Острие скальпеля. Истории, раскрывающие сердце и разум кардиохирурга
Stephen Westaby
The Knife’s Edge
The Heart and Mind of a Cardiac Surgeon
First published by Mudlark 2019
© Stephen Westaby 2019
В коллаже на обложке использованы фотографии: ADragan, Garder Elena/HYPERLINK «http://shutterstock.com/» Shutterstock.com Используется по лицензии от HYPERLINK «http://shutterstock.com/» Shutterstock.com
© Ляшенко О.А., перевод на русский язык, 2019
© ООО «Издательство «Эксмо», 2020
Предисловие
Каждая операция на сердце связана с риском для жизни. Эта грань между убийством и исцелением уникальна для моей специальности, и мало кто может жить под таким напряжением ежедневно.
В моем детстве операции на сердце считались крайней хирургической мерой. Прямое восстановление зрения казалось таким же трудным, как высадка на луну или расщепление атома. Затем аппарат искусственного кровообращения и бурные шестидесятые изменили все.
Во время моего обучения в медицинской школе стали проводиться трансплантации сердца и появились искусственные сердца. Когда я приступил к практике в 1970-х годах, кардиохирургия оставалась закрытым клубом, вступить в который было невероятно сложно. Тем не менее я в итоге удостоился огромной чести улучшать тысячи жизней.
Каждое сердце уникально по-своему. Хотя большинство операций оказываются несложными и непримечательными, некоторые превращаются в настоящую битву за выживание, а в единичных случаях все заканчивается кровавой катастрофой.
Набравшись опыта и знаний, я стал последней надеждой для всех «кардиологически нуждающихся»: я брался за пациентов, от которых другие отказывались дома и за границей.
Некоторые области хирургии в XX веке были настолько закрытыми, что в них было очень сложно попасть.
Мне доводилось терять пациентов, чьи жизни я мог спасти при наличии оборудования, в котором нам отказывала Национальная служба здравоохранения. За смертью всегда следовали обвинения. Мучительный разговор со скорбящими родственниками, мрачные дискуссии на больничном собрании, а затем безрадостное посещение коронерского суда. Я всегда откровенно говорил о недостатках системы, из-за чего и пострадал. Национальной службе здравоохранения нет дела до тех, кто не желает к ней приспосабливаться.
В этой книге я опишу этапы становления кардиохирурга в эпоху зарождения этой специальности и расскажу, каково быть кардиохирургом в сегодняшней враждебной среде. Я опишу физические и моральные усилия, эмоциональные взлеты и падения, триумфы и разочарования. Вы узнаете, как профессия хирурга повлияла на меня и на моих близких.
Когда я был юношей, необычный поворот судьбы позволил мне забыть о запретах и сделал меня невосприимчивым к страху. Я бы никому не пожелал подобного, но это был довольно любопытный старт для моей карьеры. Такой поворот судьбы позволил мне браться за сложные случаи, которые другие старались обходить стороной.
Большинство операций на сердце несложные и непримечательные, но некоторые оказываются настоящими битвами за выживание.
Тому, кто не является профессиональным писателем, требуется огромное количество времени и усилий, чтобы написать книгу для широкого круга читателей. Вы, несомненно, решите, что я больше хирург, чем литературный гений, но, к моей вящей радости, первая моя книга «Хрупкие жизни»[1] стала бестселлером и была удостоена наград. Как понятно из названия, она в основном посвящена необычным случаям из моей практики. А эта книга, что вы читаете сейчас, гораздо глубже. В ней говорится о моих скромных начинаниях, стремлении добиться успеха и бесценных отношениях с некоторыми пионерами и великими лидерами моей специальности. Из-за огромных рисков и, как следствие, множества трупов все пионеры обладали определенным типом личности: это были смелые, решительные, часто самодовольные люди, обладавшие иммунитетом к скорби.
К сожалению, жизнь кардиохирурга настолько сложна, что к концу моей карьеры лишь немногие выпускники британских медицинских университетов были готовы строить карьеру в данной области. Это можно назвать «закатом эпохи» или «началом конца».
Вся захватывающая история современной кардиохирургии развернулась при моей жизни, и я горжусь быть ее частью. Таких людей мы больше не увидим.
Введение
Всего через несколько недель после завершения моей хирургической карьеры я был приглашен выступить на актовом дне[2] в одной из местных школ. Директор порекомендовала мне отнестись к подросткам как к взрослым и рассказать им, какие качества позволили мне стать кардиохирургом. У меня был готовый ответ. «Занятия медициной, – сказал я школьникам, – требуют безграничной трудовой этики и огромной решимости. Необходима не только большая ловкость рук, но и полная уверенность в желании стать хирургом. Рисковать жизнью пациента во время каждой операции – значит делать шаг из своей зоны комфорта. Для этого нужна смелость потерпеть неудачу».
Последнее предложение придумал не я. Оно часто использовалось при описании работы пионеров кардиохирургии, которые трудились в то время, когда больше пациентов умирало, чем выживало. Однако дети об этом не знали. Я решил не сообщать им, что пол, социальный класс, цвет кожи и вероисповедание не играют никакой роли, потому что сам в это не верил. Я тоже не являлся обладателем всех характеристик, о которых говорил. Я был скорее художником. Кончики моих пальцев были связаны с мозгом.
Во время операции мы рискуем жизнью пациента, для этого нужна смелость потерпеть неудачу.
После аплодисментов я начал небрежно отвечать на вопросы о своих достижениях в Оксфорде. Один знаток биологии с большим знанием дела спросил, как можно оперировать орган, который качает пять литров крови в минуту, и умирает ли мозг, если сердце останавливается. Другой хотел узнать, как добраться до сердца, если оно окружено ребрами, грудиной и позвоночником. Затем учитель рисования поинтересовался, почему младенцы иногда рождаются синими, будто кто-то красит их в такой цвет.
В конце вопрос—ответ сессии маленькая девочка в очках и с косичками подняла руку. Стоя, как мак среди кукурузы, она спросила: «Сэр, сколько ваших пациентов умерло?»
Она задала вопрос так громко, что я просто не мог сделать вид, будто не расслышал его. Несколько родителей попыталось спрятаться за ограждениями, а покрасневшая директриса заметила, что почетному гостю уже пора идти. Однако я не мог проигнорировать эту любознательную девочку на глазах у ее друзей. Я задумался на мгновение, а затем признался: «Я действительно не знаю ответа на этот вопрос. Я убил больше человек, чем среднестатистический солдат, но меньше, чем пилот бомбардировщика». «Во всяком случае, меньше, чем пилот, сбросивший бомбу на Хиросиму», – подумал я про себя с усмешкой.
С молниеносной скоростью Мисс Любопытство задала еще пару вопросов: «Вы их всех помните? Вам грустно думать о них?»
Я опять задумался. Мог ли я признаться перед залом, полным родителей, учителей и школьников, что я не знаю точное число убитых мной пациентов и, конечно, не помню их имен? В итоге я ответил лишь: «Да, каждая смерть меня огорчала». Я ждал, что в меня ударит еще одна молния, но, к счастью, на этом наш короткий диалог прервался.
Только выйдя из навязанного мне образа серийного убийцы, я начал вспоминать пациентов как людей, а не просто как статистику смертности и причину многочисленных походов на вскрытия и в коронерский суд. Были смерти, которые преследовали меня: в основном молодые люди, умершие от сердечной недостаточности. Они не состояли в списках кандидатов на трансплантацию, но их можно было спасти с помощью новых устройств для поддержания кровообращения, за которые Национальная служба здравоохранения отказалась платить.
В 1970-х годах один из пяти пациентов моего начальника умирал после операции. Как самонадеянный ученик я приветствовал пациентов, записывал историю болезни, а затем выслушивал их страхи и ожидания от предстоящей операции. У большинства из них присутствовали тяжелые симптомы, но им приходилось ждать несколько месяцев, прежде чем оказаться в знаменитой больнице Лондона. Мне не требовалось много времени, чтобы определить, кто не выживет: обычно это были пациенты с ревматическим поражением клапанов сердца, которые передвигались в инвалидных креслах и практически не могли говорить из-за одышки. Одышка всегда особенно страшна: часто больные сравнивают ее с утоплением или удушением. Такие пациенты умирали не из-за плохой работы хирурга. Они не переносили подключения к аппарату искусственного кровообращения или погибали из-за слабой защиты сердечной мышцы во время операции. Мы все знали: чем медленнее работает хирург, тем выше вероятность смерти пациента. Мы даже делали ставки: «Если X переносит замену клапана, у него появляется шанс. Но ему грозит смерть от Y».
«Я убил больше человек, чем среднестатистический солдат, но меньше, чем пилот бомбардировщика».
Раньше Национальная служба здравоохранения так и работала. Лечение было бесплатным, поэтому ни врачи, ни пациенты не обсуждали то, что им предлагали. Жизнь или смерть зависели от того, как ляжет карта. Тем не менее смертельный исход всегда оборачивался катастрофой. Более опытные хирурги обычно защищали себя от страданий, посылая на разговор с семьей младших коллег.
Мне редко приходилось говорить. Родственники пациента сразу догадывались о случившемся по моей медленной походке, ссутуленным плечам и опущенной голове. Они считывали мое выражение лица, сообщавшее о плохих новостях. Они задерживали дыхание, а после шока от моих слов «извините» и «не перенес» у них случался эмоциональный срыв. За срывом часто следовали облегчение и достойное смирение, но иногда срыв сменялся полным отрицанием или откровенной истерикой. Случалось, от меня требовали вернуться в операционную и воскресить тело, сделать массаж сердца или подключить умершего к аппарату искусственного кровообращения. Подобные новости были особенно тяжелы для родителей маленьких пациентов – детей, у которых только начала проявляться их невинная личность. Новорожденные только плакали и испражнялись, но дети чуть старше уже были на пути к тому, чтобы стать настоящими людьми. Они входили, одной рукой держа за руку маму, а другой сжимая плюшевых медведей, которых слишком часто уносили вместе с ними в морг. Тем не менее в ту минуту, когда я поворачивался и уходил от скорбящих родственников, моя печаль отступала. В результате, когда я начал терять собственных пациентов, то быстро к этому привык.
Одышка особенно опасна для пациентов кардиохирурга: из-за нее очень часто они не восстанавливались после операции.
Только однажды смерть пациента действительно меня поразила, и мрачные обстоятельства, при которых она наступила, стали для меня кровавым напоминанием о том, что я тоже не являюсь непобедимым. Это была третья операция на митральном клапане пациента среднего возраста. Рентген грудной клетки показал сердце огромного размера и очень высокое давление в правом желудочке, расположенном прямо под грудиной. Я всегда принимал меры предосторожности при повторном вскрытии грудной клетки после предыдущих операций и запросил компьютерную томографию, чтобы увидеть расстояние между костью и сердцем. Мне сделали замечание, что я повышаю стоимость операции: только комитеты могли дать разрешение на дополнительные расходы. Встревоженная жена пациента находилась рядом с ним в анестезиологическом кабинете, и я убедил ее не беспокоиться. Я заверил, что являюсь опытным хирургом и позабочусь о ее муже.
«Именно поэтому мы к вам и обратились», – сказала она. Ее голос дрожал от волнения. Она поцеловала мужа в лоб и выскользнула из кабинета.
Я провел скальпелем вдоль старого шрама и с помощью электрокаутера[3] прижег наружную поверхность грудины. Кусачками я разрезал стальную проволоку, оставшуюся после второй операции, а затем вырвал ее парой тяжелых щипцов. Это напоминало вырывание зубов: если зубы в процессе ломаются, ситуация усложняется. Осциллирующая пила визжала, будто желая сказать, что она не предназначена для резки стали. Затем настал сложный этап: мне нужно было распилить всю толщину кости с помощью мощной пилы, разработанной таким образом, чтобы не повредить лежащие внизу мягкие ткани. Я сотни раз сталкивался с повторным вскрытием грудины, и все всегда проходило благополучно, однако в этот раз я услышал громкий «вжик». Темно-синяя кровь заструилась через прорезь в кости, потекла по моему халату, обрызгала мою обувь и побежала по полу.
Родственники умершего пациента иногда требовали вернуться в операционную и воскресить тело, сделать массаж сердца или подключить к аппарату искусственного кровообращения.
Я выругался. Сильно надавив на разрез, чтобы остановить кровотечение, я попросил своего ассистента, который от испуга еле держался на ватных ногах, установить канюли[4] в кровеносные сосуды в паху, чтобы мы могли подключить пациента к аппарату искусственного кровообращения. Пока анестезиолог лихорадочно выдавливал пакеты донорской крови в установленные на шее капельницы, все пошло не так. Канюля рассекла все слои главной артерии ноги, из-за чего мы не смогли подключить аппарат. При продолжавшемся обильном кровотечении у меня не оставалось иного выбора, кроме как сломать жесткие края кости и попытаться добраться до места кровотечения. Введя маленький ретрактор[5] в отверстие, я сломал кость. Однако между обратной стороной кости и сердечной мышцей не оказалось никакого расстояния. Кавернозный[6] тонкостенный желудочек был соединен с костью спайками, появившимися в результате инфицирования раны от прошлой операции. Вышло так, что я разорвал сердце на части и таращился на нижнюю часть трикуспидального клапана[7]. Пока я боролся за лучший доступ к месту кровотечения, ручной отсасыватель, а затем и само сердце наполнились воздухом. Потом я обнаружил, что якобы безопасная для тканей пила рассекла правую коронарную артерию. Мой парализованный от страха помощник раскрыл рот, будто хотел сказать: «Что ты вообще собираешься делать со всем этим?!»
В то время я ничего не мог сделать, чтобы спасти его. Лишенное кислорода сердце вскоре начало фибриллировать[8], поэтому в лучшем случае – если бы я упорствовал – у пациента произошло бы сильнейшее повреждение головного мозга. В итоге я решил положить конец этому ужасному представлению. Вся рутина заняла менее десяти минут. Извиняясь перед медсестрами, которым предстояло переложить тело и вымыть пол, я с отвращением сбросил маску и перчатки. Эта кровавая катастрофа напоминала сцену из «Пилы 2» или «Убийцы с электродрелью». Мне казалось, что я вонзил штык в сердце того мужчины и провернул его. Я попросил своего ассистента сделать то, что мне самому приходилось делать в ранние годы: поговорить с женой пациента. Я же в это время пошел в паб.
Я не видел несчастную женщину до начала следствия, где она сидела в одиночестве и внимательно слушала. Она не держала на меня зла, и коронер тоже меня не осуждал. Все понимали, что я непреднамеренно разрезал сердце, в результате чего вся кровь вытекла мне на обувь. Несомненно, компьютерная томография побудила бы меня самостоятельно установить канюлю в ногу пациента, что могло предотвратить трагедию. Впредь я всегда так и поступал. Не испугавшись того случая, я уже через несколько недель вскрывал грудину перед телевизионными камерами.
После неудачной операции со смертельным исходом я попросил ассистента сделать то, что делал раньше сам: поговорить с женой пациента. Я в это время пошел в паб.
Большинство смертей в хирургии полностью обезличены. Пациент либо скрыт драпировками на операционном столе, либо теряется на фоне мрачных атрибутов отделения интенсивной терапии. Самые страшные смерти в моей практике наступали в результате травм. Внезапное ранение резко помещает ничего не подозревающего человека в его собственный ад. Раны от ножей и пуль были для меня предсказуемыми и простыми: требовалось вскрыть грудную клетку, обнаружить место кровотечения, зашить то, что кровоточит, и сделать переливание крови. Подобные случаи всегда вызывают прилив адреналина, но обычно молодая и здоровая ткань хорошо восстанавливается.
Мой самый большой кошмар не был связан с пистолетом или ножом. Много лет назад меня однажды срочно вызвали в отделение неотложной помощи, чтобы помочь пострадавшему в дорожной аварии. Это происходило в эпоху, когда пациентов доставляли в больницу без предварительного вливания холодной жидкости, необходимой для предотвращения свертывания крови. Полиция предусмотрительно предупредила медиков о том, чего стоило ожидать, однако я, к сожалению, стоял в это время на улице рядом со станцией скорой помощи и наслаждался солнышком. Вдруг на дороге показалась карета с включенной сиреной и мигающими синими огнями. Парамедики распахнули задние двери, но, прежде чем переносить пациента, хотели сначала показать его врачу.
Прежде чем увидеть девушку, я услышал ее хныканье и по мрачному выражению лица парамедиков понял, что случай тяжелый. Это было нечто ужасное. Разбившаяся на мотоцикле девушка-подросток лежала на левом боку, прикрытая насквозь пропитанной кровью белой простыней. Простыня и то, что осталось от лица девушки, были одного цвета. Бедная пациентка потеряла слишком много крови. В обычной ситуации ее немедленно отвезли бы в реанимацию, но здесь были веские причины не торопиться.
В ту минуту, когда я поворачивался и уходил от скорбящих родственников, моя печаль отступала. Поэтому, начав терять собственных пациентов, я быстро к этому привык.
Парамедики безмолвно и неторопливо сдвинули простыню, и я увидел, что девушку пронзило заборным колом. Свидетель рассказал, что ее мотоцикл занесло, когда она попыталась избежать столкновения с оленем; затем она съехала с дороги и врезалась в забор на поле. Ее пронзило колом, как кусок мяса шампуром. Пожарные в итоге освободили ее, распилив забор, но кол остался торчать из ее пропитанной кровью блузки. Собравшаяся бригада бессмысленно уставилась на этот жуткий кол, игнорируя испуганное лицо с надетой кислородной маской.
Я взял ее холодную липкую руку, скорее из медицинской необходимости, нежели из желания ее поддержать. Она находилась в циркуляторном шоке[9], не говоря уже о глубоком психологическом потрясении. Ее пульс достигал 120 ударов в минуту, но тот факт, что я мог его прощупать, свидетельствовал о кровяном давлении выше 50 мм рт. ст. Прежде чем переместить пациентку, мне требовалось внимательно изучить анатомические особенности травмы, чтобы иметь представление о повреждениях, с которыми нам предстояло иметь дело. У меня уже было несколько пациентов с подобными травмами, которые выжили благодаря тому, что орудие чудом обошло или сдвинуло жизненно важные органы. Здесь же уровень шока свидетельствовал об обратном. Пришло время спокойно установить несколько канюль и принести пакеты с кровью отрицательной группы для переливания. И, конечно, пациентка заслужила дозу морфина: нужно было хоть немного облегчить тяжесть ее положения.
Большинство смертей в хирургии полностью обезличены. Пациент либо скрыт драпировками на операционном столе, либо теряется на фоне мрачных атрибутов отделения интенсивной терапии.
Некоторые вещи я знал инстинктивно. Если бы кол повредил сердце или аорту, девушка давно истекла бы кровью. Травмированные маленькие артерии обычно охватывает спазм, в результате чего кровь сворачивается, и кровотечение прекращается до тех пор, пока опрометчиво введенный прозрачный раствор не повышает кровяное давление и не смывает сгустки. Итак, я предположил, что кровь в основном шла из вен, которые не могут сжиматься. Я попросил медсестер дать мне ножницы, чтобы разрезать одежду, успевшую затвердеть от сухой крови. Это напоминало разрезание картона: я будто бы открывал окно в мрачную реальность ситуации.
Девушка не сводила своих умоляющих карих глаз с кола. Я увидел, что острые концы ребер торчат из жира и бледной израненной кожи. Кол вошел прямо под правой грудью, чуть правее срединной линии, и показался немного выше со стороны спины. Это говорило о том, что она слетела с мотоцикла вперед ногами. Трехмерное представление анатомии сразу же помогло мне понять, какие структуры оказались повреждены: скорее всего, диафрагма, печень, нижняя доля правого легкого и, возможно, нижняя полая вена, самая крупная вена тела. Легкое не являлось проблемой, но если была разорвана печень, а из полой вены вырваны другие вены, то нам не удалось бы ее спасти. Внимательный осмотр той части кола, которая вышла сзади, подтвердил мои страхи: на дереве были куски печени и легкого. Все знают, как выглядит печень (вы видели ее в мясном отделе), в то время как молодое легкое – розовое и губчатое. Я узнал оба органа и расстроился.
Тем субботним утром она всего за несколько секунд превратилась из полной жизни беззаботной студентки в умирающего лебедя, пронзенного колом, как вампир. С каждым мучительным вдохом из краев раны текла кровь. Что бы ни ждало нас впереди, мне необходимо было с ней поговорить. Я обошел каталку и присел на корточки у ее головы, чтобы отвлечь, пока врачи отделения неотложной помощи кололи ее иглами в тщетных поисках пустой вены. Из-за крови и пены, наполняющих ее рот, ей было сложно даже дышать, не то что говорить. Нам предстояло сделать ей анестезию прямо в машине скорой помощи, а затем ввести дыхательную трубку в трахею, что в той ситуации казалось невыполнимой задачей. К тому моменту я был абсолютно уверен, что нам не удастся ее спасти, что бы мы ни сделали. Даже если она не умерла бы сразу, это произошло бы в реанимации через несколько дней или недель в результате инфекции или органной недостаточности. Поэтому, что бы мы ни предприняли, нам требовалось быть добрее и постараться причинить ей как можно меньше боли.
Глядя ей прямо в глаза, я спросил ее имя. Я просто пытался внести хоть немного человечности в наши действия и разрядить обстановку. Заикаясь между вдохами, она ответила, что учится на юридическом факультете, как и моя дочь Джемма, что только усилило мой дискомфорт. Я взял ее ледяные пальцы в свою правую руку, а левую положил ей на голову, надеясь частично скрыть кол от ее взгляда.
Обливаясь слезами, она пробормотала: «Я умру, да?»
В тот момент я перестал быть хирургом, потому что знал, что она права. В последние мучительные минуты Джеммы на земле я мог лишь утешить ее. Я решил стать на это время ее отцом. Держа руку у девушки на голове, я сказал ей то, что она хотела услышать: что сейчас она уснет, а когда проснется, то все уже будет в порядке. Кола больше не будет. Боль и страх уйдут. Ее плечи опустились, и она немного расслабилась.
Понимая, что пациентку вряд ли получится спасти, в последние мучительные минуты я мог лишь утешить ее словами.
Прибор, подключенный к указательному пальцу девушки, показал очень низкое содержание кислорода в крови, поэтому нам пришлось переместить ее, чтобы анестезиолог попытался установить эндотрахеальную трубку. Только после этого мы могли начать бесполезные попытки оказать ей помощь. Я протянул руку, чтобы прощупать ее живот: он был раздутым и тугим. Когда мы объяснили ей, что нам нужно ее переместить, я понял, что она теряет сознание.
Она прошептала: «Вы можете передать маме и папе, что я люблю их и что мне жаль? Они всегда были против мотоцикла».
Затем она откашляла кровяной сгусток. Когда она откинулась назад, кол сдвинулся, звучно задев ее сломанные ребра. Ее глаза закатились к небесам, и она умерла. Та кровь, что еще оставалась в ее теле, текла на меня, но я был не против. Я считал привилегией находиться рядом с ней. Молодые врачи из отделения неотложной помощи хотели начать массаж сердца, но я сразу же их остановил. Чего, черт возьми, они хотели добиться?
Все присутствующие затихли, находясь в ужасе от происходящего. Мне очень хотелось вытащить отвратительный кол из ее груди, но это должны были сделать патологоанатомы. Я не смог заставить себя присутствовать на вскрытии, но оно подтвердило, что диафрагма была разорвана, а нижняя полая вена вырвана из превратившейся в кашу печени.
Тем теплым летним вечером я пошел на прогулку по колокольчиковым полянам Блейдон-Хит с Монти, моим угольно-черным гладкошерстным ретривером. Пока он гонялся за зайцами, я сел на упавшее дерево, покрытое мхом, и задумался о существовании Бога. Где он был в тех страшных ситуациях, когда мне так требовалось божественное вмешательство? Где он был сегодня, когда бедная девочка в попытке не навредить оленю погибла от своей доброты? Я представлял, как ее убитые горем родители сидят в морге рядом с холодным телом, держат свою дочь за руку, как это делал я в машине скорой помощи, и молят Бога повернуть время вспять.
Не было никакого смысла пытаться быть логичным в отношении религии. Я знал, что уважаемые оксфордские и кембриджские академики высмеивали идею о Боге. У Ричарда Докинза и Стивена Хокинга всегда присутствовала атеистическая уверенность в собственных способностях, не признающая помощи извне. Мне кажется, я был таким же. Однако я все равно пробирался на задние ряды аудитории колледжа и слушал дебаты на эту тему. Некоторые оспаривали существование Бога, ссылаясь на все беды мира. Хотя отчасти я был с этим согласен, мне доводилось иметь дело с пациентами, которые утверждали, что успели достичь врат рая, прежде чем мы вернули их к жизни.
Случаи, когда человек якобы покидал собственное тело, были редки, но очень интересны. Одна женщина сообщила мне, что она спокойно парила под потолком и наблюдала, как я кулаком массирую ее сердце во вскрытой груди. Через сорок минут такого массажа мой большой палец повредил ее правый желудочек. Она точно воспроизвела мои слова, которые я произнес в тот момент: «Вот дерьмо, я все испортил». К счастью, перфузиологи[10] подключили ее к аппарату искусственного кровообращения, и я успешно зашил оставленное пальцем отверстие.
Она рассказала о своих воспоминаниях несколько недель спустя. Посмотрев сверху на наши попытки ее реанимировать, она устремилась сквозь облака на встречу с Апостолом Петром. Это мирное и спокойное путешествие резко контрастировало с нашими агрессивными действиями по возвращению ее к жизни. Но когда она оказалась на небесах, ей велели вернуться на землю и ждать своей очереди (забавно, но мы с Мрачным Жнецом выступали почти в одной роли). Возможно, Бог с возрастом изменился. Быть может, он начинал действовать из лучших побуждений, а со временем стал циничным и менее заботливым. Прямо как Национальная служба здравоохранения.
У меня были пациенты, утверждавшие, что успели увидеть Бога, пока мы их возвращали к жизни.
Только после ухода из хирургии я начал задумываться о том, как много людей отправилось при мне на небеса. Одно тихое место до сих пор имеет для меня большое значение. С этой населенной призраками лесной поляны виден Бленхеймский дворец, где родился мой герой Уинстон Черчилль, и церковь Святого Мартина в Блейдоне, где он похоронен. В нескольких метрах от этой поляны упал и взорвался реактивный самолет, только что вылетевший из аэропорта Оксфорда.
Мой сын Марк готовился к экзаменам в своей комнате и стал свидетелем той катастрофы. Он был первым, кто оказался на месте крушения, но ничего не смог сделать среди пожара. Он видел, как огонь охватывает кабину, кремируя всех, кто находится внутри. Естественно, в семнадцать лет он был не таким, как его лоботомированный отец, и это мрачное зрелище потрясло его, как любого нормального человека. В результате ему пришлось принимать лекарства от посттравматического стресса, которые негативно сказались на памяти и когнитивных способностях в то важное для него время. Из-за низкой отметки по биологии ему не удалось поступить в выбранный им университет. Я очень расстроился тогда и до сих пор расстраиваюсь.
Однажды, когда мы дошли до этого священного места, Монти увидел силуэт оленя на фоне вечернего неба примерно в ста метрах вверх по дороге. Лучи вечернего солнца пробивались сквозь деревья, освещая вянущие колокольчики, склонившие головы в конце своего сезона. Был ли тот величественный олень на самом деле Богом, взиравшим на меня, окруженного душами, которые я освободил за время своей карьеры?
Одна пациентка рассказала, что спокойно парила под потолком и наблюдала, как я кулаком массирую ее сердце во вскрытой груди, она точно воспроизвела мои слова, которые я произнес в тот момент.
Признаться, я всегда был одиночкой. Страдая от бессонницы, я вставал ни свет ни заря и делал глупые записи, которые потом никогда не использовал. Я изобретал операции, которые никто бы не стал делать. Скучал ли я по хирургии? Удивительно, но совсем нет. Сорока лет мне хватило. Однако для меня всегда оставалось большой загадкой, как мне удалось столь многого достичь, учитывая мое скромное детство на окраине северного городка. Возможно, меня подтолкнул страх остаться безвестным. Мне хотелось быть другим, и у меня было большое стремление пойти против системы и преодолеть свое прошлое.
Хотя на протяжении всей своей карьеры я писал учебники и научные статьи для других хирургов, я много лет размышлял, допустимо ли издать книгу о собственных профессиональных сражениях для широкой аудитории. Как ни странно, именно пациенты и родственники умерших больных убеждали меня сделать это. Многим из них очень хотелось, чтобы их истории рассказали. Лично мне история современной хирургии всегда казалась невероятно увлекательной. Будучи практикантом в Великобритании и США, я познакомился с множеством пионеров, которые делились со мной своими победами и поражениями и убеждали меня стараться менять ситуацию, а не сидеть в тени, желая избежать конфликта. Я определенно навлек беду на свою голову с самого начала.
Государственная политика по разглашению в прессе уровня смертности пациентов каждого хирурга стала еще одним фактором, побудившим меня написать книгу для широкого круга читателей. Какова жизнь по другую сторону забора? Отличается ли жизнь хирурга от жизни статистика, политика или журналиста? Адвокат и специалист по медицинской этике Дэниел Сокол написал в «Британском медицинском журнале»: «У публики есть аппетит к личной жизни и мыслям врачей. Врачи демистифицируют профессию, представители которой раньше считались наделенными магическими силами». Возможно, некоторые из нас до сих пор обладают магическими силами. Мало что может быть более интригующим, чем пускать электричество в голову пациента через металлический штепсельный разъем, который устанавливается ему в череп, как пациенту доктора Франкенштейна, или поддерживать кровообращение внутри организма при отсутствии сердцебиения. Такие инновации можно истолковать как колдовство, но я сам применял их в тех страшных случаях, когда сердце пациента отказывало. Далее Сокол написал, что у врачей есть привычка демонстрировать «не точеный силуэт Аполлона… А покрытое бородавками тело мистера Бернса, персонажа “Симпсонов”». Но Бернс был богатым владельцем фабрики, в то время как я являюсь чувствительным интеллектуалом, как отец Барта Симпсона – Гомер.
Многие из моих пациентов и родственников умерших больных хотели, чтобы их истории были рассказаны широкому кругу читателей, поэтому просили меня написать книгу.
Как часто случается, у французов есть подходящее выражение: se mettre à nu, то есть раздеваться догола. Именно это я и решил сделать, хотя подобное зрелище было бы гораздо более интересным в мои молодые годы. Мне кажется, людям радостно осознавать, что их хирург – даже тот, кто оперирует сердце или мозг, – тоже является человеком, подверженным тем же эмоциям, что и все остальные. Однако из-за одного неприятного спортивного происшествия я на какое-то время утратил некоторые чувства, характерные для большинства людей, что оказалось неожиданным, но эффективным стимулом для моей карьеры – жизни «на острие скальпеля».
1
Семья
Когда я искал в интернете современное описание личности хирурга, то нашел следующее.
Переполненный тестостероном хвастун, уверенный, дерзкий, харизматичный, авторитарный. Высокомерный, изменчивый, склонный к травле и насилию. Агрессивный. Сначала режет, потом задает вопросы, потому что резать – значит лечить, а лучшее лекарство – холодная сталь. Иногда ошибается, но никогда не сомневается. Хорошо владеет руками, но никогда не располагает временем для объяснений. Сострадание и общение – для маменькиных сынков.
Автор-психолог утверждал, что эмоционально напряженная и пропитанная адреналином рабочая обстановка привлекает определенный тип личности. Это действительно так. Разрезание людей, за которым следует купание в крови, желчи, дерьме, гное и костной пыли, – это настолько чуждое для нормальных людей времяпрепровождение, что сам процесс оперирования сразу же возводит между нами стену. Люди, склонные к самоанализу и неуверенности в себе, не выбирают мою профессию.
Невозможно описать, как мучительно сложно было попасть на программу по обучению кардиохирургии в 1970-е годы, когда операции на открытом сердце с использованием аппарата искусственного кровообращения проводились менее двадцати лет. Хирурги того времени составляли элитарную группу, членам которой хватало мужества, мастерства и дерзости, чтобы обнажить больное сердце и попытаться его «починить». Тогда методы защиты сердечной мышцы, лишенной кровоснабжения, были неэффективными, и длительный контакт крови с инородной поверхностью аппарата искусственного кровообращения грозил опасной воспалительной реакцией, известной как «постперфузионный синдром». Таким образом, для кардиохирургов решающим фактором их работы была скорость. Смертельные исходы случались ежедневно, но большинство пациентов были настолько больны, что это не считалось катастрофой. Сохранение жизни пациента и облегчение его симптомов приносили радость, но смерть прерывала страдания. Большинство семей испытывало благодарность, что их близкий человек получил хотя бы шанс на выздоровление благодаря хирургическому вмешательству.
Нам всем сначала пришлось пройти курс общей хирургии, чтобы показать, что у нас есть все необходимое. Во-первых, требовались хорошие руки, причем с ними надо было уже родиться. Большинство органов просто лежат внутри тела, пока хирург режет их и зашивает, но сердце – это движущаяся мишень, мешок крови под давлением, который начинает стихийно кровоточить в результате одного неловкого движения. Всего одно неуклюжее прикосновение может сбить его ритм и привести к внезапной остановке. Во-вторых, необходим подходящий темперамент: хирург должен уметь говорить о смерти со скорбящими родственниками и абстрагироваться от болтовни в операционной. В-третьих, требовалась смелость: смелость сменить начальника, когда он слишком устал, взять на себя ответственность за послеоперационный уход за крошечным младенцем или справиться с катастрофой в отделении травматологии, пока более опытный врач находится в часе езды от больницы. В-четвертых, нужны терпение и стойкость: мне приходилось оперировать по шесть часов кряду в качестве первого ассистента (иногда с похмелья) и не терять концентрации или находиться на дежурстве пять дней подряд днем и ночью. Таким было обучение хирургов в то время.
Разрезание людей, за которым следует купание в крови, желчи, дерьме, гное и костной пыли, – это невероятно чуждое для нормальных людей время-препровождение.
Серия адских экзаменов, необходимых, чтобы стать членом Королевской коллегии хирургов, накладывала дополнительное бремя на клиническую работу. Экзамены охватывали каждый аспект хирургии, и только треть кандидатов справлялась с ними успешно. Мое желание оперировать на грудной полости не имело никакого значения. Для «первичного» членства нам требовалось знать анатомию человека до мельчайших подробностей. Мы должны были детально изучить мозг и зубы; каждый нерв, артерию и вену в теле: куда они шли, какую функцию выполняли и в чем заключались последствия их повреждения. Нам требовалось знать физиологические процессы в каждом органе и биохимию каждой клетки. Чтобы получить «окончательное» членство, имея базовый хирургический опыт, мы должны были овладеть каждой операцией из учебника, а затем выучить все диагностические и хирургические техники для каждой специальности. Только после финальной демонстрации всесторонних знаний и навыков нам разрешалось двигаться дальше и выбирать специализацию. Я провалил первую попытку сдать экзамены, что очень дорого мне обошлось. Большинство моих коллег тоже не сдали. Весь этот мучительный процесс должен был отделить зерна от плевел, и неудача меня не сломила. Это напоминало мне регби, спорт, который я особенно любил. Одни игры ты выигрываешь, а другие проигрываешь.
Хирургам 1970-х годов хватало мужества, мастерства и дерзости, чтобы обнажить больное сердце и попытаться его «починить». Такие операции на тот момент проводились менее 20 лет.
Мир хирургии напоминает армию. Консультирующие хирурги – это офицеры и джентльмены, в то время как студенты на разных этапах обучения выстраиваются в ряды по званиям: капрал, сержант и штаб-сержант. Они много работают и со временем также становятся офицерами. Финальный этап – самый сложный. Для самых амбициозных он представляет собой работу в одной из лучших базовых клиник. Кардиохирурги стремятся попасть в такие лондонские больницы, как Роял Бромптон (Royal Brompton Hospital), Хаммерсмит (Hammersmith), Сент-Томас (St Thomas’ Hospital) или больницу Гая (Guy’s Hospital). Работа в любой из них сулит большие перспективы. Во времена моей молодости у Кембриджа был хороший кардиоторакальный центр в деревне Папворт (Papworth) за городом. Оксфорд играл очень небольшую роль.
Мы занимались всем этим в 25–35 лет, то есть в тот период, когда все нормальные люди строят постоянные отношения, обосновываются на одном месте и рожают детей. Во время обучения хирурги живут, как цыгане, переезжая с места на место, в зависимости от того, где им предложили работу получше. В хирургии заключалось что-то такое, что поднимало нас на другой уровень. Среди всех врачей мы были самыми самоуверенными и все время безжалостно пытались обойти друг друга, чтобы получить лучшую работу. Ребята – в то время, как и сегодня, это были исключительные люди – оставались в больнице ночь за ночью, не упуская ни единого шанса прооперировать. Если в больнице было спокойно, они шли на пост медсестер, где всегда находили себе интересное занятие.
Когда смертельные исходы случались ежедневно, большинство семей испытывало благодарность, что их близкий человек получил хотя бы шанс на выздоровление благодаря хирурам.
Я вырос на окраине Сканторпа (Scunthorpe) и женился на своей школьной возлюбленной. После того как я очутился в водовороте собственных амбиций, все изменилось, и брак стал для меня обузой. Я стыдился этого, однако знал бригады хирургов, каждый член которых имел роман в больнице. В реальности в адюльтере нет ничего привлекательного, хотя мыльные оперы его все время романтизируют. Эта проблема стала настолько распространенной, что сотрудники больницы Джона Хопкинса (Johns Hopkins Hospital) в Балтиморе исследовали развод как профессиональную опасность для медиков. Чем раньше медики женились, тем выше был процент разводов. Вполне естественно, что развод являлся обычным делом, когда второй супруг не работал в медицинской сфере. Во всем виноваты несхожие интересы. У таких супругов мало общих тем для разговора, потому что врачи – а особенно хирурги – поглощены своей больничной жизнью.
Мне приходилось оперировать по шесть часов (иногда с похмелья) и не терять концентрации или находиться на дежурстве пять дней подряд днем и ночью.
Исследование, проведенное в больнице Джона Хопкинса, показало, что половина психиатров и один из трех хирургов разводились. В среде кардиохирургов процент разводов был впечатляющим, о чем я уже знал по опыту коллег. Среди причин были названы высокий уровень тестостерона, долгие смены, ночные дежурства и тесные рабочие отношения с молодыми привлекательными женщинами, которые часто имели место в стрессовых и эмоционально напряженных ситуациях. В таких условиях профессиональные связи перерастали в романтические.
Однажды декан медицинской школы при Университете Дьюка решил предупредить абитуриентов, что уровень разводов в этом учреждении выше ста процентов. Почему же превышен максимум? Потому что студенты, которые приходили в университет уже женатыми, разводились, а затем женились повторно и снова разводились. В их жизни работа стояла на первом месте, а все остальное – на далеком втором.
Как-то раз на конференции в Калифорнии я взял журнал Pacific Standard, в котором нашел статью под заголовком «Почему среди хирургов так много мерзавцев?», посвященную преобладающему в хирургии типу личности. Подруга журналиста, работавшая медсестрой, рассказывала, как она однажды подала хирургу острый скальпель, а тот порезал им большой палец. Он пришел в бешенство и заорал: «Кто так подает? Мы что, дети, которые лепят из пластилина? Смешно». Затем, чтобы подчеркнуть свою мысль, он бросил в нее скальпель. Медсестра пришла в ужас, но, не зная, как реагировать, просто промолчала. Никто не заступился за нее и не сделал замечание хирургу за его агрессивное поведение и неосторожное обращение с острыми инструментами. Целью статьи было показать, что подобным образом ведут себя многие хирурги, и им все сходит с рук.
Я знал много хирургов, которые кидались инструментами, и хотя сам никогда не целился в ассистентов, но тоже бросал неподходящие инструменты на пол. Это означало, что я не собираюсь давать им второй шанс. У большинства успешных хирургов есть общие отрицательные черты. В медицинской литературе это называется «темной триадой», включающей психопатию, макиавеллизм (бездушное отношение, в котором цель оправдывает средства) и нарциссизм (чрезмерная сосредоточенность на себе и ощущение превосходства, сопровождаемые эгоизмом и острой потребностью во внимании других). Темная триада связана с тем, что человек ставит личные цели и собственные интересы выше потребностей других людей.
Всего несколько месяцев назад психологи из Копенгагенского университета доказали, что если у человека проявляется хотя бы одна из этих трех отрицательных черт, то, возможно, все остальные прячутся у него внутри, включая моральное право бросаться инструментами, не испытывая никаких угрызений совести. Подробное описание темной триады сравнимо с исследованием Чарльза Спирмена, проведенным сто лет назад: Спирмен доказал, что люди, которые показывают хорошие результаты хотя бы в одном типе когнитивных тестов, как правило, успешно справляются и с другими. Возможно, мучительный путь к карьере хирурга способны пройти лишь люди, обладающие такими негативными чертами. Может, это и так, однако в семье я всегда проявлял себя с совершенно другой стороны. В браке я попал в те же старые ловушки, но я сделал все, чтобы мои дети были счастливы, а родители гордились мной.
Я не должен был оперировать в тот день, потому что у моей дочери Джеммы был день рождения, и я надеялся на выходной. Как фантомный отец, который часто подводил ее в прошлом, я планировал приехать днем в Кембридж и удивить ее. Затем я узнал, что трое из пяти наших хирургов отсутствовали в городе. Двоих заставили ехать в окружные больницы привлекать «клиентов», как их называет Национальная служба здравоохранения, или, если говорить привычным языком, платных пациентов. Третий участвовал в конференции, одной из тех академически скудных коммерческих встреч на гламурном курорте, оплаченных спонсором. Участники летели туда бизнес-классом, и все остальное тоже было включено. Когда я был наивным молодым врачом, мне нравились эти поездки, но со временем надоели утомительные перелеты, ведра алкоголя и вынужденная дружба с хирургами-конкурентами, которые с удовольствием вонзят вам в спину скальпель, когда поездка подойдет к концу.
Я знал много хирургов, которые кидались инструментами, и хотя никогда не целился в ассистентов, тоже бросал неподходящие инструменты на пол.
Именно последнего хирурга и требовалось заменить, в чем меня настоятельно убеждал менеджер отделения. Позволить операционной с укомплектованным персоналом простаивать целый день значило преступно растрачивать ресурсы, поэтому я неохотно согласился на его просьбу. Операционный блок, созданный мной из ничего, со временем стал одним из крупнейших в стране, поэтому я не мог просто наплевать на него. Менеджеры менялись так часто, что его история быстро забылась, утонув в трясине финансовой целесообразности. Итак, моей дочери пришлось ждать. В очередной раз.
В 1970-х многие хирурги не считали нужным исправлять пороки сердца детей, страдающих синдромом Дауна. Я всегда брался их оперировать, пытаясь действовать против системы.
Когда я попросил своего секретаря Сью как можно быстрее найти двух тяжелых пациентов из списка ожидания, я не сказал ей про день рождения. Я решил, что сделаю всего две операции, а после полудня уже буду в дороге. Я предложил в первую очередь прооперировать маленькую девочку с синдромом Дауна, которой уже дважды отказывали. Существовал риск, что она станет неоперабельной из-за избыточного кровотока и повышения давления в идущей к легким артерии. Я испытывал особую нежность к таким детям. В 1970-х годах, когда я только начинал оперировать, многие хирурги не считали нужным исправлять их пороки сердца. Я не мог смириться с политикой, которая дискриминировала детей с определенным заболеванием, поэтому всегда брался их оперировать, пытаясь действовать против часовой стрелки, иногда безуспешно.
Со вторым пациентом дела обстояли иначе. Сью неоднократно донимала самопровозглашенная VIP-персона, которая занимала высокую должность в соседнем лечебном учреждении. Когда эта дама впервые пришла ко мне на консультацию, она не обратила никакого внимания на мои слова, что похудение могло бы не только помочь ей избавиться от одышки, но и снизить риск во время операции на митральном клапане. Она строгим тоном напомнила мне, что включена в недавний почетный список. По-видимому, она попала туда за услуги, которые оказывала исключительно для того, чтобы там оказаться, что нередко случается в здравоохранении. Женщина поняла, что я ни капли не впечатлен, но продолжала настаивать на срочности операции, и я не мог винить Сью за за ее желание как можно быстрее с ней разобраться. Однако эта леди стояла не первой в списке – первой была девочка. Нельзя было отказывать ей в третий раз.
Шесть утра. Когда я выезжал из Вудстока, моего дома в Оксфордшире, лучи солнца пробивались сквозь башни Бленхеймского дворца, будто лучи оптимизма. Я думал о том, что увижу Джемму в ее день рождения. Когда она появилась на свет, меня не было рядом, и я потратил двадцать лет в попытках это компенсировать. Сью, которая тоже боялась пробок, приехала в больницу еще до семи утра, и мы разобрались с бумажной работой прежде, чем в 7:30 я отправился на обход взрослых в отделение интенсивной терапии. Список с именами тех, кого сегодня требовалось прооперировать, уже висел на главном посту медсестер. Старший медбрат знал, что моя единственная взрослая пациентка вряд ли появится в больнице до полудня, но все равно посчитал нужным предупредить меня о нехватке медсестер. Взглянув на ряд пустых коек, окруженных неподключенными аппаратами искусственной вентиляции легких и кардиомониторами, я все понял. Согласно правилам, установленным Национальной системой здравоохранения, за каждой койкой в отделении интенсивной терапии должна быть закреплена медсестра. В других странах это не является большой проблемой, но мы в случае несоблюдения правил вынуждены отменять операцию, будто это запись к парикмахеру.
За каждой койкой в реанимации должна быть закреплена медсестра. Если это правило не соблюдено, хирурги вынуждены отменять операцию.
В то утро я встретил в отделении много медсестер с незнакомыми мне лицами, и они тоже не узнавали меня. Это говорило о том, что в ночную смену дежурил в основном персонал из агентства. Двое из трех пациентов, прооперированных мной вчера, могли покинуть отделение, если бы в палатах появились свободные койки. До этого они были вынуждены томиться в пугающем отделении интенсивной терапии, которое никогда не спало. Стоимость пребывания там превышала £1000 в день. Иногда мы выписывали пациентов прямо оттуда, если палаты были хронически переполнены пожилыми и малообеспеченными.
Раньше дела обстояли иначе. Когда мы боролись за создание отделения, всего три хирурга выполняли 1500 операций на сердце в год, и мы распределяли операции внутри грудной полости между собой. Сегодня при тех же скромных условиях пять хирургов оперируют в два раза меньше пациентов, в то время как еще три хирурга оперируют легкие. Такова цена прогресса: в два раза больше хирургов стали выполнять гораздо меньший объем работы в условиях распада инфраструктуры. Но что поделаешь. Как раз на той неделе, когда происходили описанные события, больничная делегация пыталась привлечь на работу медсестер с Филиппин, так что ситуация должна была измениться к лучшему.
Восемь часов. Мой утренний оптимизм уже начал рассеиваться. Я оставил какофонию систем жизнеобеспечения, пульсацию насосов, шипение аппаратов искусственной вентиляции легких и визг сигналов тревоги. Я слышал, как плакали родственники пациентов, которые надеялись, что койки могут в скором времени освободиться. Первая операция была запланирована на 8:30, и я надеялся, что ребенок уже находится под анестезией. Я всегда старался не смотреть, как родители расстаются со своими детьми у дверей операционной. Мне было тяжело даже тогда, когда моему сыну удаляли миндалины. Операции на сердце были на порядок сложнее. Когда я говорил родителям, что у их ребенка 95-процентный шанс на выживание, они могли думать лишь о 5-процентном риске смерти. Статистика не имеет никакого значения, если ваш ребенок умирает. Поэтому я говорил им то, что они хотели услышать, и надеялся, что все так и будет.
Однако анестезиологический кабинет оказался пуст. Анестезиолог сидел в кафетерии и завтракал.
«Вы уже закончили?» – спросил я спокойно.
Он покачал головой. Нам пришлось ждать обхода в педиатрическом отделении интенсивной терапии, чтобы узнать, выделят ли для девочки койку. Если бы свободной койки не оказалось, операцию пришлось бы отменить в третий раз. Этого нельзя было допустить, но обход еще даже не начинался. В 8:30 он стартовал в другом конце коридора, и я сразу направился туда. Хотя мое давление постепенно поднималось, я все равно старался оставаться вежливым. Персоналу приходилось заботиться о множестве тяжелобольных детей, и моя маленькая пациентка была лишь еще одним именем в списке, за которым следовали слова «атриовентрикулярный канал». У нее отсутствовала вся центральная часть сердца, а легкие были затоплены кровью. Ее шансы на жизнь с каждым днем уменьшались.
Прогресс в медицине привел к тому, что в два раза больше хирургов стали выполнять гораздо меньший объем работы, чем раньше.
Я любил детское отделение интенсивной терапии. Этот маленький блок стал моим убежищем, где я прятался от остальной части больницы. Там жизнь и мои собственные проблемы всегда оставались в стороне. Только особые люди могли переносить страдания, которые царили в этом месте. Медсестрам нравилось работать с пациентами, которым я делал операции на сердце, потому что большинство из них выздоравливало. Это приносило им приятное облегчение, ведь они постоянно сталкивались с ужасами детского рака, септицемии и автомобильных аварий. Там происходили худшие вещи в мире, но все работники возвращались на следующий день, чтобы начать сначала.
На каждой кровати лежало маленькое тельце, а вокруг стояли взволнованные родственники. Мои глаза остановились на паре гангренозных рук. Они принадлежали ребенку с менингококковым менингитом, за которым я наблюдал в течение нескольких недель. Его мама уже знала меня достаточно хорошо; она видела, как мои пациенты приходят и уходят вместе со своими счастливыми родителями. Я всегда спрашивал у нее, как дела, а она всегда улыбалась в ответ. В тот день почерневшие мумифицированные конечности собирались ампутировать. Эти ручки и пальчики уже было не спасти. Они бы просто отпали.
Когда я говорил родителям, что у их ребенка 95 %-ный шанс на выживание, они могли думать лишь о 5 %-ном риске смерти.
Я спросил, не освободится ли койка к обеду, чтобы мы могли забрать ребенка в операционную. Медсестра очень не хотела меня подводить. Одна из сестер, работавших в дневную смену, уже находилась в радиологическом отделении с ребенком с черепно-мозговой травмой, которого по пути в школу сбила машина. Если бы травма оказалась столь тяжелой, как и предполагалось, систему жизнеобеспечения пришлось бы отключить, и тогда моя пациентка смогла бы отправиться в операционную. Я поинтересовался, шла ли речь о донорстве органов.
«Вам нужна койка или нет? – ответила она. – Такие разговоры можно до завтра вести».
Чтобы успокоиться, я съел сэндвич с беконом, а затем вышел из больницы в своем хирургическом костюме и пошел сквозь толпы людей, которые шли на работу к девяти. Это были обычные люди, которым не приходилось ломать грудные клетки, останавливать сердца или сообщать отчаявшимся родителям плохие новости вроде: «Операцию вашего ребенка снова пришлось отменить». Теперь передо мной возникла дилемма: стоило ли мне отказаться от маленькой девочки и послать за VIP-пациенткой, чтобы прооперировать ее митральный клапан? Та дама не голодала достаточно долго и не прошла медикаментозную подготовку, но после ее операции я хотя бы мог поехать в Кембридж и увидеться с дочерью, не беспокоясь о том, что покинул только что прооперированного младенца. Или ради родителей девочки мне все же стоило держаться за возможность получить койку?
Отвернувшись от пустых лиц и забыв о молчаливом принятии собственной беспомощности, я направился в радиологическое отделение. Специалисты, работавшие на компьютерном томографе, знали меня достаточно хорошо и испытали облегчение, поняв, что я не пытаюсь занять следующее окно в их расписании. Изображения поврежденного мозга ребенка слой за слоем появлялись на мониторе. Череп был разбит, как верхушка вареного яйца. В местах нахождения прозрачных озер спинномозговой жидкости образовались пустоты. Нейрохирург и врачи отделения интенсивной терапии в смятении качали головой. Операция ничего бы не решила. Кора головного мозга представляла собой кашу, а мозговой ствол выпячивался в основание черепа. Я был рад, что не вижу это несчастное сломанное тельце, спрятанное внутри томографа. Еще недавно эта девочка радостно направлялась в свою деревенскую школу, а сейчас парила между небом и землей. Ее мозг был уже мертв, поэтому я получил койку в отделении интенсивной терапии. То, что принесло облегчение одним родителям, стало безутешным горем для других.
Уверенным шагом вернувшись в операционный блок, я попросил сразу же послать за первой пациенткой. Медсестра-анестезист из агентства понятия не имела, кто я. Она восприняла мои слова в штыки и сказала, что они еще не знают, найдется ли свободная койка.
Хотя это было для меня нехарактерно, я потерял терпение и закричал на эту незнакомую мне женщину: «Я говорю вам, что чертова койка нашлась! А теперь займитесь подготовкой ребенка».
Медсестра замерла на пороге и окинула меня долгим суровым взглядом. Она взяла телефон и позвонила медсестре детского отделения интенсивной терапии. В тот момент я заволновался: их могли еще не предупредить, что пациентка с черепно-мозговой травмой не нуждается в аппарате искусственной вентиляции легких. Однако мне повезло. Полученный ответ дал обоснование моей вспышке гнева. Да, они могли принять пациента после операции на сердце.
Чтобы усыпить девочку и установить канюли в ее крошечные кровеносные сосуды, требовался час, поэтому, не желая «заражаться» тревогой от слезного расставания родителей с их малышкой, я проскользнул в анестезиологический кабинет в операционном блоке, держа в руках пластиковый стакан с омерзительным серым кофе. Там меня тепло встретил старый друг, которого я попросил измерить мне давление. Оно оказалось 180/100 – слишком высоким, несмотря на лекарства, которые я ежедневно принимал в течение десяти лет.
Мозг девочки с пробитым черепом оказался мертв, и ее койку в реанимации получила другая, которой теперь можно было наконец сделать операцию на сердце.
Когда плачущие родители проходили мимо двери, я слышал, как один из них произнес: «Пожалуйста, скажите профессору Уэстаби, что мы благодарны за этот шанс». Как мне показалось, они не верили, что их ребенок перенесет операцию. Возможно, они беспокоились, что мы не будем стараться изо всех сил из-за синдрома Дауна.
Стал бы пианист готовиться к важному выступлению после трех часов полной неопределенности? Стал бы часовщик после ожесточенного спора приступать к сборке сложного механизма Rolex? Моя работа заключалась в том, чтобы прооперировать деформированное сердце размером с грецкий орех, но при этом никто из окружающих совершенно не думал о моем моральном состоянии. Я бы не стал садиться в автобус, если бы его водитель был так раздражен. Когда во время своей первой операции я стоял и смотрел на пустоту в центре атриовентрикулярного канала, я подумал: «Что, черт возьми, мне с этим делать?» Тем не менее мне всегда удавалось разделить правую и левую части сердца, а затем заново создать митральный и трикуспидальный[11] клапаны из рудиментарной[12] клапанной ткани. Это сложная работа, но я ни разу не терял пациента во время такой операции.
В 11:00 я наконец-то рассек кожу ребенка скальпелем из нержавеющей стали. Когда первые капли крови упали на драпировку, я понял, что не связался со своей дочерью. Эта мысль пришла мне в голову как раз в тот момент, когда осциллирующая пила рассекла грудину девочки. Однако теперь я уже ничего не мог с этим поделать: мне нужно было целиком сосредоточиться на том, чтобы починить крошечное деформированное сердце и подарить девочке жизнь без одышки и боли. Так о чем же я мог думать? Новый митральный клапан не должен был протекать, хотя это было бы не так плохо, если бы в трикуспидальном клапане при низком давлении наблюдалась регургитация[13]. И нам требовалась предельная осторожность, чтобы не повредить невидимую электрическую цепь, которая координировала сокращение и расслабление сердечной мышцы. В противном случае пациентке понадобился бы постоянный кардиостимулятор. В тот момент мне казалось, что работать часовщиком или пианистом гораздо проще…
Как выяснилось, в тот день это сердечко было самой незначительной моей проблемой. Я разделил камеры лоскутами специальной ткани – дакрона, а затем осторожно сформировал новые клапаны, от которых зависело будущее ребенка. У меня было ощущение, что я оперирую внутри подставки для яйца. Когда приток крови в крошечные коронарные артерии возобновился, маленькое сердце дернулось, как скоростной поезд. Как только я приготовился отключить ребенка от аппарата искусственного кровообращения, в дверях операционной показалось бледное взволнованное лицо.
Мне предстояло прооперировать деформированное сердце размером с грецкий орех, но при этом никто из окружающих совершенно не думал о моем моральном состоянии.
– Простите, профессор, – сказала женщина, – но вы нужны во второй операционной. Мистеру Мейнарду нужна помощь.
– Насколько сильно она ему нужна? – спросил я, не отводя взгляда от сердца ребенка.
– У пациентки кровотечение из отверстия в аорте, и он не может его остановить.
В ее голосе звучали ноты отчаяния.
Хотя с ребенком, казалось, все было в порядке, в обычной ситуации я бы не оставил резидента убирать канюли аппарата искусственного кровообращения и закрывать рану. Однако мне пришлось принимать решение незамедлительно. Я все же решил, что нужно попытаться помочь. В спешке я забыл, что от моей мощной лампы на голове идет провод. Отойдя от операционного стола, я совершил ужасную вещь. Всего за пару секунд я нанес ущерб в несколько сотен фунтов.
Ник Мейнард был первоклассным хирургом, специализирующимся на раке желудка и пищевода. Обычно ему приходилось иметь дело с трубками, наполненными едой и воздухом, а не кровью под высоким давлением. Однако у его несчастливой пациентки не было рака. Всего несколько дней назад она была абсолютно здорова. Радостно поедая морского окуня в дорогом ресторане, она проглотила рыбью кость. Сначала дискомфорт прошел, и она могла глотать, однако затем у нее появилась тупая боль глубоко в груди, которая сменилась лихорадкой и повышенным потоотделением в ночное время. Вскоре ей стало тяжело глотать жидкость, и боль во время питья только усиливалась. Врач общей практики понял, что она в беде. Результаты анализов крови показали очень высокий уровень лейкоцитов, что говорило об абсцессе. Вместо того чтобы пройти в кишечник, как это происходит с большинством костей, та косточка проткнула стенку пищевода.
Бригада Ника была окружена студентами и радиологами, когда пришли результаты компьютерной томографии. Между пищеводом и аортой в задней части грудной клетки был абсцесс размером с апельсин. К несчастью, гной насыщали пузырьки газа.
Газообразующие организмы считаются одними из самых опасных, поэтому нет ничего удивительного в том, что пациентка ужасно себя чувствовала. Гной требовалось срочно удалить, чтобы микроорганизмы не успели проникнуть в кровоток и вызвать заражение крови. В противном случае пациентка могла умереть уже через несколько дней.
Пищевод и аорта спускаются бок о бок в грудной клетке. Они располагаются за сердцем и перед позвоночником: пищевод справа, а аорта слева. Введя пациентке большую дозу антибиотиков, Ник планировал проникнуть в правую сторону грудной полости сквозь грудную стенку и подобраться к абсцессу за легким. После этого он хотел вскрыть абсцесс и смыть гной, а затем оставить дренажные трубки на несколько дней, пока антибиотики боролись бы с инфекцией. Ник думал, что маленькое отверстие в мышечной стенке пищевода затянется самостоятельно. Хотя в теории казалось, что все очень просто, операция обернулась катастрофой.
Сквозь стеклянную дверь второй операционной я увидел Ника: потный, с испачканным кровью лицом, он стоял, по локти погрузив руки в грудь женщины. Кровь била фонтаном и стекала по его синему халату, в то время как анестезиологи вливали в капельницу пакеты с донорской кровью. Выяснилось, что все шло по плану, пока он не провел пальцем по полости абсцесса, чтобы счистить инфицированную ткань. Сначала появился отталкивающий запах анаэробных бактерий и гниющей плоти, а затем – бам! – кровь ударила прямо в лампу над операционным столом. Абсцесс разрушил стенку аорты. За сердцем находилось инфицированное болото. Все, что мог сделать Ник, – это сунуть кулак в фонтан и сильно надавить. Проблема была серьезной. Пациентка уже лишилась более литра крови, и если бы Ник сдвинул кулак, она истекла бы кровью за секунды.
Застонав от напряженности дня, я смиренно посмотрел на Ника и на мгновение задумался. Кровотечение все еще не взяли под контроль, и зашить разрыв не представлялось возможным, пока сердце продолжало биться. Пациентка просто истекла бы кровью и умерла. Единственным возможным выходом из сложившейся ситуации (которую я окрестил «глубоким дерьмом») было подключить пациентку к аппарату искусственного кровообращения, а затем охладить ее до 16 °C и полностью остановить циркуляцию крови внутри тела. Сильное охлаждение мозга предоставило бы нам 30–40 минут без кровотока, за которые мы могли бы обнаружить и устранить повреждение.
Операции внутри грудной полости всегда проходят очень жестко, и нет ничего необычного в том, что может сломаться одно из ребер.
Учитывая утренний конфликт, я очень вежливо попросил тех, кто не был занят неистовой реанимацией, передать указание одному из моих перфузионистов[14] привезти и подготовить аппарат искусственного кровообращения. Я также попросил позвать пару моих медсестер и анестезиста из кардиологического отделения. Ник был вынужден давить дальше. Его анестезисты продолжали вливать кровь.
Когда я вымыл руки и присоединился к бригаде вокруг пациентки, я даже не увидел сердце. Мне потребовалось увеличить отверстие в груди, чтобы работать вокруг «пальца в дамбе»[15] моего коллеги. Для изящества у нас не оставалось времени: с помощью скальпеля и коагулятора я буквально разрезал пациентку, лежавшую на операционном столе, пополам. Металлический ретрактор широко раздвинул грудную клетку, и при этом послышался звук, который дал мне понять, что одно из ребер сломалось. В этом не было ничего необычного, ведь операции внутри грудной полости всегда проходят очень жестко.
В сложных случаях любой опыт обретает особую ценность.
Теперь я видел бледное пустое сердце, которое быстро билось в своем фиброзном мешке. Я разрезал его и установил две канюли для подключения к аппарату искусственного кровообращения. Первую канюлю ввели в аорту в том месте, где она выходила из левого желудочка, наполненная насыщенной кислородом вишнево-красной кровью. Вторую поставили в пустое правое предсердие, где синеватая кровь из вен всего тела входила в сердце, чтобы потом направиться к легким. Венозная кровь с низким содержанием кислорода теперь проходила через теплообменник и механический оксигенатор, а затем снова поступала в аорту. У нас появилась возможность охладить и защитить жизненно важные органы. К сердцу редко подбираются с правой стороны груди, но мне приходилось это делать множество раз в случае сложных повторных операций на митральном клапане. В таких тяжелых случаях любой опыт обретает особую ценность.
Планируя наперед, я велел одному из наблюдавших пойти в банк аллотрансплантатов[16] и попросить обработанную антибиотиком аорту из запаса «запчастей», которые во время вскрытия получают от мертвых доноров с разрешения их родственников. Человеческая ткань меньше подвержена инфекциям, чем синтетические сосудистые трансплантаты, сделанные из дакрона. Я часто использовал сердечные клапаны, лоскуты аорты или сегменты кровеносных сосудов умерших доноров, чтобы спасти живых пациентов. Это использование вторичного сырья. То, что создал Бог, гораздо лучше сделанного человеком.
В 14:00 пришел резидент из пятой операционной и сказал, что он подключил провода кардиостимулятора, установил дренажные трубки и зашил грудь ребенка. Все прошло хорошо.
Нам потребовалось около получаса, чтобы охладить пациентку для следующего этапа операции. Пока ее руки становились все холоднее и холоднее, я поздравил Ника с тем, что он спас женщине жизнь. Я велел ему пока не сдвигать руку и объяснил, что холодное тело было хорошим знаком, ведь это означало, что мозг тоже охладился. Затем я попросил полного энтузиазма резидента помыть руки и последить за аппаратом искусственного кровообращения, а сам отошел выпить кофе и сходить в уборную. Я набрал номер Джеммы, но она не сняла трубку. Видимо, находилась на семинаре. Хотя время стремительно летело, я все еще надеялся вечером оказаться в Кембридже.
Когда тело пациентки охладилось до 18 °C, я уже не мог ждать дольше. В третий раз за день обработав руки и надев халат, я велел перфузионисту остановить аппарат искусственного кровообращения и слить кровь женщины в резервуар. Ник наконец смог убрать свои замерзшие и затекшие руки, которые он продержал в груди женщины более часа. В это время я занял позицию первого хирурга. Ник, желая своими глазами увидеть повреждение, сдвинул резидента в сторону.
Поскольку в теле отсутствовала циркуляция крови, нам нужно было работать как можно быстрее. Инфицированные ткани имели консистенцию мокрой промокательной бумаги и омерзительно пахли гнилой капустой. Мы не смогли восстановить поврежденный пищевод, и Ник согласился, что его необходимо удалить. Я надрезал драгоценную мышечную трубку чуть выше и чуть ниже абсцесса, а затем отделил ее от аорты. Ник опустил широкую трубку отсасывателя в желудок, чтобы сок и желчь из него не брызгали на отверстие в аорте.
Теперь нам стала хорошо видна зияющая дыра, которая действительно могла привести к смерти пациентки. Я принял решение заменить весь инфицированный сегмент аорты аллотрансплантатом, вместо того чтобы просто делать заплату. У нас не было времени обсуждать это. Я обрезал донорскую аорту до нужной длины, а затем максимально быстро вшил ее, используя синюю полиэстеровую нить, вдетую в тонкую иглу из нержавеющей стали. Игла была закреплена в длинном титановом иглодержателе. В прохождении иглы сквозь здоровую ткань было что-то успокаивающе приятное, даже граничащее с эротическим. Завязав последний узел, я велел перфузионисту Ричарду пускать кровь. Холодная кровь из аппарата наполнила вялый трансплантат, и воздух зашипел в проколах от иглы. Мне потребовалось наложить пару дополнительных стежков, чтобы кровь не просачивалась на стыках, но в итоге мы восстановили приток крови к мозгу спустя тридцать две минуты. Счастливый день. Хотя не такой уж счастливый для меня.
У меня не оставалось времени прохлаждаться и восхищаться своим рукоделием. Между собой мы договорились, что Ник выведет верхний конец пищевода с левой стороны шеи бедной женщины, чтобы дренировать слюну и для комфорта дать пациентке возможность глотать жидкости. Нижний конец нужно было закрыть, а вход в желудок сделать в передней брюшной стенке, через которую пациентке теперь предстояло питаться. Такая операция называется гастростомией. На тот момент жизнь пациентки уже была в безопасности, а через несколько месяцев Ник мог восстановить ее способность глотать, сформировав новый пищевод путем протягивания участка толстой кишки от желудка до шеи. Когда речь идет о жизни и смерти, время решает все. Если бы рядом не оказалось кардиохирурга, свободного аппарата искусственного кровообращения вместе с перфузионистом и запасной донорской аорты, то пациентка умерла бы. Ее убила бы рыба.
Я часто использовал сердечные клапаны, куски аорты или сегменты кровеносных сосудов умерших доноров, чтобы спасти живых пациентов. То, что создал Бог, гораздо лучше сделанного человеком.
Гастроэнтерологическая бригада Ника зашила грудную клетку, установила дренажные трубки и завершила операцию. Отходя от стола, я наступил на скользкий сгусток крови и неуклюже шлепнулся на задницу. Когда я ударился о кафельный пол, послышался треск – возможно, это было возмездие за то, что я заставил Ника так долго продержать замерзшие руки в груди женщины. Мокрое красное пятно на моих штанах и благополучное завершение истории, которая чуть не кончилась смертью, дали медсестрам хоть какой-то повод для смеха. Некоторые из них выразили беспокойство о целостности моего копчика. Несмотря на боль, я радовался, что разрядил обстановку.
Облегчение было недолгим, потому что на двери своего кабинета я обнаружил не менее четырех записок с моим именем. Во-первых, дама, которая ожидала операции на митральном клапане, пылала возмущением и желала меня видеть. Вполне предсказуемо. Во-вторых, меня просили подойти в педиатрическое отделение интенсивной терапии, потому что у ребенка по дренажу отходило слишком много крови. Черт. Затем женщина-врач из отделения неотложной помощи больницы Норфолка и Нориджа пыталась связаться со мной. Зачем я ей понадобился? Та больница находилась в нескольких милях от нашей. Наконец, главный врач хотел видеть меня вместе со старшей медсестрой в 16:00 в своем кабинете.
На последнее мне было плевать. Было уже 16:10, и я знал, о чем он хотел поговорить: он собирался обругать бесполезную медсестру из агентства. Такое поведение казалось весьма неуместным для консультирующего хирурга. Я также был не в настроении для ожесточенных споров с дамой, чью операцию на митральном клапане пришлось отменить. После 17:00 медсестер осталось ровно столько, чтобы обслуживать только одну операционную для экстренных случаев. Медсестры никогда не позволили бы мне делать несрочную операцию в такое время. Так что единственным поводом для беспокойства оставался ребенок. Было ли это значительное послеоперационное кровотечение или кровь просто сочилась из-за нарушения свертываемости, связанного с подключением к аппарату искусственного кровообращения? Все еще надеясь уехать из города, я сразу направился в отделение, чтобы выяснить, в чем дело.
Врачи дневной смены сосредоточились вокруг койки девочки. С каждой стороны от нее сидел, ссутулившись, встревоженный родитель, сжимавший прохладную потную ручку. На стойке для капельницы был закреплен пакет донорской крови; кровь быстро поступала через канюлю в яремную вену на шее ребенка. Даже не изучая показатели, я увидел, что по дренажу отходит слишком много крови. Драгоценная красная жидкость втекала в одном месте и вытекала из другого. Более того, у девочки проверили скорость свертываемости крови, которая оказалась в норме.
Мне хватило одного лишь взгляда на пациентку, чтобы понять, что мои планы на вечер рухнули. Кембридж с таким же успехом мог находиться на другой планете. Мне предстояло снова забрать ребенка в операционную и прекратить проклятое кровотечение. Отчаяние сменилось злостью. Мне нужно было закрыть грудную клетку самостоятельно, но тогда бы женщина с костью в пищеводе умерла. Я позвонил своему так называемому «помощнику», попросил его забронировать экстренную операционную и сообщил ему, что сам привезу туда ребенка. Через пять минут мистер Неумелые Пальчики перезвонил и сказал, что нам нельзя занять операционную, потому что торакальные хирурги задерживались на операции по удалению опухоли легких и не оставалось свободного персонала. Нам предстояло ждать, пока они закончат. До этого времени нельзя было допустить никаких чрезвычайных ситуаций, поэтому ребенку продолжали вливать кровь. В то же время я потерял последний шанс увидеть свою дочь в ее день рождения. Все как обычно. Никчемный отсутствующий отец, обуреваемый чувством вины, которое только усугублялось из-за того, что я до сих пор не дозвонился до Джеммы. Я представлял собой жалкое зрелище из-за окровавленных штанов и больной задницы.
После 17:00 медсестер оставалось ровно столько, чтобы обслуживать одну операционную в эстренных случаях.
Не было никакого смысла торопить торакальных хирургов. Они медленно оперируют через маленькие отверстия с помощью микроскопов и всегда преувеличивают количество пациентов, которое они могут втиснуть в свое расписание. Тем не менее отсутствие доступа в экстренную операционную грозило большими проблемами. Я был прикован к койке ребенка, и встревоженные родители умоляли меня остановить кровотечение. Я решил успокоить их старым проверенным способом. «Все было в порядке, когда я уходил, – сказал я. – Это не кровотечение из сердца».
В течение следующих тридцати минут кровотечение уменьшилось до такой степени, что кровь стала просто капать. Я вообразил, что сгустки крови наконец закрыли отверстия от иглы и что мне удастся уехать из больницы, избежав повторного вскрытия грудной клетки. Проблема заключалась в том, что яремные вены раздувались по мере прекращения кровотечения. Возможно, девочке перелили слишком много крови. Скорее всего, дренажные трубки в груди забились тромбами, и кровь теперь накапливалась под давлением в закрытом пространстве внутри перикарда, из-за чего правое предсердие не могло нормально наполняться. Такая патология называется «тампонада сердца». Если бы кровяное давление начало падать, у нас начались бы большие неприятности.
Кровяное давление девочки начало снижаться, и мы не могли больше ждать операционной. Я должен был повторно вскрыть грудную клетку прямо на койке и удалить кровяной сгусток. Медсестра принесла тяжелый стерилизованный набор для торакотомии[17] и поставила его на тележку. Будучи одетым все в тот же хирургический костюм, я вымыл руки в раковине и позвонил резиденту, который покинул меня в суматохе. Оказалось, что он уже уехал домой, поэтому мы попытались найти кого-то из резидентов, находящихся на дежурстве. Оказалось, что единственный такой находится в операционной с торакальными хирургами.
В итоге мне пришлось обойтись без помощи (в конце концов, грудная клетка была очень маленькой). Я подготовил ребенка к операции, задрапировал и вскрыл его грудную клетку менее чем за две минуты. Трубка еще не была подсоединена к отсасывателю, поэтому я выковырял сгустки указательным пальцем, а затем обложил перикардиальную полость белоснежными тампонами. Растущее ярко-красное пятно вскоре указало мне на место кровотечения: струйка крови непрерывно текла из временного места закрепления провода кардиостимулятора в мышце правого желудочка. Ситуация, казалось бы, тривиальная, но опасная для жизни. В кардиохирургии всегда так. Операция должна быть проведена безупречно, иначе пациент умрет.
В кардиохирургии малейшая ошибка может обернуться смертью пациента, причем порой уже после выписки из больницы.
Сердечный ритм нормализовался, поэтому я вытащил провод и наложил на место кровотечения матрасный шов. Дренажные трубки, как я и предполагал, были забиты. Я заменил их и зашил грудную клетку. Вся процедура заняла десять минут, но ее легко можно было избежать. Выяснилось, что хирургу-стажеру не хватило уверенности в себе, чтобы наложить шов на сокращающийся желудочек ребенка, поэтому он просто понадеялся, что кровотечение остановится. Он бы никогда не смог построить карьеру в хирургии.
Семь вечера. Меня заинтриговал звонок из больницы Норфолка и Нориджа. Интересно, они все еще хотели поговорить со мной? Если сначала я растерялся, то затем меня охватила тревожность, даже паранойя. Норидж находился недалеко от Кембриджа. Вдруг Джемма веселилась с друзьями и попала в аварию? Почему мне раньше не пришло это в голову? Я испуганно набрал ее номер. На этот раз именинница ответила веселым голосом и спросила, в пути ли я. Последовавшая тишина говорила о многом. В тот вечер у меня не было никакой возможности увидеть своих детей. Оба пациента выжили, но часть меня умерла. Снова.
2
Печаль
19:30. Я подарил ребенку новую жизнь и должен был витать в облаках от радости, но ничего такого я не испытывал. Абсолютно. Я был безутешен и переполнен чувством вины. Меня все еще тянуло в Кембридж, хотя логика подсказывала, что поездка будет бесполезной. Мне стоило отправиться в Вудсток и напиться до беспамятства. Я все еще не ответил на чертово телефонное сообщение, но мое дежурство закончилось. Почему это вообще меня беспокоило? Думаю, потому, что так обстояли дела всегда. На то была причина: моя жизнь никогда мне не принадлежала.
– Добрый вечер. Университетская больница Норфолка и Нориджа. С каким отделением вас соединить?
– С отделением неотложной помощи, пожалуйста.
– Извините, линия занята. Вы можете подождать?
За этим разговором последовала нескончаемая музыка, мелодия, которая превращала минуты ожидания в часы. Даже время, проведенное в ожидании выговора от главврача, кажется более интересным.
Затем к телефону подошла молодая врач.
– Спасибо, профессор. Я знаю, что вы весь день провели в операционной. Меня зовут Люси, я дежурный ординатор. Я надеялась, что вы примете пациента, который пробыл у нас некоторое время. Расслоение аорты (в медицине к людям часто обращаются по их диагнозу, а не по имени). Он терапевт, и несколько лет назад ему сделали операцию на сердце, замену аортального клапана в Папворте.
– Тогда почему хирурги из Папворта не займутся его расслоением аорты?
За этим вопросом последовало неловкое молчание.
– Их дежурный хирург сказал, что ему уже предстоит одна срочная операция и что мы должны найти врача в другом месте.
Меня озадачил такой подход, потому что в Лондоне было несколько кардиоцентров, расположенных ближе к Нориджу. Расслоение аорты – это критическая ситуация, при которой третий (внутренний) слой важнейшей артерии, снабжающей кровью все тело, неожиданно разрывается. В результате этого обнажается средний слой, который под воздействием высокого давления обычно расщепляется по всей длине, от участка чуть выше клапана до артерий ног. Ответвления к жизненно важным органам могут оторваться, из-за чего нарушается кровоснабжение. Это может привести к инсульту, отмиранию кишечника, обескровливанию ног и отказу почек. Что еще хуже, расслоившаяся аорта может разорваться в любой момент и привести к внезапной смерти. Бедный парень был врачом. Он этого не заслуживал. Никто такого не заслуживал.
В больнице к людям часто обращаются по их диагнозу, а не по имени.
Я спросил, сколько ему лет и в каком он состоянии. Мужчине было шестьдесят два, и он пожаловался на внезапную острую боль в груди, за которой быстро последовал паралич правой половины тела. Это означало, что у него произошло обширное мозговое повреждение, вызванное закупоркой сонной артерии, снабжающей кровью левое полушарие мозга. Чем дольше время ожидания операции, тем меньше шансов на восстановление. Пациент не мог говорить, но милая и настойчивая Люси не теряла оптимизма. Она сообщила, что он все еще находился в сознании и мог двигать левой половиной тела.
Помимо имени пациента мне забыли сообщить еще кое-какую важную информацию. Каково было его кровяное давление? Прежде чем отправлять пациента с расслоением аорты на машине скорой помощи или вертолете, необходимо стабилизировать кровяное давление с помощью внутривенных гипотензивных препаратов, потому что скачок давления легко может разорвать поврежденный сосуд. По этой причине многие пациенты умирают во время или сразу после транспортировки.
– 180/100. У нас не получается его снизить.
В ее голосе послышались нотки паники.
Проблема состояла в том, что весь старший персонал ушел домой, оставив ее одну с пациентом. Она еще никогда не сталкивалась с подобным случаем. После дня, наполненного конфликтами и претензиями, я тщательно подбирал слова.
– Вот черт! Давление нужно снизить. Дайте ему нитропруссид.
Я представил себе тонкую, как салфетка, ткань, которая натягивается так, что вот-вот разорвется, в то время как процесс расслоения распространяется по сосудистому дереву. Даже после экстренной операции один из четырех пациентов с подобным диагнозом умирал.
Люси ответила, что не хочет слишком сильно снижать давление, потому что у него почти не вырабатывается моча, а компьютерная томография показала отсутствие кровоснабжения в левой почке. Исправить это могла только операция, и нам требовалось как можно скорее уложить его на операционный стол. Если бы кишечник лишился притока крови, мы уже ничего не смогли бы сделать. Я спросил, испытывает ли пациент боль в животе. Оказалось, что нет, и это было хорошим знаком.
Многие пациенты с рассечением аорты погибают по пути в больницу.
Напуганный пациент несколько часов пролежал парализованный на жесткой больничной каталке в окружении своей семьи. Он знал свой диагноз и прекрасно понимал, что экстренная операция оставалась его единственным шансом на спасение. Что еще хуже, у него уже была операция на поврежденном аортальном клапане, который часто ассоциируется с ослабленной стенкой аорты. Повторные операции гораздо сложнее первых, поэтому я мысленно проанализировал ситуацию. Врач с крайне опасной для жизни патологией нуждался в повторном хирургическом вмешательстве, однако у него уже произошел инсульт и отказала почка. Кровяное давление пациента не стабилизировалось, и он находился минимум в двух часах езды на машине. Можно ли отправить его на вертолете? Нет, они уже пытались. Неудивительно, что в Папворте не желали браться за этот случай!
Люси чувствовала, что я сомневаюсь. Я сказал ей, что понятия не имею, есть ли у нас свободные койки в отделении интенсивной терапии.
Тут Люси бросила козырную карту. Она сказала: «Семья попросила направить его лично к вам. Судя по всему, вы вместе учились в медицинской школе. Думаю, он был вашим другом».
О чем я так и не спросил? О том, что не считается важным, то есть об имени пациента. Хирурги меньше интересуются людьми. Мы любим решать проблемы, но в тот день проблем с меня было достаточно.
Внезапно меня осенило. Терапевт из Норфолка моего возраста. Уже перенес операцию на сердце. Это был жизнерадостный капитан регбийной команды, мой старый товарищ Стив Нортон. Мы встретились в первый день учебы в медицинской школе в 1966 году. Я был застенчивым и скрытным парнем из маленького городка, который пугался собственной тени. До меня никто из моей семьи не учился в университете. Стив был энергичным экстравертом, полным уверенности в себе. Ему было суждено стать всеми любимым терапевтом в деревне Норфолка, в то время как я превратился в бесстрашную оперирующую машину. Та же профессия, разные миры. Как такое могло случиться?
Я просто сказал: «Плевать на койки. Привезите его как можно скорее. Я понимаю, что ваша смена заканчивается, Люси, но кто-то должен поехать с ним, чтобы не допускать повышения давления. И, пожалуйста, пришлите мне результаты компьютерной томографии».
Поскольку в столь позднее время никто не мог мне помочь, все приготовления пришлось делать самостоятельно. Дежурные медсестры и так отработали целый день и только сейчас заканчивали ассистировать на операции по удалению раковой опухоли легкого. Их вовсе не привела бы в восторг новость о срочной повторной операции, которой предстояло длиться целую ночь. Скорая помощь с мигающими синими огнями должна была подъехать к 23:00. Я решил, что, если Стив доедет до Оксфорда живым, я незамедлительно отвезу его в анестезиологический кабинет.
Представьте себе тонкую ткань, которая натягивается так, что вот-вот разорвется, – это расслоение аорты.
Битва началась. Была ли в отделении интенсивной терапии свободная койка? Если нет, меня бы не миновал скандал из-за того, что я принял пациента из другой больницы, не спросив разрешения. Мне повезло: дежурным анестезиологом оказался Дейв Пиготт, суровый южноафриканец, который помогал мне с искусственными сердцами и не боялся трудностей. Мне повезло во второй раз: хирургической медсестрой была Айрин, удивительно вежливая миниатюрная филиппинка, которая никогда ни на что не жаловалась, потому что гордилась возможностью работать в сфере здравоохранения. На любые выражения благодарности она неизменно отвечала: «Не за что». Раньше я думал, что это единственные английские слова, которые она знает. Перфузионисты каждый раз ныли и стонали, когда я вызывал их ночью, но на них всегда можно было положиться. Я попросил секретаря позвать всех, кто был на дежурстве, и с нетерпением ждал сюрприза.
Пока солнце садилось, мы ждали. Я позвонил домой и поговорил со своей многострадальной женой Сарой. Она думала, что я в Кембридже, и расстроилась, когда узнала, что нет. Я объяснил ей, что должен прооперировать Стива Нортона из медицинской школы и не появлюсь сегодня дома. Она встревожилась. Я не был дежурным хирургом, и она помнила ожесточенные дискуссии, разгоревшиеся, когда мне предстояло оперировать своего отца, у которого случился сердечный приступ. В конце концов мой коллега Оливер избавил меня от моральной ответственности и спас моего отца, установив ему коронарные стенты.
Сара неуверенно спросила, не стоит ли мне попросить дежурного хирурга провести эту операцию. Как бы я чувствовал себя, оперируя хорошего друга в таких сложных обстоятельствах? Кардиохирурги обычно не отличаются скромностью и желанием оставаться в тени. Я ответил на ее вопрос вопросом: «Если бы у тебя было расслоение аорты, кого бы ты хотела видеть своим хирургом?» Она ответила: «Тебя». Хорошо, так что же было удивительного в том, что семья Стива хотела того же?
Сидя у койки Стива, его жена Хилари занялась поиском кое-какой информации в интернете. Какова ожидаемая смертность от расслоения аорты? В международном реестре ведущих кардиоцентров Европы и США говорилось, что двадцать пять процентов. Какова самая низкая зафиксированная смертность среди пациентов одного врача? Шесть процентов. Кто оперировал этих пациентов? Хирург из Оксфорда. Так кто бы дал Стиву наилучшие шансы пережить эту катастрофу? Я без колебаний был готов сделать все возможное, чтобы спасти своего товарища. Как говорится, для этого и нужны друзья.
Затем Сара спросила, ел ли я что-нибудь. Мне потребовалось время обдумать вопрос. Я вспомнил сэндвич с беконом, который съел на рассвете. Я сказал ей, что куплю в автомате пакетик чипсов, прежде чем приступлю к ночной работе. Однако на тот момент еда беспокоила меня меньше всего. Мне требовался опытный первый ассистент, который уже оперировал со мной пациентов с расслоением аорты, а не сторонний человек из агентства, присланный на пару ночных смен. Когда ситуация становится особенно сложной, сплоченная бригада имеет огромное значение. Простая укомплектованность персоналом – это не то же самое. Амир в тот день не дежурил, поэтому я позвонил ему и спросил, занят ли он. Я был уверен, что он не выпивает. Он выразил бурное желание помочь. Он считал за честь тащиться среди ночи в больницу, чтобы помочь начальнику со сложной операцией. Я знал, что он способен стоять у стола часами, когда мне требовался кто-то, чтобы остановить кровотечение, а затем зашить пациента.
Стив и Хилари были гостями на нашей свадьбе с первой женой Джейн. Окончив медицинскую школу, мы были молодыми интернами в больнице Чаринг-Кросс; мы играли в регби и никогда не относились к жизни слишком серьезно. Ходили слухи, что Стив пришил пенис трупа к ширинке джинсов, а затем ходил по прозекторской и «светил» им, распахивая белый халат. Я подозреваю, что это выдумка. Однако именно со Стивом мы заключили пари, в результате которого мне пришлось голым пробежать вдоль Пембридж-Гарденс до станции метро Ноттинг-Хилл-Гейт в час пик. Нас обоих выловили из фонтана на Трафальгарской площади после вечеринки регбийного клуба на Флит-стрит, после чего мы провели холодную ночь в полицейском участке на Боу-стрит. Я не сдал анатомию в том семестре. Приключения давно остались в прошлом, и от них остались лишь фрагменты воспоминаний. Теперь Стив, неожиданно оказавшийся на грани жизни и смерти, ехал ко мне парализованный в полусознательном состоянии. Некогда хорошие друзья превратились в хирурга и пациента. Я не ожидал, что так будет, и, конечно, не хотел этого.
Ситуация может стать особенно сложной, если нет сплоченной команды, и простая укомплектованность персоналом тут не поможет.
Чтобы скоротать время, я слонялся по тихим больничным коридорам, сознательно обходя стороной кардиологический блок интенсивной терапии. Я бы разрешил Пиготту сообщить им, что у нас пациент в тяжелом состоянии, когда мы уже оказались бы в операционной. Или, возможно, я бы попросил об этом Амира, который присоединился ко мне в общем отделении интенсивной терапии, куда мы пришли проведать женщину, пострадавшую от рыбьей кости. Спасенная пациентка, чье имя осталось для меня неизвестным, начала приходить в сознание. Ее окружали взволнованные дочери, которые сжимали холодные руки своей матери под одеялом с подогревом. Как и ожидалось, после гипотермической остановки кровообращения температура ее тела была всего 34 °C, из-за чего она сильно дрожала. Из-за дрожи и вазоконстрикции[18] в ответ на холод ее кровяное давление взлетело до астрономических показателей, что могло привести к разрыву наложенных на аорту швов.
Кардиохирурги обычно не отличаются скромностью и желанием оставаться в тени.
Девушка-ординатор с отстраненным видом подошла к нам. Она явно не знала, к кому собирается обратиться.
– Я могу вам помочь? – спросила она безразличным голосом, предполагая, что неопрятный посетитель в синем хирургическом костюме был санитаром или кем-то вроде того. Мой ответ, должно быть, удивил ее.
– Нет, но вы можете помочь этой женщине, если снизите ее кровяное давление, прежде чем ее чертов трансплантат оторвется. Обездвижьте ее и усыпите до утра.
Дочери выпучили глаза. Они не поняли, что именно я говорил, но ощутили напряжение между двумя сторонами.
– Дайте ей дозу пропранолола немедленно, – уверенно сказал Амир.
Девушка-ординатор разволновалась и приготовилась обороняться. Она практически испытывала шок. Она была немногим старше моей именинницы, и я сразу пожалел, что был груб с ней. Возможно, все стоило сделать иначе. Мне следовало потратить время, чтобы представиться и нескромно взять на себя ответственность за спасение этой женщины, после чего родственники должны были склониться передо мной и начать меня боготворить за такое странное и героическое спасение. Однако это была пациентка Ника. Он уже объяснил все родственникам. Я не стремился вмешиваться, но мне определенно не хотелось, чтобы трансплантат оторвался после всех приложенных усилий. Отдав распоряжения, мы пожелали всем спокойной ночи и пошли дальше. Врачи из отделения интенсивной терапии всегда такие чувствительные.
22:00. Мы с Амиром тихо проскользнули в детское отделение интенсивной терапии, чтобы взглянуть на прооперированную утром девочку. Однако в первую очередь я подошел к матери больного менингитом ребенка. Его черные гангренозные ручки теперь заменили рулоны белоснежного крепового бинта. Пугающий контраст. Была ли мать рада, что маленькие мумифицированные руки ампутировали, или же ее это огорчало? Я задумался: попросил бы я их оставить, если бы это был мой ребенок? Отогнав от себя эту страшную мысль, я просто спросил, как прошла операция. Была ли она, мать, в порядке? Мог ли я помочь ей чем-нибудь? Принести кофе? Она просто посмотрела на меня со слезами на глазах и ничего не ответила. Медсестра знала меня достаточно хорошо и покачала головой. Я направился к собственной маленькой пациентке.
Теперь дренажные трубки, идущие из груди, были сухими. Пульс и кровяное давление стабилизировались. Медсестра сообщила мне, что доктор Арчер сделал эхокардиографию и остался очень доволен: ни клапаны, ни заплаты не подтекали. Сердце исправили на всю жизнь. Родители девочки отошли от шока, вызванного внезапной повторной операцией, и ушли в палату, чтобы немного отдохнуть. Они осознали, с какими трудностями мы столкнулись, и это было очень важно. Не каждый день приходится бороться за возможность отвезти пациента в операционную и неоднократно ругаться из-за койки в отделении интенсивной терапии. Когда наступала ночь, мы всегда надеялись на стабильных пациентов, радостных родителей, счастливых супругов и светлое будущее для всех них. Когда все легли спать, я прошел по длинному темному коридору к дверям отделения неотложной помощи.
Оказавшись на свежем воздухе впервые за шестнадцать часов, я стал рассматривать звездное небо и ждать машину скорой помощи. Операционная была готова, аппарат искусственного кровообращения привезен, а бригада смотрела новости в кафетерии, зевая от скуки и пытаясь смириться с тем, что им придется провести в больнице всю ночь. Мои мысли переключились на Джемму и на то, что я в очередной раз ее разочаровал. Но, возможно, я ошибался. Может, без меня ей было гораздо веселее.
23:50. Скорая помощь с логотипом Службы здравоохранения Восточной Англии и включенными синими мигающими огнями наконец прибыла. Парамедики распахнули задние двери, и Люси, дежурство которой давно закончилось, вышла из машины. Я сразу понял, что это она. Как в сцене из «Касабланки», она направилась к дверям отделения неотложной помощи, держа кипу медицинских записей. В тот момент я подумал о том, как она прекрасна.
«Вы ведь профессор? – сказала она. – Миссис Нортон рассказывала мне о вас. Я училась в Кембридже, и там до сих пор о вас говорят». Я предположил, что ничего хорошего там обо мне не говорили.
К нам подвезли каталку с лежавшим на ней Стивом, мозг и тело которого сильно пострадали. В последний раз мы виделись шесть месяцев назад на встрече выпускников медицинской школы. Он произнес очень забавную речь о том, что все присутствующие до сих пор живы, несмотря на его операцию на открытом сердце. Я пошутил, что все могло получиться иначе, если бы его оперировал я. Теперь он был в Оксфорде в тяжелом состоянии, а его семья все еще находилась где-то на М25. Не такой следующей встречи мы все ждали. Я взял его левую руку, которая крепко сжала мою. Эта сторона его тела все еще могла двигаться. Затем мы с Люси и процессией прошли по коридору отделения неотложной помощи и сразу направились в операционный блок. Беглый взгляд на снимки компьютерного томографа подтвердил смертельно опасный диагноз.
Когда наступала ночь, мы всегда надеялись на стабильных пациентов, радостных родителей, счастливых супругов и светлое будущее для всех них.
Мы не имеем права оперировать без согласия, но он был один, и я не хотел быть слишком многословным. Я просто сказал ему, что устраню расслоение и, если повезет, его мозг восстановится. Он с трудом ответил мне, что хотел бы увидеть Хилари и детей, прежде чем ему сделают анестезию. У Люси был номер Хилари, поэтому я позвонил ей. Они находились минимум в сорока пяти минутах езды. Шансы на неврологическое восстановление снижались с каждой минутой, а мы и так впустую потратили слишком много часов. Когда я пообещал не дать ему умереть, Стив левой рукой поставил крестик на листе информированного согласия. Я подписался чуть ниже, а Дейв Пиготт усыпил Стива безопасным для мозга барбитуратом.
Мы свели разговоры друг с другом к минимуму, потому что хирургия должна оставаться беспристрастной, даже анонимной. В данном случае это было легко, потому что Стив не мог говорить, а я просто не находил в себе сил озвучить реальный риск другу, который точно умер бы, если бы никто не взялся его оперировать. Он тоже был врачом и все понимал. Мне не хотелось тревожить его еще больше в последние минуты, проведенные им в сознании.
Я сидел в кафетерии до тех пор, пока лилово-белое тело не окрасили раствором йода в коричневый цвет и не задрапировали. Мне не хотелось видеть его дряблый торс. Я предпочитал вспоминать его таким, каким он был раньше: прекрасно сложенным парнем, который, переполненный адреналином и готовый к схватке, выходил на поле зимним днем. Раньше мы были очень близки, а сейчас стали совершенно разными. Стив обычно сидел в своем кабинете, дружелюбно болтая с пациентами и раздавая таблетки. Правильный врач. Я же находился в больнице ночью после дня, наполненного конфликтами и разочарованиями, готовый разрезать Стива ножом и провести по его груди осциллирующей пилой. Однако адреналин рассеял мою усталость и заставил забыть о времени. Игра началась.
Мой друг умер бы наверняка, если бы никто не взялся за его сложный случай. Но озвучить ему этот риск у меня не было сил.
В ходе предыдущей операции Стив лишился перикарда и вилочковой железы между задней поверхностью грудины и передней поверхностью сердца. С расширенной и тонкой, как бумага, аортой непосредственно внизу повторное вскрытие грудной клетки осциллирующей пилой было чрезвычайно рискованным. Чтобы снизить риск опасного для жизни кровотечения, я обнажил главные артерию и вену ноги и соединил их с аппаратом искусственного кровообращения. Если бы пила повредила сердце или аорту, я смог бы оперативно включить аппарат, снять давление с сосудов, а затем быстро откачать кровь с поврежденного участка. В большинстве случаев это работало. Иногда нет. Если бы кардиохирургия была легкой, все бы ей занимались.
Операция Стива напоминала замену труб в викторианском доме. Все главные трубы были искорежены, а те, что выходили из бойлера, требовалось заменить, потому что они были ржавыми и могли разорваться на кусочки в любой момент. Из-за этого я не мог работать, пока по ним текла горячая вода. Мне пришлось сделать то же самое, что мы сделали с пациенткой, проглотившей кость: охладить мозг и слить всю кровь в аппарат. Дейв поместил электроды электроэнцефалографа на скальп, чтобы отслеживать мозговые волны, которые, и так сильно искаженные после инсульта, постепенно исчезали, пока температура Стива падала. Амир начал разрезать кожу прямо вдоль шрама от предыдущей операции, а затем взял электрокаутер, чтобы рассечь жир до кости. После этого он кусачками рассек старые костные швы из нержавеющей стали и вырвал их. Я всегда вскрывал грудину самостоятельно. Нужно обладать опытом, чтобы опустить осциллирующую пилу на нужную глубину. Вы должны почувствовать, как она нежно проходит через заднюю часть грудины, а затем приподнять ее на случай, если кость и мышца правого желудочка срослись.
Расслоенная аорта имела пугающий вид спелого баклажана, фиолетового и злого. Я видел кровь, которая бурлила под опасно тонким внешним слоем. Дейв поместил эходатчик в пищевод непосредственно под сердцем. Он показал первоначальный разрыв в стенке аорты примерно в сантиметре от основания коронарных артерий, жизненно важных ветвей, которые питают само сердце. Моя задача заключалась в том, чтобы заменить разорванную часть и восстановить приток крови туда, где он был предусмотрен природой. Я надеялся наладить приток крови к мозгу Стива и его почечным артериям. Пострадавшая почка, несомненно, выжила бы, но травмированный мозг – вряд ли. Он слишком долго был лишен притока крови и кислорода, хотя барбитураты и охлаждение могли помочь.
Я велел перфузионисту Брайану подключить пациента к аппарату искусственного кровообращения и охладить его до 18 °C. Сливать кровь из всего живого тела довольно интересно. Только вампиры и немногочисленные кардиохирурги, которые устраняют врожденные пороки сердца и обширные аневризмы аорты, делают это. Я специализировался на обеих операциях, поэтому опустошал людей регулярно. Однажды я прочитал шуточную лекцию о халяльных людях в замке Дракулы в Румынии. Я чувствовал себя там как дома. У нас с графом было много общего.
Я всегда вскрывал грудину самостоятельно. Необходимо чувствовать, как пила нежно проходит через ее заднюю часть.
Обычно я довольно расслабленно работал с большой скоростью, даже когда к мозгу не было притока крови. Я не терял времени, размышляя о мозговых клетках, пока они умирали, но и не торопился слишком сильно. В 01:30 я велел Брайану отключить аппарат искусственного кровообращения и дренаж (я делал это во второй раз за последние двадцать четыре часа). Холодная антикоагулированная кровь Стива находилась в резервуаре, подобно морсу в кувшине, до того момента, пока не придет время возвращать ее в тело. Я обрубал пустую расслоившуюся аорту до тех пор, пока не увидел внутреннюю поверхность тех жизненно важных ответвлений, которые шли к голове и рукам.
Первым шагом было соединить отделившиеся друг от друга слои сосуда с помощью специального клея для тканей. Я был одним из первых хирургов в мире, начавших использовать клей, что, несомненно, улучшило статистику выживаемости моих пациентов. Затем с заботой, граничащей с одержимостью, я вшил сосудистый трансплантат, укрепив его полосками тефлоновой ткани, чтобы швы не разорвали нежную ткань сосуда. Выживание каждого пациента зависело от связи коры моего головного мозга с кончиками пальцев, но это имело особое значение в операциях по устранению расслоения аорты. Амир внимательно наблюдал за каждым моим движением. Он хотел научиться всем тонкостям техники и именно поэтому с готовностью согласился ассистировать. Я знал, что однажды Амир непременно добьется успеха.
Восстановление аорты и вшивание трансплантата без кровоснабжения заняло тридцать четыре минуты. На нормальном мозге это не отразилось бы, но мозг Стива не был нормальным. Мы осторожно наполнили сосудистое дерево кровью и устранили воздух из сосудов головы. Как только заработал аппарат искусственного кровообращения, кровь засочилась сквозь отверстия от иглы. Кровотечение должно было продолжаться до окончания действия антикоагулянтов, которые не давали крови сворачиваться на инородной поверхности резервуара. Приходилось помнить о множестве мелких шагов, но вся их последовательность укоренилась в моих нейронных сетях. Я все делал на автопилоте даже рано утром.
Сливать кровь из живого тела довольно интересно. Только вампиры и немногочисленные кардиохирурги, устраняющие врожденные пороки сердца и обширные аневризмы аорты, делают это.
Пришло время разогревать тело Стива до нормальной температуры. Когда теплая кровь поступила в коронарные артерии, сердечная мышца снова ожила. Сначала сердце принялось извиваться, поскольку развилась фибрилляция желудочков, которая внезапно сменилась дефибрилляцией; затем начались медленные сокращения, скорость которых росла с повышением температуры тела. Вскоре электроэнцефалограф снова зафиксировал мозговые волны. Дейв заметил, что они выглядели уже немного лучше.
Подобные реанимационные мероприятия нам пришлось осуществлять лишь однажды: когда мы пытались спасти детей, которые провалились под лед и утонули в пруду. В Канаде было зафиксировано несколько случаев выживания подобных пациентов. Наши оксфордские врачи-травматологи заставили нас разогреть безжизненные тела детей, и хотя нам удалось спасти их сердца, легкие, печень и почки, их мозг был смертельно поврежден. Сначала мы дали надежду их родителям, а затем снова забрали ее.
В 03:00 я оставил Амира у операционного стола. Разогревание тела должно было занять полчаса, и мне сказали, что Хилари и несколько других посетителей сидят в зале ожидания отделения интенсивной терапии. Хорошо, что их появление растопило лед между нами и медсестрами, и теперь я хотя бы знал, что Стива ожидает свободная койка. Когда я появился в дверях, они вскочили. Это был рефлекс, а не знак уважения. Можно сказать, что в зале ожидания состоялась встреча выпускников медицинской школы, так популярен был Стив. Стэн был профессором онкологии, Джек – анестезиологом, а Пит – врачом общей практики. Все они пришли, чтобы поддержать Хилари и ее детей.
Прежде чем поприветствовать их, я сообщил им новость, которую они хотели услышать. Я сказал, что Стив в порядке, что я восстановил аорту и нормализовал приток крови в мозг. Операция прошла успешно. Это простое предложение сбросило камень с их груди. Новости, плохие или хорошие, всегда избавляют от мучительного страха перед неизвестностью. Пока они стояли там посреди ночи вдали от дома, их старый товарищ предстал перед ними в другом свете. Я уже не был неравнодушным к выпивке шутом из Сканторпа.
Затем последовали объятия, поцелуи и слова облегчения. В ответ на обычный вопрос о том, могут ли они его увидеть, мне пришлось объяснить, что Стив все еще лежит на столе с широко раскрытой грудью и разогревается с помощью аппарата искусственного кровообращения. Я сказал, что хотя он еще не был в полной безопасности, все пока шло по плану, и добавил, что нам потребуется еще пара часов, чтобы остановить кровотечение и зашить грудную клетку. После этого я ушел, собираясь извиниться перед дежурной медсестрой за то, что все упало на ее плечи. Оказалось, однако, что медсестер в отделении было достаточно: у недавно поступившего пациента с сердечным приступом разорвался левый желудочек, и его не смогли спасти. Конвейерная лента оборвалась.
Новости, плохие или хорошие, всегда избавляют от мучительного страха перед неизвестностью.
Я устало побрел обратно в операционную и сел возле головы Стива рядом с двумя анестезистами. Амир радовался, что его оставили за главного. Температура Стива повысилась до 37°C, и его сердце, хотя еще пустое, выглядело довольно бодро. Я попросил Брайана оставить в сердце немного крови, чтобы оставшийся в нем воздух не попал в трансплантат. Я слышал, как искусственный аортальный клапан Стива уверенно щелкнул, и, благодаря эходатчику, расположенному за сердцем, мы увидели крошечные пузырьки, которые пронеслись сквозь него, как снежная буря. Мне ни о чем не пришлось просить. Амир уже держал наготове иглу. Пузырьки постепенно исчезли. Теперь можно было отключать аппарат искусственного кровообращения. Я попросил Брайана начать вентилировать легкие, а затем услышал, как он отключил аппарат. Амир и внештатный резидент напоминали зрителей на футбольном матче, наблюдая за тем, как я раздаю указания, сидя на табуретке. Я внимательно изучал внутреннюю поверхность сердца и аорты на мониторе, пока они смотрели на их внешнюю поверхность.
– Как там все выглядит? – спросил я Амира. – Кровотечение есть?
– Все выглядит отлично. Кровь немного сочится вокруг трансплантата. Ничего серьезного.
– Что ты сделаешь сейчас?
Ответа не последовало. Он устал.
– Введите протамин, – велел я Дэвиду. Сульфат протамина, получаемый из молок рыб, нейтрализует антикоагуляторный эффект гепарина[19], получаемого из органов коров. Моя благородная профессия зависела от коров и рыб, и в столь раннее утро эта мысль отрезвляла.
Амир аккуратно обложил сердце тампонами, чтобы сочащаяся кровь сворачивалась на них. Затем он установил дренажные трубки и приготовил проволоку из нержавеющей стали, чтобы закрыть грудную клетку. Настенные часы показывали 04:30. Дейв листал журнал о мотоциклах, а Брайан спросил, может ли он забрать оборудование. Он хотел подготовить его к утренним операциям, а затем пойти домой. У некоторых людей совсем нет выносливости. Айрин и ее коллега тоже поникли. Я предложил им сменять друг друга, пока мы переливали кровь и факторы свертывания. Впервые чувство спокойствия воцарилось в операционной. Работа была сделана.
За операционным блоком располагалась парковка, позади которой лежало старое кладбище, едва прикрытое живой изгородью из бирючины и хвойных деревьев. Я прошел мимо «Мерседеса», который так и не доехал до Кембриджа. Подарок Джемме на день рождения лежал на пассажирском сиденье. Я проскользнул в богато украшенную кованую калитку и оказался на холме с видом на сельскую местность Оксфордшира. Я лег на траву у могилы младенца-девочки и стал смотреть на звездное небо. На могильном камне было написано: «Ушла слишком рано». Она умерла из-за меня двадцать лет назад, и я не забыл об этом. Ей сейчас исполнилось бы столько же, сколько Джемме, если бы Бог не дал ей перекрученное сердце, которое я не смог исправить. Время от времени, когда мне было тяжело, я сидел рядом с ней, чтобы напомнить себе о том, что не являюсь непобедимым. Сегодня был трудный день. Или это было вчера?
06:00. Солнце показалось над горизонтом, и воробьи защебетали. Оксфордскую кольцевую дорогу осветили фары: это люди ехали на работу в Лондон и возвращались со смены на автомобильном заводе Коули. Сью уже была на пути в больницу, поэтому я вернулся в пятую операционную, где не осталось никого, кроме Айрин. Она отчищала пол от крови и мочи, готовя операционную к утренним пациентам. Стив уже лежал в отделении интенсивной терапии, окруженный близкими людьми. Его состояние было стабильным.
Радостный Амир сказал: «Прекрасная операция. Я так рад, что вы меня пригласили».
Внештатного резидента нигде не было видно. Я решил, что он ушел за своим горшочком золота.
Я выглядел и пах плохо, поэтому пошел в раздевалку, принял душ и надел чистый хирургический костюм. Этот ритуал означал завершение вчера и начало сегодня. Сначала я приготовил чай для Сью и принял дозу «Риталина». Студенты Оксфорда использовали этот стимулятор, чтобы улучшить концентрацию и получить более высокие отметки на экзаменах. Я принимал его, чтобы взбодрится, когда сильно уставал; после долгих перелетов я добавлял к нему мелатонин. Разумеется, я делал это исключительно в интересах моих пациентов.
В 07:30 я присоединился к обходу в отделении интенсивной терапии. Я рассказал студентам историю болезни Стива и спросил, были ли его зрачки суженными и реагировали ли они на свет. Кто-нибудь это проверил? Еще нет, но проверят. Подавал ли он признаки пробуждения? Нет, но меня это обрадовало, потому что я хотел, чтобы он пока оставался сонным. Я боялся, что из-за трубки в трахее он начнет кашлять. Кашель привел бы к резкому повышению внутричерепного давления, а его мозг и так был слишком отечным. Объясняя это студентам на глазах у Хилари, я надеялся, что они поняли мой посыл.
Я отпраздновал спасение Стива сэндвичем с сосиской и яйцом. Когда «Риталин» начал действовать, я сразу почувствовал себя лучше. Мне нужно было провести операцию на слабом митральном клапане, но, к счастью для меня, свободной койки для второго пациента не оказалось. Однако мой настрой вскоре изменился. Когда я вышел из операционной поздним утром, Стив частично проснулся и начал вести себя беспокойно. Из-за отека мозга он был дезориентирован, смущен и взволнован; он начал кашлять из-за трахеальной трубки и тянуться к аппарату искусственной вентиляции легких. Он был крупным мужчиной, и контролировать его оказалось непросто.
Стимулятор «Риталин» студенты Оксфорда использовали для улучшения концентрации внимания, чтобы получить высокий балл на экзаменах. Я теперь принимал его ради своих пациентов.
Далее последовали дебаты, как следует поступить: позволить Стиву проснуться окончательно и извлечь эндотрахеальную трубку или ввести ему снотворное и обездвижить. В разгаре спора его левый зрачок сильно расширился. Понимая значение этого страшного симптома, мой друг-анестезист Джон, не отходивший от постели Стива, побежал ко мне в кабинет. Мы с ним вернулись, чтобы еще раз проверить зрачки. Медсестра Стива сказала, что, по ее мнению, правый зрачок тоже расширился. Я пал духом. Я надеялся, что холод и барбитураты ограничат отек вокруг места кровоизлияния.
Знала ли Хилари о таком зловещем развитии событий? Ей выделили палату для родственников, и она ушла туда, чтобы немного отдохнуть после волнительной ночи. Возможно, не стоило ничего говорить семье, пока у нас не появится четкой картины произошедшего. Нам требовалось срочно сделать Стиву компьютерную томографию головного мозга, что было нелегко для пациента, только что перенесшего операцию и подключенного к многочисленной аппаратуре. Капельницы, дренажи, провода и мониторы пришлось катить по больничным коридорам в отделение радиологии, после чего перекладывать обездвиженное тело с койки в аппарат. Без снимков мы не могли принять решение о том, как помочь Стиву. Я сам пошел в радиологическое отделение и стал умолять главного радиолога принять моего пациента в тяжелом состоянии.
Снимки показали тотальный отек головного мозга. В той области, которая пострадала во время инсульта, произошло кровоизлияние, которое, возможно, было связано с антикоагулянтами, введенными во время операции. Поврежденный мозг раздулся, как губка, впитавшая воду, только он еще был заключен в жесткую черепную коробку. У черепа есть отверстие в основании, через которое спинной мозг из позвоночного канала входит в полость черепа. Когда давление поднимается, мозговой ствол может опуститься в позвоночный канал, что грозит фатальными последствиями. Одним из признаков этой катастрофы являются расширенные зрачки. Мне требовался нейрохирург, который смог бы посмотреть снимки вместе со мной.
Это был нелегкий разговор. Ричард Керр, главный нейрохирург, за свою карьеру видел и делал все, и ему суждено было стать президентом Британской ассоциации нейрохирургов. Я попросил его снизить давление в мозге Стива, удалив верхнюю часть черепа. Краниотомия напоминает снятие верхушки вареного яйца, но только во время операции кость убирают в холодильник и возвращают ее на место, если пациент выживает. Ричард всегда был немногословен. Прежде чем он заговорил, я понял, что он считает случай безнадежным. Он сказал, что, даже если Стив выживет, он уже никогда не сможет работать врачом. Высока вероятность, что он даже не придет в сознание. Долгий промежуток между инсультом и операцией разрушил шансы Стива на восстановление. Однако это было в прошлом. Повернуть время вспять невозможно.
Я достал свой последний козырь. Я сказал, что Стив был моим старым другом и что я потратил целую ночь и много денег, пытаясь спасти его. Ричард застонал и снова стал рассматривать снимки.
«Ладно, ты победил. Ему нечего терять, но все нужно сделать быстро. Я отложу следующую операцию».
Уже через тридцать минут Стив лежал на операционном столе в нейрохирургическом отделении, расположенном в другом крыле больницы. Я сам привез его туда.
14:00. Хирург сдвинул скальп Стива назад и с помощью костной пилы срезал верхушку черепа, обнажив напряженный отекший мозг без пульсации. Мы смотрели на умирающий мозг. Ричард установил датчик внутричерепного давления и прикрыл его кожей. Затем мы вернули Стива в кардиологический блок интенсивной терапии, где ему и следовало находиться.
Поврежденный мозг Стива раздулся, как губка, впитавшая воду, только он еще был заключен в жесткую черепную коробку.
Хилари и дети все еще дремали на односпальной кровати и в кресле. Поглощенный собственными печалями и осознанием неизбежной гибели ее мужа, я тихо постучал в дверь. Увидев мое грустное лицо, Хилари поняла, что я пришел не просто для того, чтобы их проведать.
«Он умер, да?»
Я не решался ответить нет, потому что шансы Стива на выживание были незначительными. Я просто сказал ей правду: что у него расширился зрачок, что снимки мозга выглядели плохо и что я сразу же призвал на помощь лучшего нейрохирурга в стране. Я признался, что мы оба сомневаемся в возможности выздоровления Стива. Шла игра на время. Пришли и другие наши товарищи из медицинской школы в надежде услышать хорошие новости. Я знал о ходившей среди них поговорке: «Если кто-то и может спасти его, то это Уэстаби». Но он не смог. Через некоторое время расширился второй зрачок. Ни правый, ни левый глаз не реагировали на свет. Несмотря на снижение давления, мозг уже не мог восстановиться. Хилари и дети потеряли его.
Я не знал, что у Хилари и ее старшего сына был врожденный поликистоз почек, и парню вот-вот должен был потребоваться диализ. С поразительным самообладанием Хилари спросила, нельзя ли пересадить ему почку отца. Орган, полученный от отца, гарантировал высокую совместимость: группы крови одинаковые, гены те же, отторжение маловероятно. На секунду я задумался о том, что во всей этой катастрофе можно найти хоть что-то хорошее. Пока врачи отделения интенсивной терапии проводили тесты на смерть мозгового ствола, я пригласил заведующего отделением трансплантологии.
То, что я узнал, едва ли казалось правдоподобным. Пока Стив находился в сознании, он мог добровольно пожертвовать почку сыну. Теперь, когда он был функционально мертв, семья могла объявить его донором органов. Оказалось, что все органы, пригодные для трансплантации, должны отправляться в национальный банк доноров. Таковы правила. Закон не позволял отдать почку Стива его сыну или Хилари, которой тоже вскоре должна была потребоваться пересадка. Бригада оксфордских трансплантологов просто не могла пойти на это. Я был ошеломлен. Проклятая бюрократия.
Аппарат искусственной вентиляции легких Стива отключили ранним вечером. Он мирно умер в окружении своей семьи, в то время как многие наши друзья из медицинской школы скорбели в коридоре. Я сидел один в своем кабинете, когда его гордое сердце зафибриллировало, а металлическое щелканье искусственного клапана затихло. Двенадцать часов назад я наблюдал, как его сердце уверенно бьется, и даже был уверен, что Стив спасен. Теперь это сердце навсегда остановилось. Все его органы умерли вместе с ним, за исключением роговиц глаз. Несмотря на мои возражения, трансплантологи поступили по-своему.
Прежде чем уйти домой, Сью оставила на моем столе записку: «Главврач хочет вас видеть».
«В другой раз», – сказал я самому себе и поехал домой. Подарок для Джеммы по-прежнему лежал на пассажирском сиденье.
В 06:10 я уже снова был на парковке. Мне предстояло сделать три операции, и первой в списке стояла новорожденная девочка с отсутствующим правым желудочком. Парковка располагалась между кладбищем и моргом в задней части больницы. Я всегда присутствовал на вскрытии своих пациентов, поэтому патологоанатомы хорошо меня знали. В то утро я пришел с визитом. Мне хотелось дать Стиву понять, что мы сделали для него все возможное. Теперь он был холодным, бледным и умиротворенным. Впервые я видел, как он молчит. Если бы он до сих пор мог говорить, то непременно сказал бы: «Мерзавец! Ты должен был вытащить меня из этого дерьма!» Мне хотелось убрать канюли и дренажные трубки из его безжизненного тела, но это было запрещено. Те, кто умирает вскоре после операции, становятся собственностью коронера, и патологоанатом должен установить точную причину их смерти. В данном случае это было несложно, но я не хотел присутствовать на вскрытии. Итак, я попрощался с замечательным человеком.
Находясь в сознании, Стив мог добровольно пожертвовать почку сыну. Теперь, когда он был функционально мертв, семья могла объявить его донором органов, но эти органы должны были бы отправиться в национальный банк доноров, а не его сыну.
В моей карьере было много печальных моментов, но этот навсегда остался в моей памяти. Стив посвятил свою жизнь Национальной службе здравоохранения, но попал в капкан в виде непредвиденной операции на расслоившейся аорте. Со временем Общество кардиоторакальной хирургии издало постановление, согласно которому каждый региональный центр должен брать на себя ответственность за пациентов из ближайших районов. В Лондоне появились опытные дежурные хирурги, которые должны были оказывать помощь именно пациентам с расслоением аорты, что снизило уровень смертности. После того как Трансплантационная служба Соединенного Королевства не позволила нам пересадить почку Стива его сыну, вопрос о донорстве органов больше не поднимался. Здоровая печень и два легких могли отправиться в банк, если бы единственная функционировавшая почка была пересажена в Оксфорде.
Позднее в том же году Том, сын Стива, получил почку от своей жены. Дочь Стива Кейт приняла в дар одну из почек своего мужа в 2015 году. Хилари позднее снова вышла замуж, и ее новый муж пожертвовал ей почку. У них все хорошо.
3
Риск
Когда я был ребенком, мои терпеливые религиозные родители учили меня никогда не рисковать: не играть в азартные игры, не обманывать, не воровать и не списывать на экзаменах. Мне запрещалось даже перелезать через ограду стадиона, чтобы посмотреть игру «Сканторп Юнайтед»[20], потому что это тоже считалось жульничеством. Поэтому начало моей жизни было скучным и интроспективным.
Со временем я понял, что желание рисковать является неотъемлемой частью человеческой психологии. Победа в войне зависит от рисковых и безрассудных, отсюда и выражение: «Кто не рискует – тот не выигрывает». Экономика зависит от тех, кто не боится принимать рискованные финансовые решения. Инновации, спекуляции, даже изучение планеты и открытого космоса – все зависит от готовности рискнуть тем, что вам дорого, в надежде на большее вознаграждение. Таким образом, способность идти на риск – это главный двигатель мирового прогресса, но ей обладают в основном люди с определенным складом характера. В них преобладает смелость и дерзость, а не сдержанность и благоразумие. Это Уинстон Черчилль, а не Клемент Эттли, Борис Джонсон, а не Джереми Корбин.
Прогресс в медицине и хирургии целиком основан на риске.
В 1925 году, когда Генри Суттар впервые ввел палец в сердце в попытке убрать митральный стеноз, он рискнул своей репутацией и средствами к существованию. Когда Дуайт Харкен удалил осколок из сердца солдата в Котсволдсе (Cotswolds), он рискнул и пошел против всего, что знал из медицинских учебников того времени. Поместив кровь на инородную поверхность аппарата искусственного кровообращения, Джон Гиббон пошел на огромный риск. Рисковал и Уолтон Лиллехай, когда проводил свою безрассудную, но великолепную операцию с применением перекрестного кровообращения. Это было единственное медицинское вмешательство за пределами родильного отделения, риск смерти от которого составлял 200 процентов. Прогресс в медицине и хирургии целиком основан на риске, хотя меня и учили избегать его. К счастью, все изменилось.
Говорят, что характер – это продукт природы и воспитания. Под природой здесь подразумевается генетика. С рождения и на протяжении всей жизни нас формируют различные события. У меня все начиналось весьма благополучно. Моя мать была умной женщиной, которая не получила образования, но читала The Times. Во время Второй мировой войны, когда мужчины уехали на фронт, она управляла Доверительно-сберегательным банком на Хай-стрит. Каждый мой день рождения мама брала букет цветов и вела меня в дом к знакомой женщине. Это одно из моих самых ранних воспоминаний. Сначала мне казалось это странным, но позднее я понял смысл такого паломничества.
После продолжительных и болезненных родов мама благополучно произвела меня на свет в похожем на бойню родильном отделении. Она была измождена, разорвана и окровавлена, но счастлива, что родила крепкого розового сына, который плакал из самых глубин своих недавно раскрывшихся легких. Рядом с ней, широко раскрыв глаза, шумно страдала работница фабрики. Подстегиваемая властной акушеркой, она старалась тужиться изо всех сил. Наконец ее промежность разорвалась. Напряжение опустошило ее матку, кишечник и мочевой пузырь одновременно, и акушерка поймала жирного окровавленного младенца, как крикетный мяч. Красивая маленькая девочка лежала на накрахмаленном белом полотенце, мокром от мочи, пока ее пуповину пережимали и перерезали. Единственного надежного источника кислорода для этого младенца больше не существовало. Наконец вся плацента отделилась и вышла, тоже оказавшись во внешнем мире. Матери требовался гинеколог, чтобы зашить ее, но пока было не время.
Все младенцы синие при рождении, а затем они начинают плакать так же громко, как это сделал я. Им холодно, и они больше не слышат успокаивающего сердцебиения матери. Выйдя из своего тесного кокона, они бьют ручками и ножками и делают свой первый вдох. В этот момент они должны порозоветь. Та маленькая девочка осталась синей и тихой. Ее глаза были широко открыты, но ничего не видели.
Акушерка поняла, что с ребенком что-то не так. Она начала энергично растирать скользкую спину девочки и поместила палец ей в горло. Жесткая стимуляция внезапно вызвала у младенца попытки дышать, но это было хныканье, а не рев. Несмотря на частое дыхание, малышка оставалась темно-синей, холодной и вялой. Запаниковав, акушерка потребовала принести кислородную маску и позвать на помощь. Сначала крошечная кислородная маска помогла. Мышечный тонус девочки улучшился, но зловещий синий цвет тела сохранялся. Пришел врач и прослушал крошечную вздымавшуюся грудь стетоскопом. В сердце слышался шум, негромкий, но хорошо различимый. Выяснилось, что легочная артерия не развилась должным образом. У ребенка была атрезия легочной артерии. Темно-синяя кровь, возвращавшаяся из крошечного тела, проходила через отверстие в желудочковой перегородке и опять протекала по всему телу. Из-за этого хаоса содержание кислорода в крови постепенно снижалось, а концентрация кислоты повышалась. Ребенок был обречен. «Синий младенец». Врач покачал головой и ушел. Он ничем не мог помочь.
Все это происходило рядом с матерью, которая обливалась потом от боли и армагеддона в промежности. Ей хотелось как можно скорее обнять свою новорожденную дочь. Когда ей передали умирающего младенца, она обо всем догадалась по мрачному лицу акушерки. Ей о многом сказало жалкое лицо малышки, безжизненное и серое, а также ее закатившиеся глаза. Женщина умоляла, чтобы ей все объяснили. Почему ее дочь не была такой же розовой и теплой, как я в соседней люльке? У нее потекло молоко, но сосать его было некому. В 1948 году «синие» младенцы умирали.
Все внимание теперь было приковано к моей матери. Контраст настроения был поразителен: после девяти месяцев волнения и ожидания одна женщина светилась от счастья и гордилась своим крепким розовым сыном, а вторая рыдала над неподвижной маленькой девочкой, умиравшей у нее на руках. Занавески между койками раздвинули. Муж второй женщины застрял на работе; он катал сталь и не смог увидеть свою дочь живой. Пришел капеллан больницы, чтобы срочно крестить девочку, пока жизнь внутри нее угасала. Возможно, было слишком поздно, но они прошли весь обряд.
Эта тяжелая ситуация и так очень опечалила мою мать, но контраст стал еще заметнее, когда рожениц пришли навестить родственники. Родители молодой женщины постоянно рыдали, а ее муж был убит горем из-за того, что пришел слишком поздно. Он успел лишь взглянуть на мертвого младенца, прежде чем его унесли в коробке для обуви. Затем наступило чувство вины. Что она сделала не так? Было ли это связано с сигаретами или с таблетками от тошноты? Может, ей следовало ходить в церковь? Радость моей семьи была омрачена состраданием к той бедной женщине. Моя мать оставалась рядом пять дней, после того как той женщине сделали операцию на тазовом дне. Ей было нечего принести с собой домой, кроме печали и швов.
Тот день был особенно грустным, потому что мама читала в газете об операции, сделанной «синему» младенцу в Америке. Эта чудесная процедура превращала синих новорожденных в розовых. Почему никто не упомянул о ней? Конечно, новенькая Национальная служба здравоохранения, созданная три недели назад, могла это организовать. Эти мрачные воспоминания так и не померкли для моей матери. Именно поэтому каждый мой день рождения мама покупала цветы в память о той умершей девочке. Это был достойный поступок в такой счастливый, как всем казалось, день.
Спустя время после рождения синий цвет тела девочки сохранялся. Ее легочная артерия не развилась должным образом, и кровь не проходила через легкие. В 1948 году от этого все еще умирали.
История, о которой моя мать прочла в The Times, заключалась в следующем. В 1944 году в больнице Джона Хопкинса (Johns Hopkins Hospital) детский кардиолог Хелен Тауссиг убедила главного хирурга Альфреда Блейлока найти хирургический способ лечения обреченных «синих» новорожденных. Блейлок предполагал, что подключичную артерию, снабжающую кровью руку младенца, можно направить в грудь и соединить с неполноценной легочной артерией. Он думал, что более мелкие вспомогательные сосуды вокруг лопатки разрастутся и будут снабжать кровью руку ребенка, как это происходило в экспериментах над животными. Профессор впервые провел операцию, которая позднее стала известна как «шунтирование Блейлока-Тауссиг», в ноябре того же года. Он не был технически искусным хирургом, и ему было сложно соединять мелкие кровеносные сосуды, однако, к всеобщему облегчению, операция незамедлительно превратила синюшного ребенка в розового и избавила его от одышки. Более того, лишенная артерии рука продолжила нормально развиваться.
Новость об этой революционной процедуре распространилась очень быстро. Британский торакальный хирург-пионер сэр Рассел Блок (чьи хирургические ботинки я унаследовал в больнице Роял-Бромптон (Royal BromptonHospital)) пригласил Блейлока и Тауссинг продемонстрировать их операцию в Лондоне. Недостатка в «синих» младенцах не было, и Блейлок провел шунтирование десяти новорожденным подряд. Ни один из них не умер, и все волшебным образом превратились из синюшных в розовых. В завершение визита Блейлока пригласили представить свой триумф в Большом зале Британской медицинской ассоциации.
В конце лекции в затемненном зале, пока все смотрели на слайд, луч военного прожектора внезапно пересек помещение и осветил медсестру из больницы Гая, одетую в темно-синюю униформу и белый льняной чепец. У нее на руках сидела белокурая двухлетняя девочка. В прошлом ребенок чуть не умер от врожденного порока сердца синего типа. Благодаря новой процедуре шунтирования девочка теперь была розовой, и произведенный театральный эффект вызвал оглушительные аплодисменты всего зала. Рассказ моей мамы об истории, прочитанной в The Times, всегда резонировал со мной. Проще говоря, одним из моих самых ранних детских воспоминаний стало воспоминание о «синих» младенцах.
Те, кто упорно оперировал синюшных младенцев и в конечном счете преуспел в кардиохирургии, имели психопатические наклонности. Могла ли кардиохирургия развиваться в Европе? Возможно, но к этому вела долгая дорога, по которой мне суждено было пройти с ранних лет. Мои уникальные способности позволили мне преодолеть этот путь.
У большинства людей ведущим является левое полушарие мозга, что делает их правшами и управляет их языковыми навыками. Правое полушарие, в свою очередь, отвечает за ориентацию в пространстве, творчество и эмоциональные реакции. Мне же достался причудливый мозг. Я обошел стороной латерализацию[21], из-за чего оба моих полушария стали доминантными. Это сделало меня амбидекстром[22]. Хотя я был преимущественно правшой из-за требований в школе, я мог держать ручку, кисточку, а затем и хирургические инструменты обеими руками. Я накладывал швы правой и левой рукой одинаково хорошо. Я бил по мячу для регби левой ногой и играл в крикет правой рукой.
Будучи абсолютно безнадежным в изучении иностранных языков, я обладал врожденной способностью визуализировать мир в трех измерениях. Ловкость рук в сочетании с хорошим пространственным воображением сделали меня компетентным художником и прирожденным хирургом. Я писал сталелитейные заводы, освещавшие ночное небо родного Сканторпа, ярко-красные закаты, целующиеся парочки под газовыми фонарями и угрюмые лица металлургов после долгого дня работы за прокатными станками. Это было необычно для мальчика-подростка, но люди с двумя ведущими полушариями всегда отличаются.
Те, кто упорно оперировал «синих» младенцев и в конечном счете преуспел в кардиохирургии, имели психопатические наклонности.
Позднее такие врожденные навыки позволили мне разрезать человеческое тело, а затем накладывать каждый стежок в нужном месте. Я безошибочно делал все с первого раза. Точность движений ведет к экономии времени. Я без особых усилий быстро справлялся с работой, хотя руки мои никогда не двигались торопливо. Разумеется, я не знал о своем даре, пока не стал хирургом. Со временем я понял, что продолжительность операции имеет первостепенное значение в кардиохирургии: чем короче процедура, тем быстрее восстанавливается пациент.
В школе я был известен как замкнутый творческий парень, который хотел стать врачом. Однако я не обладал выдающимся умом и не мог гарантировать себе место в медицинской школе. Блестящие ученики преуспевали в математике и физике, но мне эти предметы давались с трудом, хотя я был хорош в биологии и неплох в химии. В конечном счете именно мое желание сбежать от старых улиц и домиков с террасами привело меня к изучению медицины в Лондоне. Я был не в своей тарелке, но надеялся когда-нибудь стать кардиохирургом.
Именно желание вписаться в окружение подтолкнуло меня к тому, чтобы играть в регби и пить пиво. У меня оказались все необходимые навыки, чтобы пинать и бросать мяч дурацкой формы. Я, признаться, был весьма неплох в игре и быстро превратился из невежественного новичка на задней линии в игрока первой линии. Регбийные матчи между командами различных лондонских больниц были особенно жесткими. Во времена их расцвета в конце 1960-х годов игрок из больницы Гая был капитаном сборной Англии, а легендарный защитник Дж. П. Р. Уильямс играл за больницу Сент-Мери (St Mary’s Hospital). Генерал Джордж С. Паттон однажды сказал: «Я измеряю успех человека не по тому, как он поднимается, а по тому, как высоко он подпрыгивает, упав на дно». Как крайний нападающий я попытался атаковать Уильямса во время Больничного кубка в Ричмонде и ощутил на себе град ударов за свои усилия. Хотя мои ребра были в синяках, а нос разбит, я все же добился успеха.
Я накладывал швы правой и левой рукой одинаково хорошо.
Самая серьезная моя травма была впереди. Я получил ее во время регбийного матча в Корнуолле, когда оканчивал второй курс. У меня не сохранилось абсолютно никаких воспоминаний о произошедшем, поэтому мне обо всем рассказали позднее. У нас была схватка с командой здоровенных корнуоллских фермеров на грязном ветреном поле в Пенрине. Я с невиданной силой отразил нападение противоположного игрока, за которым незамедлительно последовала ответная реакция. Вдруг мяч вышел из зоны схватки, и игроки ринулись за ним. Я остался лежать без сознания лицом в луже после целенаправленного удара бутсой по голове. Прошло немало времени, прежде чем «заботливые» студенты-медики подбежали ко мне, и я уже успел посинеть.
У большинства людей ведущее полушарие мозга – левое, что делает их правшами и управляет языковыми навыками. Правое полушарие отвечает за ориентацию в пространстве, творчество и эмоциональные реакции.
Когда я снова пришел в себя, то увидел тусклую лампочку, которая показалась мне ярче солнца. Вокруг меня стояли такие же тусклые члены команды нашей медицинской школы, готовые отвезти меня из больницы в бар на каталке. Как и в боксе, нокаут не был редкостью в студенческом регби, и у нас в планах было хорошенько напиться и начать распевать песни. Уезжая на матчи, мы всегда следовали традиции развлекать местных деревенщин бессмысленными похабными песенками, известными только лондонским студентам. Место, где мы жили, находилось далеко в Сент-Айвсе, поэтому, несмотря на адскую головную боль и световое шоу, напоминавшее новогодний салют над Темзой, мне пришлось присоединиться к своим товарищам.
На следующее утро меня было трудно разбудить. Мой добрый друг Стив Нортон слегка потряс меня, а меня в ответ вырвало ему на ноги. У меня болела голова, и зимний свет обжигал мне глаза (светобоязнь была сильнейшей), поэтому я нырнул обратно под одеяло. Через полчаса пришел местный врач. Он был хорошим старомодным доктором, который измерил мой пульс и давление, а затем попытался осмотреть мое глазное дно офтальмоскопом. Этих трех манипуляций вполне хватило. У меня оказались проблемы: пульс слабый, кровяное давление высокое, диски зрительных нервов отекшие. Кроме того, под обоими глазами у меня расплылись синяки в форме запятой. Все указывало на травматический отек мозга, которому отнюдь не пошло на пользу вчерашнее пиво. Врач отругал моих невежественных товарищей по бригаде, вызвал скорую помощь и направил меня в неврологическое отделение больницы Труро (Truro Hospital), что означало конец моей веселой поездки, и, как я позднее узнал в Лондоне, на этом моя медицинская карьера вполне могла оборваться. Как ни странно, все оказалось наоборот.
В 1967 году компьютерной томографии еще не существовало, поэтому невозможно было провести полный осмотр пациентов с травмой головы.
Рентген черепа показал трещину в лобной кости по линии роста волос. Каким бы толстым ни казался мой череп, удар по голове сломал его. Помимо этого у меня присутствовали очевидные признаки повышенного внутричерепного давления. Грубоватый нейрохирург из Плимута вел амбулаторный прием и зашел, чтобы меня осмотреть. В качестве лечения он назначил мне внутривенное вливание раствора маннитола, чтобы вывести лишнюю жидкость из отечного мозга. Мне также установили уретральный катетер, чтобы наладить диурез. Врач хотел направить меня в Деррифордскую больницу, где была возможность отслеживать внутричерепное давление, но я наотрез отказался туда ехать. С меня было достаточно и трубки в пенисе. Я совершенно не хотел, чтобы мне сверлили дырку в черепе и устанавливали на мозг датчик. Это глупое отсутствие кооперации стало предвестником того, что произошло со мной позднее. Я стал возбужденным и слишком агрессивным и уже ничем не напоминал того воспитанного чувствительного парня, каким приехал в Корнуолл. В 1967 году компьютерная томография еще не существовала, поэтому посмотреть на мою травмированную кору головного мозга было невозможно. Но что-то определенно изменилось. Все думали, что я стану прежним, как только отек спадет. К счастью для меня, прежним я не стал.
Из Труро меня направили в больницу Чаринг-Кросс (Charing Cross Hospital), где положили в тихую одноместную палату хирургического отделения, окна которой выходили на Стрэнд[23]. Той же ночью я попытался соблазнить хорошенькую медсестру, которая в ответ резко дернула мой катетер. Быстрого смещения раздувного баллона от мочевого пузыря к предстательной железе было достаточно, чтобы охладить мой пыл на одну ночь, хотя неприятные воспоминания оставались со мной недолго. Вскоре я предпринял вторую попытку.
На следующий день меня окружили студентки-медсестры, которые знали меня по пятничным дискотекам. Затем мои товарищи по команде принесли мне журналы Playboy и несколько бутылок пива, которые спрятали в тумбочке. Мне казалось, что со мной обращаются, как с королевской особой. Невролог с Харли-стрит в очках и привычном утреннем костюме пришел оценить состояние больного студента-медика. Помню, я решил, что он похож на пингвина. Когда он спросил, что я помню о произошедшем, я невежливо ответил: «Боюсь, что ничего, мать твою!» Раньше такие выражения я никогда не позволил бы себе использовать в разговоре с уважаемым врачом. Это его явно развеселило и еще раз подтвердило мнение врача о тяжести травмы. Он проверил все мои рефлексы и движения и, отметив, что оба полушария моего мозга ведущие, сказал, что мои моторные навыки не пострадали. После этого он пригласил психолога. Она провела еще кое-какие тесты, а затем решила поговорить со мной о последствиях травмы лобной доли мозга.
Правое полушарие отвечает за критическое мышление и мыслительные процессы, связанные со стремлением избежать риска.
Она объяснила, что правое полушарие отвечает за критическое мышление и мыслительные процессы, связанные со стремлением избежать риска. Трещина в моем черепе располагалась прямо над корой правой лобной доли, поэтому отек мозга, вероятно, объяснял недостаток торможения, раздражительность и периодическую агрессивность, которую отметил ухаживавший за мной персонал. Я думал, что был вежлив и мил с медсестрами из Чаринг-Кросс, но, судя по всему, заблуждался. Оказалось, что у меня высокий результат теста на психопатию.
«Но вы не беспокойтесь, – сказала она. – Большинство успешных людей – психопаты, особенно это касается хирургов». Затем она стала объяснять временное изменение моей личности на примере классического клинического случая, который обычно использовали для обучения студентов-психологов.
В 1848 году Финеас Гейдж был бригадиром команды взрывников, которые убирали камни, чтобы освободить место для железнодорожных путей на американском Среднем Западе. Для этого требовалось просверливать в валунах глубокие отверстия, а затем заполнять их динамитом. После установки фитиля отверстие засыпалось песком с помощью трамбовки. Как-то раз во время такого процесса искра, возникшая между металлом и камнем, воспламенила взрывчатку, из-за чего 120-сантиметровый железный лом-трамбовка на высокой скорости пронзил череп Гейджа. Лом вошел в череп под левой скулой и вылетел из головы. Позднее его обнаружили в двадцати семи метрах от места происшествия. Гейдж даже не потерял сознание. Он просто сел в запряженную быком телегу и поехал искать врача. Местный врач, доктор Харлоу, удалил осколки кости и заклеил рану клейкой лентой.
К несчастью, мозг Гейджа был инфицирован грибком, и мужчина впал в кому. Семья уже приготовила для него гроб, но Харлоу сделал Гейджу операцию, в ходе которой убрал 240 миллилитров гноя из-под поврежденной кожи головы. Поразительно, но пациент пришел в себя, и всего через несколько недель «его здравомыслие полностью восстановилось». Однако его жена и другие близкие люди заметили в нем страшные перемены, которые Харлоу описал в «Бюллетене Массачусетского медицинского общества»:
В 1848 году во время взрыва на железной дороге 120-сантиметровый железный лом-трамбовка на высокой скорости пронзил череп Финеаса Гейджа, который даже не умер, но сильно изменился как личность.
«Он импульсивен и неуважителен; время от времени использует грубейшие ругательства, что ранее было для него несвойственно. Он почти не проявляет уважения к своим товарищам, отрицательно относится к советам, не совпадающим с его желаниями, и ведет себя крайне упрямо, хотя иногда бывает капризным и нерешительным…»
Его разум так сильно изменился, что знакомые говорили: «Это больше не Гейдж».
Очевидно, что этот случай схож с моим. Поврежденная префронтальная кора привела к личностным изменениям, хотя все остальные высшие мозговые функции не пострадали. Тем не менее я отказывался признавать, что как-то изменился. Бедный Гейдж потерял работу и был вынужден демонстрировать себя вместе с ломом в цирке Барнума в Нью-Йорке. Когда он умер во время припадка в возрасте тридцати пяти лет, его похоронили в Сан-Франциско. Вскоре после смерти Гейджа его беспринципный шурин эксгумировал тело, и череп Гейджа вместе с ломом до сих пор можно увидеть в Гарвардской медицинской школе.
В тот момент мне казалось, что психолог осторожно пытается намекнуть мне, чтобы я вернулся в Сканторп и начал выступать в цирке. Когда отек мозга сошел, я все же отправился домой на пасхальные каникулы. Мои бедные родители пришли в ужас от столь неожиданных последствий обучения в медицинской школе. После этого я вернулся к учебе с невиданным ранее усердием.
Хоть я и не стал бы рекомендовать черепно-мозговую травму в качестве стратегии карьерного роста, эта травма имела для меня весьма неожиданные последствия в среднесрочной перспективе. Я перестал быть увядающей фиалкой и превратился в раскованного, смелого и эгоистичного человека. Я больше не волновался перед экзаменами и не смущался, когда мне приходилось выступать перед полной лекционной аудиторией. Я стал зажигательным ведущим рождественского вечера, социальным секретарем медицинской школы, капитаном крикетной команды и так далее. Казалось, я стал совершенно невосприимчив к стрессу; я полюбил идти на риск и превратился в зависимого от адреналина человека, всегда ищущего ярких эмоций. Личные проблемы, о которых я раньше размышлял дни напролет, больше меня не занимали. После черепно-мозговой травмы я стал раскованным и жаждущим жесткого соперничества. Хотя я уже родился с координацией и ловкостью рук, необходимыми для хирурга, теперь я приобрел нужные черты характера. И все же я не утратил эмпатии – элемента эмоционального интеллекта, позволяющего нам проникаться чувствами других. Считается, что все врачи и медсестры должны обладать способностью сопереживать, однако многие ее не имеют.
С появлением магнитно-резонансной томографии стало возможно взглянуть на активность внутри коры головного мозга. Лобные доли распознают, а затем обрабатывают опасность или страх, передавая информацию о том, что нас напугало, миндалевидному телу глубоко внутри мозга. У психопатов связь между лобной долей и миндалевидным телом отсутствует, что приводит к безжалостности и пренебрежению к власти. Два психолога с фамилиями Блумер и Бенсон написали о личностных изменениях, происходящих в результате травм префронтальной коры. Они описали синдром «псевдопсихопатии». Пациенты, перенесшие черепно-мозговые травмы, могут демонстрировать отсутствие торможения или сдержанности, неспособность оценивать риск, нетерпеливость и пониженное чувство вины, но при этом они все еще обладают эмпатией, способность к которой отсутствует у врожденных психопатов. Такое описание точно подходило ко мне, хотя в то время я об этом не знал.
Я находился в Нью-Йорке, когда впервые заметил у себя безрассудное отсутствие страха, позволившее мне всю жизнь прожить на острие ножа. Говорят, что «смелость – это не отсутствие страха, а готовность противостоять ему». Шел 1972 год, и я, чтобы получать стипендию Медицинской школы Альберта Эйнштейна, ночами работал в отделении неотложной помощи больницы Моррисании (Morrisania Hospital) в Гарлеме. Ночью все отделение боролось с последствиями наркомании и столкновений преступных группировок. Молодая медсестра попыталась конфисковать несколько зараженных шприцев у наркомана, которого ранили в драке. Придя в бешенство, он достал нож и попытался убить ее. Заметив это, я набросился на него прежде, чем он успел до нее дотянуться, в результате чего мы оба повалились на стулья в зале ожидания.
У психопатов отсутствует связь между лобной долей и миндалевидным телом, что приводит к безжалостности.
Нож наркомана порезал мне большой палец правой руки, и струи крови испачкали мой чистый белый жилет интерна. Наша схватка продолжалась недолго: один из охранников ударил моего противника по голове дубинкой, и в итоге он оказался в отделении нейрохирургии. Благодарная медсестра наложила мне швы на палец, а затем я пошел смотреть, как тому парню сверлят череп. Хотите верьте, хотите нет, но я ему сочувствовал. Мне было грустно, что у него такая жалкая жизнь.
В медицинскую школу сообщили о моем героизме. На самом деле в моем поступке не было ничего героического, ведь мне не требовалась смелость, чтобы решиться. Тем не менее я получил блестящие награды: меня назвали «студентом, обреченным на успех», а также предоставили место в престижной резидентуре с обучением на профессора медицины, а затем и профессора хирургии. Перестал ли я играть в регби из-за травмы головы? Нет. Я только стал еще более агрессивным.
Психопатия широко распространена среди хирургов. В 2015 году в «Бюллетене Королевской коллегии хирургов» была напечатана статья под названием «Все хирурги – психопаты? Если да, то так ли это плохо?» Авторы утверждали, что полная эмоциональная отрешенность от тяжелых обсуждений, окружающих принятие судьбоносных для пациента решений, способствует лучшему выбору со стороны хирурга. Хотя это звучит вполне разумно, словарь описывает психопатов как хладнокровных, претенциозных и очень уверенных в себе людей с гипертрофированным чувством самоуважения, которые отказываются признавать свою вину и не испытывают угрызений совести. Это описание определенно напоминает другие стереотипные характеристики хирургов, а также смельчаков из мира финансов.
Люди, перенесшие черепно-мозговые травмы, могут отличаться несдержанностью, рисковостью, нетерпеливостью и сниженным чувством вины.
Но когда побеждает такой смельчак из мира медицины – побеждают все. Мы должны иметь свободу экспериментировать и расширять границы, как это делали наши предшественники. Однако я боюсь, что теперь это невозможно. Управление риском сегодня является активно развивающимся направлением, и регулирующие органы стремятся заставить всех максимально этого риска избегать. Даже наши так называемые клиенты постоянно страдают от этого: в то время как отказать кандидату с низким уровнем риска считается неприемлемым, не взять тяжелого пациента с высоким уровнем риска – вполне допустимо. Какой убогий взгляд на любую профессию!
Я никогда не рассматривал хирургию с такой стороны. Я, словно магнит, притягивал к себе сложных пациентов, а затем вступал в битву с Мрачным Жнецом. Мне постоянно говорили, что мои схемы никогда не сработают: что силиконовые трубки в трахее будут забиваться сгустками (не забиваются), что люди без пульса не выживут (они выживают), что пускать электрический разряд через голову опасно (не опасно), что введение стволовых клеток непосредственно в поврежденное сердце приведет к внезапной смерти (не приведет; сейчас мы используем этот метод для устранения сердечной недостаточности). Готовность идти на риск – неотъемлемое условие медицинских инноваций, да и сама жизнь – это риск. Без возможностей для инноваций кардиохирургия зачахнет.
4
Надменность
Раньше я испытывал глубокое смущение, когда думал о следующих этапах своей карьеры. Я не родился эгоистичным маньяком. В юности был застенчивым и заботливым мальчиком, который хотел помогать людям. До того странного поворота судьбы на корнуоллском регбийном поле мне не хватало уверенности в себе. После него маятник качнулся в противоположном направлении. Мою самоуверенность и необузданный энтузиазм редко сдерживал тот факт, что от острого кончика моего скальпеля зависит человеческая жизнь. Для меня это было не важно. Коротко говоря, я не поддавался никакому контролю.
Посттравматическая смелость и несдержанность неоднократно доставляли мне неприятности. Если бы в прошлом я не был настолько робким, то, возможно, кончил бы как Финеас Гейдж: безработным потенциальным преступником. Меня воспринимали как хладнокровного, самоуверенного и очень амбициозного парня, умевшего оперировать. Любое занятие мне быстро надоедало; я пренебрегал бумажной работой, любил скорость и оставлял свой синий спортивный автомобиль там, где мне заблагорассудится.
Я также был оппортунистом. Будучи молодым резидентом в гепатологическом отделении[24] больницы Королевского колледжа в Лондоне, я узнал, что старших резидентов направляли в Кембридж, чтобы вести послеоперационное наблюдение за пациентами профессора Роя Кална, пионера пересадки печени. Этим молодым врачам было совершенно неинтересно заниматься хирургией, не говоря уже о том, чтобы дежурить всю ночь и смотреть, как кровь беспрерывно стекает по дренажным трубкам. Как-то в выходной день, когда других желающих не нашлось, я вызвался поехать в Адденбрукскую больницу (Addenbrooke’s Hospital). Это была моя возможность посмотреть на пересадку печени из-за плеча великого человека, хоть мне и пришлось притвориться, будто это необходимо мне лишь для того, чтобы иметь лучшее представление о своих обязанностях. Моя стратегия сработала. Пациент оправился без осложнений, и все решили, что я очередной старший резидент гепатологического отделения.
Готовность идти на риск – неотъемлемое условие медицинских инноваций.
Обучение хирургии в Кембридже считалось самым престижным в стране, и мне очень нравился сам город. Только детские страхи и укоренившийся комплекс неполноценности мешали мне принять предложение изучать медицину в университете. После моей трансформации все изменилось. Когда на хирургическом факультете появились свободные места, я подал документы и приложил рекомендательные письма из Чаринг-Кросс и Роял-Бромптон. На основании работы с его пациентами, перенесшими трансплантации печени, профессор Калн также написал рекомендательное письмо. За исключением моих приключений в Бромптоне и нескольких аппендэктомий[25], у меня не было хирургического опыта, но в то время это не имело большого значения. Что действительно имело значение, так это смелость – даже безрассудство – просто взять и начать операцию. Я с головой погрузился в профессию и, подобно собаке, начал вгрызаться в кости. Сложно убить человека во время ортопедической операции, хоть и возможно.
Во время рождественских каникул 1976 года, когда был страшный гололед, я жил в больнице и провел более ста операций пожилым людям, сломавшим шейку бедра в результате падения. Двое из них умерло, не сумев перенести стресс, связанный с операцией. Людям старше девяноста лет было сложно вернуться к активной жизни после хирургического вмешательства, поэтому они лежали в постели, заболевали пневмонией, а затем за ними приходил Мрачный Жнец. Однако мы не могли отказать им в помощи и оставить страдать, поэтому делали все возможное. После полугода плотницких работ на людях и потока пациентов со сложными травмами я освоил азы: научился подавать нужные инструменты, останавливать кровотечение и набрался смелости оперировать без посторонней помощи. Я получал удовольствие от романтики обучения хирургии. Затем настала очередь общей хирургии: тогда я по-настоящему узнал, что такое моря крови и горы внутренностей. Вскоре у меня появилось прозвище «Челюсти» из-за короткого времени, которое потребовалось мне для ампутации ноги.
В 1970-е годы не было лекарств для снижения кислотности желудочного сока, поэтому каждую ночь в больницы привозили пациентов с перитонитом или с сильным желудочным кровотечением.
В 1970-е годы не существовало лекарств для снижения кислотности желудочного сока, поэтому каждую ночь к нам привозили пациентов с перитонитом из-за разрыва язвы двенадцатиперстной кишки или сильным желудочным кровотечением. Встречались пациенты с кишечной непроходимостью из-за раковых опухолей, а также с повреждениями печени или селезенки. Чем сложнее был случай, тем мне было интереснее. Я оперировал весь день и большую часть ночи, что нравилось моим начальникам. У меня были проблемы лишь с одним утомительным аспектом, который я списывал на свой синдром дефицита внимания: я никогда не делал бумажную работу вовремя. В моем кабинете лежали горы медицинских карт и ждали, когда я напишу отчеты о выписке и письма врачам общей практики. В конечном счете меня отстранили от проведения операций до тех пор, пока я не разберу бумаги.
Как-то поздним субботним вечером меня попросили осмотреть восьмилетнего мальчика с сильной болью в животе, которого только что привезли на скорой помощи. Родители ребенка были свидетелями Иеговы, и перспектива операции их определенно тревожила. У него была невысокая температура и болезненность всего живота, которая усиливалась в месте расположения аппендикса. Все было ясно. Я сообщил родителям, что у мальчика признаки перитонита и что его аппендикс, скорее всего, разорвался. Мне нужно было срочно отвезти его в операционную, удалить бесполезный отросток и промыть брюшную полость. Родители поинтересовались, потеряет ли он кровь.
Моя готовность пойти на риск и хладнокровие во время операций компенсировались абсолютным нежеланием делать какую-либо бумажную работу.
«Совершенно точно, что нет. Мы все сделаем за пятнадцать минут».
Они прониклись ко мне абсолютным доверием, услышав мое прямое и недвусмысленное утверждение.
«Мы даже не планируем делать анализ на группу крови», – заверил я родителей.
В операционной мне ассистировали резидент-анестезиолог и еще один дежурный резидент. Это была последняя запланированная операция на сегодня, и после нее нас ждала вечеринка у медсестер. Я сделал небольшой разрез в правой подвздошной ямке, расположенной прямо над тем местом, где обычно находится аппендикс. Добравшись до прозрачной брюшины, я ожидал увидеть жидкость соломенного цвета, а затем извлечь воспаленный аппендикс. Мои ожидания не оправдались. Внутри было темно. Когда я приподнял брюшину щипцами и разрезал ее ножницами, хлынула свежая кровь.
У меня сердце ушло в пятки. Я думал, что мальчик такой бледный из-за плохого самочувствия.
– У нас уже есть результаты анализа на содержание гемоглобина и лейкоцитов в крови? – спросил я анестезиолога.
– Еще нет. Почему ты спрашиваешь?
– Потому что проклятая брюшина полна крови.
Голова анестезиолога резко показалась над зеленой драпировкой, натянутой между стойками для капельниц. Эта драпировка является барьером между раной и анестезиологами, потому что последние никогда не утруждаются ношением маски.
– Что, черт возьми, происходит? – спросил он.
Он велел медсестре принести кровь из холодильника, а сам стал судорожно измерять кровяное давление: 100/70, пульс 105. Я сразу дал всем понять, что нас засудят, если мы сделаем переливание крови, предварительно не обсудив это с родителями. Они определенно не согласились бы на это. Анестезиолог хотел позвать более опытных дежурных врачей. Я отказался. Мне хотелось самостоятельно обнаружить проблему и устранить ее. Оставаясь иррационально спокойным, я сделал второй, гораздо более крупный разрез по срединной линии живота, после чего выплеснулось еще больше крови. Мои здравомыслящие коллеги испугались и хотели как можно быстрее снять с себя ответственность. Они вполне разумно предположили, что ребенок мог быть жертвой домашнего насилия и что кровотечение являлось результатом повреждения печени или селезенки. Но если это действительно было так, на коже мальчика остались бы синяки и другие следы.
Мне часто приходилось доказывать свою невиновность, пока я не стал уважаемым врачом.
Что я при этом чувствовал? Только любопытство и нервное возбуждение, потому что мне попалось что-то редкое. Моя префронтальная кора должна была посылать миндалевидному телу сигналы тревоги, но я оставил страх на поле в Пенрине. Я находился в операционной, чтобы набрать очки и доказать, что среди резидентов я самый компетентный. Как меня характеризовали в медицинской школе? Как «студента, обреченного на успех. Смелого, но недостаточно проницательного». Мне часто приходилось доказывать свою невиновность, пока я сам не стал уважаемым врачом.
Я вытащил кишечник из разреза, чтобы взглянуть на крупные кровеносные сосуды. Было вполне логично предположить, что если бы кровоточил один из них, то мальчика не успели бы доставить в больницу. Интуиция подсказывала мне, что первоначальное кровотечение уже остановилось, поскольку давление и пульс стабилизировались. Я осмотрел печень и селезенку, которые оказались в полном порядке. Следовательно, вариант с травмой я исключил. Затем я стал сантиметр за сантиметром осматривать кишечник и наконец нашел проблему неподалеку от того места, где должен был располагаться аппендикс. У ребенка была крайне редкая врожденная аномалия, с которой мне больше ни разу не довелось столкнуться: разорвавшаяся энтерогенная киста толстой кишки. Я нашел несколько кровоточащих сосудов и запаял их электрокаутером. Теперь я мог сообщить остальным членам бригады, что кровотечение под контролем. Мальчик был в порядке, можно было расслабиться.
– Что ты собираешься делать с энтерогенной кистой? – спросил морально изможденный резидент-анестезиолог, чей босс был уже на пути в операционную.
– Отрезать кусок проклятой кишки, – бросил я, раздражаясь от его чувствительности. – Почему бы тебе не стать семейным врачом?
В моем возбужденном мозгу крутилась бессмысленная рифма: «Сдай назад и поцелуй мой зад!» Я перевязал нужные кровеносные сосуды, зажал скользкую кишку, а затем – чик-чик! – и все. Я соединил два конца кишки непрерывным швом, а потом смыл кровь и кал с брюшной полости теплым физраствором. Затем с помощью отсасывателя устранил лишнюю жидкость и зашил два разреза. Работа была выполнена. Я действовал механически, оставив страх и эмпатию в стороне.
В тот момент пришел опытный анестезиолог. С грубой пренебрежительностью к его более высокому положению я, бодро сшивая кожу, спросил, зачем он пришел. Он первым делом заглянул за драпировку и поинтересовался, все ли под контролем. Я протянул руку к ведру, где лежал участок кишки, и гордо продемонстрировал ему виновную во всем патологию.
– Никогда о таком не слышал, – сказал он.
– Я тоже. Видимо, это что-то редкое. Какое сейчас кровяное давление?
– 100/70.
– А пульс?
– 100.
– Какой гемоглобин?
– 10.
– Неплохо, – сказал я. – Теперь он в безопасности.
Анестезиолог вежливо спросил, сообщил ли я об этом пациенте своему боссу, главному педиатру мистеру Данну.
– У меня не было времени, – солгал я. – Я думал, что у мальчика продолжается кровотечение, а мистер Данн находился на ужине в колледже. Я удивлю его на утреннем обходе.
Теперь мне предстояло объяснить родителям мальчика, почему у него появился не только шов на месте удаления аппендикса, но и огромный кровавый шов в центре живота, а также почему операция заняла вовсе не пятнадцать минут, как они ожидали. Как и все родители, ожидавшие новостей о состоянии их ребенка, они находились на грани нервного срыва. Моя широкая улыбка на пороге зала ожидания сказала все, что им нужно было знать: что их сын в безопасности, несмотря на неверный диагноз.
Вместо области коры мозга, отвечающей за психопатию, я активизировал область, отвечающую за сострадание, благодаря чему получил щедрый подарок, когда мальчика выписали из больницы. Подобно тому, как я всегда стремился помогать детям с синдромом Дауна, я стал по-особенному смотреть на пациентов, которые были свидетелями Иеговы. По крайней мере, их твердые ценности и вера никому не приносили вреда. Иногда, когда их вывозили из операционной, уровень гемоглобина в их крови был в три раза ниже нормы, но они обычно выздоравливали.
Однажды на Рождество мне сломали челюсть, но я все равно примчался в отделение неотложной помощи, чтобы помочь попавшему в аварию мотоциклисту.
Профессор Калн воодушевил меня играть в местной регбийной команде, и вскоре мое имя появилось в газетах. Там писали о сумасшедшем крайнем нападающем, который то и дело приносил команде очки. Входя в операционную или появляясь на регбийном поле, я «включал» свою психопатию. Я получал травмы одну за другой. Однажды во время игры металлический гвоздь разорвал мне скальп, из-за чего у меня на голове осталась 12-сантиметровая борозда. Я настоял на том, чтобы поехать в Кембридж, где медсестра Сара, позднее ставшая моей женой, дежурила в травматологическом отделении. Я попросил ее наложить мне швы и сделать прививку от столбняка, но не беспокоиться насчет местной анестезии. Очень скоро я орал от боли и жалел о своем решении.
На Рождество мне сломали челюсть, но я все равно был вынужден вскрывать грудную клетку мотоциклиста в отделении неотложной помощи. Все еще одетый в регбийную форму и покрытый грязью, во время мытья рук я сплевывал кровь в раковину. Тем не менее я был на месте, потому что в больнице не оказалось другого хирурга, который попытался бы спасти его. Затем я сделал большую глупость: я отказался от операции на своей челюсти, из-за чего мне пришлось терпеть внутримышечные инъекции огромных доз пенициллина, необходимые для предотвращения инфекции в кости. Медсестры, казалось, получали удовольствие, используя мой зад в качестве подушки для иголок. В итоге именно эта травма помогла мне сдать несчастный экзамен Королевской коллегии хирургов. Я едва мог говорить на устной части, но у меня хотя бы отсутствовали бравада и дерзость, которые подвели меня в первый раз.
Мне постоянно приходилось ассистировать старшим резидентам с неуклюжими пальцами, у которых с трудом получалось накладывать швы, и я знал, что сам гораздо лучше справился бы с этой задачей.
Я покинул Кембридж, получив прекрасную квалификацию и бесценный хирургический опыт. Я был предельно уверен в себе, но тащил слишком тяжелый эмоциональный багаж. Отсутствие торможения способствовало сексуальной распущенности, которая повлекла за собой много неприятностей. «Оксфордский словарь английского языка» ассоциирует психопатов с «расторможенностью и недостатком заботы о других людях». К этому определенно можно добавить маленький синий спортивный автомобиль и раздутое эго.
Во время последних недель моего пребывания в Адденбруке Хаммерсмитская больница и Королевская медицинская школа последипломного образования пригласили меня на программу ротации, где я мог занять должность кардиохирурга-стажера. Для меня это был приятный сюрприз. Возможно, они давали объявление о вакансии, на которое никто не откликнулся, но я все равно радовался, что мне предложили такой вариант. Эйфория, однако, не продлилась долго, потому что мне постоянно приходилось ассистировать старшим резидентам с неуклюжими пальцами, у которых с трудом получалось накладывать швы на бьющееся сердце. Оно было скользким и постоянно двигалось, и я знал, что сам гораздо лучше справился бы с этой задачей. Из-за моего нежелания ассистировать без скальпеля в руках меня направили в Гарфилдскую больницу (Garfield Hospital) на обучение торакальной хирургии[26]. Там все напоминало мне о дождливом выходном в Сканторпе, то есть о чем-то предельно знакомом. Легкие просто сдувались и раздувались, что было не слишком интересно. Поэтому я СБЕЖАЛ.
Я увидел объявление о вакансии внештатного хирурга общей практики в Гонконге. Должность предполагала проведение операций в двух частных клиниках на Пике, а пока штатный хирург находился в творческом отпуске, его заместитель мог жить в его квартире, ездить на его «Порше» и пользоваться его членством в Гонконгском клубе. Для меня это была возможность применить блестящий кембриджский опыт в другой стороне света и в совершенно другой культуре. Почему нет? Получив эту работу, я отпросился с кардиохирургической ротации на три месяца и уехал. Я не знал, на что иду, но в Лондоне мне все надоело, и я находился на грани саморазрушения. В конечном счете переезд спас меня от отчисления.
В больнице Каноссы (Canossa Hospital) и Международной больнице Матильда я работал в одиночестве, и ассистировали мне католические монахини. Там не было резидентов, готовых прийти на помощь, однако монахини привносили в операционную ощущение спокойствия и гармонии. В конце концов, разве кто-то стал бы кричать и злиться на монахинь? Кроме того, они были настолько опытными и надежными, что таких ассистентов редко можно было встретить дома. Их задача заключалась в помощи хирургам, и они давали мне возможность сосредоточиться на своих обязанностях. Даже я не мог флиртовать с монахинями. Мне хотелось впечатлить их и сделать так, чтобы они прониклись доверием к молодому английскому выскочке.
Возможность это сделать появилась раньше, чем мне того хотелось. Гастроэнтеролог направил ко мне девушку с проблемой, которую я никогда на встречал на Западе. Худощавая, но привлекательная молодая женщина из обеспеченной китайской семьи обратилась ко мне в связи с кровотечением из заднего прохода. Я был уверен, что дело было в геморрое, но опытный палец гастроэнтеролога нащупал опухоль в прямой кишке. Рак кишечника в девятнадцать? Я не мог в это поверить, однако биопсия подтвердила диагноз. Я встретился с убитой горем девушкой и ее матерью в поликлинике при отеле, на коулунской стороне, куда можно добраться на оживленном пароме «Стар Ферри».
В то время единственным вариантом лечения низко расположенной опухоли кишечника было удаление прямой кишки и формирование у пациента пожизненной колостомы[27]. Для молодой китаянки добровольная эвтаназия и то оказалась бы предпочтительней. Меня предупредили об этом монахини, когда мы обсуждали возможность проведения абдомино-перинеальной резекции[28]. Обычно такую операцию проводят два хирурга: в то время как один мобилизует прямую кишку сверху через отверстие в брюшной стенке, второй работает с опухолью снизу и удаляет анус пациента. Мне нужно было все тщательно обдумать. Стоило ли мне проводить операцию самостоятельно или направить девушку к опытной бригаде из университетской больницы? Как всегда, я решил, что со всем справлюсь, хотя никогда не делал эту процедуру ранее. Разве не глупо это было с моей стороны? Что имело большее значение: моя репутация или жизнь девушки?
Когда я впервые встретился с семьей, мать не позволила мне осмотреть ее дочь и была категорически против операции. Мне сразу стало очень жаль девушку. На втором месте после хирургов по числу психопатов стоят детские онкологи, и я понимаю почему. Человеческая природа обычно не в состоянии ежедневно наблюдать за страданиями детей и их родителей. Через кантонского переводчика я задал матери девушки один резкий вопрос: готова ли она к тому, что ее дочь умрет мучительной смертью от рака просто потому, что калоприемник может помешать ей выйти замуж? Эта жесткая провокация разрушила этнический барьер и довела ее до слез. Я извинился, чего они не ожидали от грубого западного хирурга.
Операцию по удалению опухоли из прямой кишки проводят два хирурга: один мобилизует кишку сверху через отверстие в брюшной стенке, второй работает с опухолью снизу и удаляет анус пациента.
Я продолжал говорить до тех пор, пока не убедил их, что английский врач может вылечить рак девушки. В действительности сами боги убедили меня прилететь из Лондона, чтобы сделать это. Когда пациентка с матерью ушли, я был уверен, что не увижу их снова. Эта мысль приносила мне облегчение. Я боялся, что девушка скорее покончит с собой, чем опозорит семью. Позор заключался в генетически обусловленном саморазрушении ее заднего прохода. К моему удивлению, они вернулись, и мне пришлось взяться за этот случай. Волновался ли я? Нет. Беспокоила ли меня масштабность и сложность абдомино-перинеальной резекции? Определенно. Я видел несколько из них, хотя и давно. Тем не менее я был уверен, что все вспомню, как только начну.
За время пятичасовой операции я практически ничего не говорил. Периодически мне приходилось просить инструменты. Правильный инструмент тут же оказывался в моей ладони, будто мне подавал его робот. Иногда у меня вырывалось случайное «вот дерьмо» или «черт побери», а по спине постоянно текла струйка пота. Монахини передвигали лампу и, прямо как в старых добрых фильмах, промокали мне лоб. К счастью, печень была чистой, без признаков распространения опухоли. Двигаясь медленно и осознанно, я мобилизовал толстую кишку сверху, а затем прямую кишку с задней стороны матки. Как начинающий кардиохирург я делал такую операцию в первый и последний раз, поэтому хотел, чтобы она прошла успешно. Самым важным для меня было правильно определить место колостомы, ведь именно оттуда содержимое кишечника должно было выходить на протяжении всей жизни. Колостома должна была быть аккуратной, как бутон розы, и располагаться в идеальном месте, чтобы не мешать ношению одежды.
Хотя множество разрезов причиняло ей сильнейшую боль, девушка быстро восстановилась. Так скоро выздоравливают только очень молодые пациенты. Я заверил ее семью, что не обнаружил никаких следов распространения опухоли. Позднее патологоанатом, проведя микроскопическое исследование, подтвердил, что опухоль не успела прорасти в стенку кишечника и лимфатические узлы. У девушки не возникло осложнений. Монахини сказали, что гордятся мной. Я и сам был очень горд собой и испытывал больше радости, чем после какой-либо другой операции. Я испытал огромное облегчение за себя и за семью пациентки.
Что для меня важнее: доказательство собственной непобедимости или безопасность пациента?
В ту ночь я немного выпил в загадочном Гонконгском клубе, а затем в одиночестве пошел в сауну. Время от времени в моей голове прокручивались этапы операции. Стоило ли мне вообще браться за нее? Что для меня важнее: доказательство собственной непобедимости или безопасность бедной девушки? Это был судьбоносный для моей карьеры момент. Хотя я так и не испытывал страха, здравомыслие начало возвращаться ко мне. В Гонконге привилегированность моего существования предстала в истинном свете. Работа рядом с монахинями и возможность поделиться с ними своими проблемами восстановили мир внутри меня, который я потерял несколько лет назад.
На втором месте после хирургов по числу психопатов стоят детские онкологи, и я понимаю почему.
Затем я занялся торакальной хирургией в государственной больнице Коулуна (Kowloon Hospital). Пациентов с раком легких было много, а других хирургов, способных их прооперировать, не было. Я устранял травматические повреждения, откачивал гной и исправлял дефекты грудной клетки у детей. Я все делал безвозмездно, и это восстановило мое уважение к себе. Неожиданно я стал помещать указательный палец в сердца, чтобы облегчить ревматический митральный стеноз, потому что других вариантов у меня не оказалось.
Чем больше я работал, тем больше пациентов ко мне направляли, и мне это нравилось. Меня просили остаться, и соблазн согласиться у меня определенно был. Китайские пациенты не жаловались на жизнь, как и их хирурги. Они делали все возможное доступными средствами, многие из которых применялись еще с прошлого века. Тем не менее я решил вернуться в Англию и начать все сначала. Мне хотелось применить то, что я узнал, на другом конце земли. Я пообещал себе стать менее высокомерным и отстраненным, хоть и понимал, что это будет нелегко.
Вскоре после моего возвращения в Хаммерсмитскую больницу я снова попал в беду, хоть и так был на грани отчисления с программы ротации за исчезновение на три месяца. Время идет, дерьмо остается. На этот раз я отвез пациента с колотой раной сердца в операционную, не предупредив дежурного консультирующего хирурга. «В чем проблема? – думал я. – Этот человек умирал. Я спас его и предотвратил убийство». Я старался убедить хирурга, что у меня совершенно не оставалось времени связаться с ним по пути в операционную, потому что я был сосредоточен на своей работе. Но это не было оправданием. Каким бы уверенным в своих способностях я ни был, я всегда должен был следовать протоколу. Я не сдержал обещания, данные себе на Китайский новый год. Я был рецидивистом, недисциплинированным и, очевидно, неконтролируемым.
После той операции профессор Бенталл, которого уже начинали подводить глаза и руки, сделал меня своим личным ассистентом. Я делал операции, а он мне помогал, причем это касалось даже его зарубежных частных пациентов. Я определенно умел оперировать, и никто не ставил это под сомнение. Проблема была в моем темпераменте: резкость, полное пренебрежение к субординации и нехватка проницательности все еще проявлялись во мне после той трещины в черепе. Я превратился в крайне амбициозного мерзавца, которого нужно было либо обуздать, либо выгнать. Я не мог и дальше оставаться таким же в британской больнице. Гонконг – это одно, а Дю-Кейн-роуд В12 (Du Cane Road) – совсем другое.
Однажды утром, после того как я оставил свой синий автомобиль возле главного входа на парковочном месте заведующего больницей, профессор Бенталл вызвал меня к себе в кабинет. Я предполагал, что на меня опять пожаловались сверху, и ждал выговора за очередной проступок. Подобно китайским коммунистам, я собирался произнести речь о равенстве и жизненных ценностях. Но все оказалось не так. Конечно, на меня была жалоба, но она только ускорила разговор, который давно откладывался. Он видел, что я до сих пор не удовлетворен. Не хотел бы я отправиться в Америку и поработать с великими людьми? Мне не нужно было думать. Я сразу согласился. Я вообразил, что поеду в Калифорнию и буду работать с Норманом Шумвеем, пионером пересадки сердца.
Однако Бенталл имел в виду совсем иное. Он был достаточно великодушен, чтобы признать мой хирургический потенциал, но еще раз подчеркнул, что я окончательно сошел с рельсов. Если бы я поехал в Стэнфорд, то испортился бы еще сильнее. Я должен был поехать к Джону Кирклину, известному хирургу, который ушел из клиники Майо (Mayo Clinic), чтобы создать передовую академическую хирургическую программу в новой больнице в Бирмингеме, штат Алабама. Душный Глубокий Юг. Профессор уже побеседовал с ним обо мне. После работы с Кирклином я мог вернуться в Хаммерсмитскую больницу на более высокую должность. Мне поставили ультиматум: согласиться или уйти. Я согласился. Это был мой единственный вариант. У меня была плохая репутация, но не забывайте, что в этом не было моей вины. Во всем виноваты нарушенные связи внутри мозга. Я надеялся, что когда-нибудь они восстановятся, но не слишком скоро. Я добился успеха в Китае. Мог ли я добиться его в Алабаме?
5
Перфекционизм
29 декабря 1980 года. Невыносимая тоска. Оставив позади катастрофу собственной жизни и драгоценную маленькую дочь, я отправился в Бирмингем, штат Алабама. Это было решающее время для моей карьеры кардиохирурга. Мои дикие выходки и пренебрежительное отношение к хирургической ротации подняли слишком много шума в Лондоне. Теперь мне предстояло проявить себя в Америке. Обучение в Нью-Йорке дало мне некоторое представление о том, чего ожидать, но на Глубоком Юге дела обстояли совершенно иначе. Он был жарким и душным, причем не только в плане климата.
Для меня 1981 год должен был все изменить. Гусенице пришла пора превратиться в бабочку, а затем защитить свои крылья от огня. Кардиохирургия непрерывно развивалась, и результаты постоянно улучшались. Подход «давайте попробуем и посмотрим, выживет ли пациент» уже не применялся. Теперь главную роль играла не ловкость рук или техника операции, а хирургическая наука. Чтобы оперировать сердце изнутри, орган должен быть неподвижным. Этого можно добиться только временным прекращением притока крови к самой мышце. Химическая защита от ишемической болезни сердца, то есть от недостаточного поступления кислорода к сердечной мышце, стала отдельной отраслью промышленности. По мере совершенствования хирургических методов операции становились все более продолжительными и сложными, но при этом гораздо менее опасными.
Сердце постоянно находится в движении, и чтобы останавливать его на время операции, было создано целое направление науки.
Поскольку прогресс базировался на прикладной науке и развивающихся технологиях, Соединенные Штаты стали местом, где о них можно было узнать больше. Деньги имели значение, детали имели значение, и Бенталл понимал, что лучшим хирургом-исследователем в мире был Джон Вебстер Кирклин. Кирклин не держал дураков в своем окружении. В самом деле, дураки и пяти минут не находились в его отделении. Говорят, что лорд Брок «все время огорчался из-за недостижимости вселенского совершенства». Кирклин отказывался признавать, что совершенство недостижимо. Наоборот, он считал его возможным, и ему приходилось из-за этого нелегко.
В сентябре 1966 года (в день начала моего обучения в медицинской школе в Лондоне) Кирклин ушел из клиники Майо и уехал в Бирмингем, Алабама. Когда я прибыл туда пятнадцать лет спустя, Алабамский университет уже стал магнитом для амбициозных молодых хирургов со всего мира. Другие центры вроде Техасского института сердца и Кливлендской клиники имели больший поток пациентов, но они не могли конкурировать с группой Кирклина в отношении научной работы и академических достижений. Моя задача состояла в том, чтобы накопить побольше знаний и энергии и привезти их обратно в Национальную службу здравоохранения. Если бы я не смог сделать себе имя в этом окружении, мне можно было собирать чемоданы и ехать домой.
Те, кто уже работал с Кирклином, описывали его как аскетичного и требовательного человека, который стремился добиться совершенства в каждом аспекте своей профессии. Он имел сложный и даже пугающий характер, но при этом окружил себя превосходной бригадой. «Не строй иллюзий, – говорили мне. – Кирклин – босс. Если ты его разозлишь, то вылетишь через час». Он обладал огромной властью не только в Медицинской школе Алабамского университета, но и во всей области американской кардиохирургии. На это имелись веские причины, и профессор Бенталл был абсолютно прав: там я был полностью лишен свободы действий. Впервые в моей карьере приходилось подчиняться, хоть это и шло вразрез с моими инстинктами.
Наследие Кирклина состоит в проведении в клинике Майо успешных операций на открытом сердце с использованием аппарата искусственного кровообращения. Изначально эту цель преследовал молодой хирург из Филадельфии по имени Джон Гиббон. Гиббона задела за живое смерть молодой матери, наступившая из-за легочного эмбола (сгустка крови в легочной артерии). Он разработал искусственное легкое, которое работало одновременно с качающим кровь насосом. Такой аппарат мог спасти женщине жизнь, дав хирургам возможность удалить эмбол. Его сложная система трубок с газообменным механизмом в итоге превратилась в аппарат искусственного кровообращения, который позволял остановить сердце, вскрыть его и «отремонтировать».
По мере совершенствования хирургических методов операции на сердце становились все более продолжительными и сложными, но гораздо менее опасными.
И все же не Гиббон получил всеобщее признание за разработку надежной хирургической техники. Первый ребенок, которого он прооперировал, умер из-за неверно поставленного диагноза, но вскоре, 6 мая 1953 года, состоялся прорыв, которого ждал весь мир. Гиббон прооперировал восемнадцатилетнюю девушку, успешно устранив дефект межпредсердной перегородки, но когда он попробовал повторить операцию на двух пятилетних девочках, они обе умерли. Неудача сломила Гиббона. Предавшись отчаянию и разочаровавшись в себе, он перестал верить в значимость той успешной операции. Ему не хватило стойкости духа, чтобы оправиться после смерти девочек, и он не обладал качествами, необходимыми для кардиохирурга. В этой профессии нет места неуверенности, скромности и сомнениям в своих силах.
В противоположность Гиббону Кирклин был уверен, что аппарат искусственного кровообращения позволит устранять более сложные пороки сердца, поэтому принялся за создание «модифицированного аппарата Гиббона» в лаборатории клиники Майо. Во время своей первой операции с использованием аппарата искусственного кровообращения в марте 1955 года Кирклин устранил дефект межжелудочковой перегородки ребенка. Пациент выжил. На этот момент многие критики Кирклина из клиники Майо не впечатлились его лабораторными и клиническими достижениями. Американская кардиологическая ассоциация и Национальные институты здравоохранения перестали финансировать дальнейшие проекты, касавшиеся аппаратов искусственного кровообращения. Считалось, что проблемы, возникавшие при соприкосновении крови с инородными поверхностями, непреодолимы.
Весной 1954 года прогремела новость о том, что Уолтон Лиллехай соединил кровеносные сосуды младенца с сосудами его отца, чтобы иметь возможность устранить отверстие в сердце ребенка. После этого критики Кирклина заявили, что слишком много усилий и средств было потрачено впустую. Однако они ошибались. Когда усовершенствованный Кирклином аппарат искусственного кровообращения стал использоваться в операционной, двадцать четыре из сорока первых пациентов, которым сделали операцию на открытом сердце, выжили.
Кирклин, несомненно, добился успеха благодаря упорству и научному подходу. Даже когда я работал с ним, каждая операция сначала записывалась, а затем подвергалась тщательному анализу. Полученная информация использовалась для того, чтобы принимать сложные решения относительно других пациентов. Кирклин писал:
«Академическая хирургия – это слияние клинической хирургии, исследовательской деятельности, преподавания и управления. Те, кто освоил только один из этих компонентов, не могут понять целое».
Он внушил этот принцип нам, стажерам, и те, кто не стремился следовать ему, считали Кирклина страшным человеком.
С распространением аппаратов искусственного кровообращения стало ясно, что контакт крови с синтетическими материалами устройства вызывал псевдоаллергическую реакцию, называемую постперфузионным синдромом. С этой опасной проблемой, способной привести к летальному исходу, никогда не сталкивались пациенты Лиллехая, потому что во время перекрестного кровообращения кровь оставалась внутри биологической цепи. У некоторых пациентов, перенесших подключение к аппарату искусственного кровообращения, в течение нескольких дней держалась высокая температура, которая часто сопровождалась накоплением жидкости внутри легких, кровотечениями и почечной недостаточностью. Хотя этот синдром был не так опасен для взрослых, многим более уязвимым пациентам, включая маленьких детей, тяжелобольных и пожилых, для выживания требовалось длительное пребывание на аппарате искусственной вентиляции легких, переливания крови или диализ. Чем больше времени пациент пребывал подключенным к аппарату искусственного кровообращения, тем выше становилась вероятность осложнений. Иногда осложнения приводили к смерти пациента, несмотря на успешное устранение сердечного дефекта, что всегда было большим разочарованием для хирургов.
Раньше при использовании аппаратов искусственного кровообращения контакт крови с синтетическими материалами вызывал серьезную псевдоаллергическую реакцию.
В то время аппарат искусственного кровообращения состоял из пластиковых трубок, простого перистальтического насоса, сложного оксигенатора[29], резервуара для крови, а также системы отсасывания. Все это заправлялось двумя литрами антикоагулированной крови, содержавшей химический цитрат. Считалось, что несовместимость групп крови и биохимические нарушения, вызванные препаратами, являются причиной постперфузионного синдрома, однако проблема оставалась даже в тех случаях, когда кровь заменяли другими заправочными жидкостями вроде декстрозы или солевого раствора. Затем в схему включили теплообменник, чтобы иметь возможность охлаждать все тело. Охлаждение позволяло снизить скорость потока внутри аппарата, что, по мнению многих, препятствовало повреждению крови. Однако даже это не избавило пациентов от жара, кровотечений и проблем с легкими и почками.
В первый день в Алабаме я слонялся по больничным коридорам абсолютно потерянный. Когда я впервые увидел того самого выдающегося человека, он был окружен группой студентов с мрачными лицами. Кирклину было шестьдесят четыре, и я сразу узнал его по фотографиям, которые видел в журналах по кардиохирургии. Он был худощавым седовласым мужчиной, ростом около 175 сантиметров, но именно тяжелые очки в темной оправе делали его узнаваемым. Одет он был в накрахмаленный белый лабораторный халат с вышитой на нем фамилией, хотя в тот момент я находился слишком далеко, чтобы ее прочитать. Я видел лишь лицо, которое выглядело мрачнее тучи. Он был зол, а его студенты казались встревоженными и удрученными. Неужели умер кто-то из его пациентов? Нет. Просто бригада, дежурившая ночью, не сообщила ему о важном осложнении. Инсульте.
Жизнь у тех ребят была несладкой. Каждый резидент дежурил через ночь и считал удачей уйти из больницы раньше 19:00 следующего дня. Я понял, как важно тщательно побриться перед утренней встречей с боссом. Он не терпел неряшливости и усталости, хотя резиденты были постоянно измождены. Это было неотъемлемой частью обучения.
Подойдя к группе поближе, я услышал разговор. Кирклин хотел знать, почему новый резидент дал пациенту определенный препарат для замедления ускоренного сердечного ритма. Недавно присоединившийся к группе молодой человек не успел ознакомиться со строго регламентированными протоколами его босса по послеоперационному уходу. В ответ на натиск он ответил, что звонил Кирклину прошлой ночью и что тот сам велел ему дать этот препарат.
– Я такого не помню, – сказал Кирклин, выпуская пар из ушей. – Должно быть, я спал. Никогда не выполняйте распоряжения, которые я отдаю во сне.
Когда я прошел мимо группы, босс закончил свою тираду и собрался покинуть дрожащих резидентов. Наши глаза встретились, и я замер от его ледяного взгляда.
– Вы ведь Уэстаби? Я видел вашу фотографию. Я ждал вас на прошлой неделе.
Это была тестовая реплика, нацеленная на то, чтобы сразу поставить меня в неловкое положение. Я просто ответил со своим лучшим английским акцентом:
– Нет, сэр. На прошлой неделе было Рождество.
Старший резидент, стоявший у него за спиной, закатил глаза, ожидая бури. Но вместо этого широкая улыбка озарила усталые глаза Кирклина, которые сморщились за очками в роговой оправе. Англичанин возразил живой легенде и заработал тачдаун.
– Мне говорили, что у вас сложный характер, – сказал он. – Бенталл отправил вас в коррекционную школу. Пойдемте в мой кабинет.
Юджин Джин Блэкстоун ждал его там. В университете Блэкстоун обучался хирургии, но затем целиком посвятил себя исследованиям сердечно-сосудистой системы. Его задача заключалась в том, чтобы анализировать данные, получаемые из отделения, делать выводы и использовать полученные результаты для формирования повседневной клинической практики. Некоторые называли Блэкстоуна «вспомогательным мозгом Кирклина», и даже сам Кирклин считал его гением. Моя невысокая должность называлась «иностранный научный сотрудник». Нас таких было несколько человек, и мы находились на нижней ступени неофициальной иерархии. Мы были лабораторными крысами, которые помогали в операционной. Но в этом не было ничего плохого. Само пребывание там считалось привилегией. В той среде каждому приходилось начинать с первой ступени, и мы все надеялись попасть в какой-нибудь масштабный исследовательский проект, который позволил бы нам публиковать важные статьи и видеть свои фамилии рядом с фамилией мастера Кирклина и волшебника Блэкстоуна. Мы все считали это залогом успеха в родной стране.
Первые аппараты искусственного кровообращения состояли из пластиковых трубок, простого насоса, сложного оксигенатора, резервуара для крови и системы отсасывания.
Кирклин попросил меня рассказать о себе. Видимо, в моей характеристике промелькнула фраза «технически выдающийся хирург, но работать с ним – настоящий кошмар». Хотя я был вполне доволен таким описанием, Кирклин удивился, чем я заслужил вторую часть характеристики. Был ли я самонадеянным типом из какой-нибудь частной школы вроде Итона или Хэрроу (Harrow School)? Я поспешил вывести его из заблуждения и рассказал о своем детстве в северном английском городке, похожем на Бирмингем в Алабаме. Я упомянул о том, что мой дед умер от сердечной недостаточности, потому что в то время никто не мог ему помочь, и о том, что я работал на металлургическом заводе и санитаром в больнице, чтобы обеспечивать себя во время учебы в медицинской школе. В своем трудном характере я винил травму головы. Кирклин, который был большим любителем американского футбола, заинтересовался. Он удивился тому, что регби не менее жесткий вид спорта, но при этом игроки не носят шлемы.
Мне было приятно, что я завладел их вниманием на целых двадцать минут. Шел оживленный разговор, и я неоднократно их смешил. Эта импровизированная встреча казалась мне равноценной выигрышу в лотерею. Список новых проектов на год был уже составлен, но формальное собрание по распределению исследовательской работы должно было состояться позднее на той же неделе.
Когда резиденты жаловались на недосып из-за долгих ночей в отделении реанимации – их быстро заменяли опытными медсестрами.
Пока Кирклин отошел к секретарю, Блэкстоун обратился ко мне. «Я ознакомился с вашим резюме, – сказал он. – У вас есть биохимическое образование. Думаю, вы можете нам кое с чем помочь».
Утомленный сменой часовых поясов, я улыбнулся ему в ответ, но мое настроение упало. Я не хотел заниматься дурацкой биохимией. Я приехал, чтобы оперировать и показать им, чего я стою. Поэтому я ничего не ответил.
Затем вернулся Кирклин. «Я хочу, чтобы вы работали с моим сыном над одним проектом, – сказал он. – Джим недавно вернулся из Бостона и присоединился к нам в качестве старшего резидента».
Я слушал внимательно. Если босс хотел, чтобы в проекте участвовал его сын, это означало, что проект важный. Прежде чем направиться из кабинета в операционную, Кирклин сказал: «Присоединяйтесь ко мне, после того как Джин вам все объяснит».
Меня приняли в бригаду. Больше никаких выходок. Я понимал, что отныне мне это с рук не сойдет. Я должен был стать командным игроком, а не примадонной.
График работы в отделении был тяжелым. Резиденты начинали обход в 05:00, а ровно в 06:00 звонили Кирклину с отчетом. Стоило позвонить минутой ранее – он бросал трубку, а минутой позже – он устраивал разнос по приезде в больницу. Операции начинались после завтрака, в 07:00, и продолжались до позднего вечера. Заболеваемость и смерть пациентов считались просто недопустимыми, особенно по причине человеческой ошибки. Затем наступал черед вечернего обхода. Академические собрания с участием всех сотрудников отделения, на которых обсуждались продвижения в исследовательской деятельности, проводились в 08:00 в среду и субботу. Тематические презентации и обзоры журнальных статей должны были быть безупречными. В 07:00 по воскресеньям Кирклин и Блэкстоун проводили академические бизнес-встречи, на которых обсуждался прогресс в различных исследованиях и утверждались финальные варианты статей для публикации. Днем в воскресенье Кирклин обычно занимался верховой ездой, а Блэкстоун ходил в церковь.
Когда резиденты по глупости осмеливались жаловаться на недосып из-за долгих ночей в отделении интенсивной терапии, Кирклин быстро заменял их опытными медсестрами. Научные сотрудники вроде меня должны были чередовать лабораторные исследования с проведением операций. Для публикации исследовательских статей требовалось следить за всеми пациентами, что подразумевало звонки в офисы коронеров, тюрьмы и посольства иностранных государств. Одному моему коллеге потребовалось два года на наблюдение за пятью тысячами пациентов, перенесшими коронарное шунтирование, чтобы опубликовать всего одну статью. Такова была профессиональная этика Кирклина.
Система, к которой мне пришлось адаптироваться, была основана на совершенстве: лучшие результаты, максимально низкий уровень смертности. В середине 1960-х годов смертность «синих» младенцев с пороком под названием «тетрада Фалло» превышала 50 %. К 1980 году в Бирмингеме она упала до 8 %. В 1981 году строгие протоколы Кирклина и до мелочей продуманные операции означали, что любая смерть равна катастрофе. Дети уже не умирали из-за технических ошибок, а опасные для жизни осложнения возникали в основном из-за подключения к аппарату искусственного кровообращения. Борьба с постперфузионным синдромом велась не прекращаясь, и настало время найти причину его возникновения. В этом состояла цель моего исследования. У меня было подходящее образование, чтобы копнуть глубже и обнаружить биохимические триггеры этих разрушительных симптомов. Нужное место, нужное время, нужный проект.
Что уже было известно? Несомненно, именно контакт крови пациента с мириадами пластиковых и металлических поверхностей внутри аппарата искусственного кровообращения провоцировал реакцию. Большинство тканей тела оказывались поражены, и полноценный постперфузионный синдром всегда сопровождался высокой температурой, державшейся два–три дня, и повышением уровня лейкоцитов. Такими же были симптомы инфекции, передаваемой через кровь, или сепсиса. Моя гипотеза состояла в том, что мы имеем дело с воспалительной реакцией во всем теле, а не местным воспалением, которое возникает, например, при пневмонии, аппендиците или фурункуле.
Одному моему коллеге потребовалось два года для наблюдения за 5000 пациентов, перенесших коронарное шунтирование, чтобы опубликовать всего одну статью.
Когда синдром приводил к смерти пациента, вскрытие часто подтверждало предположение о воспалении во всем теле. Как в случае с инфицированным порезом, жидкость протекала в ткани, вызывая их отек. Отек легких становился причиной затрудненного дыхания, низкого уровня кислорода в крови и иногда кровотечения в бронхах. Отек мозга вызывал так называемый постперфузионный делирий, при котором пациента, возбужденного и не осознающего, что происходит, было сложно контролировать. Ухудшение работы почек также приводило к накоплению в теле еще большего объема жидкости. Обычно этот синдром сам проходил в течение недели, но более уязвимые пациенты нередко умирали от него.
Чтобы научиться бороться с данным синдромом, требовалось узнать его причину. Джин Блэкстоун дал мне понять, что в поддержку проекта выделили значительные средства и что я должен прийти к результату. Как новый старший резидент, Джим Кирклин помогал мне с изучением пациентов, и у меня даже были ассистенты в виде лабораторных техников. Мне дали все возможности изменить кардиохирургию.
Свою детективную работу я начал с поглощения литературы о воспалительных реакциях. Что именно побуждало лейкоциты объединяться и атаковать бактерии или инородные тела вроде заноз под кожей? Почему инфицированные ткани накапливали жидкость? Последовав совету Блэкстоуна, я прочитал о том, что пациенты на гемодиализе часто имели проблемы с легкими. У аппаратов диализа и искусственного кровообращения было нечто общее: пластиковые трубки и синтетические мембраны, с которыми кровь вступала в прямой контакт. Аппарат диализа удалял токсические продукты обмена веществ, а аппарат искусственного кровообращения выполнял газообменную функцию, но материалы поверхностей, с которыми соприкасалась кровь, у них были одинаковы.
Исследователи и нефрологи из Миннесотского университета уже пришли к некоторым выводам. Они обнаружили, что присутствующая в крови малоизвестная белковая цепь, называемая системой комплемента, активизируется во время контакта с мембраной аппарата диализа и что токсины, вырабатываемые во время реакции, заставляют лейкоциты прикрепляться к выстилающему слою легочных кровеносных сосудов. Более того, специалисты из Научно-исследовательского института Скриппса (Scripps Research Institute) в Сан-Диего разработали химический анализ, позволяющий измерить содержание токсинов в крови. Узнав обо всем этом, я пришел в такое возбуждение, что прямиком из библиотеки побежал в кабинет Блэкстоуна, чтобы рассказать ему о направлении моего исследования.
Что именно побуждает лейкоциты объединяться и атаковать бактерии или инородные тела вроде заноз под кожей?
Слегка посмеявшись над эксцентричным молодым англичанином, Джин покрутился в кресле и ответил с явным южным акцентом: «А я гадал, сколько вам потребуется времени, чтобы найти эту статью. Позвоните в Скриппс и спросите, возьмут ли они наши образцы крови. Затем возвращайтесь ко мне со своим протоколом. Хорошего дня!»
Я предложил взять серию образцов крови как у тех пациентов Кирклина, кто перенес операцию с подключением к аппарату искусственного кровообращения, так и у тех, кого к нему не подключали. Затем нам требовалось точно определить тяжесть постперфузионного синдрома, оценив функцию легких и почек, а также свертываемость крови в восстановительный период. Цель состояла в том, чтобы определить наличие связи между уровнем токсинов в крови и степенью послеоперационной органной дисфункции у пациента.
Для меня это был очень важный проект, потому что я мог целый день проводить в операционной, наблюдая или ассистируя. Кроме того, я больше узнал об интенсивной терапии, пока ночами брал кровь на анализ. Мне хотелось находиться именно в этих местах, а не торчать в скучной лаборатории, занимаясь мытьем пробирок (с меня хватило, когда мы готовились отправлять образцы крови в Калифорнию). Когда я набрался смелости и сказал Кирклину, что хочу самостоятельно оперировать, а не просто наблюдать, мне предоставили еще одного ассистента. Это была награда за то, что я оставался в больнице круглосуточно и приносил не так много проблем, как предсказывал Бенталл.
Назначение Джека на работу со мной открыло мне новые возможности и позволило разработать план. Если виной всему было взаимодействие крови с инородными поверхностями, то следовало определить, какие из множества синтетических материалов вызывали проблемы и играла ли какую-то роль температура внутри самого аппарата. Снова сойдя с выбранного пути, я организовал собственную маленькую биохимическую лабораторию и с помощью Джека утащил дорогие аппараты искусственного кровообращения из кладовой перфузиониста. Мы разбили различные полимеры и пластиковые трубки на достаточно маленькие кусочки, чтобы они могли поместиться в пробирку, а затем залили их свежей человеческой кровью. Мы заплатили студентам, чтобы они сдали для нас немного крови, – в то время это не было проблемой.
В итоге я получил 116 образцов крови как от пациентов, перенесших подключение к аппарату искусственного кровообращения, так и от тех, кому проводили шунтирование или восстановление сосудов без использования аппарата. Ни в одном образце крови людей, которых не подключали к аппарату, не наблюдалось повышения уровня токсинов, следовательно, ни анестезия, ни сама операция не провоцировали значительной воспалительной реакции. Теперь самое интересное: у всех пациентов, которых подключали к аппарату искусственного кровообращения, зашкаливал уровень токсинов в крови, причем чем дольше человек оставался подключенным к аппарату, тем выше было содержание токсинов. Более того, чем выше был уровень токсинов в крови, тем больше была вероятность возникновения проблем с легкими, почками или мозгом. Даже послеоперационная сердечная недостаточность имела отношение к высокому уровню токсинов. Одиннадцать пациентов из этой группы умерли, и мы установили тесную связь между повышенным содержанием токсинов и риском смерти.
За время исследования мы получили огромный объем информации. Джину Блэкстоуну понадобилось несколько недель, чтобы тщательно проанализировать результаты. В итоге мы разгадали механизм постперфузионного синдрома. Токсины, вырабатывавшиеся в ходе контакта крови с инородными поверхностями, прикреплялись к мембранам лейкоцитов, в результате чего они собирались в одно целое и провоцировали воспаление в жизненно важных органах. Используя в операционной стратегически размещенные катетеры, я продемонстрировал, что половина циркулировавших внутри тела лейкоцитов оказывалась в ловушке внутри легких пациента на момент отключения аппарата искусственного кровообращения, когда мы позволяли крови снова поступать к легким. Именно свободные радикалы кислорода и белки – протеолитические ферменты, которые высвобождались из захваченных лейкоцитов, повреждали нежные тканевые оболочки. Помню, когда я представил эти поразительные результаты на исследовательской конференции, в зале все замолчали. Тишина сменилась бурным возбуждением. Но в чем заключался смысл такого открытия, если ничего нельзя было изменить? Настало время моим усилиям в лаборатории принести плоды.
Я часами находился в операционной, а затем присоединялся к Джеку в лаборатории и изучал синтетические материалы. То, что нам сообщили из Скриппса, стало полной неожиданностью. Оказалось, что медицинский нейлон, который широко применялся в аппаратах диализа и искусственного кровообращения, стремительно активизировал систему комплемента. Другие материалы делали то же самое, но в меньшей степени. Прежде чем мы продемонстрировали это, склонность нейлона выделять опасные химические вещества не упоминалась ни в одной оценке биосовместимости. Я увидел путь вперед. Мы совершенно точно могли все изменить. Я рассказал о своих находках Джину Блэкстоуну, а затем и Кирклину. Результаты нашего исследования материалов были продемонстрированы компаниям, производившим оксигенаторы и резервуары для аппаратов искусственного кровообращения. Ознакомившись с доказательствами, они нашли способ заменить нейлон более совместимыми с кровью материалами, и мы стали ждать изменений.
Имея за плечами успешный проект, я стал все больше времени проводить в операционной вместе с хирургами. Кирклин был суровым и придирчивым. Он никогда не торопился и ничего не делал без причины. Каждое его движение основывалось на измерениях, алгоритмах и протоколе. В зависимости от массы тела пациента разрез был определенной длины, заплата – определенного диаметра, клапан – определенного размера. Он ничего не оставлял на волю случая и легко раздражался, когда во время операции ему задавали слишком много вопросов. Тем не менее ему, кажется, понравился эксцентричный англичанин, и когда я вернулся в Лондон, он писал мне добрые и воодушевляющие письма.
В соседней операционной работал Аль Пасифико, полная противоположность Кирклина. Он был самым быстрым и спонтанным хирургом из всех, что я когда-либо видел. К 1981 году Пасифико стал оперировать пациентов с самыми сложными врожденными заболеваниями сердца. Он исправлял деформированные сердца с закупоренными желудочками и множеством отверстий. Все, что он делал, выглядело просто и естественно. Я то и дело отходил от операционного стола, чтобы записать или зарисовать каждый важный этап. Эта «книга» о конгенитальной кардиохирургии[30] стала бесценным источником информации, когда я открыл собственную педиатрическую программу в Оксфорде.
Часто за операционным столом работали только мы с Пасифико, а рядом стоял фельдшер. Хотя фельдшеры не были врачами, они могли осуществлять забор вен ноги для аортокоронарного шунтирования[31], вскрывать и зашивать грудную клетку, а также ассистировать хирургам во время других операций. Опытные фельдшеры выполняли эти задачи не хуже хирургов-резидентов. Они помогали резидентам справляться в отделении интенсивной терапии и послеоперационном отделении, разгружая их тяжелый рабочий день. Медсестра-анестезист, также не имевшая высшего медицинского образования, обычно брала на себя одного взрослого пациента, в то время как врач-анестезиолог следил за пациентами сразу в двух или трех операционных.
Фельдшеры и медсестры тратят на обучение около трех лет, но в некоторых аспектах их работа не менее, а то и более важна, чем работа врачей, тратящих на учебу многие годы.
Я был заинтригован таким подходом, но сомневался, что операционные фельдшеры и медсестры-анестезисты когда-нибудь получат признание Национальной службы здравоохранения. Британские врачи слишком высокомерны и самолюбивы, чтобы признать, что каждый аспект их работы может быть выполнен без обязательных шести лет в медицинской школе. Действительно, на обучение фельдшеров требовалось в два раза меньше времени и финансовых затрат. Я размышлял обо всем этом, когда узнал, что получил работу хирурга-консультанта в Англии. К черту систему.
Вскоре стало известно, что оксигенаторы и резервуары без нейлона в составе действительно изменили ситуацию: пациенты стали проводить меньше времени на аппарате искусственной вентиляции легких и в отделении интенсивной терапии, потому что их легкие были в лучшем состоянии. Число смертельных исходов сократилось. Более того, потребность в послеоперационных переливаниях крови и гемодиализе тоже снизилась. Это имело огромные экономические последствия, и наше фундаментальное исследование спасло тысячи жизней – действительно гораздо больше, чем я спас за всю свою хирургическую карьеру. Меня стали приглашать читать лекции по всей Северной Америке, и Блэкстоун был рад за меня. Фамилия Уэстаби стала известна светилам американской кардиохирургии, а также представителям сердечно-сосудистой индустрии.
В разгар своего успеха я услышал, что в Хьюстоне доктор Кули имплантировал полностью искусственное сердце; это была вторая попытка из предпринятых когда-либо. Было утро пятницы. Вечером того же дня я отправился в Хьюстон ночным рейсом, намереваясь встретиться с великим человеком и увидеть уникальную технологию своими глазами. Я чувствовал себя одним из мудрецов, которые направились в Вифлеем, чтобы посмотреть на младенца-Иисуса. Как и я, доктор Кули обучался в больнице Роял-Бромптон, поэтому я легко сделал открывающий гамбит. Неожиданно подошел к нему в 06:30 на входе в больницу Сент-Люк (St. Luck Hospital) и был тепло принят. Он отвел меня к пациенту, который находился в отделении интенсивной терапии, рассчитанном на сто двадцать коек, а вечером пригласил взглянуть на трансплантат сердца. Искусственное сердце было дрянным, но общее впечатление, которое оно производило, – сенсационным. Этот визит положил начало моей долгой связи с Техасским институтом сердца и механической циркуляторной поддержкой.
Бирмингем сотворил для меня чудо. Там я повидал так много, что чувствовал себя настоящим кардиохирургом. Более того, мне предоставили возможность остаться в Соединенных Штатах: высокодисциплинированное окружение сгладило мои неровные края, а мои технические навыки признали стоящими. Однако это было невозможно. Дома меня ждала дочь, и я должен был вернуться.
6
Радость
21:00, Рождество 1985 года. Меня посадили на неудобную деревянную скамью в травматологическом отделении Сент-Томаса знаменитой больницы Флоренс Найтингейл (Florence Nightingale Hospital), напротив Вестминстерского дворца, в окружении забинтованных голов, кровоточащих носов и блюющих пьяниц. В действительности у них были проблемы скорее с ментальным здоровьем, чем с физическим. По громкоговорителю играла песня «Радость миру», и для бродяги это было идеальное место, чтобы провести вечер.
Ночная смена неохотно заступала на ночное дежурство, а вечерняя мечтала побыстрее оказаться дома, поэтому никого не интересовал печальный персонаж в грязном костюме Санты, который сидел, прислонившись к умирающей ели с потухшими огнями. Дежурная медсестра то вбегала в зал ожидания, то выбегала из него, изо всех сил старясь поднять всем настроение. Сестры в больнице Сент-Томас выглядели нарядно. Этот высокий, стройный и элегантный рождественский ангел была одета в темно-синее платье в горошек и прозрачные черные колготки. Ее тонкая талия подчеркивалась серебристой пряжкой ремня; черные как смоль волосы выглядывали между накрахмаленным белым воротничком и чепцом, украшенным веточкой омелы. Эта женщина, прекрасная телом и душой, была известна в больнице как «Сестра-красавица». Врачи, мужчины-парамедики и полицейские ходили за ней хвостом, надеясь воспользоваться сезонным приглашением на ее чепце и получить поцелуй ангела, пусть лишь один раз в год. Это вознаградило бы их за работу в Рождество.
У пациента, доставленного на скорой, началась фибрилляция желудочков. Чувствуя, что нельзя терять ни секунды, медсестра вдруг залезла на каталку, села на живот мужчины и начала лихорадочно надавливать на его грудную клетку.
Она посмотрела на меня через весь зал и спросила одну из медсестер, что нужно Санта-Клаусу. Пришел ли я, только чтобы погреться? Если да, то мне следовало налить горячего чая и дать кусок пирога, принесенного ей для бродяг и нищих всего Южного Лондона. Она не узнала меня из-за бороды. На это и был расчет.
Автомобиль скорой помощи с включенной сиреной остановился у главного входа в больницу. Предвидя беду, Сестра-красавица и дежурный резидент направились в сторону вращающейся двери. Привезли пациента с инфарктом миокарда, который находился в состоянии шока. Когда парамедики спустили каталку на землю, пиканье монитора прекратилось, и раскоординированные заостренные волны фибрилляции желудочков спровоцировали сигнал тревоги. Под звуки «Тихой ночи» пациента быстро повезли в реанимацию. Чувствуя, что нельзя терять ни секунды, медсестра вдруг залезла на каталку, села на живот мужчины и начала лихорадочно надавливать на его грудную клетку. Она крикнула зачарованному резиденту, чтобы тот бежал за дефибриллятором. Слова «все спокойно» и «спит в небесном покое» теряли смысл в такой момент.
Кардиохирург, переполненный восхищением, мог лишь анонимно наблюдать за происходящим, не имея возможности помочь. Я там не работал. Сестре-красавице хватило присутствия духа, чтобы отдать распоряжение ночному персоналу позаботиться о жене пациента, после чего она ушла, стуча каблуками. Я посмотрел через весь зал на колыбель в углу. Там тоже были ангелы. Затем началась суматоха: из отделения прибыла бригада реаниматологов, которая шла позади этой невероятной женщины, затем дверь за ними закрылась.
С утра я был Санта-Клаусом в педиатрическом отделении Хаммерсмитской больницы. Только очень больные дети оставались там на Рождество, и у некоторых из них был рак. Истощенные, анемичные и лысые от химиотерапии, они сбрасывали свои костлявые ножки с кровати, с нетерпением ожидая моего появления с подарками. Любящие родители укладывали их обратно в постель и пытались хотя бы на несколько минут отвлечь от усталости и страданий. В основном все улыбались, но кое-кто поплакал, включая самого Санту. Я знал, что это могло быть их последнее Рождество. Затем с чувством облегчения и огромным мешком подарков для собственной дочери я направился по северной кольцевой дороге и трассе А10 в Кембридж. Джемме на тот момент исполнилось семь, и я проделывал один и тот же путь каждый год. Нам всегда было весело до того момента, когда мне приходило время уезжать. Вид дочери, машущей мне на прощанье с порога, всегда брал меня за душу, и я рыдал всю дорогу до Лондона. И все же винить было некого, кроме самого себя.
В отношении работы я был отчаянно амбициозен и крайне самоуверен, мне хотелось все делать по-своему.
Хотя и разговаривал с ней каждый день, я был одержим мыслью, что лишил дочь нормального детства. Раздутое хирургическое эго тут было ни при чем; я не уважал себя за то, что был плохим родителем, который постоянно работал и не имел моральных ориентиров. Чем больше я работал, тем меньше приходилось делать моим стареющим начальникам, что их полностью устраивало.
Сара, Сестра-красавица, появилась через час. Она вышла из реанимации растрепанная и удрученная. Белый воротничок и чепец отсутствовали, на колготках появилась стрелка, а верхние пуговицы платья были расстегнуты. Проведение непрямого массажа сердца в течение долгого времени эквивалентно тренировке в спортзале. Капли пота стекали по ее шее и исчезали в ложбинке груди. Студенты-медики бесстыдно пялились на нее, пока она не скрылась в комнате ожидания для родственников. Рыдания безутешной жены рассказали мне большую часть истории. Тем временем кассета кончилась, и в громкоговорителе снова послышалась «Радость миру».
Было почти 23:00, и старшая медсестра ночной смены прилагала большие усилия, чтобы очистить отделение от алкоголиков и тех, кто мог ходить самостоятельно. Маскарад был окончен. Я шпионил за своей любимой довольно долго, но оно того стоило. Я наблюдал за тем, как Сара делает то, что у нее лучше всего получается, с самого Кембриджа, когда она оказывала мне помощь с регбийными травмами: сломанной челюстью, разорванным скальпом, треснувшими ребрами. Тем не менее ни одна из этих травм не мешала мне тут же возвращаться к работе в операционной.
Хоть ее смена и завершилась два часа назад, у нее оставалось последнее дело. Убитая горем жена хотела увидеть мужчину, с которым она делила жизнь до тех пор, пока бляшка в его главной коронарной артерии не распалась и он не умер от острой сердечной недостаточности. Я мог бы быстро подключить его к аппарату искусственного кровообращения и сделать шунтирование, но не в Сент-Томасе. Это была больница Сары, а не моя. Кардиохирурги были дома, в километрах отсюда, а не искали приключений в больнице.
Проведение непрямого массажа сердца в течение долгого времени эквивалентно тренировке в спортзале.
Когда Сара наконец вышла из комнаты смерти, Санта стоял прямо у выхода, чтобы она его заметила. Она казалась бледной и напряженной. У нее за спиной было одиннадцать часов словесных оскорблений, плевков в ее сторону, а также приставаний пьяниц и резвых молодых врачей, которые стояли в очереди, чтобы подвезти ее домой, потому что за ней не приехал тот, кто должен был. Так, по крайней мере, казалось. Теперь ей предстояло пережить эмоциональный разговор с любовником, прежде чем вернуться на работу к 08:00.
Нам обоим требовалось успокоиться и поговорить, и Вестминстерский мост в полночь оказался идеальным для этого местом. Мы наклонились над парапетом и уставились на ледяную Темзу: я в костюме Санты, а Сара в своем черном плаще. Биг-Бен начал отсчет до полуночи. Ночь была удивительно тихой: все уже лежали в своих постелях, кроме сомнительных личностей, которые продолжали стекаться в травматологическое отделение. То же самое происходило в Хаммерсмите, Чаринг-Кроссе и всех остальных больницах. За смену у Сары было три смертельных случая: мужчина с сердечной недостаточностью и двое одиноких молодых самоубийц, для которых Рождество оказалось невыносимым. Особенно она расстроилась из-за шестнадцатилетней беременной девушки, которую семья выгнала из дома. У нее не было денег на аборт, поэтому она бросилась с железнодорожного моста. Когда Сестра-красавица увидела, что я не приехал к концу ее смены, она предположила худшее. В том или ином смысле.
Я был так поглощен своей незаменимостью на работе, что рождение собственного ребенка почти меня не занимало – только операции на сердце.
Рождество 1987 года. Я три месяца занимал должность консультирующего хирурга в Оксфорде и был счастлив, что ведущий мировой академический бренд дал мне возможность основать новый кардиоторакальный центр. Каждому, лишенному моего расторможенного мозга, было бы сложно начинать заниматься кардиохирургией в одиночку. Мне было не к кому обратиться за помощью и не у кого спросить совета. Однако именно это мне и нравилось, поскольку дало возможность работать независимо. В отношении работы я был отчаянно амбициозен и крайне самоуверен, и мне хотелось все делать по-своему.
В Оксфорде каждая фракция выдвигала свои требования: кардиологи хотели умелого хирурга, который специализировался бы на коронарных артериях и клапанах; пульмонологи настаивали на том, чтобы легкие оперировал опытный торакальный хирург; детские кардиологи надеялись, что придет человек, который создаст для них программу по устранению врожденных пороков сердца. Первый хирург должен был взять на себя все эти функции. В действительности это было просто безумием, но я обожал трудности.
Меня поддерживала самая заботливая и самоотверженная женщина из всех, кого я знал, и она гребла изо всех сил, чтобы я держался на плаву. Хотя Сара была на тридцать восьмой неделе беременности, она все равно настояла на том, чтобы я поехал в Кембридж и провел день с Джеммой и ее мамой. Наступил новый год, и предполагаемая дата родов Сары осталась позади, но я был так поглощен собственной незаменимостью, что рождение ребенка почти меня не занимало. Ничто не волновало меня сильнее, чем операции на сердце, что красноречиво говорит о состоянии коры моего мозга в то время. Думаю, она все еще не пришла в норму. Сара пыталась обучать меня эмпатии, но давалось это нелегко.
20 января 1988 года, десять дней с предполагаемой даты родов. Акушерка начала говорить о стимуляции. Марк был полноценного размера, но его голова все еще не опустилась. Однако у плода был хороший сердечный ритм и отсутствовали реальные поводы для беспокойства, поэтому Сара решила позволить всему идти своим чередом.
В моей параллельной вселенной все должно было вот-вот начаться. Я находился в палатах, проводя утренний обход перед тем, как начать оперировать. В списке на сегодня стояли только скучные коронарные шунтирования. Пациенты несколько месяцев ждали своих операций в лондонских больницах, пока их не направили к новому хирургу. Неожиданно мне позвонил дежурный резидент-кардиолог. Его босс, доктор Гриббен, суровый шотландец, хотел срочно посоветоваться со мной по поводу тяжелобольной пациентки, пока я не ушел оперировать.
Речь шла о 22-летней женщине с синдромом Дауна, которая поступила в больницу с инфекцией в крови – иначе говоря, сепсисом. Об остальном я мог догадаться, не спрашивая. Как и многим детям с синдромом Дауна, в младенчестве Меган провели хирургическое лечение полной формы атриовентрикулярного канала. Другими словами, у нее было пустое пространство в центре сердца, а клапаны до конца не сформировались. Реконструированный митральный клапан постоянно протекал, а на данный момент был инфицирован бактерией Staphylococcus aureus. Говоря на языке медиков, у нее развился эндокардит[32], который, несомненно, стал бы быстро прогрессировать и привел к смертельному исходу. Ей требовалось заменить митральный клапан как можно скорее.
В наши дни, когда уровень смертности пациентов каждого хирурга оглашается публике, многие мои коллеги не рискуют проводить слишком опасные операции.
Я предложил провести операцию в тот же день. Как уже говорил, я испытывал особую нежность к этим добрым ребятам, которым не повезло с генетикой. В больнице Роял-Бромптон им отказывали в операциях, потому что «оно того не стоило». Говорили, что у них меньше шансов, чем у обычных детей с врожденными пороками сердца, но это не так. В Оксфорде я исправил более двухсот атриовентрикулярных дефектов, и смертность моих пациентов была предельно низкой. Но это было не все. Смотря мне прямо в глаза, доктор Гриббен сказал, что я должен знать еще кое-что. Оказалось, что приемные родители Меган были свидетели Иеговы и ни при каких условиях не согласились бы на переливание крови. Эти несколько слов добавили новое измерение и без того сложнейшему случаю, и Гриббен, как мне кажется, полагал, что я откажусь от операции. Во-первых, во время операций на сердце аппараты искусственного кровообращения разбавляют кровь замещающей жидкостью. Во-вторых, при повторных операциях кровотечение всегда сильнее. Наконец, у пациентов с сепсисом нарушена свертываемость, из-за чего у них может начаться опасное кровотечение. Без переливания крови они рискуют умереть. Проведение операций на сердце стало возможным только после появления антибиотиков и практики переливания крови во время Второй мировой войны. Но в 1945 году руководящий орган свидетелей Иеговы ввел запрет на переливание крови, основанный на буквальной интерпретации Библии. Интересно, что свидетели Иеговы не празднуют Рождество и день рождения, придерживаются политического нейтралитета, не участвуют в военных действиях и не признают флагов. Я всегда соглашался их оперировать, но это было очень непросто. В наши дни, когда уровень смертности пациентов каждого хирурга оглашается публике, многие мои коллеги не рискуют проводить такие операции.
Хотя Меган было двадцать два, я сомневался, что она достаточно хорошо понимает свое положение, чтобы дать согласие на операцию или осознанно отказаться от переливания крови, если ее жизнь окажется под угрозой. Решение за нее должны были принять приемные родители. Как и ожидалось, они подписали отказ от переливания крови. Я давно научился избегать ненужных споров и конфликтов на религиозной почве, поэтому не пытался повлиять на них, утверждая, что дочь умрет без донорской крови или что я не стану оперировать без согласия на переливание. Если честно, переливание крови нежелательно по многим причинам, и оно увеличивает смертность во время и после операции. Я и сам постарался бы его избежать, если, конечно, ситуация не оказалась бы безвыходной. Мысленно я пообещал себе, что не позволю этой девушке истечь кровью. Ей и так не повезло, и я вовсе не хотел, чтобы ее жизнь заканчивалась настолько бессмысленно.
Родители заявили, что дадут согласие на операцию только в том случае, если анестезиолог, врачи отделения интенсивной терапии и я пообещаем, что не станем делать переливание крови. Нас также попросили не обращаться в суд, чтобы поступить по-своему. Но что же было для них приемлемым? Я объяснил, что существует новый кровесберегающий аппарат, который соберет пролитую кровь и вернет ее в тело Меган. Кровь, потерянную в ходе операции, соберут, поместят в центрифугу, промоют, а затем смешают с антикоагулянтом и вернут в тело пациентки через фильтр. Фильтр удалит бактерии и лейкоциты, что важно для лечения сепсиса. Эта технология не очень отличалась от аппарата искусственного кровообращения, трубки которого мы заполняли прозрачной жидкостью. Свидетели Иеговы обычно давали согласие на использование кровесберегающего аппарата (а также аппарата диализа), потому что внутри него непрерывно циркулировала кровь самого пациента. Оба родителя кивнули в знак согласия. У меня в рукаве находилась еще пара козырей, которые не хотелось раскрывать на данном этапе, поэтому я решил продолжить на их условиях.
Переливание крови не такая рутинная процедура, как показывают в фильмах. Оно может дать серьезные осложнения и повысить риск смерти.
Я очень рисковал, соглашаясь на эту операцию. Я оперировал в Оксфорде всего три месяца, но проявлял неоправданное высокомерие. Видимо, мне казалось, что раз я в Оксфорде, то, должно быть, очень хорош. Здесь все разительно отличалось от Адденбрукской больницы в Кембридже; со своим обычным прагматизмом Рой Калн рассказал мне, чего следует ждать. Моим пациентам было позволено занимать всего восемь коек в отделении общей хирургии, а сразу после операции их отправляли в общее отделение интенсивной терапии, куда привозили больных из других отделений: травматологического, гинекологического, неотложной помощи и т. д. В результате мне приходилось практически каждый раз сражаться за койку.
Затем выяснилось, что старая добрая пятая операционная не подходит для кардиохирургии в большей степени, чем я изначально предполагал. Она не была оснащена кислородными розетками, а аппарат искусственного кровообращения, который там стоял, мог бы принадлежать музею. Сигналы тревоги раздавались постоянно, и Тед, мой единственный перфузионист, подпрыгивал, отсоединял пустой кислородный баллон и бежал за заменой. Перфузионист никогда не должен отходить от аппарата во время операции, но Тед постоянно отлучался. У него не оставалось выбора, ведь иначе мы не смогли бы держаться на плаву.
Операционная в Оксфорде в конце 1980-х была древней и ужасно оборудованной. Но несмотря ни на что мои первые 100 пациентов там выжили.
Вскоре после моего прихода в Оксфорд в системе обогрева и охлаждения допотопного аппарата произошел серьезный сбой, когда я только приступил к очередной операции. Чтобы прооперировать сердце, нам требовалось сначала охладить, а затем разогреть пациентку, но у нас ничего не вышло. Прежде чем подключить ни о чем не подозревавшую женщину к аппарату искусственного кровообращения, Тед выбежал из операционной и вернулся с ведром и миской. Он наполнил ведро холодной водопроводной водой и льдом для охлаждения пациентки, а перед тем, как пришло время ее разогревать, принес чайник с горячей водой и налил ее в миску. Трубку аппарата, по которой текла кровь, просто перебросили из ведра в миску, когда я распорядился разогревать пациентку. Такая сцена была бы более уместна в фильме «Монти Пайтон», чем в крупной университетской больнице, но позднее я узнал, что так дело обстояло на протяжении не одного года.
Затем засорилась раковина, где мы мыли руки. Светильник у нас над головой жил собственной жизнью, поэтому я постоянно нарушал стерильность рук, поправляя его. Потом нас затопило из туалетов этажом выше. В конце концов я решил приглашать многострадального менеджера больницы мистера Стэплтона каждый раз, когда что-то шло не так. Я топал ногой и говорил сестре Линде: «Пошлите за мистером Стэплтоном». Обычно он, одетый в костюм, вставал в дверях пятой операционной и спрашивал: «Что на этот раз, Уэстаби?» Не отводя взгляда от сердца, я возмущался по поводу того или сего, пока анестезист Тони Фишер прятался за монитором и тихонько хихикал. Но мы все же никого не потеряли. Несмотря ни на что, мои первые сто пациентов в Оксфорде выжили.
Теперь мне предстояло кое с чем разобраться. У нас не было кровесберегающего аппарата, необходимого для повторной операции на свидетельнице Иеговы, поэтому я отчаянно пытался связаться с представителем компании и убедить его одолжить нам аппарат. Мы могли получить его никак не раньше следующего утра. У нас было двадцать четыре часа, чтобы «замариновать» Меган в высоких дозах антибиотиков, но я также настоял, чтобы она находилась под пристальным наблюдением в отделении интенсивной терапии. У меня был мотив: это гарантировало нам койку сразу после операции, ведь ждать дольше мы не могли. Я также назначил ей гормон эритропоэтин (EPO, который используют профессиональные велосипедисты)[33], стимулирующий образование эритроцитов в костном мозге. В сочетании с высокими дозами железа, витамина В12 и фолиевой кислоты гормон должен был держать в норме уровень гемоглобина в крови пациентки первые дни и недели после операции, когда у нее, по моим предположениям, могла начаться серьезная анемия. На следующий день я дал ей апротинин, который, как я случайно выяснил, повышает свертываемость крови у пациентов, подключенных к аппарату искусственного кровообращения. Это было еще одно значительное открытие в хирургическом мире.
Я считал роды естественным процессом и, в отличие от нормальных людей, не воспринимал их как некий катастрофический феномен. Будучи студентом-медиком, я принял на свет 24 младенца.
В середине первого за день аортокоронарного шунтирования анестезист Тони склонился над драпировкой и что-то мне прошептал. Я был сосредоточен на пришивании вены к крошечной, но очень важной коронарной артерии, поэтому не расслышал его и попросил повторить. На этот раз его слова раздались на всю операционную.
– Нам только что позвонили и сказали, что у вашей жены начались схватки и ее некому отвезти в больницу.
– Она что, сама не может доехать?
Мой ответ прозвучал по меньшей мере равнодушно. Медсестры заохали в унисон. Мое предложение было абсурдным.
Я попробовал второй вариант:
– Скажите ей вызвать такси.
Что еще я мог сказать? Я оперировал чье-то сердце, и впереди меня ждала еще одна очень сложная операция.
Сара позвонила акушерке, которая приехала к нам домой, засунула внутрь моей жены кулак и сказала: «Шейка еще не раскрылась. Лучше пока остаться здесь. В больнице вас точно отправят домой».
Вам может показаться, что я проявлял черствость и равнодушие, продолжая работать весь день, но меня некому было заменить. Кроме того, я считал роды естественным процессом и, в отличие от нормальных людей, не воспринимал их как некий катастрофический феномен. Будучи студентом-медиком, я принял на свет две дюжины младенцев в нисденском родильном доме (Neasden Birning Center) на севере Лондона. Как ни странно, сшивать разорванные промежности мне было гораздо интереснее, чем ловить скользких новорожденных, прежде чем они шлепнутся на пол. Тем не менее я всегда глубоко сочувствовал матерям. Я бы не хотел выдавливать из задницы дыню, не говоря уже о целом младенце. Даже если бы я суетился вокруг Сары в течение следующих нескольких часов, ей не стало бы легче, поэтому мне лучше было заняться оперированием сердец.
По крайней мере, я себя в этом убеждал. Но это не вся история, и я думаю, что Сара знала правду: я не был рядом с моей первой женой Джейн, когда родилась Джемма. Моя дорогая мама помогала ей, но я находился далеко, и это меня сильно беспокоило. Так что для меня это было непросто, хотя Сара всегда была настолько святой, что морально подготовилась пройти все в одиночку. Она постепенно боролась с моими неврозами без споров и ругани – с ее стороны была только непоколебимая поддержка. Сара понимала, что впереди меня ждет много профессиональных трудностей, но она хотела, чтобы я добился успеха в Оксфорде, несмотря ни на что. Люди считали, что я, должно быть, хороший парень, раз такая особенная женщина согласилась выйти за меня замуж.
Несмотря ни на что, мои первые сто пациентов в Оксфорде выжили.
Когда я наконец вернулся домой вечером, схватки Сары стали более интенсивными и болезненными. Марк решил, что пришло время вылезать. Я приготовил для нее теплую ванну, но как только она вышла из нее, воды отошли, и амниотическая жидкость залила пол. Я абсолютно ничего не помнил о родах, которые принимал в студенчестве, но подозревал, что «прорыв плотины» является веской причиной, чтобы обратиться за помощью к специалисту. Мы приехали в больницу Джона Рэдклиффа (John Radcliffe Hospital) в 22:30 и сразу же направились в родильное отделение. Там, как обычно, все оказались заняты. Они решили еще раз проверить степень раскрытия шейки матки Сары, прежде чем уложить ее на койку. Голова нашего парня до сих пор не опустилась. До появления младенца на свет было еще далеко.
К удивлению медсестры, моя реакция была резкой, но вполне уместной. «Пожалуйста, позаботьтесь о них обоих, – сказал я. – Завтра у меня две операции на сердце, и мне нужно выспаться. Я вернусь около 06:30».
Мужественная святая Сара с этим смирилась. Медсестра родильного отделения выглядела так, будто только что описалась. Она увидела того самого нового кардиохирурга, о котором все говорили.
За ночь мне позвонили всего один раз из отделения интенсивной терапии. В трубке проблеяли, что состояние Меган вызывает беспокойство: у нее появилась лихорадка, кровяное давление упало до 90/60, а выработка мочи была минимальной.
Я был несколько груб с дежурным резидентом. Я сказал: «Кровесберегающий аппарат будет завтра. Если хотите сделать операцию без него – вперед, мать вашу. Тогда попросите своего собственного хирурга прийти и помочь».
Месяцами работать в одиночку каждую ночь и все выходные очень тяжело. Я постоянно чувствовал себя изможденным и хотел спать. При этом никому не было до этого дела, кроме моей жены. Сейчас мне ее очень жаль. Она заслуживала лучшего. У нее было бы лучшее, если бы я все не портил. Я взял телефон и позвонил в родильное отделение, чтобы узнать, как у нее дела. Изменений почти не было; боль нарастала. В акушерстве так всегда. Боль – это цена, которую платят женщины.
27 января 1988 года, 06:00. День предстоял трудный. Я пробыл с Сарой несколько минут и выразил ей свое сочувствие, а затем поспешил в отделение интенсивной терапии к 07:00, намереваясь быть милым с молодым врачом, которому нагрубил по телефону. Сара выглядела бледной и изнуренной после ночи агонии. Позволил бы я так страдать кому-то из своих пациентов? Определенно нет. Я решил позвонить ее акушеру-гинекологу и сказать, что желаю увидеть своего сына в промежутке между пациентами. Моими пациентами, не его. Я не хотел делать сложную повторную операцию женщине с сепсисом, пока беспокоюсь о жене и ребенке. Однако я так ему и не позвонил. Я решил, что глупо давить на тех, кто заботится о ней, когда я сам абсолютно бесполезен. В этой ситуации я был пассивным партнером и не раздавал приказания, как это обычно бывало.
Моя первая операция в то утро заключалась в замене аортального клапана, и уже к 11:00 пациент благополучно оказался в отделении интенсивной терапии. Но где, черт возьми, был кровесберегающий аппарат? Вместо того чтобы вернуться в родильное отделение к Саре, мне предстояло убедиться, что все знают, чего ожидать от сражения, которое будет представлять собой операция Меган. У Теда уже не оставалось времени разбираться, как собрать аппарат, поэтому представитель компании остался и самостоятельно занялся установкой. Тони требовалось ввести апротинин, прежде чем я распилил бы грудь Меган.
Я втайне надеялся, что роды моей жены уже закончатся, когда я освобожусь, чтобы пойти к ней.
Для пятой операционной все это было в новинку. Мне казалось, что мы на сцене во время премьеры спектакля, который не репетировали. Актера главной роли желали видеть в другой части больницы, где он должен был сыграть роль хоть и второго плана, но важную. Занавес должен был вот-вот подняться: исполнительница главной роли уже вышла на сцену, но ее партнер отсутствовал.
Наверное, именно так акушер-гинеколог и акушерки Сары видели ситуацию. Они привыкли к льстивым, раболепным мужьям, которые держали своих жен за руку и массировали им спину. Это очень отличалось от моего собственного появления на свет в 1948 году, когда отец «синего» младенца даже на час не смог отлучиться с завода.
Акушер-гинеколог, которого мы выбрали для Сары, как-то оперировал со мной беременную женщину с эндокардитом. Сначала мы сделали кесарево сечение, а затем провели повторную операцию на аортальном клапане. Мать и ребенок выжили, хотя я знал о подобных случаях со смертностью 200 %. Я был уверен, что он хорошо позаботится о Саре, когда придет время, а сам я мыл руки перед еще одной долгой операцией, не зная, когда этот момент наступит. Я втайне надеялся, что роды уже закончатся, когда я освобожусь.
Долгий и болезненный процесс родов, происходивший в родильном отделении, вопреки моим ожиданиям, превратился из физиологического в патологический. Сара была измождена физически и морально. Как бы снисходительно ни относилась к моим личным демонам, она вполне справедливо злилась, что меня не оказалось рядом, когда она так нуждалась во мне. Тем не менее мое присутствие никак бы ей не помогло. Мой темперамент никогда не давал мне ждать, когда что-то произойдет, и позволять кому-то другому брать на себя ответственность. Такое поведение типично для хирургов, а раздражение и агрессия в адрес персонала никому бы не пошли на пользу. Слово на букву «к» уже упоминалось, но Сара во что бы то ни стало хотела избежать этого. Однако даже после двадцати часов схваток голова моего мальчика не опустилась. Похоже, он передумал покидать свой теплый кокон, где слышал успокаивающее сердцебиение матери.
Вернемся в пятую операционную. Ситуация Меган была настолько опасной, что ее ввели в наркоз на операционном столе. Мать пыталась успокоить ее. Из-за синдрома Дауна пациентка не осознавала всей тяжести своего положения; ее пугали яркие лампы и холодное больничное окружение. Анестезиолог Майк Синклер, на руке которого красовалась татуировка галла Астерикса, понимал, что вид иглы вполне может спровоцировать у Меган паническую атаку. Поэтому он ласково разговаривал с ней, пока пускал усыпляющий газ через резиновую маску на ее лице. Это никак не было связано с жалостью или состраданием. Просто анестезиолог был умен и заинтересован в результате. Если бы девушка начала биться в истерике и скатилась со стола, у нее могло остановиться сердце, что привело бы к смерти.
Я никогда не позволял себе сочувствовать пациенту, которого мне предстояло прооперировать. Эмпатия предполагает разделение эмоций и страданий пациента, а это большая ошибка для кардиохирурга. Я не позволял себе представлять, что значит лежать на холодном черном виниле и ждать, когда какой-то психопат сольет твою кровь в резервуар. Чтобы вскрыть чью-то грудную клетку, я должен был оставаться спокойным и объективным. Я забывал об эмпатии. Представьте себе эмпатичного психиатра или детского онколога. Да они и недели бы не протянули без нервного срыва.
Тревога о Саре заставила меня перестать намыливать руки и пойти к телефону в анестезиологический кабинет. Я страшно корил себя за то, что применяю ту же холодную объективность и к собственной жене. Я находился там же, где был во время рождения Джеммы, и, возможно, именно из-за этих обстоятельств до сих пор не поборол свою посттравматическую психопатию. Если бы я не был столь отчаянным, то, вероятно, принял бы разумное решение и не стал оперировать Меган без согласия на использование донорской крови. Я бы пригрозил ее приемным родителям судом и сделал бы их жизнь невыносимой. Мы могли перелить ей кровь вопреки желанию ее родителей, но это означало бы их отлучение от церкви. Как это ни странно, мои рискованные действия были актом доброты по отношению к этим людям. Но где я находился, когда Сестра-красавица и мой ребенок нуждались во мне? В проклятой операционной, естественно.
Телефон в родильном отделении продолжал звонить, но никто не отвечал. Я попробовал позвонить Саре на мобильный, а затем на пост медсестер – никто не хотел разговаривать со мной. Майк прокричал, что кровяное давление Меган падает, поэтому я был вынужден приступить к сложнейшей операции, которая легко могла продлиться часов шесть. Операция требовала полной сосредоточенности с моей стороны, и каждый пролитый миллилитр крови нам предстояло собрать и вернуть в систему кровообращения. Я должен был оставить в стороне все тревоги и мысли о родильном отделении на время операции.
Я никогда не позволял себе сочувствовать пациенту, которого мне предстояло оперировать.
Я услышал, что в анестезиологическом кабинете зазвонил телефон. Прошло около сорока пяти минут с начала операции, и мы уже подключили аппарат искусственного кровообращения. Вскоре в операционную вошла медсестра и сказала, что со мной хочет поговорить акушер-гинеколог. Я попросил ее узнать, что он хотел; я не отводил взгляда от сердца, пока кровь отступала от него и оно становилось все более вялым.
«Он не говорит, это конфиденциально», – ответила она. Сквозь меня прошла волна тревоги.
Я попросил Майка перезвонить и узнать, что хотел акушер, в надежде, что тот передаст информацию другому врачу. В родильном отделении опять не сняли трубку. Майк, которому ассистировал старший резидент-анестезиолог, сказал, что он сам пойдет туда и выяснит, в чем дело.
«Типичный кардиохирург, – прошептала медсестра. – Посылает анестезиолога, чтобы узнать, как проходят роды его жены». Все это напоминало бы комедию «Илинга», если бы не было так волнительно.
Я вшивал искусственный митральный клапан, когда Тед сказал: «Стив, объем снижается. Она теряет кровь?»
Насколько я мог видеть, нет, но я попросил приглашенного специалиста по кровесберегающему аппарату вернуть собранную кровь в аппарат искусственного кровообращения. Тед сказал, что ситуация не сильно изменилась, и попросил меня проверить плевральные полости[34], которые не вентилируются во время подключения к аппарату искусственного кровообращения. Тед оказался прав. С левой стороны удалось собрать около литра жидкости через отверстие в перикарде за сердцем. Когда жидкость вернули в аппарат, положение улучшилось.
Через пятнадцать минут вернулся Майк.
– Какие новости, Майк? Ты видел Сару? – спросил я осторожно, не зная, что сказать.
– Да. Она в порядке, но очень на тебя злится. Ей требуется кесарево сечение, но они не хотят делать его, не обсудив с тобой. Они ужасно тебя боятся.
Наш приглашенный специалист был заинтригован, но сбит с толку сложившейся ситуацией. Ему хватило смелости предложить мне пригласить коллегу для завершения операции, и он смутился, узнав, что у меня не было коллег. Оркестр продолжает играть даже на тонущем корабле, и я старался сшивать как можно быстрее. В итоге Меган отключили от аппарата искусственного кровообращения и ввели ей огромную дозу сосудосуживающих препаратов для борьбы с сепсисом. Но ей все равно требовались вливания прозрачной жидкости для поддержания кровяного давления, и мне предстояло остановить кровотечение из сердца и с краев раны, прежде чем задуматься о том, чтобы уйти.
«Типичный кардиохирург, – прошептала медсестра. – Посылает анестезиолога, чтобы узнать, как проходят роды его жены».
Было уже 18:00, когда мы были готовы зашить грудь Меган. Однако ее кровяное давление падало, а уровень плазменного гемоглобина оказался критически низким. Я решил рискнуть и снизить температуру ее тела с помощью охлаждающего одеяла, чтобы сократить потребление кислорода тканями. Эритроциты необходимы для транспортировки кислорода к тканям, но снижение температуры с 37 °C до 32 °C сокращает потребность в кислороде почти наполовину, то есть примерно на 1 % при охлаждении на каждый градус. Однако чем ниже температура, тем выше риск смертельных проблем с сердечным ритмом. Я все еще не хотел разрушать жизнь родителей Меган, переливая кровь их дочери, но также не собирался давать ей умереть в предполагаемый день рождения моего сына.
Я готовил охлаждающее одеяло, когда из родильного отделения снова позвонили. На этот раз звонок оказался еще более срочным. Они хотели, чтобы я пришел лично, но я чувствовал моральную обязанность оставаться с Меган до тех пор, пока ее не отвезут в отделение интенсивной терапии. Я попросил своего резидента Нила Моата (он стал выдающимся кардиохирургом в больнице Роял-Бромптон) передать, что они могут делать все, что считают нужным, и что я приду, как только появится возможность. Короче говоря, я хотел сказать: «Занимайтесь акушерством, а я буду заниматься кардиохирургией».
В 18:30 я сообщил родителям Меган, которые находились в зале ожидания для родственников, что операция завершена и что мы не переливали кровь их дочери. Я предупредил, что восстановительный период будет долгим и трудным и мы не можем гарантировать выживание Меган. Я попросил их сразу же дать нам знать, если их мнение о переливании крови изменится, однако я понимал, что этого не произойдет, даже если Меган будет грозить смерть. Теперь я должен был увидеть Сару. Она терпела схватки уже двадцать шесть часов в одиночку, и я не ждал, что она тепло меня примет. Я встретил Нила, когда он возвращался. Он сказал, что Саре вот-вот сделают кесарево, и посоветовал мне поскорее пойти к ней, оставив Меган ему.
Одетый в испачканный кровью хирургический костюм, я пришел в родильное отделение, все еще тайно надеясь, что дело уже сделано. Медсестра бегала взад-вперед, старательно меня игнорируя. Думаю, я это заслужил, но после такого долгого дня я не мог терпеть подобное отношение. Раздраженно спросив, где находится операционная, я получил нагоняй.
– Вы думаете, что у вашей бедной жены день был легче? Ее отвезли в операционную полчаса назад. Возможно, вы захотите к ней присоединиться.
Я продолжить рыть себе яму, предположив, что Сара, должно быть, уже спит и что мне лучше подождать мать и младенца в палате. Я был не прав. После долгих часов боли и страданий Сара настояла на том, чтобы быть в сознании, когда ребенок появится на свет. Она отказалась от общего наркоза, и ей сделали только эпидуральную анестезию. Именно поэтому она попросила меня прийти, когда я найду время.
В анестезиологическом кабинете никого не оказалось, но я заметил пустые ампулы, капельницы и катетеры, которые имели отношение к моей жене. Я прошел мимо ее тапочек на каталке и заглянул в дверь операционной. Там работала та же бригада, с которой мы проводили замену клапана одновременно с кесаревым сечением. Я увидел дружелюбного неонатолога-регбиста Питера Хоупа, чьи огромные руки регулярно совершали чудеса для крошечных недоношенных младенцев. По пустому блюду для тампонов и звону инструментов я понял, что они еще не начали. Когда анестезиолог потянулся, чтобы повесить пакет с декстрозой[35] на стойку для капельницы, я заметил, что черная кудрявая головка Сары повернулась в его сторону. Они спокойно беседовали, пока верхний свет направляли на живот, из которого скоро должен был появиться мой сын. Прежде чем зайти, я засунул телефон в тапочку Сары. Отвечать на звонки во время этой операции было бы немыслимо.
Эритроциты необходимы для транспортировки кислорода к тканям, но снижение температуры организма до 32 °C сокращает потребность в кислороде почти наполовину.
На этот раз меня хотя бы тепло встретили. Когда дверь скрипнула, все коллективно воскликнули: «Он наконец пришел!» Это был, несомненно, чуть ли не единичный случай, когда я вошел в операционную без своей обычной самоуверенности. Там самоуверенность должна была исходить от акушера-гинеколога, но что меня поразило, так это спокойствие, исходившее от самой Сары. Боли больше ее не беспокоили, и она не чувствовала ничего ниже груди. Ее обнаженное тело натирали раствором йода от сосков до колен.
Моя жена настояла на том, чтобы быть в сознании, когда ребенок появится на свет посредством кесарева сечения. Это был, несомненно, чуть ли не единичный случай, когда я вошел в операционную без своей обычной самоуверенности.
Я наблюдал за тем, как губка покружилась вокруг ее груди, прошла по гладким контурам выступающего живота и скрылась в глубоких складках паха. Вскоре ее грудь, бока и лобок прикрыли светло-голубой тканью, поверх которой положили липкую пластиковую пленку, которой предстояло держать драпировки на месте. Хирург дал ей понять, что приготовления завершены, тихонько сказав: «Теперь, когда Стив пришел, мы можем начать». Неужели этот комментарий завуалированно намекал, что они ждали слишком долго? Или это просто моя паранойя разыгралась? В этот момент я сжал руку Сары, поцеловал ее в лоб и сосредоточился на единственной операции, во время которой проснулись мои эмоции. Я наконец проникся эмпатией.
Взносы за страхование ответственности в акушерстве всегда выше, чем в других специальностях, и я понимаю, почему. Акушеры-гинекологи действуют прямо: их скальпель уверенно рассекает кожу, жир и мышцы живота в основании увеличенной матки, и при этом они почти не задумываются о кровотечении. На поздних сроках беременности объем крови увеличивается, поэтому, в отличие от моей операции на свидетельнице Иеговы, небольшое кровотечение не играет существенной роли.
Скальпель продолжал рассекать ткани в миллиметрах от глаз и мозга моего сына. После того как хирург сделал искусно вымеренный разрез в стенке матки, он поместил в него указательный и средний палец, чтобы расширить отверстие. Пальцы безопаснее для ребенка, чем щипцы из холодной стали. С момента разреза понадобилось менее двух минут, чтобы огромная голова Марка показалась снаружи. Хотя он выглядел очень рассерженным из-за такого обращения, ему хотя бы не пришлось протискиваться сквозь узкий таз, будучи подгоняемым сильнейшими схватками. Когда показался его торс, склизкая пуповина соскользнула с шеи и повисла.
Роды моей жены оказались единственной операцией, во время которой я испытывал эмоции.
Все это время Сара сохраняла поразительное спокойствие. Время от времени она сжимала мою потную ладонь, чтобы подбодрить меня, а затем, когда нашего парня окончательно достали из гнезда, она сказала, что внутри ее живота будто вращается барабан стиральной машины. Какое-то время наш склизкий синий малыш казался безжизненным. Новорожденные младенцы, в чьих легких еще нет воздуха, всегда выглядят грифельно-серыми, но я забыл об этом. С нашего последнего кесарева сечения, проведенного всего несколько недель назад, я запомнил лишь то, что скользкий недоношенный младенец чуть было не упал на пол, после того как перерезали пуповину. В данный момент плацента была источником моих опасений. Пока ребенок соединен с маткой, ему не нужно дышать. К нему продолжает поступать кислород, и синяя кровь, возвращающаяся к сердцу, обходит незаполненные воздухом легкие. Синий цвет насторожил меня, но бригада оставалась спокойной.
Как только пуповину перерезали, Питер унес нашего сына в инкубатор и прочистил ему горло. Затем мы услышали, что он наконец пытается дышать. Как только его легкие впервые наполнились воздухом, послышался рев. Мне он продолжал казаться синим (у меня была паранойя, связанная с синюшными младенцами), но Питер напомнил, что это связано с молекулами гемоглобина плода. После нескольких вдохов его кожа порозовела. Пока врач вычищал плаценту и зашивал матку, Саре подали ее теплого и теперь розового мальчика. Она расплакалась. Я по глупости спросил, почему она плачет, и получил типично женский ответ: «Потому что я так рада!» Двадцать шесть часов болезненных схваток были забыты благодаря чуду рождения.
Знаете, какими были ее следующие слова? Она спросила: «Твой пациент в порядке? Разве тебе не нужно проверить, как он?»
Слова Сары, в которых не было ни капли эгоизма, глубоко меня тронули. В этом заключалась истинная причина, по которой в больнице Сент-Томас ее прозвали Сестрой-красавицей: она обладала прекрасной бескорыстной душой. Что заставило ее выйти за меня, Финеаса Гейджа кардиохирургии? В ту ночь я оставил своих демонов и предался радости. Я снова испытал эмпатию, которая раньше причиняла мне боль. Попытки спасти бедную Меган, сохранить достоинство ее родителей и вовремя успеть к рождению сына – все это стало для меня эмоциональными американскими горками. Стейнбек писал: «Знание о том, что миллион китайцев голодает, начинает иметь смысл лишь тогда, когда мы знакомимся с одним голодающим китайцем».
Я просидел с Сарой в палате около часа, виня себя в том, что не присутствовал в момент рождения Джеммы. Я готов был всю жизнь расплачиваться за это. Затем я подумал о родителях Меган и обо всем, что им пришлось пережить. Я понимал, что если она не выживет, то это будет их вина. Не знаю, из сочувствия ли или сострадания, но я решил отпустить Нила Моата и найти время для разговора с ними, ведь это, возможно, был худший день в их жизни.
Мой ребенок теперь находился в безопасности. Их же дочь, чья температура тела сейчас составляла 30 °C, лежала под охлаждающим одеялом и боролась за жизнь. Скорость метаболизма ее мозга пришлось сократить в два раза, чтобы она могла пережить тяжелую анемию. Однако я чувствовал, что мы побеждаем. Кровотечения не было, и невысокого кровяного давления хватало для производства почками мочи («жидкого золота», как мы ее называем). Ее благодарные родители сказали, что Бог вознаградит меня за мою работу. Я ответил, что он уже это сделал. Мне был послан здоровый маленький мальчик, который появился на свет в конце операции Меган. Они интерпретировали это событие как божественное вмешательство. Доктор Гриббен уже знал о событиях дня и заглянул в отделение интенсивной терапии на пути домой. В ту ночь счастье распространилось по больнице, и моя бригада радовалась и за меня тоже. Тем не менее мне было грустно и немного одиноко наедине со своими демонами.
Я был рядом с родившей женой, и наш ребенок был в безопасности, пока моя девочка-пациентка лежала охлажденной до 30 °C.
После волшебного исцеления Меган свидетели Иеговы организовали кампанию по сбору средств на покупку кровесберегающего аппарата. Я же оперировал свидетелей Иеговы со всей страны, применяя в работе кровоостанавливающий агент апротинин в сочетании с подаренным оборудованием. Один из моих пациентов, свидетель Иеговы с кровоточащей аневризмой аорты, выжил, после того как жена привезла его на машине из Уэльса, так как в других больницах его не принимали.
Сара и Марк вернулись домой через три дня после родов, и я стал спать еще меньше, чем обычно. Брайан Гриббен стал крестным отцом Марка. Добрый неонатолог Питер Хоуп, к сожалению, скончался от рака через пару лет. Мы с Майком организовали программу помощи крошечным недоношенным младенцам: я вскрывал их грудные клетки и закрывал открытый артериальный проток (распространенный дефект между легочной артерией и аортой), не доставая детей из инкубатора. Так их не требовалось переносить из родильного отделения в главные операционные, благодаря чему они не охлаждались. Мы ездили в другие региональные больницы и делали там такие же операции, но вскоре у Майка обнаружили рассеянный склероз, и он ушел с работы. Болезнь не повлияла на его чувство юмора, и он до сих пор держится. Настоящий герой.
Через два года после повторной операции в Оксфорде митральный клапан Меган был инфицирован. Я был за границей, когда ее семья пыталась связаться с мной, и ближайший кардиоцентр отказался делать третью операцию без переливания крови. Она умерла от сепсиса.
Тот холодный зимний день 1988 года изменил мои взгляды на жизнь и, возможно, сделал меня лучшим хирургом. Не в техническом плане, разумеется, а в результате того, что я стал лучше как человек. Любовь приносит радость, но до того дня я боялся признать это.
7
Опасность
Многие инфекционные заболевания передаются через ранки на коже, поэтому купание в крови во время работы с острыми инструментами не лишено опасности. Я ежедневно укалывался иглами, но, как ни удивительно, в большинстве стран пациентов перед операцией не проверяют на передаваемые через кровь вирусы, из-за чего больничный персонал постоянно рискует случайно чем-нибудь заразиться, а затем передать болезнь своей семье. С другой стороны, безответственные хирурги, которые прекрасно знают, что больны гепатитом, заражают сотни пациентов, не принимая мер по снижению риска. Операционная – опасное место.
Скальпель № 11 имеет заостренный конец. Я использовал его в финале каждой операции, чтобы сделать в груди проколы для дренажных трубок. В операционных кардиологического отделения работала вежливая и добрая медсестра Айрин, филиппинка, которая ассистировала мне, когда я оперировал своего друга Стива Нортона. Однажды поздно вечером, когда мы заканчивали срочную операцию, Айрин отвлеклась на другую медсестру, которая хотела пересчитать тампоны и пойти домой. Айрин неосознанно вложила мне в ладонь лезвие вместо ручки. Когда я рефлекторно сжал его, блестящий металл порвал резиновую перчатку, рассек кожу и вонзился в мышцу большого пальца, что было очень больно. Ярко-красная кровь разлилась под латексом и начала заполнять тоннели резиновых пальцев, из-за чего перчатка стала похожа на краба. Я взвизгнул от шока и уронил окровавленный инструмент, который, как дротик, пронзил кожу моих операционных сабо. После этого случая я стал называть ее «острая медсестра Айрин».
Эта шарада, которая оказалась болезненной для меня и уморительной для остальных членов бригады, оказалась простой. Лезвие было стерильным, поэтому я не мог заразиться вирусом, передающимся через кровь. Я не стал ничего предпринимать, разве что покинул операционную и пошел за первой помощью. Вернувшись, я поблагодарил до смерти напуганную медсестру за помощь во время операции. Со временем, когда она набралась опыта и стала лучше говорить по-английски, «острая медсестра Айрин» стала старшей медсестрой кардиохирургического отделения.
Многие инфекционные заболевания передаются через ранки на коже, поэтому купание в крови во время работы с острыми инструментами не лишено опасности.
Во время большинства операций я работал с двумя хирургами-ассистентами и операционной медсестрой, которые вкладывали инструменты мне в ладонь, практически не задумываясь. Они знали этапы операции так же хорошо, как и я. Я просто раскрывал ладонь и рефлекторно хватал то, что они на нее клали. Я никогда не отводил взгляда от сердца, за исключением случаев, когда мне требовалось отдать распоряжение. Хирург управляет своей бригадой, как дирижер оркестром: «Дайте гепарин, подключите аппарат, снизьте давление, отключите аппарат, дайте протамин». Весь процесс всецело зависит от отточенных умений бригады.
Мы прилагали все усилия, чтобы присматривать друг за другом, однако великое множество острых инструментов постоянно грозило опасностью. На использованных скальпелях и иглах оставалась кровь пациентов, а мы почти ничего не знали о личной истории подавляющего большинства из них. Иглы из нержавеющей стали изогнутые (обычно они находятся в длинном металлическом иглодержателе) и очень острые. Они легко прокалывают тонкие резиновые перчатки. Известно по меньшей мере двадцать пять вирусов, передаваемых через кровь. После сорока лет в хирургии, на протяжении которых я регулярно купался в жидкостях других людей и бесчисленное количество раз укалывался, я стал считать себя невосприимчивым ко всему. Другим повезло меньше.
Весь персонал операционных прививают от гепатита В, но есть люди вроде меня, у которых никогда не вырабатываются защитные антитела. В начале 1970-х годов, когда я работал в известном гепатологическом отделении больницы Королевского колледжа, мне постоянно приходилось иметь дело с больными гепатитом пациентами и их телесными жидкостями. У пациентов с циррозом печени происходит расширение вен пищевода. Мой брат Дэвид работал консультирующим врачом в гепатологическом отделении и был экспертом по введению в такие вены склерозирующих агентов. Меня, как молодого врача, пригласили останавливать кровотечение в случае разрыва сосудов. Когда пациента начинало рвать литрами зараженной вирусом гепатита крови, мне требовалось протолкнуть через его пищевод в желудок воздушный баллон в форме сосиски. Задача состояла в том, чтобы надуть его и передавить кровоточащие вены, прежде чем пациент истечет кровью. Довольно скоро черная переваренная кровь начинала хлестать у пациентов из заднего прохода, и медсестрам приходилось все убирать. Многие больные в состоянии шока умирали на этом этапе. У других кровь из желудочно-кишечного тракта всасывалась, и кожа становилась ярко-желтой. Как правило, виной всему был алкоголь.
При укалывании иглой или попадании крови в глаза нам делали инъекции иммуноглобулина против гепатита В, чтобы снизить вирусную нагрузку, а затем делали дополнительную прививку от гепатита В. Несмотря на многократные инъекции, уровень моих собственных антител, кажется, никак не менялся. Кроме того, лекарства от гепатита С не существовало. Нам лишь оставалось ждать, разовьется у нас цирроз в будущем или нет. Хотя он с таким же успехом мог развиться из-за алкоголя.
Меня проверяли на вирусный гепатит каждый год, чтобы убедиться, что я не заражу своих пациентов. Однако купание в крови подходит не всем. Уколы иглами ужасали медсестер, и долгие периоды неопределенности держали их и членов их семей в страхе. В ходе одного германского исследования выяснилось, что 80 % людей, уколовшихся грязной иглой, находились в большом стрессе из-за своего будущего, что разрушало их личные отношения и сексуальную жизнь. У некоторых даже развивался посттравматический синдром, который ослабевал только после того, как выяснялось, был пациент носителем вируса или нет. Однако проведение тестов без согласия пациента невозможно. Многие из тех, кто заразился гепатитом из-за наркотиков или сексуальной распущенности, не хотели раскрывать свои секреты. Им не было никакого дела до персонала, который пытался им помочь.
После 40 лет в хирургии, на протяжении которых я регулярно купался в жидкостях других людей и множество раз укалывался, я стал считать себя невосприимчивым ко всему.
Когда я был старшим резидентом в больнице Хаммерсмит на западе Лондона, меня всегда просили оперировать инъекционных наркоманов, что было связано с моим опытом в больнице Королевского колледжа. Признаться, я даже не утруждался тем, чтобы попросить их заранее сдать анализы. Я просто предполагал, что у них всех гепатит, и просил медсестер учитывать это и принять дополнительные меры предосторожности. В конце 1970-х годов это означало, что следует надеть две пары перчаток, непроницаемый капюшон, халат и защитные очки. Я называл медсестер «хрюшки в космосе», потому что они выглядели так, будто готовились высадиться на Луну. Но так они хотя бы ощущали себя в безопасности. Я не предпринимал никаких мер: работал как обычно, и в большинстве случаев все было в порядке. Как ни странно, женщины и мужчины в космических костюмах еще больше рисковали уколоться, потому что их страх заразиться приводил к значительному отклонению от протокола. Я не надевал вторую пару перчаток: эта мера не защитила бы меня от укола, однако снижала чувствительность моих пальцев. Я чувствовал себя студентом-параноиком, который надел сразу два презерватива, но не смог из-за этого насладиться сексом. Я вел себя так до той поры, пока травма головы не сделала меня бесстрашным. После этого жизнь стала гораздо проще.
Каждый раз, когда я оперировал наркомана с инфицированными клапанами сердца, мои ассистенты, которые обычно работали с удовольствием, куда-то исчезали. У одних начиналась мигрень, другим нужно было к врачу. Кто-то просто говорил: «Ни за что! Если хочешь это сделать – вперед». Более опытные хирурги считали, что наркоманы не стоят времени, потраченного на них в операционной, потому что они всегда продолжали колоться зараженными иглами в грязных общественных туалетах. Из-за абсцессов на местах уколов их искусственные клапаны инфицировались бы всего через несколько месяцев после операции. К сожалению, такой скептицизм был оправдан, хотя подобное отношение и может показаться бессердечным. За всю свою карьеру я прооперировал только одного наркомана, который сдержал свое обещание и завязал. Однако я, в отличие от своих ханжеских коллег, не считал себя Богом. У меня не было никакого желания судить своих пациентов.
Возможно, я был недостаточно объективен, потому что имел школьного друга с тяжелым детством, который упал в пропасть героиновой зависимости, чтобы сбежать от своих бед. Мы вдвоем ходили на матчи «Сканторп Юнайтед», но у него вскоре начался психоз, и он не получил никакой помощи: десять минут у терапевта и рецепт на валиум не спасут человека от шизофрении. Пара часов героиновой эйфории помогала ему держаться, но вскоре это его убило. Когда я видел его в последний раз, у него был сепсис, кожа в абсцессах, не функционировали почки, а сердце было инфицировано. Врачи просто позволили ему умереть.
К тому моменту, когда зависимые молодые люди оказывались в операционной, они всегда были в очень тяжелом состоянии. Их кровь кишела бактериями и вирусами, которые могли разрушить любой из сердечных клапанов, а иногда все сразу. Поскольку в правую половину сердца поступали бактерии из вен, в которые они делали инъекции, трехстворчатый клапан обычно разрушался первым. Инфицированные створки клапана покрывались наростами фибрина, из-за чего казалось, будто морские водоросли то вплывают в правый желудочек, то выплывают из него. Мы называли эти наросты вегетациями: они плохо выглядят, часто пахнут, как канализация, и их кусочки нередко становятся причиной абсцессов в легких.
Я видел, как нью-йоркские хирурги из Бронкса справлялись с этой проблемой. Когда я впервые заявил профессору Бенталлу о своем намерении прооперировать наркомана вопреки его совету, он спросил, чей клапан я собираюсь использовать. Он ожидал, что я отвечу «свиной», но я его удивил. Я сказал, что планирую просто удалить клапан и не заменять его, а если пациент сможет продержаться шесть месяцев без наркотиков, то я сделаю ему повторную операцию и поставлю свиной клапан. К моему большому удивлению, нью-йоркские наркоманы вполне нормально существовали несколько месяцев без трехстворчатого клапана, что, возможно, было связано с тем, что он переставал выполнять свои функции задолго до операции. Однако американцы не публиковали статей о своих успехах в этой сфере, потому что никого не интересовали наркоманы. По этой причине Бенталл посчитал меня сумасшедшим, когда я заявил, что удаление клапана – это шаг вперед.
В конце 1970-х годов «дополнительные меры предосторожности» при работе с гепатитом означали, что следует надеть две пары перчаток, непроницаемый капюшон, халат и защитные очки.
Конечно, большинство наркоманов переживали удаление клапана, но функциональность их сердца и толерантность к физическим нагрузкам резко ограничивались. Из-за свободного тока крови из правого желудочка обратно в венозную систему печень увеличивалась, отекала и становилась болезненной. Если бы наркоманы отказались от инъекций, они получили бы новенький клапан. В противном случае им предстояло медленно умереть от недостаточности правой половины сердца, боли в животе и повторяющихся эпизодов сепсиса. В Хаммерсмите я провел несколько операций по удалению трехстворчатого клапана. Все пациенты излечились от эндокардита, но ни один из них не бросил героин и не прожил достаточно долго, чтобы получить свиной клапан. Таким образом, я экономил для Национальной службы здравоохранения пару тысяч фунтов во время каждой операции и снимал груз со своей души, что вообще брался за этих пациентов. Я никогда не ставил риск для своего здоровья выше потребностей пациента, но при этом не забывал, что другие опасаются за свою безопасность. Проблема заключалась в том, что чем больше они боялись, тем выше была вероятность ошибки.
Летом 1987 года я истратил годовой бюджет на кардиохирургию в Оксфорде и был изгнан из собственной операционной администрацией больницы.
Лето 1987 года. Я истратил годовой бюджет на кардиохирургию в Оксфорде и был изгнан из собственной операционной администрацией больницы. В то же время в одном из лучших кардиоцентров Саудовской Аравии заболел кардиохирург, и его требовалось заменить. Там отсутствовали финансовые проблемы, и меня тепло приняли. Моя жена Сара находилась на шестом месяце беременности, и мы собирались менять дом. Время было неподходящим, но я вскоре оказался под жарким солнцем пустыни с огромным объемом работ и потрясающей многонациональной бригадой.
Вскоре после моего приезда в Саудовскую Аравию в кардиоцентр поступил десятилетний мальчик с сепсисом. Филипп был младшим сыном высокопоставленного чиновника, работавшего в одном из европейских посольств Эр-Рияда. Мальчика послали учиться в одну из частных школ Англии, но у него постоянно появлялись синяки после незначительных ушибов, а затем началось спонтанное кровотечение в суставы. Сначала врачи предположили, что у него лейкемия, и когда диагноз не подтвердился, все испытали огромное облегчение. Следующим предположительным диагнозом стала аутоиммунная проблема с тромбоцитами, идиопатическая тромбоцитопеническая пурпура[36]. У моей жены Сары обнаружили это заболевание, когда она была студенткой в Лондоне, и из-за него ей пришлось удалить селезенку. У нее были такие же симптомы, как у Филиппа.
Когда и этот диагноз оказался ошибочным, врачи выяснили, что у мальчика дефицит фактора свертывания крови VIII. Иными словами, у ребенка была гемофилия[37], и объем его плазмы составлял всего 5 % от нормы. Теперь он зависел от регулярных вливаний фактора свертывания VIII, которые ему начали делать еще в Лондоне. Тогда же врачи услышали у него шум в сердце и обнаружили небольшой дефект межжелудочковой перегородки. Детский кардиолог сказал, что отверстие, вероятно, затянется со временем и что в операции нет необходимости. Родители испытали большое облегчение, потому что операции на сердце больных гемофилией проходили тяжело. Из-за нехватки фактора свертываемости VIII у пациентов не прекращается кровотечение.
Так почему он на этот раз оказался в больнице? Неделями мальчик терял вес и в целом плохо себя чувствовал, и теперь от него оставались лишь кожа да кости, что выглядело особенно пугающе из-за распухших и деформированных суставов. Несмотря на включенный на полную мощность кондиционер, он обливался потом по ночам. Еще мальчика бил озноб: он дрожал, как в эпилептическом припадке. Он также испытывал боли в груди, которые усугублялись во время глубокого вдоха. Они объяснялись плевритом и так называемыми инфарктами легкого, обусловленными эмболией.
Уважаемый американский детский кардиолог поставил диагноз за пять минут. У Филиппа был эндокардит трехстворчатого клапана в сочетании с инфицированным дефектом межжелудочковой перегородки. Его лечили комбинацией мощных антибиотиков, но лихорадка не ослабевала. Эхокардиограммы показали разросшуюся вегетацию на клапане, которая могла прорасти в левый желудочек и привести к инсульту. Меня попросили зашить отверстие в сердце и либо исправить, либо заменить протекающий клапан. Восстановить клапан было очень сложно, учитывая, что его створки пожирали агрессивные микроорганизмы. Моим пациентом был ребенок, поэтому я не мог просто удалить клапан, как делал это, оперируя наркоманов. В худшем случае мне пришлось бы поставить ему свиной клапан.
Я уже знал о зараженных препаратах крови и эпидемии СПИДа среди больных гемофилией. В 1981–1984 гг. половине больных гемофилией американцев перелили зараженную кровь, из-за чего многие умерли в течение десяти лет. То же самое произошло в Оксфорде, и судебный процесс по этому делу все еще продолжался в 2018 году. СПИД мог объяснить истощение мальчика, как, в принципе, и эндокардит. Правильно было бы проверить ребенка на ВИЧ и гепатит, чтобы в случае положительных результатов предупредить персонал. Для этого требовалось срочно получить разрешение его родителей, но в больнице появлялась только мать Филиппа. Меня спросили напрямую, возьмусь ли я оперировать мальчика, если окажется, что у него СПИД. Я без колебаний согласился: бедный парень и так много страдал за свою короткую жизнь, и он точно умер бы в течение нескольких дней, если бы никто не решился ему помочь. Я предпочитал не думать об опасности для себя. Так поступают хирурги. Или поступали.
Мать мальчика, француженка по национальности, сразу обиделась, когда зашла речь о СПИДе и ее сыне. Она настаивала на том, что раньше медицинский персонал никогда об этом не говорил, и заявила, что никто из ее знакомых из клиники по лечению гемофилии не был заражен ВИЧ. В какой клинике наблюдался мальчик? Она не ответила. Его проверяли на гепатит? Да, и результат был отрицательным. Мой американский коллега чувствовал противостояние и был готов вот-вот сорваться. Женщина и так пребывала в стрессе из-за предстоящей операции сына, и ее мужа не было рядом. Это была Саудовская Аравия со строгими законами и другой культурой, где слово «СПИД» считалось ругательством.
В 1981–1984 гг. половине больных гемофилией американцев перелили зараженную кровь, из-за чего многие умерли в течение 10 лет.
Я распорядился о срочной операции и решил предупредить персонал о потенциальной опасности. Меня больше всего беспокоил вопрос, как справиться с кровотечением. Мне требовалось организовать связь между анестезиологами, перфузионистами, гематологами и банком крови. Существовали ли какие-то правила проведения операций на сердце детей, больных гемофилией? В 1987 году – нет, поэтому нам приходилось действовать самостоятельно. Сколько концентрата фактора свертываемости VIII требовалось перелить, чтобы поднять его уровень с незначительного до нормального и снизить риск кровотечения? Это зависело от веса ребенка. Сколько еще концентрата этого фактора необходимо перелить во время подключения мальчика к аппарату искусственного кровообращения и после операции, чтобы поддерживать его содержание в крови? Мы сами рассчитали дозировку и заказали концентрат в одной британской фармацевтической компании. Я не мог проводить операцию без него, поэтому попросил срочно доставить нам препарат в течение ночи. Мы решили отслеживать уровень фактора свертываемости VIII каждые шесть часов в дни после операции и стараться держать его в норме хотя бы неделю. Во время и после операции я собирался вводить мальчику волшебный препарат апротинин, сохраняющий клейкость тромбоцитов.
Я попросил Джули, энергичную и веселую австралийку, которая прекрасно справлялась со своей работой, быть моей операционной медсестрой и сообщил ей, что ребенок вряд ли болен гепатитом или СПИДом. Я не мог гарантировать, но мать заверила нас в этом. В то время наблюдалась всеобщая истерия, связанная со СПИДом, потому что ни одна противовирусная терапия не была эффективна в борьбе с ним, и уровень смертности оставался высоким. Многим казалось бессмысленным оперировать ВИЧ-положительных пациентов, потому что им суждено было умереть, что бы ни предпринимали. Попытки бороться с резко отрицательным отношением к гомосексуалистам практически не имели успеха в Саудовской Аравии. Даже Джули отреагировала на мою просьбу без энтузиазма, что было для нее нехарактерно, однако все же согласилась подавать инструменты и следить за моей безопасностью. Я объяснил бригаде, что нам просто нужно принять те же меры предосторожности, что и с пациентами, больными гепатитом. Возможно, отказ матери от серологического анализа о чем-то говорил.
В конце 1980-х в Саудовской Аравии слово «СПИД» считалось ругательством, и было сложно выяснить, проверяли ли пациента на этот диагноз ранее.
У меня был хитрый хирургический план для мальчика. Я собирался очистить самую крупную створку трехстворчатого клапана, а затем частично срезать ее, чтобы обеспечить доступ к отверстию между двумя желудочками. Я хотел поставить заплату из дакрона, а затем увеличить и восстановить переднюю створку с помощью ткани перикарда пациента. Хирурги всегда должны иметь стратегию, но именно непредсказуемость делает экстренные операции такими захватывающими. Я не собирался ничего усложнять. Если бы клапан совсем развалился, я бы просто заменил его. Это была бы простая операция, которую мне не пришлось бы долго обдумывать. Мне требовалось лишь избежать накладывания швов в том месте, где невидимая проводящая система сердца проходит рядом с септальной створкой. Если бы я повредил эту проводящую систему, мальчику пришлось бы пожизненно ходить с кардиостимулятором.
В 1980-х гг. не было правил по проведению операций детям, больным гемофилией, поэтому нам приходилось действовать самостоятельно.
Во время операции я сосредоточился на технических тонкостях процедуры и на работе аппарата искусственного кровообращения: когда охладить тело, когда разогреть, когда уменьшить ток крови, когда увеличить. Я контролировал уровень калия в крови и объем выделяемой мочи. Я сосредоточился на опасности для пациента, а не на рисках для себя, но моим ассистентам было сложно сделать то же самое. Гепатит опасен, но укол иглой с сывороткой крови ВИЧ-инфицированного пациента до смерти пугал медицинских работников.
Тем не менее Джули в то утро пребывала в привычном для нее хорошем настроении, излучая очарование и спокойствие. Все медсестры надели перчатки и пластиковые щитки для лица вне зависимости от того, стояли они у операционного стола или нет. Они брали испачканные тампоны только длинными металлическими щипцами, а затем сразу бросали их в пластиковое ведро. Джули надела две пары перчаток, набросила на голову никаб и защитила глаза от крови очками.
Филипп, лежавший на операционном столе, выглядел очень жалким со своими деформированными суставами, истощенным торсом и тоненькими конечностями, покрытыми синяками. С переливанием фактора свертываемости VIII было покончено. Я сказал Джули и своим хирургам-ассистентам отойти, пока пила разбрызгивала костный мозг на драпировки, а большое количество жидкости соломенного цвета из пространства вокруг сердца и легких сливалось в резервуар отсасывателя. Из-за нефункционирующего трехстворчатого клапана правое предсердие было сильно увеличено, и темная кровь брызгала, пока я накладывал кисетный шов, которым закрепил канюли аппарата искусственного кровообращения. Чтобы Джули не пришлось прикасаться к иглам, я аккуратно положил иглодержатели на магнитный коврик рядом с трубкой аппарата. Она могла избежать контакта с грязными иглами, просто вытряхнув их из иглодержателя в бак для острых инструментов.
Гепатит опасен, но укол иглой с сывороткой крови ВИЧ-инфицированного пациента пугал моих ассистентов до смерти.
На первый взгляд трехстворчатый клапан напоминал горсть винограда и имел тошнотворный запах перевариваемого белка. Если бы я оперировал наркомана, то просто вырезал бы его, но в случае с ребенком я должен был что-то сделать с этой гниющей тканью. Мой настрой стал более оптимистичным, после того как я удалил большую часть вегетации и поместил в пробирку для бактериологического анализа. Напряженные плечи Джули тоже заметно расслабились к тому моменту. Она успокоилась, поняв, что я делаю все возможное ради ее безопасности. В передней створке клапана находилось большое отверстие посредине, которое я просто увеличил, чтобы увидеть дефект межжелудочковой перегородки прямо внизу. Отверстие было забито гадостью, вызванной инфекцией, и мне пришлось удалить ее отсасывателем. Было крайне важно, чтобы она не попала в левый желудочек, откуда могла проникнуть в мозг мальчика.
Я закрыл отверстие в межжелудочковой перегородке с помощью заплаты из дакрона, а затем заменил большую часть переднего клапана кусочком перикарда. Никаких сложностей не возникло, и сердце легко сошло с аппарата искусственного кровообращения, после чего мальчику ввели антибиотики, направленные на борьбу с микроорганизмами. Все шло по плану, поэтому напряжение в операционной стало рассеиваться. Я взял скальпель № 11, чтобы сделать отверстия в груди для дренажных трубок, а затем осторожно положил его на магнитный коврик, чтобы Джули могла выбросить лезвие.
Когда дренажные трубки и два провода кардиостимулятора были на месте, я собрался зашивать грудину. Мне требовалось вставить проволоку из нержавеющей стали в толстую и острую иглу, которая вручную проталкивается сквозь кость. Я крепко зажал иглу между губок тяжелого металлического иглодержателя, который обычно подавала мне медсестра. В ходе этой потенциально опасной операции мы договорились, что Джули положит держатель на магнитный коврик, а я возьму его оттуда, чтобы избежать передачи острейшего инструмента из рук в руки.
Все шло гладко до тех пор, пока Джули не отвлеклась на то, чтобы сосчитать тампоны, прежде чем края грудины будут сшиты. Я положил на коврик иглодержатель, игла внутри которого была направлена вверх. Я смотрел на сердце, а не на Джули. Я ожидал, что она сразу же возьмет его и бросит в бак для острых инструментов. Однако она смотрела на другую медсестру, а не на меня.
Когда я сказал: «Вот игла, Джули», она повернулась на крутящемся стуле, потеряла равновесие и рефлекторно оперлась рукой на операционный стол, чтобы не упасть. Ее ладонь попала прямо на острый конец иглы, крепко зажатой между губками иглодержателя, и испачканная костным мозгом игла глубоко вошла в ее руку. Джули закричала то ли от боли, то ли он ужаса, что у нее глубокая рана от грязной иглы. Возможно, и от того, и от другого.
Джули на шаг отступила от стула и уставилась на свою ладонь. Ее перчатка порвалась, когда она отдернула руку от острия, и теперь из раны стремительно текла кровь. Я рявкнул, чтобы она не останавливала кровь, наивно полагая, как и большинство из нас в то время, что это промоет рану. Она смотрела на меня через очки своими темными глазами, в которых я заметил смесь страха и злости, и протягивала мне свою кровоточащую руку. Кровь капала на пол, и Джули пробормотала: «Господи, почему вы оставили иглу торчать острым концом вверх?» Мне нечего было ей ответить.
Я чувствовал себя так же плохо из-за этих нескольких катастрофических секунд, как и Джули. Она не знала о связи между гемофилией и ВИЧ. Больше всего она боялась заразиться гепатитом, но с этим хотя бы можно было что-то сделать. Я отошел от стола, снял свои окровавленные перчатки и сказал: «Позвольте мне помочь». Раньше мы высасывали кровь из колотой раны, думая, что это поможет устранить всю заразу. Думаю, мы заблуждались, тем не менее Джули не пыталась меня остановить. Наверное, со стороны все это выглядело странно: мы стояли рядом, и я сосал ей руку. Велев своим расстроенным ассистентам зашить грудную клетку, я проводил бедную Джули до кафетерия.
Я усадил ее, все еще дрожащую от шока, а сам постарался собраться с мыслями. Я знал, что существуют инструкции по постэкспозиционной профилактике гепатита, и быстро нашел протокол действий в операционной, где говорилось:
«Инфекционный статус источника, если он еще неизвестен, должен быть определен. При отсутствии данных об отрицательном результате тестов на вирусы гепатита В и С, постэкспозиционную профилактику необходимо начать в течение часа после контакта. Следует сделать прививку от гепатита В и инъекцию иммуноглобулина против гепатита В для дополнительной защиты. Вакцины против гепатита С не существует, поэтому лечение заключается в наблюдении за сероконверсией»[38].
Иными словами, чтобы узнать, заразился ты или нет, оставалось только ждать. Поэтому Джули так разозлилась. Она уже проходила через подобное в Австралии, после того как укололась иглой во время пересадки сердца пациенту, который вполне мог быть носителем гепатита.
Я вернулся в операционную и попросил анестезиолога взять у ребенка кровь на серологический анализ, однако тот заявил, что в Саудовской Аравии этого нельзя сделать без разрешения матери. У меня и так было высокое давление, но в тот момент оно подскочило до небес.
«Просто возьмите эту гребаную кровь! – заорал я. – Я заполню все бумаги и сам отнесу ее в лабораторию».
В бланке запроса я написал: «Больной гемофилией ребенок после операции на сердце в крайне тяжелом состоянии. Нужно знать, что лечить. Анализ на ВИЧ и гепатит, пожалуйста». Мальчик все еще лежал на операционном столе, поэтому на тот момент я нес за него ответственность. Мне предстояло убедить сотрудников лаборатории, что эти анализы в интересах мальчика. Однако у меня были свои мотивы. С Филиппом все было в порядке. Я беспокоился о Джули. Гепатит был очень опасен, но СПИД был смертным приговором в 1980-х годах. Итак, я оставил Джули держать кровоточащую руку под струей воды, а сам отправился на поиски лаборатории.
Раньше врачи отсасывали кровь из колотой раны, думая, что это поможет устранить всю заразу. Они явно заблуждались.
Я ожидал скандала из-за разрешения взять кровь на анализ, но его не последовало. СПИД был редкостью в Саудовской Аравии, и анализы на него назначались нечасто, поэтому сотрудники брались за них с интересом. В ходе анализа крови измеряли не сам вирус, а антитела, которые вырабатывались у пациента в ответ на инфекцию. У меня возник очевидный вопрос: как скоро мне скажут, является ли пациент ВИЧ-положительным? Мне ответили, что результат будет через пару часов, но если у ребенка действительно обнаружат СПИД, что мне дальше с этим делать? Я чувствовал большую ответственность за Джули и искреннюю привязанность к ней. Ее веселый нрав сделал мою жизнь гораздо счастливее, чем она могла бы стать в более сложном окружении. Моя дорогая пожилая мама часто говорила: «Поставь себя на их место. Постарайся понять, каково быть ими». Она применяла этот принцип к больным, инвалидам, психически нездоровым и бедным (или, точнее, к тем, кто беднее нас). «У всех у них есть чувства», – говорила она. Эти несколько фраз характеризовали эмпатию.
К моменту моего возвращения в операционную какой-то идиот успел испугать Джули, сказав, что Филипп может оказаться ВИЧ-положительным. Ее рука уже была перевязана, и она умоляла нас сделать хоть что-нибудь, что могло бы немного ее успокоить. Я позвонил коллеге и спросил, есть ли в округе американские инфекционисты, которые знали о СПИДе и могли бы помочь нам. Затем я собирался поговорить с матерью мальчика. Пока Джули сходила с ума из-за риска заражения СПИДом, мать Филиппа с замиранием сердца ждала новостей из операционной. Думаю, мое лицо выглядело обеспокоенным, потому что она расплакалась при виде меня. Я протянул ей руку со словами: «С ним все в порядке, операция прошла хорошо».
Но обо всем по порядку. Я рассказал ей, что мы сделали внутри гниющего сердца, и сказал, что скоро она сможет посидеть рядом с сыном около часа. Я спросил, присоединится ли к ней отец мальчика, но она ответила, что он «где-то в Европе». Весьма неопределенно. Мне нужно было переходить к сути. Учитывая скандал, разгоревшийся в США и Европе из-за инфицированных препаратов крови, мальчика когда-нибудь проверяли на ВИЧ? Я извинился перед ней за то, что поднял эту тему, и объяснил, что молодая медсестра была заражена кровью Филиппа и что ей требовалось срочно убедиться в отсутствии риска заболеть СПИДом или гепатитом. Я тщательно продумал свой вопрос, чтобы не вызвать вербальной агрессии со стороны матери. Я был психологом в той же мере, что и психопатом, и простое наблюдение за переменами в выражении ее лица могло дать мне ответ.
Взгляд женщины, подобно стрелке часов, быстро перескочил на пустую стену. Я задал следующий вопрос: «Прошу вас, скажите. У Филиппа СПИД?»
Словно ища защиты в своем родном языке, она тихо пробормотала: «Oui».
Я взял ее потную руку и осторожно спросил, почему она не сказала нам об этом раньше.
«Потому что тогда вы не стали бы оперировать его, а я не хотела, чтобы он умер», – ответила несчастная женщина, бросилась на койку и зарыдала. Это был плохой день.
Нам требовалось быстро найти способ помочь Джули, но я понятия не имел как, потому что, откровенно говоря, ничего не знал о ВИЧ. Раньше я никогда о нем не думал, но мне нужно было получить полное представление, прежде чем говорить с Джули. Удивительно, но всего несколько недель назад США одобрили противовирусный препарат для лечения ВИЧ-инфекции, известный как AZT (азидотимидин). В случае уколов инфицированными иглами рекомендовалось принять AZT как можно скорее, не позднее семидесяти двух часов после ранения, чтобы обеспечить шансы на успех. Лечение должно было продолжаться месяц, и побочные эффекты включали почечную недостаточность, тошноту, рвоту и диарею. Когда я спросил у сотрудников лаборатории результат серологического анализа, они не смогли сказать мне, был он положительным или отрицательным. Это был их первый опыт. Я надавил на них и спросил, могут ли исключить положительный результат. Они ответили, что не могут. Я задумался, могло ли разбавление крови во время подключения к аппарату искусственного кровообращения или введение таких препаратов, как гепарин и протамин, повлиять на анализ.
Я решил сказать Джули, что тест отрицательный, но настоять на том, чтобы она в любом случае прошла курс AZT. Побережешься вовремя, не о чем будет жалеть после. Я старался минимизировать риски и найти оптимальный баланс между попыткой облегчить страдания Джули и тем, что реально стояло за признанием матери Филиппа о его ВИЧ-положительном статусе. Хотя симптомы заболевания маскировались под эндокардит, у него вполне мог быть СПИД, и мне нужно было предупредить об этом работников отделения интенсивной терапии, чтобы Филиппу выделили отдельную палату. Медсестры наверняка захотели бы надеть защитные скафандры, поскольку считали СПИД страшнее оспы или бубонной чумы.
Работая в палате с больным СПИДом, медсестры наверняка захотели бы надеть защитные скафандры, поскольку считали его страшнее оспы или бубонной чумы.
Мы зашли в тупик в поисках AZT. Мы связались с главным врачом, который ответил что-то вроде: «А что такое AZT?» Он больше всего боялся, что другие пациенты перестанут обращаться в больницу, если станет известно, что там находится пациент, больной СПИДом. Хуже всего, что он хотел проверить на ВИЧ всех, кто находился в контакте с мальчиком. Разумеется, операционную тоже требовалось промыть и продезинфицировать, прежде чем в ней снова позволят работать. Я принял решение как можно скорее отправить Джули в Сидней. Ей предстояло оказаться там не позднее следующего дня, чтобы AZT подействовал. Она вряд ли смогла бы позволить себе купить дорогой билет накануне вылета, поэтому я надеялся, что больница оплатит его, если я надавлю на руководство. Если они хотели скрыть историю со СПИДом, им следовало помочь Джули срочно покинуть страну, желательно в бизнес-классе.
Когда я снова увидел Джули в раздевалке для медсестер, она пребывала в шоке. Для молодой женщины чуть за двадцать этот инцидент был равен смертному приговору. В 1987 году никто не мог точно оценить риск заражения СПИДом после укола инфицированной иглой. Однако мы точно знали, что могло понадобиться несколько месяцев или даже лет, прежде чем Джули выяснила бы, в безопасности она или нет. До этого времени к ней все относились бы как к прокаженной. Никаких прикосновений. Никто не стал бы пользоваться с ней одним полотенцем, не говоря уже о том, чтобы целовать ее или заниматься с ней сексом. Я чувствовал свою ответственность за нее. Это был мой пациент. Именно я попросил Джули ассистировать мне на этой операции. Хуже всего, что я положил чертов инструмент иглой вверх. Если бы только можно было повернуть время вспять.
Я не хотел, чтобы бедная девушка вернулась в свою комнату и сидела там в одиночестве, не имея возможности с кем-нибудь поговорить. Ей, как и мне, требовалось выпить. Единственным местом, где можно было найти запрещенный алкоголь, был блок, где жили врачи, поэтому я решил провести Джули к себе в комнату, как только стемнеет. Когда я объяснил, что ей необходим курс препарата AZT, которого не было в Саудовской Аравии, она просто свернулась в клубок и ничего не ответила. Я знал кардиохирургов, с которыми она работала в больнице Сент-Винсент в Сиднее, и решил позвонить им по пути в аэропорт. Они могли о ней позаботиться. Мы все уладили с билетом, поэтому Джули оставалось только собрать вещи. Вернется ли она в Саудовскую Аравию, понимая, что опасность ВИЧ-инфекции нависла над ней как дамоклов меч? Я сомневался в этом. Бедная девушка пришла в то утро на работу полная жизни. Одно покачивание стула – и вся ее дальнейшая жизнь оказалась пронизана неопределенностью.
В недавно опубликованных американских рекомендациях говорилось о необходимости регулярно проходить тест на ВИЧ в течение шести месяцев после первых четырех недель приема противовирусных препаратов. Еще там говорилось о «консультировании», что бы это ни означало. Она либо заразилась ВИЧ, либо нет, и ожидание результатов влияло бы на каждый час ее жизни. Тем временем Джули, бутылка и я устроились на ночь, и я поступил так, как всегда поступал со своими пациентами. Я высказал предположение, что риск очень невелик и что утром все перестанет казаться настолько страшным. Кроме того, ей предстоял полет домой в бизнес-классе. Слабое утешение, подумал я. Если бы нас застали вместе в моей комнате, нас обоих посадили бы в тюрьму – или хуже.
Я старался поддерживать связь с Джули следующие несколько лет. Из-за противовирусной терапии она ужасно себя чувствовала несколько недель кряду, и ее счастливая жизнь и веселое настроение сменились добровольной изоляцией и депрессией. Она не хотела больше оказываться в операционных. Она слишком много пила, избегала отношений и, видимо, начала воровать в магазинах, когда у нее закончились деньги. Хотя ее ВИЧ-положительный статус так и не подтвердился, потрясение от той раны и страх перед СПИДом уничтожили ее. В значительной мере, но не окончательно.
Через десять лет я неожиданно встретил ее на конференции в Мельбурне, в которой она участвовала в качестве медсестры, специализирующейся на помощи пациентам с сердечной недостаточностью. Она увидела мое имя в программе и решила дать мне знать, что у нее теперь новая жизнь. Для меня это была эмоционально тяжелая встреча, потому что я так и не простил себя за ту ошибку с острейшей иглой. Мы нашли бутылку кроваво-красного австралийского мерло, и она от души рассмеялась, когда я рассказал ей об «острой медсестре» из Оксфорда. С той кошмарной ночи, когда ее рука кровоточила, прошло много времени.
Филипп умер от СПИДа через несколько месяцев после операции. Из всех больных гемофилией, которым перелили зараженные препараты крови в Великобритании, 1065 заразились ВИЧ, у 31 он перешел в полноценный СПИД, и 23 умерли. Если бы компании, поставляющие препараты крови, и гей-группы не опровергли доказательства, собранные Центрами по контролю и профилактике заболеваний США в 1982 году, то многое из случившегося можно было бы предотвратить. Я стал настаивать на том, чтобы все пациенты, которые поступали в оксфордскую больницу для операции на сердце, сдавали анализы на гепатит и ВИЧ. Моя инициатива была принята без энтузиазма. Хотя мы регулярно направляли пациентов на несчетное количество анализов крови, делать анализ на опасные вирусы мы имели право исключительно с согласия пациента. Почему? Потому что потенциально опасные для жизни заболевания, носителями которых являлись некоторые пациенты, ассоциировались с их личными привычками, которые, как считалось, других не касались. Создавалось впечатление, что у персонала моей операционной вообще не было никаких прав.
В 1980-х гг. никто не мог точно оценить риск заражения СПИДом после укола инфицированной иглой.
Я вовсе не собирался кого-то дискриминировать или отказываться от серопозитивных пациентов, но я хотел, чтобы люди вроде Джули, стоящие на передовой, имели возможность защититься или сделать осознанный выбор относительно своего участия в операции. Я считал справедливым проверять тех, с чьей кровью мы имели дело, поэтому гнул свою линию. На мой взгляд, все пациенты получали только выгоду от защищенности медицинской бригады, и если система была не готова к рутинным тестированиями, то я тоже не собирался сдавать ежегодный анализ на гепатит. Это спровоцировало скандал с заведующим больницей из-за политики внутри учреждения и гребаных правил. Администрацию интересовало что угодно, кроме благополучия моей бригады.
Генеральный медицинский совет, работники которого сидели за письменными столами в полной безопасности, заявил, что «серологическое тестирование исключительно ради интересов работников системы здравоохранения является незаконным». Но если бы наши медсестры или перфузионисты, которые ежедневно купались в крови, заразились гепатитом или СПИДом от непроверенного серопозитивного пациента, то они могли передать эти опасные болезни супругу, детям и даже другим пациентам. Не было никакого смысла молчать о том, с чем мы пытались бороться. Я пригрозил полным отказом от оперирования всех категорий пациентов, которые с большой вероятностью могли оказаться серопозитивными, аргументируя, что такое решение принимается в интересах широкой публики. Мы все знали, что это пустая угроза. Вся эта возня напоминала дебаты в Оксфордском академическом союзе. Тем временем паника из-за ВИЧ охватывала все больше людей. Тех, кто ежедневно контактировал с кровью, острыми инструментами и сложным оборудованием, требовалось защитить.
Было бы полезно знать, заражен оперируемый гепатитом или ВИЧ или нет. Но руководство больницы назвало это простым любопытством.
За годы работы я прооперировал множество ВИЧ-положительных пациентов, не надевая скафандр или вторую пару перчаток. Мне было важно вести себя как обычно, потому что именно с теми, кто пребывал в состоянии нервного напряжения, как правило, и происходили несчастные случаи. По оценкам Всемирной организации здравоохранения, только в 2000 году 66 000 медицинских работников заразилось гепатитом В, 16 000 – гепатитом С и 1000 – ВИЧ в результате колотых ран. Риск заразиться гепатитом В после ранения инфицированным острым инструментом составляет 10 %, гепатитом С – менее 2 %, а ВИЧ – всего 0,3 %. Однако кровь смертельно больных СПИДом пациентов гораздо более опасна. Джули повезло. Противовирусная терапия и прогноз для ВИЧ-положительных пациентов значительно улучшились за последние двадцать пять лет, однако процесс профилактики заражения после ранения остается тягостным, неопределенным и неприятным для пострадавшего. Я в итоге ушел на пенсию «чистым», несмотря на сотни порезов острыми инструментами. «Острая медсестра» Айрин до сих пор работает старшей медсестрой.
В октябре 2018 года приступили к расследованию того, что пресса окрестила «настоящей катастрофой в Национальной службе здравоохранения». Процесс начался с показаний людей, заразившихся ВИЧ и гепатитом. На видеозаписи, включенной в зале суда, мужчина рассказал, как считал свою жизнь потерянной, когда в сорок три года узнал, что в детстве заразился гепатитом С. Это произошло во время переливания инфицированных препаратов крови, после того как его опухшее колено ошибочно приняли за гемофилию. Одна женщина заявила, что заразилась ВИЧ от своего мужа, у которого была гемофилия. «Нас заставляли молчать, и мы молчали», – сказала она. Целых 30 000 пациентов, которым делали прямые переливания крови, тоже заразились. Кровь и препараты крови поступили от 100 000 американских доноров, многие из которых были заключенными или относились к группам высокого риска.
Почему это произошло? Потому что Национальная служба здравоохранения старалась удовлетворять спрос на лечение – проблема ресурсов, как обычно. В результате около 5000 пациентов с гемофилией и другими нарушениями свертываемости крови были заражены за двадцать с небольшим лет. Половина из них впоследствии умерла. Команда юристов правительства Великобритании признала, что «случилось то, чего не должно было случиться». Выступая от имени Департамента здравоохранения и социального обеспечения Англии, Элеанор Грей сказала: «Мы очень сожалеем. Это произошло, хотя не должно было». Скажите это матери Филиппа, Джули из Австралии, мне и тысячам других работников сферы здравоохранения, которые рисковали заразиться, потому что скандала старательно избегали.
Риск заразиться гепатитом В после ранения инфицированным острым инструментом составляет 10 %, гепатитом С – менее 2 %, а ВИЧ – всего 0,3 %. Однако кровь смертельно больных СПИДом пациентов гораздо более опасна.
8
Давление
С хирургической точки зрения оперировать маленьких детей с врожденными пороками крошечных сердечек технически гораздо сложнее, чем взрослых, поэтому связь коры головного мозга и мозгового ствола хирурга с кончиками его пальцев должна быть отличной. Эмпатию тоже следует «выключать» хотя бы на время. Мы все подвержены передаче тревоги, то есть проникновению чужих страхов в наш собственный разум. Язык тела, неуверенность в голосе и явные проявления эмоций играют большую роль в этом процессе. То же самое относится к ситуациям, когда нам приходится говорить с родителями об операции на их ребенке.
Чтобы сохранять объективность, психика детского хирурга воздвигает невидимую кирпичную стену, которая отгораживает его от страданий, страха и паники. Это вовсе не черствость и не психопатия. Проще говоря, способность противостоять давлению этих эмоций, проявляемых другими, является приобретенным защитным механизмом, без которого мы не могли бы работать. Оперировать чужих детей – огромная ответственность.
Согласно недавнему исследованию Кембриджского университета, способность человека к эмпатии зависит от его воспитания и среды, в которой он находится. Кембриджские психологи проанализировали генетику 46 000 человек, которых попросили пройти тест, оценивающий уровень эмпатии. Они выяснили, что способность людей сострадать и адекватно реагировать на чувства других всего на 10 % зависит от генетики. Женщины более эмпатичны, чем мужчины. Факт того, что эмпатия является приобретенной чертой, во многом объясняет, как врачи и солдаты учатся избегать ее, когда это необходимо. У меня была крайне эмпатичная мать, но, оперируя детские сердца, я «отключал» влияние ее ДНК. Естественно, это не статичный феномен. Когда давление уменьшается, эмпатия может вернуться. И эмпатия на работе отличается от эмпатии дома. Я постоянно беспокоился о собственных детях, особенно когда мой сын Марк стал играть в регби и гонять на автомобиле, прямо как я в молодости.
Оперировать маленьких детей с врожденными пороками крошечных сердечек технически гораздо сложнее, чем взрослых.
Так что можно представить, что для основания детской кардиохирургической программы в Оксфорде простого умения делать операции было недостаточно. Мой опыт обучения кардиохирургии новорожденных у Кирклина и Пасифико, а затем работа в больнице Грейт-Ормонд-стрит (Great Ormond Street Hospital) в Лондоне придали мне уверенности в мыслях о программе. Я испытывал ни с чем не сравнимое удовольствие, наблюдая за тем, как больные, синюшные младенцы покидают больницу розовыми в окружении своих счастливых родственников: мам, пап, бабушек, дедушек, братьев и сестер. Все члены их семей больше не чувствовали огромного груза на своих плечах и были безмерно благодарны хирургу, который им помог. В этом и заключалась моя мотивация.
Временные, энергетические и эмоциональные затраты были огромны, но я испытывал колоссальное удовлетворение. За моей спиной стояли всецело преданные делу детские кардиологи, анестезиологи и реаниматологи, которые уменьшали давление. Это может прозвучать эгоистично, но детская кардиохирургия придала Оксфорду престиж, которого не хватало нашему конкуренту, кембриджскому кардиологическому центру в Папворте. Теперь у нас появилось то, что могло превзойти их первую трансплантационную программу.
Поскольку мы начинали с нуля, то были самым маленьким детским кардиологическим центром в Великобритании, но благосклонное к нам отношение и огромные благотворительные пожертвования позволили построить прекрасную детскую больницу. Мы отличались первоклассным акушерством, наличием неонатальной интенсивной терапии и разнообразных направлений детской хирургии – иными словами, у нас была вся инфраструктура, необходимая для безопасной кардиохирургии.
Способность людей сострадать и адекватно реагировать на чувства других всего на 10 % зависит от генетики.
С возрастом мой взгляд на работу смягчился. Не так давно я готовился выступить с речью в затопленном Хьюстоне. Это было через неделю после разрушительного урагана 2017 года и спустя долгое время после того, как я перестал оперировать детей. Пролистывая распечатанные моим секретарем Сью слайды, я нашел конверт, о котором она ничего мне не говорила. Он проделал со мной весь путь до Техасского института сердца. В письме говорилось:
Дорогой доктор Уэстаби!
Надеюсь, у вас все хорошо. Меня зовут Лаима, и вы сделали мне операцию почти семнадцать лет назад, когда мне было десять. Признаться, я только в последние пару лет начала понимать, как сложна была процедура Росса и как мне повезло оправиться после нее. Сейчас мне 26, и я недавно получила образование психолога в Австралии. На последней консультации мой кардиолог сказал, что я достаточно здорова, чтобы иметь детей, и что мне вряд ли понадобится еще одна операция в ближайшие годы. Я понимаю, что такой результат был маловероятным во время моей первой и второй операции, и от всего сердца благодарю вас за возможность жить так, как я живу сейчас. В данный момент я нахожусь в Великобритании со своим другом и показываю ему памятные места из моего детства. Поскольку вы и Джон Рэдклифф сыграли в моей жизни огромную роль, мне было важно заглянуть к вам.
С любовью,
Лаима хххх
Но меня тогда не оказалось в больнице, поэтому мне не довелось встретить взрослую Лаиму. Сью взяла письмо и положила его к моим бумагам, приготовленным для поездки. В письме не было указано обратного адреса, поэтому я никак не мог сказать Лаиме, как приятно мне получить от нее весточку. Некоторое время назад я бы не придал этому большого значения. Очередное благодарственное письмо, очередная сложная повторная операция на ребенке. Я не ставил себя ни на ее место, ни на место ее напуганных родителей, которые, возможно, думали, что такая операция может стать последней для их дочери. Встречался ли я с ними? Возможно, я прилетел накануне вечером, а утром уже провел операцию. В то время я предпочитал работать анонимно. Другие хирурги всегда разговаривали с родителями. Теперь дела обстояли иначе, и я очень огорчился, что не встретился с ней. Странно, но меня обеспокоило ее предстоящее материнство, и я искренне надеялся, что ребенок не унаследует ее проблем с сердцем.
Лаима родилась с обструкцией выносящего тракта левого желудочка и слишком маленьким аортальным клапаном. Из-за этого сердечная мышца была слишком толстой, и ей приходилось работать чересчур напряженно, чтобы качать кровь по крошечному телу. Мать девочки быстро заметила, что с ребенком что-то не так. Кормление грудью стало проблемой, а не удовольствием. Девочка начинала сосать с энтузиазмом, но через некоторое время задыхалась и плакала. Лаима «не цвела», как говорят врачи. Она была несчастным истощенным ребенком, а не пухлой и радостной малышкой.
Когда кто-то потрудился прослушать ее вздымающуюся грудь, послышался явный шум. За грудиной раздавался резкий звук, связанный с тем, что мощный маленький желудочек пропускал кровь через микроскопическое отверстие. Педиатр не могла поставить точный диагноз с помощью одного только стетоскопа, но предположила, что в сердце осталось маленькое отверстие, которого там быть не должно. К сожалению, дела обстояли иначе. Отверстие на выходе из левого желудочка должно было быть, но гораздо большего размера и с трехстворчатым аортальным клапаном внутри. Истощенную Лаиму требовалось срочно госпитализировать; это был не тот случай, когда ребенка можно погладить по голове и сказать матери, что со временем все придет в норму. Без врачебного вмешательства проблема вскоре привела бы к смертельному исходу.
Раньше я предпочитал работать анонимно и даже не встречался с родителями пациентов.
Лаиму срочно положили в больницу благодаря моему безгранично талантливому коллеге Нилу Вилсону, детскому кардиологу. С помощью эходатчика он поставил диагноз за пять минут: критический клапанный стеноз аорты и синдром гипоплазии[39] левых отделов сердца. Проще говоря, сжатый клапан и слишком маленький, утолщенный левый желудочек. Вилсон хотел, чтобы я рассек жесткий толстый клапан, то есть сделал аортальную вальвулотомию. Это должно было облегчить симптомы сердечной недостаточности и позволить левому желудочку расти.
Лаима оказалась в моей операционной в тот же день. Ее крошечное бледное тело выглядело жалким на столешнице из блестящего черного винила. Мы закрыли ее синими льняными драпировками так, чтобы на виду осталась только грудина. Ребра под ней вздымались и опускались синхронно с аппаратом искусственной вентиляции легких. Между кожей и грудиной было мало жира, еще меньше, чем при рождении. Скальпель рассек все слои одним движением, и острые ножницы разрезали грудину практически без сопротивления, так что пила не потребовалась. Я прижег сочащийся костный мозг электрокаутером и установил самый маленький металлический ретрактор.
У младенцев мясистая желтая вилочковая железа покрывает большую часть перикарда. Мы удалили ее, разрезали блестящую серую оболочку и увидели бьющееся сердце. Вскрывать перикард младенца – это то же самое, что открывать подарок-сюрприз на день рождения. На основании эхокардиограммы мы предполагали, что увидим, но это не испортило момента. Мне казалось, будто я вхожу в триумфальную арку у Бленхеймского дворца рядом с моим домом. Я делал это неоднократно, но каждый раз у меня дух захватывало. Сердце каждого ребенка в некотором роде уникально; я никогда не разочаровывался, но иногда пугался. Аорта и левый желудочек Лаимы действительно оказались недоразвитыми, как и показал эходатчик. В аорту можно было установить только самую маленькую перфузионную канюлю для аппарата искусственного кровообращения, и мы знали, что суженный клапан имеет сросшиеся створки с крошечным отверстием посередине, которое нам требовалось расширить. От этого зависело, выживет девочка или нет.
В неонатальной кардиохирургии нет ничего простого. В аппарате искусственного кровообращения циркулирует значительно больше жидкости, чем в самом ребенке, из-за чего возникают некоторые важные вопросы. Например, насколько сильно будет разбавлена кровь? Сколько жидкости требуется ребенку и какой температуры? Какой степени кардиоплегии[40] достаточно, чтобы остановить толстое сердечко размером с грецкий орех?
Хирург не работает в одиночку, но я не мог сконцентрироваться на технических деталях, если мне приходилось постоянно говорить своим ассистентам, что делать. Сплоченная хирургическая бригада – настоящее счастье. Одни и те же люди на каждой операции – это очень по-американски. Важно, чтобы рядом были те, кому вы доверяете, а не те, кто просто оказался свободен в данный момент. Мои полные энтузиазма интернациональные ассистенты с желанием брались за любую операцию, потому что стремились учиться. Меня окружали лучшие ребята из США, Австралии, Японии и Южной Африки, хотя страна, откуда они приехали, не имела никакого значения, если они были умными. Я определенно не нуждался в ассистентах, которые по принуждению оказались в моей операционной и с гораздо большим удовольствием ушли бы из больницы. Они все «отключались», когда их европейское рабочее время подходило к концу. Желание больше отдыхать не способствует становлению прекрасного хирурга.
Вскрывать перикард младенца – это то же самое, что открывать подарок-сюрприз на день рождения.
Отделив зажимом перфузионную канюлю от крошечного корня узкой аорты, я сделал поперечный разрез, осторожно избегая отверстий двух главных коронарных артерий, которые располагались над самим клапаном. Если повредить главную коронарную артерию в теле младенца, то не будет ни коронарного кровотока, ни мышечных сокращений, ни циркуляции. У нас не было ни малейшего права на ошибку. Нормальный аортальный клапан ребенка состоит из трех практически прозрачных створок. У детей с конгенитальным аортальным стенозом клапан обычно имеет две утолщенные сросшиеся створки. У Лаимы я увидел одну жесткую створку: у нее был редко встречающийся клапан в виде вулкана с настолько маленьким отверстием посередине, что я удивился, как девочка вообще пережила рождение. Толстая мышца левого желудочка легко могла зафибриллировать во время нарушения метаболизма при родах.
Теперь мне предстояло разрезать клапан так, чтобы он открывался как можно шире. Это требовало точной оценки. Стоило ли мне пытаться сформировать три створки, как в нормальном аортальном клапане, или всего две, которые открывались бы, как клюв птицы? Толстый комок коллагена был настолько деформирован, что я решил остановиться на втором варианте. Я сделал два точно отмеренных разреза от дырочки в центре к периметру кольца клапана. Все было готово. Теперь створки открывались, как клюв тупика, но они все равно оставались толстыми и жесткими. Хоть я и понимал, что через некоторое время мне придется делать повторную операцию, первый шаг должен был обеспечить нормальный приток крови ко всему телу и позволить левому желудочку расти.
Когда я снял аортальный зажим, сердце начало извиваться из-за фибрилляции желудочков. Затем оно внезапно остановилось и замерло в своем фиброзном коконе. В этом не было ничего страшного: аппарат искусственного кровообращения продолжал качать теплую кровь по маленькому телу Лаимы, и я знал, что сердце вскоре снова забьется. Как только я ткнул в пустой правый желудочек кончиками щипцов, он сразу же начал сокращаться, будто пытаясь сказать: «Отстань, я наслаждаюсь отдыхом». Желая поскорее перейти к следующей запланированной операции, я снова ткнул желудочек и попросил кардиостимулятор. Сердце меня поняло: оно не хотело электрических разрядов и предпочло начать биться самостоятельно. По всплескам активности на волнах артериального давления, отображаемых на мониторе, было видно, что сердце слегка выбрасывает кровь, хотя на тот момент оно еще оставалось не наполненным. Я велел перфузионисту оставить немного крови внутри, и волны стали более выраженными. Сердце выглядело гораздо счастливее после устранения блокады, поэтому мы отключили Лаиму от аппарата искусственного кровообращения.
Аортальная вальвулотомия Лаимы оказалась самой простой операцией в тот день. Второму младенцу было всего два дня от роду, и его аорта в буквальном смысле заканчивалась после ответвлений, идущих в голову и правую руку. Такая патология носит название «прерванная дуга аорты». Кроме того, у него был большой дефект межжелудочковой перегородки, расположенный между двумя качающими кровь камерами. После рождения дети с такой патологией живут ровно до тех пор, пока артериальный проток, временная связь между главной легочной артерией и нисходящей аортой, остается открытым. Верхняя часть тела таких младенцев может быть розовой из-за насыщенной кислородом крови, а нижняя – синей, из-за дезоксигенированной[41] крови из легочной артерии. Разноцветные дети.
Новорожденные с прерванной дугой аорты живут лишь до тех пор, пока временный артериальный проток остается открытым. Продлить это состояние можно с помощью гормона, заставляющего организм думать, что ребенок еще в матке.
Если артериальный проток закрывается вскоре после рождения (как и должно произойти), то вся нижняя часть тела лишается притока крови, и младенец умирает. Помочь может только введение гормонов, которые заставляют артериальный проток думать, что ребенок все еще находится в матке. Моя задача заключалась в том, чтобы рассечь и соединить крошечные восходящие и нисходящие части аорты, а также удалить всю самозакрывающуюся ткань артериального протока. Эти сосуды были такого же диаметра, что и детская соломинка для напитков, поэтому работа была не из легких. Чтобы справиться с поставленной задачей, нам пришлось охладить ребенка до 18 °C и полностью остановить кровообращение.
Охлаждение тела с помощью аппарата искусственного кровообращения заняло около тридцати минут, после чего я приступил к закрытию отверстия в сердце с помощью заплаты из дакрона. Это напоминало процесс пришивания пуговицы к рубашке, но внутри наперстка. Между двумя концами прерванной аорты всегда большое расстояние. Отдаленный конец находится с задней стороны грудной клетки, и от него в грудную стенку отходят многочисленные ответвления. Следовательно, его необходимо осторожно мобилизовать и вытянуть вперед. В то же время важно не перерезать слишком много ответвлений, поскольку это может поставить под угрозу кровоснабжение позвоночника.
Множество технических деталей значительно усложняют эту процедуру, во время которой отсутствует приток крови к мозгу и сердечной мышце. Это гонка на время. Как только я сформировал новую аорту, мы снова запустили аппарат искусственного кровообращения и стали разогревать младенца до 37 °C. Кровь хлынула из темных глубин грудной клетки. Поток был не стремительным, но постоянным.
Обычно разогревание занимало около получаса, в течение которого я ходил опорожнить свой стареющий мочевой пузырь, предварительно попросив своего ассистента заменить меня. Но не в этот раз. Мне требовалось как можно скорее обнаружить место кровотечения, что оказалось нелегким делом, поскольку оно находилось где-то рядом с позвоночником. Наконец я нашел кровоточащую артерию на грудной стенке, с которой соскользнул титановый зажим. К тому моменту мы несколько раз останавливали и снова запускали аппарат искусственного кровообращения, потому что у нас не получалось заставить сердце работать. Теперь оно противилось нам: билось, но кровь не качало. После того как три попытки отключить ребенка от аппарата не увенчались успехом, я подумал, что младенец не выживет.
В те годы один из пяти младенцев умирал во время подобной операции. Может, мне стоило опустить руки и пойти домой? Было уже шесть вечера, и все остальные заканчивали работу. Конец рабочего дня для меня означал бы конец жизни этого ребенка и конец света для его несчастных родителей. Поэтому мы продолжили борьбу. Поддерживающие препараты и дополнительное время на аппарате искусственного кровообращения не сделали сердце сильнее, и пятая часть окружности левого желудочка теперь состояла из дакроновой заплаты, которая, естественно, не сокращалась. Все это в сочетании с повторяющимся «оглушением» миокарда в периоды отсутствия притока крови означало, что счет не в нашу пользу. Без механической циркуляторной поддержки смерть была неизбежна.
Во времена, когда смертность во время операции высока, трудно мотивировать себя продолжать борьбу.
Существовал только один аппарат циркуляторной поддержки, подходящий для маленьких детей, – Berlin Heart, наружная насосная система, которая однажды уже помогла моему пациенту, мальчику с заболеванием сердечной мышцы, дожить до пересадки сердца в Оксфорде. Тогда я оплатил этот аппарат и его доставку из Германии средствами, выделенными мне на исследовательскую деятельность. Но Национальная служба здравоохранения не планировала приобретать эти аппараты, поэтому у меня не было устройства для умиравшего на моем операционном столе младенца.
Однако у меня была система циркуляторной поддержки для взрослых, которую прислали из США на тестирование. Этот центробежный насос Levitronix был последним из пяти предоставленных бесплатно, и остальные четыре спасли по одному пациенту, каждый из которых находился в шоке и умер бы без аппарата. Мог ли я адаптировать эту систему, рассчитанную на взрослого, под ребенка? Подобное не практиковалось ранее. У нас не было разрешения использовать систему на детях, поэтому требовалось преодолеть несколько технических трудностей.
Как и в аппарате искусственного кровообращения, в приборе Levitronix содержалось больше жидкости, чем во всей системе кровообращения ребенка, поэтому нам предстояло заполнить трубки кровью, чтобы избежать чрезмерного разбавления. Помимо этого насос обычно качал от пяти до семи литров крови в минуту, что вполне достаточно для 70-килограммового мужчины, но слишком много для младенца, который весил чуть больше полутора килограммов. Нам требовалось значительно снизить скорость тока жидкости и поднять уровень антикоагуляции, чтобы предотвратить образование сгустков. Опасность такого шага заключалась в повышении риска кровотечения внутри грудной клетки или мозга. Наконец, медсестры из педиатрического отделения интенсивной терапии не имели никакого опыта обращения с этим устройством, поэтому пришлось звать на помощь специалистов из взрослого отделения интенсивной терапии.
Каждый раз, когда я делал что-то необычное, кто-то жаловался руководству, и мне угрожали увольнением. Влияло ли это на мой мыслительный процесс? Нисколько. Национальная система здравоохранения открыто предоставляет статистику смертности пациентов каждого хирурга, но не может обеспечить больницы оборудованием, необходимым для спасения жизней. В чем здесь смысл? Моя бригада перфузионистов спокойно воспринимала трудности, потому что никто не хотел видеть, как умершего воскового новорожденного, дочиста вымытого, накрывают простыней в конце долгой операции. Меньше всего этого хотели медсестры, которым приходилось иметь дело с телом еще долгое время после того, как бухгалтеры уйдут в паб праздновать экономию больничного бюджета.
Чтобы подключить Levitronix, я просто оставил маленькую аортальную канюлю на месте, но переместил венозную дренажную трубку из правого предсердия в левое. В последний раз безуспешно попытавшись отключить ребенка от аппарата искусственного кровообращения, мы выключили аппарат, и я быстро сделал необходимые корректировки. На этом этапе младенец находился между жизнью и смертью одну, две, а затем и три минуты. Большее время без циркуляции крови при нормальной температуре тела привело бы к необратимым повреждениям мозга.
Систему циркуляторной поддержки подключили менее чем за четыре минуты, и вращающийся ротор обеспечивал ток крови со скоростью один литр в минуту. Младенец до сих пор оставался жив, но у него было низкое кровяное давление и отсутствовал пульс. В отличие от пульсирующего Berlin Heart, насос Levitronix качал кровь непрерывным потоком. Уход за пациентами без пульса в отделении интенсивной терапии всегда сопровождался множеством трудностей, но медсестры, которые умели работать со взрослыми на циркуляторной поддержке, уже возвращались в больницу. Когда мы зашили крошечную грудную клетку с трубками внутри, у меня почти не осталось надежды, что мы спасем этого ребенка. Многое могло пойти не так, но я считал, что любой шанс на выздоровление стоит усилий. В противном случае мне пришлось бы провести бесконечно тяжелую беседу с убитыми горем родителями, в ходе которой я пытался бы донести до них то, что сам целиком не понимал. Раньше мне часто приходилось это делать, причем обычно от лица своих менее храбрых начальников, которые не могли справиться с такой задачей самостоятельно.
Каждый раз, когда я делал что-то необычное, кто-то жаловался руководству, и мне угрожали увольнением. Подобные угрозы нисколько не влияли на мою работу.
Я сидел вместе с медсестрами возле койки, наблюдая, как садится солнце и наступает ночь. Никто из тех, кто находился рядом со мной, не был на дежурстве. Мы просто старались сделать для семьи ребенка все, что в наших силах, и нам приходилось расплачиваться за это. «Вам действительно было необходимо использовать этот насос на младенце?» – спросили меня. «А вы бы предпочли, чтобы младенец оказался в морге? Тогда вы выбрали не ту профессию», – ответил я. «Пошел на хрен!» – продолжил я в уме, но не стал озвучивать. Лаима лежала на соседней койке, и ее крошечные ручки держали в своих руках взволнованные родители. Она все еще спала, находясь в медикаментозном Ла-Ла Ленде, но с ней все было в порядке.
Младенец может находиться без циркуляции крови, между жизнью и смертью, не более трех минут.
Понадобилось три дня циркуляторной поддержки с помощью системы Levitronix, чтобы сердечко маленького мальчика восстановилось. Как только мы удостоверились, что сердце достаточно сильно, то забрали ребенка в операционную и убрали это пугающее устройство. Через две недели мальчик отправился домой вместе со своими счастливыми родителями. Не окажись у нас такого подарка из Соединенных Штатов, вместо радостного возвращения домой были бы похороны. Основу нашего здравоохранения составляла благотворительность.
Я запомнил день выписки Лаимы из больницы по одной интересной причине: в тот день я сделал операцию по устранению дефекта межпредсердной перегородки сразу трем родным братьям. Почему? Потому что их мать была так взволнована предстоящей ее детям операцией, что не могла определиться, кто будет первым, а кто последним. Чтобы облегчить ее мучения, педиатрическое отделение интенсивной терапии согласилось принять всех троих в один день и пригласило дополнительных медсестер.
Прошло четыре года, прежде чем я снова увидел Лаиму. В течение этого времени доктор Вилсон держал ее под пристальным наблюдением и каждые шесть месяцев направлял на эхокардиографию. Первое время прогресс был огромен. Сердечная недостаточность исчезла, а кормление стало проходить гораздо лучше. Лаима расцвела и стала активной малышкой. Затем прогресс постепенно замедлился. Шум прямо за грудиной снова стал громче, и обследование показало, что аортальный клапан стал жестким и узким, а сердечная мышца – толстой. В больнице все огорчились, понимая, что пришло время повторной операции. Вилсон решил не использовать менее инвазивный метод баллонной дилатации[42], и я забрал девочку в операционную, намереваясь помочь ей, прежде чем она пойдет в школу.
Однажды я сделал операцию по устранению дефекта межпредсердной перегородки сразу трем родным братьям. Их мать так сильно переживала, что не могла определиться, кого оперировать первым.
Обнажив клапан, я заметил, что он немного вырос, но отверстие снова было узким. Как и в прошлый раз, я сделал скальпелем два надреза от отверстия наружу, чтобы мобилизовать две утолщенных створки. Мышца под клапаном тоже оказалась толстой и разросшейся, поэтому я прорезал канал, чтобы увеличить отток крови из желудочка. Все стало выглядеть лучше, но я не испытывал оптимизма, понимая, что результата может хватить только на пару лет. Лаима оправилась после операции и выписалась из больницы, хотя ее родители понимали, что придется вернуться. Она родилась с механизмом самоуничтожения внутри сердца, и в следующий раз нам пришлось бы заменить клапан.
Не существовало искусственных клапанов сердца, подходящих для маленьких детей, однако была одна операция по замене клапана, настолько сложная, что лишь немногие хирурги брались за нее. Я научился этой процедуре у ее создателя, моего бывшего босса Дональда Росса из Национальной кардиологической больницы. Россу пришла в голову гениальная идея удалить пульмональный клапан пациента и поместить его на место аортального клапана, а затем заменить пульмональный клапан трансплантатом от мертвого донора. Эта процедура была эффективна для взрослых, но даже Росс ни разу не пытался проводить ее на маленьких детях.
Узнав у Росса об этапах операции и возможных подводных камнях, я в 1995 году стал первым хирургом, кто выполнил эту процедуру на младенце. У того мальчика прослушали шумы в сердце сразу после экстренного кесарева сечения. Всего через несколько часов левый желудочек отказал, и младенец посинел из-за недостаточного притока крови. Я срочно забрал его в операционную и сделал то же, что в случае с Лаимой: подключил его к аппарату искусственного кровообращения, а затем разрезал клапан, чтобы устранить обструкцию. Как и Лаиме, ему был всего день от роду. На утро эхокардиография показала значительное улучшение тока крови, и после нескольких дней в отделении интенсивной терапии мальчик отправился домой со своей семьей.
Через шесть недель клапан стал еще уже, и левый желудочек сокращался с большим трудом. Без срочного вмешательства мальчик бы умер. Понимая это, я решил взять быка за рога и попробовать провести операцию мистера Росса. Он, наверное, подумал бы, что я сошел с ума, раз решил сделать такую процедуру на крошечном сердце. У нас возникла проблема: требовалось найти пульмональный клапан умершего младенца.
Мы не знали, станет ли переставленный клапан расти в своем новом месте, но были уверены, что донорский пульмональный клапан развиваться не будет. Мне требовался клапан побольше, но у нас не было ряда мертвых младенцев, из которых можно выбирать. Нам повезло заполучить клапан от трехлетнего ребенка, погибшего в результате несчастного случая. Его убитые горем родители дали согласие на операцию; их немного утешало, что их умерший ребенок спасет жизнь другому малышу. Рано или поздно клапан бы износился, но его должно было хватить до начала переходного возраста.
Есть сложнейшая операция, когда клапан сердца пациента заменяется трансплантатом умершего донора. В 1995-м я был первым, кто провел такую операцию на младенце.
Процедура оказалась сложной с самого начала. Левый желудочек был так плох, что жесткие маленькие легкие плавали в жидкости соломенного цвета. Еще больше жидкости находилось в полости перикарда: она хлынула, как только я сделал надрез. Аорта была настолько узкой, что даже самая маленькая перфузионная канюля практически перегородила ее. Моя первая попытка установить канюлю не увенчалась успехом, и нас всех обрызгало кровью. Я установил ее со второго раза, после чего мы подключили ребенка к аппарату искусственного кровообращения и остановили сердце холодным кардиоплегическим раствором. Далее состоялась самая сложная операция на сердце из всех, описанных в учебнике, причем мы проводили ее на крошечном сердце, не имея подобного опыта. Однако это все равно была процедура Росса, а не моя.
Я перерезал аорту ниже перфузионной канюли и мобилизовал жизненно важные бугорки коронарных артерий, которые были не больше булавочных головок. Их предстояло повторно имплантировать в аутотрансплантат пульмонального клапана, не перекручивая и не натягивая. От этого зависела жизнь ребенка. В операционной не играла музыка и никто не говорил без повода. Время от времени анестезиолог Майк Синклер заглядывал за драпировку и спрашивал, как продвигается операция. «Медленно, – на автомате отвечал я. – Очень сложно». Тем не менее мы изо всех сил старались работать быстрее. Чем дольше ребенок находился подключенным к аппарату искусственного кровообращения и чем дольше отсутствовал приток крови к сердечной мышце, тем выше был риск смерти пациента.
Уровень адреналина в моей крови зашкалил, когда пришло время отделить основание пульмонального клапана от межжелудочковой перегородки в непосредственной близости от одного из главных ответвлений левой коронарной артерии. Я орудовал блестящим лезвием скальпеля менее чем в миллиметре от важнейшего сосуда, скрытого внутри мышцы. Это немного напоминало попытку повесить картину, не наткнувшись на высоковольтный электрический кабель, скрывающийся под штукатуркой. Я предполагал, где должен был находиться сосуд, но не знал наверняка. Во время своей первой процедуры Росса я чуть не убил пациентку, молодую мать двоих маленьких детей, повредив эту невидимую коронарную артерию иглой. Если бы она умерла, хотя ей можно было просто заменить клапан и так не рисковать, я бы никогда не взялся за еще одну процедуру Росса.
Агония сменяется экстазом – во всяком случае, так было во время той операции. Я расширил выходной тракт левого желудочка, поменял клапаны и имплантировал устья крошечных коронарных артерий в новый корень аортального клапана. Донорский клапан заполнил пустоту, образовавшуюся после удаления кольца пульмонального клапана. Волшебство. Мы выполнили процедуру в пределах допустимого времени. Более того, новые клапаны не протекали. Хотя я и был хирургом, но, когда мы сняли зажим и пустили кровь в сердце, я почувствовал себя художником, который положил финальные мазки на свой шедевр. Это ремоделирование оттока крови из сердца было настоящей авантюрой. Росс предполагал, что пульмональный клапан пациента останется живым и в случае с детьми будет иметь потенциал для роста. Теперь нам предстояло выяснить, так ли это. Могла ли эта операция стать способом лечения смертельного аортального стеноза у младенцев?
Процедура Росса стала единственной операцией, которую я всегда боялся делать, и в этом не было ничего удивительного. Многие другие хирурги считали ее слишком сложной и предпочитали менее рискованную замену аортального клапана, используя промышленно произведенные доступные клапаны. Другие хирурги, которые все же пытались делать процедуру Росса, часто совершали ошибки, приводившие к смерти пациента. Однако в случае с маленькими детьми единственный альтернативный вариант заключается в трансплантации аортального клапана от мертвого донора. Такой клапан не растет вместе с ребенком, потому что поглощает кальций и вскоре превращается в меловую трубку. В тех редких случаях, когда я отказывался от операции Росса и ставил ребенку аортальный аллотрансплантат, я обычно жалел о своем решении.
Лаима вернулась в возрасте десяти лет. Она не могла бегать или играть с другими детьми в школе. Даже из-за ходьбы по игровой площадке она задыхалась и начинала паниковать. Когда она приходила в эмоциональное возбуждение, в глубине ее грудной клетки возникала сильная боль. Жизнь Лаимы становилась все несчастнее, а ее родителей поглотила тревога, неизбежная при третьей операции на сердце. Сложные повторные операции всегда связаны с неопределенностью и опасностью лишить жизни юного пациента, хотя такое случалось редко. С возрастом мне стало все сложнее собирать постоянную хирургическую бригаду, поэтому я начал больше бояться риска.
Мы обсуждали каждого пациента на мультидисциплинарном совещании, прежде чем принять ответственное решение. К тому времени Нил Вилсон стал лучшим в стране специалистом по балонной дилатации суженных клапанов у детей. Он вводил катетер с баллоном на конце в бедренную артерию и ретроградно (против тока крови) продвигал его по восходящей аорте, контролируя свои действия с помощью рентгеноскопии. Затем латексный баллон надували под большим давлением, чтобы раскрыть створки клапана. К сожалению, створки не всегда раскрывались по линиям срастания. Бывало, что клапан разрывался не в том направлении, а потом сильно протекал. Вилсон был настолько талантлив и смел, что стал с помощью катетеров расширять такие же клапаны, как у Лаимы, у плодов внутри матки. Это было действительно страшно.
Я ожидал, что на собрании другие кардиологи порекомендуют нам провести Лаиме балонную вальвулотомию, но они этого не сделали. В то время магнитно-резонансная томография только появилась, и снимки утолщенного, корявого и жесткого клапана были детальными и удручающими. Не имело никакого смысла снова давать ребенку общий наркоз, чтобы «просто попробовать». Я уже опубликовал статью о первой проведенной на младенце процедуре Росса в журнале Heart, и именно такую операцию мне порекомендовали сделать на совещании.
Оставались ли у меня другие варианты? Хотя Лаима была миниатюрной для своего возраста, можно было попробовать удалить клапан, увеличить выходной тракт желудочка и имплантировать самый маленький механический сердечный клапан. И получилась бы гораздо более простая операция (если третью операцию вообще можно назвать простой). Однако Лаиме до конца жизни пришлось бы принимать антикоагулянт варфарин[43] и через несколько лет лечь еще на одну операцию по установке более крупного клапана. Более того, беременность, хоть и возможная, стала бы для нее настоящим кошмаром в подобных обстоятельствах.
После коллективного обсуждения возможных операций Вилсон сказал: «Из-за механического клапана она все время будет находиться под угрозой инсульта и связанного с антикоагулянтами кровотечения. Это вариант для трусов. Это же вы описали проведение процедуры Росса на детях. Просто сделайте ее».
Сложные повторные операции всегда связаны с неопределенностью и повышенным риском смерти пациента.
Именно ее мы и сделали, и, к счастью, все прошло хорошо. В банке аллотрансплантатов нашелся пульмональный клапан, который, как я надеялся, должен был прослужить Лаиме всю жизнь. Наблюдая за пациентами, которые в детстве перенесли процедуру Росса, мы выяснили, что их собственный пульмональный клапан нормально рос на новом месте. В итоге мы получили прекрасные долгосрочные результаты. Более того, донорские клапаны в правой половине сердца прослужили намного дольше, чем мы ожидали, потому что давление там было гораздо ниже.
Итак, поскольку мне не удалось тогда связаться с Лаимой, я публикую здесь мой ответ на ее письмо, которое обнаружил среди своих бумаг в Техасском институте сердца.
Дорогая Лаима!
Мне очень жаль, что я не увидел тебя, когда ты приходила в больницу в Оксфорде. Наверное, тебе кажется, что ты и не встречала меня во время тех трех операций, но поверь, я знаю тебя очень хорошо. Знай, что я очень беспокоился о тебе и твоих родителях в те трудные времена. Ты помогла доказать эффективность процедуры Росса. Дональда больше нет с нами, но он был бы рад услышать твою историю. Я желаю тебе много удачных беременностей и счастливой жизни. Надеюсь, кто-то увидит это письмо и расскажет тебе о нем.
С любовью к тебе и твоей семье,
Проф.
9
Надежда
Мрачный Жнец неустанно бродил по больничным коридорам со своей косой, надеясь, что я совершу ошибку. Хотя изредка и совершал их, я никогда не давал своим пациентам умереть без борьбы. Моим девизом были слова Уинстона Черчилля, которые он произнес, обращаясь к народу в мрачные дни Второй мировой войны: «Мы никогда не сдадимся». Могила Уинстона располагалась на середине моего маршрута для пробежки близ Бленхеймского дворца (сейчас я стал слишком стар для него). Я сидел на скамье, подаренной участниками польского сопротивления, и разговаривал с ним. На его могиле круглый год лежали букеты цветов, к которым часто прилагались записки со словами «Надежда умирает последней». Надежда жила во мне, в моих пациентах и в их близких. В больнице любовь, надежда и триумф спали в одной постели, в то время как разочарование и горе ждали своего часа, прячась под моим операционным столом. Между этими крайностями стояли умение, стойкость духа и неустанный труд. Существует ли это славное трио сегодня?
Холодным и унылым февральским утром я собирался отключить пациента от аппарата искусственного кровообращения после замены аортального клапана, как вдруг в дверях операционной показалась взволнованная светловолосая голова детского кардиолога-резидента. Могу ли я сейчас же подойти в детское отделение интенсивной терапии? Там катастрофа. Сердце моего пациента неистово билось, поэтому ассистент приготовился меня заменить. С ощущением дежавю я отошел от стола и стянул испачканные кровью перчатки. «Надеюсь, этой действительно срочно», – заметил я.
У моего ассистента были умелые руки, но по горькому опыту я знал, что сейчас не лучшее время, чтобы уйти. Отделение интенсивной терапии находилось всего в девяноста метрах от операционной прямо по коридору, и чтобы туда попасть, я должен был пройти мимо травматологического отделения. Девушка-резидент, которая меня позвала, шагала очень быстро; она явно находилась в стрессе. Когда я подошел, она уже держала мне тяжелую дверь, в то время как медсестра распахнула передо мной вторую, отделявшую комнату ожидания для родственников от святая святых. Это мне о многом сказало. Они явно хотели, чтобы я оказался на месте как можно скорее, и не понимали, почему я задерживаюсь.
Для забора спинномозговой жидкости нужно попасть длинной иглой в узкий межпозвоночный промежуток. Эту процедуру ненавидели и пациенты, и я.
Кровать была скрыта за зелеными занавесками, но через щель между ними я заметил бурную деятельность. Показатели на мониторе говорили о близости пациента к смерти. Кто-то сказал: «Он пришел», но никто не поднял глаз. Они пытались реанимировать Софи, худую, смертельно бледную пятнадцатилетнюю девочку. Анестезиологи, кардиологи и педиатры – все собрались вокруг нее. Мой взгляд остановился на большой игле, введенной в ее грудь прямо над сердцем. Большой шприц наполнялся окрашенной кровью жидкостью, которую затем сливали в пластиковый пакет. В пакете плескалось уже пол-литра жидкости, которая до этого сдавливала желудочки сердца. Анестезиолог ритмично сжимал черный резиновый мешок, вдувая кислород через гофрированную пластиковую трубку в жесткие легкие девушки. Я инстинктивно следил за монитором. Пульс 130 ударов в минуту – слишком быстрый; кровяное давление в два раза ниже нормы, но низкое давление лучше, чем его отсутствие. К счастью, девушка находилась без сознания и не видела иглу, пронзившую ее грудь. Мрачный Жнец пытался забрать ее, но реаниматологи не отпускали.
Это было начало настоящего сражения, хотя Софи уже одерживала победу в маленьких битвах. На столе лежала ее коричневая медицинская карта, первая запись в которой, сделанная в окружной больнице общего профиля, куда девочку изначально привезли, была следующего содержания:
«Воскресенье, 16 февраля. 23:00. Лихорадка, ломота в шее, головная боль и боли в мышцах. Все началось в субботу днем с боли в колене и локте. Легла спать, но после пробуждения боль все еще присутствовала. Пошла к отцу в субботу вечером, температура поднялась до 40 °С. Усиление головной боли, рвота и общая ломота в теле. Вчера оставалась в постели. Сегодня головная боль усилилась, несмотря на четыре таблетки ибупрофена по 200 мг каждая. Вырвало три раза. Сейчас присутствует ломота в шее и боль в конечностях. Пульс 104. Кровяное давление 95/50. Диагноз – вирусное заболевание, но не менингит. Зрачки в норме».
Как будто всего этого было недостаточно. Несчастная девочка перенесла еще и три неудачные попытки люмбальной пункции[44], предпринятые неопытными врачами. Цель пункции заключалась в том, чтобы получить образец спинномозговой жидкости из спинномозгового канала, то есть той же жидкости, которая омывает мозг. При менингите эта кристально чистая жидкость мутнеет из-за лейкоцитов, а в самых тяжелых случаях становится молочной из-за бактерий. Я делал множество люмбальных пункций во время работы в Чаринг-Кросс. Мне приходилось проталкивать длинную иглу то в одном направлении, то в другом, пытаясь попасть в узкий межпозвонковый промежуток. Эту процедуру ненавидели как пациенты, так и я, но в итоге мне всегда удавалось сделать забор спинномозговой жидкости. Часто от этого зависела жизнь. Однако у врачей Софи ничего не получилось, и они сдались, что было непростительно. Если бы у девочки оказался менингит, она бы уже умерла. Вместо этого они поставили ей капельницу с жидкостями и взяли кровь на анализ, чтобы проверить наличие бактерий в кровотоке.
В течение следующих двенадцати часов состояние Софи значительно ухудшилось. Ей поставили капельницу с антибиотиками, но это не помогло, потому что возбудитель заболевания так и не определили. Девочке стало еще хуже. Следующим вечером кровяное давление начало снижаться, а пульс участился до 120 ударов в минуту. Софи перевезли сначала в кардиологический блок интенсивной терапии окружной больницы, а затем доставили на скорой помощи в наше педиатрическое отделение интенсивной терапии в Оксфорде. Нам требовались мощные вазопрессорные препараты, чтобы поддерживать давление на уровне 60 мм рт. ст., в то время как девочка впадала в септический шок. Следующим утром из лаборатории поступили данные о том, что в крови Софи активно размножалась бактерия Staphylococcus aureus. Этот микроорганизм часто процветает на коже, но становится крайне опасным при попадании в кровоток.
Кожа человека содержит богатый микробиом, и многие бактерии безобидны, лишь пока не попадут в кровь.
На тыльной стороне правой руки девочки появилась болезненная красная припухлость, и врачи отделения интенсивной терапии диагностировали септический артрит. В тот же вечер один из резидентов сделал Софи срочную эхокардиографию, но не увидел в ней ничего примечательного. К несчастью, конкретно этот стафилококковый организм был невосприимчив к лечению пенициллином, поэтому антибиотик пришлось заменить. У Софи появилась одышка, и она начала галлюцинировать. Срочный рентген грудной клетки показал затемнение, а также скопление жидкости в обеих плевральных полостях обоих легких.
Следующим утром пластические хирурги решили дренировать гнойник на пораженной руке, предполагая, что именно в руке заключался источник заражения крови. Или все-таки инфекция крови стала причиной септического артрита? Сложно сказать, основываясь лишь на рентгеновском снимке и «любительской» эхокардиографии, результаты которой были неверно интерпретированы. Поскольку девочка находилась в крайне тяжелом состоянии, операцию пришлось проводить под местной анестезией, что стало настоящей пыткой для несчастной Софи. Конечно, в жидкости, откачанной из сустава, был тот же самый стафилококк. Еще одна эхокардиография, проведенная доктором Арчером, показала скопление жидкости вокруг сердца. У девочки началась анемия, и ей требовались вливания жидкостей через капельницу, чтобы поддерживать кровяное давление на нормальном уровне. Температура ее тела то поднималась, то падала, напоминая биржевой график в нестабильный день.
Через неделю после прибытия Софи в Оксфорд доктор Арчер услышал новый шум в ее сердце. Эхокардиограмма показала, что митральный клапан протекает, а вокруг сердца скопилось еще больше жидкости, похожей на гной. У девочки была такая тяжелая анемия, что ей пришлось делать переливание крови. Немногочисленные встревоженные родственники Софи сидели у ее постели. Несмотря на мощные антибиотики, состояние пациентки оставалось критическим. Ее мать Фиона и сестра Люси были уверены, что потеряют ее, поэтому не покидали палату. Больше антибиотиков, больше жидкостей, больше вазопрессоров – никаких улучшений. Из-за постоянно скачущей температуры девочка бредила и по ночам видела страшные галлюцинации. До какой степени может ухудшиться состояние ребенка без точного диагноза?
Следующим утром наступило катастрофическое ухудшение. У нее развился полный сердечно-сосудистый коллапс и произошла остановка дыхания, из-за чего пришлось вызвать бригаду детских реаниматологов и меня, кардиохирурга. Без агрессивных реанимационных мероприятий она была бы уже мертва. Сначала медики интубировали[45] трахею и установили контроль над дыханием, а затем уменьшили давление на сердце, откачав жидкость с помощью большой полой иглы и шприца. Когда кровяное давление начало повышаться, доктор Арчер взял эходатчик, чтобы показать мне причину коллапса. Митральный клапан Софи был воспален и внезапно разорвался под давлением. С него свисали огромные комки инфицированного белкового материала, готовые оторваться и направиться в мозг. Если бы ей сделали непрямой массаж сердца, они бы уже оторвались и вызвали обширный инсульт.
Теперь ее срочно требовалось отвезти в операционную, чтобы заменить неисправный клапан. Никаких «если», никаких «но», никаких споров. Нормальное кровяное давление не продержалось бы долго. Инфекция одерживала победу. С каждым сокращением левого желудочка (а это происходило аж 130 раз в минуту) все больше крови текло в обратном направлении в левое предсердие, вместо того чтобы направляться вперед к аорте. Сердце Софи едва качало кровь, а ее легкие наполнялись жидкостью. Либо на предыдущих эхокардиограммах не увидели болота из кишащих бактерий, проедающих себе путь через ткани, либо эти бактерии были настолько агрессивны, что мы не победили бы их, что бы ни предпринимали.
Вторая пациентка, которой должны были сделать операцию по расписанию, уже прошла медикаментозную подготовку и направлялась в анестезиологический кабинет. Бедную женщину пришлось отправить обратно прямо в дверях операционного блока, что всегда является большим потрясением для встревоженного пациента и его родственников, которые успели морально настроиться на сердечную операцию. Я вернулся в операционную и велел бригаде подготовиться к срочной замене митрального клапана у подростка в крайне тяжелом состоянии. Как звали пациентку? Я не знал и не спросил. Я даже не поговорил с обезумевшими от тревоги родителями и сестрой. У меня просто не осталось времени.
Объявив об изменении планов, я вернулся в отделение интенсивной терапии. Арчер зашел к родственникам девочки, очень интеллигентной семье, и сказал им, что Софи умирает. Он уже сделал самое сложное, сообщив плохие новости, и теперь глубокое беспокойство отражалось на трех унылых лицах. Как можно смягчить новость о грядущей смерти ребенка? Возможно, дать немного надежды. Это волшебное слово. Надежда составляла часть моей работы, и со своим обычным оптимизмом и полной уверенностью в себе я объяснил, что, хотя инфекция полностью разрушила митральный клапан, мы можем заменить его. У нас есть шанс быстро попасть в операционную, и нам нужно им воспользоваться как можно скорее. Мне оставалось предупредить их только об одном: если Софи установят искусственный клапан, ей всю жизнь придется принимать антикоагулянт варфарин. Варфарин необходим, чтобы сократить выработку печенью белков свертывания крови. Я пресек последующие вопросы, сказав, что сам отвезу Софи в операционную, чтобы не ждать санитаров. Время пришло.
Людям с искусственным сердечным клапаном необходимо всю жизнь принимать антикоагулянт, чтобы снизить риск образования тромбов.
Мы прошли мимо анестезиологического кабинета и сразу положили Софи, находившуюся без сознания, на операционный стол. Канюли и электроды, необходимые для подключения мониторов, были на месте, мои инструменты лежали на синем полотне (набор для взрослых и набор для детей, потому что Софи находилась на промежуточной стадии), и медсестры стояли наготове. Пушистые белые тампоны были внимательно пересчитаны и выложены в ряд. Худая и бледная Софи по цвету сливалась со своим халатом, который вскоре бросили на пол. Медсестра и резидент натерли ее раствором йода и закрыли синими драпировками. Я пытался отрегулировать светильники, но они были абсолютно новыми, дешевыми и жили своей жизнью. Все, что мы имели, было либо новым и дешевым, либо старым. Инструменты, пилы, аппараты искусственной вентиляции легких, аппараты искусственного кровообращения – все периодически ремонтировали. Вот с чем нам приходилось работать, но жаловаться по этому поводу не имело никакого смысла.
Я быстро вскрыл грудную клетку. Биохимический анализ крови был плох, поскольку ее поврежденное сердце приказало долго жить. Софи сама находилась на грани жизни и смерти, и нам требовалось безопасно подключить ее к аппарату искусственного кровообращения. Мы бы оперировали ее сердце, пока кровь фильтровалась. Разрезав грудину, я увидел значительное количество желтой жидкости внутри перикарда, окружавшего сердце. В этом «супе» плавали нити инфицированного белка, кишащего стафилококком. После того как мы все это высосали и вычистили, я установил трубки, и перфузионист запустил аппарат искусственного кровообращения. На данный момент Софи находилась в безопасности. Пришло время оценить ущерб.
Ее юношеское левое предсердие было очень маленьким, поэтому я подобрался к нему со стороны правого предсердия через межпредсердную перегородку. Моему взору открылся митральный клапан, который выглядел так, будто он покрыт водорослями. На месте соединения передней и задней створки слева от меня был абсцесс: ткани, разрушенные бактериями, разорвались, в результате чего клапан отделился от стенки сердца. Моим первым желанием было целиком вырезать клапан, но затем я решил сначала очистить его, чтобы посмотреть, что осталось. Я постепенно пробирался к здоровой ткани, на которую можно наложить швы. Первый ассистент неловко держал расширитель для предсердия, не понимая, почему я не работаю быстро, как обычно. Но я решил попробовать спасти клапан и избавить Софи от пожизненного приема антикоагулянтов, которые, скорее всего, в будущем помешали бы ей нормально выносить ребенка.
Я задумался, смогу ли восстановить поврежденные края обеих створок с помощью кусков перикарда. Фиброзная оболочка, окружающая сердце, была самым подходящим материалом, но поскольку перикард Софи кишел бактериями, я взял перикард коровы – листы стерилизованной ткани, предназначенные специально для восстановления сердца или кровеносных сосудов. Я вырезал овальную заплату и вшил ее в кашеобразную стенку сердца, а затем заново закрепил створки клапана. Отверстие клапана стало меньше, но не настолько маленьким, чтобы препятствовать току крови. В одном углу я использовал дополнительную полоску человеческой аорты, чтобы укрепить свою «починку». Пикассо гордился бы мной. Или, возможно, скульптор Генри Мур. Теперь сердце Софи включало в себя частицы мертвого человека и мертвой коровы. Я надеялся, что это произведение прикладного искусства выдержит давление, когда сердце снова начнет биться, что нам вскоре предстояло выяснить.
Все, что выдавали хирургам, было либо новым и дешевым, либо старым. Инструменты, пилы, аппараты искусственной вентиляции легких, искусственного кровообращения – все приходилось ремонтировать.
Прежде чем начать закрывать грудную клетку, я осторожно промыл полости сердца физраствором. Детские сердца «заводятся» очень быстро, и мы не хотели, чтобы инфицированные продукты распада тканей попал в мозг Софи. Вскоре мы получили эхо-изображения от датчика в пищеводе девочки. Внутри левого желудочка кружились обычные крошечные пузырьки воздуха, которые выглядели на экране, как метель. Я сделал маленький прокол в высшей точке аорты, и пузырьки вылетели в атмосферу, где им и место. Когда сердце начало ритмично биться, мы увидели, что клапан работает хорошо и протекает лишь незначительно.
Пришло время задуматься об отключении аппарата искусственного кровообращения, что представляло собой еще одну сложность, но сердце уже выглядело лучше и сокращалось координированно. Все четыре клапана исправно открывались и закрывались, поэтому я сказал, что пора медленно отключать пациентку от аппарата. Маленькое сердце стало работать самостоятельно; давление поднялось до 100 мм рт. ст., и заплаты держались на месте.
Внезапно в дверях показалась лысеющая голова Ника Арчера, поэтому я попросил резидента в очках закрыть грудную клетку, а сам пошел поговорить с Ником. Арчер спросил, почему операция заняла больше времени, чем обычно, и выразил беспокойство о родителях девочки. Чем умнее ожидающие родственники, тем полнее они понимают происходящее и тем больше тревожатся. Арчер особенно радовался, что мы «отремонтировали» старый клапан. И хотя мы даже младенцам вставляли искусственные клапаны, найти баланс между недостаточной и избыточной антикоагуляцией настолько трудно, что по существу нам приходилось выбирать между инсультом и кровотечением. Антикоагуляция становилась проблемой для молодых женщин, которые хотели иметь детей, потому что варфарин мог провоцировать патологии плода и кровоизлияние в плаценту. Такая проблема крайне сложно решалась, но Софи теперь это не грозило. Арчер отвел меня на встречу с разведенными родителями девочки, которые находились в больнице со своими новыми партнерами. Они все сидели рядом, чтобы оказывать друг другу моральную поддержу, ведь каждый из них опасался худшего.
Я никогда не бахвалился и не пытался играть в Бога. Однако родители жаждут ободрения от человека, который сделал всю работу. Однажды я сам оказался по другую сторону баррикад, когда члену моей семьи делали операцию на сердце, и с нетерпением ждал хороших новостей. Я заверил родителей, что все в порядке, но сам в глубине души опасался, что в сердечной мышце Софи остался абсцесс, потому что я заметил необычную выпуклость в стенке левого желудочка. Я откачал часть гноя и надеялся, что все заживет, но стафилококк обычно очень агрессивен.
К моменту моего возвращения в операционную резидент закрыл грудную клетку, и Софи увезли. Мне требовалось описать ход операции в медицинской карте, чтобы остальные врачи понимали, что было сделано. Когда бедную девочку разместили в отделении интенсивной терапии, я ушел домой героем, в то время как ее немногочисленные родственники по очереди сидели у ее постели, мечтая, чтобы она выздоровела. Они снова надеялись. Страх на время отступил.
Я вернулся к ней в 06:30. Поскольку в такое время в больнице не оказалось детских кардиохирургов, кроме меня, никто не мог взять на себя ответственность. Не было никаких дежурств: ни дневных, ни ночных. Если что-то случалось, на помощь мог прийти только я. Всю ночь состояние Софи оставалось стабильным; ее мать сидела рядом и держала ее за руку, явно не собираясь отпускать. Однако у девочки опять поднялась температура. Мы растревожили осиное гнездо, а стафилококк был зол. Миллиарды бактерий взбунтовались. Софи все еще требовались сильные вазопрессорные препараты, чтобы поддерживать кровяное давление на адекватном уровне. Помимо всего прочего, ее почки перестали производить мочу.
Утром Арчер сделал еще одну эхокардиографию. Левый желудочек работал исправно, и митральный клапан выглядел хорошо. Вокруг сердца скопились жидкость и кровяные сгустки (это обычное явление на данном этапе), но состояние Софи оставалось стабильным сорок восемь часов, и ее отключили от аппарата искусственной вентиляции легких. На следующий день ее перевели в одноместную палату подросткового отделения, которое называлось «Мелани». У нее все еще наблюдались скачки температуры, и мы связали их с системой комплемента, моим великим открытием, сделанным в Алабаме.
4 марта, 11:35. Срочный звонок из «Мелани». Через неделю после экстренной операции Софи внезапно потеряла сознание. К счастью, ее мать Фиона оказалась рядом. Девочка лежала на полу без пульса и дыхания, когда к ней подбежала бригада детских реаниматологов и начала делать непрямой массаж сердца. Анестезиолог стал вручную сжимать черный мешок, чтобы наполнить ее легкие кислородом. Внутривенная инъекция адреналина восстановила скромное кровяное давление, которого хватило на быструю эхокардиографию. Она показала, что перикард наполнен кровью. Маленькое сердце было зажато и не могло наполняться. Что еще хуже, в стенке сердца мышцу заменила дыра.
Утром в 06:30 в больнице не было детских кардиохирургов. Не было никаких дежурств: ни дневных, ни ночных. Если что-то случалось, на помощь мог прийти только я.
Полость абсцесса разорвалась прямо под восстановленным клапаном, поэтому мои самые худшие опасения оправдались. Резидент-кардиолог попытался откачать кровь с помощью иглы, но она быстро забилась. Затем сердце снова остановилось, и массаж пришлось повторить. Девушка-резидент позвонила мне и сообщила об этом. Я велел немедленно везти Софи в операционную, потому что, если бы я вскрыл ей грудную клетку в палате, она бы умерла. Я знал, чего ожидать, и мне требовалось незамедлительно подключить ее к аппарату искусственного кровообращения. Я прекрасно представлял, в чем проблема, и на этот раз боялся, что не смогу устранить ее. У меня было страшное предчувствие, что она не доживет даже до того момента, когда окажется на операционном столе. Я надеялся, что ошибаюсь, но не тешил себя иллюзиями.
Благодаря регулярным инъекциям адреналина и периодическому массажу сердца Софи все же оказалась в операционной, и ее привезли как раз в перерыве между плановыми операциями моего коллеги. Возможно, сам Бог ее сопровождал. Когда девочку положили на стол, я уже был готов и ждал. Мы торопливо разрезали швы на коже и надрезали проволоку, скрепляющую грудину, после чего я бесцеремонно вырвал ее и вставил ретрактор. Сердце находилось внутри кровяного сгустка, фиолетовой желеобразной массы, напоминавшей сырую печень. Мне пришлось достать его руками, чтобы сердце могло снова наполниться кровью и выбросить ее в тело. Из-за препаратов оно билось с бешеной скоростью, но внезапно свежая кровь хлынула откуда-то сзади и наполнила перикард. Мне нужно было посмотреть, откуда она течет. Я подозревал, что абсцесс под митральным клапаном разъел стенку желудочка, и сама мышца стала настолько мягкой, что не могла держать швы. Такой сценарий был настоящим кошмаром.
Эходатчик, который анестезиолог поместил в пищевод девочки, подтвердил мои худшие опасения. Из-за абсцесса стенка желудочка разорвалась прямо под важной огибающей ветвью коронарной артерии. Я никогда не видел подобного ни у одного из сотен пациентов с бактериальным эндокардитом и даже ни разу не читал о таком в хирургических журналах. Поэтому мне предстояло ориентироваться по ситуации. В одном, однако, я был уверен. Если бы во время первой операции я имплантировал искусственный клапан, вся хрупкая связка между левым предсердием и левым желудочком разрушилась бы, и восстановить ее было бы невозможно. Хоть бы восстановленный мной клапан не пострадал. Я понимал, что должен попытаться закрыть абсцесс снаружи сердца, ведь если бы я испортил то, что создал в прошлый раз, то никогда бы не смог это восстановить. Сложное наслоение человеческих и коровьих тканей оказалось единственным, что не давало этой части сердца Софи развалиться.
Я установил канюли и срочно подключил аппарат искусственного кровообращения. Мне предстояло опустошить сердце, прежде чем пытаться его приподнять. Затем я остановил его кардиоплегическим раствором, из-за чего оно стало вялым и холодным, как на прилавке в мясном магазине. Когда я поднял сердце на этот раз, выпуклость с задней стороны была очевидна. Бактериальные ферменты растворили мышечный белок, и антибиотики не смогли защитить мышцу от разжижения. В результате абсцесс увеличился. Я попросил большую иглу с нитью и попытался свести края здоровой мышцы.
Кровяные сгустки бывают довольно плотными, порой их можно спутать с каким-нибудь органом.
Я знал, где должна находиться огибающая ветвь коронарной артерии, но не видел ее в болоте воспаленных тканей. Игла прошла сквозь то, что я посчитал неинфицированной тканью по краям воспаления. Завязав узлы, я испугался, что нить разорвет ткани, и это приведет к страшным последствиям. На тот момент кровотечения не было, потому что сердце было пустым и давление внутри него отсутствовало. Выпуклость пропала. Когда я пустил кровь в сердце, оно начало извиваться, а затем сокращаться. Однако по электрокардиограмме я понял, что у нас большие проблемы. Вместо четких пиков были округлые холмы, которые свидетельствовали о недостаточном кровоснабжении сердечной мышцы, то есть ишемии миокарда. Я понял, что захватил важную коронарную артерию, когда накладывал швы. Мне в голову пришел целый ряд подходящих ругательств, но ради всех присутствующих я держал рот на замке. Софи не пережила бы неизбежный сердечный приступ. Мне требовалось распустить швы и начать все заново. Наступление в Арденнах, попытка номер два.
Мы ввели еще немного кардиоплегического раствора, а затем я взял сердце, осторожно снял швы и наложил их заново, но под другим углом. На этот раз я накладывал их подальше от того места, где, как предполагал, находилась коронарная артерия. Не будучи уверенным в «починке», от которой зависела жизнь девочки, я покрыл область биологическим клеем и сверху положил кусок кровоостанавливающей (гемостатической) губки, будто сделав заплату на брюках. После этого мы снова попробовали отключить аппарат искусственного кровообращения. На этот раз ЭКГ оказалась нормальной: заостренные пики Доломитовых Альп вместо холмов Брекон-Биконс. В желудочек снова поступала кровь. Теперь нужно было сделать так, чтобы заплата держалась. Я оставил записку с инструкцией: «Держите давление ниже 90 мм рт. ст. Софи должна спать семь дней, подключенная к аппарату ИВЛ. Мы не можем потерпеть еще одну катастрофу».
Когда грудную клетку снова закрыли, задняя поверхность сердца осталась сухой – кровотечения не было. Вся бригада испытала огромное облегчение, когда Софи вернулась в педиатрическое отделение интенсивной терапии. Несчастные родственники девочки все еще пребывали в шоке; они сидели в комнате ожидания, прижавшись друг к другу, не в силах больше мириться с неопределенностью. Я сообщил им, что абсцесс разрушил стенку сердца, что я никогда раньше не сталкивался с такой страшной проблемой и что мы сделали все возможное, чтобы помочь Софи. Обычная оборонительная чушь. Следующие двадцать четыре часа должны были стать решающими. Исход оставался неопределенным, но там, где есть жизнь, есть и надежда. Все это правда, но мои слова показались мне пустыми, когда я взглянул на три грустных лица. Родственники были слишком ошеломлены, чтобы задавать какие-либо вопросы, за исключением того, когда они смогут ее увидеть. Я тихо удалился и отключил свои эмоции.
Оставив грусть позади, я встретил в коридоре Арчера, который шел к Софи. Он сказал мне то же, что и обычно: «Молодец, Уэстаби».
Мне были приятны его слова, и позднее я узнал, что он вообще не ожидал увидеть девочку снова. У Арчера и врачей отделения интенсивной терапии началось ночное дежурство. Мне стоило зайти к своей пациентке и извиниться за отмену операции, но я этого не сделал. В тот момент я был не в настроении извиняться перед кем-либо. Я потерял счет времени, пока оперировал, а часы показывали уже девять вечера. Мне хотелось выпить пива и немного расслабиться. Как это часто случалось, я не мог спать, ожидая, что телефон вот-вот зазвонит. В итоге в 03:30 сам позвонил в отделение интенсивной терапии и спросил, как дела у Софи. Ее состояние было стабильным, но температура продолжала то подниматься, то падать, а моча до сих пор не вырабатывалась. Девочку активно охлаждали. Затем я услышал важные слова: «Кровотечения нет». И после них радостно погрузился в сон.
Моей пациентке было всего 15 лет и никакая операция по учебнику ее бы не спасла.
Менее чем через двенадцать часов мы с Софи снова оказались в операционной. Наступление в Арденнах, попытка номер три. В 13:30 дренажные трубки в груди быстро заполнились кровью, и кровяное давление рухнуло. Она истекала кровью. Я понимал, что нет никакого смысла вскрывать ее грудную клетку прямо в отделении интенсивной терапии, как меня просили сделать. Нужно было либо дать ей спокойно уйти (что было бы логичным вариантом), либо снова подключить к аппарату искусственного кровообращения и дать мне время подумать, что можно сделать.
Мои коллеги из отделения интенсивной терапии продолжали вливать ей донорскую кровь, и им удалось поднять давление приблизительно до 60 мм рт. ст. Затем мы повезли Софи на ее койке по коридору с огромной скоростью, пугая выпучивших глаза посетителей и оставляя за собой кровавый след. Если бы это происходило ночью, шанса на спасение бы не было. Мы с моей великолепной бригадой в очередной раз объединили усилия и доставили девочку в операционную, прежде чем она успела умереть от потери крови.
За несколько минут я вскрыл ее грудину. Грудь была наполнена свежей кровью, а кровяной сгусток сдавливал сердце. 0-отрицательная кровь все еще поступала через капельницу в вены на шее девочки, но через несколько минут мы в третий раз подключили ее к аппарату искусственного кровообращения, хоть и с чувством смирения. Мы думали: «Что же мы делаем?» Мы снова не дали ей упасть в пропасть, но сколько еще это могло продолжаться? Нам предстояло провести черту, но не сейчас. Альбер Камю писал: «Там, где нет надежды, мы обязаны ее изобрести». Беда заключалась в том, что Софи было всего пятнадцать.
Меня охватила решимость спасти ее, хотя операция по учебнику здесь бы не сработала. Мрачный Жнец перехитрил меня с моим традиционным подходом. Воспаленная сердечная мышца не могла восстановиться, пока левый желудочек непрерывно создавал давление и поддерживал циркуляцию крови, поскольку именно постоянные перепады давления внутри камеры приводили к ее разрыву. На этот раз у Софи началось кровотечение, когда действие седативных препаратов стало снижаться. Она начала приходить в сознание и испугалась, из-за чего кровяное давление подскочило. За этим последовал разрыв мышцы и тампонада сердца.
Ей требовалось новое сердце, но это было невозможно. Убитая горем мать с радостью отдала бы свое, но даже если бы у нас был донор в соседней операционной, никто не стал бы пересаживать сердце ребенку с инфекцией. То есть никто, кроме меня, но мы не смогли бы найти трансплантат за столь короткое время. Конечно, я мог приказать одному из студентов пожертвовать свое сердце… Вдруг среди паники и бредовых фантазий меня осенило. Единственным вариантом было опустошить левую половину сердца и так и оставить ее пустой. Это устранило бы давление изнутри камеры. Я мог использовать левожелудочковый аппарат вспомогательного кровообращения, чтобы откачать кровь из левого желудочка, поддержать кровообращение и дать поврежденной мышце отдохнуть, пока антибиотики борются с инфекцией. Это могло помочь сердцу восстановиться. Использовалась ли такая технология ранее? Нет. Но из-за этого мне еще сильнее захотелось ее испытать. Если бы этот способ вдруг оказался успешным, что маловероятно, я мог бы опубликовать об нем статью.
«Там, где нет надежды, мы обязаны ее изобрести».
Затем мне напомнили, что у нас больше нет насосов Levitronix, поскольку последний мы недавно применили на младенце. Насколько я знал, в нашем распоряжении больше не осталось спасательного оборудования, но в смерти пациентки обвинили бы только одного человека – меня. В системе «вины и стыда», в которой нам приходилось работать, ситуацию интерпретировали бы как смерть после восстановления митрального клапана. Оборудование, позволяющее спасать жизни, стоит дорого, в то время как смерть обходится дешево. Оглашайте статистику смертности, но не давайте никудышным хирургам оборудование, чтобы те могли выполнять свою работу. Остановитесь на секунду и задумайтесь о том, правильно ли это.
К счастью, перфузионист Брайан пришел мне на помощь. Он испытывал новый тип центробежного насоса для крови в одном из наших аппаратов искусственного кровообращения. Говорили, что он может непрерывно работать в течение трех недель, в отличие от традиционного перистальтического насоса, использовать который не следовало дольше трех часов. Я подумал, что трех недель должно хватить, чтобы воспалительные спайки и фиброзные рубцы успели закрыть отверстие. Мы должны были пойти на это, потому что других вариантов не осталось.
Пока бригада перфузионистов устанавливала оборудование, я в последний раз остановил сердце Софи и стал искать отверстие в стенке желудочка. К счастью, оно оказалось на краю печально известной выпуклости, вдалеке от той коронарной артерии. Нить снова разорвала размягченную мышцу, поэтому, используя больше стежков и больше дорогого клея для тканей, я скрепил заднюю поверхность сердца с фиброзным перикардом. Я применял все известные мне уловки, чтобы снизить риск еще одной катастрофы, потому что следующее кровотечение точно стало бы последним.
Насос Rotaflow был очень простым: увеличение скорости тока крови или, наоборот, ее снижение осуществлялось при помощи одной ручки. Я опустошил левый желудочек, откачав кровь из его верхушки через широкую канюлю с трубкой, соединенной с внешней цепью накачки, которая выходила из-под ребер Софи. По второй трубке насос возвращал кровь в аорту. Опасность кровотечения продолжала оставаться нашей самой большой проблемой. Из-за трех подключений к аппарату искусственного кровообращения за короткое время кровь Софи не сворачивалась, поэтому нам требовалось много донорских факторов свертываемости крови и еще больше переливаний крови. Перфузионист запустил центробежный насос на минимальной скорости, намереваясь постепенно перейти от одного аппарата экстракорпорального кровообращения к другому. На мониторах опять отражалось не пульсовое давление, а только среднее давление непрерывного тока крови. Поврежденный левый желудочек все еще сокращался, но не качал кровь, в то время как правый желудочек продолжал направлять кровь в легкие. Магия. Пока все шло хорошо. У нас снова появилась надежда.
Из-за проблем со свертываемостью крови и диффузного кровотечения я решил оставить грудную клетку Софи открытой на сорок восемь часов. Мы обложили сердце тампонами, прикрыли грудь клейкой пластиковой пленкой и вывели дренажные трубки вместе с канюлями аппарата. Торчащие отовсюду трубки были пугающим зрелищем для семьи, и на этот раз все это было слишком даже для педиатрического отделения интенсивной терапии. Мы отвезли Софи во взрослое отделение интенсивной терапии, где медсестры имели больше опыта работы с пациентами без пульса и где не было родителей других больных детей, которые могли прийти в ужас от такой картины.
Когда кровотечение замедлилось, состояние Софи стабилизировалось. Ее почки и печень пострадали, но диализ мог решить эту проблему. Фиона, мать Софи, сохраняла удивительное спокойствие, но несчастная сестра девочки пребывала в сильном шоке и уже несколько дней не ходила в школу. Через два дня мы удалили пропитанные кровью тампоны и закрыли грудную клетку поверх устройств, чтобы снизить риск инфекции. Теперь кровь сворачивалась, кровотечение прекратилось, и передняя поверхность сердца выглядела нормально. Я определенно не собирался осматривать заднюю. Насос работал исправно, и я намеревался оставить его еще как минимум на десять дней, чтобы дать месту абсцесса возможность затянуться. Тем временем мы узнали, что упрямый стафилококк оказался устойчив и ко второй комбинации антибиотиков, поэтому нам пришлось снова заменить лекарства. Наконец высокая температура спала.
Софи, подключенная к аппарату искусственной вентиляции легких, оставалась под действием сильных седативных препаратов в течение трех недель, что помогло нам держать кровяное давление под контролем. Следующей большой угрозой стал fungus candida. Впервые мы обнаружили его в мочевыводящих путях, где он мог оказаться опасным для жизни, если бы мы вовремя не взяли его под контроль. Так называемый период стабильности превратился в кошмар, и мы поняли, что настала пора начать двигаться вперед, чтобы сократить риск дальнейших осложнений. Насос прекрасно справлялся со своей работой, и пришло время позволить девочке проснуться.
Из-за кровотечения и проблем со свертываемостью крови я решил оставить грудную клетку пациентки открытой на 48 часов, прикрыв ее пластиковой пленкой.
После отмены седативных препаратов Софи быстро пришла в сознание и отреагировала на своих родителей. После ее пробуждения кровяное давление повысилось, но мы могли его контролировать, и кровотечение не открывалось. Бедная девочка явно была напугана своим положениям, и я подозревал, что ее мозг был поврежден. Мы пытались объяснить ей, почему из ее живота выходят трубки, полные бегущей крови; мы уверяли ее, что теперь она в безопасности и что скоро все это уберут. Вскоре медсестры заметили, что она не двигала левой ногой и рукой: они были парализованы и не реагировали на боль. Либо инфицированный детрит, либо кровяной сгусток попали в сонную артерию и добралисть по ней к мозгу. Ее парализовало в пятнадцать. Чем она это заслужила?
Это стало большим ударом для ее родителей, но за «наступление в Арденнах» ответственность лежала на мне. Почему я так хотел выполнять эту работу день за днем, ночь за ночью? Здоровое сердце и поврежденный мозг были не тем результатом, к которому я стремился.
На следующий день я забрал Софи в операционную, чтобы удалить канюли из левого желудочка и аорты. К счастью, ни в центробежном насосе, ни в других частях аппарата кровяных сгустков не оказалось, и сердце Софи отлично выглядело на эхокардиограмме, за исключением остаточного кратера под митральным клапаном. Поразительно, но даже после операций и непрямого массажа сердца восстановленный клапан держался и нормально функционировал. Я хорошенько промыл грудную полость и перикард антисептическим раствором, стараясь не затрагивать заднюю сторону сердца. Затем мы в последний раз зашили грудную клетку. Это был конец хирургического марафона, заключительный этап долгой и кровавой битвы. Нам удалось сохранить ей жизнь, но какой ценой?
Мозг обладает гораздо большей способностью к самовосстановлению, чем думает большинство людей, и часто он приходит в норму после инсульта, особенно у молодых пациентов.
Следовало оставаться позитивными ради родственников Софи, которые пребывали в шоке. Мать Фиона стала свидетельницей всех трех попыток реанимации, во время каждой из которых она не знала, куда отправится Софи из операционной: обратно в отделение интенсивной терапии в своем белом больничном халате или в морг в саване. Пока счет был таким: Уэстаби – 3, Мрачный Жнец – 0. Помог ли опыт добиться таких результатов? Никаких прецедентов не было. Этот случай был уникален.
По моему мнению, нам следовало сделать две вещи. Во-первых, продолжить снижать кровяное давление, в то время как сердце Софи самостоятельно поддерживало кровообращение. Во-вторых, хорошо снабжать ее мозг кислородом, чтобы свести к минимуму мозговые повреждения. Мозг обладает гораздо большей способностью к самовосстановлению, чем думает большинство людей, и он очень часто приходит в норму после инсульта, особенно у молодых пациентов. Эти позитивные слова важно было услышать как медсестрам, так и семье девочки. Они все надеялись, что она не останется прикованной к постели до конца жизни.
Рассмотрев разные варианты, я решил подстраховаться и настоял на том, чтобы Софи еще две недели проспала на аппарате искусственной вентиляции легких. Мы отвезли ее на томографию головного мозга только тогда, когда я посчитал, что это не принесет вреда. Тем временем у девочки по-прежнему не вырабатывалась моча, и ей требовался постоянный диализ. Почкам не нравится сепсис и низкое кровяное давление, но они всегда восстанавливаются. Когда Софи отключили от аппаратуры, ее снова перевели в педиатрическое отделение интенсивной терапии. Оно было меньше взрослого, там работали всегда одни и те же медсестры, а ночи проходили куда спокойнее.
Томография мозга Софи показала несколько небольших очагов повреждений, вокруг которых был отек. Они, вероятно, стали результатом эмболизации[46] инфицированными фрагментами ткани сердца, и нам было важно не допустить их перерождения в абсцессы. Софи еще шесть недель предстояло получать внутривенные вливания антибиотиков, что является обычной практикой при эндокардите. Я был точно уверен, что отек вокруг поврежденных областей спадет. Останется ли Софи парализованной? Мы получили стандартный ответ от неврологов: они надеялись, что нет, но это покажет время.
Первого апреля, в День дурака, Софи наконец-то перестали вводить седативные препараты, и она быстро проснулась. Она достаточно хорошо дышала и реагировала на слова окружающих, поэтому мы удалили трубку из ее горла и приподняли спинку кровати. Мама и папа сидели по бокам от девочки и держали ее за руки. Когда отец сжал ее левую руку, она ответила слабым, но различимым движением. Однако у нее определенно были проблемы с подбором слов и формулированием предложений. Судя по результатам томографии, этого следовало ожидать, поскольку в речевом центре был маленький дефект, но в стратегически важном месте. В конце тоннеля показался свет. Ее попытки общаться наконец стали явными, и моя работа была выполнена.
Восстановление мозга всегда проходит медленно. Софи требовалась помощь медсестер, физиотерапевтов, трудотерапевтов и многих других медицинских работников. Все они делали все возможное, чтобы помочь ей.
В последующие месяцы паралич постепенно отступил, а речь улучшилась. Софи вернулась в школу, а затем поступила в колледж: ее интеллект не пострадал. Несмотря ни на что, Софи выжила. Даже я не понимаю, как нам удалось добиться успеха в те тяжелые недели. Подозреваю, что нам помог Бог. А еще тот аппарат, предоставленный на тестирование. Опять мы имели дело со здравоохранением, основанным на благотворительности.
Мать девочки стала свидетельницей всех трех попыток реанимации, и во время каждой она не знала, куда отправится Софи потом: обратно в отделение интенсивной терапии или в морг.
Я написал статью о технике спасения пациента путем опорожнения поврежденного левого желудочка с помощью аппарата вспомогательного кровообращения, которую опубликовали в американском журнале. Теперь и другие могли использовать этот метод в крайних случаях. История Софи иллюстрирует важность командной работы в больнице и победу надежды над страданиями. Множество сотрудников больницы оставались на работе сверхурочно, пытаясь спасти Софи. Смешно, но наши усилия подвергались сомнениям на каждом этапе, и они дорого обошлись больнице. Но для чего еще нужно здравоохранение? Вот уже десять лет мы общаемся с Софи и ее семьей неформально. На десятую годовщину «наступления в Арденнах» мы ужинали в Леди-Маргарет-Холл, колледже Фионы, вместе с выдающимся нейрохирургом и писателем Генри Маршем. Кардиохирурги и нейрохирурги совсем не похожи, но в одном мы единодушны: жизнь драгоценна. Было здорово видеть оживленную Софи в таком утонченном академическом окружении.
10
Сопротивление
23 октября 2009
Форма информированного согласия на оказание медицинских услуг 2Родительское разрешение на обследование или лечение ребенка/подростка
Лечебное учреждение: Больница Джона Рэдклиффа, Оксфорд.
Имя пациента: Оливер Уолкер.
Дата рождения: 11 февраля 2003 г.
Название предложенной процедуры или курса лечения: операция на трехпредсердном сердце – процедура спасения.
Врачебное заключениеПредполагаемая польза: сохранение жизни; без операции смерть неизбежна.
Серьезные или распространенные риски: риск смерти не менее 30 %, кровотечение, последствия подключения к аппарату искусственного кровообращения, необходимость повторной операции.
Другие процедуры: переливание крови, эхокардиография.
Я передал форму Ричарду, дрожащему от страха отцу Оливера. У матери мальчика, Ники, уже произошел нервный срыв. Она наблюдала, как сын умирает от редкого врожденного сердечного заболевания, которое медики не могли диагностировать целых шесть лет. Не в высокогорьях Шотландии, не в отдаленном западном Уэльсе и даже не в Сканторпе, а в центральном Лондоне. Мне легко критиковать, ведь я никогда не ставил диагнозы: за меня это делают кардиологи, а я лишь устраняю проблему. Однако одно я уяснил точно: всегда нужно прислушиваться к матери, ведь никто не знает ребенка лучше. Если мать настаивает, что что-то не так, можно не сомневаться – это правда.
Ники пришлось долго и упорно убеждать врачей. Теперь, годы спустя, самоуверенный хирург, только что прибывший из аэропорта Хитроу, вез ее сына по коридору в операционную так быстро, как это позволяли койка, аппарат искусственной вентиляции легких, капельницы и дренажные трубки. Мы были близки к тому, чтобы потерять его из-за дефекта, с которым он родился: конгенитального заболевания сердца.
Оливер родился в больнице Сент-Мэри в Паддингтоне, одном из лучших лондонских лечебных учреждений. Он появился на свет в том же родильном отделении, где предпочитают рожать члены королевской семьи. Роды прошли нормально, но шумно, и Оливер поначалу был розовым и крепким. Его сердце билось чуть быстрее нормы, но после шока от прохождения через склизкую кроличью нору в холодный мир это считалось допустимым. Ники говорила, что он плохо ел по сравнению с ее вторым сыном: во время сосания груди он задыхался и нервничал. Оливер не был «синим» младенцем, просто грудная клетка была его слабым местом. Из-за его проблем с дыханием семья регулярно ездила в Сент-Мэри, как на футбольный стадион, выкупив билеты на весь сезон. Казалось, что любой кашель или простуда представляют угрозу его жизни.
В итоге Ричард и Ники стали чувствовать себя неловко: в отделении неотложной помощи они стали слишком частыми посетителями. Тем не менее больница Сент-Мэри считалась первоклассной, а эта семья действительно была глубоко обеспокоена состоянием своего ребенка. Ники боялась, что ее примут за мать-невротичку, которая не справляется со своими обязанностями, потому что их регулярно отправляли домой из больницы со словами, что с мальчиком все в порядке. Обеспокоенные, они постоянно приезжали в больницу, где ребенка обследовали и пытались взять у него кровь на анализ; ему так часто делали рентгеноскопию, что удивительно, как он еще не начал светиться в темноте. В разных случаях у него подозревали разные заболевания легких: бронхиолит, муковисцидоз и пневмонию. Безусловно, было слышно, что маленькие легкие работают неисправно, но ни один из диагнозов не подтверждался. Врачи предположили желудочную грыжу с гастроэзофагеальной рефлюксной болезнью[47] и вдыханием содержимого желудка. Этот диагноз тоже не подтвердился. У ребенка ничего не могли найти, хотя у него были постоянные проблемы с дыханием.
У Оливера был брат на два года младше. Оливер очень огорчался, что не успевает за ним. Дорога пешком до детского сада занимала двадцать минут, и четырехлетний ребенок должен был преодолевать ее спокойно, однако двухлетний Чарли часто вылезал из своей коляски и шел пешком, а «ленивый» Оливер садился в нее и ехал. Все понимали, что это ненормально, но у врачей не находилось ответа. Что является причиной удушья при малейшей нагрузке, медленного развития и постоянной нехватки энергии? Этот мальчик не мог играть в футбол с друзьями и гулять в парке. На детских праздниках он с удрученным видом сидел в углу. Все это разбивало Ники сердце. Однако, сколько бы ни отворачивались от нее медики, мать не сдавалась, и меня это по-настоящему восхищало.
Всегда нужно прислушиваться к матери, ведь никто не знает ребенка лучше. Если мать настаивает, что что-то не так, можно не сомневаться: это правда.
В итоге Оливера направили в больницу Роял-Бромптон к специалистам по органам грудной клетки. Оттуда обращаться было уже некуда. В Национальном институте сердца и легких сказали, что вызывать подобные симптомы могли либо легкие, либо сердце. Однако легкие были в норме, а сердце, судя по рентгеновским снимкам, не было увеличено. У мальчика не нашли никаких привычных предпосылок к развитию детской сердечной недостаточности. Им в очередной раз показали от ворот поворот, несмотря на всемирную известность больницы.
Что является причиной удушья при малейшей нагрузке, медленного развития и постоянной нехватки энергии?
Вскоре Ники снова начала звонить по телефону и умолять спасти жизнь ее мальчику. Врачи наверняка что-то упустили. Оливер не мог ни бегать, ни играть с другими детьми в школе. Учителя и другие родители это замечали. Конечно, он выглядел нормально, когда сидел перед врачом, но это оказалось единственным, что он вообще мог делать. Просто сидеть. Врачи из Бромптона решили посмотреть, как он бегает по коридорам, а затем измерить пульс. Мальчик не справился с таким простым упражнением, и всего после нескольких шагов его пульс участился до предела. Настолько явная непереносимость физических нагрузок определенно указывала на то, что с ребенком не все в порядке.
Теперь врачам пришлось заглянуть внутрь сердца. В стетоскоп клапаны звучали нормально, но, возможно, чуть тише, чем следовало: лаб – митральный клапан закрылся; даб – аортальный клапан закрылся, однако сердечный ритм был настолько быстрым, что обнаружить шум было невозможно. Это произошло в пятницу. Обеспокоенные врачи попросили Ники привезти Оливера в понедельник на эхокардиографию. Процедура позволяла подробно ознакомиться с анатомией сердца и в сочетании с электрокардиографией могла выявить проблемы с сердечным ритмом. Поскольку клапаны звучали нормально и левый желудочек на рентгеновском снимке выглядел маленьким, Ники надеялась, что у ее сына не обнаружат ничего серьезного. Она договорилась пообедать с сестрой в Челси, чтобы порадовать сына.
Оливер успел привыкнуть к больницам. Кроме того, его убедили, что игл на этот раз не будет – только липкое желе на груди и гладкий датчик, которым будут водить из стороны в сторону. Он совершенно неподвижно лежал на кушетке, пока молодая эхокардиографистка наблюдала за изображениями на экране и весело болтала с Ники. Обстановка была расслабленной и вполне обычной, пока девушка не перестала водить датчиком и не затихла. Ее взгляд остановился в одной точке. Всего за мгновение выражение ее лица превратилось из беззаботного в ошеломленное.
«Что случилось?» – спросила обеспокоенная Ники, но ответа не последовало.
Девушка зачарованно наблюдала аномалию на экране, но понятия не имела, в чем именно проблема. После третьего вопроса она услышала в голосе Ники нотки отчаяния. Она сказала только: «Прошу прощения, мне нужно привести более опытного врача». Оливер лежал, не догадываясь о причине внезапной паники, в то время как кровь Ники наполнилась адреналином, и у нее началась паническая атака. Ей хотелось незамедлительно позвонить мужу на работу, но ей нечего было сказать ему, кроме того, что женщина нашла что-то ужасное внутри сердца Оливера. Это точно было что-то ужасное, ведь в противном случае она бы так резко не убежала.
Шесть долгих лет Ники была уверена, что с Оливером что-то не так, но она всегда испытывала облегчение, когда ей говорили, что она ошибается. Теперь дела обстояли иначе, хотя опытный врач и сохранял спокойствие. Он снова поставил датчик на костлявую грудь Оливера и стал изучать изображения на экране. Правое предсердие было слегка увеличено, правый желудочек утолщен и легочная артерия расширена – ничто из этого не замечали на многочисленных рентгеновских снимках. Отсюда следовал вывод, что в легких Оливера что-то препятствует свободному току крови. Более того, левое предсердие было увеличено, в то время как левый желудочек оставался маленьким и недостаточно заполненным кровью. Обычно это говорит о сужении митрального клапана, как у пациентов с ревматической лихорадкой, но у Оливера створки митрального клапана были тонкими и выглядели нормально.
Опытный врач сразу понял, в чем проблема, однако это была настолько редкая аномалия, что в своей практике он столкнулся с ней впервые. Он тихо пробормотал: «Cor triatriatum, это все объясняет!» Ни Ники, ни эхокардиографист ничего не поняли. Кровь кружилась внутри левого предсердия, но не заполняла левый желудочек должным образом. Почему? Тонкая мембрана отделяла левое предсердие и все четыре легочные вены, поэтому кровь не могла проникнуть к отверстию митрального клапана. Единственным путем для крови оставалось крошечное отверстие диаметром 3 мм, которое разительно отличалось от нормального отверстия митрального клапана, диаметр которого у шестилетнего мальчика в норме должен составлять 18 мм.
Cor triatriatum переводится с латинского как «сердце с тремя предсердными камерами». Кровь Оливера накапливалась за преградой, вызывая застой в легких. Во время физических нагрузок кровь никак не могла усиленно циркулировать внутри тела Оливера, потому что весь минутный объем сердца должен был просачиваться через крошечное отверстие. Все симптомы мальчика были следствием этой врожденной аномалии. Вся его жизнь превратилась в настоящий кошмар из-за физических и психологических страданий, а его бедных родителей раз за разом выставляли из больницы с неверными диагнозами. Но он хотя бы все еще оставался жив.
Детский кардиолог был шокирован степенью обструкции и немедленно пригласил коллегу-хирурга. Оливер страдал достаточно долго, и эту мембрану требовалось срочно удалить. Тем временем бедная Ники сходила с ума. Ричард был на работе и ждал новостей. Она набрала его номер, но из-за переполнявших ее эмоций не могла сформулировать проблему или объяснить, что Оливеру срочно требуется операция на открытом сердце. Добрый кардиолог поговорил с Ричардом и объяснил, что проблема наконец обнаружена. Хотя аномалия была редкой, опытные кардиохирурги больницы могли провести операцию с минимальным риском. Редкий не всегда значит сложный, и после операции Оливер наверняка сможет вести нормальную жизнь. Сестра Ники приехала в Роял-Бромптон, чтобы ее поддержать, а затем все они отправились домой, пытаясь переварить информацию. Не так давно они переехали из центрального Лондона в Биконсфилд.
На следующее утро Оливер пошел в школу, а его родители пытались вести нормальную жизнь в ожидании операции. Учителям объяснили ситуацию. Внезапно выяснилось, что у него серьезное сердечное заболевание, которое объясняло, почему он не может играть с другими детьми. Некоторые учителя чувствовали вину за то, что наговаривали на него, другие – за то, что давили на него слишком сильно. Дети с врожденными сердечными аномалиями часто страдают подобным образом. У них есть две ноги и две руки, но они не могут ими полноценно пользоваться. Они вынуждены садиться на корточки на игровой площадке, чтобы отдышаться. Сверстники смеются над ними, и у них всегда худшие результаты по физкультуре. У их родителей разрывается сердце, но они стараются улыбаться и создавать видимость нормальной жизни.
21 октября 2009-го. Я выступал с докладом о желудочковых аппаратах вспомогательного кровообращения в Европейском обществе кардиоторакальных хирургов в Вене, поэтому в Оксфорде на тот момент не оказалось ни одного детского кардиохирурга. Тем временем Ники находилась дома в Биконсфилде и пыталась собрать троих своих детей в школу. Двое из трех могли сами о себе позаботиться, но у несчастного Оливера был лающий кашель, и он не мог подняться с постели. Его температура превышала 38 °C, он задыхался, его сердце билось с невероятной скоростью, а кожа приобрела желтоватый оттенок.
В панике Ники посадила всех троих детей в машину и приехала в медицинский центр еще до прихода врачей. В этот раз ее никто не успокаивал и скорую помощь вызвали незамедлительно. Оливера и его мать повезли в ближайшую больницу Сток-Мандевилль (Stoke Mandeville Hospital) на окраине Эйлсбери, в то время как смущенным полуодетым братьям пришлось ждать в кабинете врача, когда друзья семьи заедут за ними и отвезут в школу.
В норме диаметр отверстия митрального клапана – 18 мм. У пациента с врожденной аномалией кровь вынуждена пробиваться через отверстие диаметром 3 мм.
Зимой 2009 года в Британии была эпидемия свиного гриппа, и в школе Оливера заболело несколько человек. Вирус H1N1 относится к семейству гриппа, и обычно его обнаруживают в дыхательных путях свиней. Его инкубационный период составляет всего двадцать четыре часа. Этот крайне заразный штамм был завезен из Мексики. От него умирало 5 % больных, поскольку он вызвал пневмонию у пожилых или особенно уязвимых людей. Оливер уж точно был уязвим.
В больнице Сток-Мандевилль Оливера сразу определили в изолятор, а не в общую детскую палату. Диагноз «свиной грипп» подтвердился, но ни один метод лечения не мог сделать так, чтобы опасная вирусная инфекция немедленно отступила. Когда Оливер пожаловался на головную боль и светобоязнь, а затем откашлял кровь, врачи хотели ввести ему противовирусный агент занамивир, более известный как «Реленза», непосредственно в кровь, но в больнице его не оказалось. К вечеру бедный мальчик находился в крайне тяжелом состоянии: его мучили два редких заболевания, которые будто сговорились убить его. Поскольку Ники не отходила от сына ни на минуту, наилучшее представление о следующих нескольких часах можно получить из ее письма ко мне, написанного несколькими годами позднее:
«Сложно передать ужас, который ты испытываешь, когда рискуешь потерять своего ребенка. Я люблю всех своих детей одинаково, но у меня установилась особая связь с Оливером из-за несчетного числа часов и дней, которые мы провели в больнице в первые шесть лет его жизни. В ту ночь в Сток-Мандевилле Оливер становился все более беспокойным; было видно, что ему некомфортно. Он прислонился ко мне и сказал: “Мамочка, я больше не могу дышать”. В этот момент я начала звать на помощь, а потом мы погрузились в ад. Зазвучали сигналы тревоги, кто-то вставил трубку в его горло, кто-то другой разрезал его пижаму, чтобы установить в пах канюлю для капельницы. Меня вывели из палаты в состоянии шока. Какая-то добрая мать из педиатрического отделения сидела со мной, пока мне не разрешили снова войти. Я действительно была в ужасе».
Подключение к аппарату искусственного кровообращения возможно далеко не всегда.
Удивительно, но Оливера даже не подключили к аппарату искусственной вентиляции легких. Врач и медбрат стояли над ним всю ночь и вручную вкачивали кислород в его легкие с помощью мешка Амбу. Возможно, в педиатрическом отделении интенсивной терапии не нашлось свободных коек, но тем двоим удалось сохранить Оливеру жизнь до приезда из Оксфорда детских реаниматологов. Только тогда его подключили к аппарату искусственной вентиляции легких, чтобы он смог перенести поездку на скорой помощи.
Из-за свиного гриппа Оливера поместили в изолятор, где за его сердечно-сосудистым статусом следили через канюли в артериях и венах. Ни один из показателей не обнадеживал. У него был низкий уровень кислорода в крови, низкое кровяное давление, опасно быстрый сердечный ритм, а почки перестали вырабатывать мочу. Вазопрессорные препараты и диуретики ненадолго улучшили ситуацию, но все традиционные методы лечения не подходили из-за преграды внутри сердца. Из-за физиологической обструкции не было способа улучшить состояние легких и печени Оливера или усилить кровоток по всему его телу. Из-за прогрессирующей желтухи и почечной недостаточности метаболический беспорядок в его кровотоке усугублялся с каждой минутой.
В тот четверг вечером я ужинал в модном ресторане в Вене, в то время как Ник Арчер летел из Австралии. Никто из нас не мог помочь Оливеру и его встревоженной семье. К счастью, нас замещала очень компетентная женщина-кардиолог из Словении, доктор Димитреску. Врачи отделения интенсивной терапии спросили ее, может ли она чем-нибудь помочь. Димитреску прекрасно понимала, что уникальная комбинация заболеваний Оливера приведет к смертельному исходу, если ничего не изменится, поэтому быстро позвонила хирургам из Бромптона. Они предложили прооперировать мальчика на следующей неделе, когда вирус возьмут под контроль. Токсические инфекции в сочетании с сердечно-сосудистым коллапсом, а также печеночной и почечной недостаточностью не создают идеальных условий для подключения к аппарату искусственного кровообращения.
К 2009 году установили пристальный контроль за уровнем смертности пациентов в каждом кардиоцентре. Время спасательных операций прошло. Более того, Роял-Бромптон был сердечно-легочным центром, в котором отсутствовали специалисты по общей педиатрии. Это учреждение было хуже оборудовано для борьбы с инфекционными заболеваниями, в то время как оксфордские врачи интенсивной терапии гораздо лучше умели ликвидировать тяжелые последствия свиного гриппа. Они дали мальчику силденафил, известный как «Виагра», чтобы снизить кровяное давление в легочных артериях Оливера, а также противовирусный препарат «Тамифлю», благодаря чему состояние ребенка за ночь стабилизировалось.
По прошествии нескольких часов Ники с сыном оказались в специализированной детской больнице, внутри обширного кампуса больницы Джона Рэдклиффа. Там находилось восемь других детей, подключенных к аппарату искусственной вентиляции легких, и каждый из них был окружен обеспокоенными любящими родителями. Врачи казались уверенными в своих силах, а медсестры добрыми. Тем не менее там можно было увидеть страшные картины: больной менингитом ребенок с гангренозными ногами, постоянно подключенный к аппарату гемодиализа; младенец-гидроцефал с сепсисом, которому предстояла операция на мозге; пострадавший в автомобильной аварии мальчик с синяками под глазами, перевязанной головой, иглами в ногах и дренажными трубками в груди. Еще там лежала пара моих пациентов, которые медленно выздоравливали.
В комнате отдыха для родителей каждая мать рассказывала свою историю, в то время как в кафетерии врачи и медсестры собирались вместе и обменивались подробностями о своих пациентах. Там легко можно было задержаться надолго, но после выходных Оливера собирались отвезти в Роял-Бромптон на операцию. Таким, по крайней мере, был план. Некоторые родители интересовались, зачем требовалось рисковать и везти его в Лондон, если операцию можно было сделать здесь, в Оксфорде. Ники и Ричард тоже этого не понимали, но им дали четкий план; кроме того, они хорошо были знакомы с Бромптоном, ведь провели там множество часов, пока врачи искали проблему в легких Оливера, совершенно не догадываясь о cor triatriatum. Даже теперь никто, казалось, не понимал, что это значит.
В пятницу утром Ник Арчер прилетел в Хитроу из Австралии, а я вернулся из Вены. Во время обхода в отделении интенсивной терапии врачи тщательно изучили рентгеновские снимки грудной клетки Оливера. Теперь его легкие выглядели лучше благодаря «Виагре», а диуретики увеличили выработку мочи. Однако вокруг левого легкого скопилось большое количество плевральной жидкости, что называется плевральной эффузией. Если бы жидкость продолжила накапливаться, то могла бы помешать вентиляции легкого и спровоцировать пневмонию. Врачи решили, что жидкость необходимо убрать, но ее было слишком много, чтобы сделать это с помощью иглы. Оливеру требовалось установить дренажную трубку в межреберное пространство. Дежурного резидента попросили поставить трубку через маленькое отверстие ниже левой подмышечной впадины; это рутинная процедура, особенно в отделении кардиохирургии. Находясь без сознания и под действием седативных препаратов, Оливер ни о чем не догадывался. Процедура, казалось, прошла успешно: 400 мл жидкости соломенного цвета быстро вылилось в резервуар. Работа была выполнена.
Арчер позвонил в больницу по пути из Хитроу. Доктор Димитреску обрадовалась, что он вернулся, поскольку ей требовалась моральная поддержка во время работы с Оливером в выходные. К тому моменту Ники была эмоционально измождена:
«В то время ко мне приехали двое других сыновей, у которых начались каникулы. Я оставила Оливера под присмотром медсестры в белом халате и маске, а сама пошла показать мальчикам, где их мама и папа живут в больнице. У меня зазвонил телефон, и, как только я сняла трубку, медсестра велела мне немедленно возвращаться в отделение. Я знала, что случилось что-то страшное. Когда я уходила, в палате находилась только одна медсестра, но, вернувшись, увидела множество людей, ни один из которых не потрудился надеть маску. Одним из них был доктор Арчер. После установки дренажной трубки кровяное давление Оливера упало, а затем совсем исчезло. Когда из трубки перестала течь прозрачная жидкость, из нее вышло немного ярко-красной крови, а затем все прекратилось. Во время неистовых попыток реанимировать Оливера ему сделали рентген грудной клетки. Доктор Арчер изучал снимки на экране. Левая половина грудной полости теперь была совершенно непрозрачной и выглядела на снимке белой».
Дренажная трубка либо повредила межреберную артерию, расположенную в углублении под ребром, либо проткнула само легкое. Как бы то ни было, итог был одним: левая грудная полость заполнилась кровью, а кровяное давление отсутствовало. Почему кровь не вышла из дренажной трубки? Потому что свежая кровь быстро сворачивается, и кровяной сгусток закупорил дренажную трубку детского размера. Именно поэтому сначала вышло небольшое количество свежей крови, а затем все прекратилось. Кровотечение продолжилось, и кровь тихо заполнила грудь несчастного Оливера. Изначально система кровообращения компенсирует кровопотерю путем сужения маленьких периферических артерий, но позднее этого становится недостаточно, и дело принимает скверный оборот. Это легко может привести к смерти пациента.
Процедура откачивания плевральной жидкости из полости вокруг легкого – рутинная работа в отделении кардиохирургии.
Арчер отдал два распоряжения: во-первых, «быстро сделать переливание крови», во-вторых, «узнать, вернулся ли Уэстаби». Со мной связались, пока я стоял в пятничной пробке. Я только что свернул с оксфордской кольцевой дороги и направился в Вудсток, предвкушая встречу с семьей. Оператор сообщил, что мне необходимо срочно приехать в педиатрическое отделение интенсивной терапии. Я спросил, что произошло, предполагая, что что-то случилось с одним из моих пациентов.
Она ответила только: «Простите, но доктор Арчер хочет, чтобы вы приехали».
Спорить смысла не было, поэтому я сразу же направился в больницу. Я припарковался в гараже для машин скорой помощи и зашагал по коридору к педиатрическому отделению интенсивной терапии. Мне не пришлось спрашивать, к какому пациенту меня вызвали: изолятор был полон врачей и медсестер с угрюмыми лицами. Я слышал, как в комнате для родственников рыдала женщина, и испугался, что опоздал. Я не услышал привычных подшучиваний и вопроса: «Что тебя задержало, Уэстаби?», которым меня встречали, даже когда я всеми способами старался добраться до больницы в кратчайшее время. Серьезность момента рассказала мне всю историю.
У Оливера не определялось кровяное давление, а пульс был слишком частым. Резидент выдавливал пакет с кровью в вены Оливера, заставляя кровь двигаться по суженным венам с максимальной скоростью. Ник показал мне рентгеновский снимок и подытожил: «У него cor triatriatum с обструкцией в левой половине сердца, и его левая плевральная полость только что наполнилась кровью. Помимо всего прочего у него свиной грипп. Он умрет через несколько минут, если вы не подключите его к аппарату искусственного кровообращения». Это вовсе не было похоже на приветствие: «Рад видеть! Как прошла конференция?»
Я пошел в комнату для родителей с формой информированного согласия, предварительно заполнив свой раздел. Я извинился за отсутствие времени на знакомство и объяснения. Оливер находился на волоске от смерти, и нам приходилось действовать быстро. Мне нужно было везти каталку по коридору, а не болтать о рисках и потенциальной пользе.
Так бедная Ники описала наш разговор:
«Помню, я сказала, что против операции, потому что до этого нам говорили, что он слишком слаб. Вы ответили, что у нас нет выбора. Я так хорошо запомнила, как вы держались. Ваша уверенность, храбрость и убежденность в том, что вы можете нам помочь, убедили меня отпустить своего мальчика. Мне сложно передать, как сильно это помогло нам в то ужасное время. Представьте, что бы мы почувствовали, если бы кто-то вошел и сказал, что, конечно, постарается помочь, но ситуация тяжелая. Вы же, увозя Оливера, пообещали, что привезете его обратно. Затем мы с Ричардом просто сидели в зале ожидания и поддерживали друг друга. Мы гадали, дожил ли он хотя бы до подключения к аппарату искусственного кровообращения».
Это подробное письмо я получил много лет спустя и был ему очень рад, потому что оно одобряло мой смелый подход к работе. Кому нужны самоанализ и уклончивые ответы, когда ребенок умирает? Возможно, больница не одобрила бы мой процесс получения согласия на операцию, но разве меня это волновало? Выводы делайте сами. Оливер лежал на операционном столе уже через пять минут после того, как покинул отделение интенсивной терапии. Наш детский анестезиолог Кейт Гребеник не дежурила в тот день, но она бросила лепить куличики со своей дочерью и вернулась в больницу, чтобы присоединиться к попыткам реанимировать мальчика. Никаких вопросов, никаких «если», никаких «но».
Сколько требуется времени, чтобы добраться до сердца в экстренной ситуации? Около минуты. Сначала я уверенным движением скальпеля рассек кожу и жир, а затем распилил кость. Я раздвинул грудину металлическим ретрактором, вскрыл фиброзный перикард и оказался у цели. Затем я наложил пару кисетных стежков на аорту и правое предсердие, установил канюли и подключил аппарат. После этого все могли расслабиться. Оливер наконец был в безопасности.
Теперь первостепенной задачей было проникнуть в плевральную полость под левой половиной грудины, высосать жидкость и поместить ее в аппарат экстракорпорального кровообращения. Нам требовалось вернуть в систему кровообращения все, что возможно. Часть крови уже свернулась: сгустки напоминали печень на прилавке в мясном отделе, которая предназначалась для мусорного ведра, а не для сковороды. Из-за нарушения обмена веществ, связанного с близостью мальчика к смерти, анестезиолог должен был нейтрализовать молочную кислоту бикарбонатом натрия и привести в норму уровень калия в крови. Тем временем я остановил сердце ледяным кардиоплегическим раствором и вскрыл увеличенную часть левого предсердия. Обычно после установки ретрактора взору открывается митральный клапан, но с этим интересным сердцем все обстояло иначе. Клапан прятался под тем, что выглядело как нормальная стенка предсердия. Единственным, что указывало на существование смертельно опасной мембраны, было крошечное отверстие между главной камерой левого предсердия и маленькой камерой, расположенной непосредственно вблизи митрального клапана. Это напоминало исследование гробницы Тутанхамона. Одно неловкое движение скальпелем – и я мог повредить что-то очень важное.
Чтобы добраться до сердца в экстренной ситуации, нужна минута: рассечь кожу и жир, распилить кость, раздвинуть грудину, вскрыть перикард – и врач у цели.
Я осторожно поместил прямоугольные щипцы в отверстие и аккуратно потянул их на себя. Вялый левый желудочек не сдвинулся, и я понял, что не тяну сам митральный клапан. Успокоившись, я разрезал ножницами натянутую мембрану, обнажив отверстие клапана. Затем я срезал мембрану по кругу, что сразу изменило прогноз Оливера: с нормальным сердцем он не умрет от свиного гриппа. Я попросил медсестру положить этот кусок ткани размером с почтовую марку в банку с физраствором, чтобы позднее я мог гордо продемонстрировать трофей изумленным родителям.
По мере того как я зашивал предсердие, атмосфера в операционной становилась все менее напряженной. Во многом это было связано с тем, что персонал ждал конца вечерней драмы. Когда кровь быстро побежала по крошечным коронарным артериям Оливера, его благодарная сердечная мышца окрепла и начала сокращаться. Как только мы позволили левому желудочку наполниться, уверенная волна пульсового давления появилась на мониторе осциллоскопа. Теперь в аорту поступал гораздо больший ток крови при более медленном сердечном ритме. Это то самое мгновенное исцеление, подарить которое может только хирургия.
Вот предпоследний абзац с описанием эмоций Ники в тот вечер.
«Помнится, профессор сказал, что пройдет три или четыре часа, прежде чем мы услышим какие-либо новости. Примерно через два часа я отцепилась от Ричарда и вышла из зала ожидания, чтобы найти уборную. Я никогда не забуду, как в том тусклом больничном коридоре, совершенно пустом в ночные часы, я увидела, как вы выходите из операционной и направляетесь ко мне. Мне казалось, что прошла вечность, прежде чем вы дошли до меня. Я замерла. Оглушенная и потная, я стояла, как напуганный истукан. О чем вы собирались мне сообщить? Был он жив или мертв? Я отчаянно пыталась понять это по вашему выражению лица, но свет был тусклым, и вас скрывала тень. Словно в замедленном темпе мы сошлись лицом к лицу в том бесконечном роковом коридоре. Вы положили руку мне на плечо и сказали: “Все хорошо, все хорошо”. Не знаю, как я не упала в обморок! Я все еще не могу думать о том моменте без слез. Никогда раньше я не испытывала такого страха (только раз, когда нас в собственном доме взял в заложники мужчина в маске, вооруженный ножом). Я чувствовала физическую боль в животе. Я до сих пор не понимаю, как звезды в ту пятницу сошлись так, что Оливер остался с нами. Мне казалось, что вы появились, сотворили чудо, а затем снова исчезли. Вы должны гордиться собой».
Уверенность, храбрость и убежденность врача в том, что он может помочь, очень важны для родителей пациентов.
Как только мы устранили биохимию смерти, удалили опасную мембрану и сделали переливание донорской крови, Оливер пошел на поправку. Свиной грипп, который стал причиной резкого ухудшения его состояния, тут же отступил, как это делают вирусы. Мальчик выздоровел и почувствовал себя так, будто с его шеи сняли тугой ошейник. Теперь он нормальный спортивный подросток, по которому не скажешь, что он находился в шаге от могилы. Ники была права в одном: они оказались в нужное время в нужном месте, а именно – в детской больнице, где могли решать сложные задачи и где работала преданная бригада, членам которой было абсолютно все равно, должны они дежурить в пятницу вечером или нет. Единственное, что имело для них значение, – это спасение жизни мальчика, чего они и добились. Они могли отправиться домой на выходные и рассказать всем, что спасли маленького ребенка.
Слегка шокированный, я поехал в закат по направлению к Вудстоку. Оливер был спасен благодаря огромным усилиям со стороны преданных делу медицинских работников, но в Вене я узнал, что программу детской кардиохирургии в Оксфорде собирались закрыть. После нашумевшего скандала, разгоревшегося вокруг кардиохирургии в Бристоле, никто не считал, что для хирурга допустимо работать в одиночку.
Бристоль стал тревожным звонком для всех представителей моей профессии, которых в мире совсем немного. Несколько недель подряд все национальные новости были посвящены скандалу. Скорбящие родители выходили на демонстрации к воротам больницы, как на кладбище, приносили цветы, поносили хирургов и назвали серийными убийцами. Почему? Потому что уровень детской смертности в Бристольском королевском лазарете в два раза превышал смертность в других центрах. Говорили, что в случае некоторых операций смертность была пугающе высока.
Детские кардиологи, анестезиологи и медсестры подозревали проблему, пока скандал не разгорелся. Тем не менее попытки скрыть последствия никогда не предпринимались. Как прямо заявил руководитель общественного расследования, «Бристоль утонул в информации». В каждой больнице, где детям делали операции на сердце, собиралась информация о статистике смертности, и Королевская коллегия хирургов совместно с Обществом кардиоторакальных хирургов изучала эти данные.
В ходе расследования выяснилось, что Бристоль стал жертвой более общих проблем Национальной службы здравоохранения. Специалисты по сердцу находились в двух разных местах: детские кардиологи в одной больнице, хирургические бригады в другой. В отделении интенсивной терапии не было коек для детей; медсестер, обученных работать с детьми, было очень мало; реанимационные мероприятия были «предельно плохо организованы»; слишком много важнейшего оборудования поставлялось исключительно благотворительными организациями. В отчете неоднократно говорилось о недостатке финансирования и о нежелании думать, что все это может поставить под угрозу жизнь детей.
В результате уволили детских кардиохирургов и заведующего больницей. Затем началась публичная охота на ведьм, чтобы обуздать представителей могущественной медицинской профессии. В результате расследования был сделан вывод о том, что общественность должна знать о статистике смертности пациентов каждого хирурга. Прошло много лет, а мы до сих пор страдаем от последствий: сегодня более 60 % детских кардиохирургов в Великобритании являются выпускниками зарубежных университетов, и заполнить учебные должности компетентными кандидатами постепенно становится все сложнее.
Вскоре после бристольского скандала Министерство здравоохранения Великобритании приняло решение значительно сократить число отделений детской кардиохирургии. Поскольку оксфордский центр был самым маленьким, я сразу понял, что его закроют. Нам не пришлось долго ждать нападения. Кто-то решил сделать бизнес из разглашения в прессе результатов каждого хирурга. Отделение доктора Фостера в Имперском колледже Лондона оказалось в авангарде этого процесса. Его сотрудники стали за вознаграждение снабжать газеты информацией об основных проблемах здравоохранения. Проще говоря, они вели себя как стервятники, сидящие на телеграфных проводах в ожидании добычи. В 2004 году «Британский медицинский журнал» опубликовал статью о детской смертности в результате операций на сердце, основываясь на данных, предоставленных отделением доктора Фостера. Информацию взяли из недостоверной Статистики больничных случаев, составленной канцелярскими служащими и использованной в ходе расследования бристольского инцидента. К счастью, к тому времени тринадцать существующих детских кардиоцентров начали самостоятельно собирать и проверять данные о своих результатах, а затем ежегодно предоставлять их в Центральную базу данных кардиологического аудита (CCAD).
Из-за высокой смертности в Бристольском королевском лазарете было решено, что общественность должна знать статистику смертности пациентов каждого хирурга.
В данных, предоставленных отделением доктора Фостера, у Оксфорда стоял высокий процент смертности детей в возрасте до года, которых оперировали с подключением к аппарату искусственного кровообращения. В то же время у нас был самый низкий процент смертности младенцев, которым делали операции без подключения к аппарату. Все знали, что Статистика больничных случаев была безнадежно недостоверной, но теперь нам требовалось это доказать. Статья преследовала злонамеренную цель поддержать политику «закрытия малых отделений», и мы знали, что данные не соответствуют действительности. Оксфорд потребовал провести независимое расследование, чтобы доказать абсурдность обвинений.
То, что обнаружили в ходе расследования, поставило под сомнение все сведения из предыдущего источника. После сверки с независимой базой данных CCAD выяснилось, что Статистика больничных случаев не учла от 5 до 147 операций в каждом центре и, что просто поразительно, не зафиксировала от 0 до 73 процентов смертей. Оказалось, что оксфордская статистика, составленная доктором Арчером и доктором Уилсоном, была настолько точной, что в ней учитывался каждый смертельный случай. Ноль процентов было у нас. В четырех крупнейших центрах не учли от 44 до 70 процентов смертей! Доктор Фостер заявлял, что средний уровень смертности составлял четыре процента для всех центров, хотя в действительности он был в два раза выше. Поскольку в Оксфорде проводилось меньше всего операций, а отчетность включала самые точные данные, наша статистика смертности казалась выше, чем в других центрах. На самом деле мы находились на середине диапазона. В результате расследования пришли к выводу, что отделение доктора Фостера не предоставило данных о точном числе операций, не говоря уже о статистике смертности в большинстве центров. Вместо этого они огласили общественности некорректные и вредные выводы.
Возможно, сейчас вы думаете, что детская кардиохирургия достаточно сложна и без дерьма, выливаемого на нас посторонними, которые не смогли бы и подгузник поменять. Как много других центров проводили процедуру Росса на младенцах? В скольких из них спасли бы Софи и Оливера? Кто еще, помимо Нила Уилсона, мог расширить аортальный клапан у плода? Это расследование должно было подорвать доверие публики к оглашаемой статистике смертности, но мы не были дураками. Выиграв эту битву, мы понимали, что система найдет другой повод нас закрыть.
Вскоре другие центры подверглись нападению. Пресса просто не учла, что в любом статистическом рейтинге половина больниц и хирургов окажутся ниже среднего. Когда заявленный средний процент выживаемости детей в Глазго составил 95,9 %, в то время как в среднем по Великобритании он был 96,7 %, общественность взбунтовалась. Шотландская пресса жаловалась: «В Глазго уровень детской смертности в результате операций на сердце значительно выше, чем в остальных частях Великобритании». Аж на 0,8 % выше! Председатель Шотландской ассоциации пациентов простонал: «Это совершенно неприемлемо, и я очень обеспокоен! Больницу, возможно, устраивают такие цифры, но меня – нет!» Местное телевидение осветило ситуацию, и это подорвало доверие к абсолютно надежному центру.
Затем пришло время полномасштабной политической инициативы «Безопасность и устойчивость», нацеленной на закрытие практически половины английских кардиохирургических центров, включая больницу Роял-Бромптон. Собрали комитет из стратегически отобранных политических активистов, которые чернили все центры, кроме своих собственных. Согласно инициативе, все оставшиеся центры обязали иметь в штате не менее четырех детских кардиохирургов. Мало где нашлось так много, кроме того, не существовало никаких доказательств, что чем больше хирургов, тем лучше. На самом деле большинство кардиохирургических центров в США были меньше Оксфорда. Разумеется, центрам, чтобы выжить, пришлось нанимать на работу зарубежных кардиохирургов. Хуже всего, что мой единственный коллега вернулся домой в Шри-Ланку, чтобы организовать там кардиохирургическую программу, а я снова остался один.
На тот момент Оксфорд не был уверен, сможет ли он позволить себе содержать программу, если в будущем она станет обходиться дороже. Однако несчастные родители и область, которую мы обслуживали, мечтали, чтобы нас оставили. Под давлением общественности больница Джона Рэдклиффа начала поиск двух детских кардиохирургов. Несмотря на престиж Оксфорда, все стоящие кандидаты приехали из-за рубежа. Одним прекрасным кандидатом оказался выдающийся хирург из Норвегии, который два года учился со мной, но был вынужден отказаться, потому что после переезда его зарплата сократилась бы вдвое. Второй кандидат пришел к нам на временной основе; до этого он успешно работал в одной из лучших больниц Австралии. К тому моменту я уже два года работал в одиночку без выходных. Приближались рождественские праздники, и администрация больницы порекомендовала мне уйти в отпуск, поскольку в противном случае я бы целиком его потерял. Теперь, когда в больнице был второй опытный хирург, такой совет показался мне вполне разумным.
Пока я отсутствовал на Рождество, в больницу попали пациенты в тяжелом состоянии. Некоторые из них не выжили. Узнав об этом, я решил, что отделение должно прекратить оперировать до тех пор, пока обстоятельства смертей не будут выяснены, а обвинения с нового хирурга – сняты. Однако я понимал, что власти с нетерпением ждали именно такого повода. Они бы использовали его, чтобы подчеркнуть важность закрытия небольших центров. Им требовалось еще одно расследование, чтобы активно запустить свой проект «Безопасность и устойчивость». Комитет пожелал ознакомиться и с моими результатами, пытаясь дискредитировать все отделение, как это произошло в Бристоле. Однако к моим результатам было не придраться, и нового хирурга критиковать тоже оказалось не за что. Через некоторое время он, как и планировал, покинул Оксфорд и добился успеха в другом месте. Тем не менее разочарованные власти решили, что мы не можем начать оперировать, пока не наберем в штат больше хирургов. Это звучало вполне разумно, но мы все знали, что это невозможно, поскольку набирать было некого. С какой стати кто-то должен хотеть работать детским кардиохирургом в такой обстановке?
Перестав оперировать младенцев и детей, я наконец-то прекратил работать круглосуточно и снял с себя запрет на употребление алкоголя. Конечно, я скучал по операциям на детях, но просто переключился на другие дела и ощутил избавление от огромного груза ответственности. Но какой ценой? В Англии больше не осталось лучших учреждений по академической педиатрической хирургии, и весь наш с Уилсоном опыт по проведению катетеризации в сочетании с менее инвазивными операциями на сердце оказался потерян, как и подаренное благотворительными фондами оборудование. Кроме того, в региональном отделении для недоношенных младенцев больше не было хирурга, который мог закрывать открытый артериальный проток в тех случаях, когда он не закрывался самостоятельно. В результате новорожденных приходилось везти в Саутгемптон или Лондон ради пятнадцатиминутной операции, которую я раньше делал младенцам прямо в колыбели.
Согласно инициативе «Безопасность и устойчивость», нас обязали иметь в штате не менее 4 детских кардиохирургов, хотя не было никаких доказательств, что больше значит лучше.
Родители были подавлены, особенно те, чьим детям уже провели паллиативную процедуру и которые ждали, когда я сделаю вторую корректирующую операцию. Они доверяли оксфордской бригаде, но теперь им приходилось ехать к хирургам, которых они никогда раньше не видели. Все наши протесты остались без внимания. Без поддержки Нил Уилсон не мог проводить свои сложные процедуры катетеризации, поэтому поехал в Денвер, штат Колорадо, где мог стать заведующим отделением. Когда программы оказались под угрозой упразднения, многие уважаемые хирурги решили эмигрировать в Америку или вернуться в свои родные страны. Другие больницы, которые планировалось закрыть, начали борьбу. Когда инициативу «Безопасность и устойчивость» (или, как мы говорили, «Опасность и неустойчивость») обвинили в «ненадлежащих мерах» и дезинформации, она была дискредитирована и отвергнута. Как результат, другие центры, которые чуть не закрыли, продолжают функционировать много лет спустя.
Из-за закрытия нашей педиатрической программы другим детям не так повезло, как Оливеру. Я был вовлечен во множество интересных проектов вроде искусственных сердец и стволовых клеток сердца, но мне не хватало того непередаваемого чувства удовлетворения, которое наступало после спасения ребенка. Кто еще получает такие письма, как последний абзац из послания Ники?
«Я знаю, как нашей семье повезло, что вы появились в нашей жизни на то короткое время. Для нас каждый день, каждый поход в гости, каждое Рождество или любой другой праздник стали гораздо счастливее благодаря тому, что вы сделали. Спасибо. Спасибо. Спасибо!»
11
Страдание
Один из рецензентов моей книги «Хрупкие жизни» выразил неодобрение по поводу откровенного «недостатка неуверенности в себе». Эта нежная душа определенно привыкла к врачам-писателям, которые постоянно занимаются самоанализом и рассуждают о собственной уязвимости. Поверьте мне, для кардиохирурга неуверенность в себе является не менее опасной чертой, чем для снайпера в Афганистане. Нам обоим нужно выполнять свою работу. Если я справляюсь успешно – пациент выздоравливает, если совершаю ошибку – он умирает. Если снайпер попадает в цель – террорист погибает, но если у него не получается выбить террористу мозги, тот убивает его товарищей. Все просто. Как в этом могут помочь самокопание и неуверенность в себе?
Однако я знаю, откуда все эти глупости произрастают. Генеральный медицинский совет обязывает нас заглядывать внутрь себя и размышлять о своей работе, в то время как имеющая юридическую силу обязанность говорить правду предписывает нам быть полностью откровенными с пациентами или, как это происходило в моем случае, с их родственниками. Позвольте мне наконец поделиться своими сомнениями и объяснить, почему в итоге я о них забыл.
Дежурный администратор больницы связался со мной и прямо настоял на том, чтобы я определил пациента к нам в палату, потому что он уже приближался к четырехчасовому лимиту ожидания в отделении неотложной помощи. Из-за него мог лишиться койки пациент с усугубляющейся сердечной недостаточностью, у которого на следующий день была запланирована замена аорты и митрального клапана. Но менеджер просто выполнял свою работу, поэтому я вежливо сообщил ему, что подойду через пять минут, и если он так хочет выставить ожидающего пациента в больничный коридор, то может это сделать.
Нужно было больше узнать о джентльмене, которого мне навязали. Им оказался крепкий молодой строитель, который во время работы поскользнулся на лестнице, упал и ударился нижней частью грудной клетки. Он испытывал сильную локализованную боль, что неудивительно при паре сломанных ребер. Его обеспокоенный коллега позвонил 999, после чего баснословно дорогой вертолет с врачом на борту приземлился на стройке. Прежде чем перейти к дальнейшим рассуждениям, я бы хотел заявить, что предбольничные службы спасения помогают сохранить тысячи жизней. Однако в той ситуации на борту оказался еще кое-кто: оператор. Телекомпания снимала документальный фильм о великолепных людях в летательных аппаратах, поэтому не обошлось без драмы в форме установки капельницы и дренажной трубки в грудь посреди пыльной стройплощадки.
Грудная стенка и легкие обычно плотно прижаты друг к другу, но из-за травм между ними могут оказаться воздух или кровь.
Вы уже знаете, что дренажные трубки необходимы для удаления крови и воздуха из возможного пространства вокруг легкого, называемого плевральной полостью. Я говорю «возможного», потому что между легким и грудной стенкой нет пространства, если только из легкого не вышел воздух или из поврежденных артерий на грудной стенке не произошло кровотечение. Я не сомневаюсь, что врач преследовал самые благие намерения и четко следовал рекомендациям, но мы обычно устанавливаем дренажные трубки только после рентгеноскопии, чтобы знать, что именно мы лечим и куда именно поместить трубку. Я много раз видел, как трубки устанавливали прямо в сердце, и это имело фатальные последствия.
Чтобы установить дренажную трубку, врач ввел в межреберное пространство анестетик местного действия, а затем скальпелем сделал отверстие в грудной стенке. Затем он впихнул пластиковую трубку в грудь строителя, чтобы извлечь то, что препятствовало дыханию, хотя пациент не находился в шоке и не задыхался. Ему просто было очень больно, но он вполне мог поехать в больницу на рентгеноскопию грудной клетки. Однако теперь мужчина страдал еще больше, поскольку трубка только усилила боль. Ему также не требовались внутривенные вливания: он волновался, и его кровяное давление и так было повышенным. Однако все это, несомненно, эффектно смотрелось бы по телевизору и помогло бы добиться большего финансирования воздушной скорой помощи.
Когда пациента наконец доставили в больницу, рентгеноскопия грудной клетки показала, что дренажная трубка находилась глубоко внутри правого легкого. А все из-за того, что ее изначально было некуда ставить: пространство, созданное кровью или воздухом, отсутствовало. Фиброзные связки от старой инфекции уничтожили правую плевральную полость, а теперь к этому добавилась еще колотая рана легкого. У него были сломаны два ребра, но я играл в регби с такой же травмой после нескольких миллилитров обезболивающего.
Дренажные трубки нужны для удаления крови и воздуха, и устанавливать их можно только после рентгеноскопии, иначе можно повредить легкое или даже сердце.
Раздраженный перспективой того, что мне придется отказать собственному пациенту, я сказал врачам из регионального травматологического центра вытащить дренажную трубку, наложить на рану повязку и отправить его домой с коробкой парацетамола. Так всегда поступали в Кейптауне и Йоханнесбурге, поскольку в противном случае все места в больнице оказались бы заняты пациентами с колотыми ранами. Однако ни один из врачей не решился так поступить, потому что они постоянно сомневались в себе и занимались самоанализом. А вдруг что-то пойдет не так? Всех же засудят. В итоге мне пришлось определить его в кардиоторакальное отделение и сделать все самостоятельно, в то время как моего бедного пациента с сердечной недостаточностью отправили домой. У меня появилось «окно» в списке операций на следующий день, которое дорого мне обошлось.
А как же строитель? Когда его жена спросила меня, действительно ли ему требовалась дренажная трубка, мне пришлось ответить, что нет. Обязанность говорить правду. Причина, по которой он находился в больнице, заключалась в колотой ране, не имевшей никакого отношения к сломанным ребрам. Ему было бы безопаснее приехать в больницу на автомобиле, чем лететь на вертолете. Об этом, по крайней мере, свидетельствуют исследования колотых ран, проведенные Вашингтонским травматологическим центром. Предбольничная помощь бывает слишком инвазивной, но быстро принятые меры позволяют спасать жизни. Естественно, в той телевизионной программе не показали последствий оказанной помощи, хотя это стоило сделать. Если проблемы не обсуждать открыто, никто ничему не научится. В молодости я написал и отредактировал два учебника по травмам груди и упорно боролся за появление в Великобритании вертолетной скорой помощи, после того как увидел ее в Америке. Однако вертолеты используются только для транспортировки на дальние расстояния пациентов в тяжелом состоянии. Эффективность их работы зависит исключительно от тех, кто ими управляет.
Молодому строителю без нужды установили дренажную трубку и, по сути, нанесли колотую рану легкого.
Сравните эту воздушную драму с нашей повседневной работой в больнице. Признаться, старая добрая Национальная служба здравоохранения была лояльна к моим родителям. У отца случился смертельно опасный сердечный приступ, который устранил мой друг-кардиолог, быстро и решительно установив стент[48] в его закупоренную коронарную артерию. Моя дорогая мама перенесла три операции по устранению трех не связанных друг с другом раковых опухолей, и мои коллеги были полны решимости сделать для нее все, что было в их силах. Не только для нее, но и для меня. Однако все это происходило в то время, когда я сам работал в сфере здравоохранения и мог влиять на работу врачей.
Быстро принятые скорой помощью меры позволяют спасать жизни, хотя они порой бывают слишком травмирующими.
Март 2016-го, субботнее утро. Две сиделки моей матери разбудили ее, а затем переместили из кровати на кресло. Одна из сиделок еще приходила в себя после зимнего гриппа, но уже работала, поскольку у нее не оставалось выбора. Моя 92-летняя мать с деменцией и тяжелой формой болезни Паркинсона пять лет не покидала своей комнаты, хотя в своем собственном мире была вполне счастлива. Отец был глухим с тех пор, когда летал на тяжелых бомбардировщиках во время Второй мировой войны, и практически слепым из-за макулярной дегенерации[49]. Однако даже в 94 года он оставался неизменным компаньоном моей матери, и они чувствовали себя счастливыми в своем доме. В зависимости от того, во сколько я заканчивал работу в больнице, либо я, либо моя жена Сара кормили их каждый вечер.
В то утро во время обхода в отделении интенсивной терапии Сара позвонила мне на мобильный. Моя мама плохо себя чувствовала: у нее были хрипы в легких и температура. Папа подумал, что нам стоит об этом сообщить. Я понимал, что для нее это крайне опасно, поэтому забрал Сару, и мы поехали к родителям, чтобы лучше разобраться в ситуации. Мама сидела в своем кресле; она была явно взволнована и с трудом дышала. Ее пульс достигал 120 ударов в минуту, а губы приобрели тот грифельно-синий оттенок, который я слишком хорошо знал. Хотя ее руки оставались холодными и липкими, лоб был горячим, и по выражению лица моего отца стало ясно, что он все понял. Мы все хотели, чтобы ей было комфортно и спокойно, и я знал, как этого добиться. Я видел, что сделал добрый терапевт моего деда, когда тот умирал от сердечной недостаточности. Он дал ему морфин, который сразу подействовал. В начале своей карьеры в 1970-х годах я делал то же самое для многих своих пациентов. Именно так поступают неравнодушные врачи. Это проявление заботы об умирающем человеке и обычной порядочности.
Я решил позвонить гериатру[50] своей матери, доктору Сингху, который спросил, хотим ли мы положить ее в больницу. Я объяснил, что, по-моему, она умирает и что нам не хочется, чтобы незнакомые люди сначала везли ее на скорой помощи, а затем тащили по многолюдному больничному коридору. Мы хотели, чтобы она мирно ушла в своем собственном доме, окруженная близкими. Я даже не хотел переносить ее обратно в постель. Доктор Сингх порекомендовал мне не принимать никаких мер самостоятельно. Чтобы не нарушать закон, нам требовалось вызвать терапевта, как это сделала моя милая мама для своего отца 60 лет назад. Итак, я приступил к поискам врача в субботу.
Благодаря лейбористскому правительству врачам Национальной службы здравоохранения в 2003 году подняли зарплату, а также сняли с них ответственность за работу с пациентами вне рабочего времени и в выходные. Любимый всеми семейный врач был уволен из соображений политической и финансовой целесообразности. Нерабочее для врачей время превратилось в русскую рулетку для пациентов: теперь больной должен был либо самостоятельно ехать в больницу, либо звонить 111 на линию помощи Национальной службы здравоохранения. Эта крайне неудобная система была введена консервативным правительством, и в результате решения стали принимать не врачи, а некомпетентные операторы на линии. Людям сказали: «Если вам необходима неотложная помощь, звоните 999. В случае других проблем со здоровьем обращайтесь по номеру 111. Если вам нужно срочно попасть к врачу общей практики, служба постарается вам с этим помочь. Если вы хотите пригласить медсестру или срочно вызвать на дом терапевта в нерабочее время, служба 111 это организует». Это так обнадеживало!
Моя мама перенесла три операции по устранению трех не связанных друг с другом раковых опухолей, и мои коллеги были готовы сделать для нее все, что было в их силах.
В полдень профессор хирургии набирает 111, и тут начинается непередаваемо глупый диалог. Оператор произносит по инструкции: «Вам нужна скорая помощь?» Я четко ей объясняю, что моя любимая мать умирает и что я хотел бы облегчить одышку и беспокойство, которые она испытывает. Я говорю, что она нуждается во внимании любезного врача общей практики, которого я хотел бы вызвать на дом. После этого мне задают множество абсолютно неуместных вопросов о том, дышит ли она, есть ли у нее кровотечение и о множестве других вещей, которые не имеют никакого отношения к сложившейся ситуации. Я становлюсь более напористым. Я врач. Я знаю, что нужно пациенту. Мне не требуются советы человека, который, возможно, еще на прошлой неделе работал продавцом в универсаме. Оператор сбита с толку, поскольку не имеет права отклоняться от протокола. Она говорит, что ее руководитель мне перезвонит. Это напомнило мне о моих приключениях в Китае в 1978 году, но даже так называемые босоногие врачи были лучше!
В 2003 году с врачей Национальной службы здравоохранения сняли ответственность за работу с пациентами вне рабочего времени и в выходные. Это время превратилось русскую рулетку для пациентов.
Я держал свою мать за руку, периодически измеряя ее неуверенный пульс. Из-за недостатка кислорода в ее сильном сердце началась быстрая фибрилляция предсердий. Я все еще сжимал телефон в кулаке. Когда он зазвонил, мама вздрогнула, закашляла, а затем из ее носа вытекла струйка окрашенной кровью жидкости. Нелепый диалог вновь повторился, и мне задали те же абсурдные вопросы. Я еще раз повторил, что не хочу, чтобы скорая помощь забирала мою мать в больницу. Наш разговор зашел в тупик. Ситуация усугублялась, и я понял, что помощи ждать неоткуда.
«Я попрошу нашего врача [сидящего в коллцентре и распределяющего звонки] позвонить вам по этому номеру», – в конце концов сказала мне растерянная женщина.
Еще через некоторое время мне позвонил врач, и я не оставил ему сомнений ни в природе ситуации, ни в том, что должно было произойти. Даже он сначала попытался меня переубедить, но затем согласился направить к нам врача общей практики, единственного на всю округу. Я просто хотел, чтобы моей бедной матери вкололи немного морфина. Тем временем медсестра Сара пыталась облегчить ее страдания, увлажняя губы и прикладывая холодное полотенце ко лбу. Затем тяжелое, но регулярное дыхание сменилось прерывистыми и нерегулярными дыхательными движениями, которые врачи называют дыханием Чейна-Стокса. Я понял, что ей больше не нужен врач. Прибыла божественная помощь. Ее пульс был слабым и медленным. Глаза сначала закатились, а затем закрылись. Дыхание становилось все более прерывистым, пока в итоге не прекратилось. Я посмотрел на своего растерянного отца и констатировал очевидное. Она ушла.
Мне не нужно объяснять, каково это – потерять мать, но для нее смерть стала большим облегчением. Облегчением, которое – в 2016 году! – она не могла получить от медиков. Думаю, что я больше желал прихода того врача, чем моя мать. Мне хотелось знать, что я сделал все возможное, чтобы помочь ей, когда пришло время. Система, в которой я проработал более сорока лет без единого больничного, подвела меня как раз в тот момент, когда моя семья особенно нуждалась в ней. Мне становилось от этого все более горько.
Очень приятная женщина-терапевт пришла в 16:30, спустя десять минут после смерти и четыре с половиной часа после моего обращения за помощью. Она искренне огорчилась и описала всю систему как хаос. Она никак не могла прийти к нам раньше. Это было ярким свидетельством краха Национальной службы здравоохранения. Тот факт, что в нашей семье было полно врачей, не имел никакого значения. Никто нам не помог. Моя мать мирно умерла дома в окружении семьи. Если бы она жила в доме престарелых, скорая помощь доставила бы ее в отделение неотложной помощи, где она умерла бы на каталке в оживленном больничном коридоре.
Вызвав терапевта для матери, я дождался его уже после еесмерти.
Июнь 2016-го. Я находился в больнице ранним вечером, когда мне позвонила моя дочь-юрист Джемма, явно встревоженная. Мою полуторагодовалую внучку постоянно рвало, и она становилась все более апатичной и вялой. Когда дочь позвонила педиатру, ей сказали, что прием окончен, и отправили за советом в аптеку. Там девушка-фармацевт побоялась давать рекомендации по лечению обезвоженного ребенка и предложила позвонить 111. В процессе разговора Джемма поняла, что не доверяет тому, с кем говорит, и решила связаться со мной в Оксфорде.
Меня как детского хирурга насторожили некоторые слова. Апатичность и вялость ребенка обычно свидетельствуют о низком уровне сахара в крови и непосредственной опасности, поэтому я велел Джемме незамедлительно ехать в детское отделение неотложной помощи Адденбрукской больницы (Addenbrooke’s Hospital) в Кембридже. Я сам позвонил туда, надеясь, что их примут, как только они приедут.
Я заверил Джемму, что она не единственная, кто не последовал предписанному процессу, потому что многие умные пациенты предпочитали не звонить 111. Председатель Комитета врачей общей практики Британской медицинской ассоциации назвал 111 «зоной бедствия» из-за большого числа неверно обработанных звонков. Я почувствовал облегчение, когда добрая медсестра из Адденбрука с радостью ответила на мой звонок. Затем я отправился по страшным трассам М40, М25 и А1 к своей старой больнице в разгар часа пик. Немногие вещи пугают больше, чем экстренная ситуация в собственной семье. Когда я приехал, малышке поставили капельницы с глюкозой, чтобы восполнить недостаток жидкости. Теперь все понимали, что она в безопасности: прекрасная больница, прекрасные врачи и медсестры. Проблема состояла только в том, чтобы попасть туда.
Дети в норме должны быть активными и любопытными. Апатичность и вялость могут говорить о серьезных проблемах.
В течение того же года мне еще раз срочно позвонили из Эссекса. По пути из школы Джемма увидела, как пожилая женщина споткнулась на проезжей части и сильно ударилась об асфальт лицом. Джемма остановила автомобиль так, чтобы защитить женщину от других машин. Покрытая ссадинами и синяками, жертва испытывала сильную боль. Было похоже, что у нее к тому же сломана ключица. Джемма осталась на обочине и попросила другого прохожего привести мужа женщины, который принес с собой раскладной стул и сел рядом со своей лежащей на земле супругой. Это была странная сцена, но никто не чувствовал в себе уверенности перенести неподвижную женщину. Очевидно, что нужно было вызвать скорую помощь, что Джемма и сделала.
Отделение неотложной помощи переполнено, поскольку никого из новых пациентов не кладут в палаты. Палаты переполнены, потому что нет возможности направить пациентов в общественную больницу.
Моя дочь снова столкнулась с рядом вопросов, необходимых для установления очередности оказания медицинской помощи: «Она дышит? У нее кровотечение? Видна ли головка ребенка? Простите, не тот опросник». Я шучу, конечно, но после вопросов, большинство из которых были абсолютно бессмысленными, оператор сказал, что скорая помощь приедет, но ожидание может занять до четырех часов. Все оказалось не так плохо: всего три часа сорок минут. Пока моя дочь сидела и утешала пожилую пару, кто-то другой направлял машины в объезд человеческой преграды.
Проезжавшие мимо пожарные остановились и спросили, что произошло. Они сказали что-то вроде: «Не вините скорую помощь. Их автомобили стоят у больницы и ждут, когда их освободят. Отделение неотложной помощи переполнено, поскольку никого из новых пациентов не кладут в палаты. Палаты переполнены, потому что нет возможности направить пациентов в общественную больницу. Четверть коек занята людьми, которым вообще необязательно там находиться, но они нигде больше не могут получить помощь».
Моя дочь поблагодарила их за информацию, и они поехали дальше. Пожилая дама успела переохладиться к тому моменту, как добралась до Адденбрукской больницы, которая находилась всего в десяти километрах.
Что общего у Альберта Эйнштейна и нашей драгоценной Национальной службы здравоохранения? Ответ: в свое время они были великолепны, но оба умерли от того, что легко можно было вылечить. Причиной смерти Эйнштейна стала аневризма аорты, которую он упорно отказывался устранять хирургическим путем, – типичные упрямство и сопротивление переменам, которые трудно понять. Национальную службу здравоохранения убил принцип «бесплатно для всех в пункте доставки», которому сложно следовать, потому что население стареет, но при этом только часть из нас платит налоги, чтобы финансировать оказание медицинских услуг. Кроме того, бесплатная медицинская помощь давно превратилась в туристическую индустрию.
Национальная служба здравоохранения 2018 года изменилась до неузнаваемости по сравнению с 1948-м, годом своего основания. Современная медицина опирается на тысячи лекарств и постоянно усложняющиеся технологии, которые со временем становятся все дороже. Моя специальность кардинально изменилась с тех пор, как я пришел в Оксфорд в 1986 году. Многие операции по лечению ишемической болезни сердца были вытеснены стентированием коронарных артерий, которое мы проводим под местной анестезией, причем зачастую пациентам даже не приходится ради этого ложиться в больницу. Проведенная во время сердечного приступа, эта процедура восстанавливает приток крови к умирающей мышце и позволяет сохранить значительную ее часть. Некоторые из спасенных пациентов продолжают страдать сердечной недостаточностью, но им вскоре можно делать инъекцию стволовых клеток через катетер. Хотя результаты катетеризации лишь немногим превосходят результаты аортокоронарного шунтирования, немногие предпочли бы тридцатисантиметровый разрез вдоль всей грудины и еще один на руке или ноге, необходимый для забора трансплантата.
Даже протезы клапанов сердца теперь могут быть установлены кардиологом. Их продвигают по катетеру до самого конца, а затем с силой вгоняют внутрь больного клапана. В некоторых европейских странах эта процедура является рутинной для пациентов старших возрастных групп. Для установки митрального клапана разрабатываются менее инвазивные процедуры, но в тех случаях, когда традиционная операция предпочтительна, клапан устанавливают через небольшое отверстие с правой стороны грудной стенки. При этом в ходе операции большую помощь оказывают роботы и прогрессивные технологии.
Как ни печально, Национальная служба здравоохранения потерпела крах из-за того, что легко можно было бы предотвратить.
Сегодня для устранения большинства аневризм брюшной аорты (вроде той, что убила Эйнштейна) уже не требуется большой абдоминальный[51] разрез. Эндоваскулярный стент-графт[52] обычно имплантируют с помощью катетера, введенного через разрез в паху. Специалисты внимательно наблюдают за процессом путем рентгеноскопии высокого разрешения. Стент-графт заполняет расширенную часть аорты изнутри. Подобные инновационные методы подходят для устранения многих аневризм в грудной полости, и благодаря им число операций, проводимых мной на аорте, значительно сократилось. Вместо того чтобы десять дней лежать в больнице после операции, предполагающей охлаждение и остановку кровообращения, пациент отправляется домой уже к концу дня. У детей с врожденными заболеваниями сердца суженные сосуды можно расширить, а затем установить в них стент; аномальные сосуды и отверстия в сердце можно закрыть с помощью технологии на основе катетеризации. Мой талантливый коллега Нил Уилсон стоял на передовой внедрения этих технологий в Великобритании, но ему пришлось эмигрировать, чтобы продолжать работать.
Вернемся к сердечной недостаточности, единственному смертельно опасному заболеванию, имеющему худший прогноз, чем рак. Пациенты с сердечной недостаточностью испытывают одышку от малейшего физического напряжения и чувствуют постоянное изнеможение; они не могут лежать на спине, их ноги и живот распухают, и в итоге они становятся полностью зависимыми от других. Я действительно горжусь своими достижениями в разработке альтернативы для пересадки сердца, но хотя я впервые имплантировал роторный насос крови в 2000 году, к 2018 году эти насосы все еще не стали широко доступными для смертельно больных пациентов моложе 65 лет, которых не рассматривают в качестве претендента на трансплантацию сердца. Менее одного процента людей, нуждающихся в пересадке сердца, в итоге получают донорский орган. Что бы вы чувствовали, если бы ваш ребенок умирал от сердечной недостаточности? Если система не может сделать доступными необходимые для спасения жизней технологии, то пора менять систему.
Сейчас проводится в разы меньше открытых операций, а некоторые заменены менее инвазивными методами лечения.
В последний раз я выражал свое разочарование по этому поводу на конференции в Техасском институте сердца в сентябре 2017 года. Хотя конференция называлась «Достижения сердечно-сосудистой медицины», организаторы хотели, чтобы я высказался по поводу семидесятилетней годовщины государственной системы здравоохранения. Я отказался, потому что у меня не было никакого желания ругать Национальную службу здравоохранения. Но американцы вовсе не глупы: они внимательно за нами наблюдали. Когда я смотрел демонстрацию очередной передовой технологии, то вспомнил еще одну свою поездку. Я был в Индии и пытался добраться до дальнего конца озера в Удайпуре в испепеляюще жаркий день, но мое такси задерживали неприкасаемые священные коровы, которые отдыхали на дороге. На горизонте виднелось место моего назначения: роскошный отель «Лейк-Пэлэс» (Lake Palace Hotel). Национальная служба здравоохранения как раз была такой священной коровой, и, пока я находился в Хьюстоне, мне показалось, что я снова смотрю на роскошь по другую сторону озера. Как мы позволили нашей любимой Национальной службе здравоохранения дойти до такого состояния?
Пересадка сердца – довольно редкая операция. Новый орган получают менее 1 % тех, кто в нем нуждается.
В 1990-х годах мы с оксфордскими коллегами каждый проводили 500–600 операций на сердце в год. Мы были прекрасно отлаженной кардиохирургической машиной; у нас была великолепная бригада и отличные результаты. Хирурги со всего мира приезжали, чтобы посмотреть, чего нам удалось достичь. Однако Национальная служба здравоохранения решила, что работать так усердно – политически некорректно, поэтому нас стали критиковать при любой возможности. Нам сказали, что мы должны посвящать больше времени обучению хирургии, посещению отдаленных клиник и участию в конференциях. Выходит, что нам требовалось заниматься чем угодно, кроме нашей основной работы, оперирования сердец, которую, кроме нас, выполнять было некому. Политическая корректность в итоге победила. Теперь каждый из шести кардиохирургов в моей больнице проводит около 150 операций в год, то есть на всех нас в год приходится менее 1000 пациентов.
2 января 2018-го. Когда отгремел семидесятый день рождения Национальной системы здравоохранения, в газетах появились привычные заголовки: «Вчера у одной из больниц четырнадцать карет скорой помощи ждали, когда у них заберут пациентов»; «Переполненные больницы обращаются к семьям пациентов с просьбой забрать своих родственников домой»; «Пациент с деменцией прождал 36 часов, лежа на каталке»; «Пенсионер умер от сердечного приступа после четырехчасового ожидания скорой помощи»; «С начала года двадцать четыре государственные больницы объявили об отсутствии мест»; «55 000 запланированных операций отменены в этом месяце».
Возрастающий спрос на лечение, переполненные больницы и неадекватная ситуации социальная помощь создали настоящий коллапс в отделениях неотложной помощи.
И так далее. Известный политик рассказал, как уехал в Европу для лечения рака мозга, которое не смогла обеспечить ему на родине Национальная служба здравоохранения. Младенца с опухолью сердца пришлось везти на операцию в Массачусетскую больницу общего профиля, потому что никто не мог провести ее в Великобритании. Так завидует ли весь мир нашей Национальной службе здравоохранения? Не думаю. Она зациклилась на финансовой стороне и предпочитает сохранять деньги, а не жизни.
11 января шестьдесят восемь выдающихся врачей, представляющих половину отделений неотложной помощи в стране, написали письмо премьер-министру о том, что «пациенты умирают в больничных коридорах в невыносимых условиях». Это не было преувеличением: токсичная комбинация возрастающего спроса, переполненных больниц и совершенно неадекватной социальной помощи создала приливную волну, затопившую отделения неотложной помощи, в которых недоставало как персонала, так и ресурсов. Но лучше прождать несколько часов и получить помощь, чем не получить ее вовсе. Мой друг Крис Булстроуд был профессором ортопедии в Оксфордском университете и рано ушел на пенсию, чтобы переучиться на врача скорой помощи. Он выразил интересное мнение о том, какую роль стали играть отделения неотложной помощи после исчезновения семейных врачей:
По мере отдаления от времен учебы и первых лет работы у меня и коллег становилось все меньше энтузиазма.
«Их можно назвать отделениями для пациентов, которые больше никому не нужны. Если полиция не справляется с психически нездоровым человеком, или семья не справляется с пожилым родственником, или врач общей практики не может срочно принять пациента, то этих людей направляют в отделение неотложной помощи. Боюсь, что если в ближайшее время не будут приняты радикальные меры, то система утонет и утащит с собой на дно Национальную службу здравоохранения».
Многие из нас разделяют его чувства и опасаются, что политики неправильно интерпретировали настроения. Ситуация в начале 2018 года была настолько хаотичной, что стала недоступной для понимания тех, кто сам в ней не находился. Премьер-министр в ответ заявил, что «Национальная служба здравоохранения сегодня финансируется лучше, чем когда-либо» и «лучше подготовлена к зиме, чем прежде». Все, что мы слышим от политиков, – это фантазии и ложь. Видимо, отмена факультативных операций, из-за которой тысячи сотрудников оказались без работы, была частью сезонного «генерального плана». На протяжении последних десяти лет те же самые высокопоставленные чиновники сокращали тысячи больничных мест, разрушали социальные службы и службы психиатрической помощи, а также снижали престиж профессии врача и медицинской сестры. Кроме того, постоянный набор персонала за рубежом, цель которого заключается в переманивании образованных людей из развивающихся стран, – это позор сам по себе.
Те, кто спрашивает меня, прошел бы я свой карьерный путь заново, обычно понимают, сколько времени и сил я вложил в свою работу и как это отразилось на моем подобии семейной жизни. Во время учебы и первых лет самостоятельной работы мы трудились в благоприятном окружении коллег, полных энтузиазма. Хотя меня неоднократно ругали за отклонение от протокола ради спасения жизней, раньше наказание заключалось в том, что мне просто грозили пальцем. За этим следовала огромная благодарность со стороны семьи. Сейчас меня бы отстранили от работы и засудили. Так кто же сейчас готов рисковать?
Раньше серьезных последствий не возникало, если я в ходе операций отклонялся от протокола. Сейчас меня бы отстранили от работы и засудили.
Прежде чем ответить на вопрос, я бы хотел рассказать, что произошло с пионером хирургии Чарльзом Бейли, после того как он провел первую успешную вальвулотомию[53] в Соединенных Штатах. Какое-то время его считали героем, но вскоре на него трижды подали в суд в Филадельфии. Это разозлило его, и, разочаровавшись в своем окружении, которое становилось все менее благоприятным, он оставил хирургию, получил юридическое образование и сам присоединился к прибыльному медико-правовому бизнесу.
Конечно, в некоторых случаях врачебная невнимательность заслуживает наказания, но я называю эту сферу бизнесом, потому что именно его она из себя и представляет. Любой, кто остался недоволен каким-либо аспектом медицинского обслуживания, теперь может составить жалобу и начать разбирательство под девизом «нет победы – нет оплаты», что Национальная служба здравоохранения одобряет. Так называемые медицинские эксперты выстраиваются в очередь, чтобы заработать. Юристам платят целое состояние, и иногда пациентам не приходится вкладывать свои средства, однако часто этого не происходит. Затем они до конца жизни расстраиваются, поняв, что проблему можно было решить, просто обсудив ее с хирургом. Из-за акцента на смерть и страдания Национальная служба здравоохранения только поощряет нападки на врачей, вместо того чтобы положить им конец.
Вернемся к вопросу о том, стал бы я обучаться кардиохирургии сегодня. К сожалению, мой ответ – нет. Я бы поступил, как Чарльз Бейли и моя дочь, и стал изучать юриспруденцию. Но прошел бы я этот путь в хорошо оборудованном центре, где безопасность значила бы больше, чем деньги, как это происходило раньше? Да. Я получал ни с чем не сравнимое удовольствие, помогая напуганным пациентам и их семьям в самые неопределенные периоды их жизни. Я также испытывал бы огромное удовлетворение, приводя в порядок неисправное сердце и наблюдая за тем, как пациент выходит из больницы в новую жизнь. Мы делали хрупкие жизни крепче. Но ради этой привилегии мы не должны стоять на задних лапках. Есть множество других стран, где кардиохирурги по-прежнему высоко ценятся.
Мне было шестьдесят восемь, и я ждал операции на деформированной правой руке, куда медсестры вкладывали тяжелые инструменты. Мог ли я дальше терпеть постоянные проверки со стороны Генерального медицинского совета и проходить утомительное обязательное обучение? Ни в коем случае. После сорока лет в кардиохирургии я понял, что пришло время двигаться дальше. Поэтому однажды в пятницу вечером я вышел из больницы и больше туда не возвращался. Никаких юбилейных сборников, никаких открыток, никаких подарков. Но также никакого сожаления – и чувство огромного облегчения. У меня были новые планы и амбиции. Я уже был профессором в Университете Суонси, где наши биоинженеры работали над новым миниатюрным искусственным сердцем, а теперь я также являюсь профессором в больнице Роял-Бромптон, где мы собираемся провести клинические испытания с волшебными генетически модифицированными стволовыми клетками, которые удаляют с левого желудочка рубцы, оставшиеся после сердечного приступа.
Стал бы я обучаться кардиохирургии сегодня? Нет. Мы делали хрупкие жизни крепче. Но ради этой привилегии мы не должны стоять на задних лапках.
12
Страх
То происшествие на корнуоллском регбийном поле не только определило мою судьбу, но и сделало меня склонным к навязчивым флешбекам[54]. Эти спонтанные зрительные воспоминания неожиданно вторгались в мои мысли без какой-либо сознательной попытки пробудить их в памяти. Мне понадобилось какое-то время, чтобы понять, что галлюцинации провоцировали определенные триггеры. Запах конкретного дезинфицирующего средства мог перенести меня в травматологическое отделение гарлемской больницы, где меня пырнул ножом наркоман, или в сельскую китайскую больницу после культурной революции, где я присоединился к «босоногим врачам», чтобы спасать детей от дизентерии. Даже легкий запах подгоревшего тоста пробуждал ужасные воспоминания о пиле, которая разрезает кость и рвет правый желудочек. В разгар флешбека я не мог отличить фантазию от реальности. Я никогда никому о них не рассказывал и забывал о них, как только они проходили. Они были похожи на световые вспышки, предшествующие мигрени.
Мое обучение в Соединенных Штатах совпало с концом войны во Вьетнаме. В Алабаме я видел нескольких ветеранов, у которых были постоянные флешбеки сцен смерти и разрушения. Они вызывали у них тревожность и бессонницу и в конце концов приводили к депрессии или совершению преступлений. Такая же проблема наблюдается у жертв изнасилования и людей, переживших холокост. В 1980 году Американская психиатрическая ассоциация назвала этот сидром «посттравматическое стрессовое расстройство». Позднее сложные методы визуализации мозга помогли выяснить, что травматичные события нарушают нормальные механизмы хранения воспоминаний. Более того, мой феномен Финеаса Гейджа, вне всяких сомнений, был связан с этими нервными путями.
Гиппокамп[55] – это хранилище повседневных воспоминаний, которые легко можно сознательно пробудить в памяти. Миндалевидное тело размером с горошину, наоборот, отбирает эмоциональные воспоминания, связанные со страхом. Некоторые считают, что миндалевидное тело развилось специально, чтобы способствовать выживанию, сигнализируя об опасности. Благодаря ему человек быстро распознает серьезную угрозу, если сталкивается с ней повторно. В идеале два этих центра должны сотрудничать, чтобы переводить весь опыт в долговременную память, однако спровоцированная адреналином реакция «бей или беги» чрезмерно стимулирует миндалевидное тело и подавляет гиппокамп. Создание связных воспоминаний уходит на второй план ради рефлекторной реакции на опасность.
В опасной ситуации, напоминающей о травматическом событии, миндалевидное тело неконтролируемым образом посылает воспоминание в сознательный разум. Именно поэтому флешбеки автоматически активизируют симпатическую нервную систему, вызывая учащенное сердцебиение, усиленное потоотделение и затрудненное дыхание, сопутствующее страху. Поскольку гиппокамп не был готов к первоначальной травме, контекстуальный элемент воспоминания не сохранился, поэтому не существует признаков, по которым миндалевидное тело поняло бы, что опасность миновала. Нейропсихология – это просто. Или нет?
Несложно понять, почему черепно-мозговая травма нарушила мою способность испытывать страх, спровоцировала появление флешбеков и, что оказалось большим плюсом, подарила мне смелость быть другим. Я никогда не боялся отступать от протокола или пробовать что-то новое. Риск меня не пугал. Как я уже говорил, на операционном столе ведь лежал не я. Оглядываясь назад, я, однако, не стал бы браться за невероятно сложные операции, которые не пугали меня раньше. То же самое относилось к моей личной жизни. Я постоянно ездил на автомобиле с огромной скоростью и периодически совершал безрассудные поступки, пытаясь помочь другим. Иногда мое безрассудство принимали за храбрость, но это было отнюдь не так: я просто не воспринимал опасность так, как другие.
С годами моя психика постепенно пришла в норму, в чем бы норма ни состояла. С возвращением опасений и здравого смысла моя профессиональная жизнь становилась все более некомфортной, причем не только психологически, но и физически. Избыток тестостерона в последние годы привел к развитию гипертрофии предстательной железы и таким неприятным симптомам, связанным с мочеиспусканием, как невозможность терпеть, слабость струи, выход мочи по каплям, неспособность стоять в течение всего процесса и потребность вставать несколько раз за ночь. В итоге у меня развился такой страх задержки мочи, который подпитывали мои неумелые попытки облегчать эту проблему у пациентов во время обучения урологии в Кембридже, что я стал всегда брать в заграничные поездки уретральный катетер.
Миндалевидное тело «откладывает» воспоминания, связанные со страхом. Благодаря ему человек быстро распознает серьезную угрозу, если сталкивается с ней повторно.
В конце концов стареющий ум и слабеющее тело сошлись вместе, когда во время сложной операции я испытал страх и отчаяние и чуть не обмочился. Я пытался устранить огромную аневризму дуги аорты, которая затронула главные кровеносные сосуды, идущие к мозгу. Это была одна из тех операций, которых другие хирурги старались избегать. Самое худшее заключалось в том, что моим пациентом был известный университетский профессор, которого я хорошо знал. Нравилось мне это или нет, но личная связь накладывала на меня особую ответственность. Мне требовалось остановить циркуляцию, дренировать кровь и как можно скорее заменить дугу аорты. Я не мог допустить повреждения коры головного мозга…
Сорок минут – это безопасная продолжительность остановки кровообращения, потому что при 18 °C метаболизм мозга и его потребность в кислороде снижаются до 20 % от нормы. Отсутствие циркуляции крови более продолжительное время может привести к мозговым повреждениям, которые усугубляются с каждой минутой. Обычно у меня не было никаких опасений по этому поводу, поскольку я специализировался на больших аневризмах и всегда воспринимал хирургию как неэмоциональное техническое упражнение, сравнимое с подъемом капота автомобиля и ремонтом двигателя. Если все сделать умело и быстро, пациент выживет и будет процветать, но если замешкаться или совершить ошибку, то пациент попадет в больницу на небесах.
Обычно у меня не было опасений по поводу скорости проведения операции, я всегда воспринимал хирургию как безэмоциональное техническое упражнение.
Я широко раскрыл аорту и уставился на две ужасно больные сонные артерии, которые шли прямо к черепу выдающегося профессора. Они обе напоминали водопроводные трубы, забитые известковыми отложениями. Атероматозные бляшки вдоль всей дуги аорты распадались при прикосновении, и из них сочился жидкий жир, похожий на гной. Предполагалось, что я пришью к этой субстанции полиэстеровый трансплантат, а затем повторно имплантирую эти дрянные сонные артерии; даже самый маленький оторвавшийся от них кусочек мог попасть в мозг и стать причиной тяжелейшего инсульта. Когда я начал сшивать больные артерии, они стали распадаться. Помню, я подумал: «Вот черт, успею ли я закончить вовремя? Да, успею. Хотя, может, и нет. Дерьмо. Сегодня, когда за мной наблюдает весь Оксфорд, я вполне могу облажаться». Разумеется, так и получилось.
С годами ко мне начали возвращаться опасения и здравый смысл, и моя профессиональная жизнь становилась все более некомфортной. Как-то я даже засомневался, успею ли закончить операцию вовремя.
Я наложил три ряда швов на аорту, а затем отдельно имплантировал сосуды головы, после чего попросил перфузиониста пустить из машины несколько сотен миллилитров крови, чтобы убрать воздух из трансплантата, а сам пробормотал: «Воздух в мозг – жизнь в унитаз». При низком давлении место ремонта казалось водонепроницаемым, но при полном токе крови дистальный анастомоз дал течь с задней стороны груди, и кровь хлынула в отсасыватели.
«Кто тут облажался?» – подумал я. В тот момент мне казалось, что это из моего тела хлещет кровь. Потоки пота текли у меня по спине, и мне стало холодно. Мне и так понадобилось остановить кровообращение на тридцать пять минут, чтобы заменить всю дугу, поэтому я оказался в тяжелой ситуации. Мне ничего не оставалось, кроме как остановить насос, снова слить кровь и заново наложить ряд швов, но я не знал, как сохранить мозгу жизнь.
На этот раз я взял иглу большего размера и сделал более глубокие стежки. Я также использовал толстую полосу тефлона, чтобы укрепить ткани, которые были не более прочными, чем кусок сыра. Весь процесс занял еще пятнадцать минут сосредоточенной работы, прерываемой грубыми репликами в адрес напуганных ассистентов, которые просто пытались помочь. Вот именно, что только «пытались».
Поскольку продолжительность остановки кровообращения вышла за пределы допустимой, устранение воздуха из трансплантата было небрежным, и пациента, которого пришла пора разогревать, быстро подключили к аппарату искусственного кровообращения. В течение пары минут линии швов оставались сухими, мозг пациента благодарно поглотил немного кислорода, и мое настроение поднялось. Затем кровь внезапно начала бить фонтаном из того места, куда я повторно имплантировал артерии головы. Пока аппарат искусственного кровообращения оставался подключенным, я попытался наложить еще несколько стежков, но игла снова порвала ткани, в результате чего ситуация только усугубилась как раз тогда, когда «мистеру Непобедимому» требовался полный успех. Я начал впадать в отчаяние.
Призрак выдающегося оксфордского исследователя, превращенного в овощ или убитого своим чересчур самоуверенным хирургом, маячил передо мной, и я воображал, что напишут в некрологах. Я подумал о том, чему учила Сара своих медсестер из травматологического отделения, когда они были слишком напряжены. Она говорила: «Дышите медленно и глубоко». Глубокое дыхание стимулирует парасимпатическую нервную систему, которая является основой осознанности и антистрессовой противоположностью вызванной адреналином панической реакции. Сара говорила: «Почувствуйте свое тело. Забудьте о переживаниях, которым вы становитесь подвержены из-за эмпатии. Почувствуйте свои ступни на полу и подвигайте пальцами. Это поможет вам перестать представлять себя на месте пациента и снова стать собой». Мудрая женщина.
Мне удалось войти в этот ментальный тоннель, выбросив из своей головы все, кроме стремления шить как можно быстрее, будто я зашивал втулку от рулона туалетной бумаги или дырку на брюках. Анестезиолог был на нервах, перфузионист вслух считал минуты, а все ассистенты превратились в желе. Но все вместе мы справились и завершили операцию. Вся нервная система пациента шестьдесят пять минут оставалась без притока крови, и я был уверен в плохом исходе. Помимо церебральной гипоксии существовал огромный риск инсульта из-за воздушного эмбола или оторвавшегося фрагмента атеромы[56]. Что я должен был сказать его бедной жене? Я собирался отложить этот разговор до завершения следующей операции. Для одного дня я испытал слишком большое эмоциональное напряжение.
После отключения пациента от аппарата искусственного кровообращения я сделал то, что требовалось: отступил на шаг, сбросил окровавленные перчатки и кивнул резиденту в знак того, чтобы он закрывал грудную клетку. Притворившись, что пошел за кофе, я незамедлительно направился в раздевалку для хирургов, чтобы опорожнить свой раздраженный мочевой пузырь. Затем случилось страшное. Сначала полилось ярко-красное вино, за которым последовала свежая кровь. «Вот черт! – подумал я. – Да у меня рак». Я предположил, что связанный со стрессом скачок давления привел к тому, что опухоль простаты или мочевого пузыря начала кровоточить. Мне еще предстояло провести замену аортального клапана, но и без того плохое настроение опустилось ниже плинтуса. Признаться, меня охватила паника.
Большинству людей в Британии приходится ждать неделю, чтобы попасть к терапевту.
Личности типа А пытаются быстро прояснить то, что их беспокоит. Неприятные симптомы доброкачественного увеличения предстательной железы – это одно, но кровоточащий рак – совсем другое. Уровень моей тревожности взлетел. Мне требовалось успокоиться до начала следующей операции. Большинству людей приходится ждать неделю, чтобы попасть к терапевту, а потом еще несколько месяцев ждать приема уролога. Я же просто позвонил на мобильный моему коллеге Дэвиду Крэнстону. Мы вместе удаляли опухоли почек, которые метастазировали по венам в сердце. Я подключал пациента к аппарату искусственного кровообращения, а затем дренировал кровь точно так же, как этим утром. Дэвид удалял опухоль с нижней полой вены, а я восстанавливал вену с помощью трубки или заплаты. Оперировать крупные кровеносные сосуды проще, когда они пустые. Я чувствовал бы себя гораздо спокойнее во время следующей операции, если бы у меня из пениса не капала кровь. Но каковы были шансы проконсультироваться с Дэвидом сразу после первого неожиданного звонка?
Если бы каждая сложная операция вызывала у меня страх, то я ушел бы из профессии гораздо раньше и оперировал бы кости или кишки.
Он ответил после третьего гудка.
– Чем ты сейчас занят, Дэйв?
– Делаю цистоскопию по записи.
– Прекрасно, – сказал я. Я действительно так подумал, потому что цитоскопия – это исследование предстательной железы и мочевого пузыря с помощью эндоскопа. – Ты сможешь принять меня, если я сейчас же подъеду?
Урологическое отделение располагается в Оксфордской больнице имени Черчилля, и чтобы добраться туда, я должен был совершить короткую поездку по городу. Я вышел на парковку в хирургическом костюме и через десять минут оставил машину под знаком «Парковка запрещена» у главного входа в больницу. Уже через пять минут я лежал на кушетке с поднятыми ногами, выставив зад на всеобщее обозрение, а в моей уретре находилась толстая черная трубка. Хоть мне и было неудобно, я определенно испытывал удовлетворение. Кровоточащей опухоли у меня не нашли, только расширенные вены на внутренней поверхности предстательной железы, которые лопнули, а затем кровь в них свернулась. После того как мне сообщили, что со мной все в порядке, и извлекли трубку, я испытал величайшее удовольствие. Менее чем через десять минут я снова был в операционной, а мой следующий пациент лежал в анестезиологическом кабинете и все еще находился в сознании. Все решили, что я просто ходил к себе в кабинет.
Испытав страх, я решил, что это крайне неприятное чувство, без которого я вполне мог бы обойтись. Если бы каждая сложная операция провоцировала у меня такую реакцию, то я ушел бы из профессии гораздо раньше и стал бы делать операции на костях или кишках. Или, еще лучше, выучился бы на адвоката и стал использовать острые слова вместо острых инструментов. Я пытался понять, что именно вызвало у меня такие эмоциональные перепады, когда я оперировал своего друга-профессора. Была ли это рациональная реакция на риск потерять пациента, которая до этого у меня не проявлялась? Неужели хирурги, не обладающие таким странным мозгом, как у меня, постоянно чувствовали себя так в подобных ситуациях? Или проблема заключалась в том, что пациент был моим другом? Я постоянно испытываю эмпатию по отношению к близким, но для хирурга абсолютно контрпродуктивно чувствовать то же самое к каждому из своих пациентов.
Очевидно, что чем более человек эмпатичен, тем выше вероятность, что сам он будет несчастным. Для Сары это всегда было проблемой, и она называла такое явление «усталость от сострадания». Это быстрый путь к эмоциональному выгоранию, и я знал нескольких «выгоревших» хирургов. Они казались апатичными, обезличенными, изможденными и замкнутыми. Рабочая обстановка сказывалась на них негативно. Я всегда был неуязвим, но в тот день понял, как это случается. Я был на грани того, чтобы уничтожить мозг своего пациента, хотя все вокруг ждали, что я его вылечу. Но с чем именно была связана паника? С его потенциальной кончиной или опасностью для моей собственной репутации?
Я не ожидал, что профессор придет в сознание тем вечером, но он пришел. Я сидел в своем кабинете, когда ко мне заглянул дежурный резидент и сообщил новость. Я очень обрадовался и сразу же направился в отделение интенсивной терапии, чтобы поприветствовать своего пациента в мире живых. Пробуждение не говорит о непострадавшем интеллекте, но это хорошее начало. Неужели кратковременные притоки крови снабдили мозг достаточным количеством кислорода, чтобы защитить его, или они просто не дали умереть мозговому стволу? В конце концов, профессор вполне мог превратиться в овощ. Я думал об этом, когда шел в отделение интенсивной терапии, но, оказавшись на месте, увидел, что пациента отключили от аппарата искусственной вентиляции легких, а из его трахеи извлекли трубку. Он разговаривал со своей женой. Они встретили меня с безудержным восторгом, хотя я этого не заслуживал.
Я живо представлял себе самые жуткие последствия операций. Иногда из-за этого хотелось сменить специальность.
«Спасибо, спасибо, спасибо!» – сказали они мне. Однако я пристально наблюдал за графиком кровяного давления. Резкое пробуждение привело к выбросу адреналина, поэтому кровяное давление было слишком высоким для слабой аорты. Я представлял, как швы разрывают ткани, будто нож – сыр, и как весь объем крови выливается в грудь. Иногда мне хотелось стать дерматологом. Я перевел взгляд с монитора на дренажные трубки и вежливо спросил медсестру, какие меры были приняты, чтобы снизить смертельно опасное давление.
Я должен был поприветствовать его благодарную жену и солгать, что операция прошла хорошо. Но, увидев давление 180/110 мм рт. ст., я оказался на грани нервного припадка, даже сердечного приступа. Но если бы я сказал что-то неуважительное в адрес тех, кто плохо ухаживал за пациентом, на меня бы написали докладную за оскорбительное поведение. Я опять попытался взять сознание под контроль: «Дыши глубоко и расслабляйся. Почувствуй свое тело, почувствуй стопы на полу». А затем устроил разнос резиденту-анестезиологу за то, что он чуть не убил моего пациента. Это лучше, чем орать на ни о чем не подозревающую медсестру из агентства, которая понятия не имела, что меня так беспокоило.
Как только я ушел, кровяное давление профессора неожиданно снизилось. У него оказался «синдром белого халата», хотя я даже не был в него одет. Когда пациент видит врача, его кровяное давление поднимается. Мое давление сильно повышалось, когда я ходил к своему терапевту, но оставалось нормальным, когда я оперировал. «Ремонтируя» сердца, я был счастлив и расслаблен, по крайней мере, до недавнего времени.
Мне было шестьдесят восемь, когда контрактура[57] правой руки заставила меня завершить хирургическую карьеру. Она возникла из-за того, что в мою ладонь сорок лет пихали металлические инструменты, и в итоге я уже не мог их удерживать. Я знал: пройдет несколько месяцев, прежде чем я оправлюсь после пластической операции и смогу вернуться к работе, но, признаться, мне все надоело. В Оксфорде я больше не мог оперировать пациентов с врожденными заболеваниями сердца и был не в состоянии продолжать исследования, посвященные искусственным сердцам и стволовым клеткам. Я вполне мог и дальше облегчать страдания и продлевать жизни, но мне активно мешали это делать. Размышляя о моральной стороне всего этого, я решил идти вперед. Я мог помочь большему числу пациентов, если бы уделял время своим научным проектам, а не стоял у операционного стола пару раз в неделю. Однако сотрудничество с университетами в других городах предполагало частые поездки, а мне мешали проклятые урологические проблемы.
Хирурги сами никогда не хотят ложиться на операцию. Мы слишком много знаем о том, что плохого может произойти в ходе самых простых операций. Во время моего обучения урологии я узнал, что простатэктомия опасна двумя основными осложнениями: недержанием, которое следует за устранением обструкции, и импотенцией, связанной с повреждением нервов, регулирующих приток крови к растущей в размерах части тела, которой я так долго дорожил. Эти отрезвляющие воспоминания времен моей учебы оставались со мной сорок лет спустя. С другой стороны, сколько предстательных желез я удалил, пытаясь облегчить агонию пациентов, страдавших задержкой мочи? Для некоторых больных существовала альтернатива традиционному, но приносящему много дискомфорта месту установки катетера: надлобковый катетер можно было ввести прямо в мочевой пузырь через отверстие в брюшной стенке. Пациенты не противились этому, поскольку процедура приносила желанное облегчение страданий. Моя ситуация была настолько нестабильной, что я продолжал повсюду возить с собой катетер и обезболивающий гель. На протяжении многих лет я принимал препарат «Фломакс», который позволял мне мочиться гораздо более эффективно при условии, что я прислонялся к стене туалета.
«Ремонтируя» сердца, я был счастлив и расслаблен.
Каждый год я сдавал анализ на содержание в крови простатического специфического антигена, чтобы исключить рак. Результаты всегда оказывались в диапазоне «низкого риска», поэтому я не пошел к профессору Крэнстону. Затем в 2017 году двое моих близких друзей-кардиологов, у которых не было проблем с мочеиспусканием, заболели раком простаты. Если они продолжали мочиться без проблем, что оставалось делать мне, учитывая, что тест на антиген был настолько ненадежен?
Жарким летом 2018 года я полетел в Грецию, чтобы проверить своих пациентов, которым мы с моими студентами ввели стволовые клетки во время аортокоронарного шунтирования. Превратившись из известного кардиохирурга в «доктора компании», я был вынужден путешествовать эконом-классом. Предчувствуя неизбежное, я намеренно обезводил себя ради утреннего полета. Тем не менее я испытал срочную потребность помочиться как раз в тот момент, когда тележка с напитками преградила проход к уборным в хвосте самолета. Мне ничего не оставалось, кроме как идти вперед – в бизнес-класс. Проскользнуть через синюю занавеску, отделяющую нас, плебеев, от избранных мира сего, оказалось довольно просто. Но когда цель оказалась у меня в поле зрения, меня заметила суровая старшая бортпроводница, завтракавшая на кухне. Хотя у меня более двадцати лет был «золотой» статус, путь мне преградили весьма решительно.
Порой настолько хорошо знаешь, чем могут закончиться, казалось бы, безобидные хирургические вмешательства, что пропадает всякое желание ложиться на операцию.
«Пассажирам из эконом-класса не разрешается пользоваться этими туалетами, сэр, – сказала она. – Ваши уборные находятся в хвосте самолета».
После столь сурового упрека у меня случилась протечка, как у непослушного школьника, и срочная потребность в уборной отпала. Можете себе представить газетные статьи под заголовком «Кардиохирург в панике обмочился». Счастливые дни. В итоге я встал в очередь в хвосте самолета и пообещал себе никогда больше не летать авиакомпанией British Airways. Через какое-то время я решил целиком воздержаться от полетов, пока мне не удалят эту чертову простату.
Время размышлений на эту тему прошло. Серьезная обструкция для оттока мочи из мочевого пузыря в сочетании с обезвоживанием спровоцировали кризис под названием «обструктивная уропатия», который представлял собой непосредственную угрозу для почек. После некомфортной обратной дороги я вечером позвонил Дэвиду Крэнстону. На следующий день я пришел к нему в клинику на еще одну цитоскопию, за которой последовало УЗИ предстательной железы и мочевого пузыря. Оказалось, что мой мочевой пузырь просто не опорожнялся. Я тратил несколько минут, пытаясь помочиться, но из меня выходила только треть содержимого мочевого пузыря. Это было похоже на дождевую бочку, которая время от времени переливалась через край. В придачу я испытывал боль и опасался, что у меня инфекция мочевыводящих путей.
Дэвид ждал, когда я сам решусь на операцию. Я тем временем рассматривал менее радикальные варианты. Существовал новый метод эмболизации кровоснабжения простаты через бедренную артерию, благодаря чему часть предстательной железы съеживалась и отмирала. Еще был вариант введения пара под давлением, чтобы испарить препятствующие оттоку мочи ткани, но я представил, как мой пенис дымит, словно фабрика, и мне это не понравилось. Мы пришли к выводу, что не стоит валять дурака. Дэвид посоветовал мне сделать трансуретральную резекцию[58], которая теперь считалась «золотым стандартом» и стала гораздо безопаснее, чем в годы моей учебы, когда я пытался делать ее пациентам. В то время процедура заключалась в том, что в узкий канал сначала вводили жесткий металлический инструмент, а затем выжигали ткани раскаленной проволокой. Остатки железы сильно кровоточили и наполняли мочевой пузырь кровяными сгустками. Неудивительно, что мне не очень-то хотелось терпеть эту операцию в ее старой форме.
Теперь дела обстояли иначе. Внутренности в увеличенном виде отображались на экране, удаление тканей контролировалось максимально точно, а кровоточащие сосуды прижигались. Как мне сказали, риск осложнений был низким: импотенция – 1 %, недержание – 1 %. Для максимального удовольствия я мог попросить эпидуральную анестезию и самостоятельно наблюдать за происходящим на экране. Я ни при каких условиях не хотел наблюдать за процедурой, как и не хотел, чтобы мне тыкали иглой в позвоночник. По сравнению с женой и дочерью, которым делали кесарево сечение под местной анестезией, я был страшным трусом.
Моим жене и дочери делали кесарево сечение под местной анестезией. По сравнению с ними я был настоящим трусом.
Теперь вернемся к практическим аспектам. В ближайшее время требовалось что-то предпринять, чтобы облегчить давление на почки. Я наивно полагал, что операцию мне проведут в урологическом отделении за государственный счет, и, конечно, хотел, чтобы ее сделали завтра же. Затем пришли отрезвляющие новости. Лучшее, что я мог ожидать от больницы имени Черчилля, – это постоянный катетер для облегчения отхождения мочи и место в конце списка ожидания. Почему со мной так поступали после того, как я сорок лет посвятил сфере здравоохранения? В списке было 120 пациентов с доброкачественной гипертрофией простаты, и у многих из них уже стояли катетеры. Почему их не оперировали? Потому что хирурги занимались больными раком, которых нужно было успеть прооперировать в рамках установленного правительством срока. К сожалению, я был не готов год ходить с трубкой в пенисе и пакетом мочи, привязанным к ноге, но я также не хотел дотянуть до прогрессирующей почечной недостаточности. В итоге я записался на операцию в частную клинику на утро следующей субботы, чтобы раз и навсегда со всем покончить.
Нужно сделать над собой усилие, чтобы превратиться из хирурга в пациента. Благодаря чудесам современной анестезии и навыкам хирургов восстановление моей скрюченной руки произошло всего за день. Теперь мне предстояло лечь в больницу на несколько дней, где мне предстояло делать то, что скажут. Пока я мучился, гадая, кто окажется моим анестезиологом, Сара занималась более насущными вопросами: оказалось, что у меня нет ни халата, ни тапочек. Единственная пижама, которая у меня нашлась, была подарком доброй пациентки, владелицы фирмы по производству нижнего белья. Пижама была из ярко-синего шелка и не совсем подходила для больницы. Саре пришлось отправиться в Marks & Spencer. Моей единственной задачей было дать своей печени отдохнуть пару вечеров.
Меня ждали на рассвете в первом операционном блоке. Думая о радостной перспективе продемонстрировать все свои интимные части тела медсестрам, с которыми раньше работал, я встал в 05:30 и пошел в душ. Я захватил с собой пару медицинских журналов, которые накануне бросили нам в ящик, а затем Сара отвезла меня в город. После долгих лет, на протяжении которых откладывал операцию, я испытал смесь волнения и облегчения, стоя на ресепшене и доставая кредитную карту. Само отделение было мне знакомо. Когда мы оперировали в этом здании пациентов из списка ожидания за государственный счет, их размещали здесь, потому что помещение располагалось рядом с отделением интенсивной терапии. По табличкам с именами врачей на двери я понял, что теперь это было гинекологическое отделение. Моя палата тоже оказалась хорошо мне знакома. Единственный пациент в этой больнице, которому я за государственный счет установил желудочковый аппарат вспомогательного кровообращения, умер здесь на следующую ночь после перевода из отделения интенсивной терапии. У молодой женщины произошло тяжелейшее кровоизлияние из аневризмы мозгового сосуда. Она была счастлива, что теперь может нормально дышать и лежать на спине. Муж и дети, которые приходили ее навестить, тоже радовались. По чистой случайности ее хирург оказался в этой же палате десять лет спустя.
Медсестра Грейс из Ботсваны пришла, чтобы взвесить меня и измерить мои жизненные показатели. Сфигмоманометр для измерения кровяного давления не сработал. Я просто сообщил ей, каким обычно было мое давление, и попросил заставить меня немного поволноваться, ведь именно так я должен был чувствовать себя перед операцией. Я не испытывал никакого волнения – обычно поход в парикмахерскую тревожил меня больше. Затем мы пошли в коридор, чтобы я встал на весы рядом с постом медсестер. Весы тоже не работали, и бедная девушка страшно смутилась. Я успокоил ее, что это неважно и что мой вес все равно не имеет значения. Затем сел в углу судьбоносной палаты и стал пролистывать «Британский медицинский журнал». Я всегда начинал с конца, то есть с раздела «вакансии». Меня все еще манили объявления о работе кардиохирургом в Африке и на Среднем Востоке, где я снова мог бы оперировать детей. Я бы оперировал везде, где технические навыки и опыт ценились больше, чем аттестационные формы и самоанализ.
Нужно сделать над собой усилие, чтобы превратиться из хирурга в пациента: мне предстояло делать то, что скажут.
Сюрприз, сюрприз. Мой взгляд тут же оказался прикован к статье, в которой Генеральный медицинский совет давал новые рекомендации по поводу рефлексии. Статья начиналась словами: «Общественность проявляет большой интерес к врачам, способным к открытому и честному самоанализу». Правда? Замечательно, ведь именно этим я и занимаюсь в данной книге. Далее говорилось: «Необходимо выделять время для саморефлексии и рефлексии в группах». Я шаловливо подумал, что это похоже на групповой секс. Сколько же времени я впустую потратил на операции, когда мог бы заниматься продуктивным самоанализом. Возможно, нам с профессором Крэнстоном стоило бы насладиться рефлексией перед моей простатэктомией. Можно было поразмышлять обо всех операциях, которые невозможно сделать за государственный счет, потому что хирурги тонут в бюрократическом дерьме.
Что побуждает Генеральный медицинский совет считать современных врачей настолько глупыми, чтобы учить их думать? Поразмышляйте об этом. Практически каждое кардиохирургическое отделение в стране пострадало из-за публичных скандалов, связанных с работой в условиях повышенного давления, катастрофической нехваткой персонала и плохим оборудованием. Некоторые из моих пациентов умерли после операции из-за того, что у нас отсутствовали постоянные хирургические и сестринские бригады. Это были смерти в результате так называемого «неудавшегося спасения»; пациентов можно было спасти, если бы персонал оказался более опытным и приложил больше усилий.
Генеральный медицинский совет с одной стороны требовал от хирургов «продуктивного самоанализа», с другой – продуктивности в операционной. Что никак не может сочетаться.
Немногие могут позволить себе недвижимость в Оксфорде, поэтому в больнице было очень много временного персонала, который обходился баснословно дорого. Когда Генеральный медицинский совет заявляет, что «бригады и группы начинают лучше заботиться о пациентах и предоставлять услуги более высокого качества, когда у них есть возможность вместе заниматься рефлексией», я отвечаю: «Покажите мне гребаную бригаду, и тогда мы найдем, о чем порефлексировать». Не только о том, что пациента только что убили.
Именно в этот момент пришел неразговорчивый врач-румын, чтобы взять у меня кровь на анализ. Он ничего не сказал, кроме банального: «Мне нужно взять у вас кровь», но он умело нашел вену с первого же прокола. Он знал, что нужно снять жгут перед тем, как извлечь иглу, чтобы у меня не началось кровотечение. После этого он протянул мне форму информированного согласия и велел ее подписать, что я с радостью сделал. Меня избавили от пугающего разговора о возможных осложнениях, после которого любому здравомыслящему пациенту захотелось бы сбежать.
Некоторые из моих пациентов умерли после операции из-за того, что у нас отсутствовали постоянные хирургические и сестринские бригады.
Когда молодой человек собрался уйти, я сказал: «Пожалуйста, передайте профессору Крэнстону, что я не хочу, чтобы мне переливали кровь. – Затем, искушая судьбу, я добавил: – Если во время операции у меня произойдет смертельный инсульт, я готов стать донором органов». Я поступил как альтруист, но врач уже не слышал меня, так что мой жест остался неоцененным. С введением презумпции согласия вместо добровольного пожертвования я пересмотрел свое решение. Это как возврат к эпохе похищения трупов.
Я все еще читал, одетый в белый больничный халат, когда в палату вошел анестезиолог Оливер Дьяр. Я знал Оливера более двадцати лет: он был одним из врачей отделения интенсивной терапии, работавших с моими пациентами.
В своей бескомпромиссной манере он сказал: «Стив, ты мог бы согласиться на эпидуральную анестезию и оставаться в сознании, но, честно говоря, мы не хотим, чтобы ты вмешивался. Это не поможет тебе выбраться отсюда быстрее. Поэтому сейчас я тебя усыплю и назначу обезболивающие, которые ты будешь принимать после операции. Увидимся через несколько минут».
Я хотел, чтобы короткая встреча с человеком, который будет отвечать за мою анестезию и жизнь, была именно такой. Мне совершенно не хотелось сострадания, эмпатии и другого эмоционального дерьма, которое никак не влияло на результат операции. Я немного боялся, что проснусь во время процедуры, но не стал говорить об этом, чтобы не обидеть анестезиолога. Через несколько минут я пошел в операционный блок в халате и тапочках от Marks & Spencer. Забрался на каталку и уставился в полоток, а затем, ощутив укол иглы в руку, впал в бессознательное состояние. Анестетик вошел, сознание ушло.
Введение презумпции согласия на донорство своих органов – это как возврат к эпохе похищения трупов.
Манжета для измерения артериального давления, сдавливавшая мою руку, разбудила меня часом позднее. Мне показалось, что я вышел из тумана в незнакомую местность. Я смотрел на послеоперационную палату, которую привык видеть из коридора операционного блока, и не мог понять, где я. Вдалеке звучали голоса, а затем я услышал вопрос, который, похоже, был адресован мне: «Как вы себя чувствуете?»
Это была моя медсестра в фиолетовой униформе. Рефлекторно я нащупал под одеялом жесткую трубку, выходившую из мочевого пузыря. При этом я задел трубку капельницы и сдвинул канюлю с тыльной стороны своей левой руки, из-за чего ощутил жжение. Это привело меня в чувство и сместило фокус с ног медсестры. Жидкость лилась в мой мочевой пузырь из гигантского пластикового контейнера, а затем выливалась в пакет, прикрепленный к катетеру. Туда она входила кристально-прозрачной, а выходила уже ярко-розовой. Я понял, что кровотечение было несильным, поскольку в противном случае жидкость была бы темнее. На стойке для капельницы я не увидел пустого пакета из-под крови, на основании чего решил, что операция прошла хорошо. Я ощутил сильнейшую эйфорию. После десяти лет мучений я наконец собрался с духом и решил проблему. Мне даже было менее дискомфортно, чем я ожидал.
В 14:00 я позвонил семье, чтобы подтвердить свое выживание, а затем вернулся в комнату с привидениями. От скуки я снова начал просматривать журналы. В «Британском медицинском журнале» мое внимание привлекла статья в постоянной рубрике «Общая картина». Статья называлась «После десяти лет ожидания пациент просит предоставить ему донорское сердце». Это было уже второе донорское сердце для мужчины, который десять лет ждал трансплантацию, сидя дома. Подумайте о том, что только пациенты, которые действительно не могли жить без пересадки, уже лежали в больницах, подключенные к капельницам с сильнейшими препаратами и к аппаратам циркуляторной поддержки. Заголовок должен был звучать так: «Мужчина празднует десять лет жизни без пересадки сердца». Давайте не будем задумываться о фактах и доказательствах. Целью этой статьи было привлечение большего числа доноров органов, хотя рациональнее было бы просто использовать больше желудочковых аппаратов вспомогательного кровообращения. Возьмите такой аппарат с полки, пришейте его к больному сердцу и включите: симптомы исчезнут, жизнь продлится, никто не умрет.
Я отбросил этот журнал и взял «Бюллетень Королевской коллегии хирургов». Вот дерьмо! Там я нашел статью, озаглавленную «Личности хирургов и результаты операций», в которой описывалась взаимосвязь между типами личности кардиохирургов и статистикой смертности их пациентов. Суть статьи заключалась в следующем: большинство кардиохирургов экстраверты, однако у хирургов-интровертов уровень смертности пациентов ниже, чем у экстравертов. По-моему, тут все очевидно. Экстраверты не беспокоятся о том, каких пациентов оперировать, и не так переживают о своих результатах и репутации. Более того, самокопание и добросовестность всегда считались прямым путем к стрессу и эмоциональному выгоранию. Выяснилось, что авторы исследования отправили анкету, описанную как «наиболее полная модель нормальной взрослой личности», 261 кардиохирургу из Великобритании, а затем попытались сопоставить результаты с так называемой «статистикой смертности с учетом риска», собранной Обществом кардиоторакальных хирургов. Оценке подверглись пять черт характера: добросовестность и открытость, которыми, надеюсь, обладают все врачи; приятность в общении и экстраверсия, свойственные хирургам; и, наконец, невротизм, присущий интровертам.
Только 96 самых ответственных хирургов прислали заполненные анкеты, а статистика смертности была доступна только о пятидесяти трех из них. В действительности авторы статьи проанализировали информацию лишь о пятой части всех хирургов, проявивших наибольшую добросовестность, а затем пришли к выводу, что те, кто набрал больше всего баллов за открытость, убивают больше пациентов. На основании этих любопытных результатов они решили, что необходимо нанимать на работу больше хирургов-интровертов. Тем не менее мы все знаем, что именно экстраверты сделали кардиохирургию реальностью, в то время как интроверты и невротики слишком боялись двигаться вперед. Я начал терять волю к жизни. За два года с тех пор, как я прекратил оперировать, 40 % молодых кардиохирургов были отстранены от практики – несложно догадаться почему.
Следующая статья в «Бюллетене» под заголовком «Хирургия и эмоциональное здоровье» тоже меня не вдохновила. В ней рассказывалось о серии семинаров в Королевской коллегии хирургов на следующие темы: «Стресс, выгорание и травля»; «Тревожность, сомнения и печаль»; «Сострадание и сочувствие». Эти посвященные чувствам семинары наверняка посещали интроверты, в то время как их коллеги-экстраверты оставались в операционной и повышали уровень смертности. В «дискуссионном обсуждении», сосредоточенном вокруг «рекомендаций по переменам», делегаты подчеркнули, что «больницам необходимо дать хирургам и их бригадам почувствовать свою ценность, а также помочь установить в коллективе доверительные рабочие отношения». Бедные интроверты-параноики. Как в хирургии все изменилось. Больше мне там не было места.
Я говорю об этих статьях лишь потому, что они являются барометром преобладающих настроений среди хирургов. Меньше операций, больше разговоров. Мне это напоминало утренние собрания за кофе в Женском институте; это требовалось лишь для папки с названием «профессиональное развитие», которую мы вынуждены были собирать для Генерального медицинского совета. Я испытал облегчение от предстоящего визита Крэнстона, который должен был проведать меня и рассказать, как сильно он сочувствовал моей предстательной железе, когда бросал ее кусочки в ведро для отходов.
На протяжении всей своей карьеры я, не боясь высокого риска, оперировал самые больные сердца, но при этом старался не нервничать из-за их обладателей. Сара делала то же самое у себя в больнице. Для нас были важны пациенты, а не мы сами. Никто из нас не чувствовал себя комфортно в современном медицинском мире, сосредоточенном на интроспекции, рефлексии и сострадании. Мой старый друг доктор Кули не так давно умер в Хьюстоне, и я все время думал, что бы он сказал обо всем этом. Конечно, многие радовались, что удалое время сверкающих лезвий прошло, и утверждали, что операции должны быть скучными и рутинными. Что мы предприняли, чтобы рассказать людям о хирургическом мире, если даже «Британский медицинский журнал» считал, что человек может десять лет жить в ожидании пересадки сердца?
В тот вечер Сара принесла мне бутылку южноафриканского мерло, чтобы подбодрить. Я пил красное и мочился розовым, но впервые за долгие годы мне не пришлось выпрыгивать из постели четыре или пять раз за ночь, чтобы справить нужду. Разговорчивая ночная медсестра принесла лекарства, после чего я погасил свет, отложил журналы и стал смотреть сериалы по телевизору. После пяти минут просмотра «Катастрофы» я потянулся за тазом для рвоты – или, возможно, во всем была виновата доза морфина? Признаться, я вообще не испытывал боли, но мне было интересно хотя бы раз в жизни почувствовать на себе действие опиоида. Мерло и морфин в субботу вечером. Что могло быть лучше? До свидания, повседневная реальность! Привет, Ла-Ла Ленд.
Все прелести, на которые я надеялся, оказались далеки от того, что меня ожидало. Мое дурацкое миндалевидное тело начало посылать в кору головного мозга серию кошмарных медицинских воспоминаний, из-за чего один флешбек сменялся другим. Призраки умерших приходили проведать своего хирурга в больнице: это были пациенты, которых я хорошо знал и с которыми успел очень сблизиться. Фантомы на батарейках с турбинными насосами в груди и электрическими штепселями в голове летали под потолком. До появления чудотворных современных технологий они умирали от сердечной недостаточности, мучаясь отеками и одышкой при малейшем движении; они не могли лежать на спине или выходить из дома. Благодаря мне они надеялись получить шанс на новую жизнь. Это были люди без пульса.
Больше мне не было места в хирургии: я был отличным первооткрывателем и не был готов становиться послушным исполнителем.
Одним я смог помочь, другим – нет. У пациентки, которая когда-то занимала мою койку, были печальные глаза, а из ее ушей и носа брызгала кровь. Она бросалась из стороны в сторону и пронзительно кричала, что никогда не давала своего согласия на весь этот кошмар. В окно влетел славный паренек, в голову которого слишком глубоко вошло сверло. Его череп оказался тоньше, чем мы ожидали: ведь он был таким крупным. Нейрохирурги устранили сгусток крови, сдавливавший мозг, но пациент оказался слишком ослабленным из-за сердечной недостаточности, чтобы восстановиться. Его забрала пневмония, но сегодня он поблагодарил меня за наши усилия. Потом явился призрак почтальона, который восстанавливался после операции у себя дома, когда споткнулся на кухне и ударился головой. Парамедики нашли его на полу, холодного и без пульса. Его отвезли в морг. Но стояла зима, и все мои пациенты с турбинными насосами были без пульса, так что я действительно испытывал неловкость перед ним. Однако этот призрак был рад меня видеть и даже подарил мне коробку, внутри которой лежало его больное сердце, извивавшееся, как рыба.
Следующая пара призраков была хорошими друзьями. Они прилетели вместе сквозь закрытую дверь. Шотландец Джим играл погребальную песню на своей волынке. Его операцию показали в программе ВВС «Ваша жизнь в их руках». Два года спустя, на Рождество, он ушел из дома без запасного аккумулятора, и, когда аппарат стал издавать сигнал низкого уровня заряда, у него оставалось всего двадцать минут, чтобы вернуться и сменить аккумулятор. Он не успел.
Питер был религиозным человеком; он рассказывал о «жизни на батарейках» людям, которым предстояла такая операция. Он был пионером, первым пациентом в мире, которому установили постоянный турбинный насос в грудь и штепсель в череп. Мы стали близкими друзьями, и он занимался сбором средств на покупку насосов для других пациентов в такой же ситуации, как у него. Он говорил: «Жизнь на батарейках не похожа на нормальную, но она все же лучше альтернативного варианта». Джим всегда это подтверждал. Хотя им еще не исполнилось шестидесяти, их обоих отказались включать в список кандидатов на трансплантацию, что стало для них большим ударом.
В ту ночь призрак Питера был особенно радостным, потому что ему нравилось находиться среди родственных душ. Он весело называл себя «монстром Франкенштейна», а меня – «Убийцей с электродрелью». Он всегда обещал преследовать меня после смерти, и я глубоко сожалел, что меня не оказалось в стране, когда он больше всего во мне нуждался. Питер провел около восьми лет «дополнительной жизни» на насосе, дольше всех пациентов, которым был установлен тот или иной тип искусственного сердца. Его случайная смерть стала поистине трагическим событием. Когда у него произошло сильное носовое кровотечение, его единственная почка, которая и раньше плохо функционировала, отказала, и местная больница не согласилась подключать его к аппарату диализа. Я в это время находился в Японии, поэтому Питер воссоединился с Джимом. Я был уверен, что он мог прожить с искусственным сердцем более десяти лет; впоследствии паре моих пациентов из других стран это удалось.
Паре моих пациентов из других стран удалось прожить с искусственным сердцем более 10 лет.
Мерло и морфин воскресили эти трагические эпизоды в моей памяти, и, хотя галлюцинации сами по себе прошли, я провел долгую беспокойную ночь, таращась в потолок и не двигаясь. У меня на ногах были пульсирующие противотромботические лосины, а в пенисе – ирригационная система; я был привязан к капельнице, как собака поводком. Время от времени приходила ночная медсестра, чтобы измерить давление, и поначалу мне казалось, что она тоже является частью флешбека. Она странно посмотрела на меня утром, и я задумался о том, что я мог ей наговорить. Она была единственной без проводов, идущих из черепа.
Воскресным утром жидкость, выходившая из моего мочевого пузыря, стала практически прозрачной, и поскольку в субботу я ничего не ел, то почувствовал страшный голод. Вновь обретя способность мыслить рационально, я решил, что низкий уровень сахара в крови был третьим элементом из трио, спровоцировавшего мои галлюцинации: мерло, морфин и гипогликемия. Я задумался, можно ли это повторить. Мог ли я снова пригласить всех призраков на фантомный амбулаторный прием? Такое состояние было захватывающим, и я понял, почему некоторые люди регулярно употребляют наркотики.
Я поглотил сытный английский завтрак, типичный для частных клиник, и застенчиво попросил еще тостов и копченой рыбы. Затем пришла утренняя медсестра, которой, судя по всему, сообщили, что ночью я бредил. Я сказал, что хочу, чтобы жесткую трубку из моего пениса убрали как можно скорее, а затем сам извлек внутривенную канюлю и подал ей. Она ушла звать профессора Крэнстона. Утреннее солнце сияло сквозь занавески, и я решил, что не хочу больше быть пациентом. Я знал, что к чему. Кровотечение уже остановилось, осталось только извлечь катетер, убедиться, что я могу мочиться, и отправить меня домой к моей личной медсестре. Мне не хотелось оплачивать еще три дня пребывания в населенной призраками палате, где ко мне относились как к рецидивисту.
Возможно, галлюцинации и не посетили бы меня, если бы не низкий уровень сахара в крови. Он довершил работу, начатую морфином и мерло.
Я пытался понять, как вытащить катетер из мочевого пузыря, когда медсестра вернулась.
– Профессор Крэнстон сказал, что я могу убрать катетер, если жидкость выходит прозрачная, – сказала она.
– Хорошо. Давайте поскорее это сделаем.
Я также в шутку добавил, что потребую вернуть деньги, если спустя сутки после операции у меня еще будет идти кровь.
– Но о том, чтобы вернуться домой, не может быть и речи. Еще слишком рано.
Мне не понравилось, что со мной обращались, как с непослушным ребенком. Завтра больница будет полна людьми, с которыми я когда-то работал, и я не хотел, чтобы весь Оксфорд знал о моей интимной проблеме.
Медсестра вымыла руки и натянула резиновые перчатки с решимостью, которую я посчитал весьма пугающей. Она слила воду из фиксирующего баллона внутри моего мочевого пузыря, а затем вытащила катетер с агрессией, которую едва ли могла скрыть. Мне казалось, будто она пытается сказать: «Получи-ка!» Кровяные сгустки, похожие на фиолетовые водоросли, и странный фрагмент простаты выпали из баллона, а затем вышла струйка свежей крови. Я подумал: а вдруг у меня сейчас произойдет задержка мочи? Насколько сложно будет снова установить катетер в это больное место? Я выпил всю жидкость, которую можно было найти в палате, чтобы создать давление, прежде чем впервые пытаться мочиться через свои обновленные мочевыводящие пути. Затем я стал бродить по коридору в новых с иголочки тапочках и халате, ожидая, когда почувствую нужду.
В это время Оливер Дьяр нанес мне свой обычный послеоперационный визит. Это был цивилизованный и приятный жест, направленный на то, чтобы отвлечь мое внимание от разорванной уретры. Узнав о моем желании уехать из больницы, он встревожился. Через несколько минут Дэвид получил сообщение: «Боже, он собирается домой».
Когда нужда наконец пришла, я вернулся в свою личную уборную, охваченный нетипичным для меня трепетом. Честно говоря, я думал, что мочиться в первый раз будет адски больно. Так и оказалось, но дискомфорт затмило наслаждение от того, что я писал, как конь. Струя была настолько сильной, что я промахнулся мимо унитаза, и мне пришлось затирать пол шваброй. К полудню, когда ко мне пришел профессор, я собрал вещи и приготовился отправиться домой. Возможно, это было рекордно короткое пребывание в больнице после хирургической простатэктомии, но я даже не рассматривал вариант провести еще одну бессонную ночь в больнице за большую плату.
Дэвид отнесся к этому спокойно, как и к большинству других вещей, потому что он собирался на пенсию. Мы жили близко друг от друга, поэтому он всегда мог ко мне заглянуть, если бы со мной что-то случилось. Еще пару дней из меня выходили сгустки и свежая кровь, но это казалось мелочью по сравнению с тем, какое облечение я испытал после устранения обструкции. К тому же мои почки теперь были спасены. Я жалел, что не сделал это много лет назад.
Хирурги не меньше других людей боятся заболеть. Возможно, даже больше, потому что мы слишком много знаем. В одной известной газетной статье говорилось: «Единственный недостаток Национальной службы здравоохранения в том, что она не прилагает достаточно усилий для спасения людей». Основная проблема состояла в том, что служба была создана как национализированная отрасль промышленности, которая должна была сделать медицинские услуги одинаково доступными для всех, но не максимизировать их эффективность. Лично я не возражаю: я не против того, чтобы мы с моей семьей не получали никаких преференций, как это бывает в других областях промышленности, но против того, чтобы не получать вообще никакой помощи. Безрадостная семидесятилетняя годовщина Национальной службы здравоохранения наконец-то обошлась без лживого лозунга: «Нашей системе завидует весь мир!» Это не так.
Британская служба здравоохранения отстает от систем других стран во всем, кроме недостатка финансирования, уровня детской смертности и сердечных приступов.
Мы отстаем от других хороших систем здравоохранения во всем, кроме недостатка финансирования. У нас более высокий уровень детской смертности, а также смертности от рака и сердечных приступов. Наиболее полная статья о статистике выживаемости онкологических больных была опубликована в журнале The Lancet в 2018 году. Там говорилось, что Великобритания занимает сорок седьмое место среди пятидесяти шести стран по выживаемости при раке поджелудочной железы, сорок шестое – при раке желудка и сорок седьмое – при раке яичников. Мы отставали от Латвии, Румынии, Турции и Аргентины. Согласно подсчетам, более 10 000 смертей от рака можно было бы предотвратить, если бы мы были хотя бы в середине списка.
Все это вовсе не связано с тем, что у нас плохие хирурги, терапевты и медсестры. Наоборот. Большинство из них талантливы, трудолюбивы и внимательны к пациентам. Если бы не бюрократия и куча ограничений, они могли бы работать продуктивнее. В лучших системах здравоохранения гораздо больше врачей и медсестер, а время ожидания обследования и лечения значительно короче. У них больше оборудования и спасающих жизнь лекарств, а новая аппаратура закупается своевременно, независимо от ее стоимости. Кроме того, такие системы здравоохранения не зависят от политического пинг-понга.
Я сам все это видел в европейских и американских больницах. Мои племянники с удовольствием работали врачами в Австралии, в то время как мы предлагали австралийским врачам золотые горы, лишь бы они приехали к нам. Но они не соглашались. Только врачи из бедных стран готовы работать на Национальную службу здравоохранения, и это видно. Мы пытаемся привлечь врачей и медсестер из Азии и Африки, но они нужны у себя на родине. Пришло время кардинальных перемен.
Лучшие системы здравоохранения не управляются государством, которое воспринимает пациентов, процедуры и технологии как бремя. Когда в приоритете остается уход за пациентами, а не сокращение расходов, исчезает необходимость ежегодно платить пять миллиардов фунтов, чтобы удовлетворить иски по медицинской халатности, и отказывать людям в лечении остеоартрита, грыжи или варикоза просто потому, что они не несут угрозы жизни. В лучших системах здравоохранения не приходится на месяц отменять все плановые операции из-за так называемой «сезонной нагрузки», как будто зима – это неожиданное явление. Мне, занятому врачу, проработавшему в сфере здравоохранения несколько десятков лет, Национальная служба здравоохранения предложила год ждать операции, а во время ожидания постоянно ходить с катетером и носить с собой пакет с мочой. Неудивительно, что Великобритания находится на третьем месте среди восемнадцати западных стран, в которых пациенты часто умирают по предотвратимым причинам.
Великобритания находится на третьем месте среди 18 западных стран, в которых пациенты часто умирают по предотвратимым причинам.
Тем не менее никому не хватает смелости, чтобы упразднить или реформировать это сомнительное сокровище, из страха оказаться в политическом забвении. Вы, вероятно, думаете, что ежедневные страшные истории и скандалы, которые касаются даже наших лучших больниц, стали своеобразным красным флагом. Лейбористы надеются, что консерваторы предложат европейские или австралийские модели финансирования, чтобы напасть на них за стремление к приватизации. По той же причине партия тори старательно избегает каких-либо значительных реформ и продолжает петь все ту же старую песню. Мы платим миллиарды фунтов на преобразование Национальной службы здравоохранения, но никто не знает, куда уходят эти деньги. Мы, работники системы, не строим никаких иллюзий. Прекрасный кардиохирург Нил Моат, который докладывал мне о ходе родов Сары, пока я оперировал, рано ушел из Бромптона, чтобы стать медицинским директором крупной фармацевтической компании в Калифорнии. Когда я неожиданно столкнулся с ним в кафе, он сказал: «Я просто не мог и дальше терпеть Национальную службу здравоохранения».
Печально, что те из нас, кто работал в медицине, действительно хотели, чтобы Национальная служба здравоохранения стала лучше. У меня не было никакого интереса к частной практике на протяжении всей моей карьеры. Я проводил исследования, писал научные статьи и публиковал многочисленные учебники, чтобы Национальная служба здравоохранения стала известна на мировой арене. Хирурги ехали в Оксфорд, только чтобы посмотреть, как мы можем работать настолько продуктивно при минимуме ресурсов. Но системе было абсолютно все равно. В шестьдесят восемь лет мне пригрозили увольнением за то, что мой план личного развития, необходимый для переаттестации, оказался не до конца написан. Подумайте об этом, Генеральный медицинский совет. Что могло способствовать моему эмоциональному здоровью, которым была так увлечена Королевская коллегия хирургов?
Мое вынужденное обращение к частной медицине заставило меня задуматься о том, что я больше всего ценил в системе здравоохранения. Особенно меня волновала доступность лечения, причем неважно где: в Англии или в Африке. Доступ к медицинским услугам в Великобритании считается бесплатным, но не стоит забывать о том, что все мы – вернее, большинство из нас – платим налоги. Когда мы заболеваем, у нас есть четыре варианта. Первый – это ждать приема у терапевта в среднем две недели. Второй – мучиться, отвечая на вопросы «босоногих врачей» с линии 111, которым важно лишь узнать, когда вам требуется скорая помощь: как можно скорее, через четыре часа или, возможно, никогда. Вы также можете обратиться в аптеку, чтобы там вам высказали критическое мнение о вашем больном младенце. И, наконец, вы можете присоединиться к длинной очереди больных в отделении неотложной помощи, чтобы вас в итоге занесли в список ожидания приема у терапевта. Моя семья пробовала все из вышеперечисленного. Единственным, что действительно работало, было ехать в больницу и ждать, когда тебя примут. Система первой медицинской помощи сняла всю ответственность с врачей в их нерабочее время, и, разумеется, больничные отделения неотложной помощи не могут изо дня в день справляться с таким объемом работы. Когда я был слишком взволнован, чтобы проходить через все это, то звонил другу-врачу, но у остальных британцев нет такой привилегии. Если у них диагностировали рак, им приходилось в ужасе выжидать положенное время, прежде чем они получали лечение. Причем это придумали политики, а не врачи. Пока я проходил обучение в США, всех пациентов, которым требовалось прооперировать сердце или удалить раковую опухоль, оперировали на той же неделе, если у них была медицинская страховка. Вернувшись в Оксфорд, я увидел, что бедным людям приходилось ждать операции больше года, и за такое время некоторые из них умирали. Это называлось «сдерживанием затрат».
Требуется своевременное вмешательство: проведение обследования, чтобы всем было ясно, что делать, а затем предоставление необходимого лечения. Приведем в качестве примера пациента с ангинозной болью в груди и положительным тестом на переносимость физической нагрузки. Все знают, что у него ишемическая болезнь сердца, но ему сначала приходится ждать несколько месяцев, чтобы попасть на амбулаторный прием к кардиологу, затем ждать коронарной ангиографии, по результатам которой можно подобрать подходящее лечение, и, наконец, ждать консультации кардиохирурга, после которой его занесут в нескончаемый список кандидатов на операцию. При этом он будет мучиться от постоянных симптомов, волноваться и рисковать умереть раньше времени. Как британцы могут терпеть все это? Это можно приравнять к медицинской халатности.
В последние годы моей работы хирургом многим пациентам неоднократно отказывали в операции перед поступлением в больницу или даже в день запланированной операции, что часто было связано с нехваткой мест в палатах. Точно так же уже прооперированные пациенты не могли покинуть отделение интенсивной терапии – порочный круг плохого управления. Некоторых из моих пациентов даже пришлось отправить домой сразу из отделения интенсивной терапии. Многих пожилых или тяжелобольных пациентов нельзя было отпустить домой, потому что за ними некому было ухаживать. В Германии есть 1500 специализированных реабилитационных больниц, причем в некоторых из них несколько сотен мест, поэтому наши проблемы там просто не могут возникнуть. У Национальной службы здравоохранения таких больниц нет. Нашим пациентам приходится подолгу томиться на больничных койках, предназначенных для неотложных случаев, что грозит серьезными осложнениями. Пациенты, которые восстанавливаются после операции, инсульта, черепно-мозговой травмы или сердечного приступа, теряют до десяти процентов мышечной массы ног за десять дней без движения, что приравнивается к десяти годам процесса старения. Сейчас я работаю над созданием современной реабилитационной больницы в Оксфорде, чтобы увеличить количество койко-мест для пациентов, нуждающихся в неотложной помощи.
Всего лишь 10 дней без движения отнимают столько же мышечной массы, сколько и 10 лет процесса нормального старения.
Как пациенты, мы все хотим доверять тем, кто нас лечит. Так как же этому способствуют постоянные больничные скандалы, подогреваемые правительством и обсуждаемые в СМИ? Бристоль, Стаффорд, Госпорт – названия, которые остались в памяти, но виноваты в этом бюрократы, а не те, кто работает на передовой. Причины этих скандалов заключаются в системе, а не людях. Когда я ложился на операцию, то хотел, чтобы меня оперировал опытный и честный хирург, и я всегда ценил тех врачей, которые не боятся непредсказуемых ситуаций. Я очень ценю личное пространство и конфиденциальность, но если бы мне делали более серьезную операцию, то я не хотел бы остаться невидимым в одноместной палате. Несмотря на постоянный удаленный мониторинг, кто-то должен находиться рядом и наблюдать, но часто этого не происходит. Медсестры слишком заняты, чтобы сидеть и смотреть на экраны мониторов, поэтому близость персонала и других пациентов всегда обнадеживает.
Где же здесь место состраданию и эмпатии? Для меня это не имело никакого значения. Единственное, что для меня важно, – чувствовать себя в безопасности. Как мы все прекрасно знаем, у занятых работников системы здравоохранения просто нет времени на выражение чувств. В некоторых случаях пациентов с раком простаты оперируют роботы. Удивительно, но роботы не проявляют сочувствия и сострадания, хотя их можно запрограммировать снова и снова повторять: «Я чувствую вашу боль, я чувствую вашу боль», пока они удаляют опухоль.
Тем не менее иногда происходят ситуации, когда доброта помогает. В «Британском медицинском журнале» недавно опубликовали статью под заголовком «Разница, которую делает сострадание». Далее приведены мысли женщины-профессора из Дании, чей ребенок сначала долго мучился из-за наследственного генетического заболевания, а затем скончался. Она писала:
«Эмпатия может поддержать пациентов и их родственников в попытках понять и принять необъяснимое, будь то смерть ребенка, диагностированное заболевание или многие другие причины, заставляющие нас вступать в контакт с системой здравоохранения».
Автор описала не только «невероятно заботливых врачей», но также «торопливых и невнимательных врачей, которые, казалось, по-настоящему не видели пациента», ее сына, и ее саму.
Я бы сказал, что такая дифференциация не соответствует действительности. Вполне возможно, что все врачи, которые с ними работали, были заботливыми, но произведенное ими впечатление зависело от их нагрузки в то время: Национальная служба здравоохранения выделяет терапевтам восемь минут, чтобы поприветствовать пациента, поставить ему диагноз, назначить лечение и сделать запись в карте. Представьте, каково тем, кто занимается проблемами психического здоровья? Такие врачи принимают по пятьдесят пациентов в день. В столь напряженной обстановке врач сосредоточивается главным образом на том, чтобы не совершить ошибку. Такая же атмосфера царит в палатах, отделениях неотложной помощи и операционных: там наблюдается острая нехватка персонала везде, кроме администрации. Возможно, Национальной службе здравоохранения следует нанимать на работу менеджеров по состраданию и эмпатии, потому что больничный персонал должен сохранять объективность и не может погружаться в надежды и страхи своих пациентов, как это бывало в старые добрые времена.
Даже если специальность врача предполагает подробное обсуждение случая с пациентом и именно разговор, у него все равно есть только 8 минут на пациента.
В экономической целесообразности Национальной службы здравоохранения меня больше всего огорчает то, что клиническая эффективность и продуктивность считаются менее важными, чем аспекты отношений врача и пациента, и с этим необходимо что-то делать. Нужно иметь определенный склад ума, чтобы сталкиваться со смертью ежедневно, и именно поэтому психологические исследования демонстрируют преобладание психопатов среди хирургов, детских онкологов и психиатров. Я редко терял ребенка, но когда это происходило, мне приходилось абстрагироваться. Я не мог постоянно ставить себя на место родителей, ведь тогда я не пришел бы на работу следующим утром. С этим и связано эмоциональное выгорание. Это то, что отличало Джона Гиббона, изобретателя аппарата искусственного кровообращения, от Джона Кирклина, который смог сделать так, чтобы этот аппарат заработал на благо пациентов. Когда Гиббон потерял несколько больных детей, он сдался, в отличие от Кирклина и лорда Брока. Мне несказанно повезло следовать по их стопам. К сожалению, сегодня никто уже не обладает такой свободой.
В завершение позвольте мне привести цитату Джорджа Оруэлла:
«Автобиографии можно доверять лишь в том случае, когда она открывает что-то постыдное. Человек, который рассказывает о себе только хорошее, вероятно, лжет, потому что любая жизнь, если взглянуть на нее изнутри, представляет собой серию поражений».
Я понимаю, что он имел в виду.
Благодарности
Меня так увлекали попытки пионеров оперировать внутри сердца, что я написал подробный учебник под названием «Вехи кардиохирургии» (1997). Изучая достижения бесстрашных первопроходцев кардиохирургии, я встретился со многими из них. На закате своей жизни они хотели, чтобы их воспоминания остались на бумаге. Это были великие люди, жившие по обеим сторонам Атлантики, которые в каждый операционный день сталкивались со смертью. Когда я встречался с ними лично, они очень меня вдохновляли. Что они мне посоветовали? Всегда искать лучший способ. Нашей специальности еще предстоит долгий путь развития.
Моя карьера начиналась в лучших британских институтах, в том числе в больнице Роял-Бромптон, Адденбрукской больнице в Кембридже, Хаммерсмитской больнице, Королевской медицинской школе последипломного обучения и Больнице для больных детей на Грейт-Ормонд-стрит. После обучения в Великобритании и США я остался работать среди дремлющих шпилей Оксфорда. Несмотря на все мои жалобы и претензии, высказанные в книге, я безоговорочно отношу больницы Оксфордского университета и их преданный персонал к одним из лучших в Европе. Имидж больницы создают те, кто в ней работает, а не здания, политики или даже сама Национальная служба здравоохранения. Я бы хотел выразить безграничную благодарность всем своим коллегам, которые поддерживали моих пациентов и меня в кабинетах, палатах, операционных и в отделении интенсивной терапии. Они были рядом в плохие и хорошие времена, в печали и радости. Вместе мы добились невероятных достижений, впечатляющих спасений и значительных изменений в хирургической практике по всему миру. Конечно, Национальная служба здравоохранения не обращала внимания на наши достижения, но высокие почести со стороны США, России и Японии компенсировали это сполна. Простите меня за хвастовство и несколько грубых слов, использованных мной в тексте книги для выражения эмоций. Можете все списать на мою травму головы! Я редко ругался на работе.
Кардиохирургия опирается на слаженную командную работу и круглосуточную помощь, которые были бы невозможны без прекрасных ребят со всего мира, обучавшихся со мной в Оксфорде, а затем вернувшихся в свои страны и ставших выдающимися хирургами. Мы должны организовывать обучение, а не переманивать персонал из других стран, чтобы восполнить недостаток кадров в якобы одной из лучших в мире систем здравоохранения. Хотя мы, врачи, редко говорим об этом, я также хотел бы поблагодарить некоторых менеджеров больницы, которые изо всех сил старались нам помогать, а не мешать. Короче говоря, прекрасные больницы и отличные профессиональные отношения определили мою карьеру. Сегодня это уже невозможно благодаря «модернизации». Здесь можно привести набившую оскомину фразу: «Таких больше не делают».
Поскольку я родился всего через несколько недель после ее создания в 1948 году, я посвятил всю свою профессиональную жизнь нашей бесценной Национальной службе здравоохранения. Но если она предпримет еще одну попытку обеспечить пациентам первоклассное лечение, ей необходимо больше инвестировать в персонал и оборудование и меньше – в бюрократию и комитеты по сдерживанию затрат. Современные медицина и хирургия обходятся невероятно дорого. Имплантируемые роторные насосы, которые являются готовой альтернативной пересадке сердца, стоят дороже, чем «Феррари». В других европейских странах они используются, так что Великобритании следует поучиться у более успешных систем здравоохранения прямо сейчас, пока не стало слишком поздно.
Я бы хотел выразить благодарность врачам, названным пациентам и их родственникам, которые с радостью разрешили мне написать о них. Имена тех, кого больше нет с нами, и детали их историй были изменены достаточно, чтобы их не узнали.
Больше всего в жизни я ценю непоколебимую любовь и поддержку моей семьи. Сказать, что со мной всегда было непросто жить, – это не сказать ничего. Я уходил из дома до рассвета, работал допоздна, слишком много путешествовал, а возвращаясь домой, был измотан. После дня, проведенного у операционного стола, я говорил своей жене: «Извини, я слишком устал. У меня ломит спину и все болит спереди». Однако все ценили мои усилия по спасению жизней. Я написал «Хрупкие жизни» и эту книгу, чтобы родные в итоге поняли, кем я был и чего я пытался достичь все эти годы. Мои близкие – особенные для меня люди.
Глоссарий
Ангиография: метод кардиологического исследования, при котором длинный катетер проводят по кровеносным сосудам к сердцу. Он позволяет измерить кровяное давление в камерах сердца и ввести краситель, чтобы увидеть коронарные артерии или аорту.
Аорта: большая артерия с толстыми стенками, которая отходит от левого желудочка, а затем разветвляется, снабжая кровью все тело. Первые маленькие ответвления – это коронарные артерии, которые снабжают кровью само сердце.
Аортальный стеноз: сужение аортального клапана, препятствующее оттоку крови из левого желудочка и нарушающее кровообращение во всем теле. Может быть вызвано врожденной аномалией или дегенерацией в пожилом возрасте.
Аппарат искусственного кровообращения: система циркуляции крови вне тела, позволяющая поддерживать жизнь пациента, пока его сердце остановлено ради хирургического вмешательства. Состоит из механического насоса для крови и сложного газообменного механизма кратковременного действия (работающего несколько часов), называемого «оксигенатор» (искусственное легкое). Другие насосы используются для всасывания крови в резервуар и подачи кардиоплегического раствора для остановки сердца.
Артерии: кровеносные сосуды, несущие кровь к органам и мышцам тела.
Атриовентрикулярный канал: врожденный порок сердца; открытое отверстие между накапливающими и качающими кровь камерами сердца (предсердиями и желудочками), из-за которого митральный и трехстворчатый клапаны нормально не развиваются.
Бак для острых инструментов: бак, в который бросают иглы и лезвия скальпеля после контакта с кровью.
Банк аллотрансплантатов: отделение, которое собирает и обрабатывает человеческие сердечные клапаны, кровеносные сосуды и иные ткани, изъятые, взятые у умерших доноров для других пациентов.
Вальвулотомия: хирургическая процедура по расширению суженного отверстия аортального или митрального клапана.
Вены: сосуды с тонкими стенками, по которым кровь возвращается в сердце.
Врожденные пороки сердца: патологические изменения в сердце, с которыми пациент родился (например, дефект межпредсердной перегородки, дефект межжелудочковой перегородки, декстрокардия).
Дакрон: тканый материал, из которого изготавливают заплаты для сосудов и сердца.
Дезоксигенированная кровь: синеватая кровь, выходящая из тканей и возвращающаяся в правую половину сердца; она имеет низкое содержание кислорода и содержит углекислый газ, от которого избавляются легкие при выдохе. См. также оксигенированная кровь.
Дефибрилляция: удар электрического тока с энергией разряда от 10 до 20 Дж, применяемый для восстановления нормального сердечного ритма во время фибрилляции желудочков.
Диастола: расслабление и заполнение желудочков.
Дистальный анастомоз: соединение между шунтом коронарной артерии и целевой коронарной артерией после зоны закупорки.
Замена сердечного клапана: удаление больного сердечного клапана и замена его протезом. Протезы клапанов бывают биологическими (например, свиные клапаны) и механическими (например, наклонные дисковые протезы клапанов из пиролитического углерода).
Интубация: процесс введения эндотрахеальной трубки в пациента для осуществления искусственной вентиляции легких.
Ишемическая болезнь сердца: постепенное сужение коронарных сосудов из-за атеромы. Эти жировые бляшки, состоящие из холестерина, склонны разрываться и внезапно перекрывать сосуд, в котором позднее образуются сгустки крови (коронарный тромбоз).
Канюля: пластиковая трубка, вводимая в сердце или кровеносный сосуд, чтобы по ней могла поступать кровь или жидкость.
Кардиоплегический раствор: холодный (4 °C) раствор, прозрачный или на основе крови, вводимый в коронарные артерии для остановки сердца и его защиты во время операции с подключением к аппарату искусственного кровообращения. Обычно содержит калий в высокой концентрации. В конце операции сердце оживляют путем восстановления нормального тока крови по коронарным артериям.
Компьютерная томография: основанный на рентгеновском излучении метод трехмерного исследования грудной клетки и сердца. Введение контрастного препарата позволяет детально изучить коронарные артерии.
Кровяное давление: давление внутри крупных артерий. Обычно измеряется с помощью манжеты и стетоскопа или канюли, введенной в артерию. Нормальное кровяное давление составляет около 120/80 мм рт. ст. Верхняя цифра показывает давление при сокращении левого желудочка, нижняя – при его расслаблении.
Левое предсердие: камера, в которой собирается кровь, вернувшаяся в сердце из легких. Затем кровь проходит через митральный клапан в левый желудочек. См. также правое предсердие.
Левожелудочковый аппарат вспомогательного кровообращения (LVAD): механический насос для крови, который поддерживает циркуляцию и дает желудочкам отдохнуть в случае тяжелой сердечной недостаточности. Канюли вводятся в камеры сердца. Существуют недорогие временные наружные устройства, способные несколько недель обеспечивать поддержку кровообращения в случаях острой сердечной недостаточности (например, CentriMag или Berlin Heart). Маленькие имплантируемые роторные насосы, которые работают на высокой скорости и стоят очень дорого (например, Jarvik 2000), могут использоваться в течение целых десяти лет при хронической сердечной недостаточности. Таким образом, левожелудочковые аппараты вспомогательного кровообращения, рассчитанные на длительное применение, являются удобной альтернативой пересадке сердца.
Левожелудочковый аппарат вспомогательного кровообращения HeartMate: устаревший большой пульсирующий имплантируемый насос, который широко использовался в качестве моста к трансплантации в 1990-х годах. Первый аппарат, который стали имплантировать на постоянной основе. Позднее Thoratec произвел удачный роторный насос для постоянного использования.
Левый желудочек: конусообразная камера с толстыми стенками, из которой кровь попадает в аорту и далее во все тело. См. также правый желудочек.
Легочная артерия: крупный сосуд с тонкими стенками, по которому кровь поступает из правого желудочка в легкие.
Митральный клапан: клапан между левым предсердием и левым желудочком. Получил свое название в честь митры, головного убора епископов.
Мост к выздоровлению: процесс, при котором используется желудочковый аппарат вспомогательного кровообращения для поддержания циркуляции и предоставления больному сердцу времени для восстановления. Если сердце не восстанавливается, насос с ограниченным сроком службы можно заменить имплантируемым насосом, рассчитанным на долговременное использование.
Мост к трансплантации: процесс, при котором желудочковый аппарат вспомогательного кровообращения позволяет не допустить смерти от сердечной недостаточности, пока ведется поиск донорского сердца. Во время трансплантации удаляется как насос, так и больное сердце.
Нарушение обмена веществ: последствие плохого кровоснабжения тканей. Артерии, идущие к мышцам, сжимаются, в результате чего ткани начинают производить молочную кислоту и другие токсичные метаболиты.
Нижняя полая вена: см. полая вена.
Оксигенированная кровь: ярко-красная кровь, насыщенная кислородом, которую левый желудочек качает по телу. См. также деоксигенированная кровь.
Острая сердечная недостаточность: клинический синдром, при котором левый желудочек внезапно отказывает и не может поддерживать достаточный приток крови к телу. Легкие наполняются жидкостью. Обычно вызвана инфарктом миокарда или вирусным миокардитом и грозит высоким риском смерти. См. также шок.
Перикард: фиброзный мешок, окружающий сердце. Может использоваться для изготовления заплат на сердце. Коровий перикард используется для изготовления биологических протезов клапанов.
Перфузионист: работник, который контролирует работу аппаратов искусственного кровообращения и желудочковые аппараты вспомогательного кровообращения.
Подвздошная ямка: часть нижней брюшной стенки ниже пупа.
Полая вена: крупная вена, которая входит в правое предсердие. Верхняя полая вена дренирует верхнюю часть тела, а нижняя полая вена – нижнюю.
Правое предсердие: камера, в которой собирается кровь, по венам возвращающаяся от тела к сердцу. Затем кровь проходит в правый желудочек через трехстворчатый клапан. См. также левое предсердие.
Правый желудочек: крестовидная камера, которая направляет кровь через пульмональный клапан к легким. См. также левый желудочек.
Прямое видение: возможность видеть внутри сердца, чтобы проводить хирургическое лечение.
Ревматизм: аутоиммунное заболевание, спровоцированное стафилококковой бактериальной инфекцией, которая разрушает клапаны сердца и суставы. Частая причина поражения сердечных клапанов в те времена, когда антибиотики еще не применялись.
Резидент: хирург-стажер в Соединенный Штатах, который живет в больнице.
Реперфузия: процесс, в ходе которого кровь снова начинает поступать в коронарные артерии и сердечную мышцу после остановки сердца во время операции. Сердце оживает и снова начинает биться.
Сигнал тревоги: сигнал, по которому собирается реанимационная бригада, состоящая из врачей и медсестер.
Стеноз митрального клапана: сужение митрального клапана, расположенного между левым предсердием и левым желудочком, вызванное ревматизмом. Ток крови через клапан сокращается, что приводит к одышке и хронической усталости.
Стенокардия: сильная боль в груди, шее и левой руке из-за недостаточного притока крови к сердечной мышце при ишемической болезни сердца. Обычно появляется во время физических нагрузок. Если боль появилась в состоянии покоя, то она может свидетельствовать об инфаркте миокарда.
Тампонада сердца: состояние, возникающее при скоплении крови или жидкости внутри перикарда, из-за чего сердце не может наполняться кровью.
Трансплантация сердца: удаление больного сердца пациента и замена его трансплантатом от донора, у которого наступила смерть мозга.
Трехстворчатый клапан: клапан между правым предсердием и правым желудочком.
Шок: состояние, при котором сердце не может продолжать снабжать ткани достаточным количеством кислорода и крови. Кардиогенный шок следует за инфарктом миокарда. Геморрагический шок наступает после потери двух или более литров крови.
Экстрапульмональное кровообращение: процесс, при котором кровь отводится от сердца и легких на время хирургической процедуры. Контакт крови с синтетическими поверхностями насоса-оксигенатора провоцирует воспалительную реакцию, что ограничивает безопасную продолжительность взаимодействия крови с инородными поверхностями. Чем дольше длится процедура, тем сильнее воспалительная реакция в организме.
Электрокаутер: электрический инструмент, используемый для разрезания тканей и одновременного прижигания кровеносных сосудов с целью остановки кровотечения.
Эндокардит: бактериальная инфекция, способная разрушить клапаны сердца.
Эндотрахеальная трубка: трубка в трахее, через которую производится вентиляция легких пациента.
Эхокардиография: неинвазивное ультразвуковое исследование камер сердца