Свободный человек

Размер шрифта:   13
Свободный человек

© Светлана Богданова, текст, 2022

© Евгения Богданова, иллюстрация, 2022

© Александр Кудрявцев, дизайн обложки, 2022

© ООО «Флобериум», 2022

© RUGRAM, 2023

Сон Иокасты

Роман-антитеза

Предисловие кроману «Сон Иокасты»

Я написала «Сон Иокасты», когда мне было 29 лет. Тогда я училась в Литературном институте, и этот небольшой текст стал частью моего диплома. В 2000 году роман впервые был опубликован в журнале «Знамя» и получил очень благоприятную критику. Но через год я решила, что больше не буду ничего писать, и замолчала на 16 лет.

Эти 16 лет – гигантская зияющая прореха в моей литературной карьере. На самом деле я не могу сказать, что я не писала. Я работала в журналистике и писала очень много, но мои тогдашние буквы не имели ничего общего с литературой. Однако в те моменты, когда я больше не могла сдерживаться, я делала наброски и складывала их в дальнюю папочку на компьютере. И до сих пор я натыкаюсь на эти рваные потертые файлы, файлы, которые я выдавала между газетными и журнальными статьями, между пресс-конференциями, интервью и командировками. Файлы, в которых не вижу больше ничего, кроме сожаления: я и правда сожалею, что замолчала так надолго.

В 2017-м я решила вернуться в литературу. И принялась что-то гуглить о себе: мне хотелось понять, осталось ли в виртуальном пространстве хотя бы единое упоминание обо мне как о писательнице. К моему удивлению, я нашла несколько коллег по имени Светлана Богданова. И – несколько литературоведческих исследований и диссертаций, которые были написаны за годы моего молчания, – по роману «Сон Иокасты». Признаюсь, меня это потрясло. Ведь за все 16 лет никто ни разу со мной не связывался. Никто не спрашивал меня, что я хотела сказать этим текстом, как я его писала, почему мои герои – именно такие, какие они есть. Ничего подобного не было. Роман жил своей жизнью, его читали, его исследовали. А я – как автор – была полностью забыта.

И, осознав это, я испытала странную радость. Разве это не есть предел писательских мечтаний? Ведь я пальцем о палец не ударила, чтобы продвинуть мой роман. Мое произведение сделало все само!

Уже позднее я прочитала знаменитый «Неаполитанский квартет» Элены Ферранте, в котором сквозит подобная мысль: автору достаточно исторгнуть из себя текст, а затем текст должен жить своей жизнью, и автору совсем не обязательно для этого прилагать какие- то усилия, давать интервью, то и дело напоминать о себе и всячески обнажаться. Автор должен писать. А его творчество должно стать самодостаточным. Это были мои мысли! Мои мысли и мой опыт.

И я бесконечно благодарна «Сну Иокасты», что у него такая долгая и самостоятельная жизнь. И за то, что наши судьбы давно разошлись. Очень надеюсь, что мы с моим романом и дальше будем идти каждый своей дорогой. Ведь мое дело – писать, а его – быть написанным.

Июль 2022 года, Москва

«…и архипелаг этот найти по карте либо идя на судне упорядоченно в одном только направлении нельзя, поскольку его острова перемещаются по океану произвольно, хаотически меняясь между собой местами, так что никогда точно не определишь, где в данное мгновение они расположены, да и они ли это в действительности: в разное время архипелаг выглядит по-разному. В него входит множество мелких островов, число сочетаний которых бесконечно. Знамениты они тем, что, как и у предметов, и у животных, и у людей – местных жителей, – у них нет теней, ничто не притягивает их к почве, и если бы не сила человеческой привычки, дома, деревья и горы пребывали бы в вечном движении, постоянно перемещаясь с места на место.

Расстояние же между землями архипелага таково, что любой островитянин, стоя на берегу и вглядываясь в даль, не увидит ничего, кроме матового морского блеска и небес, посему даже самое строгое знание о порядке вещей не в силах удержать острова на одном месте…

Поступки людей, обитающих там, как и их желания, не обладают тенями, поэтому островитяне правдивы и наделены даром предвидения – ведь мысли их, лишенные тяжести и темноты, способны лететь вперед быстрее времени…»

Подняв голову, он оглядел двор, где шеренги солдат, расположившиеся огромным крестом – в центре стоял главнокомандующий, – внезапно повинуясь пронзительному, похожему на невнятное мяуканье приказу, задвигались, меняя форму построения, закружились, образовав около фигурки в оранжевых генеральских шелках кольцо, от которого во все стороны растеклись по мощенной булыжниками площади смуглые, как и тела солдат, лучи. Снова раздалось то же мяуканье, но Эдип не стал смотреть, какую мозаику на этот раз составят ловкие и послушные воины; он встал и, повернувшись к окну спиной, равнодушно водрузив на полку книгу, которую только что читал с интересом, вышел вон из библиотеки. Его опять охватила скука, вот уже несколько лет подкрадывавшаяся к нему и ставшая отчасти для него привычкой.

Пройдя тронную залу, где он обыкновенно решал государственные вопросы, Эдип направился в парк и застал своих выросших детей в беседке. Несмотря на взрослость, им по-прежнему требовалась помощь нянюшек, устроившихся сейчас невдалеке в тени на маленьких резных лавочках и шепотом переговаривавшихся между собой.

Медленно, неуверенно шаркая по розовой гравиевой дорожке, он взошел на террасу и погрузился во мрак галереи, ведущей к воротам самой высокой башни.

С каждым годом подниматься в покои Иокасты ему было все труднее – даже тогда, когда его провозгласили царем, двадцать лет назад, молодым человеком, он из-за врожденного опухания лодыжек с трудом одолевал лестницы и длинные галереи дворца. Ноги, крепко державшие его во время рукопашных поединков, служившие ему фундаментом, опорой, пьедесталом, во время ходьбы словно бы вдавливали его в землю, оказываясь тяжелыми, как колодки, болезненно отекшими, и не позволяли ему быстро и легко передвигаться наравне со сверстниками. Таким странным недугом в его роду никто до него не страдал, и он, предполагая, что болезнь, не имеющая никакого иного объяснения, скорее всего, должна быть фамильной, поначалу сомневался, были ли его родители именно его родителями. Рассматривая себя в зеркало и зачесывая назад темные, как у Полиба, его отца, кудри, он обнаруживал, что выпуклый лоб и словно бы спрятанные под бровями глубоко посаженные глаза – темно-синие – роднили с Меропой, его матерью, однако нос и губы давали ему повод для страшных, неизъяснимых сомнений, поскольку они не были похожи на носы и губы многочисленных благородных предков. Это заставляло его жестоко мучиться, и томительные дни, проведенные им, еще ребенком, в полном одиночестве в горах, куда он часто уходил надолго с пастухами, представлялись ему вполне оправданными и заранее предопределенными его таинственным появлением – в котором он был уверен – у немолодых уже родителей.

Сомнения покинули его лишь тогда, когда какой- то нищий, явно чужестранец, человек со светлыми, соломенного цвета, волосами и маленькими хищными глазками на красном, одутловатом от браги лице, подойдя к нему вплотную во время праздника Равноденствия, громко крикнул: «Подкидыш!» – и, тут же юркнув в толпу полуобнаженных горожан, скрылся, как если бы обладал тайной превращения в воду, в ручей, и, невинно заструившись под сандалиями танцующих, ушел бы под землю, напоив собою взрыхленный плясками песок. Или он был божественным посланцем, ответившим на вопрос страдающего юноши, и тотчас, отбежав за ликующие спины, выпорхнул горлицей из дыры в холстине (откуда только что торчала его налитая кровью бычья шея), а его обноски разорвали, затоптали, смешали с прекрасным песком, принесенным накануне празднества с берега моря.

Обитателем ли подземного мира, или небесным видением, или хитрым гиперборейцем, но весть о том, что Эдип – неродной сын своих родителей, была принесена именно в миг наиболее тяжких сомнений и поисков, коим предавался он с самого раннего возраста. Она явилась решающей в бесконечном споре Эдипа с самим собой. Услышав столь желанное и столь жестокое оскорбление, Эдип окончательно понял, что он – не кто иной, как родной сын царя Полиба, законный наследник коринфского трона.

* Я запомнила лишь круглую глиняную вазу со сливами, зной утомил их, и они, слабо истекая желтым соком, прорвавшим тонкую лиловую кожу, благоухали – прямо возле ложа Иокасты. Она поспешно встала, словно не замечая ничего вокруг себя, и вышла вон; на тончайшем пурпуре заморского ковра осталось темное сладкое пятно да несколько раздавленных ягод, выпавших из чуть было не опрокинувшейся вазы. Медленно бредя по дворцу, она заглядывала в каждую залу, боязливо, не решаясь встретиться лицом к лицу с Лаем, несколько дней назад отобравшим у нее ребенка. Жара была настолько тяжелой и иссушающей, что даже легкий ветерок, едва шевеливший кисею над царским ложем, не приносил облегчения, но, напротив, еще более раскалял каменные стены покоев. Обойдя весь дворец, Иокаста поняла, что Лай отправился на охоту. Она снова поднялась к себе и позвала рабыню. Та вошла и встала в дверях покорной тенью, тихо внимая приказаниям царицы, и лишь мятежные белки глаз блестели на смуглом лице.

В этот день ей велено было заколоть дюжину гусынь и пару павлинов, тушки птиц приготовить для пира, а перья тайком, чтобы никто не увидел, доставить Иокасте.

Поднимаясь в покои Иокасты, Эдип едва переставлял опухшие – как всегда, к закату – ноги, размышляя о том, что когда-нибудь настанет время, и он не сможет уже взбираться на самую высокую башню своего дворца, тогда ему придется переселить Иокасту в другую башню, пониже, хотя за долгие годы она привыкла к своей комнате, вероятно, вынужденный переезд навредит ее здоровью. Ежедневно к ней отправлялась рабыня с лоханью теплой воды, в которой плавали сухие цветы лаванды, придававшие телу Иокасты и скользкому, прохладному белью на ее постели сладковато-терпкий аромат, рабыня оставалась там подолгу, без конца обтирая ослабевшие члены царицы душистым отваром, расчесывая волосы и расправляя складки на ее легкой одежде. Затем она спускалась – все с той же лоханью, где вода за время омовения обретала матовый блеск и походила на жидкий, расплавленный нефрит. Оказавшись внизу, рабыня неизменно сталкивалась у входа в башню с Эдипом – в темной галерее, где, замерев, подстерегал ее, он никогда не мог разглядеть в сумерках выражения ее лица – лишь сверкавшие белки глаз и мимолетный наклон головы, плывущей в такт тяжелому плеску мутного теперь, но все так же сильно пахнущего отвара. Дождавшись, пока гибкая тень рабыни, поглощенная стеной, исчезнет за поворотом, он направлялся к Иокасте, болезненно вдавливая свои слоновьи ступни в слишком крутые ступени лестницы.

Вот и сейчас, поймав молчаливый знак – кивок, – он начал медленно восходить наверх, отдыхая на каждой площадке, возле большого квадратного окна, затянутого черной узорчатой решеткой.

Войдя в спальню к Иокасте и ощутив, как всегда, запах сухой лаванды и летнего ветра, он опустился к ней на кровать. Ее глаза закрыты, руки, согнутые в локтях, лежат на подушках, губы слегка тронуты слабой улыбкой – не улыбкой даже, а призраком улыбки – улыбки приветствия. Он знал: она рада его приходу, хотя поза, в которой она ждала его, и это ее светлое выражение лица словно показывали ему, что она находится в полной его власти, что она доверяет ему и что, в то же время как будто бы сдается, уязвленная его силой и признавая ее.

Кожа ее, просвечивающая сквозь тонкие одежды, была густого янтарного цвета, она как бы сияла в солнечных лучах, пытавшихся, но не могущих достать ее сквозь белые шелковые занавеси, образовавшие над ложем пышный балдахин.

Он положил руку на ее ладонь, и улыбка исчезла со спящего лица, но пальцы скачущими неверными движениями сжали в ответ его запястье, он вздохнул. Женщина, которая заснула, получив весть о гибели своего первого супруга, за эти двадцать лет ни разу так и не открывшая глаз и не произнесшая ни единого слова, – эта женщина, казалось, позволила ему овладеть собою, сделала его царем, родила ему четверых детей, без единого стона, продолжая при этом спать, – она полюбила его, это стало для него с некоторых пор очевидно. Все явственней она откликалась на его приход и уход, на его слова и ласки, но по-прежнему не размыкала век и не отказывалась от своего сна. Он чувствовал растущую с каждым днем любовь к нему, он видел ее живое лицо, но он никогда так и не знал, какого цвета у нее глаза, и он никогда так и не был уверен, что это вправду она, Иокаста, и что она действительно любит его, отца своих детей, Эдипа. Ему чудилось, что, оставив собственное тело, как прекрасную, привычную, но ставшую вдруг по какой-то причине неудобной раковину, она, точно рак-отшельник, подыскала себе другое жилище, где-то очень далеко от него, и что там она и обитает – совсем другой женщиной, спит, разговаривает, смеется, готовит пищу, поет песни, а ее тело, оказавшись в его объятиях, улыбается, печалится и стонет, запоздало отвечая лишь на события нынешней ее жизни вдали от Фив, не зная ни Эдипа, ни детей, ни комнаты в башне.

Однако вместе с тем он ощущал, что от этого ее полуприсутствия рядом с ним он любит ее еще больше и что только здесь, вдали от бесконечно строящихся и мгновенно распадающихся армейских шеренг, вдали от громоздких библиотечных полок, вдали от парка, по спутанным аллеям которого вышагивают полуобнаженные юнцы, а со скамеечек им машут смуглыми ладонями девочки – его дети, – вдали от всего этого, казалось бы, реального мира, он в жарком, напоенном летними запахами и переливающимся бликами полудоме-полуаквариуме проживает самые насыщенные, самые явственно ощутимые мгновения своей жизни. И позже, когда у него не останется уже ничего, кроме воспоминаний и слабой насмешки победителя над неисполнившимся страшным предсказанием, полученным в молодости от оракула, он никогда не предастся подсчетам истаявшей за неурожайные годы казны и никогда не назовет имен сраженных за последние годы моровой язвой – никогда не позволит проникнуть в свою седую голову мысли о погибающем и разлагающемся живьем царстве, – одна лишь картинка возникнет на его сомкнутых веках изнутри, словно на сияющем шелке восточного театра теней, – белые, шелестящие занавеси, кисейные складки и золотисто- медовая обнаженная рука, неуверенно сжимающая его грубоватые, с тупыми ногтями, пальцы.

*Соорудив себе тяжелый, пахнущий птичьей кровью и приторным воском наряд из перьев, Иокаста потребовала, чтобы рабыня принесла ей серебряное зеркало.

Та с трудом, кряхтя и останавливаясь каждый миг, чтобы отдышаться, выполнила приказание госпожи. Однако Иокаста, надевшая было странное платье, тотчас сняла его и задумчиво опустилась на прохладные шелковые подушки. Ей не хватало еще парика и полумаски, чтобы не быть узнанной.

Спустя несколько дней она раздобыла себе пугающую чалму – из разноцветной змеиной кожи, кое-где свисающей путаной бахромой и скрывающей лоб, шею и плечи царицы. Полумаску пришлось Иокасте лепить из глины – два изогнутых овала с отверстиями для глаз крепились при помощи пары медных цепочек, туго наматывавшихся на уши. В своем новом диком облачении она была похожа на неведомое чудовище. Наблюдавшая за одеванием Иокасты, а иногда и сама помогавшая ей – расправить перья или бахрому – рабыня, отойдя в сторону и взглянув на нее, закрыла лицо руками и долго измученно качала головой: даже зная тайну ужасного зверя, горделиво представшего перед ней, она едва могла дохнуть, столь устрашающ был его облик.

Зачем именно теперь к нему зачастили глашатаи со всех концов страны – они по-прежнему продолжали зачитывать царские приказы на всех площадях и всех холмах, и часто слушателем их был лишь тяжелый от трупного запаха ветер, но, глотнув из фляги морской воды, укрепляющей голос, они выкрикивали слова, с которыми обращался Эдип к своему народу. Раньше подобные обращения воспринимались с радостью – царя любили и гордились им. Он был щедр, статен, его выходы украшались с невиданной роскошью, его солдаты никогда не ослушивались его приказов. В день Кроноса он разрешал не работать, и повсюду на перекрестках дорог, там, где раньше слышался стон осужденных на публичную казнь, в его правление стали раздавать бесплатно сладкую пьянящую брагу, называемую сфинксовым молоком.

Но прошло то время, и дымка погребальных костров окутала Фивы, запахло палеными волосами, и резкий, тоскливо-жестяной дух разлагающегося мяса потянулся, словно туман, прижимаясь к жухлой траве, не решаясь пока взобраться вверх по горе, на которой виднелся сам город, окруженный высокой серой стеной с узкими черными бойницами, и дворец из желтого грубого туфа. Обессиленные, люди поднимались к этим стенам и падали возле закрытых ворот – в лужи собственной крови и испражнений, их относили ко рву, в котором нескончаемо горел самый большой погребальный костер. Зарево от него по ночам делало стены еще более неприступными, а бойницы еще более черными, узкими, похожими на сощуренные глаза азиатского воина. Едва костер во рву разросся до размеров самого рва и пламя взяло город в тугое жаркое кольцо, а по улицам заструился особенный густой запах тлена, Эдип призвал Креонта, родного брата царицы, и просил его отправиться в Дельфы, к оракулу.

На рассвете, когда трупы были сожжены во рву, а еще живые паломники спали возле то вспыхивавших, то вновь затухавших угольев, ворота Фив приоткрылись – чуть-чуть, лишь на несколько мгновений, чтобы выпустить повозку, которая с невероятной быстротой промчалась по каменному мосту, исчезла среди холмов; намного раньше, чем ее скрыли холмы, она погрузилась в коричневатое облако пыли и, не видимая в нем, двигалась, точно небольшой смерч, который и мог различить царь Эдип, застывший светлым призраком во тьме одной из бойниц.

Спустя какое-то время Креонт вернулся – один, на исхудалом осле; шкура животного от старости и многочисленных клейм, оставленных его бывшими владельцами, походила на живую карту, возможно, она и была картой. Осел вскорости пал, и Эдип, найдя на его шкуре Фивы, Коринф и разделявший их Киферон, приказал сохранить ее в память о предсказании, полученном от оракула. Сам же Креонт проспал, вернувшись домой, неделю; Эдип боялся, что он и вовсе не проснется, что придется его уложить в башню, соседнюю с башней Иокасты, и нужно будет ходить к нему, разговаривать, как поначалу он делал с его сестрой, и ждать, когда его губы в ответ, дрогнув, искривятся подобием улыбки. Однако вскорости Креонт пришел в себя, облачился, как раньше, в оранжевый шелк и, более не отвечая на расспросы, вновь занялся своими солдатами, словно никуда и не ездил, словно не узнал ничего важного, словно перед тем, как заснуть на столь долгий срок, не рыдал всю ночь, сидя возле очага, в котором горели его дорожные одежды, пропитанные жреческими воскурениями.

И тогда, глядя на безупречно послушное войско, снова и снова строившееся вокруг своего генерала ступенчатыми лучами свастик, сжимавших его концентрическими кругами шеренг, Эдип подумал, что столь бесстрашный человек, умевший топить в себе свои самые тяжелые страхи – так, чтобы не только его душу, но и души окружавших его людей покрыло глухое забвение, – мог быть убийцей первого мужа Иокасты. Эта догадка занимала царя настолько, что каждое движение и каждое слово Креонта, будь то даже отработанный жест главнокомандующего или обычный приказ рабу заменить кубок с уже остывшим вином на другой, с обжигающе-густым, казались Эдипу новыми подтверждениями давней вины Креонта перед сестрой. Вглядываясь в людей, окружавших Креонта, Эдип начинал подозревать, что все давным-давно знают об убийстве и смирились с тем, что убийца Лая – сам главнокомандующий, что подобное никого давно не беспокоило, более того, оно всем представлялось совершенно обыденным делом.

*Я помню: Иокаста решила идти в давно выбранное ею место на рассвете, когда фиванцы еще спят, и лишь чужеземные торговцы, только открыв глаза, но не найдя в себе сил, чтобы встать и, перекусив лепешкой с козьим сыром, отправиться на базар, продолжают лежать и подсчитывать в мыслях проданный товар. Ее верная рабыня помогала ей, она быстро семенила вослед своей госпоже, придерживая два нелепых остроконечных крыла, пришитых к платью из перьев, чтобы Иокасте было легче передвигаться.

Я как следует разглядела ее, когда она поднялась на гору Сфингион и, встав над пропастью, посмотрела вдаль, туда, где, покрытый сизой утренней дымкой, просыпался город. Рабыня, стоявшая позади нее, в страхе оглядывалась, она не видела меня, однако была чем-то напугана. Прошло несколько мгновений, и она взмолилась, чтобы госпожа отпустила ее, Иокаста позволила ей уйти. Как только стихли шаги рабыни, я подошла к Иокасте и обняла ее. Поначалу мы обе ничего не чувствовали, лишь слегка кололо во внезапно налившейся сонливостью голове, да перед глазами замелькали, зарябили пестрые, невиданные нами доселе узоры. И вот я ощутила сухое дуновение ветра, пропитанного еле заметным ароматом жарящихся в городе лепешек, и страшная боль сдавила мне грудь. Я застыла над обрывом, наполняясь слезами и злостью. Когда-то я слышала о скорняках, пьющих утром теплую кровь только что убитого животного, чтобы вновь и вновь убивать – до темноты. Я ничего не пила, но вдруг словно бы вся пропиталась этой свежей, пьянящей кровью; когда я была готова к убийству, послышался легкий стук осыпающихся камешков, и передо мной предстал мой первый путник.

Песок и копоть давно забились в петли городских ворот, которые теперь открылись медленно, с тяжелым скрежетом, для того только, чтобы сквозь узкую щель внутрь скользнул слабый старик – в ореоле дыма и зловоний. Незнакомец сделал несколько шагов вдоль стены, пока солдаты не заперли засовы и не остановили вошедшего почтительным обращением. Тот замер и, спустя несколько мгновений, медленно, словно боясь внезапного удара по спине, повернулся. Лицо его было похоже на лицо статуи – не только странной бледностью и глубокими ровными морщинами, измявшими лоб и щеки, но и тем, что глаза на этом лице как бы и вовсе отсутствовали. Вернее, зрачки – радужка была неопределенно блеклого цвета, будто она выгорела от солнечного жара; всем, глядевшим в них, казалось, что старик смотрит лишь внутрь самого себя, – потому глаза потеряли выражение и напоминали двух правильной формы влажных рыбок – живых и подвижных. Эти рыбки были такими ослепительными и блестящими, что сияли серебристым светом, а яркое их свечение оттенялось густо-черной туникой, облекавшей худое тело старика чуть ли не от самого подбородка до пят.

Повернувшись наконец к солдатам, Тиресий (ведь это был именно он, великий прорицатель и скиталец) усмехнулся – обыденно и просто, давая страже понять, что не собирается дальше двигаться без ее дозволения. Солдаты неуверенно переглянулись, их неуверенность вызвала на поблекших старческих губах новую усмешку, и тогда оба воина, осознав, что белые рыбы, извивающиеся под седыми бровями Тире- сия, вовсе не бездействуют и старик замечает все, происходящее вокруг, – медленно, но уже с большей уверенностью, поклонились ему. Он ответил им кивком головы.

я всегда боялся стражи мне представлялось я в чем-либо виноват только я никогда не мог понять в чем именно думаю многие люди испытывали подобное и все же моя боязнь полагаю нечто особенное ведь я не совершал в своей жизни того о чем можно было бы жалеть ведь всякому своему поступку я доверял словно он не мой собственный но поступок моего лучшего друга моей тени вот и теперь я снимаю повязку и дрожу мне необходимо слабое бесцветное оправдание перед внушающими страх яркость окружающего мира уничтожает месиво красок смущает обнаженные глаза это уже и не краски вовсе но пугающая смесь из самых острых и самых загадочных ядов мира жар струится в меня жар сминает мне ресницы жар проникает по гортани в желудок жар царапает внутренности я испугался стражи снял повязку я комкаю свои стены разрушаю свое убежище свою крепость не вижу ничего кроме того что дано воспринимать моим безрассудным зрачкам играй моя арфа извивайся в моих мыслях как обнаженная нимфа расплавленный тростник играй моя арфа играй

«…любой островитянин, стоя на берегу и вглядываясь в даль, не увидит ничего, кроме матового морского блеска…

Поступки людей, обитающих там, как и их желания, не обладают тенями, поэтому островитяне правдивы и наделены даром предвидения – ведь мысли их, лишенные тяжести и темноты, способны лететь вперед быстрее времени.

Среди местных жителей встречаются и древние старики, которым, судя по свидетельствам очевидцев, уже много сотен лет, эти старики могут быть глухи либо слепы либо страдать от какого-либо тяжкого недуга, однако поведение их пристало называть бодрым, они словно бы не замечают собственных изъянов, слепцы по необъяснимым причинам продолжают хорошо видеть, а глухие обладают недюжинным слухом…»

Эдип перечитал последнее предложение: оно ему показалось нелепым. За окном войско Креонта продолжало выстраиваться в виде неясных знаков – хвостатых звезд и многоярусных лабиринтов. Зачем Креонт с утра до вечера занимается этой дикой муштрой, отдавая войску странные, мяукающие приказания? Почему он никогда не отпускает солдат, даже когда тяжелое красное солнце повисает неподвижным горящим шаром над каменными стенами Фив и по улицам струится песчаная поземка, закручивающаяся смерчиками и вползающая в стянутые яркими тканями входные проемы домов? Лишь поздним вечером солдаты Креонта отправляются в прохладные казармы, но даже посреди ночи генерал поднимает их, чтобы проверить, насколько они готовы защищать свой город и что они станут делать, если внезапно нападет враг… А может быть, в одну из таких ночей Креонт поднимет войско и ворвется во дворец Эдипа, впрочем, ведь до сих пор он ничего подобного не пытался сделать, даже когда Эдип впервые поднялся на башню Иокасты; когда впервые в сумерках мимо него скользнула смуглая тень рабыни и, покорно склонив голову, исчезла за поворотом, трепеща и смущаясь, Эдип слушал шелест босых пяток, удалявшийся прочь под нежный плеск лавандовой воды. Даже тогда Креонт не предпринял ничего, он лишь сдержанно указал победителю Сфинкс, где находятся покои женщины, которая готова сделать Эдипа царем. Но теперь – теперь дети выросли, Иокаста так и не очнулась после своего многолетнего сна, теперь город окружен гниющими и тлеющими телами, каждый новый день приносит с собой новый страх, новую смерть, и оракул – сам оракул! – решился подшутить над стареющим фиванским правителем… Город удастся спасти лишь в том случае, если будет найден убийца Лая, а это Эдипу казалось бессмысленным и невозможным. Преступление совершено слишком давно, свидетелей, пожалуй, и вовсе не осталось, ничего нельзя поделать.

Сверкающий крест, составленный из потных человеческих тел, покачнулся, некоторые солдаты вдруг вытянули руки, отчего ровная линия тотчас же наморщилась и залоснилась, другие неожиданно двинулись с места и пошли – туда, где неестественно покачивались ветви оливковых зарослей, выбиваясь из общего ритмичного дрожания видимых Эдипу в окно травы и деревьев, и вот уже крест совсем смялся и растворился в бегущей толпе полуобнаженных мужчин; они все мгновенно окружили трепещущий куст и встали, потрясая кулаками, ропща возмущенно и грозно. Навстречу им, высвобождая хрупкие плечи из зарослей, шел старик с длинными седыми волосами, разметавшимися спутанными клочьями по черной ткани туники; солдаты в тот же миг смолкли. Эдип, чтобы получше разглядеть незнакомца, встал с кресла и оперся о мраморный подоконник. Старик, будто вдруг узнавший, что из окна на него смотрит сам царь, повернулся лицом к Эдипу и почтительно поклонился. Эдип в смущении понял, что на лице у старика – черная повязка из плотной ткани, скрывающая его глаза и не позволяющая ему даже различать свет и темноту.

*Иокаста должна была уйти, но мне стало жаль отпускать ее. Я срослась с ней, мне не хватало ее силы и ее печали. И все же мне пришлось расстаться с ней. Она оглянулась вокруг, будто впервые оказалась на вершине Сфингиона. В отвращении царица дотронулась до нескольких растерзанных трупов. Дрожа и спотыкаясь, она собралась было спускаться, как вдруг снова поднялась ко мне и, скинув с себя тяжелый наряд, принялась подтаскивать убитых мужчин к обрыву и сбрасывать их вниз, туда, где сверкали окутанные сумерками Фивы и куда придется ей вернуться, чтобы опять запереться в башне и не отвечать на мольбы своего мужа, Лая. Но отныне ночами она будет спать – крепким сном пахаря, и ей не приснится ее мертвый младенец, и не приснится черный небесный бык, врывающийся в башню и протыкающий своим воинственным алым рогом ее измученное родами чрево. Ей приснится густая синева воды да незнакомая прохлада песчаных берегов.

Она забудет о жертвах собственной мести, она безмятежно забудет слово «Иокаста». Эта ночь впервые за много недель принесет ей покой – для того только, чтобы утром, изнывая от жары и от тошнотворного запаха плавящегося воска, она вернулась ко мне, на одинокий Сфингион, во имя отмщения царю Фив, Лаю.

Твердо и почтительно, удивительным образом ориентируясь в незнакомом ему дворце и не натыкаясь на невидимые для него предметы, в библиотеку Эдипа вошел незнакомец, помешавший воинам Креонта выполнять их упражнения. Черная повязка по- прежнему скрывала глаза, очертания его фигуры были мягки и округлы, как у женщины, и Эдипу показалось, что пред ним предстала постаревшая, но грозная и статная Фемида. Старик поклонился, Эдип некоторое время стоял без движения, думая, что незнакомец не видит того, с кем пришел говорить. Однако, когда старик вновь поклонился, и в его поклоне, на этот раз судорожном и угловатом, сквозило явное нетерпение, Эдип неловко, удивляясь и – одновременно – впадая в резкое раздражение, приветственно кивнул. Несколько мгновений они молчали, Эдипу почудилось, будто незнакомец разглядывает его, и оттого царю, привыкшему к испуганно полусомкнутым векам своих рабов, стало неуютно. Вопреки всем правилам он заговорил первым.

– Слушаю тебя, старик. Зачем ты пришел в мой город, неужто ты несешь на плечах своих страшную чуму для моих подданных и для меня? Не думал ли ты, чем станут люди, лишившиеся Фив и спасителя своего Эдипа?

– Ты слишком торопишься, о, царь, строя поспешные предположения, не удовлетворяющие твоего любопытства и ничуть не пугающие меня, твоего собеседника. Нет, не за этим пожаловал я к тебе. Напротив, я знаю, как победить смертельную заразу, разъедающую твоих подопечных и теснящую тоской твою душу.

– Если ты намекаешь на предсказание оракула, то я не нуждаюсь в твоих толкованиях.

– Взгляни на меня: мои глаза бездействуют под этой черной тканью, разве затем пришел я, чтобы толковать предсказания, разве тебе самому не ясно оно? Я пришел потому, что знаю и прошлое, и будущее, и настоящее, знаю сердце женское и сердце мужское, и я дождусь того мгновения, когда ты пожелаешь меня выслушать.

– Черная ткань? Что можешь ты знать? Во время затмения ты делаешь попытку спрятаться, дабы луна не закрыла от тебя солнца. Ты смешон.

– Мои представления о солнце настолько истинны, что одни они лишь в состоянии затмить для меня само солнце.

– Не есть ли это признак твоего заблуждения?

– Нет, это есть доказательство того, что в действительности существую только я один. Того, что ты видишь, как и тебя самого, – нет, есть лишь мои представления о тебе и обо всем мире в целом, они и есть мир, которого не существует.

– Ты заблуждаешься, старик, хотя бы потому, что я могу точь-в-точь повторить твои слова, ведь и для меня существую только я сам, а тебя и всего остального нет и быть не может. Но чтобы ты осознал свою ошибку, я помещу тебя в темницу. Попробуй-ка, лежа на дне океана, рассуждать о цвете и силе пальмовых листьев, осеняющих прибрежный песок.

– Благодарю тебя за этот дар, о царь. Мне, познавшему блаженства мужского и женского тела, необходимо уйти подальше от действительности, чтобы ощутить наивысшее изо всех удовольствий – удовольствие отшельника. Оно способно позволить мне еще при жизни вкушать сладость погружения в Тартар.

Выслушав его, Эдип задумался. Вскоре в библиотеку вошли стражники, они почтительно взяли старика под локти и вывели прочь. Вновь усевшись возле окна и открыв книгу, Эдип был уже не в состоянии продолжать чтение, его мысли постоянно возвращались к разговору со стариком. К своему изумлению, Эдип понял, что не может вспомнить все сказанное ему незнакомцем, но отдельные лишь слова, точно разрозненные островки памяти, неожиданно и молниеносно всплывали, разрывая его мысли и внося в них непривычную сумятицу. Вот подлинный архипелаг, а не тот, придуманный незадачливым историком. Впрочем, я должен быть уверен в его существовании до тех пор, пока не увижу собственными глазами, что его нет. И потом, нужно спросить у него, что он имел в виду, когда утверждал, будто познал сердце женское и сердце мужское, как и блаженства женского и мужского тела. А что, если привести этого упрямца к Иокасте и посмотреть, на что он способен и как он сможет мне растолковать ее столь длительный сон. Вероятно, он мне расскажет, что видит она во сне, что чувствует, ведает ли она, что я – ее муж, или вот уже многие годы она просто пребывает в бессознательном состоянии и, подобно набальзамированным правителям заморских песков, лежит, не гния и не ссыхаясь, но безо всякого движения, без роста либо умирания.

*Каждый день Иокаста приходила ко мне, и мы опять и опять становились единым целым, так продолжалось долгие годы. Белые перья ее наряда пожелтели и обтрепались, павлиньи кольца, игравшие некогда желтым и синим, как бы слились воедино, смешались, стали буро-зелеными. Змеиная бахрома чалмы залоснилась, а кое-где и вовсе оторвалась. Мужчины, проходившие через Сфингион по направлению к Фивам, платили своей кровью за собственную недогадливость, за жестокость Лая и за нежные сны Иокасты. Ей снились далекие острова, из ночи в ночь повторялось одно и то же: она стоит на берегу и наблюдает за срывающимся полетом белых морских птиц – то взмывающих над водой, то камнем устремляющихся в волны, охотящихся на незаметных рыбешек. Поступь ее столь легка, что песок не скрипит под ногами и не хранит отпечаток ее босых ступней. Она ждет чего-то, но каждое утро, вспоминая приснившееся, не может объяснить себе, чего.

И внезапно я стала замечать, что реже и реже приходит ко мне Иокаста. Поначалу я ощущала лишь зудящее нетерпение, затем оно переросло в сильное беспокойство. Я поняла, что не могу более без нее обходиться. Но в то же время я знала, что не дела задерживают ее во дворце, не Лай со своей приторной, давно опротивевшей Иокасте страстью. Она спала – все дольше для нее тянулись неясные сновидения, все сильнее захватывали они ее, все меньше желания у нее оставалось пробудиться, встать, надеть поблекшее платье Сфинкс и отправиться ко мне – во имя жертвоприношения.

Не успело еще солнце подкатиться к западной окраине Фив и тронуть слоистые стены укреплений, как Эдип пожелал снова увидеть старика. Теперь он сам поклонился незнакомцу и пригласил его сесть рядом, возле окна.

– Здесь много книг, – начал старик, однако Эдип тотчас же перебил его:

– Как твое имя, старик? Уж не Тиресий ли ты, не сын ли нимфы и не тот ли, кто в юности узрел Афину обнаженной?.. Не тот ли, кого люди зовут, когда в доме меж самых скрытых и тайных камней фундамента заводится ядовитая гадюка, не тот ли знаменитый слепец и прорицатель, не тот ли, кого боги наделили великим даром соединять в своем теле и мужчину, и женщину?

– Сынами нимф в наших краях зовут подкидышей и сирот, их всех нарекают «дарами богов». Что же до Афины, то много в ранние мои годы довелось мне увидеть обнаженных женщин, но была ли среди них Афина – то мне неведомо. Я и вправду, о, царь, змеелов, но слепец лишь постольку, поскольку ношу эту черную повязку. Как и всякий другой человек, я с легкостью рассуждаю о том, что было, есть и будет, и иногда оказываюсь прав. Мне уже так много лет, что единственную возлюбленную свою ношу я в себе самом, и в этом смысле являюсь собственным любовником и братом, впрочем, думаю, каждый старик в точности повторит все, сказанное мной. В одном лишь ты не допускаешь ошибки – мое имя Тиресий, но откуда тебе оно известно – для меня великая загадка. И все же я не удивляюсь, ведь ты – победитель коварной Сфинкс, чего же мне ждать еще от тебя!

– Прошло немного времени, но ты говоришь со мной голосом другого человека, я слышу рассуждения шута, а не пророка.

– Так должно каждому говорить с тобой, Эдип. Вокруг твоего города – дым да тление, но у тебя на голове сверкает корона, твои дети сыты, а солдаты сильны и красивы. В башне ждет тебя жена. Я не смею говорить с тобой открыто, ты ежедневно поднимаешься слишком высоко – и тебя не останавливают даже боли в твоих изуродованных ногах. Но, поднимаясь, ты топчешься на месте, ты идешь вверх, оставляя под собой понятия севера и юга, что будет, когда ты ощутишь ничтожность самой высокой башни твоего дворца?

– Твои намеки туманны и потому оскорбительны, ты хитер, но ты не всеведущ, если тебе нужно золото, я одарю тебя им сверх всякой меры, но в знак уважения ко мне и к моему подарку ты должен будешь удалиться прочь из Фив.

– На что мне золото? Ведь его никто не ценит в моих краях. Я не желал тебя оскорблять, но твоя корона мешает нам разговаривать. Сними ее.

Эдип в растерянности ощупал свою макушку. Ни короны, ни платка – лишь жесткие вьющиеся волосы. Губы Тиресия приоткрылись, обнажив беззубый провал рта, и старик чудовищно, хрипло рассмеялся. Тут же появились два стражника, и Эдип снова остался в одиночестве и волнении.

В третий раз Эдип позвал Тиресия к себе ночью, когда тонкий светящийся месяц уже преодолел половину небосвода и висел над дворцом, точно изогнутая бровь. Волнение теперь полностью захватило царя, он едва сдерживался, чтобы отдать приказ своим стражникам спокойным, горделивым голосом, но грудь его точно втягивалась внутрь непонятной клокочущей пустотой, которую он ощущал на месте привычно сжимающегося, но отныне словно бы вовсе отсутствующего сердца. Старик был немедленно приведен, туника его смялась, седые волосы прилипли к разрумянившейся морщинистой щеке, видно было, что его разбудили. Глаза закрывала черная повязка.

– Я удивлен, о, царь, что в столь поздний час ты не спишь. Неужто луна не дает тебе покоя? Ее нежное тело сегодня моложе, чем когда бы то ни было, вряд ли она, будучи еще слишком слабой, могла раздражать твои глаза. Что же мучит тебя, Эдип?

– Тебе непонятны мои муки, ночь для тебя лишена таинственности, ведь перед взором слепцов равна она дню, а луна ничем не отличается от солнца, поскольку оба они невидимы таким, как ты. Но и тоска, и любовь должны быть полными загадками для Тиресия, ведь любовь к самому себе тождественна равнодушию, а тоска по самому себе напоминает смерть.

– Я мог бы прервать твою горестную речь: я знаю, зачем ты позвал меня. Сейчас, когда ты снял корону, я готов подняться с тобой в башню твоей печали: будучи равнодушным, как ты выразился, я остаюсь свободным от добрых деяний и злых, я брожу по крепостной стене, избегая стрел осаждающих и смолы осажденных, я смотрю внутрь самого себя и предупреждаю всякий женский вздох и всякую мужскую мысль. Веди меня.

эти коридоры закручены словно улитка поворачивая налево мы приближаемся к сердцевине дворца башня иокасты располагается внутри в самом центре я знал бы как попасть туда не будь я так напуган прохлада смягчает мою душу мне жаль моего провожатого мне жаль прячущихся за этими стенами мне жаль тлеющих вне их движение наше излишне замедленно эдип еле переступает мне ничего не стоит ощутить всю тяжесть и боль его ног я как отражающий кристалл я не умею быть равнодушным я умею терпеть когда мы придем я увижу царицу плывущую в лавандовом облаке завернутую в атлас и кисею и не найду в себе сил признаться будто это лишь пустой панцирь бабочка давно вылупилась и порхает над далеким морем а царь лишен того что любит более всего на свете но я поведаю ему царство его гибнет потому что много лет назад в случайной дорожной ссоре он убил собственного отца фиванского царя лая и все эти годы он почитал за свою возлюбленную собственную мать фиванскую царицу иокасту опустошенный панцирь породившая тебя женщина не трогай ее она лишь влажная могильная земля она полна любви к тебе и голода по твоему живому еще телу иокаста же подлинная ускользнула возлюбленная твоя тебе не принадлежит вытянувшаяся точно ненужная нить душа ее нашла себе иное прибежище забудь своих подданных забудь свое богатство беги беги прочь

Остановившись возле последнего, самого верхнего окна, Эдип взглянул на небо. Луны здесь видно не было, лишь легкое сияние сочилось откуда-то сверху, из-за башни, на последнем этаже которой отдыхал царь, медленно приходя в себя после мучительного подъема. Старик, шедший следом за ним, тоже остановился и повернулся к окну, то ли пытаясь различить тихие ночные запахи, струящиеся сквозь решетку в башню, то ли и вправду наслаждаясь слабыми лучами, живущими в каждом камне, каждом дереве и в самом дымном воздухе города. Чуть поодаль, на одну ступень ниже царя и Тиресия, замер раб, бледные пальцы его сжимали остроконечный факел, шипевший и коптивший при каждом вздохе ночи. Эдип обернулся. Тени подпрыгивали и раздувались, послушные огненным всполохам. Одна из них, изломанная лестницей, но самая длинная, принадлежала рабу. Она скользила вниз, в темноту, откуда все трое только что поднялись, другая – самого Эдипа – была короткой и коренастой, она распласталась на стене, оконный проем прожег у нее правое плечо, отчего тень казалась странно повернутой, слегка согнутой, тенью горбуна. Третьей тени не было.

– Поступки людей, обитающих там, как и их желания, не обладают тенями, поэтому островитяне правдивы и наделены даром предвидения – ведь мысли их, лишенные тяжести и темноты, способны лететь вперед быстрее времени, – теперь уже Эдип и сам не понимал, каким образом ему удалось запомнить столь длинное предложение из книги, которую он с таким интересом читал еще вчера и которая сегодня уже ему представлялась надуманной и лживой.

*Однажды на наш Сфингион поднялся юноша, каштановые волосы которого были заплетены в тугие косы, а лицо словно бы горело из-за ярких бликов, отбрасываемых на него оранжевым шелком туники. Это был сын брата царицы Креонта – одного из фиванских военачальников. Увидев его, Иокаста вздрогнула, но это ее движение, похожее, скорее, на пляску, нежели на испуг, потонуло в тусклом наряде из перьев. Все тем же ровным, будто полусонным, глухим голосом она задала свою загадку и ему. Но только он присел и задумался, но едва он вскочил и схватился за драгоценный клинок, желая напасть на жестокое чудовище Сфинкс и – тем самым – признавая свое поражение, как Иокаста надвинулась на него, холодная, неумолимая, и столкнула вниз с обрыва. Тело юноши падало медленно, точно опускаясь в теплое масло, получая удары о камни – мягкие и беззвучные, напоминавшие прощальные поцелуи. Царица долго смотрела, как разбивается ее племянник.

Несколько дней после той смерти не видела я Иокасту. Даже на погребальный костер не пришла посмотреть царица, странный болезненный сон сковал ее, но Лай не желал приглашать лекаря, ему нравилось, что супруга его покорна и молчалива, за долгие годы он устал от ее упреков, ему уже даже больше хотелось равнодушия, чем презрения и ненависти.

Каждое утро Эдип, сидя по привычке в библиотеке, принимал старшего своего сына, Полиника. Обыкновенно они обсуждали государственные дела, ведь Эдип мечтал о том, что когда-нибудь, состарившись, он передаст фиванский трон Полинику. Если Эдипу случалось говорить об этом с Креонтом, тот бодро поддерживал каждое, пусть и вовсе незначительное предположение царя, касающееся будущего его детей, порой Эдипу даже казалось, что брат его жены неискренен в своих высказываниях, – настолько подобострастным было любое слово Креонта. Иногда Креонт приходил к Эдипу вместе с Полиником, и тогда Эдип чувствовал стеснение и нежелание говорить с сыном в присутствии Креонта.

На этот раз Эдип задремал лишь под утро, он сидел в излюбленном своем кресле, напротив окна, голова его склонилась на грудь, рот приоткрылся, отчего подбородок казался словно бы припухшим, глаза после бессонной ночи запали, их почти совсем поглотили тени, и издалека трудно было различить, спит или бодрствует Эдип. В библиотеку вошли трое – Креонт, Полиник и его родной брат Этеокл.

тебе снится что ты наг это самый мучительный для тебя сон я чувствую за тебя дрожь и растерянность мне неприятно почти так же как и тебе ты видишь что вокруг глиняные стены гладкие терракотовые обожженные они сходятся вниз конусом ты словно в мешке твои онемевшие ступни едва умещаются на его крошечном круглом дне страдания твои усиливаются еще тем что все вокруг тебя вымазано жиром каждое движение предательски опрокидывает тебя ты больно падаешь на спину она уже вся в ссадинах такое чувство будто позвоночник изламывается и выгибается между расцарапанными лопатками растет тяжелый напитанный кровью горб ты снова падаешь и вдруг замечаешь как по стенам глиняного мешка вьются и словно бы стекают черные шнурки змеи испуганно думаешь ты но нет это не змеи это муравьи ты давишь их ломкие тельца ладонями и ногами поначалу слышен омерзительный хруст но их все больше ты понимаешь для чего нужен был этот жир тебе неприятна твоя кожа она теперь тоже вся в жиру наконец-то ты знаешь как ты умрешь и просыпаешься с ледяным диском внутри живота

Острый луч воткнулся в остывшие за время сна зрачки Эдипа, солнце отражалось в огромном, искусно ограненном топазе, висевшем на голом выпуклом животе Полиника, сквозь светлые, будто наслаивавшиеся друг на друга прозрачные плоскости видна была пористая смуглая кожа. Эдип снова закрыл глаза, он не заметил, как заснул, и сейчас чувствовал непонятную легкую радость – воспоминания об ужасной ночи еще не успели наполнить собой его мысли, он улыбнулся. Неожиданно за его спиной раздались два приветствия – одно уверенное, сказанное низким голосом Креонта, другое – вторящее первому, слабое, как эхо, собственно, даже и не приветствие, но какой-то еле слышный призвук, вырвавшийся из юношеского горла Этеокла, младшего брата Полиника. Эдип открыл глаза и медленно обернулся. Креонт и оба царевича окружили кресло Эдипа, он сидел, будто заключенный в равносторонний треугольник, это должно было случиться, подумал Эдип. Он ведь предполагал, что Креонт воспользуется его сыновьями, дабы захватить власть; наступившее утро со столь трезвящими и резкими солнечными лучами, заставшее врасплох всегда настороженного, готового к измене Эдипа, очевидно, должно стать последним утром могущественного правителя и первым утром нового узника древних темниц. Тотчас Эдип вспомнил свой сон, и ему почудилось, что его шея, мгновенно намокшая от солнечного жара, медленно вползшего в окно, не потная, но жирная, она будто бы густо намазана плавящимся и стекающим по спине мутными каплями салом. Эдип взглянул вниз: воины Креонта бродили по площади, они представляли собой бесформенную толпу, едва шевелившуюся, судя по всему, они ожидали приказаний генерала, решившего сегодня уже занять царский трон. Эдип медленно, с трудом опираясь о подлокотники горячими ладонями, поднялся, он вдруг почувствовал равнодушие к замыслам всех троих, более того, ему стала неинтересной и даже скучной мысль о том, что они собираются сейчас сделать, он был готов ко всему, даже к удару по голове или в грудь, ему казалось безразличным, принесет ли с собой этот удар сильную боль, или обморок, или смерть.

– Отец, – начал Полиник, при каждом слове живот его вздрагивал, а на нем трясся и искрился топаз. – Мы пришли, чтобы поговорить с тобой.

Эдип слушал, не двигаясь.

Полиник неуверенно взглянул на Креонта, и тот с готовностью замяукал:

– Мы знаем о твоей мудрости, вот уже многие годы ты правишь Фивами так, как никто до тебя никогда не правил, за это время твой народ ни в чем не нуждался. Но теперь, когда страну поразил жестокий мор, ты замкнулся во дворце, ты не желаешь думать ни о чем, кроме своих книг, ты забыл, где находится тронная зала, ты живешь в библиотеке. За исключением, – тут Креонт незаметно усмехнулся, – тех ночей, когда ты отправляешься в башню Иокасты. Более того, ты пригласил этого нищего безумца, Тиресия, и последние дни либо молчишь, либо разговариваешь с ним одним. – Эдип замер, внезапно он почувствовал, что мысли его прояснились, он снова стал царем. Подняв вверх левую ладонь, он хотел было остановить Креонта, но тот, полуприкрыв глаза, словно не желая видеть предупреждающего жеста Эдипа, продолжал: – Мы пришли вразумить тебя. Я и твои сыновья взываем к тебе, мы надеемся на твою справедливость и силу: выйди на улицу, обрати взор на своих подданных, прогони вздорного старца, его бредни смешно слушать и младенцу. Не подобает царю мечтать под льстивое шамканье лживых прорицателей. Вспомни о предсказании оракула!

Теперь только Эдип понял, что его не станут сегодня убивать, он рассмеялся, чем заставил Креонта, Полиника и Этеокла удивленно переглянуться. Он увидел весь свой день, ему представилось, как, должно быть, сыро сидеть в плесневелой затхлой темнице и как много он сегодня сделает. Он и вправду захотел принять какое-нибудь важное для Фив решение. Сегодня же он займется расследованием убийства Лая, Тиресий обманул его, возможно, следовало бы расправиться с ним; впрочем, его самого чуть было не превратили в такого же жалкого узника, и Эдип простит его – в честь легкости этого солнечного утра. Легкости – и тотчас же Эдип вспомнил темный проем окна, площадку и три фигуры на ней – свою собственную, раба и Тиресия, невесомую фигуру Тиресия, будто парящую над каменным полом, будто ничем к нему не притягиваемую, – обман зрения, испуганного отсутствием привычной тени. Подозрение тут же проникло в радостные мысли Эдипа: Тиресия не за что винить, он сказал правду, он никогда не лгал и не ошибался, он видит все, однако увиденное никогда не использует для своей выгоды. Да и что есть выгода Тиресия? Быть может, выгода заключается в молчании, выгода – в нищете и скитаниях, выгода – в пророчествах и слепоте? Я бы желал быть таким, каков он: зачем? Хотя бы для того, чтобы знать наверняка, кто я и что я должен делать.

– Ладно, – неожиданно громко произнес Эдип, строго взглянув на сыновей. – Никто из вас не знает и не может знать, зачем царь проводит все время в библиотеке. Никому из вас не дано понять, почему царь выслушивает нищего прорицателя. Вам остается лишь строить догадки и терпеть. Ступайте, сегодня вы получите от меня решение, ступайте и не сердите царя, царский гнев страшнее пены на губах умирающего от чумы, ступайте.

ты бы желал быть таким каков я ты бы желал но ты не будешь как я единственный способ стать мной это стать мной в действительности войти в мое тело избрать мой путь я напуган и измучен но нет ничего сладостней знания и даже любовь тебе никогда не даст той легкости никогда не оторвет тебя от земли никогда не поднимет тебя над чревом твоей матери и не освободит от мыслей о могиле лишь зрение рвущееся точно сильные стебли лиан сквозь траурную повязку я и сам хотел бы сделать тебя собой но я избегаю убийства только потому что оно разрушает строгую ткань существования оно проверчивает дыру в бытии дырявит бытие разрывает орнамент и нарушает упорядоченные повторения я не дам убить себя для того чтобы тебе было легче бедный мой царь стоящий по колено в горячей сукровице пашни играй играй моя арфа зови зови меня страждущий и великолепный

В залу вошел гонец, лицо его было медным от сочной дорожной пыли, одежда – в грязи и в копоти, но сквозь копоть и грязь Эдип смог разглядеть белую тунику, подшитую коринфской узорной тесьмой. Этот человек наверняка прибыл от коринфского царя Полиба. Торопливо поклонившись и с печалью скрестив ладони на груди, незнакомец сообщил, что Полиб умер.

В следующее же мгновение Эдип поднялся и, подойдя к гонцу, схватил его за плечи. Он будто не мог понять, что ему сообщили, он пытался вглядеться в лицо гонца, но черты его, искаженные усталостью, как бы ускользали от внезапно ослабевшего зрения Эдипа, который, силясь узнать незнакомца, уже разжал пальцы и сделал шаг назад. Теперь только Эдип заметил, что голова гонца – крупная, круглая – чисто выбрита, а небольшая неправильная ямка, венчающая темя, вымазана чем-то черным и густым, скорее всего, скорбным пеплом.

Решив, что фиванский правитель не понимает его, гонец снова повторил свою печальную весть – уже медленнее и разборчивее, выговаривая каждое слово, как бы объясняя нечто очень важное больному ребенку. Эдип вновь попятился, его руки сами собой поднялись и сдавили виски, ногти царапали кожу под волосами, но он ничего не ощущал, кроме сильного, мучительного сердцебиения. Он был полон этим жжением, он весь дрожал и трясся, и чем сильнее колотилось его сердце, тем явственней он осознавал, что вокруг него – пустота, прохладная пустота пространства, напоенного сегодня особенно густым и тошнотворным запахом тлена, и эта пустота все сильнее втягивала его в себя. Он замер, растопырив руки, как большой, раскачивающийся из стороны в сторону крест, и все предметы, до которых случайно дотрагивались его потные ладони, начинали светиться и переливаться пестрыми лучами, его кресло, его книги, испуганное лицо гонца, дивно яркий провал окна, заполненный солнцем и зеленью, в голове его кружилась, бешено клокотала одна-единственная мысль: оракул ошибался, оракул, привнесший в мою юность желчь избранности и сиротства, оракул, вливший в меня отраву скитаний; чтобы избежать убийства собственного отца, я повернул на дорогу, ведущую в Фивы – через кровавый Сфингион, я стал царем, победив Сфинкс, и вот, я был все время здесь, я не убивал Полиба, он умер, умер сам, только что я об этом узнал, и сейчас я болен – от счастья и от тоски, он умер и освободил меня от моей горестной судьбы.

*Спустя несколько дней Иокаста опять пришла ко мне. Как я ни вглядывалась в ее лицо, на нем не было ни единой морщинки, ни черточки, ни пятнышка, свидетельствовавших о сильных муках или бессоннице. Впрочем, я и сама знала: она глубоко спала все это время и теперь готова была убивать – каждого нерасторопного и перепуганного путника. Утром – на четырех ногах, днем – на двух, вечером – на трех, – так спрашивала она любого, кто поднимался на Сфингион, и я вторила ей, отчего голос ее становился глуше, будто бы доносился из огромной вазы. Нам нравилось пугать всех подряд – рабов, несущих поклажу на голых, скользких от пота спинах, фиванских аристократов, ступающих горделиво и размеренно по каменистой тропе, усталых солдат, возвращающихся домой из плена. И не было ни одного, который бы прошел мимо нас невредимым, все эти сильные тела летели вниз, разбиваясь о камни, их провожал взгляд великолепной Иокасты, фиванской царицы, переодетой в кровожадное чудовище Сфинкс. А я с восторгом и любовью наблюдала за ее горделивой фигурой, стоящей на краю обрыва.

Эдипу стало лучше лишь тогда, когда он открыл глаза и увидел Тиресия: склонившись, старик тихо покачивался над пропитанным неведомой влагой ложем царя, казалось, он спал – стоя, сохраняя столь неудобную позу лишь для того, чтобы изобразить волнение и заботу о больном. Воздух был свежим, запах тления чудесным образом улетучился, чувствительные ноздри Эдипа смогли уловить лишь легкое благоухание мятной мази.

Эдип глубоко вздохнул, и вдруг ему показалось, что вся тоска его жизни навалилась на него – откуда- то изнутри, так, как, должно быть, наваливается на роженицу рвущийся на свет из ее чрева младенец. Боль в сердце отпустила, но тут же ее место заняла боль иная, и сильнее этих новых страданий для Эдипа не было ничего. Вздохнув еще раз, он приподнялся на локте и попытался разобрать, где он находится. Это были его покои, здесь он не ночевал уже несколько лет, по привычке засыпая каждый вечер в библиотечном кресле. Сумерки скрадывали непривычные – ибо канувшие в прошлом, забытые – вещи, Эдип не дотрагивался до них и не разглядывал их, и теперь они представлялись ему новыми. Поначалу он даже решил, что странные предметы – глиняный умывальник, небольшой мраморный жертвенник с алебастровой статуэткой Аполлона и круглой широкой вазой для воскурений, этажерка для книг и комод черного дуба, – все это принес с собой Тиресий, настолько каждое темное очертание было сейчас ему чуждо и непонятно.

– Где

Продолжить чтение