Централийская трагедия. Книга первая. Осень 1961
Я видел, как моя дочь горела в огне.
Инквизиторы привязали её к столбу и развели костер.
Языки пламени обгладывали её тело;
белоснежная, фарфоровая кожа обуглилась.
В ее глазах сверкали красные языки пламени,
и она издавала преисподний крик агонии.
Я не мог ничем помочь.
Собралась толпа зевак.
Чьи-то лица исказил ужас,
кто-то наслаждался зрелищем с довольной ухмылкой на лице.
Другие кричали: «Жги ведьму!».
Я же стоял беспомощно в стороне,
удерживаемый сильными руками двух дюжих молодых людей,
и мой вопль сливался с воплем моей дочери, горящей в огне.
Эдмунд Актон, 28 ноября 1486 год
(запись из дневника первооткрывателя)
Глава 1
На пути из Филадельфии в Централию
Соединенные Штаты Америки, штат Пенсильвания, на пути из Филадельфии в Централию.
Сентябрь, 1961 г.
Любая идеология необходима человеку единственно для того, чтобы примириться с мыслью о смерти. Смерть рисуется мне в виде чудовищного зверя, непобедимого врага, который притаился за углом и ждет случая напасть. Жизнь – ежеминутная битва со смертью, заведомо проигранная. Но куда более страшное проклятие – бессмертие, особенно, когда не знаешь, на что его употребить.
Грузовик двигался со скоростью 40 миль в час по направлению к Централии. Был пасмурный день, конец сентября. На мне был джемпер и легкий дождевой плащ из полиэстера цвета хаки. Сентябрь был еще теплым месяцем, но, в отличие от солнечной Филадельфии, Централия находилась на севере штата. За все время моего пребывания в этом мрачном городишке, я застал лишь несколько погожих дней.
Как только мы выехали из Филадельфии в сторону Централии, небо затянуло грозовыми тучами. Вскоре раздался раскат грома и хлынул ливень, который, впрочем, скоро закончился. Путь из Филадельфии в Централию составлял 115 миль и занимал примерно три часа времени. Водитель грузовика, подобравший меня на дороге, дымил как паровоз.
– До места не довезу, приятель. Я еду в Гордон, – признался бородач, выпустив кольцо никотинового дыма, когда я только сел в машину. – Там тебе придется высадиться.
В ответ я понимающе кивнул головой.
Мы проделали лишь половину пути, а он успел выкурить пять сигарет. Окна, как с моей, так и с его стороны, были опущены. Снаружи пахло дождем и мокрым асфальтом.
По радио в очередной раз крутили Hit the Road Jack в исполнении Рэя Чарльза. Моя мать любила эту песню и всегда, когда слышала ее, подпевала: «Проваливай, Джек, и больше не возвращайся!». Бородачу наскучил джаз, и он переключил приемник на кантри волну.
На часах была четверть седьмого. Я подумал, что мама наверняка уже вернулась домой и читала записку, оставленную мной на журнальном столике в прихожей. Я представил, как она берет клочок бумаги, на котором я поспешно написал пару строк в объяснение своему поступку; ее руки трясутся, а к глазам подступают слезы. Эта сцена казалась чудовищной, но в тот момент я был убежден, что поступал правильно. Мне было необходимо отправиться в Централию, но мать всеми силами пыталась отговорить меня ехать в дом ненавистной ей женщины – Хелены Дальберг-Актон. Мне пришлось бежать тайком и, за неимением денег, передвигаться автостопом.
– Так ты, малец, из дому сбежал, что ли? – словно прочитав мои мысли, спросил бородач, не отрывая глаз от дороги.
– Вроде того, – кивнул я в ответ.
– Чем тебя там обидели? – пренебрежительно усмехнулся он.
Я поведал ему о разводе родителей; о том, как я рос без отца, и какой непростой была жизнь с матерью; о нашем плачевном финансовом состоянии и частых раздорах. Фундаментальная несхожесть в характерах и постоянные разногласия провоцировали нескончаемые ссоры между мной и мамой. Некоторые из недавних я пересказал. Но как не старался я живо описать свое невыносимое положение в родном доме, мне не удалось расположить к себе бородача.
– Как зовут тебя? – спросил он, на секунду бросив на меня хмурый взгляд.
– Томас, – ответил я.
– Ты огромная, эгоистичная задница, Том, – отчеканил он холодно.
Я насупился в ответ.
Он замолчал, но вскоре добавил:
– Я кстати, Руди.
– Приятно познакомиться, – солгал я, не скрывая своего оскорбления.
– Не могу ответить взаимностью, – продолжал подначивать он, – Так, к кому ты едешь в Централию?
– К отцу, – солгал я вновь.
– Я бы высадил тебя, но мы слишком много проехали, чтобы ворачивать назад. Не мне тебя учить, сынок. У тебя своя голова на плечах, но подумай ею хорошенько, чтобы она не болталась на шее без дела. Твоя мама тебя любит, хоть и не показывает это так, как тебе бы хотелось. Погости у отца немного и возвращайся домой.
Во все продолжение пути Руди больше не заговаривал со мной.
Залежи угля в недрах Централии оценивались в миллиарды долларов. Это был крошечный процветающий городок, основным населением которого были шахтеры. Жил там также один непростой человек – Грэхам Дальберг-Актон. Он был угольным магнатом и сколотил внушительный капитал. Среди жителей городка ходили слухи о том, что мистер Дальберг-Актон продал душу дьяволу за материальное благосостояние. Эти сплетни, передававшиеся от одного человека к другому, обрастали новыми пугающими деталями в устах каждого очередного рассказчика и стяжали мистеру Дальберг-Актону недобрую славу, образовав вокруг его личности мистический ореол. Хелена Дальберг-Актон была внучкой этого человека, а также, второй женой моего отца.
Я никогда прежде не бывал в новом доме отца. Каждый раз, когда я заводил с матерью разговор о поездке в Централию, она раздражалась. Я понимал, что ее поведение было справедливым. В ее сердитом взгляде я видел тревогу и жгучую обиду.
Я родился в 1943 году, за два года до окончания Второй мировой войны. Послевоенное время в США характеризовалось стремительным экономическим подъемом. Вся моя короткая жизнь пришлась на «золотой век капитализма».
Быть бедным – плохо, но быть бедным на фоне всеобщего процветания – хуже некуда.
Первую половину жизни я провел в достатке. Мы были маленькой, благополучной семьей, состоявшей из трех человек: меня, моего отца, Пола Бауэра, и матери, Марибель Бауэр. Отец был трудолюбивым человеком, уважаемым в знатных кругах. Он имел четкую позицию по актуальным в то время социальным и политическим вопросам: был ярым антикоммунистом и выступал против расовой сегрегации.
Мы жили в Филадельфии, в трехэтажном браунстоуне из красного кирпича с синей дверью и такими же наличниками. Наш дом стоял по Нью-Маркет-стрит, улице, где прошла юность Фрэнка Каупервуда, героя романа Теодора Драйзера, «Финансист».
Теодор Драйзер был моим любимым автором. В своих романах он изобличал пагубность честолюбивых стремлений своих персонажей, показывая, к чему они приводят, но мне от этого преимущества богатой жизни не казались менее привлекательными. Я любил перечитывать сцену об омаре и каракатице из первой главы «Финансиста». То, как омар день за днем беспощадно отрывал части туловища каракатицы, пока от нее не осталось и кусочка, было иллюстрацией суровой житейской истины, гласящей, что в мире каждый руководствуется собственными интересами и достигает намеченных целей за счет кого-то другого. В любой ситуации побеждает тот, кто более приспособлен к современным реалиям:
…все живое так и существует – одно за счет другого.1
Концепция капитализма основывается на законе естественного отбора. Сильный пожирает слабого, и благодаря этому выживает. Я всегда стремился быть омаром, но не сумел вовремя опомниться и понять, что стал каракатицей в клешнях Хелены Дальберг-Актон.
Мой отец был высоким, крепко сложенным мужчиной, а мать – привлекательной женщиной. Я унаследовал хорошую внешность и с детства отличался сообразительностью и любознательностью, поэтому претендовал на перспективное будущее.
Но, когда мне было девять лет, мои планы рухнули. На одном светском приеме в доме филадельфийского банкира, отец познакомился с человеком из Централии, который поведал ему, что в Dalberg Acton Coal Company вакантно место управляющего отдела логистики, и пообещал замолвить за него словечко.
Вскоре отец получил новую должность с внушительным окладом и отправился в Централию, чтобы найти там жилье и подготовить его к нашему с мамой переезду. Однако, вместо этого, спустя пару месяцев, он подал на развод и женился на внучке централийского сановника, Хелене Дальберг-Актон. После этого он незамедлительно был назначен на пост управляющего компанией.
Отец обещал присылать деньги, чтобы мы с матерью ни в чем не нуждались, однако мама, оскорбленная его поступком, отказалась принимать от него какую-либо помощь, не понимая, что ее гордость причиняла ущерб, в первую очередь, мне. В итоге мы едва сводили концы с концами и, будучи не в состоянии оплачивать аренду в приличном районе, были вынуждены переехать на северную окраину города, в филадельфийское «гетто», где жили среди опиумных наркоманов и бездомных.
С тех пор мы с матерью волочили крайне ничтожное существование на грани нищеты. Я был вынужден перевестись в школу поближе к новому дому. Мои друзья из прошлой школы вскоре перестали звать меня в гости и общаться со мной. Родители предостерегали их не водиться со мной, так как я из «неблагополучной семьи». Их же отцы были примерными семьянинами, а матери ходили в опрятных фартучках, содержали дом в уюте, безупречно сервировали стол, пекли мясные пироги или шарлотки, а на аккуратной зеленой лужайке перед домом выращивали гортензии. В жилищах моих сверстников пахло сдобой и свежесрезанными садовыми цветами. Визитной карточкой нашей же квартиры был запах сырости.
Я стыдился приглашать к себе гостей. Бледно-желтые обои на стенах нашей затхлой квартиры местами отклеивались, ветхие половицы скрипели, мебель была покрыта толстым слоем пыли и осыпавшейся с потолка извести, и на вид была готова в любой момент рассыпаться в труху. Мама редко прибиралась, лишь прятала хлам по углам, когда к ней приходил очередной кавалер.
Несмотря на то, что денег порой не хватало на предметы первой необходимости, мама упрямо не хотела отказывать себе в новых нарядах и дорогих духах. Бардак, который творился в ее жизни и душе, она оставляла дома и, заперев его на ключ, каждый раз выходила из квартиры свежей, напомаженной, благоухающей, в ярком элегантном платье. Меня же она наряжала в обноски, за что я стал предметом постоянных насмешек и в новой школе. Я жаловался на это, но мама отвечала: «Ты – одаренный мальчик. Ты пробьешь себе путь в жизни упорством и умом. А все, что есть у меня – хорошенькое личико и точеная фигурка, и мне нужно это подчеркивать». Ее расточительность была одной из ключевых причин наших непрекращаемых ссор.
Отец приезжал на каждое Рождество, День Благодарения и мой день рождения и одаривал меня дорогими презентами, купленными за счет новой жены. Лет до четырнадцати, я наивно полагал, что «папочка» – любящий родитель, который мог достать для меня любую диковинную штуку, а мама – глупая женщина, которая из-за упрямства и безрассудного транжирства довела нас до нищеты. И только после я осознал, что отец лишь пытался откупиться от меня пустыми безделушками, когда мама, хотя и не могла обеспечить меня необходимым и порой принимала неразумные решения, день ото дня одаривала меня бескорыстной любовью. Вместе с этой мыслью, в моей памяти возникли слова британского антиутописта:
Когда любишь кого то, ты его любишь, и, если ничего больше не можешь ему дать, ты все таки даешь ему любовь.2
На мой восемнадцатый день рождения отец не приехал вовсе. Через два дня нам с мамой пришло извещение, что отец пропал без вести, и я категорично решил отправиться в Централию и разобраться, в чем дело.
***
К семи часам вечера мы добрались до Гордона. На перекрестке грузовик остановился. Я поблагодарил бородача за оказанную услугу, отстегнул ремень, забрал свой чемодан и выпрыгнул из машины. Несколько минут я смотрел вслед отъезжающему грузовику, пока тот совсем не скрылся из виду. Тающая вдали машина забрала с собой последние лучи догорающего осеннего солнца. На улице воцарились сумерки.
С четверть часа я простоял на обочине с вытянутой рукой, поднимая большой палец вверх. Никто не остановился. С наступлением темноты похолодало. Я озяб и до конца застегнул молнию плаща. Отчаявшись поймать попутку, я решил идти пешком. По моим подсчетам до Централии оставалось чуть более шести миль.
Я шел почти на ощупь. Сумрак дороги лишь изредка рассеивался светом фар, проезжающих мимо машин, которые упрямо не останавливались, сколько бы я не махал рукой.
Я влачился вдоль дороги в одинокой тишине. По правую сторону была роща с голыми деревьями, крючковатые ветви которых торчали во все стороны и путались между собой, образуя черную паутину на фоне синего ночного неба. От каждого малейшего шороха меня бросало в жар, и сознание будоражили чудовищные картины того, что могло провоцировать эти звуки. Я мог поклясться, будто слышал, как кто-то нашептывал мне нечто зловещее шипящим голосом, но вскоре различил в этом звуке чавканье слякоти под моими ботинками.
К середине пешего пути, я перестал настороженно прислушиваться к шорохам вокруг. Я позабыл о пугающем окружении, так как всякую тревогу вытеснила усталость. Мои ноги промокли и очугунели. Я едва волок их. Рука, в которой я держал ручку чемодана, окоченела от холода и ныла от тяжести. На каждом шагу чемодан больно ударял по лодыжке. В желудке неприятно посасывало. Я взвыл и бесстыдно захныкал от бессилия, зная, что на мили кругом ни души, чтобы меня уличить.
Расстояние в шесть миль я преодолел за три часа, и в десять тридцать вечера я, усталый и измотанный дорогой, уже плутал по узеньким улочкам незнакомого мне ранее городка, в поисках Фаргейн-стрит. Я осведомился у проходящего мимо по тротуару пожилого мужчины, как мне лучше пройти, на что он указал мне вперед в том направлении, в котором я шел, и сказал:
– Прямо по Второй улице, до кладбища Одд Феллоуз, затем налево. Неприметная улочка.
Я поблагодарил старика и уже двинулся дальше, когда тот прокричал мне вслед трясущимся голосом:
– А чей дом, юноша, ищите?
– Дальберг-Актонов, – кинул я поспешно.
В ответ старик схватился за сердце и перекрестил меня правой рукой. Затем покачал головой, пробурчал что-то себе под нос, развернулся и зашагал прочь.
Я вспоминаю сейчас, что этот жест никак не насторожил меня тогда. Я лишь пожал плечами и счел, что старик не в своем уме.
Глава 2
Переходя Рубикон
Соединенные Штаты Америки, штат Пенсильвания, Централия, Фаргейн-стрит, дом 49.
Сентябрь, 1961 г.
Хочу предостеречь читателя не впадать в заблуждение относительно цели моего приезда в Централию. Ранее я выразился, что отправился туда, чтобы разведать обстоятельства внезапного исчезновения отца, но не только это побудило меня посетить дом Дальберг-Актонов. У каждого поступка есть истинная причина и удобный предлог для ее осуществления. Мои мотивы были обусловлены не сыновней любовью или мальчишеским героизмом, но предусмотрительностью и практическим замыслом. Для своего юного возраста я был крайне прагматичен и циничен; был, к сожалению, или к счастью, лишен склонности к сантиментам. Напротив, я отличался некой отрешенностью, едва ли имел тягу к высокоморальным ценностям, хотя на словах воспевал их. Я всегда был готов разорвать оковы общепринятых условностей и броситься с обрыва нравственности в самую душевную низость, лишь бы достичь своих целей. Они как раз и изобличали меня как малодушного человека.
Сейчас я пускаюсь в достаточно смелое повествование, обличая в нем самого себя. Но в том молодом юноше, о котором идет речь, я уже не узнаю себя и берусь за описание событий тех дней как бы с позиции стороннего наблюдателя. Читатель, если пожелает, может называть это повествование историей становления антигероя.
Почему я так непреклонно решил отправиться туда, в эту… зловещую западню? Сейчас я повременю с раскрытием истинных мотивов, дабы сохранить некоторую интригу, но признáюсь, что я нуждался в Хелене Дальберг-Актон, в ее помощи и покровительстве, хотя, отправляясь в Централию, даже не догадывался, что у нее на меня были куда более внушительные планы. Честолюбие, эгоцентризм и изощренное понятие справедливости поощрялись и взращивались во мне Хеленой Дальберг-Актон. Эти болезненные, разрушающие душу качества подтолкнули меня на роковые ошибки, совершенные мною в то время, которые привели к тому, кем, или точнее, чем я сейчас являюсь.
***
Фаргейн-стрит действительно оказалась узкой и малоприметной. В без четверти одиннадцать вечера я отыскал дом номер 49, и моему взору предстал авантажный особняк в два этажа в готическом викторианском стиле. Он контрастировал на фоне маленьких незатейливых провинциальных домишек, стоявших вдоль по той же улице. Старинное здание пряталось в тени могущественного древнего вяза, будто стыдясь своей величественности. Когда я впервые взглянул на тот дом, особое мое внимание привлекли окна: завешанные темными шторами, они впивались в меня скорбным взором, словно множество печальных глаз. Фасад здания был вымощен камнем в оттенке слоновой кости, а пилястры, наличники и черепица были эбонитового цвета. Один взгляд на жилище угнетал. Я подумал, что, возможно, при дневном свете, дом выглядел более ободряюще.
Вновь заморосил унылый дождь. Я стоял на вымощенной песчаником дорожке, ведущей к главному входу, когда снова подумал о матери. Я вспомнил нашу последнюю ссору, когда она в очередной раз отказала мне в поездке в Централию.
– Ты как отец! Такой же эгоист. Думаешь только о себе! Вот твоя благодарность за весь мой труд! – выкрикивала она короткие фразы, полные боли и негодования, которые то и дело прерывались всхлипываниями.
У меня едва не вырвалось язвительное замечание, что, если бы она действительно трудилась, а не расточала наши деньги на свои глупые прихоти, мы бы так не бедствовали. Я вновь хотел обвинить ее в никому не нужной гордости, но отвернулся и молчал, силясь не сказать того, о чем впоследствии пожалею.
Я приходил в ярость, когда мама сравнивала меня с отцом. Чем старше я становился, тем сильнее вскипала во мне неприязнь к нему. Я считал, что мужчина должен нести ответственность за свои поступки, и отец лишился моего уважения, когда я осознал, какая это низость, убежать от обязательств, оставив в нищете женщину, родившую тебе ребенка. То, что мама находила во мне какое-то сходство с отцом, было для меня сильнейшим оскорблением.
– Ты слышишь меня?! Что ты молчишь?! Слушай, когда я говорю с тобой! – не унималась мама, а это, в свою очередь, выводило меня из терпения.
– Зачем мне слушать то, что я слышал уже тысячу раз? Если бы ты сказала что-то новое, я, может, и послушал бы, – процедил я сквозь зубы.
Мама сдалась, тяжело вздохнула и, отвернувшись, разрыдалась. У меня защемило сердце, и я признал в душе, что пусть я был бы тысячу раз прав, это не стоило той боли, что я ей причинил.
Я было потянулся обнять ее, но в то же мгновение передумал. Я долго вынашивал обиду на нее. После того, как отец оставил нас, наше общение разладилось, стало сухим и холодным. Мы отдалились и перестали проявлять друг ко другу ту нежность, которая присутствовала в наших отношениях, когда я был ребенком. Мы жили словно на пороховой бочке, и любое неосторожное слово могло спровоцировать конфликт.
Не стану отрицать, она была женщиной доброй и мягкой, но неизощренной умом. Она знала, что я считаю ее глупой, и это ее оскорбляло. Но мы любили друг друга, хоть и не признавались в этом. Я до самой смерти, если по милости богов она будет мне дарована, не прощу себе, что не обнял ее тогда. Если бы я знал, что то был последний раз, когда я мог это сделать…
Я пробудился от воспоминаний, так как остро почувствовал на себе чей-то взгляд. Будто кто-то следил за мной. Действительно, я заметил, как штора одного окна в первом этаже колыхнулась.
Я пошел по дорожке неторопливо и даже как-то нехотя, но без колебаний.
Моя рука впервые дрогнула, когда я наконец достиг массивной эбонитовой двери и поднес палец к звонку. Какая-то неведомая сила отдернула меня в тот момент. Я часто думал впоследствии, как бы сложилась моя жизнь, если бы я поддался тому предчувствию: вернулся в солнечную Филадельфию, извинился перед матерью и пил с ней чай из ее любимых изящных фарфоровых чашек, которые выглядели чужеродными в нашей грязной и затхлой кухне. Антикварный сервиз веджвудской мануфактуры был единственной ценностью в нашем доме, которую мама не продала. Этот набор голубых с белым барельефом чайных чашек с блюдцами родителям подарили на свадьбу, и мама хранила его с ностальгическим трепетом. Несмотря на то, что мама плохо отзывалась об отце, она никогда не переставала его любить. Я знал это, благодаря тому сервизу и джазовым композициям о несчастной любви, которым мама подпевала.
***
Я все-таки нажал на кнопку. Раздался звон, от которого я вздрогнул. В то же мгновенье за дверью послышалось какое-то движение. «Как будто действительно поджидали», – подумал я тотчас. Я заранее известил Хелену, что собираюсь приехать в ближайшее время, но не предупреждал, в какой день.
Дверь отворилась, и из-под стекол очков с тонкой круглой оправой на меня сверкнули два вострых, злобных глаза. Передо мной предстал сухой старик с седой, лысеющей головой. Несмотря на то, что возраст давил ему на плечи, он был чрезвычайно высок и нависал надо мной, словно древнее иссохшее дерево. На нем была лакейская ливрея, отражающая попытки вымирающей аристократии держаться за пережитки прошлого. Под черным камзолом виднелся серый пикейный жилет, а вокруг шеи был небрежно повязан пожелтевший галстук-бабочка. Камзол был сшит, очевидно, давно, но искусно и с претензией на грацию, признаком которой были вычурные басоны на рукавах. Теперь же одеяние выглядело истертым и поношенным. Воротник рубашки и брюки были измяты. Мое особое внимание привлек маленький ржавый ключик, висевший на поясе дворецкого. Меня сразу взволновал вопрос, какую дверь этот ключ отпирал.
Старик был сутул. Оставшиеся волосы, паклями спадающие с висков, были засалены. В целом, образ создавался неприглядный и отталкивающий. Лакей увидел отобразившиеся на моем лице испуг и отвращение, и по его морщинистому лицу расплылась насмешливая ухмылка. Он молча отодвинулся в сторону и жестом пригласил внутрь. Мои грязные ботинки ступили на великолепный мраморный пол цвета перепелиных яиц, и в тот момент начался ключевой период моей жизни, о котором и пойдет мое повествование.
Переступив порог дома Дальберг-Актонов, я, подобно Юлию Цезарю, перешел свой Рубикон. Это крылатое выражение, означающее точку невозврата, основано на сюжете о начале гражданской войны в Римской республике, о котором я читал в «Сравнительных жизнеописаниях» Плутарха.
История, мифология и литература всегда были тремя наиболее увлекательными для меня сферами.
Читая древние летописи, жизнеописания деятелей прошлого или военные хроники, я убеждался, что человеческая история занимательнее и фантастичнее любого художественного вымысла. Хитросплетенная эпопея, которую пишет Бог посредством отдельных людских судеб, удивительнее любой самой замысловатой книги.
Изучая верования различных народов, я обнаружил, что мифологические сюжеты – это иносказание реальных событий с вплетением культурных особенностей и сверхъестественных интерпретаций природных явлений.
Литература же, в свою очередь – инструмент, с помощью которого люди делятся своим уникальным взглядом на мироустройство и передают друг другу свои знания и опыт.
Я осмотрел свое одеяние: подол плаща и штанины брюк были испачканы в грязи. Я сконфузился. Я выглядел совершенно несуразно в такой претенциозной обстановке.
Просторный холл был почти пуст. В западной и восточной стене находились широкие проходы в другие комнаты первого этажа, а монолитная винтовая лестница вела на второй. В глубине холла, под лестницей, было две запертые двери. В центре комнаты располагался журнальный столик из натурального камня, на котором стояла удивительной красоты синяя ваза из яшмового фарфора с белоснежным барельефом.
Вдоль лестницы, на стене, висели картины в роскошных позолоченных рамах. На холстах были женские портреты в стиле примитивизма. Все образы, запечатленные в масле, были скорбными. Казалось, у героинь полотен не было глаз – вместо них зияли дыры. Картины были написаны неплохо, но посредственно. Им явно не доставало живости цвета. Красный был недостаточно багрянист, коричневый ненасыщен, а синий лишен глубины. Глядя на эти произведения живописи, я заключил, что их автор утратил страсть к жизни и видел мир в тусклых тонах.
Дворецкий помог мне снять верхнюю одежду и забрал мой багаж. Я снял грязную обувь, и старик указал на дверной проем в восточной стене, откуда золотыми струями лился свет в сумрачный холл. Меня вновь охватила растерянность, и я вспомнил строчки из труда Плутарха:
Когда он приблизился к речке под названием Рубикон, которая отделяет Предальпийскую Галлию от собственно Италии, его охватило глубокое раздумье при мысли о наступающей минуте, и он заколебался перед величием своего дерзания.3
Но я поборол нерешительность и направился в гостиную, воскликнув в уме слова Цезаря:
Alea iacta est!4
Глава 3
Хелена
Соединенные Штаты Америки, штат Пенсильвания, Централия, Фаргейн-стрит, дом 49.
Сентябрь, 1961 г.
Я вошел в гостиную, ярко освещенную величественной люстрой, сотни хрусталиков которой, отражались от блестящего мраморного пола и лакированных поверхностей деревянной мебели: вместе это составляло торжественную констелляцию радужных бликов. В центре гостиной был расстелен роскошный французский ковер с витиеватым узором из растительных орнаментов. В углу, у окна стоял мольберт. В дальней, восточной стене комнаты был камин, рядом с ним софа и два кресла, напротив – массивный радиокомбайн со встроенными телевизором, радиоприемником и электропроигрывателем, а также специальным отделом для хранения грампластинок. К 60-м годам, телевизор был почти в каждой американской семье, но мы с мамой к их числу не относились. Книги были единственным источником, откуда я черпал свои познания о мире, потому что иные средства информации были мне недоступны.
– Здравствуй, Томас, – раздался бархатный женский голос.
На кремовой софе среди зефирно-белых и персиковых подушек почивала молодая особа. На ней было неглиже цвета карамельной нуги, едва прикрывающее смуглые колени. Девушка грелась у разожженного камина, пламя которого отбрасывало причудливые тени, которые изящными узорами ложились на ее кожу.
– Проходи, проходи, – пригласила она приветливо и указала на глубокое кресло с высокой спинкой подле софы.
Хелена сидела полубоком, так, что я видел только ее профиль. Кожа сияла молодостью, а на щеке алел здоровый румянец. Это была привлекательная шатенка с лукаво-игривыми светло-карими глазами.
Я сел в кресло. Тепло, исходящее от камина, плавно растеклось по моему телу, и по коже пробежались мурашки.
Я поспешил оправдаться:
– Простите за такой поздний визит. Я отправился в путь в четыре и надеялся подоспеть к семи вечера, но путешествие затянулось из-за непредвиденных обстоятельств. Я рад, что застал вас бодрствующей.
– Не стоит переживать, – дружелюбно успокоила Хелена, – Я поздно ложусь. Меня часто мучает бессонница, а с тех пор, как ты написал, что приедешь, я и вовсе не могла сомкнуть глаз и сидела здесь каждый вечер в ожидании.
Я был смущен, но обрадован такому радушному приему.
– К сожалению, девочки уже спят. Ты познакомишься с ними завтра. Дорати особенно не хотела ложиться. Ей не терпится повидать старшего брата.
– Дорати? – с удивлением переспросил я.
– Разве ты не знал, что у тебя есть сестры?
Хелена обернула ко мне лицо в анфас. Я обомлел и отвел взор в сторону, но перед глазами все еще стояла ужасающая картина – уродливое лицо девушки. Я отвечал, не решаясь посмотреть на нее вновь:
– Отец рассказывал об Эшли и Эмбер, когда приезжал. Я видел их фотографии. Но о Дорати я слышу впервые.
Лицо Хелены было воплощением контраста безупречности и безобразия, божественной красоты и дьявольского уродства. Вспоминая сейчас это лицо, я удивляюсь, каким порой безошибочным отражением души может служить внешность человека.
Правая сторона лица Хелены была обезображена шрамом от ожога. Кожа была стянута, сморщена и покрыта грубыми рубцами.
– Что ж, – пожала плечами девушка, – это неудивительно, что твой отец не хочет распространяться об этом… Видишь ли, близняшки Эшли и Эмбер – наши с Полом дочери. Дорати – тоже дочь твоего отца, но не от меня. У него был адюльтер с моей прежней камеристкой, Лили. Не знаю, что Пол нашел в этой вертихвостке и как ей удалось соблазнить его. Ничем не была примечательна. Разве что, без изъяна, – последнее слово Хелена произнесла с особой манерностью, давая понять, что заметила мою растерянность относительно ее шрама. Затем Хелена ненадолго задумалась и продолжала уже с саркастической ноткой в голосе:
– Впрочем, зря я так говорю… Было в ней много привлекательного, например, чрезвычайная глупость. Таких простушек не обременяют тяжелые раздумья. Даже слабый намек на присутствие мысли не тревожит их слабенький рассудок. В своем безумии они всегда счастливы и по-детски милы. Как можно не очароваться такой наивной дурнушкой, особенно если она обладает румяными щеками и пышной грудью?
Хелена проговорила это весьма равнодушно. Я отметил одну особенность в интонации ее речи. Казалось, она испытывала презрение непосредственно к Лили, а сам факт адюльтера не сильно ее тревожил.
Судя по этому небольшому описанию, Лили являла собой полную противоположность Хелены. Последняя не могла похвастаться пышными формами: у нее были узкие плечи и небольшая грудь. Несмотря на то, что неглиже Хелены имело глубокое декольте, в том не было ни малейшего оттенка вульгарности. На ней все смотрелось изящно и женственно. Наивной дурнушкой она, безусловно, тоже не была, о чем свидетельствовал ее острый, с хитринкой, полный глубины и осознанности взгляд.
– Вы уволили ее? – спросил я, имея в виду Лили.
Хелена покачала головой.
– Ирония судьбы, – пожала она плечами. – Миссис Фостер не даст солгать, как мы все за нее тряслись и выхаживали ее, пока она была беременна. Никто не посмел бы и пальцем ее тронуть или причинить ей какое-либо зло. Но сам Бог восстановил правосудие и наказал блудницу. Во время родов Лили скончалась, оставив Дорати нам на попечение, а я приняла сиротку как родную, и теперь она растет вместе с моими дочками. Правда, девочка не очень симпатичная получилась, зато кроткая и послушная, в отличие от моих проказниц.
Выслушав рассказ, я не знал, к кому из участниц скандала проникся большим сочувствием: Хелене, Лили или Дорати. Я был убежден, что инициатором адюльтера был мой отец, а простодушная горничная стала лишь невинной жертвой его соблазна.
Хелена потянула за шнурок на стене подле камина, и где-то в соседней комнате раздался тихий звон.
Спустя минуту в гостиную явилась женщина весьма зрелого возраста, миновавшая уже полвека, но сохранившая красоту и свежесть лица. Седые волосы были прилежно собраны на затылке в тугой пучок. Одета она была сдержанно и опрятно. На ней была белая ситцевая рубашка, заправленная в строгую синюю юбку длиной ниже колен. На шее поблескивало серебряное распятие.
– Элизабет, дорогая, хочу познакомить тебя. Это Томас, сын Пола. Томас, – обратилась она ко мне, – это миссис Фостер, наша горничная.
– Для меня честь познакомиться с вами, мистер Бауэр, – откликнулась женщина и улыбнулась самой непритворной и доброжелательной улыбкой. Тоненькие морщинки тотчас расползлись в уголках ее лучистых серых глаз. Стоит отметить, что Элизабет обращалась ко мне с учтивостью только в присутствии Хелены. Когда же мы были наедине, она беседовала со мной непринужденно и откровенно.
– Мне взаимно приятно, – ответил я искренне.
Элизабет производила самое благоприятное впечатление.
– Пол сообщил мне, что когда он приезжал к тебе на Рождество в прошлом году, ты поведал ему, что пишешь книгу, – вдруг заметила Хелена. Мне всегда казалось, что отец равнодушен к моему увлечению сочинительством, и я удивился, узнав, что он рассказал о нем Хелене, – К сожалению, в этом году твой отец не смог навестить тебя в день рождения. На твое восемнадцатилетие мы решили сделать тебе особенный подарок. Ты увидишь его на письменном столе отца, когда поднимешься к нему в комнату. Элизабет, – обратилась Хелена к горничной, – проводи Томаса в комнату Пола и постели для него чистое постельное белье. Я попрошу Гарма, чтобы он разогрел ужин для Томаса и принес его наверх.
При упоминании об ужине, у меня заурчало в животе.
– Я рада, что ты приехал, Томас, – улыбнулась Хелена, – Доброй ночи.
История шрама на ее лице была мне еще не известна, но я был уверен, что, несмотря на этот изъян, Хелена не была обделена мужским вниманием. Она обладала настолько пленительной красотой, что ничто не могло ее перечеркнуть. Подлинная женственность читалась во всех ее телодвижениях. Ее бархатистый голос ласкал слух и касался самого сердца, а нежная улыбка, проскальзывающая украдкой на губах, бесповоротно очаровывала. У нее был особый талант – она могла говорить о чем угодно, жаловаться на предательство мужа или обвинять прислугу в слабоумии, но какое бы слово не исходило из ее уст, звучало оно прекраснее любой симфонии Моцарта.
Глава 4
Комната отца
Соединенные Штаты Америки, штат Пенсильвания, Централия, Фаргейн-стрит, дом 49.
Сентябрь, 1961 г.
Мы поднялись на второй этаж по винтовой монолитной лестнице. Миссис Фостер провела меня в комнату моего отца. Я оглянулся. То была угловая комната, уютная, прибранная, средних размеров. В ней не было ничего лишнего: полуторная кровать и одинокое кресло напротив нее, книжный стеллаж, шкаф для одежды и письменный стол, стоявший у окна, выходившего на задний дворик.
Я бросил взгляд на стол и увидел коробку с логотипом IBM. Миссис Фостер принялась менять постельное белье, а я тем временем кинулся смотреть подарок. Открыв коробку, я пришел в восторг. Внутри была IBM Selectric в красном цвете – электромеханическая пишущая машина, которая только вышла в продажу летом того года. Я узнал о ней из статьи в выпуске от первого августа газеты New York Times, которая назвала ее «чудом офисной техники». Тогда я еще не знал, что спустя сорок четыре года, ровно над такой же машинкой застрелится мой современник, писатель Хантер Томпсон, а Чарльз Буковски посвятит ей следующие строки:
Когда мне кажется,
что я растрачиваю попусту все мои
суждения
Когда возраст
вонзается в меня, как лезвие
Когда хочется выпрыгнуть из окна
в два часа ночи
со второго этажа
Эта машина
Эта удивительная машина
Ограждает меня от всего этого5
У IBM Selectric был инновационный принцип действия. Вместо системы рычагов, к которым крепились отдельные литеры, здесь использовался металлический шар размером с мяч для гольфа, на поверхности которого было размещено 88 печатных знаков, и, при нажатии на клавишу, он, перед ударом по чернильной ленте, поворачивался нужной стороной. Шарики были сменными, что позволяло использовать разные шрифты и гарнитуры в одном документе. Внутри машинки стоял шар со шрифтом Courier. Я нашел несколько упаковок дополнительных шариков с гарнитурами Advocate, Bookface Academic, Delegate, Orator и Pica, а также курсивным Courier.
Я всегда мечтал о печатной машинке. До изобретения компьютера, пишущая машина была неотъемлемым атрибутом писателя. Марк Твен первым стал использовать печатную машинку в литературных целях и работал на массивной «Пишущей машине Шоулза и Глиддена», которую выпускала оружейная фирма Remington. У этого устройства была ножная педаль для перевода каретки на новую строку, и внешне оно напоминало швейную машинку. Агата Кристи, Джордж Оруэлл и Говард Лавкрафт позже тоже отдавали предпочтение Ремингтону, но уже более компактным моделям. Джек Керуак, Рэй Брэдбери, Вирджиния Вулф, а также сценарист Орсон Уэллс набирали свои тексты на Ундервуде. А Папа Хэм6 и вовсе сменил множество машинок, среди которых были Corona моделей №3 и №4, Ундервуд, Halda и Royal Quiet Deluxe.
У кровати стоял мой маленький чемодан. С собой я взял немного вещей: пару свитеров, еще одни брюки, на смену тем, что были на мне, носки и белье. Не то чтобы я планировал оставаться в доме Дальберг-Актонов ненадолго, напротив, я надеялся задержаться настолько, насколько это было необходимо для завершения моего предприятия (о котором читатель узнает позже), просто этот скромный набор одежды составлял почти весь мой гардероб.
Миссис Фостер наблюдала за мной украдкой и, глянув на мой багаж, заметила:
– Ты такой рослый мальчик, Томас. Тебе будет в пору вся одежда Пола. Хорошо, что ты не взял с собой много вещей.
Помимо одежды в моем чемодане лежали Библия и моя рукопись, которая представляла собой толстую тетрадь, исписанную от корки до корки.
Я хотел подать свое произведение в издательство, но они принимали на рассмотрение только машинописные рукописи. Долгое время я пытался скопить на недорогую подержанную механическую машинку. Однако, когда мне недоставало всего пару сотен на заветную покупку, один из многочисленных «приятелей» моей мамы, нашел мои сбережения и бесследно пропал вместе с ними. Тогда я отдал последние карманные деньги знакомой машинистке, чтобы та набрала мою книгу. Я отправил печатный текст в издательство, но оно отказало мне в публикации, а машинописный экземпляр не вернуло. Это событие сильно огорчило меня.
Я положил рукопись на стол, рядом с машинкой, предвкушая, как начну перепечатывать текст. Эта тетрадь на тот момент была самой ценной моей собственностью.
Миссис Фостер застелила кровать белоснежной, пахнущей свежестью простыней и окинула меня оценивающим взглядом. Ее глаза задержались на штанинах моих брюк. Она ахнула и всплеснула руками:
– Где же ты умудрился так запачкаться?
– Я шел пешком от Гордона. В темноте было сложно не вступить в грязь.
– От самого Гордона? Ты, наверное, так устал и проголодался. Ничего-ничего, скоро Гарм принесет ужин.
– Я бы сейчас душу дьяволу продал за ужин! – вырвалась у меня легкомысленная шутка.
– Тебе не следует так говорить, – осекла меня Элизабет и невольно коснулась креста на шее, – Твой отец рассердился бы, услышь он такое из твоих уст.
Элизабет достала из отцовского шкафа синюю хлопковую пижаму и протянула мне.
– Переодевайся, – скомандовала она, – Я заберу твою одежду, а завтра постираю. Что стоишь! Чего ты? Меня стесняешься, что ли? Ну так я отвернусь. Не гляжу, не гляжу.
Я надел пижаму, а миссис Фостер тем временем сменила наволочки и пододеяльник.
– О, милый мой мальчик! – радостно воскликнула она, увидев в моем чемодане Библию, – так славно, что одна из немногих вещей, что ты с собой захватил – Библия.
Ее глаза засияли благоговейным блеском.
Я смутился, потому что, в сущности, Библия была со мной в качестве некоего талисмана. Я никогда целенаправленно не открывал ее, чтобы прочесть, и был знаком со многими библейскими историями только по рассказам матери. Все мои познания Библии были весьма примитивными и поверхностными. Я знал, что Иисус был распят на кресте за грехи всего человечества. В этом заключалась суть «Евангелия» или, в переводе с греческого, «благой вести», которую апостолы должны были донести всему миру. Я знал наизусть 16-й стих третьей главы Евангелия от Иоанна:
Ибо так возлюбил Бог мир,
что отдал Сына Своего Единородного,
дабы всякий верующий в Него,
не погиб, но имел жизнь вечную.7
Я помнил рассказы о чудесах, которые творил Иисус: Он превращал воду в вино и насыщал толпы людей, имея лишь пять хлебов и пару рыбешек; исцелял болезни и изгонял бесов. Я также имел смутное представление о Ноевом ковчеге, Вавилонской башне и освобождении израильтян во главе с Моисеем от ига египтян, о чем, впрочем, узнал из своей ярко-желтой иллюстрированной детской Библии, которая называлась «Детский сад библейских историй»8. В тринадцать лет я получил от матери в качестве подарка на день рождения свою «взрослую» Библию. Она и лежала теперь в моем чемодане. В сложные периоды жизни я молился и открывал Библию на случайной странице, чтобы получить ответ на волнующий вопрос.
– Твой отец был глубоко верующим человеком, – заметила Элизабет.
– Был? – переспросил я.
– Был и есть, – поправилась миссис Фостер и нервно сглотнула.
Она подошла к книжному стеллажу и достала с полки Библию моего отца. Она существенно отличалась от моей: обложка, кашированная кожей приятного терракотового цвета, французский переплет с выпуклыми декоративными элементами на корешке, позолоченные боковые срезы – она не шла ни в какое сравнение с моей простенькой Библией с желтыми страницами.
Я принял Книгу из рук миссис Фостер и пролистал ее. Я заметил множество подчеркиваний и рукописных примечаний. Закладка-ляссе лежала между страницами книги Притч и здесь мой взор случайно остановился на следующих строчках:
Погибели предшествует гордость, и падению – надменность.
Лучше смиряться духом с кроткими, нежели разделять добычу с гордыми.9
Мне стало не по себе от прочтения этих стихов. Когда я прочел другие выделенные отцом места, у меня сложилось впечатление, что наиболее всего его терзала тема богатства. Я удивился, ведь всегда считал, что отец – неисправимый капиталист и охотник за деньгами. Я даже был уверен, что он женился на Хелене только из-за ее благосостояния. Неужели что-то заставило его пересмотреть свои взгляды? Когда денег у него стало в избытке, они перестали представлять для него какой-либо интерес? Я не думал, что отца занимают духовные вопросы. Наша семья всегда была только формально верующей. Мы все были крещены в католической церкви и праздновали Рождество и Пасху. Мы чтили добродетели христианства, но на практике никогда к ним не стремились, полагая, наверное, что они несостоятельны в современных реалиях.
– Каждое утро, до того, как твой отец пропал, когда я входила сюда, чтобы пригласить его спуститься к завтраку, я заставала его за чтением Библии. Каждое утро, без исключения, – заверила Элизабет.
Я ощутил внутренний диссонанс. В голове складывался противоречивый образ отца. Этот человек бросил мою мать и изменил второй жене. Да и любил ли он ее, несчастную Хелену, или лишь прельстился ее богатством? Миссис Фостер же описывала его, как верующего человека, ежедневно изучавшего Священное Писание. По интонации ее голоса, когда она говорила о моем отце, можно было уверенно сказать, что он вызывал в ней глубокую симпатию.
– Он часто просил меня побеседовать с ним, и мы обсуждали различные места Писания, и во многом, даже почти во всем, наши суждения сходились. Чего не скажешь о миссис Дальберг-Актон.
– Она неверующая? – спросил я.
– О, нет. Я думаю, нет. Даже совсем наоборот, очень верующая. Только у нее какая-то болезненная вера, и я думаю, она бы предпочла не верить вовсе.
– Как это «болезненная вера»?
– О, я бы хотела тебе объяснить, но сама до конца этого не понимаю. Ты сам это почувствуешь, общаясь с ней. А какая она несчастная! Несчастная женщина. И такая ранимая…
Я заметил в общении с Элизабет, что она любила охать, ахать и причитать, заламывая руки.
– Отец любит ее? – спросил я и, не дав ответить, добавил, – Или он любил Лили? Почему он изменил миссис Дальберг-Актон?
– Этого я сказать не могу – любит ли он Хелен или нет, – отрезала Элизабет, – Но Лили он никогда не любил, это я знаю наверняка. Я думаю, твоя мать – единственная женщина, которую он когда-либо по-настоящему любил. И тебя он любит, Томас, и очень сожалеет, что оставил вас. Часто он признавался мне в этом и делился со мной своей горечью.
– Я думаю, вы ошибаетесь. Если бы это было так, он бы вернулся к нам.
– Все не так легко, Томас.
– Все предельно легко.
Миссис Фостер лишь грустно улыбнулась и не стала продолжать спор.
– Это очень славно, что ты взял с собой Библию, – она вернулась к прежней теме разговора, – Если ты не будешь укрепляться в Слове Божьем, Хелена очень скоро разрушит твою веру. Если под твоими убеждениями нет прочного основания, они разлетятся по ветру как пыль.
– Я не так податлив, миссис Фостер. Нужно привести весомые аргументы, чтобы разубедить меня в чем-либо, – ответил я самонадеянно.
– Знаешь сколько весомых аргументов Хелена приведет, чтобы заставить тебя переменить свое мнение на счет чего угодно? Ни одного. Она просто задаст нужные вопросы, и ты сам придумаешь на них ответы, которые перевернут твое представление обо всем, во что ты верил прежде.
Предостережение Элизабет оказалось пророческим, но в тот момент я был слишком высокого о себе мнения, чтобы прислушаться и насторожиться.
Казалось, она хотела добавить что-то еще, но ее речь прервалась громким стуком. В дверном проеме появился тот самый старик, который встретил меня на пороге дома. В его руках был поднос, на котором были тарелка ароматного супа из красной чечевицы, хлебная корзинка с арабской лепешкой и хрустящими галетами, блюдце с несколькими дольками лимона, чашка горячего чая и две розетки: одна с черничным вареньем, другая с медом. Старик смерил меня холодным взглядом, поставил поднос с едой на стол, а после, удалился, не сказав ни слова. Эта выходка привела меня в замешательство. В его лице читалось неподдельное презрение ко мне, и я не мог понять, чем же я так ему не угодил, что за все время, он не удостоил меня ни единым словом. Элизабет заметила мое негодование.
– Он тебе неприятен, правда? – с горечью в голосе спросила она.
– Не стану скрывать, он производит не самое приятное впечатление.
– Не сердись на него и не делай поспешных умозаключений. Я понимаю. В самом деле, какое еще впечатление может производить этот угрюмый старик, если не отталкивающее? Но ты еще удивишься, какой обманчивой может быть внешность. Внутри этого немого, неопрятного старика таится кристально чистая душа, какой в нас с тобой уж не сыщешь.
– Он немой? – переспросил я удивленно. Это многое объясняло.
– Немой.
Я не нашелся что сказать в ответ. Мне стало стыдно за мои недавние слова, отпущенные в адрес старика, хотя меня по-прежнему одолевали сомнения по поводу «кристальной чистоты» его души.
– Ко мне обращаются как к миссис Фостер, как и положено обращаться к камеристке, – заметила женщина, – Но я никогда не была замужем. Я рано лишилась родителей и, будучи ребенком, попала в дом Дальберг–Актонов и всю жизнь провела в его застенках. Единственным мужчиной, которого я когда–либо любила был Гаргамель, этот самый старик. Мы росли с ним вместе, прислуживая семейству Дальберг–Актонов. В юности он был совсем другим, но тяжелая судьба оставила свой отпечаток.
– Расскажите?
– Расскажу. У нас еще будет время. А сейчас тебе нужно поесть и лечь спать. Завтра тебя ждет много новых знакомств.
Глава 5
Сестры
Соединенные Штаты Америки, штат Пенсильвания, Централия, Фаргейн-стрит, дом 49.
Сентябрь, 1961 г.
Первую ночь в доме Дальберг-Актонов, я спал крепко и без сновидений.
Я с аппетитом поужинал и, довольный и сытый, отправился в постель. В доме было хорошо натоплено. Я приоткрыл окно, и ночной сентябрьский воздух наполнил прохладой комнату. В легкой хлопковой пижаме отца я лег под теплое пуховое одеяло. Я так утомился с дороги, что едва моя голова коснулась подушки, я провалился в беспамятство. Тогда я еще не знал, что ночь в этом месте, когда меня не мучил бы жуткий кошмар, будет редкостью и большой удачей.
На утро я пробудился из-за гама, доносившегося, по всей видимости, с улицы. Когда я открыл глаза, я долго не мог прийти в себя и осознать, где нахожусь. Непривычная обстановка привела меня в замешательство. Но я весьма обрадовался, когда вспомнил, что проснулся не в нашей затхлой квартирке в Филадельфии, а в уютной и прилежно убранной комнате отца, в особняке Дальберг-Актонов.
Я глянул на стол и, увидев поднос, на котором стояли тарелка с холодной глазуньей, и чашка остывшего кофе, осознал, что проспал больше половины суток и пропустил завтрак. Я даже не слышал, как кто-то из прислуги принес его в комнату. Я посмотрел на механический будильник, что стоял на прикроватной тумбочке. Стрелки часов давно перевалили за полдень.
Нехотя я вылез из-под одеяла и подошел к окну. То был один из редких погожих дней, что я застал в Централии за без малого восемь месяцев. Небо было безоблачным, и солнце щедро разливало свои лучи. На дворе за домом на зеленой лужайке был расстелен плед. На нем играли три маленькие девочки. Две из них были близняшками. Их очаровательные личики были словно вылеплены из фарфора руками умелого скульптора. Они походили на статуэтки херувимов, которыми украшают под Рождество входные двери, полки каминов и праздничные ели. Каштановые кудри, отливающие золотом на солнце, спадали на худенькие детские плечи. Девочки унаследовали от отца серый цвет глаз: в ясную погоду, их глаза казались почти голубыми, а в пасмурную, становились совсем темными. Я же, хотя более походил на отца, все-таки перенял от матери карий цвет глаз.
Я был очарован своими сестрами и с трудом смог отвести взгляд от этих маленьких куколок, наряженных в прелестные голубые сарафанчики с кружевными оборками на рукавах и белой атласной ленточкой на поясе.
Третья девочка, по видимости, Дорати, о которой давеча рассказывала Хелена, была светловолосой. Хелена не солгала, назвав Дорати несимпатичной. Девочка выглядела на пару лет младше близняшек. У нее были большие лучезарные голубые глаза и крохотные пухлые губки. Однако несуразно высокий лоб, асимметричные черты лица, крупный нос с большими круглыми ноздрями делали ее весьма нехорошенькой.
Чуть поодаль, в беседке, сидела Хелена. Она приглядывала за девочками и читала книгу. Заметив меня в окне, она помахала рукой и жестом пригласила спуститься к ним.
Я застелил постель, без удовольствия поел остывшую глазунью, а затем открыл отцовский гардероб. В нем я отыскал хорошие джинсы и приятный на вид шерстяной джемпер с кожаными нашивками на локтях. Переодевшись, я отправился на первый этаж.
Спускаясь по ступеням, я вновь обратил внимание на картины, что висели на стене вдоль лестницы. Я смог детальней их рассмотреть в дневном свете. То были весьма мрачные портреты маленьких девочек и юных девушек. У каждой было печальное выражение лица, а вместо глаз зияли черные дыры. Мне стало неуютно смотреть в эти пустые глазницы, и я отвернулся. Я вспомнил о мольберте в гостиной, и предположил, что автором этих полотен была Хелена. Я решил непременно расспросить ее о них, когда выдастся удобный случай.
Я обошел дом и вышел на задний двор. Он был огорожен деревянным забором, окрашенным в белую краску. В северо-западном углу стояла такая же белая деревянная беседка, внутри которой были круглый стол и скамейки. Ближе к дому располагался небольшой деревянный флигель. Из окна отцовской спальни его также было хорошо видно.
Едва я показался из-за угла дома, как Дорати заметила меня и бросилась ко мне в объятия. Поначалу, я опешил от такой внезапной нежности, но не растерялся, подхватил ее на руки и поцеловал в щечку.
– Привет, сестричка! – поприветствовал ее я.
Теперь засмущалась она, и зардясь румянцем, отстранилась от меня. Я вернул ее на землю, и она побежала обратно к близняшкам. Они, к моему огорчению, не бросили и взгляда в мою сторону.
Когда я приблизился к беседке, Хелена окинула меня оценивающим взглядом, и ее глаза заблестели:
– Ты удивительно похож на отца! – восхищенно сказала она. Меня всегда оскорбляло, когда мать сравнивала меня с отцом, но это обыкновенно касалось внутренних качеств. Однако я знал, что отец был привлекательным мужчиной, и то, что Хелена отметила наше с ним внешнее сходство, польстило мне, – Тебе весьма к лицу этот свитер, – заметила женщина.
– Благодарю, – ответил я смущенно, – Надеюсь, отец не будет против.
– Ничуть, – махнула рукой Хелена, – Я дарила этот джемпер Полу на прошлое Рождество. Он не сильно его любит и не часто надевает. Я рада, что он пришелся тебе в пору.
Я поглядел на книгу в ее руках; то был роман Достоевского, «Идиот». Я всегда отличался особой внимательностью к деталям: это весьма полезное свойство для писателя.
– Любите русских классиков? – спросил я.
– Особенно этого, – кивнула она, – Достоевский не пишет художественный вымысел. Он препарирует душу человека и дает анатомически точное ее описание. Ты уже успел оценить наш с Полом подарок к твоему дню рождения?
– О да! – радостно вспыхнул я, – Готов поспорить, это была ваша идея. Отец никогда не проявлял особого интереса к моему увлечению. Спасибо.
– Наверное, тебе не терпится испробовать ее в деле?
– Да, я хотел бы набрать пару страниц своей рукописи.
– Что ж, я не буду задерживать тебя надолго. Выпьешь со мной чашечку чая? У тебя еще будет пару часов до ужина, чтобы поработать с машинкой.
Я бодро кивнул. Я охотно согласился на чай, так как холодный завтрак не принес мне большого удовольствия.
В беседке тоже был шнурок, который провоцировал звонок в комнате прислуги. Едва Хелена дернула за него, как вскоре появилась Элизабет. Хелена дала ей распоряжение, и через пятнадцать минут горничная принесла очаровательный чайный набор: чайник и две чашки. У меня защемило сердце. Сервиз был удивительно похож на тот, что подарили родителям на свадьбу. Фаянс веджвудской мануфактуры. Я подумал, что мне следовало бы позвонить маме и уведомить ее, что я добрался благополучно и меня приняли радушно.
Немного погодя, благодаря хлопотам горничной, на деревянном столике в беседке появилось несколько розеток с вареньем, клубничным и черничным, масленка, вазочка с шоколадными конфетами, и корзинка со свежеиспеченным горячим хлебом, от которого еще струился пар.
Я намазал сливочное масло и черничное варенье на кусочек хрустящего хлеба, отпил чаю и еще раз оглядел двор. В самой дальней его части, в тени еще одного вяза, в заборе была калитка. За ней был пустырь, на котором возвышался небольшой бугорок земли, в котором была двустворчатая дверь. Меня заинтересовало это любопытное сооружение.
– Что там? – спросил я Хелену, указывая на насыпь.
– Там спуск в шурф вышедшей из эксплуатации шахты. Таких в городе несколько. Теперь они используются как муниципальные свалки. Туда скидываются отходы, а раз в месяц, или чаще, по необходимости, мусор поджигается. Конкретно в эту шахту мусор выбрасываем только мы, поэтому дверь заперта.
Я тут же вспомнил ржавый ключ, что висел на поясе дворецкого.
Вдруг раздался детский плач. Разыгравшаяся сцена в корне изменила мое первое впечатление и дала совершенно новое представление о моих младших сестрах.
– Отдай! – яростно завопила одна из близняшек, когда Дорати взяла игрушечный фарфоровый чайник. Как оказалось, девочки, глядя на нас с Хеленой, решили играть в чаепитие. – Мам, Дорати забирает наши игрушки! – пожаловалась она. Вторая близняшка горько плакала. Вопящей девочкой была Эшли, плачущей – Эмбер. Как я узнал позднее, Эшли была на несколько минут старше Эмбер, и была лидером их дуэта. Она была более разговорчивой, напористой и порой агрессивной. Эмбер лишь послушно следовала указаниям старшей сестры и была весьма чувствительной и плаксивой. Отличить их было нетрудно. Несмотря на то, что внешне они были зеркальным отражением друг друга, различия в темпераменте накладывали заметный отпечаток на их лица.
– Дорати, милая, нехорошо отбирать игрушки у сестер, – ласково обратилась Хелена к девочке.
– Но, у них два чайника, а у меня ни одного, – нахмурилась Дорати, – Мне тоже нужен. Мисс Долли хочет чаю.
Мисс Долли была тряпичной куклой из рогожи с черными пуговицами вместо глаз, которую Дорати прижимала к груди. Близняшки же играли с Барби. Кукла Барби, которая в настоящее время известна девочкам по всему миру, на тот момент только недавно была впервые выпущена в продажу и представляла собой совершенно новаторскую и смелую игрушку. Прежде игрушки для девочек представляли собой пупсов, которых нужно было нянчить. Барби стала первой куклой, изображающей взрослую девушку.
– Эшли, почему вы не делитесь с Дорати? Вам разве недостаточно одного чайника?
– Но маа-ам! – заканючила Эшли. – Нам нужно два чайника! В одном мы кипятим воду, а другой – для заварки! Разве по-настоящему не так делают?
– Пожалуй, так – пожала плечами Хелена, – Почему бы вам не устроить совместное чаепитие?
– И пригласить к нам за стол этого Франкенштейна? – Эшли указала на тряпичную куклу Дорати, – Ну уж нет.
– Дорати, где твоя Барби? – поинтересовалась Хелена, – Почему ты играешь с этой уродливой куклой?
Дорати обиженно нахмурилось. Ее оскорбило нелестное высказывание в адрес мисс Долли. Спустя минуту черты лица девочки слегка смягчились, и она сказала не сердито, но грустно:
– Да, она некрасивая. Но ее мне сшил Гарм. Барби все одинаковые, а мисс Долли такая одна. Я люблю ее. Я ведь тоже некрасивая, но вы ведь меня любите?
Хелена растерялась от слов девочки.
Дорати бросила на меня беглый, смущенный взгляд и улыбнулась кроткой, испуганной улыбкой.
Все во мне перевернулось! Ее улыбка заставила меня проникнуться к этому чистому, невинному ребенку самой трепетной любовью. В мгновение ока эта несимпатичная девочка облеклась в наряд из невидимой глазу, но проникающей в самое сердце, красоты, которая, наложившись на ее неправильные черты, сделала их самыми прелестными. Я улыбнулся Дорати в ответ, а она еще больше залилась краской, учащенно заморгала, порхая белесыми ресничками и наскоро отвела глаза.
Я допил чай и вернулся в комнату отца.
Там меня ждала она – роскошная, со сверкающим новизной красным корпусом, IBM Selectric. Мне хотелось припасть к клавиатуре и не вставать из-за письменного стола, пока вся моя рукопись не будет напечатана.
Отказ издательства огорчил меня. Когда я получил его, около недели я находился в подавленном состоянии. Но я не отчаялся полностью и собирался разослать копии в другие издательские дома. Теперь, когда у меня была собственная печатная машинка, ничто не преграждало путь к мечте.
Не счесть, как много раз, в процессе работы над романом, поставив точку в конце очередного предложения, я останавливался, и задавался мучительным вопросом: зачем я пишу? Не зря ли я пачкаю бумагу? Руки опускались от осознания, что никому в мире нет дела до моей писанины, кроме меня самого.
Человек так устроен, что он привык получать вознаграждение за свой труд. Когда он не видит наглядного результата своей деятельности, он утрачивает мотивацию продолжать работу. Какого вознаграждения жаждет писатель? Признания читателей. Но оно приходит запоздало, когда в нем уже нет нужды. Автор может получить его, только тогда, когда допишет книгу; тогда, когда оно уже не сможет служить стимулом для работы над ней. Откуда же взять автору топливо для творчества? Что поддержит его в начали пути? Ему нужна внутренняя мотивация.
Как много сюжетов рождалось в головах людей, и как мало из них стало книгами. Большая часть из них так и осталась невоплощенными идеями. Чтобы придумать захватывающую фабулу, нужно богатое воображение, но, чтобы дописать произведение нужны упорство и титаническая сила воли. Первым обладают многие, вторым – единицы. Я гадаю, сколько поистине невероятных историй было придумано людьми – историй, которые по увлекательности и наличию неожиданных поворотов превосходят сюжеты любых знакомых нам книг, но они, к сожалению, никогда не станут нам известны, потому что их автор не обладал достаточной тягой к письму и ответственностью, чтобы помочь им родиться на свет.
Возможно, моя история не была чем-то исключительным. Но я чувствовал ответственность за то, чтобы рассказать ее. Я не хотел, чтобы она была похоронена в моем сознании, и ушла со мной в могилу, так и не увидев свет. Это было бы несправедливо по отношению к ней, и к читателям, которые могли бы с ней познакомиться. Я не мог этого допустить. Я не хотел, чтобы такое такое тяжкое преступление было на моей совести.
Каждый раз, когда я хотел сдаться и бросить писательство, перед моим мысленным взором всплывало лицо Рея…
Прежде, чем приняться за набор текста, я ознакомился с инструкцией, прилагавшейся к машинке. Работа с IBM Selectric оказалась незатейливым занятием. Машинка была простой и удобной в использовании. Клавиатура IBM Selectric походила более на клавиатуру современных компьютеров, нежели старых механических пишущих машин, и не требовала большой силы нажатия. Поначалу я печатал очень медленно, но вскоре обрел уверенность и скорость набора начала понемногу возрастать.
Ознакомление с инструкцией отняло немало времени, поэтому я успел перепечатать только первую страницу рукописи к тому моменту, когда тяжелая рука Гарма постучала в дверь. Хмурым, немым взглядом он пригласил меня к ужину.
Глава 6
Грех
Соединенные Штаты Америки, штат Пенсильвания, Централия, Фаргейн-стрит, дом 49.
Сентябрь, 1961 г.
Спускаясь в столовую, я уловил аромат пряной говядины с нотками розмарина, мяты, тимьяна и шалфея. В тот вечер я познакомился с еще одним обитателем дома Дальберг-Актонов – Марком, который вскоре стал моей отдушиной в этом котле контрастных характеров. Поместье Дальберг-Актонов укрывало под своей крышей ипохондричную хозяйку, ортодоксальную горничную, немого старика-лакея с зловещим взглядом, избалованных близняшек и девочку сиротку. Марк один выбивался из этой безумной массы, будучи совершенно простодушным и жизнерадостным молодым человеком.
Столовая находилась через холл напротив гостиной; входом в нее служил западный проем прихожей. Комната была длинной и непропорционально узкой. Почти все пространство занимал большой продолговатый стол, который был накрыт белоснежной скатертью и безупречно сервирован. По правой стене стоял буфет, в котором хранился белый с голубой каймой и позолоченной росписью декоративный столовый сервиз, предназначенный для торжеств. В противоположной стене было два больших окна завешанных серыми шторами. У окон стояли этажерки – совершенно пустые, за исключением одинокого фикуса. Как я заметил позже, это было единственное растение в доме. Казалось, все живое чахло и, в конечном счете, погибало в этом несчастливом месте, кроме стойкого фикуса.
В этой сцене сошлись все ключевые действующие лица – все жители дома. Во главе стола сидела Хелена, которая успела переодеться в элегантное платье цвета бургунди; по правую сторону от нее сидели близняшки и Дорати; по левую – Элизабет и Марк. Меня усадили в другом конце стола, напротив Хелены.
На стене, за спиной Хелены, висел внушительных размеров парадный портрет статного, осанистого мужчины. На мужчине был дорогой костюм, состоявший из синих брюк, такого же пиджака с атласными шалевыми лацканами и безупречно выглаженной белой рубашки с французскими манжетами, украшенными позолоченными запонками. На шее красовался красный галстук. Образ довершали аккуратные оксфорды из гладкой черной кожи. Голову покрывала благородная седина. Лицо было широким и открытым, с резкими чертами. Сжатые в тонкую линию губы и густые брови, нависавшие над томными карими глазами, выдавали строгую и холодную натуру. Во взгляде читалась решимость, непоколебимая уверенность в себе и острый ум. У Хелены был такой же взгляд.
На нижней перекладине картинной рамы, по центру, располагалась небольшая позолоченная табличка с выгравированной надписью. Текст был мелким, и, в силу слабого зрения, я не мог разобрать его, но предположил, что в нем содержалось имя изображенного на картине человека. Впрочем, нетрудно было догадаться, что то был портрет покойного дедушки Хелены, Грэхама Дальберг-Актона.
Марк подал говяжьи стейки в вишнево винном соусе. Заметив меня, парень душевно пожал мне руку, улыбаясь самой задорной и дружелюбной улыбкой. Его рукопожатие было крепким и выражало искреннюю радость знакомства.
– Добро пожаловать, дружище! Марк Остин, – представился он.
– Поучтивей, Марк! – одернула его миссис Фостер, – Мистер Томас сын Пола Бауэра. Не следует фамильярничать с юным господином Бауэром.
– Тьфу, – пренебрежительно фыркнул Марк, – Мы живем в свободной Америке, во второй половине двадцатого века, а не в средневековой рабовладельческой Англии. «Господин Томас», – жеманно передразнил он, – мой сверстник и станет мне другом, – предрек он, – Я буду звать его Томми. Рад, очень рад знакомству, – вновь обратился он ко мне и еще раз ретиво потряс мою руку.
Радушие Марка не было притворным. Появление в доме мальчишки ровесника вселяло в него неподдельный энтузиазм. Меня же нисколько не оскорбляло его панибратское отношение, напротив, я вздохнул с облегчением. Для мальчишки, выросшего в трущобах Филадельфии, казалось вычурным и диким, что в провинциальных городках аристократия держалась так же, как в начале двадцатого века: содержала гувернанток и переодевалась в изящные наряды перед ужином.
Все приступили к трапезе, и я также принялся за еду. У мяса была аппетитная корочка, но, разрезав его, я обнаружил, что оно было слабой прожарки, что называется «с кровью». Я попробовал кусочек – он был сочным и мягким.
– Грэхам Дальберг-Актон был щепетилен к традициям, – миссис Фостер кивнула в сторону портрета, подтвердив мою недавнюю догадку, – При его жизни, дом был полон прислуги, – Вспоминая былые времена, Элизабет мечтательно склонила голову и посмотрела куда-то вдаль, – Теперь же остались только мы трое. Я совмещаю обязанности камеристки Хелены и горничной, Гарм – дворецкий, а Марк, самостоятельно занимается всеми делами по кухне: готовит, моет посуду, сервирует стол, занимается закупками.
– Элизабет питает ностальгическую любовь к условностям прошлого, – прокомментировала Хелена, – Мне же они никогда не были понятны.
В тот вечер для меня лучше раскрылся характер новой жены отца. Я вспомнил, что с утра застал ее за книгой Достоевского, и подумал, что в Хелене было что-то от героинь русского классика. Я находил некоторое внутреннее сходство между ней и Настасьей Филипповной. Был какой-то надрыв в ее душе, а в прекрасной голове таилось скрытое безумство.
Насколько мне было известно, Актон – английская фамилия, а Дальберг – немецкая. Фамилия Дальберг-Актон образовалась благодаря браку баронета Актона с последней представительницей древнего баронского рода немецких прелатов. Однако в Хелене не было, ни свойственной англичанам сдержанности, ни характерной для немцев прагматичности. У нее была типично русская, необузданная душа, вмещающая в себя непримиримые противоречия, склонная к фатализму и питающая страсть к драме.
Я нередко слышал шутку, согласно которой, девиз героев английской литературы: «я умру ради чести»; немецкой: «я умру ради величия»; французской: «я умру ради любви»; русской: «я умру». В этом фатальном замечании отражается экзистенциализм Достоевского, и отношение русских к смерти. У смерти нет цели. Смерть – просто данность, исход жизни. В своей жизни я совершил много ошибок и ужасных поступков, но все они, так или иначе, были продиктованы любовью. Хеленой же всегда двигал только страх смерти – она не хотела мириться с неизбежностью.
Я также хотел бы остановиться на образе Гарма. Читатель не мог не заметить, какой ошеломляющий эффект производила на меня мрачная фигура сутулого, немого старика. Миссис Фостер в последствии поведала мне многое о его судьбе, но как бы не старалась она склонить меня симпатизировать ему, меня всегда бросал в дрожь немой взгляд старика, в котором скрывалась какая-то зловещая тайна. Главный секрет Гаргамеля даже для миссис Фостер сохранился неизвестным, и открылся только мне, а к концу повествования откроется и читателю.
Сложно было не заметить, что Гаргамель не находил благорасположения Хелены. Хелена по большей мере была приветлива с прислугой – миссис Фостер и Марком. Она состояла с ними в теплых дружеских отношениях. Гаргамеля же она открыто презирала, что передалось и близняшкам, которые крайне пренебрежительно относились к старику. Впрочем, вскоре такую манеру поведения перенял и я. Долгое время я недоумевал, зачем Хелена держала в доме столь ненавистного ей человека. В ее мягком, бархатном голосе звенели ядовитые, надменные нотки, когда она обращалась к Гаргамелю. Она даже не удостаивала его тем, чтобы обращаться к нему по имени, называя его Гармом, как мифического пса из германо-скандинавской мифологии, охраняющего мир мертвых. Это прозвище соответствовало бесчеловечному отношению к нему. Элизабет и Марк занимали отдельные комнаты на первом этаже под лестницей – небольшие, но чистенькие и уютно прибранные. Гаргамель же спал в крошечном флигеле, располагавшемся позади дома. В пристройку не был проведен электрический свет и вечерами можно было наблюдать, как в окне флигеля мелькала темная фигура длинного старика, расхаживающего туда-сюда в полумраке крохотной комнаты, освещаемой одинокой восковой свечой. Вся грязная домашняя работа доставалась Гарму. Свои обязанности он выполнял, не дожидаясь приказаний. Никто с ним не заговаривал, кроме малютки Дороти. Все сторонились его, и день ото дня он мерк, превращаясь в тень, бесшумно передвигающуюся по дому.
В продолжение ужина Гаргамеля не приглашали за стол. Он простоял почти весь вечер подле Хелены, по левую сторону от нее, молча подливая вина в ее бокал, когда тот опустошался. Впрочем, опустошался он довольно часто.
В тот вечер я также впервые узнал о пристрастии Хелены к красному вину. Чем больше она пила, тем прелестнее становилась. На щеке вспыхивал румянец, а глаза сверкали как кошачьи. Лицо приобретало забвенное, детское, почти младенческое выражение, а на губах появлялось некое подобие улыбки. Надо заметить, что правый угол ее рта всегда был опущен из-за шрама, поэтому она никогда не улыбалась в полной мере, и только приподнимала подвижный угол рта. От этого ее улыбка казалась несколько мрачной и загадочной.
Я отметил также, что Хелена была гораздо моложе, чем я ожидал, и подумал, что она слишком юна для моего отца. На вид казалось, что эта особа едва прожила четверть века.
– Как стейк, Томми? – спросил Марк.
– Очень вкусно, спасибо! – ответил я с энтузиазмом.
– Люблю, когда дети кушают с аппетитом! – заулыбалась Хелена, глядя на меня.
Я с неприкрытой жадностью уплетал мясо. Мне следовало проявить больше манер и утонченности – отрезать небольшие кусочки, терпеливо и подолгу их разжевывать. Но я никогда прежде не ел такой вкусной еды и к тому же был голоден, поэтому пренебрег всякими приличиями.
Детям была подана курица с картофельным пюре и зеленым горошком, которая близняшкам явно не приходилась по вкусу, что не прошло мимо Хелены незамеченным.
– Хватит ковырять в тарелке! – утратив терпение, повысила голос Хелена, – Либо ешьте, либо отправляйтесь в свою комнату и ложитесь спать голодными.
Близняшки одарили маму холодным взглядом и вышли из-за стола.
– Дорати, солнышко, тебе тоже пора отдыхать, – ласково обратилась Хелена к девочке.
«Солнышко» было подходящим эпитетом для лучезарной малышки.
– Спасибо за ужин, Марк, – пролепетала девочка, на чьей тарелке ничего не осталось. Подойдя к Хелене, Дорати крепко ее обняла.
– Доброй ночи, мамочка, – сказала она, жмурясь и вкладывая в объятия всю силу, что была в ее детских, слабеньких ручках. Ненадолго задумавшись, она добавила, – Мамочка Хелен, можно Гаргамель пойдет со мной? Я почитаю ему сказку.
Любовь, заключенная в этом маленьком сердце была настолько всеобъемлющей, что не упускала из внимания даже покинутого, угрюмого Гарма.
Хелена сделала недовольную гримасу, но после выдавила:
– Идите.
Дорати вложила свою крошечную ладошку в сухую морщинистую руку Гаргамеля. Пальцы старика напоминали длинные кривые ветви дерева. Он держал детскую ручку так, словно то была хрупкая бабочка. Рядом с Дорати Гарм преображался в мгновение ока, и то тепло, которое эта девочка вселяла в его сердце, своим огнем зажигало его, казалось бы, уже навеки потухший, безжизненный взгляд.
***
В столовой нас осталось четверо: я, Хелена, Марк и Элизабет.
– Теперь, когда за столом нет детей, я могу задать тебе любопытный вопрос, – произнесла Хелена, и лукавство вспыхнуло в ее красивых янтарных глазах.
Я напрягся. Вопрос заключал все тревоги, томившие сердце Хелены; был воплощением страха, который сделал ее беспомощной, поставив на колени перед монументальной неизбежностью.
Каким очаровательным было ее лицо в тот момент! Глаза сверкали безумством, нетронутая шрамом щека пылала хмельным румянцем. Ее разжигали алкоголь и жгучие навязчивые идеи.
– Ты боишься смерти? – спросила женщина и уставилась на меня, пристально изучая мое лицо, а между тем, бесцеремонно пытаясь заглянуть мне в душу.
В столовой повисла тишина. Казалось, всем было слышно, как я нервно сглотнул. Марк и Элизабет настороженно переглянулись. По их лицам пробежала мрачная тень. Наиболее встревоженной казалась миссис Фостер. Молчание длилось с минуту, а после Марк и Элизабет хором спохватились:
– Хелена, вы много выпили. Вам пора в постель.
– Хелен, может не стоит этих разговоров…? Мальчик только приехал, дайте ему время освоиться – учтиво проговорила миссис Фостер, – не бойся, дорогой, она так шутит. – Обратилась старушка ко мне. – Она любит задавать провокационные вопросы, особенно когда… – она подняла брови и взглядом указала на бокал подле Хелены.
– Всем молчать! – проревела хозяйка дома.
Алкоголь уже сильно ударил ей в голову и вселял злую веселость.
Я долго подбирал в голове благозвучный ответ, чтобы случайно не высказать какую-нибудь глупость, но внезапно для самого себя выдал крайне самодовольную мысль:
– Пусть грешники бояться смерти, а мне не к чему.
Мой ответ поразил Хелену. Сначала она подняла брови, затем многозначительно прищурилась. Но затем она сделала то, что выбило меня из колеи – она расхохоталась.
У Хелены был звонкий, детский смех, на первый взгляд, казавшийся простодушным, но позже я научился различать в нем злые, усердно скрываемые, насмешливые нотки. Хелена часто отвечала на мои реплики или вопросы презрительной насмешкой, несмотря на то, что впоследствии я стал единственным человеком, чьим мнением она интересовалась и с которым считалась. Ее смех больно кольнул мое самолюбие.
– Похоже ты плохо усвоил главный библейский урок. Никто не без греха, и никто не спасается благодаря своей непорочности, но только по благодати Божьей, чтобы никто не возгордился. А своим самоуверенным ответом ты выдал, что гордость тебе не чужда. Но я не осуждаю, напротив; христианство порицает гордыню, я же ее поощряю. Вокруг достаточно тех, кто с готовностью кинется искать в нас изъяны, не будем же им помогать.
Каждый грешит на свой лад, и однако осуждает того, кто грешит не так, как он. Люди дальнозорки в отношении греха: чужие изъяны видят за версту, своих не могут разглядеть вблизи. Все мы сотканы из греха и все заслуживаем геенны огненной.
Знаете, каких, на мой взгляд, грехов нужно остерегаться в первую очередь? – спросила Хелена и, не дожидаясь ответа, продолжила, – Прелюбодеяния и чревоугодия, потому что из всех грехов они самые приятые, а значит противостоять им труднее всего. Ты без смущения и с большим аппетитом уплетаешь мясо с кровью, а ведь в Писании велено: «…плоти с душою ее, с кровью ее, не ешьте», – процитировала Хелена место из Бытия.
– Достаточно! – не выдержал Марк, – Вам пора отдыхать.
– Зачем же обрушивать ваши причуды на мальчика в первый же день? Выждали бы хоть немного, – покачала головой Элизабет.
Марк с легкостью взял Хелену на руки и понес ее наверх, в спальню. Он был единственным, кто мог приструнить хозяйку. Хелена была взрослым ребенком. Поначалу она капризничала, грозила Марку кулаком, затем смеялась и выкрикивала какие-то глупости, но в конце сдалась и послушно позволила уложить себя в постель. Вскоре она уснула младенческим сном.
Глава 7
Сон
Соединенные Штаты Америки, штат Пенсильвания, Централия, Фаргейн-стрит, дом 49.
Сентябрь, 1961 г.
Вторая ночь в доме Дальберг-Актонов выдалась тревожной. Величественный, мрачный особняк, пугающие картины на стене вдоль лестницы и напряженный разговор с Хеленой за ужином произвели на меня болезненное впечатление. День полный знакомств утомил меня. Как только моя голова коснулась подушки, я провалился в беспамятство, но спал беспокойно и вскоре пробудился от жуткого кошмара.
Я не сразу понял, что нахожусь во сне. Мне почудилось, будто я проснулся от отдаленного, едва различимого шума, сел в постели и прислушался. Источник звука направлялся ко мне, и по мере его приближения, я различил тихий плачь. Я встал с постели, и мои босые ступни обожгло ледяным полом. Я посмотрел вниз и заметил, будто пол двигался, и по нему ползла рябь. Я понял, что стоял на воде. Вновь подняв глаза, я увидел, что комната заполнилась лицами. Меня окатило волной леденящего ужаса. Очертания лиц ежесекундно менялись, как это часто бывает во снах, но неизменным оставалось то, что то были лица маленьких девочек – лица с пустыми глазницами. В тот момент ко мне пришло осознание, что я был во сне, но этот факт меня не утешил. Испуг парализовал меня. Вдруг лица широко открыли рты и нараспев протянули «о-о-о», словно в церковном хоре. Но вскоре это мелодичное «о-о-о» превратилось в вопль адской агонии. В миг разгорелось пламя, и огонь объял детские тельца. Вой усиливался и оглушал. Я хотел закрыть уши руками, но все еще не мог пошевелиться. Тем временем, языки пламени, пожирающие детей, плавно подступали ко мне. Лицо обожгло жаром, таким реальным, будто все происходило наяву, как вдруг я провалился под пол и начал тонуть. Что было сил я барахтался в воде, но вскоре почувствовал такую усталость и боль в плечах, руках и во всем теле, что сдался. Я пошел ко дну. Несмотря на то, что то была лишь игра моего подсознания, я чувствовал почти физическую, жгучую боль, когда мои легкие разрывались, по мере того, как их заполняла вода. Я погрузился на такую глубину, при которой, будь то не сон, меня бы мгновенно расплющило давлением. Вокруг был только мрак, настолько тяжелый, что, когда я закрывал глаза, становилось не так темно. Пробыв в этом мраке около пяти ужасающих секунд, я проснулся. Тогда я еще не знал, что эти абсурдные картины, сплетенные в одном сновидении, были образным пророчеством грядущих событий.
Глава 8
Город Дит
Соединенные Штаты Америки, штат Пенсильвания, Централия, Фаргейн-стрит, дом 49.
Сентябрь, 1961 г.
Пот лил градом по лбу. В горле пересохло. Меня трясло мелкими конвульсиями. Воздух был удушливым. Я решил спуститься на кухню, чтобы выпить стакан воды или молока. На самом деле, я просто хотел покинуть тяжелую атмосферу, повисшую в комнате. Рядом ощущалось некое потустороннее присутствие, но я знал, что то было лишь когнитивным искажением, которое часто сопровождает сонные параличи. Я глянул на будильник на прикроватной тумбочке. На часах было три пятнадцать ночи.
Проходя по коридору мимо спальни Хелены, я услышал тихий плач. Я подумал, может его то я и слышал сквозь сон. Дверь была приотворена и, заглянув в щель, я увидел Хелену сидящей в постели, устланной алыми шелковыми простынями. Уткнув лицо в ладони девушка плакала. Неловким движением я задел дверь, и она со скрипом открылась. Хелена вздрогнула и подняла лицо. В темноте зиял лиловый шрам. Я машинально отвернулся.
– Входи – услышал я тихий голос, но продолжал стоять за дверью, не осмеливаясь сдвинуться с места.
– Войди! – повторила Хелена грозно, и мне были слышны нотки раздражения и нетерпения в ее голосе. Я вошел в комнату и подойдя к кровати, остановился, виновато опустив голову.
– Я… воды шел… – промямлил я.
– Не нужно оправдываться, дорогой мой мальчик, – голос Хелены снова смягчился, – присядь, – она разгладила простынь рядом с собой.
Я неуверенно сел на край кровати и огляделся. Спальня Хелены значительно превосходила размерами комнату отца. Было жарко. В разожженном камине плескался огонь. Поленья, обгладываемые огнем, трещали подобно костям приснившихся мне девочек.
Меблировку составляла дорогая массивная мебель: двуспальная кровать, широкий, почти во всю стену, гардероб, подле него трюмо с пуфиком, обитым красной бархатной тканью. Возле камина находился книжный шкаф, полки которого изобиловали американской, английской, французской, немецкой и русской классикой в изящных переплетах. Корешки книг пестрили витиеватыми узорами, выпуклыми декоративными элементами и названиями многочисленных произведений.
Над камином висела репродукция «Карты Ада», иллюстрации Сандро Боттичелли к «Божественной комедии» Данте. Примечательным было то, что картина была воспроизведена не полностью. Изображен был только один фрагмент – седьмой круг ада, который представлял собой город Дит. Если Данте не ошибся в своем видении ада, город Дит – это то, куда мы с Хеленой отправимся после смерти, если по милости богов она будет нам дарована.
Согласно представлению итальянского поэта и богослова, город Дит был разделен на три пояса. В лесу самоубийц гарпии терзали сведших счеты с жизнью; в горючих песках пустыни под огненным дождем изнывали богохульники, ростовщики и склонные к содомии; а в реке Флегетон в раскаленной крови кипели насильники и душегубы. Исполнять суд над грешниками были поставлены Минотавр и три кентавра: Несс, Хирон и Фол. Я был знаком с этими персонажами, так как с ранних лет моей любимой литературой были сборники мифов разных народов. Я с удовольствием погружался в мир Илиады и Одиссеи Гомера, с любопытством читал о двенадцати подвигах Геракла, читал о походе Тора в Йотунхейм, о его борьбе с Мировым Змеем, порождением хитрого Локи. Затаив дыхание, я следил за местью Гора Сету, утопившему его отца Осириса в Ниле, замуровав его предварительно в саркофаге, залитом свинцом. Я изучал китайскую, шумеро-аккадскую мифологию, не пренебрегал также мифами древних славян.
Однако, из всего, что было в комнате, наибольшее мое внимание привлекла не репродукция мрачной картины, но любопытный плоский прямоугольный предмет, завешанный белой драпировкой. По выступающему из-под ткани углу картинной рамы, я догадался, что то было полотно, но что на нем было изображено, мне было неизвестно. Я предположил, что то был портрет, наподобие тех, что висели вдоль лестницы, однако он значительно превосходил их форматом холста.
Не осталось мною незамеченным и то, что вся комната была уставлена опустошенными винными бутылками. Они были всюду: на полу, на подоконнике и на поверхности каждого предмета мебели. В комнате стоял стойкий запах этанола, смешавшийся с ароматом Chanel No. 5 в котором сочетались ноты ириса, фиалки и жасмина, сопровождаемые аккордами сандала и ванили. Я узнал эти духи, потому что ими пользовалась моя мать.
– Ты избегаешь смотреть на меня, – заметила Хелена, и это утверждение было правдивым, – сделай милость, посмотри на меня.
Я повернул к ней голову и поднял глаза. Предо мной предстало лицо женщины упоительной красоты, обезображенное уродливым шрамом. Я вновь опустил глаза.
– Посмотри на меня, пожалуйста, – вновь настойчиво попросила Хелена.
Я заглянул в ее янтарные глаза. В полумраке они сверкали красновато-медным отблеском и все еще были мокрыми от слез.
– Никто не смотрит на меня. Все отводят глаза. Наверное, боятся оскорбить меня, уставившись на мой шрам, но боль мне причиняет именно то, что все избегают смотреть на меня. Я люблю проводить время с детьми, потому что они имеют дерзновение подолгу глядеть на меня, и на время, что я провожу с ними, я забываю о своем недостатке.
– Поэтому вы плачете, из-за шрама? – спросил я наивно.
Хелена добродушно рассмеялась.
– Нет, Томас, конечно, нет. Мне было девять лет, когда я получила ожог, оставивший этот шрам. Я уже давно привыкла к своему обезображенному лицу и не представляю себя другой.
– Тогда почему? – не унимался я.
– Я плачу, потому что напугана. Леденящая волна страха захлестывает мое сердце, все внутри с болью сжимается в тугой комок, легкие отказываются дышать, и невозможно спать по ночам.
– Чего же вы боитесь?
– Смерти, Томас. Меня приводит в ужас ее монументальность, неизбежность. Смерть рисуется мне в виде чудовищного зверя, который притаился за углом и только и ждет случая напасть. За ужином, ты сказал, что не боишься смерти. Смерти не боится лишь тот, кто не встречался с ней лицом к лицу и никогда толком не задумывался о ней. Не боящиеся смерти либо лицемеры, либо глупцы.
– Значит, вы, встречались со смертью лицом к лицу?
– Мне было девять, когда я потеряла родителей. В моей семье было двое детей: я и мой младший брат. Мама была беременна третьим ребенком, девочкой. Мать была прекрасной женщиной – оплот женственности, нежности и всеобволакивающей любви. От нее исходили такое тепло и свет, что она озаряла все пространство вокруг и согревала душу каждого, кто был в ее присутствии. Она была моим божеством, – подступающие рыдания душили Хелену застрявшим в горле комком. Она силилась не расплакаться вновь и с трудом продолжала, – ее нет уже так давно, но боль утраты не утихает. При родах мама умерла, а на свет появилась моя младшая сестра – Дэстени. Судьбоносное имя.
Отец не смог смириться со смертью жены и много пил. Днями его не было дома. Все время он проводил в барах, прильнувши к бутылке, а о нас совсем позабыл. Так мы остались втроем, при живом отце, сиротами: девятилетняя я, мой семилетний брат и новорожденная Дэстени. Два ребенка остались на мне: я кормила их, научилась менять пеленки. Ночами я не спала. Я была напугана, потеряна, и ко всему этому Дэстени, как бы я не старалась ее убаюкать, безустанно кричала, словно уже тогда осознала всю несправедливость мира, в котором ей не посчастливилось оказаться. В одну из ночей, я была окончательно измотана и раздражена. Дэстени плакала и плакала. Я брала ее на руки, качала в колыбели, пыталась накормить, поменяла пеленки, но девочка никак не унималась. Она продолжала кричать, и кричала так сильно, что ее лицо побагровело. Я была на грани потери рассудка – измученная горем и бессонными ночами, маленькая девятилетняя девочка. Плач Дэстени сводил меня с ума. Я обхватила ее тоненькую шейку и сжимала до тех пор, пока плач не утих. Затем я легла в постель и мгновенно уснула.
Я проспала больше десяти часов, а проснувшись, пошла наполнить бутылочку детской смесью. Когда я подошла к колыбели сестры и вспомнила события прошлой ночи, я завопила. Я кричала от ужаса, заливаясь слезами, более часа, а младший брат сидел на полу, обхватив мои ноги, и тоже плакал. Когда прошел первый шок, я накрыла трупик младенца пеленкой и легла в постель, укутавшись в одеяло, и тихо плакала.
Отец вернулся домой на третий день после смерти Дэстени. Он был пьян и весел. Ввалился в дом, напевая кабачную песню. Найдя в колыбели мертвого младенца, он взял холодный труп Дэстени, который уже приобрел блеклый сероватый оттенок, и долго тупо глядел, силясь осознать произошедшее своим хмельным рассудком. После он завопил и подбежал к нам с братом. Дрожащим голосом он спросил, что произошло. В ответ я лишь плакала, а брат предательски ответил: Хелен задушила ее.
Отец схватил меня за волосы и потащил к камину, в котором плескался огонь. Я кричала, а он опустил мою голову в горящее пламя и терпеливо, молча ждал. Я чувствовала нестерпимую боль, запах жженых волос и слышала плач брата. Он умолял отца прекратить, в то время как моя кожа таяла словно воск, но рука отца ни разу не дрогнула.
Отпустив меня наконец, отец пошел и застрелился.
На этом страшном слове воцарилась траурная тишина, которая была невыносима как мне, так и Хелене, так что она поспешила ее нарушить:
– После нас забрал дедушка. Мой дедушка был богат, это известно всем, и конечно, было известно твоему отцу.
– Было известно? Почему вы сказали «было», и миссис Фостер тоже обмолвилась об отце в прошедшем времени, – вспомнил я, – Вы полагаете он уже мертв?
– О-о… Нет! – воскликнула Хелена и энергично закачала головой, стараясь всем своим видом и телодвижениями показать, что она не хочет допускать даже малейшей мысли о том, что ее муж мертв, – Я оговорилась. Бывает и о том, о ком наверняка знаешь, что он жив, случайно скажешь в прошедшем времени. Я скорее подразумевала, что это было ему известно, прежде нашего с ним знакомства, и стало главной причиной, почему он женился на мне. Ну, не будем об этом… – растерянно и даже как будто нервничая ответила Хелена. – Так вот. Мой дедушка был богат, и когда мы с братом попали в его огромный дом (прежде мы жили в Вирджинии), он окружил нас заботой, баловал вкусностями и игрушками, и мы вскоре утешились и можно сказать повеселели. Раньше мы часто устраивали званые вечера. Дом постоянно был полон гостей. Каждый день был словно праздник, когда дедушка был жив. Он заменил нам отца и мать и был нашим лучшим другом. Дедушка был строгим и суровым человеком, но это распространялось на прислугу и посторонних людей, но никогда не касалось нас, его внуков. А когда дедушка умер, все изменилось. В первую очередь, во мне. Мой мир перевернулся. На меня свалилось наследство, и я совершенно не знала, что с ним делать. Я стала жертвовать деньги на благотворительность, в особенности сиротам.
– А где теперь ваш брат?
– Брат? – переспросила Хелена и растерялась, будто бы не понимала, о ком речь.
– Да, вы упоминали его в своем рассказе.
– Верно, брат… Он умер. На войне.
Я не нашелся что ответить, и в воздухе вновь повисло молчание.
– Почему вы с отцом спите в разных комнатах, – внезапно для Хелены спросил я.
Ее лицо приобрело поникшее выражение.
– Твой отец никогда не любил меня, чего, впрочем, никогда не скрывал. Более того, вскоре он возненавидел меня за то, что изначально его во мне привлекло. Деньги. Я отдала ему в управление угольную компанию дедушки и в распоряжение все наши деньги. Но он всегда опасался, что я могу отобрать все это, также просто, как дала. Ничто не тяготит человека так, как оказанное ему благодеяние, за которое он не может отплатить, и которое не может принять с благодарным сердцем. Для неблагодарных людей благодетель очень быстро становится врагом.
Он сказал мне однажды, что в своей жизни любил только двух женщин: Лили и твою мать. Элизабет тесно общается с твоим отцом, она вообще страшная болтушка, и как-то поведала мне, что он хранит фотографию с тобой и твоей матерью, в одной из книг на своей книжной полке. Не знаю, так ли это, я не проверяла.
На мой же счет он полагал, что я приворожила его, так как ни один мужчина в здравом уме не полюбил бы такую как я.
– Я бы полюбил, – с наивным восторгом и неожиданно для Хелены и для самого себя прошептал я.
Хелена улыбнулась самой сладкой и нежной улыбкой, в которой в тот раз за редким исключением не было скрытой насмешки. Я счел это добрым знаком и, охрабрев, вспыхнул:
– Вы самая добрая, вы взяли на попечение сиротку, плод адюльтера вашего мужа с вашей же камеристкой, вы радушно приняли меня, вы чудесная и… и… самая красивая! – с ребяческим трепетом вскричал я, за что Хелена наградила меня неслабой оплеухой.
Я вскрикнул. Пощечина расплылась по щеке жгучим пятном.
– Никогда не лги, о том, что я красива, Томас! Мне не нужна подлая лесть. Это оскорбляет меня, – вскричала Хелена рассерженно, но в следующее же мгновение опомнилась, заключила меня в объятия и покрыла мою горящую от пощечины щеку поцелуями и слезами.
– Тебе приснился кошмар, милый мальчик? Это он пробудил тебя среди ночи?
– Да, – ответил я и вновь содрогнулся, вспомнив приснившееся.
– В следующий раз, когда ты не сможешь уснуть, и тебя будут мучить дурные сны, приходи ко мне. Мне ведь тоже часто бывает страшно ночами.
Глава 9
Следствие
Соединенные Штаты Америки, штат Пенсильвания, Централия.
Сентябрь, 1961 г.
На утро я пробудился один в постели Хелены. Я сел в кровати, оглянулся и вскоре вспомнил события прошлой ночи: каштановые волосы девушки, рассыпанные на подушке, ее мокрые от слез ресницы на сомкнутых глазах. Она лежала на правом боку, ее шрам утонул в перине и скрылся из виду. Картина спящей Хелены завораживала. Тогда еще я не осознавал, в какую ловушку попал, и просто любовался до неприличия молоденькой женой моего пропавшего без вести отца.
Я попытался сосчитать, сколько лет было Хелене. Отец повторно женился, когда мне было девять; невесте на тот момент не могло быть менее шестнадцати, а вероятнее, было восемнадцать. Следовательно, по моим предположениям, Хелене, на момент повествования, было, как минимум, двадцать пять – двадцать семь лет.
Хелены уже не было в комнате, но я заметил на постели небрежно брошенное карамельное неглиже. Оно пробудило во мне ностальгическое воспоминание о том, как в моем детстве мама уходила на работу, оставив на кровати свой синий шелковый халат, который пах Chanel No. 5. Как уже упоминалось ранее, родители развелись, когда мне было девять. Из просторных апартаментов на Нью-Маркет-стрит, мы с мамой переехали в двухкомнатную квартиру на севере Филадельфии. Мама располагалась в спальне, а я, за неимением собственной комнаты, спал на диване в гостиной. Когда же мама по утрам уходила на работу, я перебирался в ее еще теплую постель и, обняв ее халат, снова засыпал, ощущая материнское присутствие, в котором я особо остро нуждался, после того, как отец ушел. Хелена напоминала мне о том времени, когда в наших отношения с мамой еще была теплота и нежность. Но то, что я начинал испытывать к Хелене, было совсем иным чувством, нежели любовью ребенка к матери.
***
Еще не в полной мере отступивший сон давил на виски. По тяжести в голове, я предположил, что проспал до полудня. Я решил, что стоило пойти в свою комнату и переодеться.
Первым делом по приезде в Централию, я намеревался отправиться в полицейский участок, чтобы выведать новости относительно поисков моего отца. Приведя себя в порядок, я спустился в холл, заглянул в гостиную и столовую и, не обнаружив никого, незамеченным покинул дом.
По дороге в участок у меня была возможность осмотреться в незнакомом для меня доселе месте. Это был низенький городок, повсеместно усыпанный двухэтажными особнячками и неказистыми провинциальными домишками. Ближе к центру, вдоль главных улиц тянулись трехэтажные браунстоуны с магазинами и барбершопами в нижних этажах. На электрических проводах висели радужные флажки и плакаты с надписью «Добро пожаловать в Централию». В тот солнечный день, когда разноцветные машины сновали по оживленным улицам, прохожие обменивались друг с другом рукопожатиями, бурно шла торговля в овощных лавках, а женщины мирно прогуливались с лепечущими в колясках младенцами, было сложно вообразить себе, что вскоре в этом приветливом городке будут царить разруха и опустошение, а люди будут сторониться этого места, как проклятого.
– Здравствуйте! – обратился я к секретарше в участке, но та с вычурной важностью и показным сосредоточением копалась в бумагах на стойке.
– Чего хотели? – буркнула она пренебрежительно, упрямо не поднимая на меня глаз.
– Я – Томас Бауэр, – представился я, – Пару недель назад мне пришло извещение, что мой отец, Пол Бауэр, пропал.
– Бауэр, тот, что муж миссис Дальберг-Актон? – переспросила женщина и встрепенулась.
– Угу, – кивнул я и мысленно добавил, злясь на ее глупость: «У вас тут что ли много пропавших без вести Бауэров?».
– Следуйте за мой, господин Бауэр, – переменилась она в тоне и с особой учтивостью проводила меня в кабинет главного следователя.
Одного взгляда на следователя было достаточно, чтобы мгновенно не возлюбить его, и это первое впечатление не изменилось до самого конца моего пребывания в Централии. Он был неотесанным деревенщиной в измятой рубашке, с усталым щетинистым лицом, сонливым, пустым взглядом и всклокоченными черными, местами поседевшими, волосами. Он держал в желтых зубах сигарету и небрежно смахивал пепел куда приходилось. Порой истлевший конец сигареты падал прямо в его кружку с черным кофе, из которой он, разговаривая со мной и, вероятно, нервничая, несколько раз случайно отпил, но тут же сплюнул с междометием: «Фу ты!». Когда я вошел в кабинет, он неуклюже поднялся с места, пригласил меня присесть, но сам зачем-то остался стоять. С минуту он переминался с ноги на ногу, расслабил засаленный галстук, прокашлялся, затем нелепо порылся на столе, сделав серьезный вид, переложил несколько папок с места на место и отсутствующим взором заглянул в несколько бумаг.
Наконец, он рухнул обратно в свое кресло и выдохнул:
– Значит, Бауэр.
Он тупо уставился в стену, словно уснул с открытыми глазами, но вскоре опомнился и представился:
– Билл Фауст.
В своей голове я вскоре прозвал его «сонливым Билли», потому что он всегда выглядел так, будто только что очнулся ото сна.
Он протянул мне грубую руку с желтыми от никотина пальцами, и я неохотно ее пожал.