Органный комплекс. Готическая новелла в современном исполнении
Корректор Мария Котова
Дизайнер обложки Антонина Высланко
© Ольга Небелицкая, 2024
© Антонина Высланко, дизайн обложки, 2024
ISBN 978-5-0064-6533-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Автор считает своим долгом предупредить, что все события и герои вымышлены, и города Сабинограда с его кафедральным собором в реальности не существует. Хотя, несмотря на то что у персонажей произведения нет реальных исторических прототипов, прототип Сабинограда на карте читатель отыщет без труда.
2024, декабрь
В состав сердечно-сосудистой системы человека входит сердце – мышечный о́рган, заставляющий кровь двигаться, и кровеносные сосуды. Длина всех сосудов взрослого человека составляет около ста тысяч километров.
Сто тысяч километров тончайших мышечных трубочек и главную мышцу тела мне предстояло вырвать из собственного тела.
Разумеется, простому человеку это не под силу; разумеется, человеческий разум даже не может вместить подобную задачу – если только человек не встретился с Гельмутом и не побывал на органном концерте в кафедральном соборе Сабинограда.
Я – встретился.
Теперь я сидел у воды в темноте и слушал тихие шлепки волн о камень.
Я надёжно укрылся от посторонних глаз: фонари светили в отдалении – у моста. Отголоски концерта ещё звучали в моей памяти, сердце разгоняло кровь по сосудам, и мне казалось, что с каждым сокращением оно выбрасывает в кровь ещё одну порцию музыки.
Траурный марш на смерть Зигфрида.
Вагнер.
Самое прекрасное из того, что я слышал на сегодняшнем концерте.
Самое прекрасное из того, что я слышал в своей жизни.
Последнее из того, что я слышал в своей жизни.
Запас музыки в камерах моего сердца бесконечен – и музыка будет работать как анестезия, я почему-то был в этом уверен. По крайней мере, этой анестезии хватит на то, чтобы вырезать из рук и ног крупные сосуды и вытянуть веточки более мелких. Насчёт дальнейшего я был уже не уверен, но знал: мне помогут завершить начатое.
Вряд ли я смогу вынуть сердце из своей груди, но я был полон решимости попытаться.
* * *
Мой самолёт прилетел без задержки, поэтому уже к трём я вселился в отель. Конференция начнётся с утра, необходимые бумаги и бейдж я получил при регистрации, доклад у меня готов – в самолёте я ещё раз пробежался по тексту и слайдам, – поэтому сегодня я был предоставлен самому себе. В Сабинограде у меня не было ни единого знакомого, а искать среди прибывших в отель коллег из других городов я не хотел. Зачем, если завтра всё равно не избежать шумной толпы? С большинством коллег мне говорить не о чем, их профессиональные навыки на порядок ниже моих, а снисходить до тех, кто преуспел в жизни меньше, чем я, было не в моих правилах. Искать в этой толпе кого-то равного себе я перестал. Эти юношеские бредни я отбросил давно, похоронив их вместе с осколками былой дружбы. Снова. И снова. С годами стена склепа, в котором я похоронил своё сердце, росла, становилась выше и крепче, пока я, наконец, не перестал чувствовать боль от одиночества. Пришло спокойствие. Хотя… время от времени стены этого склепа начинали дрожать от непрошеного воспоминания, и оттуда будто вываливался камушек. Но я быстро вставлял его обратно и надёжно цементировал щель.
Я был только рад оставаться один. С тех пор как уже вторая жена хлопнула дверью, обозвав меня бесчувственным ублюдком, я понял, что без общества обходиться легче, чем снова и снова пытаться нащупать эмоциональные законы, по которым это общество функционирует.
Я отправился на прогулку.
Про город я знал немногое: сменивший имя, он сохранил, как островки, осколки прежней – довоенной – архитектуры будто осколки прежней цивилизации, нелепо торчащие среди советского и современного новостроя. Лёбенкирхен – так звался когда-то город, но с тех пор выросло несколько поколений людей, считавших своей родиной Сабиноград.
Мне доводилось бывать в этих краях в детстве.
Родители не любили говорить о сабиноградской вехе нашей семейной истории. С восьми до одиннадцати лет каждый июль я проводил у нелюбимой бабушки в маленьком пограничном посёлке Сигово. Бабушка-полячка была единственной из оставшихся в живых бабок и дедов по отцовской линии – она была мне не родной, а то ли дво-, то ли троюродной, в эти тонкости я в детстве не вникал. Нелюбимой бабушку называли сами родители, и я думал, что это её фамилия. Сейчас я понимаю, как, должно быть, обидно было бабушке Божене слышать, как я звонким мальчишеским голоском объясняю кому-то во дворе, что нормальные бабушка и дедушка – в Крыму, а эта – так, нелюбимая.
Родители отправляли меня поездом. На грудь мне вешали унизительную табличку, будто я груз, а не человек, и табличку нельзя было снимать в течение суток. Ко мне всё время подходили разные люди, трогали табличку и зачем-то мои волосы и спрашивали: «Всё хорошо?»
К моменту прибытия в Сабиноград я был уже настолько раздосадован повышенным вниманием к своей персоне, что на бабушку Божену моё недовольство обрушивалось с первых минут встречи.
Нам предстояло долго добираться до села: сначала на пригородной электричке, потом на крошечном автобусе, который пыхтел так, будто его мотор работал из последних сил. Всю дорогу я сидел насупившись и на любые бабушкины вопросы огрызался или выразительно молчал.
Сейчас я понимал, что вёл себя как невоспитанный говнюк, но чья в том была вина? Я склонен винить родителей: они радовались возможности сплавлять меня хоть иногда к дальней родственнице, с которой и отношений-то не поддерживали. Родители не внушили мне уважения к бабушке, даже не задумываясь о том, что их нелюбовь автоматически считывается ребёнком и транслируется дальше как единственно верное поведение.
Я мыском туфли пнул камешек и повернул от центра к реке.
Город мне не нравился – давили бетонные конструкции советского наследия, от шоссе веяло пылью и выхлопными газами, и я хотел скорее дойти до парка и кафедрального собора.
От бабушкиного дома воспоминания остались обрывочные, мрачные. Я помнил только, что было темно – и вонюче. Я так и говорил вслух, нимало не заботясь о том, что могу обидеть бабушку. Позже я понял, что в доме пахло свечным воском и ладаном: у бабушки круглосуточно горела свечка в углу перед статуей Иисуса.
Статуя меня пугала.
Она была большой – ростом с ребёнка. Опущенный взгляд Иисуса был прикован к сердцу, которое он держал в своей руке. Я испытывал ужас, находясь в одном помещении с деревянным истуканом, который пялится на человеческое сердце. Но хуже было то, что бабушка периодически вставала перед статуей на колени и заводила долгие заунывные молитвы: то на польском, то – видимо, в расчёте на моё внимание – на русском языке.
Обычно я старался удрать во двор, там было повеселее, хотя и местные мальчишки казались мне недоумками, – но перед сном, когда деваться было некуда, а дверь моей комнаты закрывалась неплотно, я всё равно был вынужден слушать шипящие и свистящие звуки чужого языка.
И обрывки дурацких фраз.
Сердце Иезуса, кроли ш зьедносчение серц вшистких, змилуйще над нами.
Сердце Иисуса, от полноты которого все мы приняли, помилуй нас.
И так далее.
Я лежал в темноте и злился: зачем обращаться к человеческому о́ргану как к одушевлённому существу?
Бабушка коверкала моё русское имя Иван на польский манер и называла меня то Яном, то, ласково, Янушем. В её доме, оторванный от привычного мира и друзей, от родителей и знакомых занятий, окружённый книгами на непонятном языке и старинной мебелью, я и впрямь начинал чувствовать себя другим человеком. Часть меня отчаянно сопротивлялась смене имени, и в первые дни после приезда я дерзил бабушке, убегал от неё с рёвом, отказывался вовремя вставать и вовремя идти за стол. Спустя неделю я смирялся с неизбежным. Бабушка – я понял это только спустя годы – была предельно терпелива и выносила мои выходки со стоическим спокойствием.
С какой радостью я садился в обратный поезд!
Даже то, что мне предстояло ехать сутки и снова какие-то люди будут трогать табличку и мои волосы и говорить глупости, меня больше не раздражало, ведь я ехал домой! Я кидал последний взгляд в окно на бабушку – сгорбленная, седая, она опиралась о трость. Затем она прижимала одну руку к груди и делала вид, будто что-то вынимает из себя, целует и протягивает мне. Уши мои вспыхивали от стыда: бабушка изображала, будто держит своё сердце. Она выглядела в этот момент такой жалкой и нелепой, что я спешил отвернуться от окна и сделать вид, что всё это не имеет ко мне отношения.
Поезд трогался, и я выдыхал.
В какой-то момент родители прекратили общение с бабушкой – поездки в Сабиноград закончились, а я радовался и не задавал лишних вопросов. Я так и не знал, когда бабушка умерла и где была похоронена. А когда я вырос и стал интересоваться корнями и родословным древом, оказалось, что сухонькая и ненадёжная бабушкина веточка с этого самого древа исчезла будто сама собой.
Я не был в Сабинограде двадцать восемь лет.
Теперь в памяти невольно всколыхнулось всё: и долгие часы железнодорожного пути, и странно пахнувший тёмный дом, и бабушкино молчаливое присутствие (теперь я понимал, с какой бережливой лаской она исполняла свой долг и как радовалась крохам общения с внуком).
Я подумал, что если бы даже поехал в Сигово сейчас, то не нашёл бы бабушкин дом – слишком смазанными были мои воспоминания.
Оставалось погулять по Сабинограду, раз уж я здесь.
Когда я дошёл по набережной до Зелёного острова – бывшего района Хольцкопф, небо уже насупилось, предвещая тягучие декабрьские сумерки. Вода в реке казалась чёрной, свет фонарей трепетал на поверхности, тревожимой быстрыми утками, всё вокруг виделось зыбким, непрочным. Я стоял на пешеходном мосту и смотрел на громадину кафедрального собора. Когда-то его окружали жилые кварталы, по улочкам рабочего района бегали звенящие трамваи, со всех сторон раздавались гомон и стук – трудились башмачники, плотники, стекольщики. Сейчас собор возвышался чёрной доминантой среди невысоких деревьев, их безлиственные кроны уходили вдаль, к реке, совсем не похожие на черепичные крыши. Стёртый с лица земли квартал вдруг проступил передо мной фантомной вспышкой, будто приступом внезапной боли, я пошатнулся и положил руку на грудь.
– Вы в порядке? – участливо обратился ко мне прохожий. Его белое вытянутое лицо казалось маской, обрамлённой старомодными чёрными бакенбардами. На голове у него был странный убор – котелок, подобные которым я видел разве что в кинолентах прошлого века. К самому кадыку подступал ворот пальто, и весь он, этот странный субъект, казался наглухо застёгнутым, будто был и не человек вовсе, а штангенциркуль в бархатном футляре.
– Да, спасибо. Голова закружилась.
Прохожий перегнулся через перила моста и взглянул на воду.
– Вы впервые в городе?
Он что, понял это по моему головокружению? Мне стало не по себе.
– Позвольте пригласить вас на концерт. Если вы располагаете свободным временем, через двадцать минут начнётся концерт органной музыки. – Он указал рукой на собор. – Совсем рядом. Я Гельмут. – Он церемонно приподнял котелок над головой.
Я растерялся.
Гельмут добавил:
– Разумеется, я проведу вас бесплатно. Наш орган – сердце города, вы просто обязаны с ним познакомиться.
Я немного подумал и принял приглашение. В самом деле, вечер у меня свободен, а об органных концертах в кафедральном соборе Сабинограда слышал даже я, несмотря на то что совсем не являлся знатоком музыки – ни органной, ни какой другой.
Пока мы шли к собору, Гельмут продолжал говорить.
– Я назвал орган сердцем города, и вы сегодня убедитесь, что ритмы сердцебиения – неотъемлемая часть семантического словаря музыки девятнадцатого столетия.
Я хотел возразить, что вряд ли смогу убедиться в чём-то подобном, потому как сфера моей деятельности далека от музыки, но Гельмут будто прочитал мои мысли.
– Неважно, если вы считаете себя далёким от музыки человеком. У вас есть сердце. Сердце бьётся в определённом ритме, почти у всех людей – в одном. Верно?
Я пожал плечами – вряд ли он в самом деле хотел от меня развёрнутого ответа.
Пару лет назад со мной случился пароксизм фибрилляции предсердий или, как её назвали врачи, мерцательной аритмии. Слово было поэтичным, но означало лишь нарушение привычного ритма. Я отделался неделей на больничной койке, несколькими капельницами с калием, парой-тройкой обследований, после которых врачи пообещали: пока я буду принимать таблетки, ритм «скорее всего» останется нормальным. Но даже пожизненный приём лекарств не гарантирует, что пароксизм не случится снова. И снова. В какой-то миг – возможно – моё сердце перестанет биться в унисон с универсальным сердечным ритмом мира и начнёт сокращаться неритмично.
Но пока всё было в порядке.
– Когда говорят «орга́н», о ком из композиторов думают в первую очередь? – нетерпеливо спросил Гельмут и покрутил в воздухе тонкой ладонью.
– О… Бахе?
– Совершенно верно. Но сегодня мы с вами идём слушать сердце. Тщетно искать сердечные ритмы в музыке Баха. Семантика ритмов сердцебиения противоречит возвышенному складу музыки барокко. И для музыки композиторов Венской классической школы они не характерны. Нет, ритмы сердца появились в музыкальном языке композиторов-романтиков! Сегодня вы услышите Вагнера – в уникальном органном исполнении! Грига! Шуберта. Романтизм – тот самый стиль, где вся музыка – голос сердца.
Гельмут бросил на меня быстрый взгляд, значение которого я не понял.
Мы подошли к собору. Ко входу стекалась толпа.
Гельмут провёл меня через служебный вход, даже не повернув головы в сторону охранника, – видимо, в соборе его хорошо знали. Потом он приоткрыл неприметную дверцу и кивком указал мне направление:
– Вам туда. Приятного вечера. – И не успел я поблагодарить своего неожиданного знакомца, он развернулся и быстро пошёл к узкой винтовой лестнице, похожей на завиток чёрного кружева.
Я оказался в главном зале собора.
Публика уже собиралась, и я поспешил занять место на деревянной скамье. Мой взгляд скользил по стрельчатым сводам, по витражам и небольшим статуям в нишах стен.
Когда-то собор был католическим, позже перешёл к одной из ветвей протестантских церквей, пережил пожар в Первую мировую и почти не пережил бомбёжки во время Второй мировой – стены восстанавливали буквально из руин.
Даже я знал, что вокруг собора существовало множество слухов и легенд: построенный в Средние века, он несколько раз был осквернён – мало какой церкви не везло больше. Здесь происходили убийства и чуть ли не ритуалы с призывом нечистой силы, после чего собор закрывали и требовалось участие епископов, чтобы освящать его заново. Удивительным был тот факт, что знаменитый орган, созданный немецкими мастерами в пятнадцатом веке, уцелел, несмотря на бомбёжки, пожары и передел территорий. В советское время его вывезли, но после реставрации вернули обновлённым. Теперь собор функционирует как музей и концертный зал, а не как церковь, но люди говорят, что в этом месте чувствуется присутствие особой силы. Некоторые утверждают, что сила эта недобрая.