Чужая женщина за дверью. Проза и не только
Проза
Двадцать рассказов и одна тишина
Вместо предисловия
- Душа моя обожжена.
- Спешу с надеждой в дом родительский,
- не в тот, где в нынешней обители
- тоска с достатком пополам,
- а в тот, где ангелы-хранители
- еще витали по углам,
- где две железные кровати,
- дубовый стол, диван, комод
- да накрахмаленная скатерть
- живописали наш комфорт,
- где на единственном окошке
- стояли празднично цветы,
- где слаще жареной картошки
- на свете не было еды,
- где с прошлой елки на полатях
- игрушки ждали новый срок,
- а мама бархатное платье
- до лучших дней хранила впрок,
- где по утрам топили печку
- и где невиданной красы
- терзали маятником вечность
- в углу трофейные часы…
- Туда, годами путь отмеряв,
- я возвращаюсь, я бегу…
- Чужая женщина за дверью
- спросила строго: – Вы к кому?
Засекреченные новости
Из Москвы в Бобруйск тетя Софа приезжала раз в год всегда в одно и тоже время – в первых числах августа. Как только приходила заветная телеграмма с указанием номера поезда, вагона и на всякий случай – места, где располагалась она и два ее необъятных чемодана, в Бобруйске начиналось что-то невообразимое. Из дома в дом передавалось заветное – едет! И это «едет» было как сигнал горниста ко всеобщей мобилизации для всех тех, кто знал и любил тетю Софу.
Дома, в которых она могла появиться, подвергались тщательной уборке. Красили заборы, выбивали ковры, стирали и перестирывали скатерти. А полы! О, полы – это была особая песня! Полы мыли специальной водой, в которой растворяли кусочки земляничного мыла – все знали, что тете Софе очень нравился этот запах.
И, конечно, продукты. Счастливчики, которые получали право устраивать в ее честь званые обеды, в панике носились по колхозному рынку, требуя у продавцов раскрыть всю подноготную того, что желали приобрести. Испуганные продавцы, завидев их, пытались скрыться, убегали в соседние павильоны или прятались за газетные киоски, но их настигали, отрезали пути к отступлению и выясняли, наконец, как звали корову, из молока которой готовился любимый тетей Софой клинковый сыр.
Вообще-то перечень продуктов, входящий в ее, выражаясь по-современному, шорт-лист знали наизусть и иногда даже хвастались этим знанием друг перед другом. Творог должен был стелиться пластами, сметана – ласкать язык, яблоки – хрустеть на зубах, груши – радовать бархатистой мягкостью, черешня – отливать глубоким темным цветом, название которому в Бобруйске, как ни бились, придумать так и не смогли.
А мясо! Если бы доблестные сотрудники правоохранительных органов вели в эти дни статистику хищений социалистической собственности и, скажем, строили на основании полученных данных соответствующий график, то к моменту приезда тети Софы график выгибался бы как горб у верблюда, достигшего высшей стадии половой зрелости. А если бы они полюбопытствовали, около какого места мог находиться этот гипотетический верблюд, то выяснилось бы, что привязан он аккурат у проходной бобруйского мясокомбината. Но доблестные стражи порядка сохраняли завидное хладнокровие и правильно делали. Для местных Шерлок Холмсов все равно осталось бы неразрешимой загадкой, как мимо опытных вахтеров можно было пронести объемистые пласты нежнейшей без единой прожилки вырезки, а также свежие и еще теплые телячьи языки. Дефицитный продукт словно растворялся в воздухе, исчезал из всех конторских и бухгалтерских книг, чтобы потом неведомым образом материализоваться среди горячего пара и дразнящих запахов какой-нибудь кухни. И все в честь тети Софы! В честь ее приезда! И во славу ее!
Словом, практически весь Бобруйск был задействован в подготовке торжественного приема.
И, наконец, этот день наступал. Не было тогда, увы, красной дорожки, которую можно было бы расстелить от дверей вокзала до ступенек вагона, указанного в телеграмме. Не было и оркестра, который играл бы торжественное «Семь сорок». В смете железнодорожной станции «Бобруйск» статья расходов ни на красную дорожку, ни на оркестр не предусматривалась. Да это было и неважно. Какая дорожка, если толпа встречающих готова была на руках вынести тетю Софу из вагона, доставить ее в здание вокзала и устроить небольшой митинг в той его части, где около развесистого фикуса стояла гипсовая скамейка, на которой гипсовый Ленин, закинув ногу за ногу, внимательно слушал то, что внушал наклонившись к нему гипсовый Сталин. Бобруйчане очень любили эту скульптурную группу. Им казалось, что товарищ Сталин выговаривает вождю мирового пролетариата за то, что он так и не удосужился посетить их замечательный город, начальство которого ради такого случая с радостью расстреляло бы всех гражданок по фамилии Каплан, среди которых шесть человек носили подозрительное имя Фанни.
В отличие от вождя мирового пролетариата, тетя Софа ни на какие дополнительные меры, обеспечивающие ее пребывание в городе, не претендовала. Ей не нужна была ни красная дорожка, ни оркестр, ни даже толпа встречающих, которая пыталась бы с тетей Софой на вытянутых руках протиснуться в довольно узкую дверь вокзала. Существовало только одно условие – во время дружественного визита родственники и знакомые должны были организовать транспорт, на котором тетя Софа перемещалась бы по своим многочисленным маршрутам. Родственники и знакомые в таком незначительном капризе отказать, естественно, не могли, и в день ее приезда спецтранспорт для тети Софы торжественно подавался к ступенькам вокзального строения.
Роль спецтранспорта для тети Софы выполняла «Победа» модного тогда цвета детской непосредственности, чисто вымытая и натертая специальным воском до слепящего блеска. Машина принадлежала продавцу пива в буфете кинотеатра «Пролетарий», известному в городе по прозвищу Гриша Врубель. Так его звали не из-за любви к живописи и даже не из-за возможного (а почему бы и нет?) родства с известным художником. Хотя есть подозрение, что Гриша вообще не знал о таком мастере изобразительного искусства. Просто, на любую просьбу, даже самую невинную, он обычно отвечал: – это обойдется тебе в рубель.
Итак, Гриша Врубель важно прохаживался около машины в чистой рубашке и почему-то в большой кавказкой кепке, которую носил обычно на главные государственные праздники. Всем своим видом он показывал, что любой вопрос, обращенный к нему, обойдется сегодня рубля в три, не меньше. А встречающие тем временем постепенно накапливались на перроне, пытаясь угадать, в каком именно месте остановится заветный вагон.
Когда паровоз показывался на мосту через реку Березину, давал гудок и начинал замедлять ход, в перестуке его колес всем встречающим четко слышалась одна и та же фраза: «к нам е-дет те-тя Со-фа, к нам е-дет те-тя Со-фа». Жаль, никому не приходило в голову повторять это вслух. Представляю, какой мощный хор возник бы на привокзальной платформе, поглотив собой шумы и скрежеты развешанных на столбах репродукторов. И было бы им поделом – они так буднично и уныло объявляли о прибытии и времени стоянки поезда, будто и слыхом не слыхивали, какая долгожданная гостья через несколько мгновений должна ступить на землю застывшего в ожидании ее Бобруйска.
Я сказал – «застывшего» – и это не было преувеличением. Кто-то в небесной канцелярии, курирующий город Бобруйск, внимательно следил за тем, как поезд останавливался, проводницы протирали поручни, два попутчика выносили чемоданы тети Софы и помогали ей спуститься на выщербленный асфальт перрона. И в тот самый момент, когда толпа встречающих готова была броситься к ней с распростёртыми объятиями, небесный куратор внезапно нажимал кнопку «пауза», и все сразу останавливались, застыв в самых разнообразных позах. А главное, застывала, раскинув руки навстречу друзьям и родственникам, сама тетя Софа. Застывала, чтобы все успели разглядеть ее новое крепдешиновое платье с короткими рукавами, похожими на крылышки, ее покрытое тонким слоем пудры лицо, на котором выделялись губы, подведенные помадой такого же ярко-красного оттенка, как цветы на платье, ее идеальную прическу, на которой неведомо каким образом держалась, кокетливо сдвинутая на бок, небольшая шляпка, ее крупные янтарные бусы, ее длинные перчатки из гипюра, облегавшие руки вплоть до локтевого сгиба, ее такие же красные, как губы, остроносые туфли-лодочки.
В эти мгновения, когда замирали шестеренки на больших вокзальных часах, повисал неподвижно дым над паровозной трубой, застывала в воздухе птица, едва добравшаяся до середины Березины, в эти мгновения все понимали, что сошла на перрон не просто тетя Софа, вместе с ней на перрон сошла частица Москвы, той самой, где «утро красит нежным светом стены древнего Кремля» и где «московских окон негасимый свет» создает атмосферу праздника, обрамленного державным величием, словом всего того, что показывали в фильмах, снятых в какой-то другой, неразличимой жителями города Бобруйска галактике.
Насладившись паузой, необходимой для осмысления происходящего, небесный куратор нажимал на кнопку «play», и сразу все опять обретали движение, суетились, бросались к тете Софе, обнимались и целовались, заполняли пространство радостными восклицаниями, а смотрящий с небес на этот копошащийся муравейник начинал постепенно подталкивать его к выходу, потому что весь город, а не один только железнодорожный вокзал ждал дорогую гостью.
Дальше в дело вступал уже Гриша Врубель. Осознавая тяжесть ответственности, лежащей на его плечах, он вклинивался в толпу, расчищал своим мощным торсом проход к машине, силком вырывал чемоданы из рук добровольных помощников, заталкивал один в багажник, другой – на заднее сидение, усаживал тетю Софу, и говорил, обращаясь к присутствующим: – Всем – ша!
А когда наступала тишина, требовал обратный отсчет.
– Десять, – радостно взрывалась толпа, – девять, восемь, семь…
Гриша Врубель садился за руль, командовал сам себе: – «Ключ на старт», и под дружный вопль: «Поехали!» трогался с места, оставляя позади исполнивших свой долг встречающих, на щеках у которых красовались яркие следы от помады тети Софы.
На самом деле все, что происходило на привокзальной площади, было своеобразным алаверды, то есть бобруйским ответом на московский ажиотаж по случаю полета Гагарина, случившегося за четыре месяца до приезда тети Софы. Через долгожданную гостью горожане как бы передавали туда, где «холодок бежит за ворот» и «шум на улицах слышней» частичку и своей причастности к этому грандиозному событию. Дружный «обратный отсчет», «ключ на старт» и «поехали» – пусть в форме некоего, выражаясь по-современному, перформанса, было ничем иным как демонстрацией того, что мы хоть и в стороне от основной магистрали, но все равно находимся внутри общей кровеносной системы. А тетя Софа была для нас тем связующим звеном, которое на вопрос: – Контакт? – должна была ответить, – Есть контакт!
И она отвечала. Контакт нес за собой флер духов «Красная Москва», который оставался в доме даже после того, как его покидала гостья. Он был в щебете подружек, прогуливающихся с ней по центральной Социалистической улице, прозванной бобруйчанами антипатриотичным Бродвеем. Тетя Софа, естественно, шла в центре, и это можно было обнаружить по китайскому зонтику от солнца, который она брала на каждый выход в город. Зонтик был бамбуковый с натянутым на спицы красным шелком, украшенным тонкими фигурками аистов. Тень, которую он отбрасывал на идущих рядом, тоже была красной, и она вполне сочеталась со свежим маникюром на ухоженных руках тети Софы, с губной ее помадой и бархатной шапочкой такого же примерно оттенка. Из-под этой тени иногда вырывался приглушенный смех, иногда презрительное – фр-фр-фр, а иногда таинственное – гур-гур-гур, что указывало не только на цветовую, но и на звуковую составляющую прочно налаженного контакта.
Но была у этого контакта еще и материальная сторона. В одном из объемных чемоданов тети Софы находились так называемые «гостинцы», которыми она баловала своих местных почитателей. Всякий раз она привозила нечто необычное, о чем в Бобруйске даже не подозревали, а если и подозревали, то считали подобное уделом небожителей. В этот приезд тетя Софа привезла целый чемодан дефицитных баночек финского сыра «Viola», на крышках которых приветливо улыбалась румяная и упитанная блондинка. Слух об этом чудесном продукте сразу облетел город и стал предметом горячего обсуждения. Во-первых, через него бобруйчане приобщались к зримым символам внешнеэкономических связей, во-вторых, это сближало их с сильными мира сего, которые могли ежедневно требовать к столу бутерброды, намазанные толстым слоем финского сельскохозяйственного чуда. В-третьих, не будем забывать и об его эстетической стороне. Круглая крышка с изображением блондинки через несколько дней появилась на стене прилавка в фойе кинотеатра «Пролетарий», за которым торговал пивом Гриша Врубель. И надо сказать, что некоторые любопытствующие заходили сюда не только для того, чтобы перед началом сеанса выпить бокал-другой разбавленного Гришей напитка, но и для того, чтобы одобрительно поцокать языком, глядя на зарубежную красотку.
Впрочем, это была одна, если хотите, явная, прозрачная часть контакта. Существовала и другая, к которой бобруйчане тоже могли считать себя причастными, хотя бы потому, что знали о ней и даже были допущены, чтобы лицезреть глухую стену, ее огораживающую. За глухой стеной находилась скрытая от любопытных глаз государственная тайна. А часовым у этой стены стояла, естественно, тетя Софа, но не та, которая – маникюр, помада и зонтик, а другая тетя Софа – верная жена своего засекреченного мужа и она же – заботливая мать своего не менее засекреченного сына.
В скрытую составляющую жизни тети Софы бобруйчане верили безоговорочно и даже считали, что ее фамилия – Тигерс (по мужу) тоже была внесена в особые секретные списки, потому что с такой фамилией в городе никто и никогда не сталкивался. Тетя Софа объясняла, что фамилию муж получил от своего отца, служившего в Кремле латышским стрелком, а вот почему латышский стрелок назвал своего сына Львом, этого не знала даже она. Бобруйчане, любившие покопаться в генеалогическом древе тети Софы, единодушно решили: Лев Тигерс – в этом было что-то особенное, и искренне сожалели, что своего единственного отпрыска новая семья назвала по-будничному каким-то там Константином, а не, скажем, Гепардом или, на худой конец, Тиграном. Но как бы там ни было, за спиной тети Софы, как за непроницаемым занавесом, таились тени двух засекреченных мужчин семейства Тигерс, и это обстоятельство придавало ей еще больший вес в глазах общественности нашего города.
Иногда, правда, тетя Софа слегка приоткрывала непроницаемый занавес, вернее, отгибала самый маленький его уголок. Через этот отогнутый уголок можно было увидеть ее квартиру на последнем этаже очень длинного и очень монументального дома. Квартира имела не менее монументальный балкон, выходивший на шумное Ленинградское шоссе. А напротив балкона, буквально через дорогу, располагалось летное поле, откуда взлетали и куда садились правительственные самолеты. Мы понимали, что этот балкон тоже включен в государственную тайну. Не зря же его выделили вместе с квартирой мужу тети Софы, потому что именно он, будучи полковником в ведомстве, которым когда-то руководил враг народа товарищ Берия, отвечал за безопасность перелетов первых лиц государства. Это было все, что полагалось нам знать. Дальше тетя Софа многозначительно умолкала, мол, выводы, дорогие мои сограждане, делайте сами.
И мы делали. Польщенные оказанным доверием, мы мысленно дорисовывали детали этой важной и опасной службы. Мы даже делились друг с другом предположениями о том, как полковник Тигерс проводит свой рабочий день на засекреченном балконе, и как он, не отрываясь, наблюдает в бинокль – не крадется ли по летному полю засланный врагами диверсант. Если дело было летом, то на балкон можно было выходить в пижаме, наверняка она имелась у такого высокопоставленного сотрудника органов. Да и туфли можно было не надевать. Сунул ноги в тапочки, взял бинокль в руки и на работу. Летом это было, наверное, даже приятно. Ворковали рядом вездесущие голуби, солнце грело, машины внизу шуршали по асфальту, а самолеты беспечно взлетали, потому что верили – муж тети Софы обеспечивал им абсолютную безопасность.
Конечно, если требовал устав, то вместо пижамной куртки можно было надеть гимнастерку, а вот менять пижамные штаны на галифе было совершенно ни к чему – кто снизу мог разглядеть, в чем находится на балконе последнего этажа полковник Тигерс? Весной или осенью – другое дело. Тут уже нужен был и китель, и брюки, и фуражка с лакированным козырьком, а может быть даже и шинель или плащ-палатка. Да и зимой в тапочках на босу ногу уже не постоишь, так что приходилось, наверное, влезать в сапоги, руки прятать в теплых кожаных перчатках, а на голову надевать серую каракулевую папаху. Но главное было не в этом, главное – не пропустить врага, крадущегося по летному полю. И судя по тому, что никаких сообщений о диверсиях на воздушном транспорте для руководящих лиц не поступало, полковник Тигерс с возложенными на него обязанностями справлялся на отлично.
Какова была роль во всем этом тети Софы, можно было только догадываться. Наверняка человеку на такой серьезной работе требовалось трехразовое питание, смена белья, выстиранная и выглаженная пижама и начищенные до блеска сапоги. А ночной сон полковника? Нужно же было еще не забывать и об этом. Не говоря уже про заботу о сыне, который работал в настолько закрытом ящике, что любому завалящему шпиону было понятно – речь может идти исключительно о секретных космических разработках.
В общем, с приездом тети Софы бобруйчане начинали ощущать всю полноту жизни Страны Советов – от дефицитного сыра до покорения вселенной, то есть от отсутствующих продуктов до присутствующего Гагарина.
Вот, собственно, с Гагарина и началась дальнейшая история, связанная с пребыванием тети Софы в нашем городе. Вернее, не с самого Гагарина, а с того человека, который должен был стать следующим в космической гонке.
Сказать, что бобруйчане заболели темой космоса, значит ничего не сказать. Можно было подумать, что других, более важных дел у них не было. А, с другой стороны, может действительно не было. Жизнь шла по накатанной колее, а тут – здрасьте вам – человек в космосе. Если в Одессе про космос сочиняли анекдоты, то в Бобруйске рассказывали абсолютно правдивые истории. Например, история о том, как горздрав на своем заседании постановил, что отныне такие болезни, как лунатизм и метеоризм, можно считать связанными исключительно с космосом. Или о том, как Изя Кацман, который работал продавцом в отделе бытовой химии, явился в ЗАГС с требованием поменять его фамилию на более современную – Кацманавт. Или абсолютно правдивая история о том, как одна ученица десятого класса перепутала тему сочинения и вместо предложенной – «Почему я хочу стать космонавтом» написала – «Почему я хочу спать с космонавтом», что среди целомудренных бобруйчан вызвало настоящий шок. Педагогическому коллективу школы пришлось срочно принять все возможные воспитательные меры, после чего эта ученица не могла спать теперь уже не только с космонавтом, но перестала спать вообще.
Словом, темой космоса упивались, острили, заключали пари, кто полетит следующим – еврей или армянин, а потом появился Яша и поставил в космической эпопее Бобруйска большую и жирную точку.
Яша среди горожан был личностью знаменитой и носил почетную, по тем временам, кличку – Има Сумак. Здесь, я думаю, надо кое-что пояснить. В годы, предшествующие полету Гагарина, большой ажиотаж среди меломанов СССР вызвала перуанская певица Има Сумак. Она владела диапазоном в 5 октав, могла петь одновременно на два голоса и была любимицей тогдашнего начальника страны Никиты Хрущева. Он платил ей огромные гонорары, а она услаждала его слух разнообразными звуками сельвы, куда он, очевидно, не раз мечтал сбежать от тяжкого бремени навьюченных на себя властных полномочий. Но сбежать ему так и не удалось, да и с Имой Сумак что-то пошло не так. Говорят, что у себя в гостинице она наткнулась на выводок тараканов, устроила дикий скандал и спешно уехала в свои Америки. Впрочем, злые языки утверждали, что это были не тараканы, а совершенно безобидные электронные жучки, которые она обнаружила в телефоне и настольной лампе. Но суть не в этом. Меломаны лишились возможности дивиться пяти перуанским октавам, и слава ее постепенно сошла на нет. Сошла везде, кроме Бобруйска. Именно в нашем городе нашелся достойный продолжатель ее нелегкого дела. Не знаю точно, каким диапазоном обладал Яша, но то, что он мог весьма достоверно подражать, скажем, писклявым фразам Рины Зеленой, а затем без каких-либо затруднений имитировать государственный голос Левитана, об этом в городе знали все, и даже гордились таким талантливым земляком.
В Бобруйске Яша работал на самом острие технического прогресса. Этим острием было полуподвальное помещение в магазине радиоаппаратуры на бывшей Инвалидной улице. Над входом в помещение висела вывеска, извещающая о том, что за толстой металлической дверью находится «Студия звукозаписи», а если посетитель по выщербленным ступеням полутемной лестницы проникал внутрь, то там его ждал аппарат фирмы «Телефункен», на который Яша клал гибкий диск, и в унисон тому, что посетитель говорил в микрофон, специальная иголка бороздила на пластинке звуковую дорожку.
В городе студию звукозаписи знающие люди называли «Скелет моей бабушки». Это название было конспиративным, передавалось из уст в уста исключительно шепотом, потому что имело отношение к нелегальному бизнесу. Впрочем, в Бобруйске, если дело касалось чего-то скрытного и нелегального, об этом, естественно, знали все. То есть каждый житель нашего города знал, что Яше можно было принести рентгеновские снимки любых поврежденных частей тела, он вырезал из них нужного размера круг, сигаретой прожигал в центре небольшое отверстие, ставил на все тот же «Телефункен» и записывал для заказчика рок-н-рол и прочие американские буги-вуги, за оригиналами которых раз в полгода ездил на черный рынок в Одессу. Эти рентгеновские диски, выходившие под рубрикой «музыка на костях», Яша хранил стопками в старом круглом умывальнике, приделанном к кирпичной стене своего полуподвала, а рядом держал ведро с водой на случай, если местная милиция решит нагрянуть с обыском. Наполнить умывальник было делом одной минуты, а дальше сиди себе и изображай самого честного гражданина города Бобруйска.
Другое дело – его непосредственная работа по изготовлению звуковых писем. Высóты мастерства, которые он достигал в своем узком и тесном полуподвале, заставляли бобруйчан смотреть на него не сверху вниз как обычно, а совсем наоборот – снизу вверх, что в силу врожденной фанаберии было весьма затруднительно. Тем более, что Яша был еще сравнительно молодым, щуплым, носил фланелевые рубашки с мятыми воротниками, спортивную шапочку с помпоном и вышедшие из моды широченные брюки, прозванные в народе парашютами. И все же, как по-другому прикажите смотреть на человека, который мог говорить не только голосом председателя местного райисполкома, но и голосами куда более высокопоставленных товарищей как республиканского, так и всесоюзного масштаба.
Со времени установки в Яшиной студии громоздкого «Телефункена» Бобруйск охватила новая мода. Особым шиком стало считаться изготовление звуковых писем для дальних родственников и знакомых, на которых с праздниками и юбилеями их поздравляли известные всей стране люди.
Яша такую работу любил, а заказчик заранее обхохатывался, представляя, как его адресат получит поздравление, поставит диск на проигрыватель, а там Аркадий Райкин со своим неповторимым голосом: «Здравствуй, дорогой друг! Передаю тебе привет из города Бобруйска, где живут евреи разных национальностей». Или чуть позднее входящая в моду Эдита Пьеха со своим эротическим: «Если я тебья сама придумала – встань таким, как я хочью». Или, на худой конец, поздравление с особым кавказским акцентом от подвергнутого идеологической обструкции вождя народов, которого бобруйская интеллигенция ласково называла Коба-Патрошитель.
Для Яши подражание разнообразным голосам было не работой, а истинным наслаждением, которому он посвящал себя целиком. Так что формула: «любой каприз за ваши деньги» в студии звукозаписи обретала свои зримые черты не только в плановом порядке или в рамках социалистического соревнования с фанерным фотоателье, расположенном у входа на рынок, но также и в нерабочее время в результате частной договоренности между исполнителем и особо уважаемыми клиентами.
Но ценили Яшу не только за это. Его творческий багаж был настолько велик, что теплыми летними вечерами на одной стороне «Бродвея» там, где допоздна работала забегаловка «Пиво-Воды», он голосом Лемешева исполнял какую-нибудь неаполитанскую песню – чаще всего по просьбе опохмеляющихся это было знаменитое «Скажите, девушки, подружке вашей…», – а затем переходил на другую сторону к чугунной ограде сквера и по-шаляпински, басом выдавал арию из композитора Гуно: «Сатана там правит бал, там пра-а-а-вит бал».
Ему аплодировали, за ним ходили стайки поклонниц, а он милостиво принимал знаки внимания и пел на бис до тех пор, пока какой-нибудь некультурный гражданин, предпочитавший спокойный сон разбушевавшемуся сатане, решившему править бал в городе Бобруйске, не вызывал дежурный наряд милиции, и стражи порядка требовали прекратить безобразия, резонно полагая, что никакого Гуно нет в природе, потому что у приличного композитора не может быть такой странной клички.
И всё, кроме милиции, разумеется, у Яши было хорошо, пока в городе не появлялась тетя Софа. Но отдавать без боя пальму первенства какой-то там заезжей «столичной штучке» – нет, уж, увольте.
Как родилась у ревнивого Яши идея разыграть именитую гостью и выставить ее на посмешище перед досточтимой публикой, доподлинно неизвестно. Известно только, что для реализации своего плана он выбрал одного из юных своих должников, который никак не мог расплатиться за очередные буги-вуги, записанные на рентгеновском снимке открытого перелома своего собственного пальца. Но на сей раз это был не просто должник, это был сын Муры Конторович. Той самой Муры Конторович, которая считалась давней подругой тети Софы, потому что, как они сели за одну парту, начиная с первого класса, так – по утверждению обеих – не вставали с нее вплоть до выпускного бала.
Имея в виду это обстоятельство, Яша в своей теплой фланелевой рубашке с мятым воротником, спортивной шапочке со знаменитым помпоном и широченных брюках метался по битком набитому обнаженными телами городскому пляжу в поисках юного Конторовича, который в компании таких же оболтусов, как он сам, все жаркие дни летних каникул проводил, практически не вылезая из прохладных вод реки Березина. Наконец, после долгих поисков Яша заприметил свою жертву у самой кромки воды, отозвал в сторону и предложил тайную сделку. Он прощает долг, а взамен ему надо знать только одно – день, когда тетя Софа останется ночевать в их квартире, чтобы порадовать ее одним неожиданным, но очень приятным сюрпризом.
Надо сказать, что за право оставлять у себя на ночь тетю Софу боролся не один десяток домов города Бобруйска. Но, как правило, первые несколько ночей тетя Софа проводила у своей закадычной подруги. Утром, когда родители юного Конторовича после долгих бессонных часов, заполненных волнующими воспоминаниями, уходили на работу, тетя Софа еще долго отлеживалась в постели, потом варила себе кофе, потом наводила марафет и ждала, когда у подъезда притормозит надраенная до блеска «Победа».
Собственно, долго ждать не приходилось. Гриша Врубель подъезжал заранее, выходил из машины, садился на лавочке возле подъезда и ждал того незабываемого мгновения, когда московская гостья начинала варить в своей красивой, медной джезве умопомрачительный кофе. Его густой аромат через открытую форточку выплескивался наружу, растекался вдоль стены дома, внедрялся дуновением бразильских плантаций в комнаты соседей, намекая на то, что есть где-то иная жизнь, связанная по утрам не с поиском вчерашних окурков и остатков пива на дне бутылки, а с маленькой чашкой пахучего напитка, который надо смаковать не спеша и при этом, поднося к губам, непременно оттопыривать мизинец.
Именно так пила свой кофе тетя Софа, и именно в этот священный для нее момент Яша предложил юному Конторовичу поставить на недавно купленную родителями модную по тем временам радиолу «Октава» пластинку с его сюрпризом.
Выполнить Яшину просьбу было несложно. Как только тетя Софа сняла джезву с огня, перелила содержимое в небольшую фарфоровую чашку, села за стол, закинула нога за ногу и приготовилась отдаться ритуальному блаженству, юный Конторович вышел в соседнюю комнату и опустил иголку на гибкий диск, переданный ему накануне. И тотчас же торжественный голос Левитана победно произнес: – Внимание! Говорит Москва! Работают все радиостанции Советского Союза! Передаем сообщение ТАСС! 3 августа 1961 года в 10 часов московского времени в Советском Союзе произведен новый запуск на орбиту спутника Земли космического корабля «Восток». Корабль «Восток» пилотируется гражданином Советского Союза инженером-космонавтом товарищем Тигерс Константином Львовичем. Бортовые системы, обеспечивающие жизнедеятельность инженера-космонавта, функционируют нормально. Самочувствие товарища Тигерса Константина Львовича хорошее.
Когда юный Конторович осторожно выглянул из комнаты, он увидел, как тетя Софа опрокинула чашку и медленно сползла со стула.
«Скорая» приехала быстро. Едва тетю Софу привели в чувство, первое, что она спросила – где сейчас ее сын. Врач из бригады «Скорой» недоуменно развел руками, а юный Конторович сказал: – Летит, – и чтобы успокоить тетю Софу добавил, – бортовые системы работают нормально.
После этих слов тетя Софа снова упала в обморок. Гриша Врубель, все это время дежуривший у подъезда, помог погрузить носилки в машину, узнал, в какую больницу отвезут внезапно заболевшую гостью, а сам поехал известить о случившемся Муру Конторович.
В больнице между лечащим доктором и верной подругой тети Софы состоялся непростой разговор. Доктор заявил, что у вновь поступившей пациентки все в полном порядке, кроме одного – она рассказывает своим соседям по палате, что ее сын летит сейчас вокруг Земли, требует, чтобы ее поздравили, а также допустили к ней корреспондентов, которые почему-то должны толпиться около дверей больницы. А еще доктор сказал, что больные обычно жалуются на разные голоса, но с такой формой галлюцинаций, когда пациент слышит сообщение ТАСС, он, честно говоря, встречается впервые. Да и не только он, к сожалению, в Бобруйске специалистов, умеющих бороться с поселившимися в голове правительственными сообщениями, нет и пока не предвидится.
Все могло закончиться достаточно печально, но когда юный оболтус Конторович услышал от мамы про ее разговор с доктором он, наконец-то, осознал всю глубину дьявольской задумки, соучастником которой его сделал ревнивый к чужой славе Яша. Родители удивленно смотрели, как он метнулся в комнату, открыл крышку радиолы, прокрутил для них злополучный диск, затем достал спички и стал сжигать его в кухне над мусорным ведром.
Наверное, немногие знают, как пахнет рентгеновский снимок, когда его предают очистительному огню. Запах, который заполнил квартиру Конторовичей, вполне мог быть соотнесен с Яшиной любимой арией: «Сатана там правит бал, там пра-а-а-вит бал». Вот только сатана бобруйского разлива оказался до смешного мелковат, хотя удушливый запах сожженного диска еще долгое время никак не мог выветриться из квартиры.
Тем же вечером Мура Конторович забрала тетю Софу из больницы. Они проговорили всю ночь, и даже плакали, обнявшись, о чем-то своем, таком потаенном, что никому из самых близких не полагалось знать, о чем именно. А утром вдвоем, никого не предупредив, уехали на вокзал. Небесный куратор города Бобруйска, без ведома которого все это, естественно, произойти не могло, на сей раз сделал так, чтобы перрон был практически пуст, и никто из посторонних, кроме сидящих на гипсовой скамейке Ленина и Сталина, не заметил отъезда тети Софы. Хотя, наверное, никто бы и без бдительного куратора не признал в спутнице Муры Конторович ту долгожданную гостью, чьи туалеты были продуманы до мельчайших деталей, чьи столичные новости шокировали и будоражили, в честь которой мыли полы, стирали скатерти и собирали застолья. Нет, невозможно было ее узнать, потому что тетя Софа надела темные очки, скрывавшие заплаканные глаза, повязала как-то совсем по бабьи глухую косынку вокруг головы, спрятала свой красный зонт в один из двух чемоданов и, наверное, ей самой хотелось вместе с ним спрятаться туда же. Нелегкие сутки, которые за двадцать четыре часа вознесли ее сына на вершину мировой славы, сутки, которые заставили ее терять сознание от тягостного ожидания почему-то прекратившихся новостей, сутки, которые завершились залпом оглушительного обмана – вот что она увозила на сей раз из нашего города. И колеса поезда, приближавшегося к платформе, выстукивали однообразно и уныло: «за-что-за-что-за-что».
Вечером Мура Конторович рассказала мужу, как она прощалась с тетей Софой и как обе понимали, что в город Бобруйск ее подруга никогда уже не приедет. А еще она повторила то, что грустно прошептала ей на ухо тетя Софа, перед тем как подняться на ступеньки вагона: – Если мы будем и дальше оставаться шлимазолами, которые свято верят в то, что говорят по радио, то для всех нас кончится это … (тут она употребила словосочетание, которое позднее один знаменитый артист охарактеризовал крылатой фразой: «мягко говоря, грубо выражаясь»).
При этих словах Конторович-старший почему-то оглянулся, потом встал и закрыл форточку.
О Яшиной пластинке решено было никому не говорить. Но, несмотря на принятые меры предосторожности, весь город уже был в курсе, что сын тети Софы отправился покорять космос, вот только из-за сугубо секретных соображений народу эта радостная новость пока еще не объявлена. А ровно через день (случайность или проделки все того же небесного куратора?) по радио сообщили об успешном запуске корабля «Восток-2» с космонавтом Титовым Германом Степановичем на борту.
Бобруйчане, выслушав это известие, впали в ступор. Сына тети Софы звали Константин, отчество – Львович, фамилия – Тигерс, все в городе, естественно, знали, что летит именно он, а при чем тут майор Титов, и какая очередная тайна за этим скрывалась – людям было совершенно непонятно.
И все-таки, к чести города Бобруйска, нашлись среди его населения мудрые люди, которые смогли расшифровать и этот ребус, хотя, на самом деле, засекречено все было по высшему классу. – Посудите сами, – говорили они, – первый слог фамилии Тигерс – это «Ти»-Титов, второй слог «гер» – это Герман, буква «с» – Степанович.
Красота разгаданного секретного кода заставила лучшие умы Бобруйска собраться внутри заведения под названием «Пиво-Воды», чтобы за кружкой пенного напитка пропеть осанну государственным мужам, сумевшим в очередной раз изящно обвести вокруг пальца полчища иностранных шпионов, желавших выведать наши космические секреты.
Правда, осталась одна закавыка – с одной стороны, тетя Софа никак не могла быть матерью космонавта Титова, но, с другой стороны, он все-таки каким-то образом должен был быть ее сыном. А поскольку эту логическую головоломку никто до конца разгадать не смог, то интерес к космической эпопее незаметно рассосался, и бобруйчане вернулись к своим повседневным делам, тем более, что впереди замаячил Карибский кризис и надо было срочно засекречивать совсем другие новости. Впрочем, находились и такие, кто, вспоминая про второго космонавта, еще долгое время задумчиво повторял про себя: с одной стороны вроде бы – да, а с другой стороны, точно – нет…
Похоже, один только Гриша Врубель, раздосадованный ускользнувшим от него заработком, догадался, кто на самом деле стоял за запуском в космос сына тети Софы. Об этом можно было судить по разбитому носу Яши, помпону, оторванному от его спортивной шапочки, а также потому, что в один прекрасный день в студию звукозаписи нагрянули сыщики, заявили, что обыск надо делать чистыми руками, и подошли к висевшему на стене умывальнику. Говорят, что все это время невдалеке стояла «Победа», принадлежавшая буфетчику кинотеатра «Пролетарий».
А что касается тети Софы, в наш город она действительно больше не приезжала. Зато ровно через тридцать лет со всеми нами случилось то, о чем мягко говоря, но очень грубо выражаясь она предупреждала Муру Конторович. Страна под названием СССР перестала существовать, и, кто знает, может быть маленьким, едва заметным камешком, вызвавшим сход огромной лавины, были те самые слова, которые она произнесла, покидая досточтимый Бобруйск. Не зря же один мудрый автор настойчиво предостерегал:
«Будьте осторожны со своими желаниями – они имеют свойство сбываться».
Счастье Лашкевича
Если вы хотите знать, почему Илюшу Лашкевича по прозвищу «Рыбий глаз» стали называть «Илюша-счастливчик», тогда слушайте.
У Илюши Лашкевича оставался ровно год до того момента, когда жизнь его должна была перевалить за тридцатилетний рубеж. Встретить приближающуюся годовщину он хотел, реализовав два своих самых сокровенных желания. Первым было – вступить в партию, вторым – жениться. Впрочем, можно было и наоборот: вначале жениться, а потом уже подавать заявление в существовавшую тогда еще КПСС. Рассматривался и третий вариант – сделать все это одновременно, но выглядел он совсем уж фантастически, потому что, честно говоря, шансов на реализацию своих сокровенных желаний, в каком бы порядке они ни выстраивались, у него к тому времени практически не было.
Илюша жил один в добротном доме с резными наличниками, во дворе которого находился гараж. В гараже стоял маленький горбатый «Запорожец». Это был великодушный жест старшего брата, оставившего ему свою машину, после того как сам он с женой и двумя детьми решил выяснить: отличается ли чем-нибудь город Сидней в далекой стране Австралии от города Бобруйска, где они с Илюшей родились, выросли, потеряли родителей и вконец поссорились, как любил говаривать Илюша: «по идейным соображениям». По этим же соображениям он перестал отвечать на письма брата, который гарантировал ему в Австралии райскую жизнь.
Но богатое наследство молодого Лашкевича – дом, гараж да еще (по тем временам) машина!!! – не трогало почему-то сердца местных невест. Может быть, все дело заключалось в том, что Илюша был сложен как-то очень уж непропорционально: то ли туловище его казалось чересчур большим по сравнению с головой, то ли голова выглядела чересчур маленькой по сравнению с туловищем. К тому же к этой маленькой голове был прикреплен выдающихся размеров нос, а близко посаженные выпуклые глаза не то что бы отталкивали собеседника, но при взгляде на них почему-то всегда хотелось стыдливо отвернуться. Возможно, по этой причине и прилипло к нему прозвище «Рыбий глаз».
Верно оценив все достоинства и недостатки своей физиономии, Илюша решил начать подготовку к юбилею не с поиска невесты, а со вступления в партию, которой, как он полагал, было глубоко наплевать на его внешность.
На заводе Сельхозагрегат имени Клары Цеткин, где он работал сборщиком кормозапарников, необходимых для кормежки рогатого скота всех окрестных колхозов и совхозов, к его намерению отнеслись крайне негативно. Когда Илюша начал приставать к местным коммунистам с просьбой написать ему рекомендацию в партию, одни, памятуя об отъезде брата в логово капиталистического врага, бежали от него, как от чумы, другие, имея в виду его национальность, отмахивались от него, как от назойливой мухи. Все это в конце концов чуть было не привело к весьма печальным последствиям.
Заведующий инструментальным складом, услышав, как во время перекура Илюша жаловался на свою судьбу, посоветовал ему взять рекомендацию у сварщика Тимченко, который, впрочем, всегда находился несколько в стороне от любых коллективных мероприятий.
– А он даст? – с недоверием спросил Илюша.
– Он всем дает, – заверил заведующий складом, – партия для него, как мать родная.
– С чего бы это? – все еще сомневался Илюша.
– Она вырастила и воспитала его, – с неподдельным пафосом произнес заведующий. – Теперь он один из самых активных и уважаемых ее членов.
На следующий день Илюша Лашкевич набрался храбрости и зашел под навес, где Тимченко приваривал крепежные петли к корпусам для все тех же кормозапарников, которых с таким нетерпением ждал рогатый скот, не желавший без них повышать свои удои.
– Товарищ, – Илюша тронул за плечо своего будущего коллегу по партии.
– Чего тебе? – Тимченко, опустил маску, прикрывавшую лицо, и, увидев, кто именно отрывает его от работы, разразился таким виртуозным набором ненормативной лексики, какого Илюше, несмотря на давнее членство в рабочем коллективе, до сих пор слышать не приходилось.
Илюша, увы, не знал, что Тимченко всего год назад вернулся из мест не столь отдаленных. Не знал, что бывал он там уже не раз, и что последняя его ходка была связана с избиением одного видного партийного чиновника, в котором Тимченко признал уполномоченного, в двадцатых годах раскулачившего и сославшего в Сибирь его семью.
– Мне бы рекомендацию, – робко попросил Илюша.
– Какую еще … (здесь я вынужден опустить несколько предложений) рекомендацию?
– В партию.
– Ты, рыбий глаз, адресом не ошибся? – после небольшой паузы, вызванной потрясением от услышанного, спросил Тимченко, нашаривая рукой обрезок трубы.
– Нет, – ответил Илюша и вспомнил слова заведующего складом, – ведь партия ваша мать, а вы верный и активный ее член.
Такого общественно-политического извращения Тимченко вынести уже не мог.
Спасло Лашкевича только то, что на сварщике была брезентовая роба, затруднявшая его движения, и Илюше первому удалось добежать до проходной завода. Тогда-то сердобольный вахтер и произнес впервые в его адрес это слово: «Счастливчик».
С членством в партии после злополучной попытки получить рекомендацию пришлось повременить, поэтому первым пунктом повестки дня стал значиться вопрос обретения брачных уз. И здесь в центре внимания волею случая оказался тот самый автомобиль марки «Запорожец», который старший брат, переехавший в город Сидней, не пожелал включить в перечень вещей, отправляемых им на незнакомый континент.
Машина стояла в гараже, выходившем своими воротами на улицу Коминтерна, в просторечье называемой «Пески». Но примечательна эта улица была не тем, что там находился гараж Лашкевичей, а тем, что почти напротив него красовалось фанерное строение, покрашенное в синий цвет. Строение имело двери, а над дверьми вывеску. На вывеске значилось: «Парикмахерская. Филиал № 3». Зимой «Филиал № 3» был наглухо заколочен, а летом распахивал свои двери и начинал жить беспокойными буднями, наполненными борьбой за выполнение финансового плана. Борьбу эту вела старая дева по прозвищу Зинаида-полубокс. Дело в том, что какую бы форму прически ей ни заказывали привередливые обитатели «Песков», в конечном счете получалась та единственная модель, которая носила незатейливое название «полубокс».
Зинаида была одна на две точки обслуживания, то есть на два старых, обшитых коричневым дерматином стула, с прикрепленными поручнями и войлочными подголовниками. Чаще всего на жестком сидении одного из них, с трудом разместив между поручнями свою тучную фигуру, находилась сама Зинаида-полубокс. Глядя в покрытое темными пятнами зеркало, она выдергивала пинцетом жесткие волоски, время от времени прораставшие над верхней губой. На другом стуле наблюдала за этой процедурой кассирша Валя, которую полагалась иметь по штату. Впрочем, кассирша Валя по совместительству еще разогревала воду на керогазе за цветастой занавеской и выметала щеткой пучки бывшей шевелюры, оставшиеся от очередной жертвы борьбы за финансовый план.
В городе парикмахерскую называли «шпионской». Такое прозвище ей дали потому, что улица Коминтерна находилась недалеко от авиагородка, у ворот которого стояли часовые, а забор был обнесен колючей проволокой. Считалось, очевидно, что шпиону, получившему задание проникнуть на охраняемый объект, именно здесь будет удобней всего привести свою внешность в порядок и к тому же облиться одеколоном марки «Шипр», который начисто отбивал нюх у служебных собак. В общем, было ясно, что парикмахерской этой шпиону никак не миновать, поэтому репутацией она пользовалась не то чтобы дурной, но все-таки…
К сказанному надо добавить, что поскольку Зинаида-полубокс была старой девой, то мужчин она ненавидела лютой ненавистью, всех, но особенно ненавидела она шпионов.
Илюша Лашкевич, хоть и выглядел довольно странно, но шпионом не был, поэтому он брился дома, и занимали его совсем другие проблемы.
Когда стало понятно, что в партию ему вступить не удается, а местные красавицы при его появлении отводят глаза в сторону, Илюша решил круто изменить свою судьбу и привлечь их внимание, научившись водить автомобиль, который без дела стоял в гараже.
Всю долгую зиму он посвятил тонкостям вождения в местной автошколе. Как он осваивал эти тонкости – тема отдельного нелегкого для меня рассказа. Если я когда-нибудь решусь обнародовать впечатление тех, кто учил Илюшу сидеть за баранкой – они называли себя «товарищи по несчастью» – вы поймете, что по сравнению с ними в вашей жизни все складывается не так уж и плохо.
Зима, как это изначально повелось в Бобруйске, однажды закончилась, снег растаял и обнажил под собой девственный песок Коминтерновской улицы. О том, что это был не просто каприз природы, а действительно наступила полноправная весна, красноречивей всего говорили распахнувшиеся двери «Филиала № 3».
В один из воскресных дней прямо напротив фанерного павильона заскрипели и ворота гаража Лашкевичей. Это Илюша решил, наконец, явить свое мастерство взорам взыскательной публики.
Автомобиль завелся, дал задний ход, выехал на середину улицы и заглох. Илюша сделал вид, что так и было задумано. Он сидел за рулем, нажимал на сигнал и приветливо махал рукой соседям, которые один за другим высовывались из своих окон. Пауза, однако, затягивалась. Илюша вспотел, но продолжал улыбаться и махать рукой, делая одновременно судорожные попытки завести двигатель. Публика хоть и с опозданием, но все-таки поняла, что автомобиль стоит посреди дороги вовсе не для того, чтобы радовать их глаз, а когда поняла, то начала давать советы.
Как дают советы на Песках – это тоже тема отдельного рассказа. Раздосадованный Илюша уже собрался было выбраться из машины, чтобы разобраться с обидчиками, но двигатель в это время чихнул и завелся. Гордо и слегка небрежно, как в цветных зарубежных фильмах, Илюша вырулил вдоль улицы и помчался на первой передаче, бледнея от собственной храбрости. А когда с третьей попытки ему в конце улицы, перегороженной лежащей поперек бетонной плитой, удалось еще и развернуться, он возвращался к своему гаражу в ореоле триумфатора, почти догнав бегущих впереди мальчишек.
Доехав до того места, где черной дырой зияли распахнутые ворота, Илюша решил, что лихой поворот в духе лучших традиций автородео надолго заткнет рты местным насмешникам. Он дал газ и резко крутанул руль. Но коварный коминтерновский песок вопреки всем намерениям Лашкевича подхватил автомобиль и вместо открытых ворот ткнул его задним бампером в угол фанерной парикмахерской.
Угол треснул, но устоял.
Из «Филиала № 3» показалась Зинаида-полубокс.
Явление ее окрестной публике было одновременно и грозным и торжественным. В одной руке она держала помазок, в другой – сжимала бритву. Все затаились. Зинаида обвела глазами притихших зрителей, сплюнула в сторону заглохшего опять «Запорожца» и произнесла одно только слово – «шпион».
Но как она его произнесла?! Всё презрение, накопившееся по отношению к мужчинам за долгие годы девичества, все страдания от дефектов собственной фигуры, всю одуряющую и безрезультатную борьбу за финансовый план вложила она в это короткое слово. Если Илюшу не хватил удар, то только потому, что автомобиль в это время завелся опять, и под тяжким грузом своего позора Лашкевич выжал сцепление и дал газ.
Увы. Вместо того, чтобы послать машину вперед, его дрожащая рука включила заднюю передачу, мотор взревел и автомобиль, протаранив насквозь фанерную стенку, въехал в совершенно не приспособленный для этого «Филиал № 3».
Зинаида-полубокс взвизгнула и упала в обморок. Кассирша Валя выскочила со щеткой наперевес и, имея в кармане трехдневную выручку, исчезла в неизвестном направлении. Мальчишки побежали за милиционером, а публика с нескрываемым удовольствием любовалась странным гибридом, который наполовину состоял из горбатого «Запорожца», а наполовину из фанерного строения парикмахерской.
Илюша медленно выбрался из машины и с опаской подошел к лежащей без чувств Зинаиде.
– Дыхание, – советовали ему со всех сторон, – делай ей искусственное дыхание.
– Как это? – беспомощно оглядывался Илюша.
– Рот в рот, – кричала заинтересованная публика.
Илюша опустился на колени, и губы его впервые коснулись губ женщины.
Какая между ними проскочила искра – не нам рассуждать об этом. Браки, как известно, заключаются на небесах, и им, небесам, естественно, ничего не стоило подстроить все эти злоключения с машиной в один из воскресных дней начавшейся уже весны. Правда, в течение семи месяцев из жалования Илюши вычитали сумму, необходимую для ремонта покореженного филиала. Но на небесах либо не заметили своего прокола, либо решили, что это пустяки. Зато двое влюбленных обрели друг друга, «дай им Бог здоровья на долгие годы», – наверное, так рассуждали в самых что ни на есть заоблачных инстанциях.
Теперь вы, надеюсь, понимаете, после каких событий местные жители стали называть Илюшу Лашкевича – «Счастливчик».
На свадьбу, состоявшуюся-таки накануне дня тридцатилетия, миролюбивый Илюша хотел пригласить и сварщика Тимченко, но Зинаида была против.
– Зачем, – сказала она, – ведь он так и не дал тебе того, что ты просил.
– Дал, если бы я так быстро не бежал, – подумал Илюша.
К этому времени он уже усвоил для себя, что счастье порой бывает и тогда, когда тебя просто не могут догнать.
Рецепт Вертинского
На Нименмана можно было не смотреть, Нименмана надо было слушать. Нет, конечно, смотреть на него не возбранялось, но что такого особенного вы могли обнаружить в полном лысеющем мужчине, возраст которого перевалил за пятидесятилетний рубеж. А вот слушать его было одновременно и удовольствие и, если хотите, определенная умственная практика. Нименман выражался загадками. Он никогда не называл предмет или событие теми скучными общепринятыми терминами, какими мы пользуемся ежедневно. Он предпочитал находить их скрытую, глубинную сущность, что с одной стороны ставило собеседника в тупик, а с другой вызывало неподдельный интерес у любителей шарад и кроссвордов.
Некоторая сложность состояла, правда, в том, что Нименман работал начальником конструкторского бюро на заводе имени Клары Цеткин, и по роду своей службы вынужден был общаться с довольно многочисленным кругом лиц, говоривших, как правило, несколько по-иному. Впрочем, на этот случай у него под руками всегда была юная сотрудница этого же отдела Людочка Буренкова. Ей не надо было стоять за кульманом или составлять скучные спецификации. От этого она освобождалась полностью. Зато она вела заветную тетрадку, своего рода словарь, где на одной половине листа записывала все, что произносил ее шеф, а на другой – давала перевод, понятный простым смертным.
Я не буду утомлять вас его изысканными фразами, касающимися технического оснащения завода имени Клары Цеткин, зато могу привести некоторые термины из заветной тетрадки, связанные, так сказать, с обычной жизнью обычного человека.
Предположим, Нименман говорил: «Вчера купил на базаре бритую ягоду». Мы заглядывали в Людочкину тетрадь и читали: «бритая ягода – виноград». Небритая ягода была соответственно – крыжовник. Нименман: «Купил себе сон пополам», Людочка переводила: «диван-кровать». Нименман: «Стоял в очереди за щербатым стеклом», Людочка: «покупал хрустальную вазу». Нименман: «чтобы все было люстра». Людочка: «этот чертеж, который все очень ждут, должен быть непременно закончен в срок».
Особенно его любили приглашать на различные собрания с тем, чтобы он выступил по существу. Комсомольская организация, в которую я вступил, как только попал на этот завод, чтобы зарабатывать стаж для института, специально ради него устроила встречу, где старшие товарищи должны были рассказать о своей юности. Нименман пришел, грустно посмотрел на нас и сообщил, что в молодости он избегал избегать, а потому был болванкой. Только назавтра из тетрадки Людочки мы узнали: «болванка» – человек-манекен, на которого портные шили одежду для продажи в магазинах.
При всех особенностях своей речи Нименман был большим охотником до женского пола. Надо было видеть, как галантно он целовал ручки дамам, попадавшим в поле его зрения, как, проходя мимо, пытался их приобнять и как вздыхал, когда жаловался, что живет «перекати бобылем поле», то есть совершенно один. Когда к нему в отдел присылали новое пополнение, он обычно ходил к начальству и сердито заявлял: «Мне супры-пупры не нужны, мне нужны технички, чтоб я их мог за доской использовать до определенного места». Эта загадочная фраза так и осталась непереводимой.
Вначале я не понимал, за какие заслуги руководство завода держало его во главе такого ответственного отдела, ведь кроме диплома офицера-артиллериста – в этом качестве он прошел всю войну – никакого другого инженерного образования у него было.
Разгадка пришла неожиданно. В одном из цехов забарахлило дорогостоящее импортное оборудование. Послали за Нименманом. Он явился, дожевывая на ходу бутерброд, один из тех, что каждые два часа подкладывала к нему на стол Людочка, медленно обошел вокруг умолкнувшего агрегата (со стороны казалось, что он не то прислушивался, не то принюхивался к нему), потом подозвал наладчика и показал ему пальцем, что и как надо сделать: «это забыть, это как потом между Адамом и Евой и чтобы крепко, здесь наперекосяк, а тут глухо и совсем».
Как ни странно, наладчик понял его с полуслова. Людочка стояла рядом со своей тетрадкой, но никакого перевода не понадобилось – агрегат чихнул и все его части пришли в движение. Рабочие, собравшиеся вокруг, зааплодировали. Конечно, это был маленький спектакль, но как изящно и мастерски он его провел!
Прежде, чем продолжить рассказ о неожиданном повороте в судьбе бывшего артиллериста, необходимо сделать небольшое географическое отступление.
Не знаю, как теперь, а в мое время у нас в городе существовал небольшой отрезок центральной улицы, где влюбленные парочки обычно обнародовали свои отношения перед взорами взыскательной публики. Именовался он, естественно, «Бродвеем». Отрезок этот тянулся вдоль ажурной решетки, за которой на постаменте стоял танк, первым ворвавшийся в город во время войны. Кроме того, «Бродвей» включал в себя аптеку, заведение под названием «Пиво-воды» и диетическую столовую, чудесным образом превращавшуюся после 19.00 в «Кафе вечернее».
Более важного занятия, чем «прошвырнуться по Бродвею» и узнать, кто с кем, или кто уже не с кем, а также множество других волнующих новостей, у бобруйчан, пожалуй, не было. Отрезок этот с одной стороны ограничивался рынком, то есть сосредоточием коммерческих интересов, а с другой – редакцией единственной в городе газеты «Коммунист», то есть центром, откуда исходили идеологические наставления, чтобы, как говорил Нименман: «зарубить на зубок, что рыбка с зонтиком это не одно из двух». К этой газете мои сограждане относились по-свойски, разделив ее название на две части: «Кому-нист». Точный перевод слова «нист» с еврейского означает – плохо. Поэтому, когда в киосках «Союзпечати» среди прочей продукции спрашивали «Кому плохо», киоскеры, конечно же, знали о чем идет речь.
В эту самую газету судьба забросила однажды выпускницу столичного вуза, окончившую факультет журналистики. Выпускница оказалась девушкой восторженной, а потому ей очень нравились разные забавные подробности провинциального быта. Она принялась изучать их неутомимо, со всем энтузиазмом молодости, предполагавшим, впрочем, что когда через год или два она вернется в свои столицы, материала, накопленного здесь, хватит не на одну книгу.
По совету новых коллег свои исследования она начала, естественно, с нравов местного рынка. Для этого в один из воскресных дней она даже встала пораньше, чтобы не пропустить волнующие минуты заполнения торговых рядов крестьянами из окружавших город деревень.
В тот же самый день на рынок собрался и Нименман. Его появление в этом публичном месте всегда вызывало фурор среди домохозяек, выбиравших продукты, и панику среди тех, кто их продавал.
Нименман считался тонким знатоком сельскохозяйственной продукции. Точно так же, как в истории с капризными механизмами, он долго ходил кругами, словно принюхивался и прислушивался к тому, что было разложено на прилавках. Потом внезапно останавливался перед каким-либо продавцом и доставал кошелек. Очередь, которая мгновенно выстраивалась за ним, повергала в шок конкурентов. Единственное, что Нименман пробовал на вкус, была наша местная, славящаяся на все соседние области сметана. Он переходил от одной торговки к другой, подставлял им тыльную сторону ладони и ждал, пока они нанесут на нее пробную порцию своего продукта. После чего он ловко слизывал ее языком, на мгновение застывал и продолжал свой путь дальше. Обойдя весь ряд, он, наконец, останавливался перед бидонами, в которых находилась, по его мнению, сметана, лучшая на сегодня.
«Выбрал!» – как боевой клич разносилось по рынку, и толпа страждущих моментально бросалась к счастливице, на которую указала тыльная сторона его ладони.
Все это довелось наблюдать любознательной выпускнице факультета журналистики. Она даже захотела подойти ближе и познакомиться с кумиром местных домохозяек, но за их толпой каким-то образом упустила его из вида.
А между тем дуга судьбы, изогнувшаяся над «Бродвеем», замкнув две его крайние точки – рынок и редакцию газеты, уже начала готовить ловушку, обойти которую было невозможно.
Рецептом для изготовления приманки в этой хитроумной ловушке стали, как ни странно, песни Александра Вертинского. Впрочем, странным это могло показаться только на первый взгляд. Дело в том, что великий женолюб Нименман был давним поклонником певца, исполнявшего, слегка грассируя, изысканно-утонченные баллады. Заваривая на зверобое чай в своей холостяцкой квартире, он ставил на проигрыватель самодельные пластинки, записанные на рентгеновских пленках, и слушал их часами, вспоминая всех когда-либо встречавшихся на его пути женщин. Свою любовь дарили ему высокие и низкие, пухлые и худые, говорящие на русском, венгерском (он освобождал Будапешт), немецком (два года он потом служил в Германии) и даже на языке народности бурунди (как-то на отдыхе в Сочи). Песни Вертинского были пропуском в те времена, когда он был молод, хорош собой и признавался в любви так, что женщины рыдали над его фразами, пытаясь понять, с чем он сравнил их в очередной раз.
У столичной журналистки такого опыта, естественно, не было, но мама ее с девичества была влюблена в песни Вертинского, переписывала их в потаенный блокнотик, и даже над письменным столом повесила не обязательный по тем временам портрет Сталина или на худой конец Ленина, а добытую с огромным трудом фотографию певца в костюме Арлекина. Теперь, надеюсь, вы понимаете, какие колыбельные песни слышала, засыпая в постельке, будущая звезда журналистики и почему в ее речи проскальзывали порой милые грассирующие звуки.
Все это, очевидно, учли те, кто в одной из небесных контор, скуки ради, раскладывали пасьянс из судеб людей, населявших наш город. Теперь им осталось только дождаться нужного момента и захлопнуть ловушку.
Нужный момент наступил, когда на заводе имени Клары Цеткин торжественно запускали в эксплуатацию уникальный гидравлический пресс, спроектированный в отделе Нименмана. На процедуру пуска пригласили все городское начальство и, конечно, пишущую братию, в рядах которой присутствовала и наша героиня.
К радости своей она признала в виновнике предстоящего торжества человека, который священнодействовал на рынке под пристальными взглядами покупателей и продавцов. И вот теперь он снова, но уже по другому поводу, был в центре всеобщего внимания. Такой шанс, для того чтобы познакомиться с ним, она, естественно, упустить не могла.
– Ирэн, – пройдя сквозь плотные ряды и слегка грассируя, представилась журналистка.
– Простите, как? – переспросил Нименман, галантно прикоснувшись губами к ее руке.
– Ирэн, – повторила журналистка и почему-то добавила, – как у Александра Вертинского.
– Давид, – представился Нименман, – как у моей мамы Двойры Исааковны.
Впрочем, упоминание о Вертинском не прошло для него незамеченным. Готовя пресс к запуску, он время от времени поглядывал в сторону девушки по имени Ирэн, что, конечно, не могло пройти мимо бдительного взора Людочки, стоявшей рядом со спасительной тетрадкой. Она занервничала и, скорее всего, какие-то фразы своего шефа перевела не совсем точно.
Возможно, именно это стало причиной того казуса, который затем произошел. А, возможно, к печальному результату привел известный всем «эффект присутствия начальства», но только при торжественном нажатии на кнопку «пуск» находящаяся под огромным давлением струя горячего масла сорвала предохранительный клапан и взлетела под самый потолок цеха.
– Ложись, – предполагая худшее, по старой фронтовой привычке крикнул Нименман и бросился на холодный цементный пол.
Его примеру, ни секунды не раздумывая, последовала юная журналистка. Остальные, оцепенев, смотрели, как вырвавшаяся струя ударила в потолок, а затем вернулась обратно, разлившись лужей, в которой оказались двое лежащих на полу людей.
Есть разные способы возникновения любви. Возможно, где-то даже хранится каталог, в котором они все перечислены. Я не думаю, чтобы описание того, как это должно происходить на цементном полу штамповочного цеха, занимает место среди основных разделов. Вполне вероятно, что подобного рода событие набрано самым мелким шрифтом или вовсе содержится в приложении. Важно другое – такой способ все-таки существует, и Нименман с журналисткой по имени Ирэн блестяще это подтвердили.
Едва они поднялись в своей промокшей, отяжелевшей и пропахшей маслом одежде, как между ними со стуком упал кусок шланга, который до этого вместе со струей взлетел к потолку и, зацепившись за балку, какое-то время висел на ней, раскачиваясь.
– Мадам, уже падают шланги, – неожиданно для себя пропел Нименман, глядя на стоящую напротив Ирэн.
– Я жду их все снова и снова, – тихо, как эхо, отозвалась она, перефразировав другую строчку из той же песни.
Несколько десятков глаз удивленно смотрели на них, но эта парочка, похоже, никого не замечала. Ловушка захлопнулась.
Первой все поняла Людочка. Она швырнула свою тетрадь с переводами в густую маслянистую лужу и на следующий день покинула завод навсегда.
Года через три я проводил очередные институтские каникулы в своем родном городе. По укоренившейся уже привычке первым делом я решил посетить места, связанные с самыми приятными воспоминаниями. Одним из таких мест был наш городской парк, где однажды за танцевальной верандой девушка, в которую я был влюблен, подарила мне свой первый поцелуй.
Я, не спеша, шел по центральной аллее и вдруг на одной из скамеек увидел Нименмана, рядом с которым сидел малыш, как две капли похожий на своего отца. Он пыхтел и с явным удовольствием уплетал из небольшого пакета виноград. Я уже хотел было подойти поближе, но меня быстрым шагом опередила молодая женщина.
– Сколько раз говорила тебе, чтобы ты не давал ребенку бритую ягоду, – с возмущением начала выговаривать она, отобрав пакет.
Маленький Нименман, между тем, лишившись винограда, уставился на стоящую напротив скульптуру, изображавшую аппетитных форм женщину, опиравшуюся на весло, протянул к ней свои ручки и стал канючить:
– Хотю тетю! Тетю хотю!
– Наш человек, – сказали сидящие неподалеку игроки в домино.
– С одной стороны, может и так, – глубокомысленно заметил, повернувшись к ним Нименман, – но с другой стороны, конечно.
Не знаю, как доминошники, а я его понял.
НЛО по имени Гиршик
Если вы думаете, что инопланетяне наведывались в наш город, чтобы закупить на местном рынке сметану, слава о которой гремела по всей области, то я вам скажу так: может быть да, но, скорее всего, нет.
Инопланетян гораздо больше, чем сметана, наверняка интересовал в нашем городе один человек – Наум Израилевич Гиршик. Вы спросите – почему? Ну, это совсем просто. Только Наум Израилевич Гиршик знал, как сидя у себя в лаборатории, ученый человек мог таким образом соединить две элементарные частицы, что взрыв, который после этого бы произошел, превратил наш земной шар в мелкую космическую пыль. Теперь вы понимаете – на что я намекаю. Большего я вам, конечно, не скажу и не потому, что это важная государственная тайна. Просто Наум Израилевич Гиршик сам избегал любых подробностей. Он говорил только намеками, только шепотом и при этом постоянно оглядывался. Все, что можно было понять, это – лаборатория, ученый, взрыв и мелкая космическая пыль.
Вообще-то Наум Израилевич Гиршик работал мастером по починке пишущих машинок. Все эти дореволюционные «Ремингтоны» в роскошных корпусах с перламутровой отделкой, трофейные «Ундервуды» с переделанными на русский язык клавишами, и появившиеся позднее «Оптимы» в небольших чемоданчиках составляли предмет его непосредственного интереса. Но секрет, которым он обладал – лаборатория, взрыв, космическая пыль – с пишущими машинками связан не был. Свое происхождение секрет этот вел с тех давних времен, когда в начале 30-х совсем молодой Наум Израилевич Гиршик уехал из нашего города в далекий Харьков обучаться на физико-математическом факультете местного университета. Вскоре он стал любимым учеником профессора, который прославился тем, что рассылал во все научные издания статьи, уличавшие в наглой лжи самого Альберта Эйнштейна. Этот профессор, имя которого Гиршик тщательно скрывал, утверждал, что основатель теории вероятности, мягко говоря, вводил ученый мир в заблуждение, объявляя скорость света предельной в нашей галактике. Харьковский профессор давно догадался, что есть скорость гораздо выше скорости света. А если вывести при этом соответствующие формулы, то, не выходя за пределы лаборатории, можно получить такую реакцию элементарных частиц, за которой последует взрыв, превращающий наш земной шар в мелкую космическая пыль.
В годы сталинских репрессий ученого, завалившего своими статьями множество научных журналов, расстреляли за ненадобностью. Как, впрочем, могли бы расстрелять и самого Эйнштейна, доказавшего вещи прямо противоположные своему харьковскому оппоненту. Но великий физик счастливо избежал эмиграции в Советский Союз, а, следовательно, денно и нощно работавший конвейер ГУЛАГа никак не мог втянуть его в свои смертоносные жернова.
Словом, судьба распорядилась так, что Альберт Эйнштейн благоразумно скрылся от нацистов в Америке, харьковский профессор пополнил ряды невинно убиенных, а Наум Израилевич Гиршик остался единственным хранителем взрывоопасных формул. Под тяжестью такой ноши он дрогнул и даже пытался выброситься из окна общежития, забыв, что здание это было одноэтажным. Но поскольку он продолжал твердить на разные лады – «лаборатория, взрыв, космическая пыль» – то вскоре был помещен в местную психиатрическую клинику, что, вполне возможно, спасло ему жизнь.
Дальше в биографии мастера по ремонту пишущих машинок, хранящего страшную тайну, тянулась цепочка сплошных белых пятен. Хотя можно допустить, что инопланетянам, следивших за Гиршиком, по его же утверждению, давно были известны некоторые весьма любопытные факты, не подлежащие пока широкой огласке.
С Наумом Израилевичем мы познакомились после того, как освободилась одна из квартир на третьем последнем этаже нашего дома. Бывший ее владелец по прозвищу Женька-генерал свел счеты с жизнью, бросившись под поезд, а жена его, забрав годовалого сына, уехала навсегда к своей матери в деревню, затерявшуюся где-то на просторах Вологодской области. К тому времени Гиршик был давно и счастливо женат, хотя союз этот, на первый взгляд, выглядел несколько странно. Его жена Фаина Лазаревна, работавшая медсестрой в поликлинике водного транспорта, была высокой, худой и к тому же малоразговорчивой женщиной, что составляло резкий контраст маленькому, толстому и весьма словоохотливому Гиршику. Стригся Наум Израилевич всегда «под ноль» – привычка оставшаяся, наверное, со времен харьковской больницы – отчего на лице его, не украшенном прической, все выглядело как-то чересчур крупно: и глаза, и нос, и губы. Зато тщательно выбритые щеки находились в полной гармонии со светлой рубашкой, темным галстуком и застегнутым на все пуговицы пиджаком, из нагрудного кармана которого всегда торчала длинная с тонкими зубьями расческа.
Естественно, у этой пары было множество разнообразных прозвищ, но почему-то ни одно не устроило взыскательных горожан. И только когда в центральный универмаг завезли партию отлитых из чугуна фигурок, изображавших героев испанского писателя Сервантеса – все сразу встало на свои места: счастливую чету с тех пор стали звать Донкихотка и Санчо Пансо. И действительно, если бы у долговязого Рыцаря Печального Образа сбрить бороду и усы, а вместо приплюснутой каски надеть на голову кокетливую шляпку из черной соломки, то получилась бы вылитая Фаина Лазаревна. Что же касается Санчо Пансо, то ему для полного сходства с Наумом Израилевичем не хватало разве что пиджака, галстука и, пожалуй, велосипеда, на котором Гиршик разъезжал по городу, разыскивая адреса контор, таящих в своих недрах пришедшие в негодность пишущие машинки.
К своему велосипеду Наум Израилевич относился с особым почтением. Он регулярно устраивал ему профилактику, смазывал втулки, подкачивал колеса, а обода и спицы всегда сверкали так, словно только что покинули прилавок магазина. Даже бельевую прищепку, которой он зажимал штанину для того, чтобы ее не втянуло в цепь, Гиршик носил в нагрудном кармане пиджака рядом с расческой и портативной отверткой. Велосипеду этому пришлось сыграть определенную роль в событии, проливавшем свет на взаимоотношения Наума Израилевича с инопланетянами. Но до того, как это произошло, ничего, казалось, не предвещало странной развязки. Единственное, о чем можно говорить с уверенностью, так это о том, что двор наш с переездом сюда семейства Гир-шик изменился до неузнаваемости. У Фаины Лазаревны была маниакальная страсть к чистоте. Поэтому несколько раз в месяц в ту сторону двора, где тянулись длинные ряды сараев, выносился по частям агрегат под названием «выварка». Агрегат представлял собой чугунную печку, прилагавшуюся к ней высокую с крутым загибом трубу, из которой тянулась толстая струя дыма, и, наконец, чан, устанавливаемый на печке. В чан заливали несколько ведер воды и размещали в нем простыни, наволочки, носовые платки и прочие достаточно интимные предметы из гардероба аккуратной Фаины Лазаревны.
Агрегат, хоть и не был чудом инженерной мысли, но присутствия при себе требовал неукоснительного. Во-первых, надо было периодически подкладывать в топку специальным образом приготовленные чурки. Во-вторых, следить, чтобы вода все время находилась в состоянии кипения. В-третьих, огромной палкой, называемой клюшкой, перемешивать размокшую массу пододеяльников и простынь, что, поверьте, было занятием не для слабых. Процедурой вываривания занимался, естественно, Наум Израилевич. И это были самые долгожданные для нас моменты. Как по дыму над трубой Сикстинской Капеллы католики узнавали о выборе нового Папы Римского, так мы по дыму выварки, подымавшемуся над крышами сараев, узнавали о том, что, заботливый муж Фаины Лазаревны приступил к выполнению своих супружеских обязанностей. А то, что эти обязанности заключались исключительно в стирке постельного белья, в этом местные остряки были уверены на все сто.
Но нас тогда меньше всего интересовали интимные подробности из жизни семьи Гиршик. Время, проведенное Наумом Израилевичем у выварки, делилось на две части: первая была посвящена непосредственно дымившему агрегату, вторая – была адресована тем, кто, захватив из дома доски с фигурками шахмат или коробочки с шашками, устраивался вокруг чана с бельем. Это были незабываемые минуты сеанса одновременной игры на десяти или двенадцати досках. Примерно на половине из них разыгрывались шахматные партии, а на остальных играли в шашки или изредка, что считалось, правда, моветоном, в поддавки. Наум Израилевич, не забывая помешивать клюшкой белье, ходил по кругу и делал быстрые и всегда точные ходы. Никто из нас не мог похвастаться тем, что ему хоть однажды довелось свести свою партию вничью. Закончив сеанс, Наум Израилевич подзывал осторожными жестами всех собравшихся к себе поближе.
– Знайте же, дети, – говорил он обычно шепотом, – однажды, сидя у себя в лаборатории, какой-нибудь ученый соединит две элементарные частицы и произойдет взрыв, от которого земной шар превратится в космическую пыль.
В то время мы весьма смутно представляли, что такое элементарные частицы, а космическая пыль казалась нам похожей на ту, что Наум Израилевич выбивал в перерыве между стирками из многочисленных ковров и ковриков, развешанных на заборе.
Но действо вокруг агрегата по имени «выварка» было только первым актом спектакля, за которым обычно наблюдал весь дом. Второй акт начинался с того, что Гиршик выносил из своей квартиры тазы с прополосканным и уже отжатым бельем. Встав на табуретку, он перекидывал каждую вещь, тщательно ее расправив, через веревки, и только закрепив это богатство деревянными прищепками, снова замечал нас, стоящих вокруг.
– Все, что я сказал вам – большой секрет, – шептал он, оглядываясь по сторонам, – никто и никогда не должен знать об этом.
Слова «никто и никогда» он выделял особо, глядя в небо и угрожая кому-то, спрятавшемуся за облаками, пухлым указательным пальцем. Естественно, за облаками скрывались те самые пришельцы, которые жизнь положили на то, чтобы выведать у Гиршика его тайну.
Строго предупредив нас, Наум Израилевич нырял в свой сарай и выволакивал оттуда несколько внушительного вида шестов. Он подпирал ими каждую веревку по отдельности, отчего белье превращалось в паруса, хлопающие на ветру, а двор наш принимал образ фрегата, на всех порах уплывающего от вездесущих инопланетян.
Конечно, нам не хотелось, чтобы космические агенты выведали у Гиршика, какие именно частицы надо соединить для уничтожения земной цивилизации. И хотя мы были уверены в том, что ни за какие коврижки никогда и никому не выдаст он свой секрет, но время от времени проверять его бдительность нам казалось необходимым. Для этого обычно уже поздним вечером мы залезали на чердак, опускали в слуховое окно каштан, прикрепленный к тонкой резинке, и слегка раскачав, ударяли им несколько раз в форточку квартиры Гиршика.
А теперь я хочу задать всего один вопрос: если вы находитесь в своей квартире на третьем этаже и готовитесь отойти ко сну, а в это время кто-то тихо, но настойчиво стучит в вашу форточку, о чем вы подумаете и что вы при этом будете делать.
Не знаю как вы, но Наум Израилевич, как правило, в пижаме и туфлях на босу ногу вскоре появлялся в дверях подъезда, крадучись приближался к углу дома и осторожно выглядывал на улицу, куда выходило его окно. Естественно, никаких инопланетян поблизости не было. Прижимаясь к стене, он минут десять стоял неподвижно, а затем, пригрозив пальцем кому-то невидимому в ночном небе, возвращался к любимой жене Фаине Лазаревне. Мы, наблюдавшие за всем этим из соседнего подъезда, расходились довольные, понимая, что уж чего-чего, а бдительности Науму Израилевичу не занимать.
И все-таки это случилось: Гиршик пропал. Печальное событие произошло ранней осенью, в самом начале сентября, когда дни стояли такие теплые, что казалось, лето еще долго не собиралось сдавать свои позиции. Мы вернулись из школы и увидели въехавший во двор нашего дома милицейский газик, из которого взмокший от напряжения блюститель порядка доставал велосипед. В том, что велосипед принадлежал Науму Израилевичу, сомнений ни у кого не было. Странным показалось только одно обстоятельство – отсутствие цепи, соединявшей звездочку педалей со втулкой заднего колеса, той самой цепи, которую Гиршик обычно прочищал особой тряпочкой, а затем смазывал густым слоем какого-то пахучего вещества.
Куда могла деться цепь, следствие так и не установило, как не установило оно, впрочем, куда делся сам Наум Израилевич. Удалось выяснить только, что накануне днем он уехал из дома чинить очередную пишущую машинку, и с тех пор его никто не видел. Когда Фаина Лазаревна подняла тревогу, милиция начала прочесывать окрестности нашего города. Кто-то из сыщиков догадался направить свои усилия в сторону молодых посадок елей, расположенных у самой кромки реликтовой дубовой рощи. Место это славилось тем, что парочки, желавшие заниматься любовью непосредственно на природе, выбирали именно этот уголок с мягкой травой и укрывавшими от посторонних глаз рядами разлапистых елок. Но чтобы чем-то подобным занимался здесь Наум Израилевич?! И все-таки его велосипед, на котором отсутствовала цепь, а на спице переднего колеса прищепкой была закреплена странная записка, нашли именно здесь. Прищепку тоже опознали, она была той самой, которую Гиршик обычно доставал из нагрудного кармана и прижимал штанину, чтобы та не попала в злополучную цепь. А вот с запиской вышел казус. Напечатана была на ней всего одна фраза: «Прошу никого и никогда меня не искать».
Следователь Задорожный, которому было поручено вести дело об исчезновении гражданина Гиршика Н.И., установил, что текст этот не мог быть отпечатан ни на одной пишущей машинке, которую когда-либо чинил пропащий, а так же ни на одной пишущей машинке, которая была бы зарегистрирована в нашем городе.
Но мы почти на сто процентов уверены были, что именно пришельцам с других планет удалось каким-то образом заманить Наума Израилевича в молодой ельник, и что именно они подкинули странную записку, отпечатав ее в одном из отсеков своей летающей тарелки. А что касается велосипедной цепи, то не ею ли пытался отбиваться хранитель страшной тайны, когда его силой заставили покинуть Землю.
Насколько мне известно, следствие продолжалось долго. Сыщик Задорожный частенько вызывал Фаину Лазаревну в свой кабинет, иногда по каким-то неотложным делам сам приходил к ней домой, а однажды видели, как он вышел от нее совсем уже ранним утром. Очевидно, не все вопросы можно было решить в течение рабочего дня. Жалко только, что версию об инопланетянах он отмел сразу и навсегда.
Случилось, однако, так, что догадку нашу пусть косвенно, но подтвердил ставший достоянием гласности случай, происшедший с руководящим составом швейной фабрики имени «8 марта». Выехав год спустя после пропажи Гиршика на пикник в район еловых посадок, руководящий состав несколько перебрал с употреблением горячительных напитков, а потому уехал, забыв уснувшего под елкой своего главного снабженца, а вместе с ним еще одну миловидную особу из бухгалтерии. Когда главный снабженец, проживавший, кстати, на одной лестничной площадке с исчезнувшим Наумом Израилевичем, вернулся домой, он объяснил жене, что, проснувшись, собрался уже было догнать сослуживцев, но едва он сделал несколько шагов, как прямо над ним, залив все ярким светом, повисло некое сооружение, похожее на огромную тарелку. Снабженец почувствовал, что веки его наливаются свинцовой тяжестью и, уже падая ничком на траву, он вдруг услышал знакомый голос. «Никто и никогда» – были два знаменитых слова, которые различил он перед тем, как окончательно отключиться.
С тех пор это НЛО видели многие, кто по известным причинам задерживался в злополучном районе. Обычно оно появлялось со стороны железнодорожной станции, пересекало город по направлению к еловым посадкам и там исчезало.
– Гиршик летит, – говорили знающие люди.
Может оно, конечно, было так, а может как-то иначе, но знаете, что я вам скажу: если мы до сих пор просыпаемся по утрам и видим, что Земля еще существует, а мир за окном не изменился, значит инопланетянам так и не удалось выведать у Гиршика его страшную тайну.
Словом, будьте спокойны, – Наум Израилевич все еще держится.
Форте-пьяно
Музыкальная школа в городе Бобруйске это вам не просто так. Более того, это совсем не просто так. И даже совсем, совсем. Музыкальная школа в Бобруйске – это туннель во времени и пространстве. Ты входишь в нее с облупившегося цементного крыльца, тянешь на себя тяжелую дубовую дверь с косо привинченной ручкой, а выходишь прямо на сцену Нью-Йоркского Карнеги-Холл, парижской «Олимпии» или, на худой конец, Берлинской Филармонии. И это невзирая на облупленное крыльцо и криво привинченную ручку. Какая разница, как ее привинтили, если на выходе у тебя беснующиеся от оваций залы, эвересты букетов и фотографии на обложках самых престижных журналов. За тобой гоняются корреспонденты мировых изданий, умоляют об интервью, а ты, развалившись в кресле с бокалом сухого Мартини, говоришь, что всем лучшим в тебе ты обязан скромной музыкальной школе в городе Бобруйске. Where is the Bobruisk, – переглядываются озадаченные акулы пера. И ты, обидевшись, хочешь ответить как в детстве: – Где, где, в Караганде. Но это будет неправда – в Караганде нет Бобруйска. Бобруйск там, где ты его оставил, на берегу реки Березина, около заповедной дубовой рощи и на расстоянии нескольких десятков лет между тобой теперешним, купающимся в славе, и тем робким мальчиком на цементном крыльце, стоящим перед тяжелой входной дверью, которую надо было тянуть со всей силы, потому что тугая пружина, прикрепленная по другую ее сторону, отчаянно сопротивлялась, не желая впускать тебя в скрытое за ней будущее.