннюю товарищескую заботу, присев перед Мальчишом на корточки и рассматривая его лицо.
– Нет! – Мальчиш автоматически, против воли, схватился за живот рукой и на секундочку глянул вниз.
– По-ня-атно – ви-идел, – сделал с лёгким вздохом свой вывод Чёрный Костюм и, слегка оживившись, мимолётно глянул поверх буйной головы зардевшегося Красноармейца – на Мать, подошедшую бесшумно сзади.
– Как пуля летела, ви́дел? Ладно, неважно! Выстрел-то видел?! – форсировал дознание ЧК, слегка улыбнувшись краешком рта в ответ на расплывшуюся младенческую улыбку, которую допрашиваемый им Красноармеец больше не мог сдерживать, уже признаваясь себе внутренне в том, что только что был уличён во лжи:
– Ну-у…
– Так, теперь вопрос: Дымок ви́дел? – спросил ЧК.
– Ну-у… – угрызения совести мешали Мальчишу думать над правильным ответом или над тем, как бы соврать похитрее.
– На что похоже-то было, на какое время?
– Да ва-аще-е, какой-то дре-евний, ста-арый-ста-арый, про-ошлый-про-ошлый-пазапро-ошлый ве-ек, каро-оче, – Мальчиш вяло и криво качнул назад рукой, сам не заметив, что только что в чём-то признался.
– Этого ты как раз и не до́лжен помнить! Если потом вспомнишь, то никому́ не говори. Всё можешь говорить, но про дымо́к – не говори́! Даже когда шампа́нское будешь открывать. Если ска́жешь – тогда всё! В общем, ты меня по́нял, – разъяснил ЧК.
– Не по́нял! – не сдаваясь, зло ответил Мальчиш, а на самом деле грустно посетовал в сердце: «Было полбеды, а теперь кругом беда. Много буржуинов, да мало наших».[19] Э-хх! – и он почувствовал себя та́к одино́ко…
– Ну, не понял – так потом поймёшь. Иди! – подытожил разговор Чёрный Костюм.
И Мальчиша, всё ещё не желавшего прерывать этот только что затеянный им же самим серьёзный деловой разговор «на равных», поймав момент его безнадёжной и по-идиотски улыбчивой задумчивости, когда Чёрный Костюм, привставая с корточек, напоследок задал Матери, преданно вставшей за спиной сына, вопрос: «Что с ним?» – Та почти что силой увела в детскую, сопроводив его невольную увольнительную привычным дисциплинарным напутствием ждать и свято верить в Её скорое возвращение к любимому сыночку. Он устало присел на свою детскую кроватку и скучно ссутулился, как маленький кораблик, хоть и пытавшийся по своей революционной заносчивости что-то там резать, но в итоге потрёпанный на бушующих волнах гражданской войны и утомлённо прибившийся к берегу[20].
Вдруг дверь в детскую отворилась, и Мать с порога с язвительным ехидством и свысока обратилась к его поглупевшему на несколько сот лет сознанию:
– Ну? Что?!
Он, полный сомнений, как ёжик в тумане[21], вышел в коридор.
– О чём беседовали-то, помнишь? – продолжила Мать.
– Мы в каком веке живём? – попытался очнуться он.
– Неважно! В двадцатом. Ну?! Что помнишь?!
– Помню… э-это-о… Про сон! – встрепенулся он, почёсывая свою русую макушку.
– А ещё что ты помнишь? – поинтересовалась Она с некоторой насмешливой снисходительностью, но и с заботой Старшей Медсестры, говорившей в настоящую минуту с раненым в голову, которую Она теперь, в силу своего профессионального долга, но и в силу своей нескрываемой симпатии к раненому в голову, попавшемуся Ей в бережные, но хваткие руки, – вынуждена будет лечить и перебинтовывать.
– Что-о? – он никак не мог понять, чего от него хотят.
– Всё, что́ бы́ло! Вспоминай по порядку. Вспоминай, если сможешь вспомнить, – и Она ушла, вероятно, за перевязочным материалом, уверенным, цепким движением своих длинных, чётко наманикюренных в красный лак пальцев прикрыв прямо перед носом Ветерана Крымской войны и за собой дверь в детскую.
Обретение
В который день, Мальчиш не помнил, сидя один дома, он услышал за стенкой трезвон телефона. Не подходил долго в надежде на то, что авось рассосётся. Но, чувствуя, что звонки никак не прекращаются, вынужден был придти к внезапной мысли о возможной важности настойчивого вызова и поплёлся в большую комнату, вяло снял трубку:
– Алло?
– Ты посмотри там хороше́нько, что́ потеря́л-то. Са́м знаешь, что́, да́?.. – быстро произнёс Отец своим далёким, каким-то недосягаемым, ни в физическом смысле, ни для его скудного сыновнего понимания, голосом, но голосом, всегда уверенным и в итоге чётко бившим в ту́ точку его мозга, в которую и ме́тил. Хоть дойти могло и не сразу, а с некоторым опозданием. И после краткой паузы, сопровождённой тихим сопением сыночка в трубку, добавил:
– По крайней мере, я там то́чно видел твою пропажу. В общем, ты меня понял, сам разберёшься. Или ещё в прихожей можешь гля́нуть среди книг. Сориентируешься, короче, – Отец повесил трубку, оставив за собой в эфире только многозначительную очередь тревожных коротких гудков «занято».
Задумался. Вернулся, помаялся в прихожей в какой-то странной тишине, звеневшей в ушах гулкой пустотой после недавнего телефонного разговора. Пробежался взглядом по книгам, давно знакомым по корешкам, плотно сжатым в застеклённых полках от пола до потолка. Прошёл в детскую. Оглядевшись внимательно, замер. И вдруг увидел перед собой то, что искал! Даже скорее сперва вспомнил, где оно – то́ припрятанное и вновь обретённое им, впредь бывшее с ним всегда в течение всей жизни, а тогда – материализовавшееся в находку, обнаруженную им в собственной детской, неожиданно вернувшуюся теперь в его искательскую мальчишескую ладонь даже не по прямой наводке, а по Его далёкому намёку, по туманной подсказке, зашифрованной Им пу́тано, но на́мертво, – нахо́дку, хранимую с тех пор у сердца лёгким прохладным металлическим грузиком – Отцов гвардейский значок.
Посиделки
Хлопнув в темноте нао́тмашь рукой по стенке – по предполагаемому выключателю света, но промахнувшись и так и не добившись необходимого освещения, сын сломя голову влетел в большую комнату, скача вприпрыжку на одной ноге, при этом еле касаясь левой ступнёй, болтавшейся как тряпка, прохладного ночного паркета и при каждом таком задевании мучительно корча свою заспанную помятую фи́зию. Мать сразу проснулась, скинула ноги с постели, машинально, как лунатик, потянулась рукой и включила ночник, слепо поискала тапочки, обречённо, но мужественно поднялась в своей изящной бледно-розовой шёлковой пижаме в мелкий серенький цветочек-пятилистник, прикрыла рот рукой и, еле продирая глаза, спросила:
– Чего тебе? Совсем, что ль?! Чё не спишь-то?
– Да боржо-оми опять в ноге-е! – пожаловался сын.
– Что? – Она снова слегка зевнула в руку.
– Ма-ам, ну но-огу свело-оу! Булькает и щиплет! Ущщь! Ну, как всегда! – и он согнулся от нового колющего и тянущего приступа, перемежавшегося волнообразным, то отпускавшим, то вновь прихватывавшим онемением, и стал старательно растирать левую икру, стремясь вывести, как умел, сам себя из этого невыносимого, иногда застававшего его врасплох состояния.
– Судорога? Пойдём! – и Она, выведя его, скачущего за Ней под руку на одной ноге, в коридор, – скомандовала:
– А теперь прыг-скок к себе! И сядь! – и ушла.
Он кое-как, по стенке, добрался до своей кровати.
Мать вошла, сияя радужной ласковой улыбкой и ловко вертя в пальцах цыганскую швейную иглу – самую большую, какую он когда-либо замечал у Неё, и уж точно никогда раньше не извлекавшуюся Ею из шкатулки со швейными сокровищами: всевозможными пестрящими катушками хэбэшных, шёлковых, нейлоновых и капроновых ниток, разнокалиберными клубками шерстяных, пронзённых иголками и иголочками разной величины, с коробочками английских булавок, миниатюрными ножницами, желтометаллическим напёрстком в косую рифлёную сеточку по стенкам усечённого конуса и с пупырышками на макушке, а также оранжевым клеёнчатым рулончиком сантиметра.
– Ты чё это? – с опаской поглядел он на гигантскую иглу, хватко зажатую в длинных пальцах Мамули и как бы невзначай наставленную Ею своим опасным стальным остриём прямо на него.
– А что?! – уверенная в своих намерениях ничтоже сумня́шеся уточнила Она. – Чему́ удивля́ешься? – и, прицелившись остриём в направлении его болезной ноги, Мать, словно мастер спорта по фехтованию, молниеносным выпадом вперёд прошила ночной воздух, не коснувшись ноги.
– У тя всё нормально, Ма?! – вскрикнул он.
– Ну! А ты? У тебя-то как? Всё нормально, сынок?
– Я-а – да-а… – решил он срочно выбрать наиболее уместный в данной, новой для него, ситуации вариант ответа, втянув голову в плечи, – всё-о норма-а-льно, всё-о норма-а-льно, Маму-у-ля, – и, заворожённый собственным внезапным ужасом перед увиденным весёлым инструментом, явно трофейным орудием из хирургического набора гестаповских палачей, – резко подался на своей кровати назад, схватил подушку и прижал её к животу, судорожно комкая в пальцах.
– Ага, ну раз всё нормально… – и Она, резко приподняв подбородок и саркастически кривя рот, торжественно и гордо вытянула вверх иголку в угловато согнутой в локте руке, – словно это был сияющий в ночи́ факел на каком-нибудь нацистском факельном шествии, – и уверенно ушла, больше не произнеся ни слова.
А он, потерев свою левую икру, как-то вдруг обнаружил, что нога, и впрямь… уже, кажется, ничего… вроде прошло.
Минут через десять выполз на кухню. Мать сидела с чашкой из своего любимого китайского сервиза за квадратным лакированным столиком, закинув ногу на́ ногу.
– Ма, у тя чё-нить сладенькое е-есть? И попи-ить…
– Те чего? Сла-а-денького ему захотелось, смотри-ка!
– Ну хоть бы сушечку какую-нить. И посидеть немножко.
– Ладно, горе ты моё, сади-ись уж. Но чаю не налью. А то будешь бегать потом всю ночь.
– Ну, я так тогда. Мне бы просто посидеть с тобой за компанию.
– Ладно уж… Тоже мне мон-шер-ами вы́искался! Садись, плесну чайку, так и быть, – видя его плохо скрываемое разочарование, душевно пригласила Она и ловко взялась своими по-домашнему свободными от привычного яркого маникюра пальцами за бамбуковую дужку заварочного чайника тонкого фарфора.
– Урра-а!
– Не ори! Соседи спят.
– Ой… Просто так хочется иногда с тобой побыть. А ты всё время занята, – сын скучно пожал плечами.
– Не мы такие – жизнь такая. Разговор про войну помнишь?
– Помню, – он почесал макушку. – Ма?!
– Что?
– Так война ж давно закончилась уже? Мы ж победили вроде?
– Ты про какую? Про Великую Отечественную, что ль?
– А какую же ещё?!
– В том-то и дело, дружок, что они но́вую войну собираются начать, теперь уже в другой стране.
Сын автоматически бросил взгляд вниз на кухонный линолеум, где абсолютно бездеятельно томилась спонтанно припаркованная с вечера, катавшаяся ещё вчера по срочным вызовам через всю квартиру, а теперь брошенная своим экипажем после боевого дежурства большая металлическая пожарная машина – с выдвижной высотной лестницей, контрастировавшей своим стальным блеском с красным сиянием лакированного кузова, – игрушка, подаренная ему Отцом после очередной командировки вместо такой же по габаритам, а если честно признаться, даже ме́ньшей в размерах, зелёненькой стратегической ракетной установки, которую сынуля поначалу так долго и настырно умолял родителей купить. Пожарная машина, подаренная ребёнку родителями с упором на недосягаемость радиуса действия выдвижной лестницы по сравнению с дальностью действия этих двух убогих стратегических пу́калок, вылетавших, словно хамский плевок забулдыги, под действием скрытых пружинок из мрачного нутра ракетной установки, в свою очередь приводимых в действие посредством пускового механизма шаловливыми пальчиками соседских пацанов, свято веривших в недосягаемое хитроумие конструкторов, техническое превосходство конструкции доставшегося им от их взрослых мощного игрушечного вооружения, а также всепоражающую убойную силу боевых частей, которыми их игрушечки из их детского мира были оснащены. Но, как бы там ни́ было, сила толчка в пружинках со временем заметно ослабевала, – если рассматривать под лупой военно-полевые достижения этих школьных и соседских мальчишек-агрессоров, кошмарную боевую квалификацию и кошмарный боевой опыт которых их маленькому завистнику родители так перенять и не позволили, строго и чутко наказав ему, не сталкиваясь аварийно ни с какими материальными объектами и своевременно избегая каких-либо повреждений как своего собственного, так и любого корпуса, смело двигать своей красной пожаркой по всему паркетно-линолеумному периметру в досягаемости, вовремя подъезжая к воображаемому очагу возгорания на максимальное расстояние, позволяющее крайней площадке выдвижной лестницы дотянуться до всевозможных бытовых бед и чрезвычайных ситуаций с целью всяческого тушения. И противопожарный выдвижной механизм, находившийся, как и мобильное устройство семейно-национального спасения в целом, в ве́дении, под контролем и в ручном управлении недоросля, ещё очень долгое время как раз таки прекрасно позволял добиваться требуемого со стороны предков и в итоге осознанного младенческим мозгом отпрыска Необходимого и Желаемого Результата, всякий раз по первой команде легко и безупречно выдвигаясь на нужную дистанцию, как в то́ счастливое время детских игрищ и отважных битв с воображаемым огнём, так и после, когда недоросль из недоросля уже вырос, с успехом и интересом прочитав «Мещанина во дворянстве»,[22] и свободно, равно как и безвозвратно вышел далеко за рамки своего собственного и личного, а также любого мещанства любых мещан, как во дворянстве, так и во дворе, да и вообще где бы то и когда бы то ни было.
– Мне понравилось! – улыбнулась Мать одними глазами. В Её левой руке была теперь зажата крышечка красного лака с кисточкой, которой Она уверенно и ровно провела по острому ногтю большого пальца правой руки. На столе компактно стояли ещё какие-то, по Её приказанию временно занявшие свой пост на ночной кухне, разноцветные баночки из Её маникюрно-косметического хозяйства, и лежало бордовое этуи.
– Что? – не понял он.
– Твой взгляд. Что у тебя мысль затушить всё это дерьмо сразу появилась. У тебя откуда такая красота́-то?
– Па-а-па подарил! – торжественно похвастался сын.
– Смотри-ка, ва́жный он како́й! Па-а-па ему подарил… Погляди́те-ка все на него! – Она презрительно пригнула уголки губ вниз.
– И чё? Папа обещал мне машинку подарить – во́т и подари́л.
– Не чё 'от! Узнаешь чё! И не чёкай! Не доро́с ещё чёкаться! – Она продолжала спокойно маникюриться.
– Да чево́-о? – сразу стушевался он.
– Вот то́! То, что у многих, в отличие от тебя́, вообще́ нет отца – ни с до́мом, ни без до́ма – никако́го! А игру́шек – так тем бо́лее не во́дится и не води́лось никогда. Кстати, как «Отец» пишется? Какие буквы в слове «Отец»?
– Ну, о-о там, т-э-э, е-э-э, ц-э-э,! В пинджаке и га́ллсухе! – принялся он обезьянничать.
– Это какая цэ ещё? Муха цэцэ, что ль? Или муха-цэкату́ха из ЦэКа́? Или всё-таки дрозофила?
– Это не цэце, а цэка́! И без му́хов всяких там. Му́хов ты сама́ выдумала!
– Не му́хов, а му́х! – это во-пе́рвых. А во-вторы́х, вторая буква какая?
– т-э
– А третья?
– е-э!
– Так, это мы зна́ем. А как пишется? – и Мать начерта́ла в пустоте атмосферы своим свежим красным указательным маникюром показательный кириллический символ. Чуть пригнув голову и вопросительно заглянув ему в глазки, Она подсказала:
– е обычная? или э оборотная?
Он, хоть и не поняв вновь услышанного термина, но чётко закрутив пальчиком в воздухе куда требуется нужную закорючку е, – терпеливо дал немой ответ этой выискавшейся среди ночи и заставшей его врасплох своей полночной дидактикой Училке-Мальвине, на поучительный разговор с которой он сам и нарвался по собственной глупости или от скуки.
– Ага, понимаешь, о чём, – хорошо. Про други́е интересные буквы я те пото́м интересно расскажу. Или ты́ мне расскажешь, не ме́нее интересно. Но уже при сле́дующей встрече. Если захо́чешь. А также если будешь зна́ть их правильное употребле́ние.
– Какие ещё? – заинтересовался сын.
– Там е́сть разные в компьютере, когда бу́дет у тебя.
– Какой ещё ю́-утере?
– Узнаешь! Маши́нка такая счётная, которая может не только цифры считать, но и таблички. И те́ксты писать, и карти́нки рисовать. Всё может! Компью́тер называется.
– Сама?! Сам?! – не смог скрыть он свой восторг.
– Нет, не сама, а при помощи опера́тора, челове́ка, наприме́р, вот – тебя́. Вернее, при твое́й помощи. Хо́чешь уметь управлять такой маши́нкой?
– Коне́чно! Мама! Урра́-а!
– Только надо аккура́тно управлять такой машинкой!
– Полома́ться может? – уже было посетовал он.
– Ха-ха! Дурачок! Не поломаться, а слома́ться! Поломаться женщина может перед мужчиной иногда, и то только тогда, когда у неё такое настрое́ние возникает – перед ним полома́ться. Но вот ты-то как раз и мо́жешь слома́ться. Хотя и она́ тоже. Это как у вас с вашей разлюбезной маши́нкой получаться будет. Кто из вас пе́рвым, короче… А мы понаблюда́ем за вами. Ха-ха! – Мать не могла скрыть своего умиления в адрес его внезапной о́торопи, но вовремя включила строгость:
– Так, давай кончай попо́йку и отправляйся-ка ты спа́ть!
– А-а-а! – он покрепче обнял ладошками ещё тёплую расписную чашку и жадно посмотрел на ещё вразумительные остатки чёрного чая.
– А последняя буква в слове Отец? – Мать, вспомнив о соседях, задержала свой указательный палец с красным ногтем у рта, что́ в его голове сразу родило присказку ц-сс, которую он и прошипел заговорщическим шёпотом Ей в ответ:
– Ц-сссс! – повторив за Матерью жест Оме́рты.
Но Мать было сложно подкупить такими дурацкими играми в тайны-заману́хи, и Она, расхохотавшись, едко уточнила: – Что «ц-сс»? Це, как Отец? или с-с, как SS?!
– Це, как Отец!
– А SS? – решила проверить Мать сыновнюю осведомлённость.
– А SS – это вообще́ не Кэ-Пэ-эС-э́С! – вякнул он.
– 'От нагле́ц! Умный, тоже мне, вы́искался! Хотя, конечно, пра́льно говоришь. – Она вальяжно откинулась на спинку стула. – В о́бщем, как говорится в таких слу́чаях, ты, ка́к всегда, пра́в! Как и Папаша твой, член КПСС, такой же ха́м, как и ты́. Аппара́тчик ЦеКа́. Хоть и интеллиге́нтный.
– Какой ещё аппара́тик? У Папы аппара́тик?
– Не аппара́тик, а аппара́тчик. Чик-чирик. Рабо́тает там. В Центра́льном комите́те Коммунистической партии Советского Союза[23], – и, подумав с улыбкой, Она прибавила:
– Но и аппара́тик имеет свой собственный, не без э́того. Ха-ха!
– Личный? Рабо́тает там? – с умным видом уточнил Буратинка, и не подозревая всю глубину полисемантики.
– А ка́к же! Ещё как работает! – хохотнула Мать. – Но и мой, в каком-то смысле. Совсем даже в неплохом смысле. – А мой?! – заволновался Буратинка.
– А у тебя сво́й аппаратик! – улыбнулась Она. – А будет ещё лучше! Ты же – отцов сын! – с напускной гордостью за него произнесла Она и ехидно улыбнулась.
Он немного успокоился и почесал затылок:
– Нет, Мать, ну мы пра́вильно поступа́ем? Ты скажи! – примирительно и даже заискивающе посмотрел он на Неё, понимая всю важность прерванной ранее темы.
– Сын, я не знаю… Ты помнишь, что́ я тебе говорила? – грустно отвечала Она, устало опустив плечи.
– Когда? – потерялся он.
– Э-эх! Да ничего ты не помнишь.
– Расскажи. Я помню, что мы говорили, а о чём – ваще́ забыл. Ты хотя б напомнила бы. Тогда бы и поговорили заодно, – робко пролепетал он.
– Не́чего разговаривать! Спа́ть иди!
– Ну скажи-и!
– Да то́! То, что их туда на́до отправить, на эту войну́! – в этот момент откровенности с сыном из Неё выплёскивалась злая досада, которую обычно Она умела сдерживать в себе и тем более не показывать на людях.
– Зачем? Они провинились в чём-то?
– Да нет… Хотя. Не знаю! Ладно. Оставь. Говорю – не разобраться сейчас в этом всё равно. Но чтобы ещё больше не провинились, и чтобы у нас на территории, в на́шей стране, своих военных операций не вели, пусть лучше туда́ идут и та́м вот и вою́ют. Всё!
– Ну Ма-ам, расскажи, а-а?
– Всё, я сказала! Чай допива́й и спа́ть иди! Не ночны́е темы! Я то́же сейчас уже пойду́ ложиться. Спокойной ночи.
Сын, загруженный всплывшими вопросами, понуро поплёлся восвояси в детскую, шаркая тапками, надоедливо цеплявшими задниками подметавшие паркет широкие штанины байковой пижамы.
– Фо́ртку закро́й! Я открывала на проветраж там у тебя, – бросила Она напоследок ему в спину.
– Ла-адно, – вяло отмахнулся он в пустоту.
– И проверь, все́ ли му́хи вылетели в фо́ртку! – шутливо настаивала Мать, хоть за окном и стоял тугой февраль.
– Какие это ещё?!.. Му́хи какие-то… – хоть пока и на ногах, но уже плывя в подкатившей внезапно дрёме, пробурчал он себе под нос.
– Це-це-це! Цекату́хи! Позолоченные брюхи! Те, которые с рынка-базара,[24] – звонко донеслось ему вослед.
– А ЦеКа́-а?! – зловредно продемонстрировал он напоследок всю серьёзность своего отношения к важнейшему вопросу современности. Чтоб зна́ла, что он и засыпа́ть будет – не отстанет говорить об Отце!
А Мать сразу же вернула ему то, за чем он, собственно, и приходил:
– А вот ЦК, дружочек, Цэ-Ка́ на мухи-цокоту́хи и на прочих базарных баб, Коля и прове́рит, Отец твой, – лично и собственнору́чно! И если потре́буется, то кого надо вы́гонит!
– Кого́-о? – не унимался Боец, отстреливаясь уже из детской, закрыв фортку и забираясь под одеяло с ногами.
– Кого-кого! Кого на́до, того и вы́гонит! Му́х выгонит!
– Все́-ех? – уже сомкнув глаза и засыпая в темноте, кричал он куда-то или только думал, что кричит Матери далеко на кухню свой, как ему казалось, умный, искромётный издевательский вопрос, – а на самом деле уже что-то неясно бурчал, вяло шевеля губёшками, и уже не слышал, а только видел во сне материн ответ:
– Если придётся и если твой Отец сам посчитает нужным выгнать всех, то выгонит все́х! Да́же не сомнева́йся! А созвездие Мухи вообще с территории СССР не видно!
– Из ЦэКа́-а?
– Из ЦК!
– А Кэ-Пэ-эС-э-эС?
– Из ЦК КПСС! – долетело напоследок с кухни. – Именно отту́да!
А может быть, и наяву.
Ребята-октябрята были самым дружным народом в отряде. Держались они всегда стайкой: петь так петь, играть так играть. Даже рёву задавали они и то не поодиночке, а сразу целым хором, как это было на днях, когда их не взяли на экскурсию в горы.
Аркадий Гайдар «Военная тайна»
Дениска возвращался из школы, уныло-тяжело болтая набитым учебниками и тетрадками портфелем и лелея мечту пожрать дома, да и скорее завалиться спать. А ещё он вспоминал, как в последнее воскресенье они с пятилетней сестрёнкой бегали босиком по раскалённому на солнце асфальту и по вагонам метро, догнав аж до самого центрального «Детского мира», а там до судорог студили ноги о мраморные плиты и завистливо пялились на игрушки на магазинных полках. «А-а-а, ещё эти уро-оки… Да ну их! Вечером сделаю!» – он почесался и мысленно отмахнулся от промелькнувшей и лишь слегонца задевшей его совесть своим крылом неизбежной необходимости выполнять домашнее задание, которая порой из-за его ученической безала́берности застигала его врасплох целыми авра́лами двоек и троек, требовавших срочного исправления перед концом четверти.
Когда на восьмом этаже автоматические двери лифта открылись, он лениво вывалился из кабины и, сонно глядя себе по́д ноги, машинально поплёлся в сторону квартирной двери. Вдруг он отчего-то внезапно поднял свою бу́йну голову и встретился взглядом с Отцом, вероятно, навещавшим сегодня Мать после своего долгого командировочного отсутствия и теперь вновь уезжавшим на работу.
– Ты у на́с был?! Ого́! – на его лице вспыхнула неподдельная радость.
– Не твоё де́ло. Пое́хали! – отрезал Отец грубовато – грешок, водившийся за Ним в те минуты, когда Он торопился передать сыну что-то крайне важное.
– Куда-а?! – отпрянул отпрыск, всё никак не расставаясь со своими недавними грёзами об обеде и сне.
– Ничё! Со мной прокатишься чуть-чуть, – Он немного улыбнулся, чутко заметив внезапную настороженность сына, и подмигнул, оставаясь внутренне всё таким же строгим и непостижимым.
– Да куда́-а ещё?! – не унимался сын.
– Вниз! – и Отец развернул и отнюдь не слегка подтолкнул Дениску в плечо вдоль по коридору – обратно в сторону лифта, прибавив с ехидцей, которая смутно напомнила отлетевшему на два метра сыну Бабушку Наташу, Отцову Маму, в этот сумато́шный момент так до конца и не прояснив в его путаной памяти далёкий родной образ, давно затерявшийся где-то там – в прошлой жизни, которой они жили до переезда в новую квартиру:
– А можно и дальше, не хочешь? – провокационно интриговал Отец своим низким баритоном. Увлекательные есть и примечательные маршруты. Разные, – с напускным официозом, но с каким-то скрытым сарказмом, проинформировал Отец.
– Да куда ещё?! – потерялся сын.
Но Отец уже успел затащить его в чуть было не закрывшуюся у них перед лицом лифтовую кабину, двери которой Он во́время поймал ногой и раздвинул обратно. Когда они ехали вниз, Отец, словно невзначай державший теперь в руках сложенный продольно копеечный номер детской газеты, – добавил как-то таинственно:
– Хотя куда конкре́тно, вниз или наве́рх, – это будет зависеть о́т.
– От чего́?! Зави-исеть от чего-то ещё-ё… – не знал, что думать, Денис и насупился. Но, догадываясь, что Отец сейчас вовлекает его в какую-то значительную тайну, хоть всё ещё немного побаиваясь встреченной в Нём строгости и Его тайного плана, который Тот так и не раскрывал до конца в своей вечной манере сюрпри́зника, сын с плохо скрываемой надеждой, немного нагловато и любопытно, но с должным уважением, заглянул к Нему прямо наверх.
– Вопросы потом будешь задавать! – среагировал Тот.
– Когда?!
– Когда дое́дем! И когда «Пионерскую правду» мне привезёшь обратно! Прочитав предварительно…
– Куда?
– В газете написано. – Отец лихо хлопнул бумажным выпуском по своей второй открытой ладони.
– Да́й почитаю! – бо́рзо потребовал сын чтиво.
– Ты пионер? – осадил его Отец.
– Нет. Пока только уже октябрёнок. Но скоро стану!
– Тогда тебе нельзя!
– Почему?! Я умею читать!
– Какое число сегодня?
Сын призадумался, а потом зычно выпалил:
– Девятнадцатое, пятница!
– Вот! Зна-аешь, смотри-ка! – ухмыльнулся Отец. – А месяц, знаешь, како́й? И год?
– Знаю! – воспрял излишне гордый своими знаниями.
– Хорошо, что знаешь. Тогда молчи, как вспомнишь.
Сын было вякнул что-то про месяц, но Отец перебил:
– Молчи, говорю! Потом узнаем. И про месяц, и про число́, и какого го́да, и что за газе́та. И сколько сто́ит.
– Что́-о сто́-оит? – насупился октябрёнок.
Но в этот момент двери лифта уже открылись. Они вышли и спустились по короткой широкой лестнице просторного холла подъезда.
Отец быстрым шагом пошёл к выходу, мыслями уже явно находясь где-то в своих вопросах, должных быть решёнными Им за предстоящий остаток дня. Вдруг Он приостановился и, посмотрев на сына долгим оценивающим взглядом, произнёс нечто необычное, никогда ранее не слышанное Дениской, причём так, словно Ему было, если не всё, то мно́гое ве́домо наперёд, что́ пугало уже само по себе, хоть и было сказано в спокойном тоне. Но именно это гробовое спокойствие в тембре и интонации Отцовского голоса, чётко и доходчиво проговариваемые Им слова наводили сына на самые страшные подозрения в отношении своей собственной скромной октября́тской персоны:
– Ничего́, – молвил Отец, – и что́ узнаем, и кто́. И кто́ тут чего́ сто́ит. Всё узнаем! Если сам, конечно, вспомнишь. – А потом, словно вдруг избавляя сына от постоянного ожидания свойственной Ему излишней резкости и от навязчивых гнетущих мыслей о возможной скрытой подоплёке какого-то Его неведомого замысла, добавил чуть помягче:
– Нормально. Сам поднимешься.
Затем Он развернулся, махнул рукой вверх – уже назад, за себя – остающемуся ждать в подъезде щенку, и ушёл решительным шагом в своём важном чёрном костюме по своим важным, совсем не обязательно чёрным, делам.
А сын, прежде чем пойти к лифту, ещё долго одиноко стоял в фойе их большого многоквартирного дома в своих самых разных мыслях об Отце. Глядя в окно на двор, совершенно не замечая изредка проползавшие мимо за спиной соседские тени и время от времени безотчётно и глубокомысленно почёсывая свою русую макушку, он непрестанно задавал себе один и тот же вопрос: Кто же Он?
И только по прошествии многих-многих долгих и так быстро пронёсшихся лет, выйдя из своего вечного состояния сонного детства, Денис однажды понял своей головой, и то, вероятно, не до конца, – да и невозможно ни одной нормальной голове понять до конца, – насколько важен был всегда этот Человек в его жизни и для его жизни, и что никто из встречавшихся в его судьбе людей не смог бы никогда и ни за что, самоотверженно и тщательно скрывая свою неизменную самоотверженность, как это умел делать Он один, та́к помочь ему во всём, и что никто и никогда не сумел бы так тонко втайне управлять всеми его действиями и помыслами, близко ли, издалека ли, открыто либо затаённо, но неотступно следя с самого рождения своего сына и вплоть до собственной смерти за всеми его провалами и успехами, бедами и радостями, никогда не подбадривая и не суля свою помощь навязчиво, но всегда давая надежду найти в самом себе новые возможности жить и открывая ему новые горизонты каким-нибудь вроде бы незначительным, на первый взгляд, крошечным логическим поворотом мыслей о себе, о семье, о нашей стране и о других далёких царствах-государствах, о планете Земля, третьей слева в Солнечной системе Млечного Пути, и о Вселенной, внимательно стерегущей каждый наш шаг.
- Мать люльку качает в ауле,
- А где-то под жёлтой луной
- Свистят ненасытные пули,
- И вспять не вернуть ни одной.
- Золотыми кольцами струны на моей гитаре вьются.
- Как мечтал по жизни я на парашюте с неба звездануться.
- Но моя земная мама говорила: «Никуда не деться.
- Самолёт твой на ремонте, самолёт безоблачного детства».
В тёмной детской витал аромат «Красной Москвы»[25]. Мать, в какой-то странной, незнакомой доселе, фатальной полусогбенной позе, жёстко уперев локти себе в коленки и сцепив пальцы в замок, сидела на краю его кроватки и, то ища в полумраке его взгляд своими подёрнутыми слезливой влагой глазами, то отворачивая прочь, в темь, своё красивое заплаканное лицо и вытирая ладонью расплывшиеся вокруг глаз тени, – заискивающе причитывала:
– Ну, пожалуйста, не надо, не ходи с ними! Я знаю, какой ты! Я видела, как вы с ребятами швырялись ледяными снежками там, у школы, когда играли в войнушку. Я наблюдала за тобой издалека, незаметно для тебя. Ты был занят с ними. Не удивляйся. Ты отча́янный! Ты же ничего не замеча́ешь вокруг себя, когда вокруг тебя друзья! Эти ваши идио́тские вопросы че́сти, которые вы всё никак реши́ть между собой не мо́жете! И эти ваши дешёвые побе́ды, которые неизвестно кому из вас и за что́ доста́нутся! Я ви́жу, я чу́вствую, что уже не имею ту вла́сть над тобой, как это было раньше. Что на тебя уже ничто́ не де́йствует. Я только об одно́м прошу: не ходи́ туда! Ну, туда́, где будут стреля́ть друг в друга. Где убива́ют. Не ходи ни за что́ на све́те! Я умоля́ю тебя! Пожа́луйста! Ина́че я сойду с ума́! – Она, опять чуть не разрыдавшись в голос, но усилием воли загнав свой новый материнский истерический приступ внутрь себя, резко повернулась к сыну, полёживавшему себе преспокойненько в пижамке, закинув руки за́ голову, и смотревшему на Неё снизу вверх внимательно и даже с некоторой жалостью со своей детской кроватки, – резко повернулась, как-то нервно, даже маниакально, расширила глаза и выпалила ему в упор:
– Ну, хо́чешь, давай, ты будешь торговать ору́жием! Хо́чешь?! Мы сде́лаем! Мы так сде́лаем! Представля́ешь?! Поставлять и ру́жья, и автома́ты, и даже пу́шки, и та́-анки.
– Это ка́к это поставлять? – глуповато переспросил он, стараясь сохранять важный тон в мальчишеском голосе.
– Ну-у… продавать, продавать, понима́ешь? Туда́, где они всего нужне́е, – Она почувствовала, что сейчас Ей вот-вот удастся пробудить его интерес.
Тут он, и правда, резко приподнявшись в постели на один локоть, стал вслух фантазировать и увлечённо допытываться ночным приключенческим шёпотом:
– Да-а?! А самолёты?! Самолёты – вот это здо́ровски! Мам, а самолё-ёты можно будет продавать, в смысле, поставлять?
– И даже самолёты! Коне́чно! – Она уже предчувствовала свой триумф и стала несколько успокаиваться, смахнув с глаз какую-то последнюю глупую, непонятно что́ там забывшую слезу. – Представля́ешь?! Но только не ходи туда, к ни́м, с ни́ми! – После некоторой паузы Она, слегка закинув голову назад, таинственным голосом Кассандры стала расписывать красо́ты его блестящего будущего, суля ему невероятный карьерный взлёт на поприще оптовой торговли вооружением:
– Да! Я ви-ижу! Ты будешь поставлять ору́жие. Туда́, где оно потре́буется. Где оно будет бо́лее всего необходи́мо в нужный момент! Где его будут очень жда́ть! И самолёты тоже. Непреме́нно! Ты будешь очень ва́жным для них, незамени́мым человеком! Зна́ешь, на этом даже можно зарабо́-отать. Причём, о́ччень хорошо заработать! – Она вытянула вертикально вверх свой длинный указательный палец слоновой кости, венчавшийся острым ногтем. – Можно разбогате́-еть! – Только, пожалуйста, останься. Пожа́луйста! – чуть было снова не сорвалась Она…
А он откинулся обратно на подушку и ровно, даже с некоторым презрением, смотрел на Неё и на Её мокрые глаза, и на Её красивые руки, привыкшие гладить его в младенчестве, которые Она теперь уже не знала, куда девать, судорожно водя ими сверху по его детскому одеялу. Вдруг, резко изменив тональность, Она быстро, но отчётливо зароптала сокрушённым полушёпотом:
– Хорошо-о… Хорошо-о… Иди́! Иди́-и-и! Иди, с ке́м хочешь и куда́ хочешь! Я зна́ю, всё знаю! Ты всё равно пойдёшь, – всхлипнув, Она поднялась и отрешённо покачала головой, словно сдаваясь перед страшной неизбежностью. – Ты с ними пое́дешь. Тогда будет война́. Небольшая. Но будет война́. Не знаю ещё где́, какой регион… Како́й регион?! Како́й?! – ходила Она по детской, схватившись за голову, и стенала глухо с уже высохшими, словно Арал, ме́ртвенно глядевшими перед собой глазами.
Он спустил голые ноги из-под одеяла и, сидя на кровати, изумлённо, с опаской, наблюдал сквозь потёмки за Её движущимся силуэтом, за Её взволнованными ломаными шагами, как бы в ожидании новых унижений своего достоинства, приподняв к Ней острый подбородок. Но, испытав присущее ему в минуты Её срывов желание по-мужски сбить это Её спонтанное бешенство каким-нибудь логическим включением, да и самому спастись от Её бессмысленной, иррациональной девчачьей сопливости, – витавшей тут с какой-то стати в ночном героическом воздухе его детского мира, забивая соломой его мозги, и неотвязно липшей к нему по его сентиментальной слабости по-сыновнему сопереживать Матери в такие тяжёлые минуты, – Дениска в спокойном тоне задал свой вопрос, словно запросил рутинную справку в Географическом обществе при Академии наук СССР:
– Что́ есть регио́н?
– Ну где, понимаешь?! В какой республике!
– Что значит республика? – по-прежнему невозмутимо уточнил он далее, уже вставая с кровати, в надежде вернуть Её к разуму и заинтересовать те́м, о чём он якобы хотел разузнать как о чём-то новом для себя. И тут он принялся, пригнув голову к паркету и расширив зрачки, как бы невзначай рыскать вокруг Неё в поисках своего потерявшегося правого тапочка.
– Тоже не знаешь, что ли? Да-а, милок. Ну, мы в России живём. А у нас в советской стране есть ещё четырнадцать республик, кроме России. Как самостоятельные государства. Самостоятельно мы проходили с тобой уже. Или нет? – Она мгновенным прикосновением пальцев к выключателю зажгла свет на потолке.
– Проходи-или, – протянул он, сонливо жмурясь.
– Хорошо. Ну вот. Но все они – части одного целого, части одной большой страны – на́шей страны. Понял?!
Он кивнул, по-прежнему занимаясь поисками.
– Как страна́-то называется, зна́ешь?
– Зна-аю. Сэ́с-сэ́р – так, что ль, вро-оде… – отмахнулся он, как от скучного урока по школьной программе.
– Не сесесе́р, а СССР! Или Сове́тский Сою́з. Та́к мы говорим. Повтори!
– Сове́тский Сою́з!
– Вот! И война будет на нашей, советской, территории. Но где точно, в какой республике, не знаю. – И вдруг Её словно всю кольнуло, или прошило автоматной очередью, и Она, резко дёрнувшись, конвульсивно схватилась за́ голову:
– Украина! Боже мой, бедная Украина! Да! – Она остановилась как вкопанная на середине детской комнаты и начала слегка покачиваться, словно потерявшая себя пьяная девка, словно своими магическими повторяющимися раскачиваниями Она стремилась замолить и расколдовать обратно страшное будущее. Потом вдруг странно, тихо замерла:
– И тогда-а… И ты не сможешь остаться. Ты поедешь с ними… – пролепетала Она еле слышно, как сквозь сон.
– «Всегда готов!», – прогорланил он, салютану́в по-пионерски взмахом руки надо лбом, хоть и был в ночи без пионерского галстука и без значка, зато в байковой пижаме.
– Тише! Соседи спят. А ещё как мы говорим, знаешь? – Знаю. А как же!
– Ну, раз знаешь, значит, знаешь. Потом скажешь.
– Нет. Пото́м не скажу́, – он нагло подбоче́нился.
– Почему?
– Потому́! Потому что я сейча́с скажу́, – едко процедил он, внимательно наблюдая за Её реакцией.
– Заче́м?! Мне не на́—адо, спаси-ибо, – всем своим женским нутром запротестовала Она.
– Так может, я потом не успе́ю! – улыбнулся он криво и издевательски.
– Нет. Вот сейча́с, при мне́, не на́до этого говорить, – уже поняв судьбоносную неизбежность и ужаснувшись неотвратимости наступившей минуты, попыталась Она исправить то́, что́ уже было не в Её силах ни изменить, ни отменить, ни замолить, ни поправить.
– Не́-а! Я сейчас! Прям вот ща́с и при тебе́! – по-хамски агрессивно захохотал он прямо Ей в лицо и сразу строго, по-командирски, прибавил:
– Я скажу! Скажу́! – и топнул голой ногой.
– Хм… если ты так хочешь… – говори… Что хо́чешь, говори себе там… Хм… Я постою, подожду, пока ты там себе говоришь своё… – Она отвернулась вполоборота, по-женски игриво покрутилась, поправляя на себе платье, и вдруг снова потушила свет.
Но именно в тот момент, когда под Её тонкими пальцами щёлкнул выключатель, сын успел отчётливо и по-детски звонко отрапортовать:
– Служу́ Сове́тскому Сою́зу! – но – юзу он произнёс уже в кромешной мгле.
– Вот! – зафиксировала Она, хоть и не без улыбки, всю глобальную истинность момента, подняв вертикально вверх указательный палец в розовом маникюре, на странное несоответствие пошлости пастельного цвета которого всей важности и глобальной истинности самого момента сын обратил внимание ещё при свете. И этот странный и даже в чём-то предательский цвет, когда-то уже виденный на маникюре Матери, – он не помнил, когда виденный, – тут же зародил в нём подозрительность и необходимость привлечь Её незамедлительно, не отходя от кассы, к ответственности за всё, что́ будет сказано им, но и Ей, и сейчас, и в дальнейшем, что́ должно было, по его пра́ведному замыслу, сразу и навсегда́ привязать Её к нему́, Её сыну́, и к тому образу чаяний и помыслов, которые он считал единственно правильными и которые достались ему от Отца.
Он сразу словно стал в десять раз сильнее и бдительнее – особенно теперь, почувствовав себя единственным героем, последним из могикан[26] в этой резко навалившейся тьме, в которой пока не мог различить глазами, где конкретно в данную минуту находится Мать, но всё же ощущая фибрами Её присутствие. Успев уловить, или даже с запозданием вспомнив направление акустического источника, произнёсшего Её голосом последнее «Вот!», он, так и не найдя свой правый тапок, балансировал теперь в потёмках на одной левой ноге, поставив правую голую ступню на тёплый тряпичный верх левого тапка. И так, вприпрыжку на одной ступне, с ладонью, ровно и напряжённо приложенной к правому виску и салютовавшей по-военному одной его пустой голове, он стал, как локатор, поворачиваться в искомом направлении, стараясь сам оставаться ровно в том квадрате, где нашёл тогда свой железный гвардейский приз, местонахождение которого уже целую вечность назад было подсказано ему Отцом, и откуда он только что произнёс своё Страшное Заклинание.
Но Она, вдруг шумно оживившись, шелестя во тьме своими платьями, прошлась из стороны в сторону, на великосветский манер и издеваясь над всё время вертевшимся убогим одноногим Локатором СССР, всё искавшим движущийся по детской комнате вражеский объект в Её лице, и в спесивом, язвительном высокомерии провозгласила свой приговор:
– Но-о, друг мо-ой… Увы́!.. Маши-ина, на которой вы будете е-ехать, выйдет из стро́я! – замолчала. А потом с ещё большей уверенностью в сказанном отчеканила:
– Да! Всё! Теперь я зна́ю: будет поломка. Несерьёзная. Но вы не смо́жете ехать дальше. Причём ты будешь именно те́м, кто постарается сделать всё, чтобы это испра́вить, и чтобы вы смогли добраться до фро́нта. Да. И ты, ты примешь важное реше́ние. Ты сделаешь всё до после́днего, чтобы вернуть ситуацию в нужное ру́сло! – Она немного помялась, но сразу резко повернулась к нему. – Постреля́ть он захотел! – в голосе Матери отчётливо улавливалось неприкрытое раздражённое, грубое презрение.
– В себя́ сразу стреляй! – мужественно произнесла Она во тьме в адрес сына то́, что́ заставило его сперва боязливо насторожиться, но потом, бодрясь, всё-таки собраться и не потерять ни своего одноногого равновесия, ни смелости перед объявленной героической перспективой.
Но Мать, почуяв, что Её обо́лтуса не покидает боевой задор, не пожелала упускать инициативу. Она секунду помешкала, борясь сама с собой и с царившим вокруг беспросветным мраком, словно покачивая на чашах весов Вечности и Справедливости теми возможностями, которые сулило Гряду́щее Её стране́, Её сыну́ и Ей само́й, и медленно, с вдумчивой расстановкой, уверенно ставя ударение на нужном слоге, чётко акцентируя внимание сына на каждом произнесённом слове, продолжила:
– Всё! Вы вернётесь обра́тно. Ха! Под и́х флагом и со своими же све́рстниками за их пога́ные кошельки́ мы́ тебе воевать не дади́м! О чём бы эти «свои́» ни ду́мали, когда в таких вот, как ты́, стрелять будут. Или че́м бы, каким ме́стом они бы ни ду́мали!
И по интонации, с которой Мать всё это проговорила сыну, знавшему возможные повороты Её настроения и связанные с такими поворотами глобальные риски, и в темноте детской явственно чувствовалось, что на Её лице в эту минуту застыла мертвенно-презрительная, полная ненависти к любой войне гримаса, наводившая при неловком попадании Ей по́д руку неконтролируемый ужас не только на него одного, но при необходимости – и на весь белый свет!
– И в свои́х ты то́же стрелять не бу́дешь! Ни в ру́сских, ни в украи́нцев, ни в други́х – ни в кого́ из наших, сове́тских! А другие пусть делают, что́ хотя́т! На́м – на-пле-ва́ть! И на америка́нцев их плевать – те́х американцев, которые вою́ют, и на американцев кровавые дела́, так же, как и на и́х кровавые дела́, – плева́ть! Причём плевать далеко и свысока́ – с колокольни Ивана Вели́кого! С самого́ Оста́нкино! Хоть на них сами́х и не плевать. Но всё равно́! Но не́ ты́! На тебя́ нам – ни мне́, ни Отцу твоему – не́ плевать в пе́рвую о́чередь! Извиняй, если чем не угодили, стрело́к ты наш, но ты́ нам доро́же. И богате́ть ты под и́х фла́гом то́же не будешь! Хоть и мо́г бы, глядя на тебя. Но мы́ с Отцом тебе этого сделать не дади́м.
– Почему? – попробовал цепко вызнать он.
– Потому что все позабу́дут та́м, где мы ока́жемся, – а ты будешь те́м, кто будет до́лжен помнить и бу́дет помнить, откуда хотя бы он са́м родом, из како́й страны́! И что́ это за Страна́! И понима́ть, куда́ нас всех занесёт. Или если не занесёт, то, по крайней мере, понесёт. Всё! Самолёт твой на ремо́нте! Так что отдыха́й! – торжественно, подобно сказочной Золотой Рыбке, махнув шлейфом чуть зашелестевшей длинной юбки своего праздничного платья, Она прошла мимо Главного Локатора всего Советского Союза, у которого осталось к Матери оччень много вопросов, и подлодкой ушла, возможно, и впрямь в кругосветку, но в этот вечер уж точно и всенепременно – в дальние воды Мирового океана комнаты взрослых, резко потянув на себя тонкими пальцами в нежно-розовом маникюре, словно штурвал, ручку двери в коридор, мгновенно осветивший Её стройную решительную фигуру, и, уверенно повернув во взрослую, бесшумно исчезла, даже не прикрыв за собой дверь детской, всё равно со скрипом захлопнувшуюся за Ней от потянувшего сквозняка, оставив наедине с самим собой и с собственными тщеславными милитаристскими грёзами одноногого Локатора, то ли всё кого-то ждавшего под свой воображаемый козырёк, то ли всё так и продолжавшего по инерции, или собственной инертности, ёжась и слепо озираясь в темноте, преданно-браво салютовать чему-то или кому-то неизвестному…
Отец и сын сидели вдвоём в полуосвещённой кухне и были заняты разговором, воспринимавшимся им и раньше, и сейчас, – несмотря на всю теперешнюю мягкость Его голоса, – как предречение чего-то катастрофического, но тако́го, что́ он, по мнению Отца, в состоя́нии, а следовательно, непременно до́лжен будет преодолеть са́м. И обязательно преодоле́ет при правильном подходе, а сейча́с – получает только маленькие подсказки, которые, как он чувствовал, должны были быть правильно оценены, как конфетки в блестящей обёртке, которые ему предстояло, предварительно разобрав надпись на фантике, а при желании, необязательно принимая всё на веру, развернув его, затем самому же раскусить кондитерку и, если понравится, разгрызть, разжевать в пыль и так далее… Хотя речь шла всего лишь о домашнем задании по математике, а на повестке дня стоял, ни больше ни меньше, вопрос: «С какой скоростью должна двигаться собака, чтобы не слышать звон бьющейся об асфальт чугунной сковородки, которая привязана к её хвосту?» В доме были гости.
На кухню вошла Мать и, всем своим женственным и загадочным видом потребовав Его внимания, с таинственной улыбкой Джоконды спросила вкрадчиво:
– Любишь меня?
Этот неожиданно заданный Ею Отцу бабий душещипательный вопрос прозвучал, словно одинокий грустный детский плевочек, пущенный с надеждой на отзвук в пустое жестяное пожарное ведро, томящееся в тёмной кладовке.
Он продолжал молча смотреть на сына, – уплывшего в свои поливариантные размышления, склонные мозаично переливаться в самых непредсказуемых ассоциациях, – в ожидании, когда же придёт ответ на поставленный только что наводящий вопрос по теме.
Мать, несмотря на своё физическое присутствие с Ними, фактически была мыслями с празднующей гостевой публикой. Но, набравшись терпения, Она стала с интересом вникать в дух и смысл представшей Её взору семейной сценки и даже не без некоторого умиления попробовала почувствовать себя своей в компании своих Мужчин. В итоге, поняв по тяжело нависшему над всеми троими молчанию, что попала не туда́ и не во́время и что спросила не то́, Она решила зайти по-новому, с другой стороны:
– Тогда другой вопрос: Время придёт, яду дашь?
– Кому́ это?! – хмыкнул Он, с наигранным любопытством чуть обернувшись назад – от него к Ней, словно с целью нарочно проверить, кто́ это тут задаёт такие смелые вопро́сы, и если это та́, кто Он ду́мает, то не оши́блась ли вопрошавшая адресом.
– Мне. Я бы тебе дала, например, если б потребовалось, – отважно захотела Она увлечь Его в тему.
Сидя спиной к Ней, Он нарочито чихнул в ладонь, замер и с осторожной издёвкой, как бы обращённой в никуда́ и ни к кому́, пробурчал себе под нос:
– Спасибо, я как-нибудь.
– Что?! – как-то по-глупому не расслышала Она.
– Спасибо, не надо, говорю́-у́! Обойду́-у́сь! – уже неестественно громко, то ли сам, как глухой, то ли говоря, как с глухой, по-дурацки вскрикнул Он, всё ещё оставаясь к Ней спиной.
– Ну а ты́, если мне́ потребуется? – не отставала Она.
– Не да́-а́-ам! – в своей ехидно-твёрдой, но какой-то разуда́лой манере, – свойственной Ему в минуты, когда Он хотел кому-то в чём-то отказать и в таких случаях непременно отка́зывал, – хохотнул Он, так и не оборачиваясь к Ней. Потом вдруг оставил сына с его неразрешимыми математическими ребусами, развернулся всем корпусом к Ней и, долго глядя Ей в глаза, уже мертвенно-спокойно, серьёзно и жёстко произнёс:
– Тебе́ – не да́м! Даже не проси́.