Тени у костра
Ирина Иванова. Встречать черную осень
Никита Дорофеев. Черновик
- Когда от тоски природа меняет масть,
- А ветер на псах и птицах срывает злость,
- Тогда зима открывает пошире пасть
- И ты понимаешь: вот оно, началось.
Вик поднимает воротник пальто, прячась от ветра. Можно нырнуть в ближайшую арку, срезать через двор, обогнать на пять домов – но сегодня нет настроения играть в догонялки. И раз уж выбрал слишком тонкий шарф, терпи: в конце концов, сам виноват.
Влажные листья липнут к ботинкам. Утром прошел дождь, город теперь – как нахохлившаяся птица, черно-серые перья торчат во все стороны. Следи, куда ставишь ногу, а не то, задумавшись, соскользнешь с одной встопорщенной улицы на другую, и хорошо, если они будут рядом – а если в разных районах?
У Вика из груди тоже торчат перья – правда, не мягкие птичьи, пропитанные дождем. То разбилось на осколки привычное, солнечное, летнее представление о себе, разлетелось лопнувшим от лжи зеркалом, разорвало тонкую кожу; и любое прикосновение, даже самое осторожное, разбегается по телу колючим ударом тока. Поэтому Вик и прячется от ветра: его только подпусти поближе – душу безжалостно перетрясет, от всего, что уже мертво, избавит. Иногда ровно это и нужно; но не сегодня.
Сегодня, так уж вышло, Вик проснулся в одну из самых черных осеней своей жизни. Разные бывают времена, разные потоки текут сквозь мир. Порой даже хтони – ни рыба, ни мясо, ни чудища, ни люди, танцующие на лезвии между двумя реальностями, привыкшие с легкостью принимать новые правила игры… – порой даже хтони клубком лежат под одеялом, пока за окнами грохочет ветер и барабанит по крыше дождь. И не заглядывают в зеркала, ведь у всех отражений бездонные провалы на месте глаз.
Не надо было выходить из дома. Не надо было вставать с кровати. Не надо было вовсе просыпаться: остался бы в сладком незнании, не-ощущении, не-присутствии – глядишь, и обошлось бы; так не усугубляется болезнь, если греешься чаем, а не шатаешься по холодным улицам.
Никогда не обходилось.
Сглотнув тихий вой, сидящий в горле надсадным кашлем, Вик на ходу вытаскивает телефон и набирает подрагивающими пальцами: «Я близко, спускайся». Осталось два дома, арка, двор и подъезд. Прогулка не спасет – но он хотя бы будет не один.
Лия ждет у недружелюбно железной двери – привычное серое пальто, черные джинсы, высокие ботинки на шнуровке. Монохром, идеально подходящий сегодняшнему дню, нарушают ярко-зеленые тени, и Вику хочется смотреть только на них – на привет из той, привычной цветной жизни, сгинувшей в осенней пасти.
Все привычное, все знакомое – только он чужой.
– Что-то тебя совсем размазало. – Поджав губы, Лия с молчаливого разрешения гладит торчащие из груди осколки – бережно, едва дыша, самыми кончиками хтонических когтей. И все равно натянутые нервы взрываются оглушительным звоном, так что хочется метнуться в угол арки, вздернуть до макушки воротник пальто и сжаться в крошечный комок из зубов и шерсти.
Но Вик медленно вдыхает, медленно выдыхает и улыбается намеком на улыбку:
– Пойдем?
Лия сжимает его руку, и дрожь отступает.
Рядом с Лией осенняя темнота прячет клыки: мир обретает четкие очертания, отражения закрывают черные глаза; и пускай город по-прежнему топорщится мокрыми улицами, соскользнуть в чужой район больше не страшно. В конце концов, замок их сплетенных пальцев ничто не разобьет.
Рекламные листовки, расклеенные по столбам, хлопают на ветру мокрыми крыльями. Вот-вот сорвутся и улетят – наверняка на юг, в жаркие страны, где солнце целует голые плечи, яблоки падают в протянутые руки, а звездная улыбка черной ночи ни капли не похожа на хищный оскал. Вик бы тоже с радостью улетел – сегодня, когда вместе с кровью из груди вытекли остатки тепла.
Все валится из двух человеческих рук, из четырех хтонических лап; не выходит ни старого, живого, летнего, себя удержать, ни с новым, осенним, смириться. Только, слабо отмахиваясь от неизбежных перемен, кутаться в пальто.
Сквозь тучи льется прозрачный инистый свет – вот и солнце, сдавшись, выцвело добела. Нет, Вик любит осень – шелест времени и запах смерти, – но, видимо, это не всегда взаимно. Или теперь именно так выглядит черная осенняя любовь?
– Хочешь кофе?
– Я даже не завтракал. – Вик косится на осколки. – Не уверен, можно ли есть и пить, когда из тебя торчит… такое.
– Ты же не в хтоническую часть будешь еду пихать, – пожимает плечами Лия. – А человеческое тело у тебя в порядке. В общем, решай давай: если повернуть, вон там будет кофейня. Не наша любимая, но сойдет, уж простенький капучино приготовят. Или можешь взять лимонно-имбирный чай: самое то по осени спасаться.
Налетевший ветер взъерошивает волосы, подталкивает к переходу: зачем тебе кофейня, иди куда шел!
– Пойдем за чаем, – назло ему решает Вик. – Веди, я целиком в твоей власти.
И Лия, рассмеявшись, ведет к качающейся вывеске с подсолнухом – еще одной яркой точке на монохромном полотне. Как же хорошо.
Всегда знал, что Лие можно доверять и в выборе напитков. Пряно-цитрусовый чай, щедро сдобренный медом, согревает как минимум тело. А о спасении разбитой души – вернее, того, что от нее осталось, – можно поразмыслить и потом.
Сделав очередной глоток, Вик откидывается на спинку стула – осторожно, чтобы не потревожить осколки, не согнуться от вспышки боли. И наконец почти искренне улыбается, пока – совершенно по-человечески, но пройдет какое-то время, и драгоценная хтоническая сторона снова вытянется за спиной привычным шакальим силуэтом, а не жалкой невнятной тенью. И зубы будут превращаться в клыки прежде, чем успеешь об этом подумать.
Не возьмет его осень, не одолеет, не убьет. Ни за что.
– Точно не хочешь? – Лия кивает на свой морковный торт. – Ты же сказал, что не завтракал.
– Для меня сейчас любая еда отравлена осенью. Забавно, правда? – Вик усмехается, сглотнув горечь. – Ты ведь помнишь, я всегда любил осень: гроб, гроб, кладбище, все такое. А теперь выть хочется от того, насколько ей все вокруг пропиталось.
За окном рассыпается дождь – словно чья-то рука швырнула на подоконник горсть бусин. Судя по силе, это заряд, который скоро пройдет; и снова будут липнуть к ботинкам полумертвые листья, а ноги – скользить по вывернутым наизнанку улицам. Как бы не заблудиться!
Впрочем, разве им есть куда опаздывать?
Отпив кофе, Лия пожимает плечами:
– Осень осени рознь. – И предлагает, покосившись на окно: – Посидим еще?
– Посидим, – соглашается Вик. Запахивает расстегнутое пальто, чтобы спрятать осколки, и, поднеся к губам чашку, жадно вдыхает аромат апельсина и пряностей.
Это пройдет. Непременно.
В такую мерзкую мрачную осень темнеет рано, и Вик ничуть не удивляется, когда из теплой кофейни они попадают в серые сумерки. Жаль, фонари зажигаться не спешат; ну и куда им двоим нелепыми мотыльками лететь, за каким светом следовать?
Мир расплывается, будто не чай пил – коньяк; к горлу подступает тошнота. Тоже ни капли не удивительно: мало ли что раньше не тошнило, раньше и осколки из груди не торчали. Вик прислоняется плечом к фонарному столбу, на мгновение прикрывает глаза – и тут же распахивает: когда не цепляешься ни за что взглядом, голова позволяет себе отвратительные вещи. Например, сумасшедшую поездку на карусели, или игру в торнадо, или…
Какой еще дурацкой фразой назвать головокружение, чтобы не завыть от беспомощности?
– Ты как? – беспокоится Лия. – Хочешь, плечо подставлю?
– Не надо, я нормально, – отмахивается Вик; отлипает от столба и делает несколько осторожных, но все равно «пьяных» шагов.
Как взглядом ни цепляйся, сумерки – особенное время, хтоническое и жадное: людей в них жрать – одно удовольствие; растворяться, сливаясь с городом, – тоже. С каким сладко-тянущим чувством в груди всегда выбегал на улицу по вечерам! Но только не сейчас, не сегодня, когда жизненно важно не поддаться осени, а удержать себя в знакомой человеческой форме.
И когда в груди вместо тянущей сладости – осколки и кровь.
Вик берет Лию за руку, переплетая пальцы, и мир перестает качаться, принимает зыбкий, но хотя бы устойчивый вид. Можно медленно выдохнуть, шепнуть: «Не отпускай меня!» – и шагать дальше.
Город пахнет дождем. Под ногами хлюпает, будто, зазевавшись, они все-таки упустили улицу и провалились в болото. Но нет, внизу – асфальт, вокруг – дома, все в порядке настолько, насколько может быть. Рекламные листовки, сбившись в кучу у подъездов, сушат крылья – так ведь и не улетят, бедняги, не сладят с этой погодой. Не видать им жарких солнечных стран.
Остановившись у витрины цветочного магазина, Вик долго рассматривает свое отражение: то ли человек, то ли чудище с шакальей пастью, вместо глаз – бездна, тело растекается дымом; а в сердце – букет из окровавленных осколков. Потрясающе мерзкое зрелище.
– Знаешь, – Вик оборачивается к Лие, – я подумал… А что, если сделать так? – И, закусив губу, он выдергивает осколок – точно больной, давно сгнивший зуб.
В глазах вспыхивает огненная боль. А может, это наконец зажигаются фонари.
«Выдернул осколок – походи, подыши; а свежая рана пускай затягивается, зудя, под водолазкой. Как превратится в рубец, так и решишь, что с другими осколками делать; но не раньше, нет. Некуда опаздывать, сам ведь сказал, – вот и не спеши».
Тому, кто никогда не просыпался в такую черную осень, кто понятия не имеет, как себя вести, только и остается интуицию слушать. Ну не звонить же в агентство «Хтонь в пальто»: здравствуйте, а ваша хтонь может подсказать, что делать, когда проснулся не в ту осень, в которую бы хотел? Ты хтонь – ты себе и подскажи.
Вик и подсказывает – и слушает, развесив бледные тени шакальих ушей, послушно дышит: медленный вдох, медленный выдох, почти на счет. И гаснет боль – не фонари это были, увы, не фонари.
Хорошо, что рядом Лия; что можно держать ее за руку и крепко стоять на обеих ногах; что она ни о чем лишнем не спрашивает – только по делу.
«Ты как?» – это Вик читает по губам, потому что в ушах гудит и грохочет, как грохотал ветер за окном сегодня утром. «Затянется рана – и гул затихнет», – шепчет интуиция; шепот ее щекочет уши, и Вик молча соглашается. А что ему остается? Да и гул правда затихает – с каждой секундой, с каждым шагом, с каждым вдохом и выдохом.
На его место пробирается ужас, от которого подкашиваются ноги.
«Раз дернул осколок – значит, сдался, смирился? Пока в теплой кофейне сидел – храбрился: ни за что, мол, осень меня не возьмет; а как лицом к лицу с ней оказался, так все, на спину рухнул, лапки задрал?»
Вик сжимает зубы. Нет же, наоборот: решил, что хватит бесплотной тенью маячить на пороге – ни рыба ни мясо, ни туда ни сюда. Пора шагнуть навстречу, распахнуть объятия: вот он я, весь твой, от ушей до кончика хвоста; я устал бояться смерти – из года в год одно и то же, скукотища; не буду прятаться под одеялом, взгляну тебе в глаза – а ты делай, что нужно.
Даже если на самом деле не решил, если пожалел, уже не сможет отступить: раз дернул осколок – иди до конца.
– Я в порядке, – шепотом, боясь привлечь отступившую боль, отвечает Вик.
И тянет за руку: идем.
Ему ли, хтони, не знать, как исцеляет страшная, все соки выпивающая, до дрожи продирающая смерть?
Когда из груди торчат осколки разлетевшегося зеркала, никакой калейдоскоп не нужен: смотри не по сторонам, а, скосив глаза, вниз; любуйся на изломы обглоданных веток, на куцые серые облака, плывущие во всех плоскостях, на окна многоэтажек, манящие теплом, но по большей части – беспросветно одинокие.
«Это называется телейдоскоп, – вспоминает Вик. – Когда у тебя вместо цветных стеклышек – горькая реальность».
Может, сохранить вырванные из груди осколки – как мама сохраняла молочные зубы – и калейдоскоп из них сделать? Выкрасить в кислотные цвета, расколотить едва ли не в пыль, ссыпать в бутылку со стеклами – и смотреть, как собственное прошлое ворочается, складываясь в узоры. Отвратительная идея – нынешнему дню под стать.
Интересно, осколки остаются или исчезают, как положено прошлому? Не слышал звона – а ведь бесшумно бы осколок не упал; но, впрочем, до того ли было, чтобы вслушиваться?.. Надо в следующий раз вцепиться покрепче и ни в коем случае пальцы не разжимать, даже если они истекут ненастоящей – неправильной – кровью.
Все прошлые осени были иными – обнимали, подкравшись, со спины, целовали в макушку, гладили по вискам; и пусть спина от их прикосновений покрывалась мурашками, а волосы на висках давно должны были поседеть, это хотя бы не стекло, из-за которого нервы звенят и дышать боязно. Почему же в этот раз так мучительно тяжело? Кризис, что ли, настиг – когда они там настигают?.. А, ну да, двадцать семь на носу – да только он же не музыкант и никогда им не был, если не считать попыток совладать с гитарой на третьем курсе! Или у хтоней свои кризисные графики, просто об этом ему не рассказывали?..
Все прошлые осени были иными – и вот падкий на исследования ум, встрепенувшись, видит в происходящем очередную задачку, похожую на те, над которыми ломал мозг в университете. Ну-ка, ну-ка, какова природа этих осколков, каковы их свойства, давай-ка изучим?..
Чем бы дитя ни тешилось…
А если не самому осколок дернуть, а Лию попросить – как просил маму помочь с шатающимися зубами? Ее не оглушит и не ослепит, она не выпустит, не потеряет; и когда отпустит очередная вспышка боли, можно будет вместе рассмотреть со всех сторон.
Вик уже открывает рот, но, вздрогнув, осекается. Нет, рано, не пришло еще время со следующим осколком расставаться. Ходи, дыши, оживай; все успеется.
Что ж, пусть будет так.
Весь город звучит как одна натянутая осенняя струна, даже вода в канале – и та шумит иначе, впитав холод и темноту пролившихся сегодня дождей. К этому каналу Вик и Лия выходят неведомыми путями, будто все-таки поскользнулись пару раз на встопорщенных улицах и улетели не мотыльками, но неловкими птенцами куда-то не туда.
Впрочем, нет, очень даже туда: стоять на мостах нравится в любом настроении и состоянии, даже когда «стоять» ближе к «лежать». Взбодрит ли это сейчас – или, напротив, добьет?..
Вик поправляет выбившийся из-под пальто шарф, оглядывается. Здесь пахнет смертью, и пускай сейчас от этого запаха тошнит так, что впору склоняться над перилами, прежний Вик, оставшийся в памяти бледным призраком, радуется: гроб, гроб, кладбище, наконец-то.
Лия привычно кладет голову на плечо, гладит все еще подрагивающие пальцы, и каждое ее прикосновение точно нежнейший поцелуй.
– Я люблю тебя, – шепчет Вик, наблюдая, как в канале кружатся листья, занесенные то ли порывом ветра, то ли чьими-то заботливыми руками.
– Я тоже тебя люблю.
Мимо проносится, влетая в лужи и чертыхаясь, парень в наушниках, зелеными волосами напоминающий Криса – одного из операторов агентства. Девушка с колокольчиками на рюкзаке ругает по телефону дождь, промочивший насквозь ее куртку. Забежавшая на мост девочка в желтом дождевике прижимается к перилам, словно пытаясь рассмотреть что-то в канале, а мама похлопывает ее по плечу: «Не надо приставать к троллю, они интроверты и не любят общаться, не то что твой монстр».
Каждый прохожий на кого-то похож – на коллег, заказчиков или знакомых; будто вытащили из головы образ, швырнули в реальность – как во сне.
Может, все это на самом деле сон? Не вставал, не выходил на улицу, не вытаскивал из груди осколки…
Но у каждого прохожего стучит в груди ослепительно-яркое сердце, полное надежды, страха, отчаяния или счастья. Такое не может быть ненастоящим, Вику даже всматриваться не надо, чтобы это почувствовать – сейчас, когда он не живой и не мертвый, зависший на пороге, чувствительный к обоим мирам и ни к одному из них.
Значит, реальность. Значит, на месте его сердца и правда торчат стеклянные осколки – как ни всматривайся, ничего, кроме них, не различишь. А в сердце у Лии вспыхивают и гаснут звезды, вращаются галактики и простирается бесконечная космическая тьма, которую легко заметить, если долго всматриваться в глубину зрачков.
Жаль, что никак не выйдет обнять, прижать к груди, поцеловать всем собой…
Рана уже превратилась в рубец. Не пора ли еще пару осколков вытащить?
Выть на мосту ужасно невежливо. Особенно когда ты не стоишь гордо у перил, запрокинув голову к луне, весь из себя волк-одиночка, а сидишь, упершись лбом в холодный металл, кусаешь пальцы, чтобы вой не превратился в яростный крик, и промокшие джинсы мерзко липнут к заднице, – вот молодец, и как будешь дальше ходить?..
Не стоило вытаскивать разом три осколка, да? Подумал, что больше ничего не страшно, а чем скорее, тем лучше; рванул – и ослеп от боли. Спасибо, что тихонько съехал на землю, цепляясь за перила, а не потерял равновесие и рухнул в канал.
Прохожим, к счастью, плевать; по крайней мере, никто не останавливается и не предлагает помочь. Не плевать только Лие, которая, опустившись на корточки, крепко держит за руку и не спрашивает, как он: и так все видно.
На этот раз ничего не гудит в ушах, мир слышен как никогда ясно – зато искры из глаз снова рассыпаются бенгальским огнем, хватит, чтобы темный вечер превратить в ясный солнечный день. Но как бы ни трясся от вида темноты какие-то пару часов назад, сейчас превращать ничего не хочется. Наоборот, выключить бы фонари, накинуть густую тень на окна домов, задуть звезды – чтобы город исчез, чтобы исчезнуть вместе с ним и чтобы боль в исчезнувшем теле чуточку поутихла.
Проходит, кажется, целая вечность, прежде чем Вик наконец перестает выть и выпускает изо рта искусанный до крови палец.
– Живой? – Лия заглядывает в глаза.
– Надеюсь. – Черт, как охрип голос! – Больше не буду… вот так сразу; только по одному.
От помощи Вик отказывается, встает, хватаясь за перила. Скрипит зубами: забыл совсем, что хотел доверить осколки Лие, и вот пожалуйста, снова не понять – растворились они или улетели в канал? Ну ничего, в следующий раз… А сейчас бы, конечно, домой – сменить джинсы, – но если он переступит порог квартиры, то не найдет сил выйти обратно, в холодную серую осень. Значит, закутается в пальто и потерпит.
Да и сколько еще раз придется сидеть в луже, пытаясь заново научиться дышать?..
– Ты уверен, что хочешь дальше…
– Да, – перебивает Вик, слизывая с пальца кровь. – И гулять, и вытаскивать осколки. Ужасно интересно, что будет, когда вытащу все.
Всегда нравилось ходить по набережным: разглядывать тех, кто живет в каналах, кутаться в шарф, курить. Но сегодня Вик предает прежнего себя, уводя Лию в сторону домов. От запаха воды тошнит, шарф слишком тонкий – в такой не закутаться, сигареты не хочется даже видеть. Может, купить еще чаю или взять наконец кофе? И булочку: желудок подвывает от голода, а хуже вряд ли станет.
Через дорогу как раз горит вывеска пекарни – точно знак свыше.
Внутри многолюдно: вечер, холод, выходной, а чем еще греться, как не свежей выпечкой и дешевыми, из кофемашины, напитками? Отстояв очередь, Вик получает шарлотку и стакан какао, выходит на улицу и расправляется с едой в два укуса и два глотка, урча от жадности. Лия, потягивая кофе, только приподнимает брови; даже не выговаривает по поводу неприличного поведения, надо же.
Понимает, наверное, что, когда из груди торчат осколки, сложно быть приличным.
Когда на пути попадается сквер, Вик просит, завидев скамейку под деревом:
– Посидим? Мне кажется, там должно быть сухо.
В другой день Лия оскалилась бы ехидно: «Что, уже устал ходить? Всего-то пару часов гуляли!» – а Вик ответил бы не меньшей колкостью. Но сегодня Лия молча кивает, и Вик мысленно благодарит за понимание, но в то же время вздыхает: может быть, привычные перепалки вытянули бы из унылого умирания – не окончательно, но хотя бы так, чтобы нос появился. А то он, кажется, увяз по самую макушку и давно уже дышит болотной сыростью, сырой осенью, осенней смертью…
Давно дышит – значит, быстрее переродится? Слишком коварна черная осень, чтобы все было так легко, – или Вик в этот раз слишком цепляется за прошлое.
Всегда дрожал, всегда с затаенным ужасом наблюдал, как раньше и раньше темнеет августовское небо, всегда чувствовал, как оно, нечто жуткое и зубастое, страшнее всех хтоней вместе взятых, подкрадывается сзади и дышит холодом в затылок. Но никогда не просыпался бледной тенью себя, пережеванным комком, который не верит в осенние объятия, прикосновения, поцелуи.
Впрочем, их больше и нет.
На скамейке и правда сухо, и Вик, откинувшись к спинке, прикрывает глаза – забыть ненадолго про осколки, про слишком яркие фонари, про искусанный палец, который нет сил заживить (а еще хтонь называется!). Деревья, пусть и голые, ощущаются «домиком» – тут он и спрячется, словно не волк, а поросенок, построивший укрытие из веток и прутьев. Конечно, его сдует черный осенний ветер; но пока не сдул…
– Твои осколки какие-то неправильные, – замечает Лия. – Или, наоборот, самые правильные, даже не знаю. В общем, ты в них совсем не такой, как в жизни, и не такой, как в других зеркалах.
«А какой я в других зеркалах?» – вертится на языке у Вика. Видит ли она его чудищем с бездной в глазах, дымом в человеческом облике, тенью, замершей на пороге перерождения?..
Он не спрашивает, и Лия, не умеющая читать мысли, отвечает на совсем другой вопрос – или просто продолжает говорить:
– Ты в них… как будто уже новый. Яркий. Сбросивший старую, бледную шкуру. Как никогда хтоничный.
Значит, осколки показывают будущее? А город – он тоже был из будущего? Или это касается только его, носителя, хозяина рассыпавшегося прошлого? Но где это видано – чтобы в прошлом отражалось будущее?
А вдруг это и не будущее вовсе, вдруг все-таки прошлое – до которого теперь никогда не дотянуться?
«Но ты ведь знаешь, как проверить, да?»
– Выдерни, пожалуйста, один из них, – просит Вик, чувствуя затылком подкравшийся мрак.
Боится, что Лия начнет спорить, – но она, как всегда, само понимание.
– Какой?
– Какой тебе больше нравится.
Выбирает она придирчиво, словно не хочет нарушать композицию – хотя какая тут композиция, одно только название; тянет осколок – так медленно, что Вик раздраженно выдыхает:
– Резче! – И давит вой.
Кто же знал, что края у осколка могут быть зазубренными? Разве зеркала разбиваются вот так?..
Осколок растворяется прямо у Вика на глазах – в которых, правда, пляшут черные точки. Но на помутнение это не списать – Лия тоже видит, Лия кивает: да, он исчез. И пожимает плечами, будто говоря: «Ты ведь не ждал, что они – воображаемые, призрачные, метафорические – станут реальными?»
«Значит, это действительно прошлое, – думает Вик. – Мир меняется – надо меняться с ним». И, поднявшись со скамейки, берет Лию за руку: идем, пора дальше гулять – и дальше вытаскивать осколки, тем более что это дается проще и проще, как ни противно признавать.
Можешь дрожать и бегать сколько влезет, но время вспять не повернешь, и потому с каждым шагом вперед будет легче.
Значит, следующий осколок Вик постарается вытащить как можно скорее.
Пока они гуляют по району, в просветах между домами то и дело мелькает очередной мост: пускай не приближаются к набережной, но будто все-таки по ней идут, постепенно удаляясь от центра. Мокрые листья не липнут к ботинкам – валяются кучей на газоне; как-то даже жалко их: никаких надежд на путешествие хотя бы в рамках города. Впрочем, не так уж приятно на чужих подошвах путешествовать, сам бы согласился, а?
Пушистые фонари отгоняют густую темноту, и Вик решает им помочь: переборов отвращение, прикусывает кончик сигареты и щелкает зажигалкой. Теперь в руке у него – маленький огонек, а в груди, помимо осколков, – сухой дым. Мокрые джинсы, конечно, не высушит, уж скорее глотку раздерет хлеще недавнего воя, но разве не плевать?
В конце концов, сейчас Вик чувствует себя живым – живее, чем в кофейне, чем на мосту, чем под деревьями в сквере. А значит…
Снова поймав Лию за руку: «Ты нужна мне как никогда», Вик зажимает сигарету в зубах, расстегивает пальто и брезгливо вытаскивает из груди очередной осколок.
В виски будто вгоняют гвозди. Наверное, к дождю – сколько раз он вернется сегодня?
Осколки, конечно, ненастоящие – может ли быть настоящей такая эфемерная вещь, как представление о себе, как прошлое, как душа?.. Раны – тоже, как бы ни зудели. Значит, самая обычная водолазка, купленная в самом обычном магазине (это вам не пошитое на заказ хтоническое пальто!), не должна пропитываться кровью.
Но вот же, пропитывается, что там себе ни тверди.
Вик проводит ладонью по мокрому животу и задумчиво слизывает липкий красный след. Кажется, рубцы оказались не такими уж рубцами – лишь тонким слоем свернувшейся крови – и теперь, потревоженные резким ли жестом, глубоким ли вдохом, раскрылись. Хоть покупай в ближайшем магазине суровые нитки да иголку и сам себя штопай: к врачу ведь с таким не пойдешь.
– Давай я посмотрю? – Лия – коктейль из растерянности и решительности. Покупки отменяются: иголка и нитки непременно найдутся в ее рюкзаке.
– Не надо, – отмахивается Вик, отправляя в урну истерзанный зубами окурок. – Я же не умираю.
– И ты будешь просто ходить и…
– Истекать кровью. Да.
Взгляд у Лии острее ножа – но ему, пронзенному осколками, бояться нечего.
Запрокинув голову, Вик разглядывает черное небо с редкими, едва заметными в городе крапинками звезд, вдыхает обжигающе ледяной воздух и тихо смеется – а может, кашляет на холоде.
Еще пару часов назад хотелось забиться в угол от страха; еще недавно от внутренней тревоги вздрагивали руки. А теперь – все равно.
– Знаешь, я подумал… – Вик полусогнутым пальцем гладит Лию по щеке. – Если я закурю, будет ли дым струиться из дырок в моей груди?
Она ничем не выдает жути, вскинувшейся внутри колючей волной, – пожимает плечами и улыбается почти не натянуто:
– Почему бы не попробовать?
«В том числе за это я так ее люблю», – думает Вик. И вытаскивает сигареты.
Дым не струится сквозь водолазку, как жадно ни затягивайся. Впрочем, и кровь не течет; так что, может, раны снова покрылись тонкой корочкой – как покрываются лужи после морозных ночей. Какой уж тут дым.
Лия, убедившись, что эксперимент закончился неудачей, расслабляется: не стискивает пальцы, а легонько поглаживает, дышит спокойно, размеренно; даже какое-то время пинает мелкий камешек, пока он не улетает на проезжую часть.
– Ах, как бесславно завершилась его жизнь! – ухмыляется Вик. И, споткнувшись, закусывает губу – осколки вздрагивают в груди, точно предостерегая: рано радоваться, нынешний ты – уже не прежний ты, но и еще не новый.
Интересно, насколько новый он будет похож на прежнего? Вдруг получится точной копией – и зря, выходит, переживал? Или в одну реку при всем желании не войти дважды, даже если эта река – ты сам?..
Внутренний навигатор сбоит с утра: не подсказывает ни куда по жизни двигаться, ни сколько перекрестков спустя будет метро. Поэтому Вик, оглядевшись, без капли удивления осознает: понятия не имеет, где они, даже не уверен, какой это район: в темноте все улицы на одно лицо. Впрочем, сейчас им неважно, куда попасть, а значит, неважно, куда и откуда идти. В конце концов, понадобится найти метро – откроют карты.
Город выводит к набережной, наглейшим образом не оставляя вариантов: либо вдоль воды до ближайшего моста, либо разворачивайся – и назад. Поежившись от мысли, что придется наступать на свои же следы, Вик натягивает до подбородка шарф, поднимает воротник пальто и прячет руки в карманы. Ничего страшного, мост не так уж далеко. Главное – не смотреть налево, где шелестит неумолимое время, иначе рискуешь утонуть в его водовороте.
Лия касается плеча: я здесь. Спасибо ей.
На попавшемся по пути столбе качается очередная листовка. Вик срывает ее и на ходу складывает в птицу – кажется, в лебедя, нелепого, кривого. Но природа не ко всем милосердна, и ему, созданию природы, тоже милосердие не к лицу.
Короткий взмах, и лебедь отправляется в воду: если не долетит до жарких стран, то пусть хотя бы доплывет. А Вик, не устояв-таки перед соблазном, вцепляется в ограждение, опускает голову – и превращается в беспомощный, но восхищенный стук сердца, ничего больше от себя не оставляя.
Вихри времени закручиваются под ногами. И как же прекрасно будет рухнуть вниз и закрутиться вместе с ними.
От прыжка в бездну спасают схватившая за руку Лия и в ту же секунду хлынувший дождь: не зря, значит, гвозди в виски вколачивали.
– Вон там кафе! Давай скорее!
Они перебегают мост, не разжимая рук. «Только не смотри налево, – повторяет Вик. – Только не смотри». И, вспомнив, как кружилось время, вздрагивает от сладкого ужаса внизу живота.
Кафе оказывается маленьким, всего на три столика, но уютным: с живыми растениями (у каждого – табличка с именем) и желтыми гирляндами. Десертов здесь – выбирай не хочу; но они, переглянувшись, берут лишь чайник зеленого чая с мятой, один на двоих.
– Ну и что это было? – шипит Лия, когда в ожидании заказа они садятся за столик.
– Я дурак, – пожимает плечами Вик. – Там, в канале, кружилось время, и я решил, что хочу раствориться в нем. – И ежится, покосившись на осколки: как жаль, что мокрое пальто висит на вешалке и закутаться не во что.
– Ты мой любимый дурак. И я ужасно за тебя переживаю.
Перехватывает горло: Лия нечасто говорит о любви, каждое ее признание – на вес золота. Вик виновато улыбается, не в силах подобрать слова: извини, сегодня со мной особенно сложно, не надо было тебя втягивать, но раз уж втянул – останься, пожалуйста, до конца.
А потом приносят чай, и после первого же мятного глотка, прочистившего мозги, хочется смеяться над собственной глупостью. Если бы Лия хотела – ушла бы давным-давно под любым предлогом, но она, гляди-ка, все еще здесь: отпивает из чашки, то и дело отводит со лба мокрые пряди. Самый привычный для нее способ признаваться в любви – быть рядом, когда и сам бы от себя сбежал.
Дождь рассыпается за окном барабанной дробью. Гирлянды на стенах то гаснут, то разгораются, и дыхание невольно подстраивается к их такту.
– Может, поедем ко мне? – предлагает Лия. – Думаю, мы оба нагулялись.
– Поедем, – лениво соглашается Вик, разморенный теплом и вкусным чаем. И так же лениво, почти равнодушно вытаскивает из груди еще один осколок.