Мои Пюхтицы и Приходские рассказы
© Протоиерей Олег Врона
© Издательский отдел ЭПЦ МП
Часть первая
Мои Пюхтицы
Моё первое паломничество в Пюхтицы
Случилось так, что мы с женой впервые приехали в Пюхтицкую обитель в конце зимы 1978 года, прямо на первой седмице Великого поста. Незадолго до этой поездки мы начали, как нам казалось, активно воцерковляться: освоили утренние и вечерние молитвы, стали регулярно исповедоваться и причащаться, к тому же я начал петь в приходском церковном хоре. Всё это происходило в Питере, и было нам тогда по 23 года. Мало-помалу мы втягивались в ритм приходской жизни. И тут от кого-то из церковного окружения мы услышали о Пюхтицком монастыре, о том, как там здорово, и стали вынашивать мечту хоть пару дней пожить в обители, чтобы составить своё собственное представление о монастырской жизни, поскольку прежде ни в одном монастыре мы не были. Но пока мы собирались, незаметно подошёл Великий пост, и оказалось, что время для паломничества в монастырь мы выбрали самое что ни на есть подходящее для желающих «всласть» попоститься и помолиться.
Из Питера добраться до Пюхтиц было довольно легко. В небольшом городке Йыхви поезд делал остановку на пару минут ранним утром. От железнодорожного вокзала надо было немного пройти, чтобы попасть на автобусную станцию, откуда, опять же немного подождав, можно было за каких-то полчаса доехать и до Куремяэ («Журавлиной горы») – небольшой деревушки, приобретшей некогда всемирную, без преувеличения, известность благодаря Пюхтицкой обители. Именно в этой вышеописанной последовательности паломничества из Питера в Пюхтицы всё и произошло с нами в тот день, включая невнятное предвкушение чего-то приятного, когда основательно промёрзший старенький рейсовый автобус доставил нас в Куремяэ.
Выйдя из автобуса почти напротив монастыря, у монастырского кладбища, мы не могли не залюбоваться открывшимся видом: надвратная монастырская башня была слегка подсвечена и выглядела необыкновенно красиво и загадочно; за ней угадывались мощные купола собора и сам монастырь. Было видно по всему, что зима здесь ещё пользовалась вовсю своим монопольным правом украшать снежным кружевом деревья, дома, ограды… – словом, всё, что попадало ей под руку. Любуясь открывшимся видом, мы пошли по направлению к монастырским воротам, где нас поджидало первое «искушение», в которых, как всякий паломник знает, в монастырях нет недостатка. Этим первым искушением оказались две бойкие старушки-паломницы, выпорхнувшие нам навстречу из монастырских ворот и заспешившие по каким-то своим делам. Однако, поравнявшись с нами, они неожиданно проявили к нам интерес, как будто мы попались им кстати. «В монастырь? – спросила одна из них, как будто через монастырские ворота можно было попасть куда-то ещё, кроме монастыря, и, не дожидаясь ответа, властно скомандовала: – Тогда вам надо сначала на источник. Идёмте с нами».
Мы беспрекословно повиновались старушкам и пошли вслед за ними, не получив при этом от них ни малейшего разъяснения, что это за источник, откуда он там и что нас, наконец, ждёт на этом таинственном источнике. По едва угадываемой тропинке, то и дело скользя и утопая в снегу, мы пошли куда-то в сторону от жилья, к лесу, перекладывая с женой на ходу из руки в руку свои дорожные сумки. То ли мы шли всю дорогу молча, то ли разговор по пути к источнику был не таким содержательным – ничего не осталось в памяти, о чём стоило бы рассказать. Наконец, когда мы, ощутив холод в ногах, уже вполне созрели, чтобы, распрощавшись с милыми старушками, повернуть назад, оказалось, что мы пришли на место. Перед нами чернело небольшое дощатое строение непонятного назначения, хотя можно было догадаться, что источник находился именно там, за стенами этого слабенького в архитектурном отношении сооружения. Как бы угадав наше настроение в любой момент повернуть назад, одна из старушек поспешила скомандовать: «Мы, женщины, идём первые, окунаемся, выходим, затем окунаетесь вы, мужчина», – при этом ткнула в мою сторону пальцем. Тут уже нас с женой пронял настоящий озноб. Представьте: в темень, без всякой моральной подготовки лезть куда-то в ледяную воду – к этому мы готовы не были! Наконец, сообразив, что власть этих старушек не может над нами распространяться вечно, мы, овладев собой, заявили напористым спутницам, что последовать их благочестивому примеру пока не готовы и что мы возвращаемся в монастырь. Оценив обстановку и убедившись, что они нас попросту «теряют», старушки прибегли к на редкость действенному средству: они стали нас стыдить, упрекая за наше маловерие… Правда, мы уже в это время бодро шагали в сторону монастыря и до нас доносились только обрывки фраз, но всё же испортить нам настроение им таки удалось! Слегка окоченев, мы наконец добрались до монастыря. Войдя внутрь, мы уже были настроены дать отпор любому, кто нас опять потащит или на источник, или ещё куда бы то ни было. По счастью, никто больше нами не заинтересовался, и мы, немного поплутав по незнакомому месту, смогли наконец устроиться в небольшой гостинице – на «горке» – там, где жила когда-то знаменитая для тех мест княгиня Елизавета Шаховская. Едва определившись с ночлегом в гостинице, мы сразу отправились в Успенский собор, где уже шла служба.
Войдя в храм, мы с женой пережили необыкновенно светлое впечатление от этой главной Пюхтицкой святыни. Ничего на тот момент не понимая в службе первой седмицы Великого поста, мы не могли не отметить необыкновенную атмосферу в храме. В отличие от приходской службы в таком большом городе, как Питер, где, по нашим наблюдениям, молящийся люд вынужден был терпеть во время богослужения бесконечные хождения по храму целых толп народа, явно далёкого от понимания, как вести себя в тот или иной момент, здесь, в обители, во время службы царил идеальный порядок. Так что можно было, не отвлекаясь ни на что, слушать пение сестёр и наблюдать за ходом службы. А слушать, надо сказать, было что! И дело не в том, что певчим сёстрам нельзя было отказать ни в стройности звучания, ни в красоте общего тембра хора, а точнее, двух хоров, но в том, что в этом пении чувствовалось дыхание молитвы – потаённой беседы души с Богом. Впрочем, простояв на одном месте не менее пяти часов после почти бессонной ночи в поезде, мы с женой почувствовали, что валимся с ног от усталости. Немного давало облегчение чередование поясных и земных поклонов, но отсутствие навыков продолжительной молитвы всё-таки сказалось.
Выйдя из храма, жена, сдерживаясь с трудом, выдохнула: «Зачем они делают такие длинные службы?! У меня внутри всё бушует!» – и посмотрела на меня, ища поддержки. Хотя лично у меня внутри такого «бушевания» не было, но я в угоду жене, дабы её успокоить, кивком головы дал понять, что был бы не против, если бы служили немного короче, и мы отправились в свою гостиницу на «горке», чтобы отдохнуть и подкрепиться, потому что, хотя и был день строгого поста, молодые наши организмы вели себя так, как будто ничего об этом не слышали. Нас покормили постной едой, к которой мы присовокупили ещё и привезённый нами из дома винегрет – моей жене в запасливости не откажешь, – и «столбик» нашего настроения неудержимо пополз вверх. Позже мы заметили, что сами сёстры на первой седмице Великого поста вкушали пищу только раз в сутки, после вечерней службы, но нам, паломникам, делали снисхождение, предлагая двух или даже трёхразовое питание.
Остановлюсь немного на той атмосфере, в которую мы окунулись ненадолго в монастырской гостинице. Сразу бросалось в глаза, что старшая гостиничная сестра, послушница Мария – деревенcкая женщина средних лет, – не упускала возможности показать паломникам всем своим видом – а была она крепкого телосложения, – что гостиничное послушание не из лёгких, а потому требовала уважать уж если не её, то её послушание. Кто не догадывался вовремя что-либо спросить у сестры Марии из того, что обязательно нужно было спросить для своего же блага, а поступал по своим мирским «хотениям», того неминуемо настигало обобщающее неуклюжую сущность начинающего паломника монашеское слово-приговор: «искушение!» Но на этот же «приговор» всякий мог нарваться, если спрашивал у сестры Марии то, чего не надо было спрашивать, а исполнять без всяких вопросов. Помню, как влетело от сестры Марии двум на вид интеллигентным девушкам-москвичкам, которые расположились поверх своих заправленных кроватей и о чём-то оживлённо болтали. В считанные минуты от щедрой на правду сестры Марии они узнали, как нужно вести себя в гостях, тем более в монастыре, как следует уважать труд других людей и то, за какие пробелы в воспитании этих девушек-паломниц понесут наказание их родители…
Не скажу, что форма, в которой сестра Мария преподавала уроки христианского воспитания паломникам, была мне по душе, но вместе с тем внутри я не мог не согласиться с тем, что, по сути, она была права, говоря правду о недостатках нашего семейного воспитания. А ведь от этого воспитания в семье, оказывается, напрямую зависят результаты духовных усилий христиан, будь то в миру или в монастыре. Позже я с восторгом неофита прочитал в «Добротолюбии» у аввы Исаии наставления новоначальным инокам о том, как надо вести себя за столом, в пути, по отношению к старшим и младшим своим собратьям, то есть всё то, что должны были воспитать в них родители. Таким образом, авва на первых порах обучения иноческой жизни своих питомцев был им вместо матери, уча их не тонкостям аскетической жизни, что было бы для них преждевременно, а воспитывая в них, словом и личным примером начала «естественных добродетелей». Правда и то, что сам дух наставлений у аввы Исаии был сродни духу воспитания своих чад самой что ни на есть любящей матерью.
До вечера описываемого первого дня пребывания в обители мы были предоставлены самим себе и могли морально подготовиться к вечерней службе. Как мы и надеялись, вечерняя служба, а это было Великое повечерие с чтением Великого канона преподобного Андрея Критского, была значительно короче утренней службы, но самое большое впечатление нас ожидало после упомянутой вечерней службы: это был монашеский постриг.
Постриг начался почти сразу, едва окончилась вечерняя служба. Внешне никаких заметных перемен: всё тот же полумрак, в котором подрагивал живой огонёк в лампадках, да на клиросах всё те же, что и на службе, несколько одиноко горящих светильников. Однако этот полумрак не мог скрыть той еле уловимой перемены, которая воцарилась в храме, едва закончилась вечерняя служба и должен был начаться постриг. Эта перемена касалась настроения сестёр: от сосредоточенно-покаянного на службе до умилительного, с оттенком торжественности, на постриге.
Начало пострига было непредсказуемым: вдруг рядом со мной кто-то взволнованно прошептал: «Ползут!» Будто эхо повторило это слово в разных частях храма, и богомольцы стали вытягивать шеи по направлению ко входу в храм, стараясь рассмотреть всё происходящее. Пострижениц было трое. С распущенными длинными волосами, в белых длинных рубахах до пят, они неспешно, будто нарочно давая всем насладиться этим зрелищем, ползли по направлению к алтарю. Приблизившись к солее, где их поджидал сам митрополит Алексий, они встали и, смиренно склонив головы, как овцы перед стригущим их, приготовились к своему постригу, и он начался. Голос митрополита звучал необыкновенно красиво, и чувствовалось, что сам он испытывает волнение и радость от всего происходящего.
Всё поражало нас новизной ощущений в этом таинственном событии вступления на путь иночества, но особенно меня впечатлила одна вещь: когда митрополит взял в руки ножницы, я, не имея ни малейшего представления, с чего начинается и чем оканчивается монашеский постриг, приготовился, что сейчас произойдёт наконец само пострижение и тем всё и закончится. Но произошло нечто совсем неожиданное: взяв в руки ножницы, митрополит тут же бросил их на пол со словами: «Возьми ножницы и подаждь ми я!» Все замерли! В голове мелькнуло: а вдруг не возьмёт и не подаст? Передумает, испугается, скажет: нет, я ещё не готова… И, опять же, если и так, то кто посмеет осудить?! Но тут же эти мысли были вытеснены другими: какая свобода даётся ещё не состоявшимся монахиням в словах: «Возьми ножницы и подаждь ми я!» Если хочешь стать монахиней, если тебя действительно влечёт иноческая жизнь, то подними ножницы и подай мне их, выразив таким образом перед всеми твоё никем и ничем не принуждаемое решение.
Тем временем сёстры одна за другой без тени колебания поднимали брошенные митрополитом ножницы и смиренно, как овцы, ведомые на заклание, подставляли свои головы с распущенными длинными волосами для пострижения. Два клироса сестёр при этом, стараясь не пропустить ничего из происходящего, пели умилительными голосами: «Объятия Отча отверзти ми потщися…», отчего у меня незамедлительно явилось пощипывание в носу – всем известный предвестник слёз. Наверняка то же самое в эти минуты испытывали и все другие свидетели пострига.
Не буду преувеличивать: далеко не все слова мне удавалось уловить – но, удивительным образом, ничто не давало мне повода сомневаться, что слова этих песнопений поверяли всем тайну о душе, ищущей Небесного Отечества. Когда сестёр облачили в монашеские одежды, наименования которых по большей части тогда для меня, и, как думаю, для многих присутствовавших при постриге мирян, были неведомы, митрополит Алексий сказал постриженицам напутственное слово о матери добродетелей – молитве, после чего все стали подходить к новопостриженным монахиням, как можно было догадаться, с поздравлениями. После монахинь потянулись поздравлять и миряне, и тут мы с женой забеспокоились: что мы скажем этим сёстрам? «Поздравляем вас с постригом»? Звучит как-то уж слишком по-светски, будто поздравление с днём рождения. Хотя… постриг – это ведь тоже своего рода день рождения. Наше недоумение разрешилось, как бы само собой; когда мы подошли уже совсем близко к постриженицам, одна монахиня из числа поздравлявших стала задавать каждой из них один и тот же вопрос: «Что ти есть имя, сестра?» и, дождавшись ответа, внятно произносила: «Спасайся о Господе!» Мы с женой облегчённо вздохнули. Оказывается, – смекнули мы оба – в монастыре надо как можно меньше придумывать своего, там за многие века всё уже придумано; надо только прислушиваться да приглядываться, и всё встанет на свои места. После поздравления сестёр-пострижениц их оставили стоять в храме лицом к востоку с горящими свечами. Все же миряне последовали примеру остальных монастырских сестёр, то есть вышли из храма и поспешили в свои гостиницы, на ходу переживая внутренний конфликт между возвышенными чувствами от только что увиденного в храме и насквозь земными помыслами о еде и отдыхе.
Ужин состоял из дымящейся варёной картошки в мундирах, крупных ломтей ржаного монастырского хлеба, нарезанных из огромных буханок, и монастырских солений, и казалось, что нет ничего вкуснее этой нехитрой снеди, «приправленной» короткой молитвой перед едой, которая начиналась словами: «Ядят убозии, и насытятся».
После трапезы жена спросила у меня: «Как ты думаешь, откуда эти слова молитвы?» – «Возможно из Псалтири, – пожав плечами, высказал я первое, что пришло на ум, – и добавил: Удивительно красивая молитва. А как тебе?» Жена кивнула в знак согласия и тоном заговорщика спросила: «А мы с тобой выглядим сильно убогими?» – «Сегодня ещё нет, – преодолевая зевоту, ответил я, – а завтра я посмотрю на тебя». Жена засмеялась, прикрывая рот ладонью, и мы, пожелав друг другу спокойной ночи, направились было к определённым нам спальным местам, как вдруг нас остановила гостиничная сестра Мария. Видно, заподозрив, что мы уже не в силах бороться со сном, она, покачав головой, сказала, что все паломники собираются идти «на Жениха» и что такой шанс даётся редко и нельзя его упустить. Переглянувшись с женой, мы хотели было спросить, что означает пойти «на Жениха», но, смекнув, что прослыть окончательными невеждами в глазах сестры Марии мы ещё успеем, постарались сделать вид, что бодрее паломников, чем мы, надо ещё поискать и, поблагодарив гостиничную сестру, направились в собор. По дороге мы обратили внимание, что монастырские сёстры при встрече обмениваются друг с другом коротким приветствием, которое нам не сразу удалось разобрать. Наконец мы отчётливо услышали, как одна сестра радостно сказала другой: «С постом!» и та ответила ей так же радостно: «С постом!» – «Смотри! – шепнула мне жена, – они поздравляют друг друга с постом, как с праздником, для них это праздник, представляешь?!» Я согласился с женой, что отношение к посту в монастыре очень светлое, не то, что у людей нецерковных, и хотел ещё порассуждать на эту тему, но мы уже входили в притвор храма, поэтому пришлось замолчать. Народ передвигался по храму, переходя от одной иконы к другой, крестясь и прикладываясь губами и лбом к каждой святыне, до какой кто мог дотянуться. Наконец все хождения по храму закончились, потому что монастырский хор взял первые аккорды. «Се, Жених грядет в полунощи и блажен раб его же обрящет бдяща…» Когда песнопение отзвучало, мы переглянулись с женой: Так вот что значит пойти «на Жениха»! Стало быть, сёстры этим песнопением хотят утешить и ободрить новопостриженных монахинь в том, что уподобиться мудрым девам из притчи о десяти девах, вышедших «в сретение Жениху» с горящими светильниками, – это достойный подражания жизненный выбор.
Вслед за этим песнопением тут же зазвучали многие другие, призывая к покаянию и вселяя в слушающих надежду, что «объятия Отча» отверсты всем и каждому.
Мы с женой возвращались из храма в гостиницу по аккуратно очищенной от снега дорожке и радовались, что не пропустили такой шанс: сходить «на Жениха». Теперь уж точно ни сестра Мария, ни наша совесть не препятствовали нам добраться до подушки. Хотя, что касается совести, то, может, я поторопился с выводом, ведь, как помнится, в тот вечер мы легли спать, не прочитав вечерние молитвы.
Даром богобоязненная
Во второй раз в Пюхтицкую обитель я приехал в самом конце марта 1978 года, но уже не как паломник, а с целью подготовиться к рукоположению.
Меня поселили в знакомой и полюбившейся мне гостинице на «горке» в довольно аскетичной полуподвальной келии для паломников, где было мне совсем не скучно, поскольку в келию что ни день кого-нибудь подселяли. Порой среди моих подселенцев попадались бывалые паломники, многие из которых выглядели, как монахи: с нестриженными бородами и с пучком длинных волос, стянутых резинкой на затылке. Они рассказывали складные истории о монастырской жизни тех немногих монастырей, которые чудом избежали печальной участи разорённых и закрытых обителей, щеголяя передо мной, – почти полным невеждой в этой области, знанием имён монастырских игуменов и игумений, схимников и схимниц, а также диковинных прозорливых старцев.
Часто эти разговоры заканчивались далеко за полночь, а это означало, что утром мне неминуемо предстояла борьба с искушением позволить себе проспать как минимум полунощницу. Всеми силами я старался не просыпать службы, и, кажется, мне это удавалось, ведь по моему отношению к церковной службе составлялось мнение у монастырского духовенства, сестёр и у самой игумении о степени моей подготовленности или, если хотите, годности к рукоположению.
С послушницей Марией – старшей гостиничной сестрой – мы стали видеться по нескольку раз в день, по крайней мере за гостиничной трапезой. Относилась она ко мне, как к будущему священнослужителю, а поскольку последних она уважала, то и мне «с их стола» перепадали приличного размера крохи уважения, что выражалось порой в доверительных рассказах сестры Марии. Подробно она ничего не рассказывала мне о своей жизни до монастыря, но однажды, как бы случайно, обронила, что с юности мечтала о монашеской жизни. Родилась она в деревне на тамбовщине. Мать умерла у неё рано. Отец и слушать не хотел, когда дочь собралась в монастырь, и чтобы удержать её от этого шага, он даже купил ей небольшой дом в том селе неподалёку от церкви, куда Мария ходила пешком из своей деревни, чтобы участвовать в богослужении и исполнять разного рода работу при храме. Вдруг, однажды, как бы ни с того ни с сего ночью случился в её доме пожар, и дом сгорел дотла. «Спасаясь от огня, – рассказывала сестра Мария, – выбежала я из дома и говорю себе: „Бог дал, Бог и взял“, и так легко мне стало. Теперь ничто меня уже не держало в миру», – подытожила свой короткий рассказ сестра Мария. Я слушал её с нескрываемым удивлением и всё больше проникался к ней уважением. Много позже от её племянницы я узнал некоторые подробности о её молодых годах. Мария была девушкой с приятной внешностью, и парни на неё заглядывались, но Марию больше привлекали набожные старушки, чем молодые крепкие деревенские парни. Особенно она дорожила общением с одной пожилой, потерявшей зрение монахиней, о которой шла молва как о человеке, имеющем дар непрестанной молитвы. Был в деревне один парень, который сватался к Марии и, уходя в армию, надеялся, что она будет его ждать. Только Марию больше привлекала забота о больных да увечных. Однажды мать этого парня не выдержала и написала ему в армию, что его Маша собирает всех инвалидов, сажает их на санки и возит в церковь и ни о каком замужестве не думает, а собирается в монастырь.
Как я уже отметил для себя в первый свой приезд, сестра Мария была человеком вспыльчивым. Сама она прекрасно знала об этой своей слабости и как-то, в очередной раз вспылив по незначительному поводу, она, как бы извиняясь, рассказала мне историю из какого-то древнего патерика: «Был у одного старца послушник, сильно страдавший вспыльчивостью. Бывало, послушник вспылит, наговорит старцу лишнего, а потом придёт в себя и прячется от стыда, не смея показаться старцу на глаза. А старец найдёт его и скажет: „Бог простил тебя, довольно прятаться, возвращайся“».
Годом позже, когда я уже был диаконом, приехал в обитель архимандрит Иоанн Крестьянкин. Он уже тогда был весьма почитаемым старцем. После литургии матушка игумения с духовенством ведут отца Иоанна по монастырю. Я тоже оказался в числе сопровождающих старца. Приходим на «горку». Сестра Мария встречает нас раскрасневшаяся от волнения, благословляется у отца Иоанна, смущённо улыбаясь. Отец Иоанн, – это мне отчётливо запомнилось, – благословляя сестру Марию, многозначительно замечает, что гостиничное послушание – это Авраамова добродетель. Сестра Мария, воспользовавшись тем, что её келия была рядом со входом, просит отца Иоанна войти и благословить её келию. И тут мне представилась впервые возможность заглянуть в келию сестры Марии. Келией оказалась совсем небольшая комната с одним окном, вмещавшая кровать, стол и шкаф. Особо обращал на себя внимание святой угол с большим количеством икон разного размера и разного художественного достоинства. На внутренней стороне двери висел плакат, на котором от руки крупными печатными буквами было написано: «гордость монашеская и гордость мирская». Дальше шло перечисление грехов той и другой гордости. Но что меня поразило в келии сестры Марии, так это разноцветный тканый коврик над кроватью, на котором была изображена неприятного вида старуха-смерть с косой. Вскоре прогулка с отцом Иоанном по обители закончилась, а я ещё долго вспоминал убогость келии сестры Марии и этот надкроватный коврик. «Откуда он у неё – этот коврик искусной работы?» – спросил я себя и решил, что, скорее всего, он достался ей «по наследству» от кого-то из сестёр, ранее проживавших в этой келии. Я понимал, что этот коврик напоминал смотрящим на него о такой важной добродетели, как память смертная, но должен был признать, что не был готов повесить такой коврик у себя над кроватью. Гораздо ближе мне были надкроватные коврики с картинами природы, что-нибудь, например, из работ Шишкина или Левитана.
В скором времени сестре Марии дали послушание алтарницы. Помню, как она радовалась и волновалась, но тут её поджидало нелёгкое испытание. Старшей алтарницей в то время была пожилая монахиня со сложным, как говорят, характером, так что сестра Мария должна была подчиняться ей, как старшей, во всём, что касалось богослужения. Порядок службы сестра Мария знала плохо и порой не могла угадать, когда, к примеру, ей надо было вынести кадило и свечи на полиелей, поэтому часто можно было слышать, как она умоляюще спрашивала у старшей алтарницы: «Мать, когда мне выходить?» – «А когда хочешь», – обиженно отвечала старшая алтарница и отворачивалась от неё. Священники и диаконы всякий раз приходили на помощь сестре Марии, подсказывая, что и когда ей нужно делать. Не знаю, может, что-то произошло между старшей и младшей алтарницами, или у старшей были такие методы воспитания, но школу смирения в алтаре сестра Мария прошла хорошую. Её постригли в монахини (с именем Магдалина), когда я уже служил на приходе в Таллине. Время от времени приезжая в монастырь, я редко видел мать Магдалину, поскольку из алтарниц она была переведена на другое послушание.
Как-то до меня дошёл слух, что мать Магдалина заболела и её привезли в Таллин. У неё обнаружили онкологию. Я навестил её в больнице. Видно было, что она обрадовалась, мы проговорили с ней полчаса – не меньше. Выглядела она вполне здоровой, но, как оказалось впоследствии, её здоровый внешний вид оказался обманчивым. Она вернулась в монастырь и вскоре слегла. Её перевели в богадельню, где мне довелось навестить и причастить мать Магдалину в один из своих приездов. Она меня узнала и, улыбнувшись одними глазами, стала исповедоваться, говоря короткими фразами, преодолевая сильную физическую боль. Я вышел из богадельни, вспоминая о том, как мать Магдалина, будучи молодой женщиной, выбежала из горящего дома со словами праведного Иова: «Бог дал, Бог и взял. Буди имя Господне благословенно». Я размышлял о том, что промысел Божий не исключил нас, христиан, из общей участи страданий человечества и что у Бога все любимые, но нет любимчиков. Ведь вопрос, заданный Богу сатаной: «Даром ли Иов богобоязнен?», – можно поставить перед каждым христианином. Но, размышляя сегодня о том безропотном терпении, которое мать Магдалина проявила во время своей болезни, я нисколько не сомневаюсь, что она была богобоязненной не за земные блага, а даром, то есть по любви к Богу.
Мать монахини Серафимы, или Чудо всегда случается вовремя
Эту историю я услышал от сестёр обители в то время, когда я усиленно готовился к рукоположению во диаконы.
Но сначала немного о моей подготовке. Она состояла в следующем: с утра – полунощница, литургия, потом общие послушания, а вечером – вечерня и утреня. И так изо дня в день. Благо, в Питере, когда я пел в Шуваловской церкви, один певчий подарил мне старенький, дореволюционного издания Часослов, и я в домашних условиях научился довольно бегло читать по-церковнославянски, что мне очень помогло в обители. Мне стали поручать читать девятый час, потом предначинательный псалом и далее по порядку: шестопсалмие, кафизмы и канон. Полунощницу сёстры всегда читали сами, а мне доверяли чтение часов перед литургией и Апостола – на самой литургии. Словом, ради приобретения необходимых навыков мне давали читать всё или почти всё, что входит в обязанности каждого псаломщика, будь то в монастыре или на приходе.
Перед каждой службой надо было прибежать в храм пораньше, чтобы узнать у уставщицы, кому служим и какую службу: бденную, полиелейную или рядовую, и, соответственно, получить распоряжение, кому и сколько читать тропарей в каноне, разобраться с чтением тропарей и кондаков на часах.
Уставщиц было двое: монахиня Серафима и монахиня Ангелина. Обеим было чуть больше пятидесяти. По манере поведения воспринимались они мной как две противоположности. Мать Ангелина – общительная, улыбчивая и прямая в своих суждениях: когда объясняла что-то по службе, то говорила с тобой не как с учеником, а как с таким же, как она, уставщиком, который просто слегка подзабыл Устав, и ему надо было только кое-что напомнить.
Мать Серафима – напротив: вся в себе, немногословная, говорила ровным тихим голосом, не располагая своего слушателя отвлечься на что-то иное, кроме того предмета, о котором шла речь. В зеркале её души – больших серых глазах – отражалась отрешённость от всего земного и погружённость в молитву.
С воспоминанием о матери Серафиме у меня неразрывно связана одна история, которую я услышал в те дни от сестёр обители и которая меня тогда глубоко тронула. Сёстры рассказали следующее. Когда мать Серафима в молодые годы поступила в Пюхтицкий монастырь, то в миру у неё кроме родной матери никого не осталось. Пока и мать, и дочь были молоды, то больших опасений за дальнейшую судьбу матери не возникало. Но годы пролетели гораздо быстрей, чем сулила молодость, и в итоге мать Серафима оказалась лицом к лицу перед большим и трудно разрешимым жизненным вопросом: как поступить, чтобы исполнить дочерний долг и при этом остаться в монастыре. Любому человеку понятно, что в такой ситуации выход напрашивается один: оставить монастырь и ухаживать за престарелой и больной матерью.
Тут за примерами далеко, как говорится, ходить не надо. В Таллине я знал одну такую инокиню, которая вынуждена была оставить Пюхтицкую обитель из-за того, что она должна была ухаживать одновременно за отцом и старшим братом, которые после раскулачивания в Печорах их семьи и ссылки в Сибирь вернулись оттуда совершенно больными. Когда эта инокиня по прошествии многих лет похоронила и отца, и брата, то и сама состарилась, а вдобавок ещё приобрела тяжёлую хроническую форму панкреатита – и в монастырь уже не вернулась. Может быть, её даже и взяли бы обратно в монастырь, но она не могла себе позволить стать для сестёр обузой. К счастью, у инокини этой в Таллине ещё оставалась младшая сестра со своей семьёй, так что о ней самой было кому позаботиться, но то, что она всегда скучала по родной обители, было видно, да и слышал я от неё об этом не раз.
Был ли ещё какой-то достойный выход из этого положения для матери Серафимы? Да, он был. Этим выходом могло бы стать поступление в монастырь самой матери, но игумения Пюхтицкой обители никак не давала на это согласия. И последнюю понять было можно. В послевоенные годы монастырь жил очень бедно. От монахини Валерии, келейницы игумении Варвары, я слышал, что зимой в эти годы даже дров купить для обители было не на что, и сёстры вынуждены были собирать в лесу хворост. К тому же престарелых сестёр в обители было много, и недоставало сил, чтобы обеспечить достойный уход за ними. Не хватало рук и на скотном дворе, не говоря уже о покосе – самом трудном для многих сестёр монастырском послушании. И, взяв престарелую родственницу одной из монастырских сестёр, нельзя будет отказать в подобной ситуации и другим сёстрам.
Раз за разом, то есть в каждый свой приезд в обитель получая отказ игумении о принятии в монастырь, мать монахини Серафимы уходила к Святому источнику – месту явления Пресвятой Богородицы, где, уединившись в лесу, предавалась слёзной молитве, изливая перед Богоматерью свою материнскую скорбь.
Однажды, в очередной свой приезд в обитель, как и прежде, пошла она к Святому источнику, чтобы в очередной раз излить свою печаль Пресвятой Богородице. А в этот день – не раньше, заметьте, и не позже – епископ, управлявший в то время Эстонской епархией, приехал в Пюхтицкую обитель и отправился, по своему обычаю, перед вечерней службой прогуляться к источнику.
Немного не дойдя до цели своей прогулки, архиерей вдруг явственно услышал горький плач, который доносился откуда-то из леса. Владыка пошёл по направлению плача и через несколько минут увидел пожилую женщину, которая, погрузившись в свою скорбь, не услышала шагов епископа. Владыка заговорил с ней. Узнав от пожилой незнакомки причину её рыданий, он был глубоко тронут горем женщины и твёрдо пообещал ей помочь.
В этот же день после вечерней службы епископ объявил изумлённым игумении и сёстрам, что завтра в обители состоится постриг. Всё остававшееся время до пострига сёстры взволнованно спрашивали друг у друга, кого намерен постричь владыка, но ответа не находили. Каково же было удивление сестёр, когда во время пострига они узнали в постригаемой мать монахини Серафимы. Многие сёстры плакали при этом, радуясь и за мать, и за дочь. А как чувствовала себя при этом матушка игумения? Надо думать, что и она радовалась такому исходу, потому что владыка, взяв на себя ответственность за дальнейшую судьбу матери и дочери, успокоил совесть игумении, вынужденной до той поры под давлением обстоятельств отказывать монахине Серафиме и её матери в их просьбе.
Не чудо ли это? Конечно, чудо. И оно всегда случается вовремя.
Увольнительная от старца к старцу
В какой-то из весенних дней далёкого 1978 года, когда я со всем тщанием, как мне тогда казалось, готовился к своему скорому рукоположению во диаконы в Пюхтицкой обители, от матушки игумении Варвары пришло неожиданное для меня благословение: отправиться к её духовному отцу, протоиерею Николаю (Гурьянову), на остров Залит, что на Чудском озере, чтобы испросить его святых молитв и благословения на предстоящий шаг.
Об отце Николае в монастыре уже в ту пору шла молва как о прозорливом старце, и из уст в уста передавались истории, свидетельствующие о наличии этого дара у отца Николая. Могу даже рассказать одну историю, услышанную мною от отца Александра Муртазова, в то время старшего священника Пюхтицкой обители:
«Приехал на остров к отцу Николаю, – рассказывал отец Александр, – один молодой человек и просит: „Батюшка, благословите меня уйти в монастырь“. А батюшка ему по-простому отвечает: „А ну, разворачивай оглобли“. Молодой человек: „Батюшка, да как же оглобли-то разворачивать! Я в монастырь хочу! Спасаться надо“. Батюшка, наконец, говорит ему прямо: „У тебя мать дома больная, и кроме тебя никто за ней не будет ухаживать“. И повторяет: „Разворачивай оглобли“. Так молодой человек и уехал, поражённый прозорливостью старца».
К отцу Николаю я отправился, имея при себе подробный план поездки, заботливо составленный для меня одной из сестёр. Добираться нужно было на перекладных: поезд, автобус, потом катер или моторная лодка. «Сестринский» план сработал идеально, правда в пути всё-таки пришлось немного поволноваться, когда под вечер в небольшой деревушке, откуда открывался великолепный вид на остров, нужно было без всякой предварительной договорённости нанять какое-то быстроходное плавучее средство. К моему счастью, по чьим-то молитвам нашёлся в деревушке рыбак, который и согласился отвезти меня на вожделенный остров на своей моторке. Не имея и в мысли торговаться с отзывчивым рыбаком, я отдал ему затребованную вполне умеренную плату и был благополучно доставлен на остров. Смеркалось.
Никто меня, конечно, там не ждал, но, имея благословение матушки Варвары и веря в его силу, я уверенным шагом пошёл прямо к храму. Был будничный день, служба в храме если и была в тот вечер, то уже отошла. Я шёл, поглядывая на тёмные окна храма, и они вызывали у меня тревогу. Я ускорил шаг. К моей радости, у храма я застал пожилую женщину, по внешнему виду которой можно было понять, что она несёт здесь какое-то послушание.
Дело было в пасхальный период, и я уже был прекрасно осведомлён, с каким приветствием нужно было обратиться к церковному человеку, чтобы он понял, что перед ним свой. «Христос Воскресе!» – обратился я к пожилой женщине и тут же добавил повседневное монастырское приветствие: «Благословите!» Думаю, это второе приветствие оказалось лишним, поскольку женщина ответила мне только на первое словами: «Воистину Воскресе!», что в надвигающихся сумерках и в безлюдье прозвучало как пароль-отзыв времён древних гонений на христиан. Сделав несколько шагов мне навстречу, женщина тем самым дала понять, что готова меня выслушать. Я постарался быстро изложить цель моего приезда, сославшись, прежде всего, на благословение матушки игумении. Выслушав мой краткий монолог, женщина несколько секунд смотрела на меня, как бы взвешивая, как ей со мной поступить, наконец сказала, что уже поздно, и вести меня к отцу Николаю в такой час никак невозможно. Но она готова помочь мне устроиться на ночлег. Я пошёл вслед за этой рабой Божией, на ходу извиняясь, что свалился ей как снег на голову, пытаясь неуклюжими изъявлениями благодарности хоть как-то смягчить свою вину. Ужин и ночёвка в небольшом деревянном доме с неповторимыми деревенскими запахами пришлись мне по душе, и я, проснувшись довольно рано, был готов тут же отправиться к отцу Николаю.
Однако батюшка, как пояснили мне, до обеда будет занят и примет меня после обеда. Всё дообеденное время я провёл в изучении острова, пока, наконец, меня не позвали к отцу Николаю в дом, где он тогда проживал. Признаться, идя к прозорливому старцу, я изрядно волновался. Воображение рисовало мне картины моего позорного изгнания старцем с подробным перечислением «грехов юности и неведения моего», едва я только переступлю порог дома праведника. К счастью, опасения мои были напрасны. Войдя в калитку, я увидел не спеша идущего мне навстречу худощавого пожилого священника приятной наружности, с правильной осанкой и с густыми вьющимися седыми волосами, в сопровождении четвероногого «келейника» – весьма упитанного кота, на сытой физиономии которого читалось: «Я – батюшкин любимец».
Поприветствовав отца Николая и взяв у него благословение, я кратко изложил цель моего приезда, используя устное благословение игумении Варвары как «документ о благонадёжности». Отец Николай одобрительно кивнул головой и пригласил меня в дом. Я последовал за ним под пристальным взглядом «келейника». Скромный внутренний вид жилища отца Николая вполне соответствовал такому же внешнему виду дома – обыкновенной деревенской избы. Перешагнув порог, я оказался в не слишком просторной прямоугольной столовой, совмещённой с кухней, из которой вела дверь в небольшую комнату, где, как я догадался, и обитал сам старец.
Отец Николай тут же усадил меня за стол и, повернувшись ко мне спиной, направился к кухне. По тому, как отец Николай стал двигать какие-то кастрюльки, сковородки и греметь посудой, я заподозрил, что готовится большая трапеза. Через считанные секунды на столе оказались кастрюля с супом, хлеб, лук, чеснок, соленья, варёный картофель, яйца, несколько банок рыбных консервов – за прочий ассортимент яств по давности лет я не ручаюсь. Могу лишь поручиться в том, что этого количества еды хватило бы на несколько дюжих едоков. Однако, как я заметил, отец Николай в этот час никого не поджидал и сам не собирался садиться за стол, поскольку на столе исключительно напротив меня одиноко поблескивали ложка, вилка, нож и пара тарелок. Наконец до моего сознания стало медленно доходить, что вся эта еда предназначена мне одному. Может быть, я показался отцу Николаю слишком тощим молодым человеком, и он решил меня откормить? Кто знает. А вот сторонний наблюдатель точно мог бы подумать, что я непревзойдённый обжора и пришёл к старцу с целью опустошить все его съестные припасы. Что тут сказать: батюшка угощал меня так, как будто был уверен, что впереди у меня маячат, по крайней мере, голодные сутки. Он открывал одну банку рыбных консервов за другой и следил, чтобы я хотя бы «ополовинивал» каждую банку. При этом он не забывал задавать мне самые обычные вопросы, из тех, что обычно задаём мы друг другу при первом знакомстве: кто ты? откуда родом? – и подобное.
Батюшка, надо сказать, слушал меня внимательно, и когда взгляды наши встречались, я начинал думать, что он слушает больше не то, что я говорю, а – как говорю. Может быть, так и было, ведь наверняка для него важнее всего было почувствовать, какого духа его собеседник. В какой-то момент отец Николай, оставив меня, зашёл в комнату напротив, двери которой были открыты, и можно было видеть часть интерьера, сел за фисгармонию – я её успел заприметить немного раньше – и стал, аккомпанируя себе, петь глубоко проникающие в душу духовные канты. Умные люди, как я узнал позже, внимательно слушали тексты этих кантов, когда их пел им отец Николай, потому что батюшка, как уверяли они, через эти тексты говорил нечто нелицеприятное о них самих, а часто предсказывал им что-то очень важное, что должно было случиться в их жизни, будто хотел подготовить их к этому. Что поделаешь, я вынужден признать, что если батюшка и хотел что-то мне сказать или предсказать через тексты тех кантов, то, как говорится, «не в коня корм». Будто уловив, что от обилия съеденной пищи я совершенно отупел, отец Николай оставил фисгармонию и, пройдя через столовую, встал у меня за спиной. «Так как тебя зовут? – вдруг спросил меня отец Николай и тут же уточнил: – Олег?» Я повернул голову к старцу и утвердительно промычал плотно набитым ртом. «А я бы назвал тебя Николаем», – как-то загадочно произнёс батюшка. «Пошему?» – ещё не успев как следует прожевать, прочавкал я, слегка опешив. «А вот так», – хитро улыбаясь и отчего-то повеселев, ответил батюшка. «Уж не монашество ли предсказывает мне отец Николай?» – мелькнула в голове мысль, вызвавшая у меня неосознанное опасение. Однако допытываться у старца, что бы это могло значить, я не решился и предпочёл побыстрей закончить с трапезой, чтобы не опоздать на катер. В тот момент, когда, поблагодарив отца Николая и ещё раз попросив его молитв, я готов уже был под конвоем бдительного «келейника» направиться к калитке, батюшка вдруг остановил меня.
Он сказал, что мне надо сейчас вместо Пюхтиц поехать в Печоры, чтобы получить благословение ещё и у отца Иоанна (Крестьянкина), а уж потом возвращаться в Пюхтицы. Сказать по правде, меня очень обрадовала эта возможность получить теперь уже сугубое благословение перед рукоположением, и я, как только мог тепло поблагодарив отца Николая, не колеблясь, отправился исполнять приятное для меня послушание.
Живя в Пюхтицах, я просто не мог не слышать об отце Иоанне. Многие сёстры обители были его духовными чадами, да и сам он время от времени посещал Пюхтицы, где его встречали с большой любовью и почтением. Но в то время я ещё ни разу его не видел и поторапливал время, пока добирался до Печор. Однако в дороге я не один раз ловил себя на мысли, что всё время перебираю в памяти детали встречи с отцом Николаем. Я вспоминал внимательный взгляд глубоко посаженных глаз, чуть великоватую ровную линию рта и голос. Да-да, голос, идущий откуда-то из глубины, со своей особой мелодикой, предающей каждому слову особую значимость. «Говорит о бытовых вещах, а будто акафист читает нараспев», – пришло тогда вдруг в голову такое сравнение. «Может, это у него от непрестанной молитвы?» – будто невидимому собеседнику задавал я вопрос, и, не ожидая от него ответа, сам себе отвечал: «Скорее всего».
К вечеру я благополучно добрался до Печор, и только уже ближе к ночи, когда одна богомольная печорская семья приютила меня на сеновале во дворе их «уплотнённого» паломниками дома, мой желудок стал посылать мне сигналы, что он, сказать по-эстонски, «tühi (тюхи)», то есть откровенно пуст. Так вот почему отец Николай меня так закармливал, пришла догадка. Неужели ему было открыто, что больше в этот день мне не удастся перехватить ничего съестного, и это стало предметом его заботы? Если так, то как же это здорово, – размышлял я, мастеря подушку из сена, – что великий дар прозорливости действует и в таких мелочах, а не только в судьбоносных для отдельного человека или для всего мира событиях. Насладиться мыслями об этом важном тогда для меня открытии мне как следует не удалось: набежавший сон перенёс все размышления на потом.
Утром я побежал на службу, именно побежал, поскольку место моего ночлега было отнюдь не под самым боком монастыря. Прежде в Печорской обители я никогда не бывал, поэтому впечатлений было столько, что, идя по монастырю, я говорил себе: «Ах, жаль, некому сказать: ты посмотри, какая красота! Взгляни, вот там видишь купола? Чудо, не так ли? А как тебе Никольская церковь? А Успенская? А звонница? Вот это да!» Служба была в Сретенской церкви, потом я пристал к какой-то группе паломников, которых водил молодой монах – так я попал в Успенский храм и уже собрался двинуться с этой группой дальше, но вовремя очнулся, вспомнив, что я должен увидеть отца Иоанна.
Правда, в это утро мне его уже удалось увидеть, но попытаться заговорить с ним было делом безнадёжым: отец Иоанн лёгкой походкой скользнул мимо ахнувших почтительным вздохом паломников и, широким крестом осеняя нас, внятно произнёс: «Общее благословение» и скрылся в Успенском храме. Разузнав, что скоро к отцу Иоанну можно будет попасть на краткую беседу в келии при входе в братский корпус, я направился туда. Там в проходе уже стояли несколько человек – живая очередь, к которой я тут же примкнул, без труда установив, за кем мне держаться. Народ, жаждущий пробиться к батюшке, прибывал, как вода в половодье. В коридоре становилось душно, и я, простояв около часа, вышел подышать. Рядом со мной оказалось несколько человек из нашей очереди, которые вдруг как будто вытянулись, уставившись в одну точку.
Этой «точкой» оказался чернобородый монах средних лет, широкоплечий, с волевым лицом. Он шёл бодрым шагом, глаза его стреляли по сторонам, как будто он кого-то искал и никак не мог найти. «Не иначе сам отец наместник куда-то поспешает», – решил я. «Наместник Гавриил», – в подтверждение моей догадки шепнул кто-то взволнованно у меня за спиной. Надо сказать, в Пюхтицком монастыре я слышал от паломников истории о грозном Печорском наместнике Гаврииле, граничащие с вымыслом. Один из паломников уверял: «Был случай, когда отец Иоанн (Крестьянкин) опоздал в монастырь из отпуска не то на несколько часов, не то на день, так наместник сказал ему: «Собирай манатки – и прочь из обители на все четыре стороны!» Отец-то Иоанн, говорят, в ноги к наместнику упал и едва вымолил прощение. «И что же? Неужели и самого отца Иоанна выгнал бы из родной-то обители?» – воскликнула одна из впечатлительных слушательниц. «И выгнал бы, как пить дать!» – не к месту торжественно закончил свою речь вошедший в раж рассказчик.
Между тем наместник направился к братскому корпусу. Мы расступились, едва сообразив наклонить головы, и он, смерив нас строгим взглядом, не сбавляя шаг, вошёл внутрь. «Пронесло», – мелькнуло у меня в голове, и я поймал себя на мысли, что сработал армейский синдром: я испугался, и при этом вполне осознавал, чего именно я испугался. Дело в том, что, когда я проходил срочную службу в армии, праздно шатающийся солдат вызывал нескрываемое раздражение у офицерского состава, не говоря уже о самом начальнике части. Такому солдату тут же находили работу, и, как правило, не самую приятную для него. Мне ничуть не трудно было сообразить, что коль скоро наместник не заметил в моих руках ни метлы, ни лопаты, то в его глазах я как раз и оказывался праздно шатающимся по монастырю паломником, что, по моим понятиям, его должно было неминуемо раздражать. А во что могло вылиться раздражение наместника, представить было нетрудно. К примеру, он мог меня отправить к отцу эконому Варнаве, о котором шла молва, что он крутого нрава, чтобы тот в виде, так сказать, поощрения послал бы меня, скажем, на скотный двор или ещё куда-то. Да мало ли работы в монастыре – потрудиться во славу Божию и во благо святой обители. И как тут можно было бы отказаться? Под каким, извините, «соусом»? А как же тогда встреча с отцом Иоанном? Да она бы просто не состоялась, а этого мне очень не хотелось. Я очнулся от своих опасений насчёт встречи с отцом Иоанном, когда на меня цыкнули из очереди, чем дали мне знать, что если промедлю хоть сколько-нибудь, то пропущу свою очередь.
Я вошёл в келию и тут же забыл, что отец Иоанн уже не так молод, что, хотя и выглядит бодрым, но наверняка очень устаёт, ведь это «дух бодр, плоть же немощна» (Мк. 14, 38). Забыл, наверное, я, что за дверями мается подуставший народ – так подействовал на меня необычайно благостный вид старца. Детям его облик наверняка мог напомнить доброго доктора Айболита, да и мне тоже, только Айболита, которому можно доверить для уврачевания не тело, а душу. У меня даже сложился мысленный диалог души с отцом Иоанном – «Айболитом». Душа: «Ай, болит вот здесь, батюшка, – будто камень положили, и он подавляет во мне всё доброе». – «Всё понятно. Вот тебе диагноз: страдаешь ты, душа, окаменелым нечувствием. Болезнь эта хроническая, и надо запастись терпением: лечение предстоит длительное. Все лекарства от этой опасной хвори, которые настоятельно советует нам Церковь Христова в виде таинств, молитвы, поста, бдения и прочего, ты знаешь. Но не исполняешь. А не исполняешь потому, что нет в тебе веры в исцеление, поскольку надеешься ты на себя, а не на Бога. В том твоя беда ещё, душа, что никогда ты по-настоящему не испытала, что значит быть здоровой, то есть не находила ты ещё „сокровища, скрытого на поле“ (Мф. 13, 38) – хотя бы на краткое время не освобождалась ты от окаменелого нечувствия. Усердствуй, душа, смиряйся, не занимайся самолечением, а держись добрых врачей и будь послушна в исполнении их советов, а то ведь и обычные врачи жалуются, что их подопечные просят помощи, но не исполняют предписаний докторов, а потом жалуются, что не помогает лечение».
Опытный в беседах отец Иоанн, уловив моё замешательство, тут же взял инициативу в свои руки и сразу разговорил меня. Как и в беседе с отцом Николаем, мне опять показалось, что он больше вслушивается в то, «как» я говорю, а не «что», дабы безошибочно установить, какого духа его собеседник. Батюшка был ласков. Выспросив меня о том, что ему важно было знать обо мне, он тем не менее не сказал: «Ну, благословляю тебя на рукоположение, служи благоговейно, как подобает диакону» или что-то в этом роде. Надо сказать, что и отец Николай не показался мне щедрым на подобные благословения. И дело тут, думаю, в том, что ни один из этих почитаемых старцев и в мыслях не посмел предвосхитить благословение митрополита Алексия. Я уходил от отца Иоанна с ощущением, что частичка моего сердца осталась с ним.
Вернувшись в Пюхтицкую обитель, я поблагодарил матушку игумению за такой чудный подарок – поездку к отцу Николаю, попросил прощения за задержку и рассказал, наконец, о самой поездке. Матушка, как мне показалось, была удовлетворена моим рассказом. Когда приехал в обитель митрополит Алексий и заговорил о моём предстоящем рукоположении, я ни словом не обмолвился о моей поездке к старцам – и думаю и по сей день, что это было правильным решением. Прошло три года моего диаконского служения в Пюхтицкой обители и несколько лет священнического служения – моих первых шагов настоятельства в Таллинской Никольской церкви. И однажды, находясь в нашем храме, я отчётливо вспомнил ту мою беседу с отцом Николаем и эти его слова: «А я бы назвал тебя Николаем». «Потрясающе! – подумал я. – Вот и исполнение предсказания батюшки». Но по прошествии времени меня нет-нет, да и стали посещать такие мысли: «А может, отец Николай имел в виду что-то другое? Что?» Не берусь угадать, но ведь не зря гласит пословица: «Цыплят по осени считают». И кто скажет, пришла ли уже «эта осень» или нет.
Помолись о твоих киринеях. Мои воспоминания о Святейшем Патриархе Алексии Втором
Чтобы составить правдивую картину о таком выдающемся иерархе, как Святейший Патриарх Алексий, надо, на мой взгляд, постараться коснуться самых разных сторон его жизни и деятельности. Если бы мы видели только то, как он служит в великолепных соборах, но не видели бы, как он служит в маленьких сельских храмах; если бы мы видели только то, как он беседует с сильными мира сего, но не видели бы, как он общается с детьми и с людьми больными и обездоленными; если бы мы видели только то, с какой радостью он совершает Пасхальную службу, но не слышали бы, с каким чувством он читает Великий покаянный канон преподобного Андрея Критского; если бы мы видели только то, с какой серьёзностью он проповедует, но не видели бы, с какой весёлостью объединяет он всех на праздничной трапезе; или как радуется пению птиц, восхищается природой, негодует и прощает – мы бы никогда не узнали по-настоящему, каким он был и кем он был для всех нас.
Митрополит Алексий, через возложение рук которого мне выпала честь принять и диаконскую, и иерейскую хиротонии, внушил мне уважение к нему с первой же встречи, едва я только увидел его в Пюхтицкой обители зимой 1978 года, совершающим пострижение сестёр.
Вспоминается один эпизод, который ещё более укрепил моё уважение к нему, когда он уже стал моим архипастырем. В июле я был рукоположен во диакона, а уже в августе того же года митрополит Алексий решил рукоположить меня во иереи. Почему так скоро? Ведь предостерегает же апостол Павел ученика своего Тимофея: «Рук ни на кого не возлагай поспешно» (1Тим. 5, 22), и нарушение этого апостольского предостережения, как показывает церковный опыт, часто добром не оканчивается ни для ставленника, ни для паствы. И я, честно сказать, очень опасался на свой счёт за результаты такого поспешного рукоположения. Но владыка Алексий был уверен в правильности своего шага, и я готов был довериться ему в этом полностью. Поясню. Дело в том, что в эти годы в епархии была острая нужда в священниках, и в некоторых приходах по этой причине службы совершались очень редко, а от этого приходская жизнь, естественно, ослабевала, а то и совершенно расстраивалась. Итак, приезжает митрополит в обитель накануне Успения с намерением рукоположить меня в праздник во иереи. А перед этим старший монастырский священник, отец Александр Муртазов, говорит мне, что хорошо было бы мне послужить ещё какое-то время диаконом, чтобы получше подготовиться к священническому служению. «Поговори, – советует отец Александр, – с владыкой: может, и согласится». Я и сам понимал, что совсем ещё не готов к иерейскому служению. Но как было начать этот разговор? Уж очень не хотелось огорчать владыку Алексия, который поверил в меня и, по слухам, уже обнадёжил один приход, что вот-вот пошлёт туда священника. Не знаю, как я решился на этот разговор, но, как только представился случай, я извиняющимся тоном, при этом явно злоупотребляя сослагательным наклонением, стал выдавливать из себя по одному слову, пока подлежащее, сказуемое и другие задействованные мною части речи не заняли своё место в предложении. Это походило на то, как выдавливают последнюю зубную пасту из тюбика, превращая его с каждым новым нажимом в подобие гармошки. Митрополит, чуть склонив голову, терпеливо ждал, когда я осилю оказавшиеся столь сложными для меня в этот момент грамматические конструкции родного для нас обоих русского языка. Наконец по реакции владыки я понял, что смысл моих слов, а именно – что я хотел бы ещё немного послужить диаконом – дошёл до его сознания. Во взгляде митрополита Алексия я прочитал, что сильно его разочаровал своей просьбой, и пожалел в тот момент, что затеял этот разговор. Последовавшая затем реплика пастыря опустила столбик моего настроения ещё ниже: «Разве вы не читали в Евангелии, – глуховатым от негодования голосом заговорил отрывисто митрополит, – что всякий возложивший руку на плуг и оборачивающийся вспять не благонадёжен для Царствия Божия?» (Лк. 9, 62) – «Читал», – пролепетал я и, пытаясь спасти своё пошатнувшееся положение, стал заверять разволновавшегося митрополита, что я бесконечно дорожу его расположением и с благодарностью принимаю любое его решение. Выслушав моё блеяние, митрополит смягчился и дал мне понять, что на сегодня он мною сыт, и я быстро убрался восвояси. Это было перед вечерней службой. Я прибежал на службу взъерошенный. Отец Александр, взглянув на меня, сразу всё понял, сочувственно улыбнулся и спрашивать ничего не стал. В начале службы в алтарь зашёл митрополит и, приложившись к престолу, занял одно из архиерейских мест в алтаре – у кресла с правой стороны престола. Было понятно, что архипастырь пришёл просто постоять, помолиться в алтаре. Внешне он был спокоен, но после нашего с ним разговора я не мог отделаться от чувства, что на сегодня свой сердечный «отдел приёма плохих новостей» владыка закрыл наглухо, и я бы не позавидовал тому, кто сунулся бы к нему с плохой новостью в это время. Это было предпразднество Успения. Тихая монастырская служба. И совершал её только один священник в сослужении диакона, то есть вашего покорного слуги. Опять же, из двух клиросных монастырских хоров только один участвовал в этом богослужении, впрочем, как это бывало всегда на подобных службах. После окончания утрени митрополит подозвал меня и, дав понять, что хочет сказать несколько слов в продолжение нашего недавнего разговора, промолвил благожелательным тоном: «Хорошо, продолжайте служить в обители», – и направился к выходу. Я, проводив владыку до двери, постарался выказать мою искреннюю признательность за такое ко мне снисхождение, пытаясь заодно связностью слов уверить владыку митрополита, что русский язык для меня всё-таки не иностранный. Кажется, на этот раз получилось, судя по улыбке адресата.
Не знаю, кто повлиял или что повлияло на архипастыря, что он, в ущерб своим планам, оставил меня диаконствовать в обители на неопределённый срок. На это у меня нет вразумительного ответа. Возможно, владыка Алексий до службы переговорил с матушкой Варварой, и её слово стало решающим в моей диаконской судьбе в те дни. Конечно, льстивое воображение молодого диакона легко могло ввести меня в заблуждение на свой счёт. Зная, что владыка Алексий ценит музыкальность тех, с кем ему приходится служить, особенно диаконов, я думал, что он обратил внимание на мою способность «без мычания» попадать в тон и поэтому решил повременить с моим рукоположением во иереи. Дабы никого не оставить в недоумении, поясню сразу, что значило для меня попадать в тон «мычанием» или «без мычания». Дело в том, что во время богослужения митрополит Алексий, чтобы попасть в тональность хора, пользовался своеобразным методом, который на первых порах мне казался забавным и который выдавал, что своему музыкальному слуху он не вполне доверял: прежде чем произнести, как положено, нараспев тот или иной богослужебный возглас, его лицо принимало сосредоточенное выражение, затем, стараясь попасть в тональность, он пропевал с закрытым ртом довольно громко букву «м»: получался звук, похожий на мычание или на гудок паровоза. После чего он, как правило, громко и чётко произносил возглас. Этот «метод настройки слуха» обеспечивал митрополиту всегда стопроцентное попадание в тон. Надо сказать, что были у митрополита в этом деле и подражатели, но не столь удачливые. Помню одного иеромонаха, с которым мне не раз доводилось служить в монастыре, пользовавшегося этим, возможно старинным, методом. Этот монах удивлял меня тем, что всякий раз после удачного попадания в тон «мычанием» он затем, как нарочно, произносил возглас в любой другой тональности, только не в той, которая уже сама собой напрашивалась. Это походило на то, как если бы стрелок прекрасно прицелился, но вдруг передумал поражать цель и выстрелил невесть куда, лишь бы выстрелить. Но, возвращаясь к прерванному повествованию, скажу, что, скорее всего, наш архипастырь меня просто пожалел. Ну, как «бросить на амбразуру» такого необученного новичка! А может, владыка в эти минуты вспомнил, как сам начинал своё священническое служение? Один иподиакон владыки Романа (Танга), рассказывал, что только что рукоположенный иерей Алексий Ридигер казался епископу и его ближайшему окружению настолько беспомощным, что никто не мог представить себе, как он будет служить, во всяком случае, в первые недели или месяцы. Сейчас это может показаться нам невероятным, но, возможно, так оно и было. На мой взгляд, если этот факт действительно имел место, то это нисколько не умаляет достоинства будущего Патриарха, если не увеличивает, возвышая в наших глазах всесильное действие благодати Божией в таинстве Священства. Думаю, что ни один находящийся в здравом уме священник, вспоминая свои первые службы, не отважится сказать, что всё он делал безукоризненно, вызывая у своего епископа одно только восторженное умиление. Конечно, что касается будущего Патриарха всея Руси, логично было бы ожидать, что с первой же своей службы он поражал всех тем, что служил так, как будто служит далеко не первый год. Как бы то ни было, у меня до сих пор в ушах отчётливо звучит фраза из чина хиротонии, которую владыка Алексий всегда произносил с каким-то особым чувством: «Божественная благодать, всегда немощная врачующая и оскудевающая восполняющая…». Несомненно, Святейший Патриарх Алексий много раз испытал великую благодатную силу этих слов во все периоды своего служения: от иерейского до патриаршего.
Итак, радостный случай с отсрочкой моей иерейской хиротонии стал открывать мне глаза на многие важные человеческие и архипастырские качества владыки Алексия. И чем дальше, тем больше. Во-первых, я убедился в том, что владыка относился с уважением к каждой человеческой личности, независимо от того – совпадал ли свободный выбор этой личности с его собственным или нет. К примеру, если он с кем-то из тех, кто был у него в подчинении, был «на вы», и этот «кто-то» вдруг своим поступком сильно раздражал владыку, он тем не менее никогда не переходил с ним «на ты». Так было в вышеописанном случае и со мной, хотя владыка, при всём при том, был вдвое старше меня. Тут надо сказать, митрополит Алексий был образцом воспитания – и в светском, и в церковном смысле. «На ты» он обращался, естественно, к своим молодым семинаристам-иподиаконам: Толик, Юра, Коля и и т. д.; к некоторым лицам из своего ближайшего окружения, и, конечно же, к тем, кого он знал ещё детьми.
Вскоре мне представился случай послужить с владыкой вдвоём. Было это так: как-то приезжает архиерей в воскресенье утром в монастырь, и мне говорят, что надо идти скорей в Сергиевскую церковь на «горку» – митрополит хочет служить иерейским чином. Маленькая деревянная церковь в честь преподобного Сергия Радонежского, такая уютная, светлая, с великолепным деревянным иконостасом. В те дни, когда я ещё ходил на общие послушания, меня однажды отправили сюда с несколькими сёстрами провести влажную уборку сверху донизу, исключая алтарную часть. Мы аккуратно снимали иконы со стен, тщательно протирали их и возвращали на свои места. Сняли и небольшую икону Спасителя без киота над красными вратами (западные врата), глянули на обратную сторону иконы, а там надпись: «Священник Иоанн Сергиев». «Да это же дорогой Батюшка!» (так все называли в обители отца Иоанна Кронштадтского) – в один голос воскликнули сёстры. Это было настоящее открытие. А поскольку вести в обители, по моим наблюдениям, распространялись с завидной скоростью, то и эта новость очень скоро стала общим достоянием, и сёстры потянулись в Сергиевскую церковь полюбоваться собственноручной подписью дорогого Батюшки. Службы в Сергиевской церкви совершались нечасто. На память Преподобного – само собой разумеется, а в другие дни – так просто считанные разы. И вот вдруг выпадает такая возможность – послужить в этой замечательной церкви, да ещё с митрополитом, и притом иерейским чином. Поскольку объявлено об этом служении митрополита не было, то и молящихся было мало, да и хор был совсем небольшой, а из других насельниц – только матушка игумения, которая одновременно была тут и певчей, да несколько сестёр. Несомненно, для меня эта служба иерейским чином с митрополитом Алексием остаётся одной из самых замечательных и памятных в моей жизни. Благодаря тому, что я остался в монастыре, мне доводилось служить с митрополитом Алексием, пожалуй, в каждый приезд его в Эстонию. Нужно пояснить, что в те годы владыка занимал должность управляющего делами Московской Патриархии, поэтому его приезды в Эстонию не были слишком частыми. Но каждый его приезд в обитель был настоящим праздником и для него, и для всего монастыря. Мне часто поручали встречать митрополита на станции в Йыхви, когда он приезжал московским поездом. И это поручение мне давали не столько потому, что я был менее занят, чем другие священнослужители, а по той причине, что владыка очень любил петь, и все полчаса, которые мы были в дороге, мы пели на два голоса (часто с двумя-тремя сопровождавшими его иподиаконами) тропари и молитвы, преимущественно посвящённые Пресвятой Богородице. Свой второй голос в дуэте он держал твердо и никогда не переходил на мой первый, поэтому петь с ним было легко. Голос у владыки был погуще моего, и я думаю, ему нравилось, что я деликатно подстраивал ему терцию и не пытался петь вровень с ним по громкости. Как только на горизонте появлялся силуэт Успенского собора, мы сразу начинали петь тропарь и кондак Успению Божией Матери. При этом голоса наши, как по команде, начинали звучать на несколько децибел громче. Наконец под трезвон надвратной звонницы наша машина въезжала в главные монастырские ворота, в которых толпились сёстры вперемешку с паломниками. Пока машина на небольшой скорости объезжала собор с восточной стороны, все успевали дойти до входа в храм, чтобы взять благословение у митрополита, когда он выйдет из автомобиля.
Часто, приезжая в обитель, владыка Алексий старался заодно послужить и в каком-нибудь приходе, например, в том или ином храме Причудья. Так, все эти годы я бережно храню фотографию, где мы с владыкой и сёстрами запечатлены у огромного валуна на берегу Чудского озера, в деревне Нина, после службы в Покровской церкви.
А однажды митрополит Алексий взял меня с собой служить в Васкнарву. Это было очень важное событие: освящение одного из приделов Ильинской церкви, воссозданного из руин. Восстановил его замечательный священник – отец Василий Борин. В те годы его знали в самых отдалённых уголках бывшего атеистического государства. Причина такой известности была в том, что он занимался редкой для нашего времени практикой отчитывания бесноватых. Приезжий народ в приходе отца Василия в этом, с точки зрения географии, тупиковом месте никогда не убывал.
Освящение церкви было специально приурочено к Ильину дню. Надо сказать, что владыка знал все сильные и слабые стороны каждого прихода своей епархии и постоянно помогал малочисленным и бедным приходам осилить в храме ремонт крыши или заменить вышедшие из строя радиаторы и тому подобное. Сложнее всего было помочь с певчими и с регентами. В этом случае казавшийся многим приходам всесильным митрополит Алексий оказывался совсем беспомощным. Как-то в своём кабинете в Таллине владыка поделился со мной своим переживанием: приезжают батюшки с приходов и жалуются, что нет регента, нет певчих, и просят помощи. «Я иногда, – откровенно признавался он, – уже не зная, что ещё сказать, открываю ящик письменного стола и показываю очередному просителю: ну, нет у меня ни регентов, ни певчих, смотрите». Итак, зная, что редкий хор в провинции может справиться с архиерейской службой, владыка Алексий обычно привозил туда с собой опытных певчих и регента. Так было и в этот раз. Он привез с собой небольшой состав хора пюхтицких сестёр. Всё в этот день предвещало ничем не омрачаемый праздник: погода стояла тёплая, ни малейшего ветерка, настроение у всех с утра было прекрасное – что ещё нужно, чтобы главный праздник прихода, да ещё с освящением храма, запомнился бы надолго? И действительно, всё начиналось очень гладко. Благоговейно, с пением сестёр, перенесли ковчежец с частицей святых мощей из временного, покосившегося деревянного храма в заново отстроенный. Даже в таком сложном месте чина освящения, где идёт диалог между архиереем и хором, перед самым внесением ковчежца в храм, певчие ни разу не споткнулись. Дальше начиналась привычная для хора сестёр архиерейская служба. Казалось, сейчас всё пойдёт своим чередом. Так и пошло бы, если бы не подопечные отца Василия. Про них-то как будто бы все и забыли. А они не замедлили о себе напомнить, как только началась литургия. Крики, стоны, невнятное бормотание – всё смешалось в какую-то ужасную какофонию. Певчие напрягали голоса, но заглушить этот хаос они были не в силах. Митрополит заметно нервничал. Особенно портил службу один молодой бесноватый парень, который без устали очень громко повторял один и тот же набор звуков настолько низким голосом, что, думаю, редкий бас-профундо мог бы с ним потягаться. Владыка, терпя все эти бесчинные вопли, всё чаще бросал взгляды на отца Василия, давая ему понять, что так продолжаться дальше не может и что надо со всем этим козлогласованием что-то делать. Какое-то время отец Василий или не замечал этих взглядов, или только делал вид, что не замечал, но наконец и его терпение, как видно, подошло к концу. Он вдруг всем телом повернулся в сторону без умолку басившего парня и, метнув в него гневный взгляд, строго погрозил ему пальцем. И тут случилось следующее: с секундным опозданием митрополит Алексий повторил то же самое, то есть метнул в сторону бесноватого парня гневный взгляд и так же строго ему погрозил. Парень тут же осёкся, как будто только и ждал этого жеста. Затем митрополит торжествующе обвёл взглядом сослужащих и сестёр, чтобы ни у кого не осталось сомнения, что именно он усмирил буйного нарушителя службы. Ко всеобщему удивлению, и «хор» остальных невольных пособников главного нарушителя службы, как бы лишившись своей опоры – мощного баса, – раскололся на мелкие осколки и уже не представлял существенной угрозы службе. Конечно же, все эти несчастные люди, достойные сострадания, не были ни в чём виноваты, но не прекращать же было службу из-за такого беспорядка.
После литургии в старом деревянном храме была устроена обильная трапеза с обычной деревенской простотой, не лишённой, однако, своей «изюминки». Ею оказался десерт «муравейник». Действительно, этот больших размеров сладкий пирог из тонкой соломки очень напоминал муравейник. Владыка не скрывал своего восхищения остроумной изобретательностью деревенской стряпухи и, с напускной серьёзностью заметив, что разорять муравейник нехорошо, а вот съесть его – это мужественный поступок, первым отправил довольно приличный кусок «муравейника» себе на тарелку. Его примеру немедленно последовали все любители сладкого, и скоро от «муравейника» остались одни только приятные воспоминания.
Но если от многих вещей в нашей жизни остаются только приятные воспоминания, то от общения с теми замечательными пастырями и архипастырями, которые существенно повлияли на наши взгляды и нашу жизнь в целом, у нас, кроме приятных воспоминаний, остаётся огромная благодарность, которая с годами только увеличивается. Именно такое огромное чувство благодарности, соединённое со многими приятными для меня воспоминаниями, я всегда испытываю по отношению к Святейшему Патриарху Алексию Второму.
Митрополит Таллинский Алексий и притча про козу
Замечательно то, что Патриарх Алексий, восходя к непостижимо высокому и столь же непостижимо трудному патриаршему служению, прошёл поприще служения приходского священника и епархиального епископа. Мы, священники, которые служили под его началом в Таллинской епархии, видели и чувствовали, что митрополит Алексий знает на собственном опыте, каково служить на большом или малом приходе и какие «подводные камни» встречаются у священника на пути его служения, особенно в самом начале этого пути.
Так, когда митрополит Алексий назначил меня в таллинскую Никольскую церковь, я, как теперь понимаю, часто и даже слишком часто злоупотреблял его добрым ко мне расположением, обращаясь к нему и по самым разным вопросам приходской жизни, и по вопросам личного характера. И, надо сказать, ни разу владыка Алексий не дал мне почувствовать, что устал от моих расспросов.
Однажды мы с матушкой пришли к митрополиту Алексию после первых двух или трёх месяцев моего служения на приходе с желанием рассказать о тех трудностях, которых, как нам казалось, нельзя было преодолеть без помощи митрополита.
Выслушав нас с благожелательной улыбкой, владыка, вопреки нашим ожиданиям получить совет, в серьёзном архипастырском тоне рассказал нам притчу «Про козу». Ту самую притчу, которую многочисленные рассказчики притчи по соображениям личной симпатии к её героям перетолковывают каждый на свой лад, но смысл этой притчи неизменно сводится к тому, что, если вам когда-нибудь покажется, что жизнь невыносима, купите… козу, а когда намаетесь с ней – продайте, и вы поймёте, что жить всё-таки стоит. Выслушав эту остроумную и поучительную притчу, мы все трое рассмеялись. Поскольку в отличие от героев притчи, живущих в ужасных условиях, жить нам было пока негде, то был повод задуматься, что лучше: не иметь никакого жилья или иметь жильё с невыносимыми условиями. После того, как митрополит Алексий рассказал нам эту притчу, он всё же дал нам несколько дельных советов. Вопрос только в том, всеми ли его советами я тогда воспользовался. Почему этот вопрос для меня важен? – Да потому, что мало-помалу в те годы я стал подмечать, что архипастырские советы и благословения идут на пользу всем, кто под его началом, а их самостоятельные решения без его совета часто вредят и усложняют им жизнь. В подтверждение этого моего наблюдения расскажу поучительную, на мой взгляд, историю.
Было это в начале 1980-х. Приезжаю как-то Великим постом в Ригу, в женский монастырь, и там встречаю знакомого мне архимандрита. Он в то время был духовником этой женской обители, но служил не в Риге, а в каком-то небольшом городке и приезжал в обитель время от времени, неся своё послушание духовника сестёр монастыря. Меня подселили к нему в келию, и, таким образом, после вечерней службы у нас оставалось немного времени поговорить перед сном. Я знал, что этот архимандрит некоторое время служил в Риге в кафедральном соборе, привлекал к себе много молодёжи и был почитаем всеми верующими людьми, и казалось, он был на своём месте, поэтому для меня стало неприятной новостью, что он теперь служит где-то вдалеке от Риги. В ходе разговора я осторожно спросил, почему случилось, что он служит теперь не в Риге. Не посвящая меня в подробности, архимандрит ответил, что таково было решение митрополита Леонида, в те годы главы Рижской епархии. Немного помолчав, он сказал мне, что вполне доволен своим новым приходом, и дружеским тоном добавил, что давно заприметил: с тех пор, как он добровольно поступил в распоряжение митрополита, промысел Божий руководит им через митрополита как своего духовного отца, поэтому всё устраивается для него без каких-либо особых искушений. По его интонации я почувствовал, что он хочет в этой связи рассказать мне что-то важное, и, боясь помешать ему, замолчал и приготовился слушать.
«Был у нас в епархии, – начал неспешно архимандрит, – всеми уважаемый священник. Долгое время он служил в Риге и был окружён многочисленными духовными детьми, которые, считая его человеком молитвенным и заботясь о его и своём духовном благополучии, стали его просить перебраться из шумной и суетной Риги в небольшой приход под Ригой – идеальное место, как им думалось, для души, сдружившейся с молитвой. Какое-то время их пастырь отмахивался от этих предложений паствы, но в конце концов поддался на уговоры и стал просить своего владыку перевести его в тот небольшой загородный приход. За одним архипастырским отказом следовал другой, но наконец терпение последнего лопнуло, и почитаемый пастырь поехал на маленький уединённый приход под Ригой, дабы спастись самому и привести ко спасению своих чад, что так мечтали об этом чудном приходе. Но не заладилось у этого многоопытного и почитаемого пастыря на этом приходе, он не сдружился с церковным советом прихода, и кто теперь скажет, чья была тому вина, только пришлось замечательному оному пастырю вернуться к своему владыке с поникшей головой и просить прощения, что не внял его словам и настоял на своём».
Особо тяжело переживал Патриарх Алексий вмешательство Константинопольской Церкви в жизнь приходов Эстонской Православной Церкви Московского Патриархата и переход в Константинопольскую Церковь тех священников, которых он рукополагал и с которыми у него были всегда очень тёплые отношения. Знаю, что однажды Патриарх Алексий с горечью воскликнул: «Неужели, если бы я оставался митрополитом в Эстонии, эти священники ушли бы от меня?!» В это ему было трудно поверить.
Порой мы легко соглашаемся с тем, что священники, епископы и патриархи – тоже люди, и, стало быть, и устают, а порой и недомогают, но случись нам получить от них отказ принять нас в неурочное время, мы возмущаемся и слушать не хотим о какой бы то ни было их усталости или недомогании. Как-то Лидия Константиновна, – многолетний секретарь митрополита, а затем и Патриарха Алексия, рассказала:
– Когда митрополит был управделами Патриархии, часто задерживался в кабинете допоздна: было много работы. Однажды он, также задержавшись допоздна, уже собрался уходить, и тут я захожу к нему в кабинет и говорю: «К Вам епископ такой-то». Владыка мне раздражённо: «Так ведь никого не было записано на приём». – «Да, никого, – соглашаюсь я и добавляю: – но очень просит». Владыка расстроился и, ни слова не говоря, пошёл и лёг на диван. Через пару минут захожу и спрашиваю: «Ну, что сказать епископу? Он ждёт». И к моему удивлению, вижу: владыка опять сидит за столом и бодрым голосом говорит мне: «Давайте, зовите его скорей».
И как тут не вспомнить евангельскую притчу о двух сыновьях, один из которых сказал отцу: «Иду, отец» – и не пошёл, а другой сказал: «Не пойду», но потом раскаялся и пошёл (см.: Мф. 21: 28–30). В этом преодолении себя, пожалуй, и есть вся суть духовной жизни, начиная от мирянина и кончая патриархом.
Улыбка, снисхождение и простота как орудия любви
К большим юбилеям готовятся заранее. Если попробовать сравнить приготовление к юбилею светского лица, занимающего высокое положение в обществе, и видного церковного иерарха, то найдём немало общего и в подготовке, и в праздновании этих юбилеев. Что не удивительно. Ну как обойтись на юбилее без красиво оформленных поздравительных адресов, без вручений наград и подарков, без праздничного обеда, наконец? Иногда сверх приведённого перечня, щекочущего тщеславие юбиляра, устраивается в его честь концерт, а то и фейерверк. Впрочем, о фейерверках в честь церковных юбиляров я не слыхал, да и вряд ли такое бывало.
А вот об одном очень существенном отличии чествования высокопоставленных светских и церковных юбиляров тем, кто ещё недостаточно воцерковлён, стоит в двух-трёх словах и сказать. Состоит это отличие в том, что главным событием празднования юбилея у лица церковного всегда будет богослужение, точнее – Божественная Евхаристия, совершая которую, участники юбилейного торжества вместе с юбиляром прежде всего благодарят Бога, сознавая, что всяко даяние благо и всяк дар совершен свыше есть, сходяй от Отца светов (Иак. 1: 17).
После этого небольшого вступления, в котором я себе никак не могу отказать, я расскажу о том, как меня угораздило подпортить настроение владыкеюбиляру и его некоторым высоким гостям, когда те пришли помолиться на вечернем богослужении накануне юбилейного дня. И о том великодушии, которое владыка Алексий проявил тогда ко мне уже не в первый раз. Конечно, те, кто стал тогда свидетелями моего «провала», наверняка тут же и забыли об этом, но только не я. И в последующие годы, и сейчас, вспоминая об этом случае, я краснею за себя и смеюсь над тем, каким же я бываю порой неловким. Надо заметить, что митрополит Алексий, насколько я могу судить, совершал богослужения безукоризненно, никогда ничего не забывая и не путая. Можно представить, как могли его раздражать всякие путаники службы вроде новоначального диакона, каким я был тогда, прослужив всего полгода в Пюхтицкой обители.
Итак, вечером накануне юбилея в монастыре совершалась рядовая служба иерейским чином. Совершали службу старший священник монастыря отец Александр Муртазов и ваш покорный слуга. В храме молящихся было немного, и никакого особого волнения, связанного с большим наплывом в обитель архиереев, не ощущалось. Зато в алтаре ситуация была несколько иная. К самому началу службы в алтарь не спеша прошли сразу несколько архиереев вместе с юбиляром и, приложившись к Престолу, встали каждый напротив приготовленных для них седалищ (кресел и пуфиков) по обе стороны Престола в порядке старшинства. Митрополит Алексий занял своё место у кресла с правой стороны Престола, рядом с царскими вратами. Отец Александр, испросив благословения у митрополита, тут же дал возглас на девятый час, и кто-то из молодых сестёр бесстрастным голосом и внятно зачитал «обычное начало». Пятнадцать минут – и девятый час окончился. Настало время вечерни. На предначинательном псалме отец Александр направился к амвону читать положенные священнические молитвы, а я, как и следовало, остался в алтаре. Всё, что мне надо было в это время делать, так это внимательно следить за ходом службы, чтобы не раньше времени и, что ещё важнее, не позже, чем прозвучат несколько последних стихов псалма, подойти к Горнему месту, дважды перекреститься и, сделав поклон своему архипастырю, выйти на солею для произнесения великой ектении.
За полгода моего служения я уже приноровился выходить на ектении вовремя, но всё же промахи ещё случались. Вот и в этот раз я стоял и слушал чтеца, правда, слушал я его только краем уха, поскольку глаза мои с любопытством разглядывали гостей-архиереев, пытаясь угадать, кто есть кто, ведь раньше я их никогда не видел, разве что в церковном календаре или в «Журнале Московской Патриархии». Дело в том, что в служебник, который я держал наготове, у меня была вставлена шпаргалка с именами и титулами каждого из них, поскольку на великой и сугубой ектениях я должен был без запинки произнести их имена в порядке их иерархического старшинства. По-видимому, это занятие – кому из архиереев более подходит то или иное имя и титул – меня так увлекло, что я пропустил окончание псалма и очнулся, когда чтец, заметно осветлив звучание голоса, зачитал: «Аллилуия, аллилуия, аллилуия, слава Тебе, Боже!» Я бросился к Горнему месту, суетливо перекрестился, ещё более суетливо поклонился в сторону митрополита Алексия, и, не смея на него взглянуть, буквально выбежал из алтаря в то время, когда ничем не оправданная пауза стала отсчитывать секунды моего позора.
Не будь этой злосчастной заминки, я должен был спокойно выйти из алтаря и, вместе с отцом Александром совершив поясные поклоны к алтарю, занять его место на амвоне напротив царских врат и затем благоговейно начать ектению. Увы, ничего подобного не получилось: когда я стрелой выскочил из алтаря и, пытаясь сколько возможно сократить паузу, без всяких поклонов сразу же дрожащим от волнения голосом произнес: «Миром Господу помолимся!», отец Александр ещё стоял на амвоне, и мне не удалось укрыться от его укоризненного взгляда. Конечно, этот взгляд уважаемого мною священника хорошего настроения мне не прибавил, да и мой дрожащий голос, призвавший всех помолиться с внутренним миром, давал понять молящимся, что этого внутреннего мира недостаёт в первую очередь самому провозглашающему.
Немного успокоившись, я перешёл к следующим прошениям и наконец дошёл до того самого, в котором должен был безошибочно перечислить все имена стоявших в алтаре архиереев. Без особого труда, поскольку навык уже был, я произнёс имена патриарха Пимена, нашего митрополита Алексия, и дальше всё пошло довольно гладко. Я прочитывал по шпаргалке имена архипастырей и ни разу не сбился. И вот, когда список архиереев подошёл к концу и мне оставалось только завершить прошение двумя словами: «Господу помолимся», я совершил ужасно грубую ошибку, объединив это прошение об архиереях со следующим прошением – об игумении Варваре. «И о всечестней матери нашей настоятельнице игумении Варваре», – начал я и тут же сообразил, что делаю не то, но, не в силах что-то изменить, так и произнёс всё прошение от начала до конца. Представьте ситуацию, когда вы делаете что-то неправильно и прекрасно понимаете это, но, не зная, что предпринять, идёте дальше, усугубляя свою ошибку. Чувствам, которые вы при этом испытываете, никак не позавидуешь.
Кое-как окончив ектению, я вошёл в алтарь с пылающей от стыда физиономией. Перекрестившись на Горнем месте, я сделал поклон митрополиту Алексию, после чего, подойдя к нему, выдавил из себя: «Простите, владыко!» Митрополит посмотрел на меня изучающим взглядом, как будто пытался понять, какой сюрприз ещё можно ожидать от меня, и кивком головы показал, что отпускает меня, тем более что я уже начинал опаздывать с каждением, какое полагается на пении стихир на «Господи, воззвах».
Я сделал шаг по направлению к Горнему месту и с ужасом почувствовал, что меня как будто кто-то схватил за край стихаря и держит. Повернувшись, я увидел, как натянулся шнурок, который перемещает завесу царских врат, и понял, что кисточка на конце шнурка каким-то образом зацепилась за стихарь и я попался, как рыба на крючок. Я дёрнулся ещё раз, но это не помогло. Толстый шёлковый шнурок уверенно сдерживал любое моё трепыхание. Вдруг я почувствовал, что натяжение ослабло: повернувшись назад, я увидел своего освободителя: митрополит Алексий держал в руках злополучный шнурок с кисточкой. «Иди уж!» – прочитал я в его глазах и метнулся за кадилом, поскольку давно пора было уже начать каждение. И хотя в этот вечер неприятных сюрпризов на службе с моей стороны больше уже не было, чувство у меня было такое, что моё диаконское служение близко к завершению, едва начавшись. Однако назавтра всё так изменилось, что я и думать перестал о вечерних огорчениях.
На Божественной литургии мне достались только две или три ектении – всё остальное взяли на себя набежавшие протодиаконы и более старшие, чем я, диаконы. Юбиляр в окружении гостей-архиереев чувствовал себя прекрасно. После службы были многочисленные поздравления, а затем все поспешили на праздничную трапезу, где устные поздравления чередовались с зачитыванием поздравительных телеграмм и пением духовных кантов сёстрами монастырского хора. И как бы кто к этому ни отнёсся, самым запомнившимся для меня моментом на трапезе была демонстрация огромной коробки шоколадных конфет с портретом дарителя – принца испанской короны, содержимое которой юбиляр щедро раздавал на трапезе своим гостям. После трапезы владыка Алексий повёз гостей на монастырский скотный двор покормить лошадок. И вот тут я увидел то, что было очень важно для меня как для начинающего священнослужителя.
Оказалось, что сёстры скотного двора приготовили для юбиляра очень даже своеобразный подарок: одна из сестёр – улыбчивая, небольшого роста, круглолицая и веснушчатая молодая послушница Лида написала целое стихотворное посвящение юбиляру. И то, как оценили юбиляр и его гости это посвящение, превзошло все ожидания. По-видимому, юбиляр получил это посвящение накануне и, найдя его остроумным, решил сам зачитать его и тем самым повеселить гостей. У меня сохранился только небольшой фрагмент из посвящения, который митрополит Алексий прочитал своим гостям, стоя посреди скотного двора:
- Вот так радость: наш святитель —
- Юбиляр – и к нам в обитель
- В первый раз и не в полвека
- С сотворенья человека,
- В первый раз, как в день великий,
- Все съезжаются владыки.
- Пусть там ждёт хоть сто Италий,
- Но к нам едет Ювеналий!
- По-сибирски закалён,
- Сюда едет Гедеон:
- Он чрез всю везёт Россию
- Поздравленье Алексию…
В этом посвящении было уделено внимание каждому гостю-архиерею, поэтому, как только митрополит Алексий прочитывал новую строчку, касающуюся следующего гостя, раздавался дружный архиерейский хохот – и так до конца посвящения. В числе немногих сопровождающих я оказался в тот момент рядом с юбиляром и, слушая это посвящение, удивлялся смелости послушницы Лиды, которая ради складности рифмы так обошлась с архиереями, что, не упомянув их титулов, оставила одни имена: Ювеналий, Гедеон, Алексий.
Но больше всего меня приятно удивила реакция на эту кажущуюся фамильярность самих архиереев: они смеялись так, как могут смеяться только люди, обладающие и чувством юмора, и способностью к самоиронии. И это было для меня самым большим открытием в тот день – день юбилея митрополита Алексия. Ведь я тогда впервые увидел архиереев в неформальной, как говорят сегодня, обстановке.
Спустя несколько лет (шли уже 1980-е годы), когда я служил в Таллине, к нам пожаловал всемирно известный американский проповедник Билли Грэм. Всем конфессиям, включая Православную Церковь, советским правительством вменялось в обязанность принимать заокеанского миротворца как самого дорогого гостя. То есть устраивать в его честь приёмы и предоставлять свои храмы для проповеди межконфессионального, как сам он себя называл, проповедника. Этой же участи подвергся тогда и наш кафедральный Александро-Невский собор. В то субботнее утро православный верующий люд, придя на службу, попал в непривычную для себя атмосферу, напоминающую телевизионную студию. По полу чёрными змейками ползли электрические шнуры в направлении от источников питания к нескольким угрожающего вида телекамерам на колёсах, нацеленным прямо на главный алтарь. Осторожно переступая через змеевидные шнуры, как через коварно затаившихся пресмыкающихся, и поглядывая больше с опаской, чем с любопытством, на камеры, народ стал рассредоточиваться по храму в ожидании начала литургии. Наконец служба, которую, как многие прихожане знали, должен был возглавить митрополит Алексий в сослужении городского духовенства, началась, и всё пошло своим чередом: литургия оглашенных сменилась литургией верных, которая незаметно подошла ко всем известному многолетию «Великого господина и отца нашего…», возвещающему конец службы. На последних словах многолетия несколько крепких мужчин подняли на солею два массивных деревянных аналоя, к которым тут же приставили две стойки с микрофонами. Сценарный план был прост: после литургии первым произнесёт проповедь Билли Грэм, а затем митрополит Алексий.
Именитый проповедник вышел на солею той величавой походкой, какой выходят на сцену знаменитые артисты с целью произвести эффект и «сорвать» аплодисменты, которых на сей раз не последовало, да и не могло последовать по той простой причине, что никому из православных людей и в голову не придёт хлопать в ладоши в храме на богослужении. Это эффектное появление Билли Грэма в чёрной мантии с красным подбоем, которая, быть может, по его расчётам должна была сойти за рясу, скорее насторожило, чем расположило прихожан собора. Как только проповедник устроился у приготовленного ему аналоя, к соседнему аналою встал переводчик – молодой рослый мужчина крепкого телосложения. Едва Билли Грэм произнёс первую фразу на английском языке, как переводчик тут же повторил её на русском. В этом, конечно, не было бы ничего необычного, если бы не то, как это выглядело со стороны. Стараясь подражать интонациям и жестикуляции проповедника, переводчик делал это гораздо более эмоционально, чем первый, так что невольно приковывал внимание к своей персоне. Это выглядело комично, поэтому многим из нас – очевидцам описываемого события – трудно было удержаться от улыбки.
Справедливости ради надо заметить, что в своём выступлении Билли Грэм не коснулся ничего, что могло бы оскорбить слух православного слушателя, но ведь и ничего, на мой взгляд, что могло бы привлечь его внимание, в этой речи не прозвучало. Так, набор внешне эффектных фраз, перегруженных цитатами из Библии, энергично подаваемых проповедником с явной целью «разогреть аудиторию». Но «аудитория» оставалась холодной и, прослушав несколько раз требовательный призыв идти за Христом, ждала, когда проповедник наконец раскроет, что же он под этим понимает, но так и не дождалась. Когда Грэм, уже без всякой надежды на овации, закруглился, одна пожилая прихожанка довольно громко произнесла со вздохом облегчения: «Спаси тебя, Господи!», что вызвало улыбки у стоявшего на солее духовенства.
Это был вполне предсказуемый провал. А ответ на вопрос, что послужило причиной этого провала, могло бы дать Билли Грэму проповедуемое им Евангелие, вспомни он слова Спасителя: По чуждем же не идут, но бежат от него, яко не знают чуждаго гласа (Ин. 10: 5). И дело тут было не в том, что Грэм был неизвестным для большинства стоящих в храме проповедником, а в том, что он был чужим по духу, и люди это чувствовали.
После проповеди гостя стал говорить митрополит Алексий, и вот для тех, кому он говорил, это был голос своего пастыря: овцы по нём идут, яко ведят глас его (Ин. 10: 4).
Здесь был дух другой, да и содержание было запоминающееся, которое можно было пересказать. У меня ничего не осталось в памяти из той проповеди Билли Грэма, в то время как я до сих пор помню содержание проповеди митрополита Алексия. Он говорил о стяжании мирного духа, то есть буквально то, что заповедал преподобный Серафим Саровский, поясняя как бы специально для гостя-миротворца, что это внутреннее миротворчество – залог успеха в миротворчестве внешнем.
Вспоминал владыка и о Великой Отечественной войне, и о том, что в послевоенные годы, когда он начал своё священническое служение, буквально в каждой записке, подаваемой за упокой, были имена убиенных воинов. Конечно, баптисту Билли Грэму, должно быть, не очень было понятно, что такое – заупокойные записки и зачем вообще молиться за умерших, поскольку наверняка он считал это бесполезным занятием. Ну, а понял ли он намёк на то, что и сегодня продолжается война за души (в которой был наголову разбит митрополитом Алексием), этого мы уже не узнаем.
Паломничество из Пюхтиц на Валаам с матушкой Варварой
Одним из важнейших открытий, которое я сделал в первые же дни и недели моего пребывания в Пюхтицкой обители – причём вопреки насаждавшейся в те годы советской пропаганде, что, мол, в монастырь идут «только люди, не способные достичь чего-либо в обычной жизни, то есть бездарные и ни к чему не годные», – было то, что в обители я встретил много разносторонне одарённых сестёр: монахинь и послушниц. И прежде всех в этом ряду я хотел бы отметить настоятельницу игумению Варвару (Трофимову). Она была первой игуменией, которую я видел в своей жизни и благодаря общению с которой у меня, тогда ещё неофита, сформировалось представление о том, какой должна быть игумения. Позже, встречаясь с другими игумениями, я невольно сравнивал их с матушкой Варварой и приходил к выводу, что наша пюхтицкая игумения Варвара может служить прекрасным примером для подражания.
Попробую описать мои первые впечатления: роста чуть выше среднего, статная, немного полноватая, но это только придавало ей солидности, лет около пятидесяти. Лицо круглое, белое, чистое, нос прямой, глаза большие серые; красиво очерченная линия рта и безупречный ряд белых зубов. В общении с людьми внимательная, ровная, никакого высокомерия, ко всем благожелательно настроенная. Речь правильная, голос глубокий, бархатистый, тембр приятный. При этом во взгляде, голосе и во всём её облике неизменно ощущался твёрдый характер человека, как будто рождённого руководить.
Очень скоро я обратил внимание, что матушка управляла обителью с улыбкой: с улыбкой выслушивала просьбы своих сестёр, с улыбкой направляла их на послушания, с улыбкой говорила: «Бог в помощь, сёстры!», когда заставала сестёр за той или иной работой. И если матушка переставала улыбаться, то сёстры, да и монастырское духовенство сразу понимали, что что-то идёт не так и появилась какая-то серьёзная причина, что матушка показала таким образом своё недовольство. По пустякам или из-за лёгких провинностей сестёр игумения Варвара брови не хмурила и не давала досаде украсть улыбку со своего лица.
На церковной службе матушка редко молилась на «местечке» – в игуменском кресле напротив храмовой иконы Успения Божией Матери, – чаще всего она пела с сёстрами на правом клиросе, которым управляла тогда монахиня Георгия (Щукина) – главный регент, казначея и ближайшая к матушке игумении сестра обители. И тут нужно добавить, что матушка обладала прекрасным меццо-сопрано, так что без преувеличения можно сказать, что русская оперная сцена потеряла в её лице, может быть, одну из самых ярких исполнительниц. Впрочем, мне невозможно представить, чтобы когда-нибудь до своего поступления в монастырь матушка Варвара думала о карьере оперной певицы. Нам же всем, кто застал её в расцвете звучания её голоса, посчастливилось не раз слышать её прекрасное пение в составе трио на праздничных монастырских службах. В это трио кроме неё неизменно входили регент мать Георгия и монахиня Нина (Бойцова). Особенно мне запомнилось, как это трио, возможно, лучшее за всю историю обители, пело величание «Архангельский глас» на Благовещение. Вот уж действительно звучало так, как предписывает в таких случаях Типикон: «со сладкопением».
Однажды мне довелось отметить особую простоту и доступность в общении с игуменией Варварой, что было для меня, как начинающего священнослужителя, очень важно, во время незабываемого паломничества на Валаам, о котором я бы хотел рассказать.
В один из дней в самом начале лета 1980 года, когда я ещё продолжал своё диаконское служение в Пюхтицах, мы с женой получили приятное известие от сестёр – ближайших помощниц матушки игумении, что включены в монастырскую паломническую группу на Валаам и что надо быть готовыми к поездке в ближайшее время. Это известие так повысило моё настроение, что в ожидании дня отъезда я то и дело ходил по дому и напевал несколько строчек, которые я знал, из известного канта про Валаам: «О, дивный остров Валаам, рука Божественной судьбы…».
И вот день отъезда наступил. После литургии наша паломническая группа во главе с матушкой Варварой осталась на молебен о путешествующих, который совершал отец Гермоген, и после небольшой трапезы мы отправились на рейсовом автобусе в Питер. В тот же день вечером мы сели на туристический теплоход, чтобы утром следующего дня оказаться на Валааме.
В те годы другого способа, чем вместе с туристами попасть на Валаам, и притом всего на один день, не было. Ранним погожим июньским утром, выйдя на палубу и смешавшись с туристами, мы увидели берег Никоновской бухты, всем своим аскетическим видом говоривший нам о его бывших главных обитателях – монахах. В отличие от туристов у нас, как у паломников, была своя, ни с кем не согласованная, программа посещения острова.
Никто нас на острове не ждал и ничего нам не обещал, но, надо сказать, всё складывалось для нас наилучшим образом. Прежде всего мы отправились в Никольский скит как самый близкий от причала, с одной стороны, и притягивающий своей архитектурой – с другой. Войдя в Никольскую церковь одноимённого скита, мы были приятно удивлены, увидев там деревянные леса и следы поновления росписей. Любуясь наиболее сохранившимися старинными росписями и давая одобрительные оценки работе неизвестных нам реставраторов, мы так увлеклись, что не заметили, как к нам подошёл молодой мужчина.
Он оказался как раз одним из тех реставраторов, которые, как выяснилось в ходе разговора, специально приезжали время от времени из Питера спасать старинные росписи.
Александр – так назвался реставратор – как оказалось, бывал в Пюхтицком монастыре, поэтому был особо расположен поговорить с нами не только о Никольском ските, но и о судьбах Валаама в целом. Игумения Варвара и отец Гермоген во время беседы показали, что прекрасно знают историю обители, так что беседа становилась всё оживленней, но вместе с тем увеличивался риск нарушить некоторые наши паломнические планы. Наконец матушка игумения, деликатно прервав беседу, сказала, что у нас сейчас по плану пикник, и предложила всем продолжить беседу за трапезой. Мы расположились на пикник неподалёку от храма прямо на лужайке с прекрасным видом на озеро.
Во время продолжившейся беседы реставратор Александр рассказал нам, что он и несколько его друзей и единомышленников – питерских реставраторов – по собственному почину, не получая ни от кого никакой материальной помощи, приезжают сюда в свободное время и работают. «Вот это подвижники!» – почти в один голос воскликнули мы, когда покидали Никольский скит. Но особенно мы были поражены, когда узнали, что Александр всю зиму работал на Валааме один, а другие друзья-реставраторы или не имели возможности приехать, или вынуждены были уехать с острова, не перенеся тяжёлых условий жизни на нём.
Подкрепившись, мы пошли по направлению к дороге, ведущей к некогда главному храму обители – Спасо-Преображенскому собору.
Выйдя на дорогу и немного посовещавшись, мы решили идти пешком в надежде, что нас подберёт какой-нибудь попутный транспорт. Надо сказать, что самым слабым звеном в нашей паломнической «цепочке» была мать Иоасафа – пожилая монахиня с явно избыточным весом и больными ногами, так что наша пешая прогулка могла закончиться, едва начавшись, и все это понимали. Но не прошли мы и нескольких сотен метров, как за спиной послышалось узнаваемое тарахтение трактора «Беларусь». Убедившись, что трактор с прицепом, мы выстроились шеренгой вдоль дороги и замахали приветливо трактористу, намекая тем самым, что будем благодарными попутчиками, если он возьмёт нас в свой прицепной кузов. Молодой тракторист не заставил себя долго упрашивать и, к нашей общей радости, быстро остановился прямо посреди дороги, по-видимому, зная, что транспорт, который ездит по этой дороге, можно по пальцам пересчитать, а значит, можно не переживать, что трактор кому-то помешает.
Однако наша радость так же быстро улетучилась, как и появилась. Мы смотрели в замешательстве на крупные колеса и высокие борта деревянного кузова, как на неприступную крепость для доброй половины нашей небольшой паломнической группы, состоявшей из девяти человек. Всеобщее замешательство прервал отец Гермоген. Он подошёл к матушке игумении и, косясь в мою сторону, стал её в чём-то убеждать. И тут взгляды всех почему-то устремились на меня. Затем отец Гермоген, подойдя ко мне, сказал, что я должен помочь сёстрам забраться в кузов, и, не поясняя, что я должен делать, подвёл меня вплотную к переднему колесу кузова. Сообразив, что от меня требуется, я согнул спину наподобие ступеньки и замер. В тот же миг чья-то ступня опёрлась на мою спину, и через пару секунд под общий одобрительный возглас ступня, благополучно покинув мой хребет, успешно перенесла одну из сестёр в кузов.
Я старался не смотреть, кто в очередной раз наступит на меня, думая, что беспристрастное отношение к посещающим мою тыльную часть ступням избавит меня от тщеславных помыслов.
Но вдруг мной овладело непреодолимое желание узнать, по какую сторону от моей спины находится мать Иоасафа – несомненно, как я думал, главное испытание для моей спины на прочность. Я скосил взгляд вправо и увидел надвигающуюся на меня её внушительную фигуру. Я почувствовал, что где-то в глубине души у меня нарастает ропот: зачем основную тяжесть оставили напоследок?! Но тяжёлая ступня матери Иоасафы остановила мой бунтарский порыв. Будто намереваясь выкорчевать из меня все несмиренные помыслы разом, мать Иоасафа больно надавила мне на позвонки у основания шеи, и в следующий миг новый одобрительный возглас из кузова оповестил меня, что мучения мои кончились. В тот же миг какой-то ехидный голос, проникнувший в меня откуда-то извне, сказал, что я не смогу разогнуться. Но тут же другой, ободряющий голос внутри уверил меня, что коль скоро я трудился по послушанию, а не по собственной воле, то ничто мне не повредит. Действительно, в следующий миг со вздохом облегчения я без труда принял вертикальное положение и, насколько мог, проворно влез в кузов.
Трактор тронулся, и наш кузов запрыгал по грунтовке, заставляя нас хвататься за борта и друг за друга, чтобы хоть как-то удерживать равновесие, сидя на полу кузова. Так мы добрались до Преображенского храма. Эвакуация из кузова произошла гораздо легче, чем посадка, так как тракторист, проникшись к нам сочувствием, раздобыл где-то небольшую деревянную лестницу, и сёстры обошлись без эксплуатации моей спины. Итак, мы были у главной цели нашего паломничества – Преображенского собора. Там, куда мы стремились попасть, внутри собора, под спудом была главная святыня Валаама – святые мощи преподобных Сергия и Германа. Окна собора были заколочены досками, и потому собор походил на слепца, лишённого зрения по чьей-то злой воле. На двери, ведущей в собор, висел внушительных размеров замок, и нам ничего не оставалось, как попытаться поискать того или тех, с кем можно было бы договориться, чтобы войти внутрь. Человеком, который владел ключом от собора, оказалась пожилая женщина, одетая не по погоде в стёганый ватник. Похоже, что по нашей одежде и общему внешнему виду она легко догадалась, с кем имеет дело, и без лишних вопросов впустила нас внутрь собора.
Хотя запущенный внешний вид собора убедительно показывал нам, что его внутреннее состояние нисколько не лучше, всё же то, что мы увидели, превзошло наши ожидания: именно там, где, по нашему убеждению, под спудом пребывали мощи преподобных Сергия и Германа, был устроен винно-водочный склад из беспорядочного нагромождения ящиков с вином и водкой. Подойдя поближе, мы с облегчением обнаружили, что склад располагался всё-таки не над самым местом, где покоились мощи святых основателей монастыря, а немного поодаль. Но удивительным образом посреди этого запустения мы, тем не менее, чувствовали, что святыня как была, так и осталась святыней.
Плесень на стенах, забитые досками окна и окурки на полу вызывали в нас чувство преклонения перед храмом и святыми подвижниками, молчаливо сносящими надругательство над собой, как если бы они сознательно разделили эту участь с Самим Христом. От этого чувства или от других родственных ему чувств матушка игумения и сёстры захлюпали носами, будто от сырости и холода у всех одновременно открылся насморк, и, достав из своих карманов носовые платки, стали вытирать сначала глаза, а потом нос. Отец Гермоген принял хлюпанье носами как знак, что пора начать молитвы, и запел тропарь преподобным, который сёстры тут же подхватили. У отца Гермогена была приготовлена и молитва преподобным Сергию и Герману, которую он прочитал следом за тропарём, и тут уж все мы, зная, что и за чем следует в молебне, с воодушевлением запели величание: «Ублажаем, ублажаем вас, преподобнии отцы наши Сергие и Германе…».
Женщина в застёгнутой наглухо телогрейке всё это время стояла в стороне, молча наблюдая за нами. Скорее всего, она была заведующей этим винно-водочным складом, а значит, лицом материально ответственным и по инструкции не имела права доверить свой товар иным лицам. А поскольку была она человеком пожилым и жила среди людей, многие из которых были охочи до её товара, то чего-чего, а опыта у неё хватало, чтобы не доверять даже и очень приличным с виду людям: оставь их наедине с её товаром – без зазрения совести могут прихватить с собой бутылку-другую.
Когда после молитвы мы направились к дверям, женщина пропустила нас вперёд, и мне показалось, что она особо внимательно разглядывала высокую фигуру отца Гермогена в длинном распахнутом чёрном плаще поверх подрясника, будто пыталась оценить, сколько бутылок с её склада можно вынести незаметно под этим одеянием. Впрочем, всё это мне только показалось, а что думала эта женщина на самом деле, я знать не мог. Возможно, наше посещение пробудило в ней добрые чувства, особенно после того как матушка игумения участливо расспросила её о жизни на острове и о её семье и, выразив напоследок сочувствие тяжёлому материальному положению её семьи, вручила ей конверт, от которого женщина сначала смущённо отказывалась, но потом с благодарностью приняла и приглашала приезжать ещё. Эта же женщина подсказала нам, где можно нанять баркас с мотором, чтобы добраться до тех скитов, к которым, как мы думали, нельзя было добраться по суше.
Посещение разорённых скитов снова стало для сестёр поводом к хлюпанью носами и доставанию носовых платков. Там, в скитах, мы ходили от одной монашеской могилы к другой и пели литии. Эти монашеские кладбища были такими же заброшенными, как и стоящие рядом храмы, но мы были далеки от уныния, как будто вопреки увиденному в нас зародилась вера, что жизнь в этих скитах когда-нибудь возродится.
Добравшись до Никоновской бухты, мы обратили внимание на десяток калек, которые упрашивали туристов купить их поделки, главным образом силуэты валаамских храмов, более или менее удачно нарисованные или выжженные на куске фанеры. Мы слышали раньше, что на острове есть интернат для калек – инвалидов войны. Из сострадания к этим людям, у многих из которых наверняка было героическое военное прошлое, мы приобрели несколько поделок и с удовольствием отметили, что и многие туристы поступали так же.
Стоя на палубе теплохода, я подумал: то, что мы увидели на острове, красноречиво свидетельствовало: советскому обществу, которое стремилось в «светлое будущее», ни с калеками, ни с монахами было не по пути. Калеки своим видом принуждали признать, что страдания в этом мире были, есть и будут, а это противоречило представлению о светлом будущем. Монахи – ещё хуже: идеологические противники, которые провозглашают какое-то своё светлое будущее, называя его Царством Божиим. Одним словом, общество, которому и те, и другие не нужны, будет стараться их изолировать.
Гудок теплохода прервал мои мысли, и я пошёл к себе в каюту. На теплоходе царило веселье. «Странно, – думал я, – неужели, кроме нашей группы, все эти туристы остались равнодушными, увидев храмы в таком печальном состоянии?» До меня никак не могло дойти, что они давно привыкли видеть повсюду в своей стране храмы ещё и в худшем состоянии. Да и ехали многие туристы на Валаам не ради святынь, а чтобы полюбоваться природой и насладиться прекрасными видами, а те, кто прихватил с собой фотоаппарат, могли ещё и сделать несколько снимков на память, и они были счастливы, что всё это получили. Ну а храмы для них были всего лишь частью пейзажа, пусть даже очень привлекательной частью, но не более того. А может, я всё-таки в этом был неправ? Или не совсем был прав. Очень мне тогда хотелось на это надеяться.
Как матушка Варвара навестила преподобного Серафима Вырицкого
Мне вспоминается, как на рубеже 1980-х, на Светлой седмице настоятельница Пюхтицкой обители матушка игумения Варвара (Трофимова) с материю Георгией (впоследствии игуменией Горненской обители в Иерусалиме) поздравляли с Пасхой всех нас: они обходили с подарками и славлением – пением праздничных песнопений – не только келии сестёр, но не оставляли без внимания и дома духовенства и тех мирян, которые жили неподалёку от обители. Не оставались без праздничных подарков и некоторые эстонские семьи, которые, хоть и не были православными, но особо дружелюбно относились к монастырю.
Прекрасно помню, как в один из дней Светлой седмицы матушка с материю Георгией пришли в гости к нам с женой с пасхальными подарками, с большущим куличом и необыкновенно вкусной пюхтицкой пасхой. Первым делом мы все вместе пропели пасхальное славление, затем сели пить чай. Напротив стула, где сидела матушка, в углу комнаты стояла гитара. Бросив несколько раз взгляд в сторону гитары, матушка спросила: «сыграете что-нибудь нам с материю Георгией?» Я встал из-за стола и взял гитару. Немного смущаясь, я сказал, что могу спеть пасхальный стих собственного сочинения. Матушка с материю Георгией оживились и в один голос воскликнули: «Так вы ещё и песни пишете?» – «Ну да, в свободное от церковных служб время», – попробовал я отшутиться, ещё больше смутившись, но отступать было некуда. Я запел под гитару свой стих, следя за интонацией и напряжённо пропевая ещё не совсем запомнившийся текст. Когда я закончил петь, матушка игумения сказала мне серьёзно, без улыбки: «Даёте слово, что споёте этот стих на общей трапезе для сестёр?» – «Даю», – покорно ответил я. Едва я успел ответить, как игумения Варвара протянула руку к гитаре, которую я тут же ей подал. Все удивлённо затихли и переводили взгляд то на лицо матушки игумении, то на гитару. Между тем матушка принялась настраивать гитару, вернее, перестраивать с шестиструнного испанского строя на строй русской семиструнной гитары. Я это понял, потому что в детстве начинал учиться на семиструнной гитаре, и только в восьмом классе стал переучиваться на «шестиструнку», когда последняя, как более модная, пришедшая с Запада, стала вытеснять нашу русскую «семиструнку». Закончив настраивать гитару, матушка в медленном темпе проиграла несколько первых тактов известной пьесы для гитары «Гибель ‟Титаника»» и потом произнесла с улыбкой: «Нет, не получается. Не хватает мне ещё одной струны. Я ведь училась играть на семиструнной гитаре, а это шестиструнная». На этих словах мы, слушатели, дружно поаплодировали исполнительнице в игуменском достоинстве, а я шутливо извинился, что не догадался раздобыть для такого случая семиструнную гитару. Матушка на шутку ответила шуткой – и тут же спохватилась, что им с материю Георгией предстоит ещё посетить с пасхальными подарками другие дома.
Я проводил гостей до калитки и, вернувшись домой, взял гитару и попробовал повторить те несколько тактов грустного вальса, сыгранных игуменией Варварой. Потом вспомнил услышанный от матушки только что, за чаем, такой живой её рассказ в лицах о том, как она, будучи ещё девчонкой, приехала из Луги в Вырицу к иеросхимонаху Серафиму (Муравьёву) (с 2000 года – преподобный Серафим Вырицкий), знаменитому уже тогда своей прозорливостью старцу.
– Я, – рассказывала матушка, – увидев, что у келии старца толпится народ, поняла: кто-то из этих людей надеялся по молитвам отца Серафима узнать о своих без вести пропавших мужьях, отцах, детях; кто-то из них ещё не успел оправиться от скорби после полученной «похоронки» и пришёл за словом утешения. Но у меня, – продолжала матушка, – было только желание посмотреть на старца и получить благословение, поэтому мне было неловко перед этими людьми. В нерешительности я поднялась по ступенькам крыльца и остановилась. Вдруг дверь отворилась, и пожилая женщина монашеского вида внятно произнесла: «Где здесь девушка из Луги?» Никто не отозвался. Женщина повторила свой вопрос, и тут все уставились на меня. «Ты, должно быть, из Луги? – раздражённо спросила меня рядом стоящая женщина и, не дожидаясь ответа, слегка подтолкнула меня. – Так иди же, старец тебя зовёт».
«Как он узнал, что я из Луги? Он ведь не видел меня, и я ни с кем в очереди не говорила о себе», – пронеслось у меня в голове, пока я шла к келии отца Серафима. Войдя, я увидела седовласого старца, лежащего на постели. Вид у него был уставший и бледный. Слегка приподняв голову, он поздоровался со мной и спросил, с чем я пожаловала к нему. Я смущённо ответила, что никакого особого дела у меня к нему нет, я просто хотела посмотреть на старца.
«Ну, смотри», – сказал отец Серафим и улыбнулся. Затем, выждав минуту, он подозвал меня к себе и благословил крестным знамением. Внимательно глядя на меня, он отчётливо произнёс: «Сейчас тебя, Валя, покормят, затем возвращайся домой. Выйдешь на дорогу, увидишь большую грузовую машину, остановишь её, она тебя прямо до Луги и довезёт». Так всё и было, – закончила матушка свой рассказ, – только вышла на дорогу – идёт большая машина с грузом, остановила её и через пару часов была дома, в Луге.
Да, – думал я, размышляя в те минуты над только что услышанным, – такие встречи не проходят для души бесследно. Должно быть, эта встреча подтолкнула будущую игумению к избранию монашеского пути. А может, старец Серафим предсказал ей что-то об этом её будущем монашеском пути, о чём она просто не упомянула в своём рассказе? Что ж, вполне может быть.
Должен сказать, что после этого рассказа матушки игумении меня долго не оставляли мысли об отце Серафиме и подобных ему подвижниках, на долю которых выпал жребий – в тяжёлое военное и послевоенное время утешать и ободрять людей, вселять в них веру и молиться за них, не жалея своих сил и времени.
Схимницы Алексия и Мария
Особое место, или, если угодно, особую келию в моей памяти занимают две схимницы Пюхтицкой обители: схимонахиня Алексия и схимонахиня Мария. Это были первые увиденные мной живые схимницы: они медленно передвигались в храме и по монастырю, каждая – в сопровождении послушницы, опираясь то на руку послушницы, то на посошок, а то и на оба подспорья сразу. В своих особых расписных чёрно-белых схимнических облачениях с крестами, будто в погребальных пеленах, они неизбежно приковывали к себе внимание туристов и таких неофитов, каким был я, в то далёкое время конца 1970-х. О матери Алексии говорили в монастыре, что она была одной из тех девочек-сирот, которые жили в приюте княгини Елизаветы Шаховской на «горке». Сразу же из приюта она поступила в монастырь и, пройдя многие послушания, удостоилась должности благочинной монастыря. Многие сёстры помнили её ещё молодой, высокой и крепкого телосложения. Мне было сложно представить её такой, поскольку, когда я её увидел впервые, она была уже сухонькой, маленькой и ссутулившейся пожилой монахиней. При этом привлекала благородная мягкость её лица. Живые карие глаза излучали доброту, и во всём её облике чувствовалось неизменно доброжелательное отношение ко всем – вплоть до невоспитанных туристов, которые с нескрываемым любопытством беззастенчиво разглядывали её. Однако более всего меня поразил рассказ сестёр обители о том, что мать Алексия, прожив всю свою жизнь в монастыре, никогда не выезжала за его пределы. С одной стороны, – размышлял я, пытаясь «переварить» столь редкий биографический факт, – понять её можно: сирота, куда ей было ехать, к кому? Но неужели не хотелось ей взглянуть хотя бы однажды, как бегут по улицам потоки машин и снуют туда и сюда люди в больших и шумных городах хотя бы для того, чтобы лишний раз убедиться в правильности избранного пути? Или наблюдательному взгляду матери Алексии хватало встречи с миром в лице паломников и туристов – того, что она могла видеть каждый день в монастыре, да ещё рассказов сестёр о мирской жизни (а многим из них было что рассказать о радостях и скорбях жизни в миру)? Одним словом, попытки логически объяснить себе этот поразительный факт ещё больше углубили то чувство уважения к матери Алексии, которое я стал испытывать к ней с самого начала. Она окончила свою схимническую жизнь, когда я ещё служил диаконом в обители, и мне довелось поучаствовать в её отпевании и погребении на монастырском кладбище. Сразу после её погребения отец Гермоген должен был совершить положенные молитвы в опустевшей келии покойной матери Алексии и позволил мне пойти вместе с ним. Это была небольшая, довольно светлая комната с двумя окнами, выходящими на северо-восточную часть Успенского собора. Полки с книгами аскетического содержания и обилие икон на стенах – вот то, что бросилось мне в глаза, едва я переступил порог. Кто- то ведь жил здесь и до матери Алексии, кто-то опять займёт эту келию с видом на собор, почти под самой монастырской надвратной звонницей, и так будет, возможно, до скончания века, размышлял я, выходя из опустевшей на время келии матери Алексии, и от этого на душе становилось спокойно.
Что касается схимонахини Марии, то она жила в келии с северо-западной стороны собора, и её окна, так же, как и у схимонахини Алексии, выходили на собор, так что она могла видеть всех входящих в собор и выходящих из него через главные его западные врата. Роста схимонахиня Мария была также небольшого, как и схимонахиня Алексия, только, пожалуй, более ширококостной. Её лицо не казалось мне таким выразительным, как у схимонахини Алексии, но тем не менее её взгляд и улыбка тоже были добрыми и приветливыми, и в то же время в её лице была какая-то отрешённость от всего земного. При ходьбе схимонахиня Мария заметно прихрамывала, на что, впрочем, можно было бы не обратить особого внимания, учитывая её возраст, если не знать истории, связанной с появлением у неё этой хромоты.
Оказывается, в детстве будущая схимница едва не потеряла ногу из-за какого-то опасного заболевания. Родители, сильно обеспокоенные болезнью дочери, возили её от одной медицинской знаменитости Петербурга к другой, но болезнь не отступала, а, наоборот, прогрессировала. Наконец кто-то из друзей родителей посоветовал им немедленно отправиться за помощью в Кронштадт, к отцу Иоанну Сергиеву. К счастью, верующим родителям было хорошо известно, кто такой отец Иоанн и где его искать, и они, не мешкая, отправились в Кронштадт. Отец Иоанн со свойственным ему состраданием отнёсся к больной девочке и её родителям. Он тут же совершил, как было у него заведено в подобных случаях, чин малого освящения воды и после продолжительной молитвы, благословив ребёнка, предсказал, что девочка поправится, но будет немножко прихрамывать. Так оно и произошло.
Услышав этот рассказ от кого-то из пюхтицких сестёр, я уже не мог не замечать этого прихрамывания матери Марии и смотрел на её неровную походку как на чудо. На память при этом неизменно приходили те удивительные слова Евангелия о борьбе с греховными помыслами, которые Господь облёк в форму притчи: «…Если нога твоя соблазняет тебя, отсеки её: лучше тебе войти в жизнь хромому, нежели с двумя ногами быть ввержену в геенну…» (Мк. 9, 45). Выходит, что до Царства Божия едва ли можно дойти грациозной походкой. Вот схимница Мария и «дохромала» до своего спасения, доказательством чего для меня стала её внешняя, то есть физическая хромота.
Много позже, служа на приходе, мне довелось отпевать нашего прихожанина, который в результате тяжёлой болезни незадолго до кончины потерял один глаз. Перед отпеванием на литургии в этот день в храме (так совпало, и многие отметили это удивительное совпадение) как раз читали рядовое евангельское зачало от Марка, в котором говорилось: «…Если глаз твой соблазняет тебя, вырви его: лучше тебе с одним глазом войти в Царствие Божие, нежели с двумя глазами быть ввержену в геенну огненную» (Мк. 9, 47). Этот прихожанин тоже прошёл свой путь отречения от мирских соблазнов, то есть, выражаясь языком притчи, «вырвал глаз» – и затем, безропотно претерпев тяжелейшую болезнь, удостоился христианской кончины. Размышляя над этими и подобными им христианскими судьбами, невольно вспоминаешь слова из завещания архимандрита Иоанна (Крестьянкина): «Знает Бог, как спасать любящих Его».
Сапожок матери Паисии
Пожилая, маленькая, сухонькая, юркая. Походка стремительная, шаг широкий; словоохотливая – мимо тебя не пройдёт, обязательно остановится хоть на пару слов. Открытая и доброжелательная, но и прямолинейная, за что, поговаривали, мать Паисию (Наумову; 1913–1990) некоторые сёстры недолюбливали.
Такой или почти такой рисует мне сегодня воображение портрет матери Паисии спустя много лет. Спрашиваю себя: почему я помню мать Паисию лучше некоторых других сестёр из того времени, когда я начал служить диаконом в Пюхтицкой обители? Думаю, потому, что мать Паисия как-то особо дружелюбно отнеслась к нам с женой с самых первых дней нашего появления в обители.
Может быть, моё или наше с женой общение с материю Паисией оставалось бы таким же, как и со многими монастырскими сёстрами, то есть по большей части кратким и по какому-нибудь конкретному делу, если бы не одно обстоятельство. Дело в том, что дверь и два окна келии матери Паисии выходили на алтарную часть монастырского собора, в которой и по сей день существует внушительных размеров металлическая дверь, ведущая в ризницу и алтарь. Священники и диаконы, либо опаздывающие на службу, либо по какой-то причине не желающие иной раз проходить в алтарь через весь храм, часто пользовались уличной дверью со стороны алтаря, чтобы прямо со двора попасть в алтарь или, наоборот, выйти из алтаря в монастырский двор без риска быть остановленными кем-либо в храме, когда или времени на разговоры не было, или не хотелось ни с кем встречаться. Правда, тут надо было миновать ещё один «кордон» – келию матери Паисии.
Благодаря своему вышеописанному расположению келия матери Паисии могла служить для неё прекрасным наблюдательным пунктом, дающим исчерпывающее представление о ежедневном передвижении духовенства по этой хоть и небольшой, но важной части монастыря. Впрочем, не хочу, чтобы у кого-то создалось впечатление, будто мать Паисия от скуки с утра до вечера либо сидела у окошка, либо прохаживалась у своей келии, наблюдая за тем, кто и куда направляется, и ища повод поговорить.
Как и каждая сестра обители, мать Паисия на протяжении целого дня чередовала труд с молитвой, поскольку праздность, то есть пустое времяпрепровождение, по убеждению монахов, есть худший враг человека. Поэтому в монастыре, по моим наблюдениям, чего-чего, а работы всегда хватало всем – и молодым сёстрам, и пожилым. Стало быть, речь здесь может идти только о тех немногих часах отдыха в келии, которые столь же необходимы монахам, как молитва и труд. Вполне естественно, что пожилым сёстрам для восстановления сил требуется больше времени, чем молодым. Следовательно, если молодые сёстры в будний день после полунощницы, наспех позавтракав, должны были разойтись, а то и разъехаться по послушаниям, то сёстры пожилые могли нередко остаться и на литургию, потом позавтракать и не бежать сломя голову, а всё так же неспешно отправиться на место послушания. Вот и мать Паисия после литургии возвращалась в свою келию, и если дело было в тёплое время года, то открывала в обе створки окна и ставила на подоконник старинный самовар с углями.
И когда ты выходил из храма через алтарь, то, даже не глядя в ту сторону, можно было догадаться по приятному запаху дымка древесных углей, что матушка в своей келии готовится к чаепитию. Если в этот момент у самовара виднелся белый летний апостольник матери Паисии, то уже было невозможно не остановиться на минуту-другую у гостеприимного окна. Иногда во время беседы к окошку неслышно подходила кротко улыбающаяся инокиня Никандра – проживавшая вместе с материю Паисией монастырская сестра – и, поздоровавшись, тут же исчезала в таинственной глубине келии.
Особым аксессуаром самовара матери Паисии, вызывавшим неизменные улыбки всех, кто хоть одним глазком мог увидеть это далекое от современности чаепитие, был хромовый сапожок. Надетый на трубу самовара, как на солдатскую ногу, сапожок весело плясал под рукой матери Паисии, от чего самовар начинал важно пыхтеть, напоминая собой генерала на плацу. Говорят, что когда-то очень давно какой-то смекалистый солдат догадался в сырую ненастную погоду снять свой сапог и, надев его на трубу походного самовара, раздуть плохо разгоравшийся огонёк.
Вопрос, откуда у матери Паисии взялся самовар, думаю, заслуживает своего исследования. Бывало, кто-то из будущих сестёр, уходя в монастырь и обрывая все вещественные связи с миром, мог, тем не менее, прихватить с собой в монастырь какую-нибудь полезную в быту вещицу. Так, одна женщина, принятая в Пюхтицы уже в немолодом возрасте, умудрилась протащить с собой большую тумбочку, отчего получила в обители прозвище «Мария с тумбочкой». Что же касается матери Паисии, если принять во внимание, что прибилась она к монастырю в пятнадцатилетнем возрасте, то трудно представить себе молоденькую девушку, в обнимку с самоваром бегущую от мира в монастырь. Скорее всего, мать Паисия унаследовала этот старинный самовар или от своей монастырской старицы, или ещё от кого-то из сестёр обители. А уж пользоваться самоваром людей того времени учить было не надо, тем более что была она родом из Причудья, где самовар на углях и в наше время в чести.
Как бы то ни было, неоспоримым фактом остаётся то, что перед завтраком, по словам самой матери Паисии, она должна была обязательно выпивать две-три чашки чая, чтобы, как выражалась она, «прополоскать кишочки». Разумеется, никому в голову не могло прийти осудить мать Паисию за такую невинную привязанность к самовару, впрочем, как и за то, что мать Паисия знала толк в хорошей бане с берёзовым веником. Одна монахиня рассказывала, что однажды, ещё будучи ребёнком четырёх-пяти лет, пошла она со своей матерью в монастырскую баню. Оказавшаяся там мать Паисия быстро взяла ребёнка в свои руки и, заверив мать, что знает, что делает, повела девочку в парную. Положив в парной малышку на полок, мать Паисия стала охаживать её берёзовым веничком, приговаривая: «Замуж не ходи! Замуж не ходи!» Ребёнок тот, надо сказать, был очень домашним и воспитывался в семье со строгим церковным укладом, так что в эти свои четыре-пять лет девочка ещё не знала, что значит пойти замуж. «Куда не ходи?» – недоумевал ребёнок, вдыхая аромат свежего веничка и пытаясь понять детским умом суть наставления пожилой монахини, но так и не понял. Однако то удивительно и внимания достойно, что этот «банный наказ» матери Паисии имел далеко идущие последствия: когда девочка выросла, то замуж не захотела, а ушла в монастырь.
Как-то раз мать Паисия во время нашей беседы поставила рядом с самоваром старинного вида часы. «Каминные», – пояснила она мне будничным тоном, будто камин, а к нему и каминные часы были неотъемлемой принадлежностью монашеской келии. Открыв затем заднюю дверку часов, мать Паисия достала маленький ключик, после чего послышалось характерное поскрипывание сжимающейся пружины – несколько секунд, и часы заиграли мелодию, напомнившую мне «Меланхолический вальс» Даргомыжского.
– Что это за мелодия, не знаете? – спросил я мать Паисию.
– Кому принадлежит, не знаю; знаю только, что называется она «Прошедшее время», – задумчиво ответила мать Паисия и вдруг предалась вслух воспоминаниям.
– Раньше, – сказала она, – бывала часто у меня одна паломница, пожилая женщина из Таллина. Почти каждый раз просила она, чтобы я дала послушать ей эту мелодию. Слушает и плачет. «Ну что ты всё плачешь?» – спрошу её. А она мне: «Так ведь мелодия эта говорит мне о моём прошедшем времени. Жизнь прошла, а я и не заметила».
– Кстати, – продолжила мать Паисия, – есть у меня ещё такие же часы, но с другой мелодией.
И, отойдя от окна, мать Паисия тут же вернулась с часами в руках: точь-в-точь такими же по внешнему виду, как и первые.
– Нравятся? – вдруг неожиданно спросила меня мать Паисия и, не дожидаясь ответа, рассмеялась и сказала: – Ну, значит, пришло время мне с ними расстаться.
С этими словами мать Паисия вручила мне часы. Я стоял растерянно у окна келии матери Паисии, держа в руках часы, и бормотал что-то о том, что не стоило бы ей расставаться с такими редкими часами, тем более что наверняка у неё с ними связано что-то личное, какие-то воспоминания. Но мать Паисия в своём решении осталась непреклонна. И сделала она это с такой лёгкостью, как будто только ждала случая.
Когда матери Паисии исполнилось 77, стала она всё больше жаловаться на недомогание и слабость, так что в конце концов священники вынуждены были приходить причащать её в келии. И вот однажды монастырский священник пришёл её причастить и вдруг слышит от матери Паисии: «Я сегодня умру, позовите матушку игумению».
Хоть и не заметил тот опытный священник каких-то явных признаков, что больная, выражаясь церковным языком, «зрит к смерти» – уж очень она была как всегда словоохотливой и внутренне бодрой, – но пожелание матери Паисии передал незамедлительно. Матушка игумения, как говорили сёстры, услышав, что мать Паисия приготовилась умирать, или засомневалась в истинности предчувствия монахини, или сама была больна и не смогла пойти, отправила к больной свою ближайшую помощницу мать Георгию (Щукину). Каково же было удивление матушки Варвары, когда мать Георгия, вернувшись через несколько минут, взволнованно сообщила, что застала мать Паисию уже бездыханной.
Известие о том, что мать Паисия преставилась сразу после святого Причастия, вмиг облетело обитель, вызвав у сестёр удивление и то чувство радости, которое мы порой испытываем за ближнего, когда его, скромного труженика, вдруг награждают у нас на глазах какой-либо очень высокой наградой.
Припоминаю, что в те дни, когда можно было побеседовать с материю Паисией у самовара с сапожком, мне казалось, что вся её жизнь в монастыре – это какие-то нескончаемые каникулы в родной для неё стихии. Сейчас я понимаю, что мои представления о жизни сестёр и матери Паисии, в частности, были очень поверхностными. Да и кто может постичь весь путь борьбы со страстями каждой монастырской сестры?
Как ни странно, увидеть мать Паисию с другой стороны её монашеской жизни помог мне портрет работы художника Александра Шилова: «В келие. Матушка Паисия. Пюхтицы. 1988 г.». Она смотрит с портрета глазами человека, который знает всё о взлётах и падениях и о «едином на потребу». Вглядываясь в знакомые черты, я пытался вспомнить, видел ли я когда-нибудь мать Паисию такой, как на портрете. Да, пожалуй, пару раз видел. Один раз – когда мать Паисия, заговорив о монашеских обетах, взяла двумя руками края рясы и, потрясая ими, сказала: «За эти подолы мы ответим пред Богом». И в другой раз, когда в разговоре обмолвилась, что, по её мнению, нет ни одной сестры в монастыре, которая хотя бы однажды не стояла с чемоданом у монастырских ворот с намерением покинуть монастырь навсегда. Правда, мать Паисия не уточнила, в мыслях ли только или в действительности случалось такое с сёстрами.