Страдания ката
1.
Кат Тайной канцелярии Еремей Матвеевич Чернышев пришёл сегодня в застенок с опозданием, с опечаленным лицом и красными от недосыпания глазами. Он громко чертыхнулся, запнувшись о потертый многими преступными ногами порожек, засветил, от зажженной еще на улице свечи, настенный факел, и стал при мерцающем свете, чуть коптящего пламени, неспешно доставать из-под лавки нужные в сыскном деле инструменты.
Каждый день, переступив порог мрачного застенка, первым делом извлекал Еремей на свет факела и аккуратно раскладывал по широкой лавке: плети, батога, связки ремней, клещи замысловатой конструкции и много другой зловещей всячины, весьма неприятной постороннему глазу, но весьма полезной в сыскных делах. На всякую, как говорится, гадину имел кат свою крепкую рогатину. Много здесь было того, чего смекалистый человек придумал для мучений своего же собрата. Да чего там – много? Всё почти было. Без нужного инструмента, какое ремесло? Хороший инструмент – любого дела залог! Это уж ни какой бабке не ходи. Конечно, ежели руки золотые, то и без инструмента чего-то сделать можно, но вот чтобы самую отменную работу показать, чтоб на загляденье глаз, так тут без хорошего инструмента никак не получится. Кого ни спроси.
Инструмент у Еремея был знатный и достался он ему по наследству от старшего дяди по материнской линии, от Ефрема Кондратьева. Вот уж душевный человек был. Ни в одной округе лучше его не сыскать. Царство ему небесное и память вечная.
Слава тебе Господи, что дядя Ефрем не сподобился детишками своими обзавестись: а потому к делу хорошему племянника пристроил. Сначала в застенке убираться позволял, дрова для горна готовить, веревку в нужный момент подать, пол подтереть, потом и пыточной премудрости потихоньку начал обучать. Еще дядя Ефрем к грамоте Еремейку немного пристрастил. Особо, конечно не мудрил, но чтению с письмом обучил самым подобающим образом. Короче, вывел дядя Ефрем своей племянника в люди. А потом, вдруг, в одночасье и помер от болезни живота, оставив Еремею по наследству инструмент добротный и дом крепкий.
Пятый год уж после Покрова пошел, как Еремей Матвеевич с делом своим самостоятельно справляется на виду персон важных. И не одного упрека за нерадивую работу не слышал.
– А всё это только благодаря дядюшке Ефрему, – не уставал повторять Еремей Матвеевич. – Без него я бы сейчас хвосты коровам в деревне крутил, не при таком важном деле состоял. И по отчеству кто бы меня тогда называл. Царство тебе небесное дядюшка Ефрем и память вечная.
Что и говорить, встречаются еще на белом свете добрые люди. Вот только жаль, что всё меньше таких остаётся. Раз, два и обчелся, а остальные все: оторви да брось. Здесь ведь как можно рассуждать: какое время пришло, такие и люди стали. А время-то оно добрее год от года не становится, всё только злее и злее. Особенно молодежь дурная пошла. С этими вообще никакого сладу скоро не будет. Они уж до того дошли, что про Государя дерзости стали почти в открытую говорить без зазрения совести. Ничего не страшатся. Вот ведь какой отчаянный народец народился. Вот басурманское племя. А всё почему? Да потому что строгости всё меньше и меньше становится. Портится народ от безнаказанности за деяния свои. Прямо на глазах портится. Бывало-то как? Чуть что не так и на кол сразу сажают или на плахе перед кремлевской стеной голову рубят, а теперь вон следствия разные с судами разводить стали. Вот и избаловался народ. Народ-то он всегда такой был: дай ему палец лизнуть, а он уж пол ладони откусить норовит.
Кто-кто, а уж Еремей испорченность людскую хорошо знал, своими руками, можно сказать, изведал не раз порочность человеческую. Всякого в застенке повидал и услышал. Всяко здесь бывало: и грех великий и подлость премерзкая. Всё свой след гадкий в душе ката оставило. Другому бы не стерпеть столько, но Чернышевы – народ крепкий. Не гнутся они от страхов разных да сомнений внезапных. Не гнутся и не ломаются. Они всегда сначала о деле думают, а уж только потом о себе. На таком народе вся земля держится и держаться будет во веки веков. Всё Чернышевы смогут ради отечества да государя своего, всё осилят на государевой службе, как бы тяжело им не было. Всё стерпят.
Еремей подтащил к дыбе увесистые тиски, смахнул со лба обильную испарину и прошептал чуть слышно.
– Ох, и злыдень же этот кум. Таких ещё поискать надо. Ох, и злыдень. И какой же бес его вчера ко мне принес? Со святок не являлся, а вчера, как снег на голову свалился.
А как ведь всё степенно и достойно вечером вчерашним было? Затемнело только, ребятишки за теплой печкой угомонились, Марфа в легоньком сарафане со стола убирать принялась. Все-таки складная она стала к последнему времени. На диво складная. Когда её Еремей четыре года назад из деревни в жены взял, глянуть не на что было. Пигалица, да и только, а теперь вот, родила двоих ребят и расцвела, будто черемуха у реки. Да так расцвела занятно, что рука сама собою к ней так и тянется, особенно, если Марфуша сарафанчик свой девичий оденет. Он ей теперь конечно тесноват, но от тесноты этой такой трепет по груди мужа её пробежит, что только держись, а держаться-то сил порою и не хватает. Вот и вчера: вроде пост великий на дворе, а рука на теплую спину женушки так и просится, так и просится. Марфа зарделась чуток, скидывает руку-то легонько, а сама грудью к плечу льнет, нежно льнет. Грудь-то у Марфуши теплая, мягкая, не грудь, а приятность сплошная.
И тут стук громкий в ворота. Собаки в лай, Матвейка, младшенький сынок, проснулся, загнусил, за ним Ефремка голову свою белобрысую из-за печки высунул. Марфа от плеча мужа да сразу к окну и уж от приятности одни воспоминания остались. Рассеялась она, как водная гладь на пруду от брошенного камня.
– Ох, и злыдень этот кум, ох и злыдень, – еще раз вздохнул Чернышев и побрел в темный угол застенка за дровами для горна. – Чего приперся вчера, неужто до праздников дождаться не мог? Не долго, ведь, до светлого воскресенья осталось. Испортился теперь народ от новый веры. Бывало, о том, чтоб вина во время великого поста испить и подумать боялись, а теперь…
Кум Иван Клинов, промышляя в последнее время торговым делом, часто бывал в разъездах и, вернувшись из этих разъездов, он всегда первым делом шел к Еремею. Как приедет откуда, так сразу к избе Чернышева и спешит. Ночь ли, полночь ли на дворе, а Ванька никогда прийти не постесняется. Вот он я, дескать, явился! Радуйтесь гостю дорогому, а плохо будете радоваться, так я к другим уйду. А не прогонишь ведь, друзья они уж лет десять, поди. Как Еремейка в Петербурге объявился, так они сразу же с Ванькой и дружить стал. До сей поры крепко дружат.
А ещё, по правде сказать, то Ванюшке и податься-то теперь больше некуда, один он на белом свете остался. Один. Хорохорится только всё. Померла год назад его жена Настена. Родами первыми и померла. Ванька-то тогда разбогател крепко на поставке меди в столицу, хоромы каменные отгрохал, казалось, что всё у него теперь будет в самом лучшем виде, а Господь вот как рассудил…
Мается теперь мужик от тоски. Полгода бирюком ходил, а потом вдруг во все тяжкие пустился. Даже пост великий для него не указ. Вот и вчера, не успел войти, сразу поставил на стол: бутыль зеленого вина, ногу свиную, сома копченого, пряников для детишек. Марфе бусы нарядные из каменьев желтых на шею повесил.
Жена сначала на это всё руками замахала, про пост куму шепчет, а тому все нипочем. Смеется только.
– Кто не согрешит, тот не покается, – кричит весело, – кто не покается, тот не спасется.
Первую чашу с вином кум Еремею почти насильно влил, право слово почти насильно, а дальше уж как остановишься? Грешно, но никак…
– Ой, Ванька, ой бесов сын, – ворчал Чернышев, раздувая огонь под сухими березовыми поленьями. – И в кого он врать гораздый такой? Врал, наверное, про сома этого?
Конечно, за добрым столом, как не прихвастнуть, но кум в этом деле просто иногда неуемен бывает. Это же надо такое выдумать, что якобы словил он прошлым летом в Воронеже-реке сома в два роста человеческого. Врет ведь. Божится и врет. Не бывает таких сомов. Это он пусть Марфе заливает, она вон как охала да руками, будто курица крыльями, себя по бокам била, а Еремея на мякине не проведешь. Еремей воробей стрелянный. Он тоже у себя в деревне не одну рыбину поймал. Вот взять хотя бы ту щуку, которую они с Гераськой Фокиным у горелой коряги вытащили. Вот эта щука, так щука была. А зубастая … Чернышев смутно вспомнил размах рук во время вчерашнего повествования этого случая и сразу же перекрестился.
– Прости меня, Господи, – прошептал он, поправляя в очаге пылающие поленья. – Не со зла я, а так по глупости согрешил, но все равно рыбину мы с Гераськой не маленькую вытащили. Прости меня, Господи, ещё раз.
– Ты чего Еремей Матвеевич божишься? – вдруг услышал кат за своей спиной веселый голос юного подьячего Сени Сукова. – На улице благодать-то, какая. Весна скоро настоящая будет. Солнышко уже хорошо припекать начинает, ветерком теплым потянуло, а у тебя чад несусветный стоит. Пойдем на волю, пока работы нет. Пойдем, Еремей Матвеев, проветримся немного. Благодать-то на солнышке!
Сеня бросил на серый стол связку гусиных перьев, подбежал к дымящемуся горну, схватил Еремея за рукав и потянул от коптившей печи, вверх по крутым ступенькам к солнечному свету да весеннему ветру.
На улице было и вправду хорошо. И пусть еще везде лежали снежные сугробы, а дерзкий морозец щипал ранним утром не закрытые шапкой уши, но весна была уже где-то рядом. Она пока ещё потихоньку и несмело снимала с солнечного круга зимние завесы, возвращая ярким лучам свое доброе тепло. Зима ей немного противилась, но противилась уж вяло, совсем без азарта. Вот один из теплых лучей пробежал по покатой крыше крепостного бастиона и, сверкнув самоцветом на многочисленных сосульках, выдавил из самой длинной из них блестящую каплю талой воды. Капля звонко ударилась о снежный наст под крышей, а уж дальше, как по команде пали на сердитый снег десятки её веселых подружек. Застучала капель, зазвенела своей весенней музыкой и зашевелилась в людской душе от музыки этой радость.
– Вот уж и тепло на дворе чувствуется, – солидно промолвил Сеня, высекая кремнем искру на медную трубочку, в которую, по последней городской моде, был помещен сухой трут.
Подьячий не спеша добыл огонь и прикурил от него табак в резной трубке из черного дерева. Трубка у Сени была ну просто на загляденье. Редкой красоты трубка. Все-таки не зря он за неё отдал измайловскому солдату сафьяновые сапоги алой расцветки да полушку медную в придачу. Не зря вытерпел матушкины укоры да причитания из-за тех красных сапожек. Стыдно было, но стерпелось и теперь можно вовсю порадоваться модной вещице. Не всякий дворянин в Петербурге подобной трубкой похвастать может, а уж из подьячих такой точно ни у кого такой нет. Курить-то многие, по примеру Государя императора, курят, но все больше из простеньких глиняных трубок, а деревянные и резные только у знати городской да вот у Сени Сукова. Подьячий втянул в себя теплый дым и, поперхнувшись, стал звонко кашлять.
– Опять дым не в то горло попал, – смущенно подумал Сенька. – Хорошо, что рядом никого кроме Еремея Чернышева нет. Ой, хорошо. Еремей мужик добрый. Не балабол какой-нибудь. Другой на его месте точно бы Сеню поддел за неумение табак курить, обидно бы поддел, а Еремей молчит. Хороший человек: молчит, смотрит на снежную крышу и совсем не замечает промаха своего товарища. Вот именно такими настоящие товарищи и бывают.
– Вот сейчас стает снег, а там глядишь и лето не за горами, – вытирая непреднамеренную слезу с ресницы, отчего-то радостно сообщил кату Сеня. – Летом в Москву, наверное, поеду. Сам Андрей Иванович Ушаков меня туда послать обещался. Поезжай, говорит, поучись, как у них там, в Преображенском приказе дела правят. Ведь Андрей Иванович сам с Преображенского приказа начинал. Обязательно поеду.
– А чему там научишься? – недоуменно повел плечами Чернышев, прекратив разглядывать крышу соседской избы и переведя взор на осторожно вдыхающего дым подьячего. – Мы же теперь вроде с ними одно целое. Вместе все под князем Ромодановским ходим. У нас теперь всё одинаково должно быть. Не зря же нам одного главу поставили. Всё у них там, наверное, также.
– Всё да не всё, – покачал головой Сеня. – В Москве-то народ гораздо поопытней нашего. Ещё и Петербурга не было, а они уж там розыск по подлым делам вовсю вели. Там такие хитрецы сидят, что тебе Еремей и в праздничном сне вся хитрость их не приснится. Ты вот тоже попросись у генерала, чтобы тебя на Москву послали. Вместе бы поехали. Вместе бы гораздо веселее было. Зря ты брезгуешь, Еремей Матвеев, у них есть чему поучиться. Помяни моё слово, что есть. Хотя бы вот по твоему ремеслу, например.
– Мне учиться нечему, – махнул рукой кат. – Меня дядя Ефрем всему чему надо научил, а уж он-то премудрость нашего дела, как никто другой знал. Ни один московский с ним потягаться не смог бы. Вот помню, попал к дяде моему на дыбу тать известный Гринька Кабанок, так дядя Ефрем из него быстро всю подноготную выбил. Сначала-то Гринька всё выкобенивался. Глазом сверкал да желваками на скулах играл. Чего бы его подьячий ни спросил, а тать только плюется в ответ. Нагло так плюется. Вот и доплевался. Дядя Ефрем в тисочки, ну те самые, которые за горном у меня висят, ладошку разбойничью зажал да повернул вороток как надо. Ох, и захрустела тогда та рученька. Знатно захрустела. Кабанок в крик. А дядя Ефрем уж вторую руку в тиски сует. Всех приспешников своих тать сдал и не только приспешников, а всё богатство награбленное выдал. Всё рассказал: под каким дубом, под каким камнем, что зарыто. До последней полушки накопления воровские отдал подлец от спроса умелого. Ничего не утаил. Отдал и заревел, будто малец голопузый. Видел бы ты Семен его слезы? С кулак те слезы были. Ей богу, с кулак. А ты говоришь, – московские… Или вот скажем, такой случай был. Привели как-то к дяде моему дьячка из пустыни дальней. Такой хитрый, доложу я тебе, дьячок. Крестится всё, а во взгляде его одно коварство и ничего более. Так вот дядя Ефрем ....
Только вот не суждено было Сене узнать сегодня ещё один славный подвиг дяди Ефрема на розыскной стезе. Не сподобилось. Не повернулась сегодня судьба лицом к этому знанию, усмехнулась она, судьба эта, и тревожно захрустела снегом за углом соседней избы. От крепостных ворот кто-то торопливо бежал по утреннему насту. И хрустел под ногой того беглеца наст. И до того тревожно хрустел он в тишине молчаливого утра, что застыл Еремей на полуслове от нехорошего предчувствия и настороженно прислушался. Сеня тоже в сторону беспокойного угла глянул, а оттуда Осип Рысак выскакивает. Тот самый Рысак, какой с Сеней на пару в подьячих при Тайной канцелярии служил. Осип выбежал из-за угла, широко раскрывая рот и тараща испуганные глаза.
– Ты чего Осип летишь как оглашенный? – поймал подьячего за рукав Чернышев. – Лица на тебе нет. Неужто с самим сатаной нос к носу столкнулся?
Рысак замотал головой, замычал чего-то, замахал руками, то и дело, показывая за угол избы. И так мычал он до тех пор, пока Еремей не отвесил ему легонький подзатыльник. Вообще-то, легоньким подзатыльник тот показался только самому кату, а вот Осип был совершенно другого мнения и при других обстоятельствах наверняка бы возмутился, но сейчас ему видимо не до этого было. Он торопливо поднял слетевшую на снег шапку, и опять же показывая за угол, чуть слышно прохрипел.
– Пойдемте братцы со мной, там такое. Такое, что ой-ой-ой. Это же надо, чтоб так средь бела дня?
– Чего там? – не успев сделать первого шага к углу, услышали "братцы" строгий голос генерала Ушакова за своими спинами.
Андрей Иванович Ушаков всегда появлялся в нужном месте в нужное время. Нюх ему особый Господь дал на разные там беспорядки да беспокойства. Стоит только чуть забрезжить беспокойству этому, а генерал уж тут как тут. Вот и сейчас: не успел подьячий причину своего испуга словами передать, а Андрей Иванович уж разбираться спешит. Выскочил он из легких саночек и первым за угол к крепостным воротам метнулся, а уж только там за воротами, Осип обогнал беспокойного генерала. Затем, перебежав через дорогу, повернув ещё за два стоявших на пути угла, привел подьячий своих спутников к покосившемуся строению, возле которого резво собиралась толпа.
Растолкав локтями любопытный люд, сподобились служители тайного государственного заведения увидеть ужаснейшую картину. Широко раскинув руки, лежал на холодном снегу молоденький офицер, а из груди офицерской, ярко алой от крови торчал кинжал весьма крупных размеров и с занятной ручкой из желтого металла.
– Иду я, значит, к канцелярии сегодня, – затараторил внезапно, оправившийся от первого впечатления Рысак над самым ухом генерала. – Быстро иду и тут, глянь, а возле угла вон того, шпора серебряная валяется. Грех, думаю, пройти мимо такой находки. Вдруг, какая важная персона потеряла? Я нагнулся за шпорой, снег немного отковырял и вижу, сапог торчит. Причем не просто торчит, а с другой шпорой. Я к сапогу значит, а он вот он. Убили ироды офицерика. Молоденький-то какой. Я сначала подумал, что живой ещё. Из-за плетня его вытащил, а он не дышит. И тут я бегом.
– Вот так, так? – почесывая под париком голову, задумчиво топтался возле бездыханного тела Ушаков. – Что же за жизнь-то такая? Что же за наказание нам? Среди бела дня в столице гвардейских офицеров жизни лишать стали. Совсем народ обезумел. Не иначе конец света на днях ожидается. Всякое бывало, но чтоб средь бела дня? Ох, батюшки ты мои…
– Так его Андрей Иванович, поди, ночью порешили? – сунулся в размышления начальника Сеня Суков. – Он холодный совсем. Я трогал.
– Вижу, что ночью, – грубо оборвал подьячего генерал и велел, невесть откуда взявшемуся, гвардейскому сержанту с солдатами разогнать народ.
Когда солдаты народ за соседний плетень отогнали, к месту происшествия подкатил на крытом возке сам начальник тайной канцелярии граф Петр Андреевич Толстой.
– Чего здесь Андрей Иванович стряслось? – осведомился граф, степенно вылезая их окрашенной в темно-синий цвет повозки. – Отчего народ толпиться. Неужели с ним разобраться быстро нельзя? Почему волнения допускаешь?
– Да вот Петр Андреевич безобразие какое, – проводил под локоток начальника Ушаков. – Офицера убитого нашли.
– Где нашли? Кто такой?
– Кто такой не разобрался пока, а лежит вон у плетня. Иди Петр Андреевич, глянь глазом своим многоопытным. Вот здесь иди и не поскользнись только.
– Вот уж безобразие так безобразие, – укоризненно покачал головой Толстой, разглядывая окоченевший труп. – Теперь точно до Государя дойдет, а ему в последнее время чего-то не здоровится, того и нам теперь ждать надобно. Ох и достанется нам теперь от Петра Алексеевича. Крепко достанется за происшествие это. А что за офицер-то? Почему до сих пор не узнали?
– Так это никак Фролка Петров, – опять влез в разговор начальства Суков. – Известная личность.
– Какой такой Петров? – вскинул сердитые очи на подчиненного Ушаков. – Неужто тот самый?
– Он. Яганы Петровой племянник, какой же ещё-то Петров здесь лежать может? – развел руками Сеня. – Он самый.
– Чего? – в один голос удивились генерал с графом. – Чей племянник?
– Как чей? Фрейлины её величества всемилостивейшей государыни нашей Екатерины Алексеевны племянничек. Вот он, собственной персоной, можно сказать. Ох, и расстроится теперь тетушка. Она ведь, сказывают, души в нем не чает.
– Этого нам ещё только не хватало! – сокрушенно топнул ногой Петр Андреевич. – Эти бабы сейчас такую кадилу раздуют, что на всех вони хватит. Вот уж не повезло нам с тобою сегодня Андрей Иванович, так не повезло. Ты-то чего об этом думаешь? Как от напастья такого спасаться будем?
– Я думаю убивца надо искать, – почесал ус генерал. – Ягана баба стервозная, она нам жизни теперь точно не даст. Помнишь, когда у неё исподнее белье из огорода летней резиденции пропало, какого нам Петр Алексеевич нагоняя устроил? Помнишь, Петр Андреевич?
– Как же не помнить-то? Он меня потом, когда утихомирился малость, еще раз вызывал. "Найди, – говорит, – ради бога панталоны ихние, а со света меня эти бабы сживут. В летней резиденции второй день появиться не могу. У меня уже душу воротит от нытья их".
– А уж сейчас-то, ему точно покоя не будет. С Яганой связываться, это все одно, что голым задом в муравейник сесть. Один к одному – в точности. Ой, беда!
– Что за день такой сегодня? – кивнул головой Толстой и уныло побрел к возку. – Беда за бедой.
– А чего еще-то случилось батюшка? – пристроившись в шаг к начальнику, поинтересовался Андрей Иванович.
– В гостях вчера у князя-кесаря был. А ведь оттуда без случая какого-нибудь и без боли головной никак не уйдешь.
– Чего он все еще медведя заставляет гостей-то потчевать? – легонечко подмигнул графу Ушаков.
– Вот ведь черт, какой, – махнул рукой граф, – научил зверину на задних лапах с золотым блюдом по кругу ходить. Это, дескать, потчует он тебя. И попробуй не возьми кубка с блюда. Вон Бутурлин так не взял, что еле-еле его из медвежьих когтей вытащили. Тут уж сам понимаешь, какая беда у меня сегодня. До первых петухов вчера Бахуса славили под медвежьим присмотром. Ох, и тяжко мне сейчас. Вчера всё вроде хорошо было, а сейчас не приведи господи тебе испытать такое. Не приведи господи.
Не успел граф прикрыть утомленные головной болью очи, усевшись на мягкое сиденье возка, а Ушаков уж солдат по соседним избам посылает. Вдруг кто чего про душегубство видел? Всякое ведь в жизни бывает. Может и на этот раз кто-то что-нибудь полезное скажет? А уж если добром никто сказать не захочет, то на этот случай умение Чернышева, как всегда пригодится.
– Надо к застенку идти, – подумал Еремей, заметив, что сержант ведет к Ушакову простоволосого мужика в рыжей рубахе. – Сейчас и мой черед настанет. Вроде ведут кого-то?
– Вот, господин генерал, – широко улыбаясь щербатым ртом, приступил к докладу сержант. – Вот он убивец-то. Сам признался. Понимаешь, оказия, какая? Получай преступника.
– Как так? – недоуменно заморгал Андрей Иванович. – Чего так скоро-то?
– А я его как спросил про офицера убитого, он сразу и признался, – радостно крутил головой сержант, предчувствуя непременную награду от генеральских щедрот. – Я ведь, как знал, в ту избу заглянул. Как знал.
– И за что же ты ирод человека жизни лишить решился? – перевел генерал подобревшие вдруг очи с веселого сержанта на хмурого мужика. – За что?
– А за то и решился, – забормотал себе под нос пойманный душегуб. – Чего он вокруг Анютки моей крутится? Сколько раз ему говорил, чтобы отстал, а он опять за свое. Вот и докрутился. А то ишь, распустит хвост и давай девку смущать. А я из-за Анютки своей любого порешу. Любого! Кем бы он ни был – всё одно на тот свет спроважу!
– Что за Анютка такая? – потер ладони генерал тоже в предвкушении какой-нибудь награды, но уже не иначе, как от царицы.
– Дочка это моя. Я за неё глотку перегрызу. Одна она у меня. Мне её замуж выдать надо да дело зятю передать.
– Какое дело-то? – перебрав в голове несколько видов возможного поощрения за быстрое раскрытие душегубства, как-то нехотя осведомился генерал.
– Пирожник я. Пироги для базара пеку. Мы все пекли. Отец мой пек, я пеку, а после меня вот только Анютка осталась. Мы и в Москве пекли, и в Нижнем Новгороде, и даже в Астрахани моих пирогов пробовали, а теперь вот в Петербург пришли. С дочкой я в прошлом месяце пришел. Нелегко мне сейчас. Здешние пирожники злые, как псы голодные. Проходу мне не дают, сволочи. А мне ведь и опереться сейчас не на кого. Только на Анютку вся надежда, а этот офицер голову ей решил закрутить. Знаю я их, офицеров этих. Знаю. Спортят девку и на войну, а мне дело передать некому. Этому же хлыщу никак дела не передашь. Никак. Я уж говорил ему, да только он слушать меня не желал. Вот я и решился. Выпил вчера в кабаке для храбрости и решился.
– Прав ты любезный насчет офицеров: пирожники из них никудышные. В крепость его! – махнул рукой Андрей Иванович сержанту и двинулся прочь от хладного офицерского трупа, к новым государственным заботам, а уж за ним и все остальные по своим делам разойтись хотели.
Однако не успели: развернулись, но не отошли. Выбежала из-за соседней избы на дорогу русоволосая девка в желтом сарафане и давай причитать.
– Стойте! – пронзительно кричала она. – Не виноват батюшка! Не убивал он! Не мог он убить! Он добрый! Отпустите его ради бога! Оговаривает он себя! Во хмелю он! Помогите нам, люди добрые!
Девка споро протиснулась к генералу и упала перед ним голыми коленями на хрустящий еще снег.
– Пощадите батюшку. Наговаривает он на себя. Не мог он Фролушку убить. Не мог. Он добрый у меня!
Ушаков поморщился от девичьего крика, поискал кого-то глазами и, встретившись взглядом с Чернышевым, строго приказал.
– А ну-ка Еремей отведи девку домой. Продрогнет ведь на улице. Ишь, в одном сарафане выскочила, а тепла-то настоящего еще нет. Не простыла бы. Отведи, и вели там кому-нибудь за нею присмотреть. Ох, девки, девки, что же вы себя-то пожалеть не хотите? Беда с вами.
Генерал укоризненно покачал головой, дернул плечом и прибавил шагу, оставив рыдающую девчонку на снегу. А рядом с девчонкой Еремей Чернышов с открытым ртом. Как тут ему было рот не открыть, если его сам генерал Ушаков по имени назвал. Конечно, Еремей с генералом часто в застенке встречался, но вот по имени его Ушаков никогда не называл. Он вообще редко кого по имени называл, а тут…
– Пойдем, милая, – быстро взяв себя в руки, нежно приподнял девушку Чернышев. – Пойдем в избу. Чего здесь без толку ползать? Батюшке-то твоему теперь уже никто не поможет. Пойдем. Чего здесь на снегу-то холодном стоять?
И вот тут она на него глянула своими глазищами. Так глянула, что запылали у Еремея не только щеки с ушами, а и нутро всё. Нестерпимым огнем нутро занялось. Не видел ещё никогда Чернышев таких глаз. Ну, может, и видел когда, но чтобы вот так? Он вообще всегда с пренебрежением относился к рассказам товарищей о женской красоте.
– Чего на лицо любоваться? – ухмылялся всегда Еремей Чернышев про себя, выслушав очередное повествование о какой-нибудь известной красотке. – Главное в бабе, чтобы здоровая и работящая была, а с лица воды не пить. Лицо оно и есть лицо, не с лицом ведь жить, а с бабой.
Всегда он так думал и, вдруг, под взглядом наивных бездонных глаз, обрамленных пушистыми ресницами, смутился. Щелкнуло что-то в голове ката, и полезла туда полнейшая ерунда. Конечно ерунда, разве другим словом назовешь выплывшие из глубин памяти глупые словеса.
– Услышь меня любовь моя, тобой сейчас любуюсь я. Вся моря синь в твоих глазах, и яхонт алый на губах, – зашелестел откуда-то издалека чуть знакомый Чернышеву голос.
Сразу после Рождества Христова это было. Прислали в застенок трех школяров по какому-то важному делу с пристрастием допросить. Что за дело было, Еремей уж запамятовал в каждодневной суете, а вот голос одного школяра запомнил. Уж больно необычно вел себя юнец на дыбе. Все люди, как люди: стонут, воют, каются, пощады просят, а этот взялся какими-то словами непонятными говорить. Много говорил, да только запомнились Чернышеву лишь слова про глаза да губы. Почему запомнились, он, конечно же, сразу не сообразил. Наверное, из-за того, что глупы уж больно слова эти были. Разве придумаешь чего-то глупей, как глаза с морем сравнивать. Школяр и моря-то, поди, настоящего никогда не видел. Море оно чаще всего мутное да хмурое. Если уж сравнивать чьи-то глаза с морем, так это глаза генерала Ушакова наутро после ассамблеи у веселого Бахуса. В них тогда всё от моря есть: и муть, и хмурость, но только вот никакой любви у Андрея Ивановича со школяром быть не может. Не подходит Ушаков для таких слов, здесь что-то другое. А вот что Еремей только сейчас понял. Вот она моря синь, вот он яхонт. Смотреть бы на них всю жизнь и ничего больше не надо.
Крепко смутился Еремей Матвеевич от бездонных глаз, но в руки себя быстро взял, и легонько подтолкнув девицу в спину, повел он её по скользкой дороге. Изба страдалицы оказалась рядом. Еремей, решив не оставлять девушку на улице, смело перешагнул низенький порожек и очутился в темных сенях. А вот здесь с ним произошла еще одна неожиданность. Дочь убийцы опять завопила в голос и бросилась Чернышеву на грудь.
– Спаси батюшку моего, добрый человек! Спаси! – зарыдала девчонка и прижалась дрожащим тельцем к огромной груди ката. – Не мог он Фролушку убить! Не мог! Спаси его добрый человек! Век тогда за тебя миленький мой бога молить стану. Только спаси.
– Да как же я его спасу-то? – забормотал смущенный Еремей. – Он же сам признался, потому его и в крепость увели. Теперь его уж никто не спасет.
– Спаси! – не унималась девчонка. – Век Бога за тебя молить буду! Рабой твоей, если пожелаешь, стану! У меня же кроме батюшки никого не осталось! Только спаси его миленький. Только спаси.
Кричит она так, обнимает Чернышева, и уж даже на колени перед ним упала. Не стерпел Еремей, сердито оттолкнул девку, выскочил из сеней вон и к своему застенку вприпрыжку помчал.
Глава 2.
– Ты куда пропал Еремей Матвеевич? – тревожно зашептал Сеня на ухо вбежавшему в застенок кату. – Андрей Иванович уж волнуется за тебя. Не в настроении он сегодня. Совсем не в настроении.
– Вот он явился! – тут же строго соизволил обратить внимание на Еремея Ушаков, – соизволил, наконец! Здравствуйте, пожалуйста! Мы что же тебя одного здесь должны ждать? Может, ты думаешь, что мы из-за тебя следствие по делу государственному должны отменить? А? Ты что обычай забыл? Кто нас первым в застенке встречать должен? Ты что персоной себя важной представил? Смотри Чернышев, доиграешься ты со мной! Много воли берешь! Ой, много!
Другой бы на месте Еремея оправдываться стал, другой бы стал напоминать генералу, что тот сам отправил ката девчонку до избы довести, но это бы сделал другой, а Чернышев без разговоров схватил, стоявшего посреди застенка подследственного и стал ловко вязать ему за спиной руки.
Подследственный был хил и тщедушен, потому и подвесил его за связанные руки к столбу Еремей в один миг. Мужичонка, конечно, сначала что-то покричал, чуть-чуть подергался в могучих руках ката, но это совсем не отсрочило подвешивание его, над устланным прелой соломой, полом. Не таких ухарей туда вешали. Здесь с любым сладят. Сюда только попади, а дальше уж и не сомневайся.
Чернышев ловко поймал дергающиеся ноги подследственного, стянул их сыромятным ремешком и как полагается, привязал их к другому столбу. Когда первый обряд пытки, под названием повешение на дыбу был завершен, кат скромно отошел в сторону, предоставив тем самым всю свободу действий судье. Судил сегодня в застенке сам генерал Ушаков Андрей Иванович. Он важно обошел вокруг дыбы, как бы проверяя работу палача, и оставшись весьма доволен, одобрительно кивнул головой. Так одобрительно кивнул, что у Еремея краска на лице выступила. Уж сколько раз его хвалили здесь за умение, а вот всё никак не привыкнет и смущается, словно девка красная. Ишь ты, с девкой себя сравнил. Тьфу! Только Чернышев про девку подумал, а уж из темноты те глаза бездонные плывут. Пылают будто два огня светло-синих в мрачном сумраке застенка. Что за наваждение такое?
Кат резко помотал головой и сразу вместо прекрасных глаз узрел приготовившегося записывать показания подьячего Сеню. Сеня обмакнул перо в глиняную чернильницу и с нетерпением ждал начала строгого спроса.
– И кто ж ты будешь мил человек? – обойдя еще раз вокруг дыбы, соизволил генерал обратиться к поскуливающему от боли в плечах мужику. – Как звать величать тебя добрый человек?
– Копеев я, Савелий Тимофеевич – с тяжелым хрипом выдавил из себя мужик, – каптенармус Ландмилицкого полка. Копеев. Служу я там царю нашему батюшке верой и правдой. Копеев, я.
– Что же ты каптенармус в полку своем не сидишь, а поганые дела здесь творишь? – подбоченившись печально покачал головой Андрей Иванович. – Что же так-то мил человек?
– В отпуск я отпущен по болезни, генерал-аудитором Иваном Кикиным отпущен, – облизнув сухие губы, несмело доложил генералу Копеев. – Подлечится, он меня отправил. От лихорадки подлечиться. Лихорадка меня ломала. Ты, мил человек у Федоры Баженовой спроси, она ж меня третью неделю пользует. Она травы разные, корни заваривает, а я пью от болезни своей. Ты спроси у неё, она всё про меня расскажет.
– Спросим, спросим. Только ты сначала ответь, как так получается, что тебя генерал подлечиться отправил, а ты вместо лечения стал Государя нашего хулить? – побарабанив пальцами по эфесу висящей на боку шпаги, неодобрительно прицокнул языком Ушаков, и потом резко разразился громовым криком. – Как же у тебя сволочи, язык повернулся хулу против императора Российского молвить?! Отвечай, сучий сын! Отвечай, гнида!
Генерал, не дожидаясь ответа каптенармуса, махнул рукой, и кнут Чернышева засвистел над белой рубахой подследственного.
– Не творил я хулы! – завизжал мужик, дергаясь всем телом от жгучих ударов кнута. – Наговор это!
– Подожди, – сделал Чернышеву знак остановиться генерал. – Подожди. Не творил, говоришь? А ну-ка Суков зачитай-ка бумагу.
Сеня бросил перо в чернильницу, суетливо зашарил по столу, нашел свиток, потом встал и стал монотонно читать во весь голос.
– От дворового человека графа Бестужева Ивана Акимова донос вышел, о том, что Савка Копеев, находясь в отпуску, в избе своей поносил всяческими непотребными словами его императорское величество с царицею вместе, а жена Копеева, Анисья подтвердить это может.
– Ну и что ты на это скажешь любезный? – вновь почти ласково обратился к скулящему каптенармусу Андрей Иванович. – Что же это, по-твоему, наговор на тебя что ли?
– Наговор это, наговор, – захрипел Копеев. – Это Ванька Акимов всё придумал, он давно вокруг моей Анисьи ходит, будто петух вокруг курочки. Вот и сговорились они. Видит бог, что сговорились. Погубить они меня хотят.
– Да что же ты бормочешь, идол эдакий! – выскочила вдруг из темного угла рассерженная женщина. – Как же у тебя язык на такое повернулся? Не ты ли кричал, что Государь наш Петр Алексеевич вино ковшами пьет и жену свою по голове кулаком бьет, как ты меня третьего дня бивал? Не ты ли?
– Уберите бабу! – рявкнул Ушаков и стоявший рядом солдат резво оттащил ругающуюся женщину обратно в темный угол.
Генерал вновь обошел вокруг дыбы, выхватил из ножен шпагу и, приподняв её острием, подбородок каптенармуса промолвил на этот раз весьма сурово.
– Опять отпираться будешь, сучий потрох? Опять будешь говорить, что невиновен? А ну Чернышев, чего спишь?
Вновь засвистел кнут над уже окровавленной рубахой подследственного. Засвистел, рассекая хилую плоть несчастного болтуна.
– Наговор это! – орал благим матом Копеев. – Сговорились они! Анисья с Ванькой давно шашни крутят! Как я в поход с полком, а он к ней под подол, и сговорились потому! А я за Государя нашего жизнь готов положить! Раненый я был за него в боях и всегда верой и правдой служил. Мне в Ливонии ногу в двух местах прострелили! Наговор это! Наговор! Пощадите меня братцы! За раны мои глубокие пощадите!
На этот раз Еремей бил мужика до тех пор, пока тот, впав в беспамятство, не замолчал. Потом на Копеева было вылито три ведра холодной воды, и Ушаков опять же ласково спросил страдальца, в чуть приоткрывшиеся глаза.
– Ну, что Савелий признаешь, что на Государя хулу творил или как? Давай уж признавайся, а то жалко мне тебя.
– Наговор, – чуть слышно прохрипел каптенармус. – Ванька всё это. Он сукин сын глаз на Анисью положил и воду мутит. Я как в поход, а он уж в избу мою ужиком вползает. Ванька всё это!
– А может вправду наговор? – развел руками Андрей Иванович. – Давай-ка Чернышев, мы с тобой Ивана Акимова поспрошаем. Он-то чего нам скажет? Доносчику всегда ведь кнут припасен. Чем черт не шутит, а вдруг и вправду наговор? Может, мы с тобой безвинного человека пытаем? А?
Еремей на вопрос начальника ничего не ответил. Не в его характере было время на ответы терять да дела розыскные на потом откладывать. Он быстро снял стонущего Копеева с дыбы, положил его на солому и, вытащив из угла упирающегося Акимова, в два счета подвесил того, куда требовалось. Умело подвесил.
Иван разговорился без кнута. Он сразу же заревел в голос и сквозь частые всхлипывания стал повторять донос на соседа.
– Был я у них в доме намедни. Выпили мы с Савкой, а потом он стал жену свою, Анисью кулаком учить. Я ему говорю, что, дескать, не дело ты творишь Савелий? Побойся, говорю Бога. А он кричит: Чего ты мне указываешь? Сам Государь Петр Алексеевич так делает! Врешь, я ему говорю, а он кричит: "Нет, не вру. Знаю я про Государя. В строгости он царицу держит. Ведь их, баб, нельзя в строгости не держать, избаловаться могут! И я свою, как Государь наш Петр Алексеевич, учить буду!"
– Прямо так и кричал? – хлопнул себя по ногам генерал.
– Так и кричал, что избаловаться могут!
– Ну, раз так, тогда так, а ты вот мне ещё ответь Ваня про такое дело: с Анисьей у тебя было что-то непотребное?
– Было единожды, – прогнусавил Иван – Единожды только! Сама она напросилась, только сама. Окрутила она меня тогда и видно зельем колдовским опоила. – Господом нашим клянусь, что единожды.
Анисья попыталась дикой кошкой броситься из темного угла на Акимова, но солдат ловко перехватил её и опять во тьму быстро определил.
– А ну-ка, Чернышов, – строго глянул генерал в сторону ката, – проверь-ка кнутом его правду. Покрепче проверь!
И после кнута Акимов от своих слов не отказался, а потому был снят он с дыбы на солому, а на дыбу опять Еремей хотел Копеева подвесить, однако тот неожиданно вырвался, дополз на коленях до сапог Ушакова и там во всем признался.
– Признаю, – кричал. – Что хотите, признаю, только пощадите вы меня ради Бога. Моченьки у меня нет, больше терпеть. Совсем её не осталось! Ни капельки! Раненный я ведь!
Генерал удовлетворенно похлопал шпагой каптенармуса по окровавленному плечу, немного подумал и велел Сене Сукову записать приговор.
– Пиши, – направив указательный перст в сторону бумаги повелел генерал. – Каптенармуса Савку Копеева за глупые и непристойные слова, бить батогами нещадно, а потом освободить. А доносителю Ивану Акимову выдать серебряный полтинник и бить батогами за блуд с Анисьей тож. А бабу Копееву Анисью …
Тут генерал запнулся, посмотрел в закопченный потолок застенка, махнул рукой и крикнул подьячему.
– Ладно, давай про бабу ничего не пиши. Черт с ней. Пусть Савка сам с нею разбирается, как на ноги встанет, а нам силы на глупых баб тратить нечего. Для нас умных баб тьма.
Сразу после оглашения приговора в застенке стало потише. Мужиков до приведения в исполнение приговора отправили в крепость, причитающую бабу домой, а солдата Трондина за квасом.
Андрей Иванович утер лоб кружевным платочком и присев на любезно поставленный стул, спросил устало подьячего.
– Есть ещё сегодня кто?
Сеня вскочил из-за стола, недоуменно пожал плечами и отважно решился высказать свои мысли.
– Да вроде больше нет никого. Тихо сегодня. А может, пирожника попытаем?
– Какого пирожника? – нахмурил седеющие брови генерал.
– Ну, того, который офицерика ночью жизни лишил. Вон там за дорогой. Ну, мы же там Андрей Иванович вместе были.
– А чего его пытать? Он и так нам всё, что надобно сказал. Его пытать не надо, с ним всё ясно. Сегодня Петр Андреевич к Государю сходит, а недельки через две отсечем Матвею Кузьмищеву голову при большом стечении народа, чтоб другим неповадно было и дело с концом. Чего его пытать?
– Кому голову? – непроизвольно вырвался вопрос у Чернышева.
– Кузьмищеву, – крякнул генерал, отрываясь от кружки ядреного кваса, – пирожника так кличут – Матвей Кузьмищев.
И чего Еремей со своими вопросами полез? Не случалось с ним прежде подобного, а тут вдруг на тебе. Хорошо, что обошлось всё, а то ведь и иначе могло всё повернуться. От любопытства до греха один только шажок малюсенький. Чернышев мысленно покорил себя, а когда генерал вышел из застенка вон, ни к селу, ни к городу прошептал:
– Анюта Кузьмищева. Анюта. Вся моря синь в твоих глазах, и яхонт алый на губах. Анюта.
– Ты чего шепчешь, Еремей Матвеевич? – хлопнул ката по плечу подьячий. – Вспомнил чего?
– Да так я, – смутился Чернышев, – утомился чего-то, вот и лезут мысли дурные в голову.
– Чему тут томиться-то? – засмеялся Сеня. – Бывало, в день по десять следствий вели и ничего, а тут одно всего и ты утомился. Чего это с тобой?
– Не знаю, – махнул рукой Еремей, – не по себе чего-то. Кабы не пост, вина бы испил. Муторно на душе как-то. Кошки скребут. Никогда так со мною не было. Никогда.
– Насчет души ты поосторожней, – сразу перейдя на серьезный тон, заговорил Сеня. – В вашем деле про душу вспоминать не следует. Вспомнил раз, то пиши пропало. Плохо видно у тебя дело, раз так загрустил. Из-за Копеева что ли? Так не стоит он того. Да и ничего серьезного ему не присудили. Выпорют завтра на площади, поохает денька три, и опять с Акимовым водку начнут пить, а ты из-за него в переживания ударился. Выброси-ка ты Еремей Матвеевич всю эту дурь душевную из головы и пошли в кабак.
– Так пост ведь.
– Ничего. Помолимся завтра с утречка подоле, нас Господь, глядишь и простит, а вот если сейчас в кабак не сходить, так неизвестно, как оно всё еще с твоей душой повернется. Пойдем, благо Андрей Иванович мне неожиданно пятак подарил за усердную службу и сказал, что больше сегодня к нам не придет. "До завтра, – сказал, – не приду". Дело у него какое-то сейчас в царском дворце. Видишь, Еремей Матвеевич, сам Господь нам с тобою сегодня пособляет. Когда ж такое было, что генерал так рано из застенка ушел?
– Давно не было.
– Ну, а раз сегодня так стало, то это верная примета, от кабака нам не отвертеться. Судьба сегодня наша такая. Здесь уж как не крути. Ясно тебе?
Несмотря на великий пост народу в кабаке было предостаточно, однако кабатчик хорошо знавший, где несут государственную службу Еремей с Сеней, сразу же освободил для них стол в углу и принес зеленую бутыль с вином да приличное блюдо квашеной капусты с клюквой. Пост все-таки и мясное в кабаке особо не подавалось. Если уж кого очень припрет или иностранец, какой, на огонек завернет, то на этот случай в леднике поросячья туша хранилась, но для ката с подьячим черед грешного мяса еще не пришел, и потому они закусили первую разгонную кружку сочной капустой, забирая её щепотями из блюда.
– Прости нас Господи, – чуть слышно прошептал Сеня после второй щепоти капусты и наполнил вновь кружки. – Прости за прегрешения предстоящие. Давай Еремей Матвеевич ещё по одной.
Они степенно выпили по второй, вновь бросили в рот хрустящую на зубах закусь и подьячий, торопливо попросив у Бога в очередной раз прощения, степенно перешел к первой застольной теме.
– Вот ведь жизнь, какая штука заковыристая, – хлопнул он ладонью по краю стола. – Вот ведь, как получается всё. Спрашиваю сегодня Ушакова, почему, мол, нам жалованье второй месяц задерживают, а он как зыркнет на меня строго, пятак в руку сунул и ушел. А вот чтобы объяснить, что к чему, так нет. Побрезговал. Мы же с тобой Еремей генералам не ровня. Нам можно жалованья по месяцу не платить, мы же с тобой всё стерпим. И зыркать злобно на нас не возбраняется. Это без нас с тобой ничего нельзя, а на нас всё можно. Генералам, поди, жалованья не задерживают, а нам вот с тобой, пожалуйста, будьте добры.
– Да нам-то ладно, на месяц всего, – махнул рукой Чернышев, – вон морским-то служителям, уж говорят, восемь месяцев не платят, и живут ведь. Вот ведь чудеса, какие бывают.
– А ты себя с ними не равняй, – погрозил кату пальцем Сеня и вновь потянулся к бутыли. – У них харч, поди, казенный и на войне, им знаешь, какую деньгу платят? Вон свояк брата жены моего дяди Петра из Выборга столько добра притащил, что не только постоялый двор открыл, но шубу себе соболью справил, а ты говоришь восемь месяцев. У них, у военных такие трофеи бывают, что всегда с ними проживешь. Это нам с тобой, страдальцам, податься некуда. И чего я в солдаты не записался?
– Ну, это ты брось, – теперь уже погрозил пальцем собутыльнику Еремей, – солдат-то, знаешь, сколько гибнет в сражениях? От пуль там разных и другого оружия какого? Мне вон Гринька Горелый сказывал, как его братьев картечью посекло под Полтавой. У обоих груди в мясо перевернуло. Мороз по коже от рассказа такого. Ты про солдат так не говори.
– Это только дураки гибнут, а умные люди при трофеях ходят. Уж я бы там не растерялся. Я знаешь Еремей Матвеев, какой ловкий? Мне вот только развернуться негде. Разбойника бы, какого поважней споймать что ли?
– Чего же ты сегодня душегуба-пирожника не словил? – ухмыльнулся Еремей, теперь уже сам, наполняя кружки. – Сержанту-то, поди, награда за убивца изрядная выйдет? Чего ж ты растерялся?
– Повезло дураку. Вошел в первую избу, а там здравствуйте, пожалуйста. Жалко пирожника.
– А чего его жалеть-то?
– Как чего? – приподняв над столом, уже пустую бутылку, Суков махнул кабатчику рукой, а затем протяжно вздохнул. – Каждый бы на его месте тому офицеришке нож в грудь воткнул бы. Они знаешь, какие наглые? Моя тетка Домна у Государыни прачкой служит, и я во дворце царском не раз бывал. Видел их там. Этот Фролка Петров у них заводилой был, а еще с ним Мишка Бутурлин, Матюха Маврин, Васька Ильин, Гаврюха Апраксин, такие дела безобразные творили, что не приведи Господи. Девок наберут целую лодку и гонят на острова и девки-то всё больше не наши. Видные такие, и можно даже сказать, пышные. Понял, как? Вот.
– А мне вот Анютка, дочка пирожника по душе пришлась, – неожиданно для себя выдал другу свою самую сокровенную тайну Еремей. – Хороша девка, не встречал такой прежде.
– Ничего девка, но тощевата, – кивнул подьячий, приподняв на уровень груди кружку. – Мне больше девки в теле нравятся, а эта тощевата. Не жалую я таких, чего с них взять? Мне, понимаешь, тела побольше хочется.
– Ничего не тощевата, – приняв приглашение выпить, отозвался кат. – Для девки в самый раз.
– Так, то для девки.
– А она кто ж, по-твоему?
– А вот я и не знаю. Только знаю, что путная-то девушка с гвардейским офицером ни в жизнь не связалась бы. Вот. А к этой Фролка Петров через плетень не раз уже лазал. Это и пирожник подтвердил. И- и-х, была у меня зазноба одна, не чета твоей Анютке, а с офицером связалась и всё.
– Чего всё?
– Всё. А мне вот, Ерема, по правде тебе сказать, такие бабы, как твоя Марфа по душе. Точно скажу тебе, как первому товарищу, что по душе, как увижу её, так и захожусь весь. Веришь, нет ли, а меня в дрожь от Марфы твоей бросает.
Чернышев вдруг засопел, как закипающий самовар, дернулся со своего места, смахнул со стола блюдо с капустой, потом ухватил собутыльника за волосы и сильно ударил носом о стол.
– Я тебе сейчас пес вонючий покажу "захожусь" – заорал громовым басом кат и, намереваясь продолжить побои вскочил с лавки. – Да я тебе за Марфу голову сейчас оторву! Она же мне жена законная, в церкви венчанная! Ишь ты, заходится он! Да я тебя…
Чернышев схватил приятеля левой рукой за отворот кафтана, правой размахнулся, целясь подьячему в окровавленный уже нос. Несдобровать бы ещё раз Сениному носу, но тут нежданно-негаданно сунулся промеж драчунов пьяненький мужичонка в серой заячьей шапке с разорванным верхом.
– И чего вы разодрались господа хорошие? – заулыбался он в сторону Еремея редкозубым ртом. – Из-за баб что ли, разодрались? Все они одинаковые бабы-то. Все. Не стоит из-за них на кулачки идти. От них только грех один. От нашего же ребра, не ждать нам добра. Все они одинаковые: от нищей девицы до грозной царицы. Будь она царица, а всё равно под нас ложится. Уймитесь мужики. Уймитесь.
– Ты чего это сейчас про матушку Государыню нашу сейчас собачий сын молвил? – вдруг совершенно протрезвевшим голосом, утирая рукавом кровь с носа, строго спросил миротворца Суков. – Слово и дело! А ну пойдем с нами собачий сын! Бери его Еремей. Мы тебе сейчас покажем, как на царицу хулу возводить. Ишь ты, «ложится»?
Чернышев быстро схватил мужика за ворот драной шубейки и поволок из кабака. До застенка бедолагу доставили резво, хотя Сеню на улице пуще прежнего развезло. Он мотался сзади Чернышева, часто хватаясь руками то за него, то за плененного в кабаке мужика. У самых ворот застенка Еремей сунул хулителя царской особы в руки хмельного подьячего, вынул из укромного места ключ и проворно отомкнул огромный замок.
Очутившись в застенке, миролюбивый мужик и оглянуться не успел, как его по всем правилам науки заплечных дел мастеров, вздернули на дыбу.
– И кто ж ты будешь мил человек? – шатаясь из стороны в сторону, попытался приступить к допросу Суков. – К-кто будешь? Отвечай, когда тебя судья царский спрашивает! Ж-живо!
– Вы бы пожалели меня господа, шутейно ведь сказал, – простонал вместо положенного представления незадачливый бедолага. – У меня вот пятиалтынный есть, может лучше, в кабак пойдем. Пропьем его. Снимите меня, господа хорошие. Шутейно ведь я, без мысли, какой.
– Я тебе покажу «шутейно», – подьячий показал пленнику кулак, и вдруг споткнувшись обо что-то, свалился под дыбу.
Еремей Матвеевич сразу же бросился помогать своему незадачливому товарищу и тоже упал рядом. Когда служители тайной канцелярии вновь крепко встали на ноги, висевший на дыбе мужик повторил свою просьбу и вновь заговорил про пятиалтынный.
– А чего, Ерема, – со второго раза заинтересовался предложением подьячий, – может и вправду, в кабак пойдем? А? Раз у него пятиалтынный есть. Чего-то мне с ним возиться расхотелось. А ты, правда, шутейно сказал?
– Шутейно, шутейно, – заверещал мужик. – Да разве бы я такое не шутейно мог сказать. Неужто я не понимаю?
– Тогда в кабак надо идти, – погрозил кому-то на потолке Сеня. – Пойдем Ерема, раз нас человек от доброго сердца приглашает. Я думаю, что нельзя ему сейчас отказать. Обидим крепко.
– Пойдем, а то и вправду у нас с ним как-то не по-людски получается, – согласился с предложением Чернышев и освободил мужика от дыбы. – Пойдем лучше в кабак, раз такое дело.
В кабак они с подьячим пришли вдвоем и без пятиалтынного. Хитрым оказался мужик. Хитрым и проворным. Хорошо, что кабатчик человеком душевным был да с пониманием великим и про долги со служителей Тайной канцелярии спрашивать стеснялся. Еще одну бутыль кат с подьячим одолеть сумели, а вот на следующую сил у них уже не осталось.
Как оказался у порога своей избы, Еремей Матвеевич не помнил, но дверь открыл он со строгостью и зло отшвырнул от себя Марфу, сразу же попытавшуюся снять с мужа грязные сапоги.
– Уйди изменщица, – зарычал Чернышев и хотел при этом ударить кулаком по столу, но после замаха куда-то провалился.
Проснулся Еремей, когда солнце уже вовсю погнало капель с блестящих сосулек. Чернышев глянул хмурым взором на жену, выпил кружку холодного кваса и побежал к застенку. Слава Богу, что здесь никого, кроме Сени ещё не было.
Подьячий сидел на своем месте и при мерцающем свете свечи смотрел на вбежавшего ката глазами недавно побитой собаки.
– И как мы вчера умудрились на пятак так погулять? – вместо приветствия с тяжелым вздохом молвил Суков. – Вот погуляли, так погуляли. Сказать кому, не поверят. Верно ведь Еремей Матвеевич?
– И не говори, – кивнул Еремей, просовывая лучину под сухие поленья в горне. – Вот разошлись. Вот грех-то, так грех. Ты уж прости меня Семен, ежели чего не так. Прости.
– Да, ладно, чего уж там, – потягиваясь за столом, махнул рукой подьячий. – Ты меня тоже прости за слова глупые. Нам ведь с тобой ссориться друг с другом никак нельзя. Мы же товарищи с тобой. Только жаль, что мы мужика того упустили. Вот сволочь: сам ушел и пятиалтынного не оставил. Как думаешь, Еремей, нам бы по паре рублей за него из казны выписали бы?
– А чего так мало – по паре?
– Так не Государя же он хулил, а царицу всего. Дело, хотя и важное, но не особо. А потом, даже и по рублику тоже неплохо было бы. Всё лучше, чем ничего. А все-таки здорово мы с тобой вчера гульнули Еремей Матвеев, по настоящему, по-русски, как положено.
Чернышев улыбнулся через великую силу, кивнул головой, хотел сказать что-то, но тут отворилась дверь, и в застенок ввалился солдат Трондин. Он широко оскалили свои крепкие зубы, и зычно поздоровался.
– Доброго вам денька, господа хорошие, – скинул у порога треуголку солдат. – Гостей к вам на прянички привел. Заходи бабы, не стесняйся. Здесь все свои. Заходи, заходи, когда ещё в такое заведение попадете? Осмотритесь пока.
Веселый Трондин посторонился и из-за спины его, напарник вытолкнул к центру застенка двух испуганных женщин.
– Говорят, видение им какое-то намедни было. Чего-то там про царевича в небе узрели. Андрей Иванович сам подробности узнавать придет. Не терпится бабам рассказать генералу, всё что видели. Правда, бабы? Ой, как не терпится, прямо мочи у них нет. Принимай Еремей Матвеев работу! Засучивай рукава!
Еремей отправил дрожащих баб в угол и хотел еще раз напиться студеной водицы перед спросом. Он поискал ковш, но не найдя его решил пить прямо из бадьи, но стоило ему нагнуться к воде, как оттуда в отсвете красного пламени чадящего на стене факела глянули на него укоризненно бездонные глаза Анюты. Смотрела девка на ката так пристально, что икнул громко Еремей Матвеевич в волнении крепком и зажмурился от внезапного видения. Зажмурился и по неосторожной случайности головой в воду упал. Когда голова около горна немного обсохла, никаких видений в застенке больше не было, и даже бабы отчего-то рыдать перестали.
Глава 3.
А вот встретил Анюту Чернышев наяву только на следующей неделе по дороге из дома к крепости. Еремей перестал, как раньше, задворками-то ходить. Он теперь, сделав небольшой крюк, выходил на торную улицу, и мимо избы Анюты, не спеша, шагал к своему застенку. Пусть дорога чуть подлиннее стала, зато чище и солиднее.
– Чай, не малолеток я какой по задам-то бегать, – довольно часто у самого дома пирожника шептал себе под нос кат, как бы перед кем-то оправдываясь об изменении своего маршрута. – Пора уж мне и по широким улицам походить. Пора.
Всю неделю ходил Еремей мимо заветной избы, но так с ним ничего и не случалось. Вот дома другое дело: стоит только глаза закрыть, а Анюта уж перед ним, как наяву. До того она часто приходить стала, что и на жену вовсе смотреть не хотелось. Мало того, что не хотелось смотреть, кулаки вдруг чесаться стали. Уж раза три Марфа под горячую руку попадала. Сплошное наваждение. Колдовство какое-то.
Чернышев собрался даже к ворожее сходить, чтобы напасть эту снять, однако представил на мгновение, что вдруг не увидит больше никогда прекрасных анютиных глаз, и про ворожею больше не думал.
А сегодня с утра она перед ним вот и явилась. Не ворожея, конечно, а сама Анюта. Словно видение какое-то вдруг случилось. Метнулась из своих сеней, хвать Еремея за руку и за собой тащит.
– Спаси меня, – шепчет, – нет у меня больше ни на кого надежды, кроме, как на тебя Еремей Матвеевич. Пропаду я без батюшки. Совсем пропаду. Не виноват ведь он. Он ругаться любит, а вот на человека руку поднять никогда не сможет. Спьяна он себя оговорил. Я уж и к начальнику вашему на поклон ходила, только прогнал он меня. У меня лишь на тебя Еремей Матвеев надежда осталась. Помоги мне ради бога. Спаси батюшку. Спаси, ради бога!
– Да, как же я спасу твоего батюшку, – растерянно шептал, прислонившись к мшистой стене, Чернышев. – В крепостном каземате он. Не смогу я его спасти. Там, знаешь, какой караул строгий? Меня даже туда не всегда пускают.
– Ты всё сможешь, ты сильный, – не унимается Анюта. – Мне и обратиться больше не к кому. Одна я теперь. Пропаду ведь. Спаси Еремей Матвеев. Я бога за тебя молить буду, всё, что пожелаешь, сделаю, рабой твоей безропотной стану. Только спаси батюшку.
– Да я б тебе, конечно, помог, милая, – прижал руки к груди Еремей, – но только что я смогу-то?
– Помоги! – в голос зарыдала девушка, обвила шею ката руками и уткнулась ему в грудь.
Защемило у Еремея всё нутро. У самого комок к горлу подкатил, да только, что он на самом деле сделать сможет? Не в силах ему сидельца спасти. Прижал кат к себе Анюту, стал целовать её в мокрое от слез лицо, да так крепко целовать стал, что девица в испуге затрепыхалась, пойманной рыбой, уперлась своими ладошками Чернышеву в грудь, вырвалась и убежала куда-то из сеней.
Как Еремей на улице очутился, он даже сам не понял. Всё, как в тумане перед ним замелькало. Ничего перед собой не видел кат, хотя солнце ярко освещало, сникший от чувства своего неотвратимого конца, снег, стараясь со всей своей весенней силой, и все кругом дышало весной. Однако не радовала сейчас глаз Чернышева весенняя погода, не обращал он на неё никакого внимания. Шел кат, не разбирая дороги по мокрому снегу вперемежку с водой, и одна только мысль стучала в его голове.
– Да как же я тебе смогу помочь, девонька? Да я б для тебя всё, что хочешь сделал бы, но здесь не в силах я. Да как же мне помочь-то тебе? Да как же?
Так и ходил кат с этой мыслью по застенку своему весь день. Руками привычную работу делал, а в голове: одно и то же.
– Да как же я тебе смогу помочь, девонька? Если бы я только смог, то неужто бы я тебе не помог? Что же мне делать-то теперь?
Опомнился он только, когда счастливо улыбающийся Сенька Суков мокрой рукавицей его по плечу шлепнул.
– Весна-то, какая дружная сегодня на улице, Еремей Матвеев, – как всегда радостно сообщил свои мысли приятелю подьячий. – Всё течет. У нас-то с тобой здесь всё ещё ничего, а я вчера вот в казематы крепостные ходил, так там уж некоторые темницы водой заливает. Ни дать, ни взять вселенский потоп. Комендант в последние дни извелся весь, за узников переживает. С лица просто спал!
– А чего ты в казематах-то делал?
– Андрей Иванович допрос один посылал снять. Помнишь, пирожника того, который офицера гвардейского порешил? Ну, этого, Петрова. Племянника фрейлины матушки императрицы. Ну, Яганы-то? Помнишь?
– Помню, – замер на месте возле горна с поднятым поленом в руках Еремей. – Как не помнить?
– Так вот он вчера на попятную пошел. Всё признавался, признавался, а вчера вот раз и на тебе. Оклеветал, говорит, я себя спьяну. Не виновен, дескать, не резал офицера того ножом. "Привиделось мне, – кричит, – всё это. Наваждение было". Вот меня Ушаков и послал ещё раз допрос снять.
– Снял?
– А как же. Всё, как положено допрос снял и вечером же доложил. Смешно. Упирается теперь мужик, что не виноват, дескать, кричит. Вот дурачина. О чем раньше думал? Вот убей меня, Еремей Матвеев, а я не пойму, как так можно? Вчера признался во всем, а сегодня на попятную. Странные же люди всё-таки бывают. До крайности странные.
– И чего же теперь будет-то с ним, если он признаваться отдумал?
– А ничего не будет. Андрей Иванович сказал, что Государю про дело это уже, как полагается доложено, он уж распорядился приговор на бумаге писать и казнить пирожника на страстной неделе. Так что работенка тебе скоро подвалит, Еремей Матвеев. Тебя-то не предупреждали ещё?
– Нет.
– Ну, предупредят. И ты вот сам посуди, какой же дурак теперь к Государю сунется, чтобы волю его отменить. Теперь бы чего этот Кузьмищев не кричал, от судьбы ему уже не уйти. А потом, из криков его и сведений никаких полезных нет. Кричит, что не виноват и всё тут. Андрей Иванович распорядился времени с ним больше не тратить. С ним всё ясно. Весна-то на улице, какая сегодня дружная, Еремей Матвеев. Так и течет все. Лето скоро. Да, кстати встретил намедни земляка твоего.
– Какого земляка?
– Кузьму Полушина. Знаешь такого?
– Как Кузю не знать? – неожиданно для себя расцвел Еремей. – Из деревни мы одной. Из Лукошино. Вместе по грибы да ягоды бегали. Помню, Кузька за змею наступил. На самую малость она его не тяпнула. Здоровая такая змеюка, злая. И как Кузька от неё увернулся тогда? Вот ведь как бывает и служим мы с ним рядышком, а уж почесть месяцев пять я с ним не встречался. Как хоть он там в казематах своих?
– Привет тебе Кузьма Поликарпов сердечный прислал и в гости звал. У него знаешь беда какая сейчас?
– Что за беда?
– Баба у него днями сынка родила.
– Да какая ж это беда? У него ж три девки до того были и вот сын, наконец. Это же счастье должно быть, а ты беда.
– А не беда ли? Пост великий на дворе, а рождение наследника отметить от души хочется. Короче, он сегодня с вечера надзирать в каземат заступает, и нас к себе звал. В кабак мне, говорит, вас не резон вести, а в крепости вечерком посидим. Отметим событие в тиши да покое. В общем, я обещался, что придем. Ты как?
Чернышев пожал плечами, а вот ответить уж было недосуг. Солдаты подследственных привели. Сначала старца какого-то. Пытали его о слезах, которые лил тот на паперти о бывшей царице Авдотье Федоровне. Нашел о чем плакать на старости лет? Вот дурень! Затем кликушу волоком притащили. Зловредная баба оказалась. После пяти кнутов пену изо рта пустила и богу душу отдала. Пришлось с дыбы её уж мертвой стаскивать. Сначала, конечно все и не поняли что такое с нею случилось, водой эту дуру стали отливать. Четыре ушата на ней использовали, и всё без толку. Потом только Оська Рысак сообразил веки ей приподнять, а как приподнял, так сразу все ясно стало. Перекрестились, сняли покойницу, вынесли на улицу, а уж дальше её солдаты куда-то снесли. После присели передохнуть. Сеня трубку раскуривать стал, судья Степан Артамонович по делу вышел, Рысак по нужде убежал, а к Еремею опять мысли подлые лезут.
– Непременно к Кузе сходить надо, раз звал. Давно не был у него. Со святок, поди. Может, батюшку Анюты в крепости увижу? Может, весточку ему, какую от дочки передам? Пусть не спасу его, а всё Анюте доброе дело сотворю. Надо сбегать, сказать ей, что в каземат вечером пойду. Вот ведь обрадуется она, коли, узнает, что со мной можно весточку для её батюшки передать! Обрадуется ведь!
Только Чернышев к порогу, чтоб задуманное исполнить, а навстречу ему два дюжих монаха своего упирающегося сотоварища тащат.
– Вот! – крикнул тот, который повыше, – настоятель Гришку велел попытать. Подозревает, что алтын он из монастырской казны утаил. Ты уж поспрошай его Еремей Матвеевич.
– Не утаивал я! – взмолился Гришка. – За что же напраслину вы на меня возводите? Христом Богом клянусь, что не брал!
Однако никто мольбам заподозренного в воровстве монаха не внял, и внимать не хотел. Не принято было здесь ничьим мольбам внимать. Не то место. Чертыхнулся Еремей себе под нос из-за крушения планов, плюнул в угол от досады, что Анюту еще разочек увидеть не пришлось, и за монаха взялся. Всё Гришка рассказал с рукой в тисках. Во всем повинился. Оказалось, что не первый раз он деньги монастырские утаил. Всякий раз подлец мошенничал. Пошлют его в город что-то для обители купить, так он хоть полушку, но обязательно в карман сунет. Товар самый дешевый и дрянной выбирает, а при отчете, как о дорогом говорит. Раскаялся инок. Со слезой раскаялся. Про место, где добро наворованное хранит, с той же слезой на глазах и рассказал. Степан Артамонович предложил его в каземат отправить, но монахи решили сами с казнокрадом разобраться. По-свойски. Уж как Гришка выл, как в крепости просился остаться, но своя рука владыка и в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Увели восвояси упирающегося поганца.
Не успел Еремей пот со лба смахнуть, а уж к дыбе следующего подследственного подтолкнули. Мужик из лука по воронам стрелял да стрелой угодил в пределы царского дворца. И ладно бы просто угодил, а то ведь так подгадал, собаку Меньшикова с нужного дела спугнул. Она только устроилась, а тут стрела. Не повезло мужику. Рука у него в трех местах хрустнула, прежде, чем он в заговоре против светлейшего князя признался. Только этот признался, а тут еще одного злодея волокут. Что за денек сегодня выдался? Давно таких не бывало. Только к сумеркам всё успокоилось. Прибрался немного Чернышев, а Сенька его уж за рукав к крепостным воротам потащил.
– Пойдем Еремей Матвеев возьмем чего-нибудь, – торопливо размахивал руками Суков, широко шагая подле Чернышева. – Мало ли чего? А ну как не хватит Кузиного угощения?
Прямо мимо Анютиного дома они пробежали, но так и не пришлось Еремею к Анюте зайти. Постеснялся он при Сеньке к порогу её завернуть. Мало ли чего?
– Ну, ладно, – решил Чернышев про себя, мельком оглядываясь на оставшуюся сзади анютину избу, – если увижу её батюшку, так ей от него поклон принесу. Она тоже, поди, этому обрадуется.
Забежав за крепостной стеной в кабак, и прихватив там зелена вина бутыль, поспешили Еремей Матвеевич с Сеней к мрачным воротам каземата. Как положено в гости пришли. Не с пустыми руками. Только Кузьма в грязь лицом тоже не ударил. От души к гостям приготовился. Пирогов с морковью принес, рыбы сушеной, капусты три блюда и все разные, пива жбан ну и зелена винца, само собой достаточно было. Накрыли стол в тесной надзирательской каморке, солдат свободных от караула позвали, и сели как полагается. Сначала по одной выпили, затем по второй, потом один солдат хотел на попятную пойти, дескать, на пост ему скоро. Да только его тут же на смех подняли.
– Чего ты боишься, Потап? – весело заржал Кузьма. – Из-под моих замков кованных мышь не выскочит, не сомневайся, а ворота казематные на засов запрем. Пей и не бойся. Что же ты за солдат, ежели от вина отказываешься? Разве такие солдаты бывают?
Уговорили служивого. Дальше веселье пошло. Разговоры разные затеялись. Как же в теплой компании без разговоров-то?
– Эх, братцы, хорошо-то как, – хлопнул ладонью по столу Кузьма. – Дождался я всё-таки наследника, а то всё девки зарядили. Три штуки кряду: одна за другой. Теперь-то вот заживу, как человек. Вот теперь я мужик настоящий, теперь стоит дальше жить. Есть, кому наследство завещать. Хорошо!
– На воинскую службу сынка определи, – почесав лоб, решил дать совет на будущее солдат Коровин. – Военным людям сейчас уважение великое. Вон как мы шведов одолели под Полтавой. И Государь наш Петр Алексеевич воинов всегда хвалит. Определяй в солдаты его, Кузьма. Не прогадаешь. При деле хорошем сынок тогда будет.
– Ну, ты Коровин и загнул, – встрял в совет Сеня. – Ему ещё от горшка два вершка, а ты уж при "деле". Рано ему о делах еще говорить. Пока он вырастет, всё ещё изменится.
– Всё изменится, – стал настаивать солдат, – а вот служба солдатская всегда в почете будет, потому как без солдата ни в одной стране порядка не бывает. За то нам и почет всегда.
– И много вам почета? – не сдавался подьячий. – Видел я ваш почет. Ты думаешь, к нам солдат не приводят? Всех к нам в подвал ведут. Вот там мы с Еремеем Матвеевичем ваши почеты очень явственно видим. Ты нас почетом вашим не удивишь. А сынок твой Кузьма Поликарпов, пусть грамоту учит и по сыскному делу идет. Вот служба на веки вечные. Народец он всегда в себе подлое нутро имеет, и иметь его будет. Всегда. Здесь уж ни к какой бабке не ходи. От сатаны гнильца народу нашему дана, а потому и неискоренима она. А на солдатскую службу плюнь.
– Это значит, ты, писарская твоя душа, – стянул с головы серый парик Коровин, – считаешь, что наша служба твоей в подметки не годится. Ты думаешь людей на дыбе истязать подвиг великий? Нет! Подвиг на пули и ядра грудью встать, а баб кнутом лупить храбрости немного надо. Я вот тебе чего скажу, крысиная твоя душа, ты брось мужика баламутить. Не настоящее это дело по темницам сидеть да людей кнутами терзать. Ненастоящее! Как же я вас ненавижу! Да я б вас всех своими же руками!
Чернышеву до боли душевной захотелось сейчас же возразить солдату. Не прав ведь он. Никак нельзя сейчас без сыска да спроса прожить. Не то время. И уж кулаки кат крепко для возражения того сжал, но тут Кузьма песню протяжную затянул.
– Из кремля, кремля, крепка города,
От дворца, дворца государева,
Да от Красной, красной площади,
Пролегла дорожка широкая.
Компания дружно поддержала запев, и полилась из тесной надзирательской каморки жалостливая песня о судьбе стрелецкого атамана, не захотевшего склонить перед царем голову, как того обычай требовал.
Когда песня привела упрямого атамана на кровавую плаху, солдаты тяжело вздохнули, взяли с лавки ружья и пошли менять караульщиков каземата, Сеня чего-то загрустил, а Кузьма подсел к Еремею, обнял его за плечо и в воспоминания ударился.
– Помнишь Еремка, как в лес за речку мы с тобой почесть каждый день бегали? Какой же у нас лес в деревне был добрый! Не чета здешнему. А как за орехами ходили, помнишь?
– Конечно, попомню, – утер правый глаз Чернышев. – Разве забудешь такое когда? Помнишь, как ты на змею наступил?
– На какую змею?
– Ну, на ту, возле кривой сосны, помнишь? За ягодами мы побежали. За земляникой. Как раз через неделю после Троицы дело было. Земляника тогда только на припоре зреть стала. А змеюка та на тропике грелась. Помнишь?
– Не, я вот помню, как мы волчонка с тобой нашли. Сначала подумали кутенок, домой хотели тащить, а тут волчиха из-за кустов. Помнишь?
– Как же такое забудешь-то? Конечно, помню!
– А ты глаза той волчицы помнишь?
– Нет.
– А я их никогда не забуду. Хожу по темницам, и мне всё глаза эти мерещатся. Особенно под вечер. Страшные глаза. Мороз по коже дерет, какие глаза. Хочешь тебе сейчас всех душегубов и разных там бунтовщиков покажу? У меня в казематах, их тьма тьмущая. Каких только нет. Всякой твари по паре. Пойдем. К тебе же не все попадают. Где ты их еще столько увидишь? Только у меня. Вот они где у меня все.
Кузьма поднялся из-за стола, немного мотнулся в сторону, но, попав там плечом в каменную перегородку, быстро обрел уверенность. Он снял со стены огромную связку ключей, потом зажег факел, призывно махнул Чернышеву рукой и вышел за порог.
Темницы оказались рядом, стоило только одну дверь отомкнуть и в темноте послышалось чьё-то суетливое шевеление.
– Тебе кого показать, Ерема? – освещая факелом решетчатые двери, хвастливо вопрошал хмельной надзиратель. – Вон Фимка Свищ – душегуб и грабитель, а вон дьяк Мухин – насильник девчонок малых. Вот изверг: пряник девчушке покажет и каморку свою для подлого дела тащит. Баб ему мало было. Хочешь, боярина проворовавшегося покажу. Все у меня они здесь. Теперь я для них царь и бог! Смотри Ерема. Кого хочешь, смотри. Разрешаю я тебе смотреть, как другу своему лучшему разрешаю. Вон волхв чухонский.
– Да неужто волхв? Врешь ты мне всё, поди, Кузя. В этой клетке вообще никого нет, а ты меня сказками про волхвов кормишь.
– Как же нет-то? Вон он стервец в уголке прижался. Ишь затаился как. Сейчас я его расшевелю. Сейчас.
Кузьма достал из темного угла возле клетки длинную палку, просунул её между толстых прутьев решетки и стал бить, словно штыком по куче тряпья, валявшегося возле стенки. Удара три всего сделал строгий надзиратель, и тут случилось чудо: зашевелилось тряпье, обратившись в бледного страдальца необыкновенной худобы.
– Давай повещай нам чего-нибудь, – весело кричал Кузьма, продолжая колоть сидельца острой палкой. – Давай, давай!
– Сгинет город ваш, – прошипел узник. – Как трех царей с востока похоронят здесь, так он подводу и уйдет. И храмы ваши в воде канут и вы все бесстыжие там же окажетесь! Всё сгинет!
– О каком это он городе? – нахмурился Еремей Матвеевич.
– А бес его знает? – махнул рукой надзиратель, возвращая свою палку в темный угол. – Язык у него без костей вот он и мелет, что ни попади. Пойдем от него. Пусть орет. Кого тебе Ерема еще показать? Спрашивай! Любого представлю в лучшем виде! Только пожелай!
– Ты мне, Кузя, – похлопал по плечу разошедшегося друга кат, – убивца офицера Петрова покажи. Пирожника этого с татарского базара. Я ведь видел, как его сержант под арест брал. Уж больно мне на него теперь глянуть хочется.
– Матюшу Кузьмищева, что ли показать?
– Его.
– Смотри, мне для товарища показать ничего не жалко. Вот здесь он у меня супостат мается. Вон он!
Кузьма проворно отыскал на связке нужный ключ, отпер крайнюю от входа дверь и осветил сидящего в углу узника.
Чернышев сразу его и не признал. Не того человека видел он возле офицерского тела. Явно не того. Тот был пьян да разудал, а этот сжался в углу дрожащей тварью и смотрит оттуда испуганными глазами. Неужели это отец Анюты? Еремей вырвал из рук надзирателя чадящий факел и поднес его к лицу узника. Сиделец задрожал, уперся изо всех сил спиной в холодный камень стены, будто стараясь продавить его куда-то, и попытался ладонью прикрыть лицо.
– А вроде и он, – пробормотал кат, возвращая Кузьме факел. – Тюрьма ведь не мать родная, она любому образ подпортит. Точно он.
– А ты чего сомневался? – заржал Полушин, выходя за порог грязного каземата. – Он голубчик. Ещё дней десять ему здесь сидеть, а потом срубят его бесшабашную головенку. Не тебе, кстати, казнь вершить?
– Может и мне, – пожал плечами кат, – а может Ивану Петрищеву или Савке Кривому. Кому скажут, тот и пойдет. Мы ведь люди подневольные. Сам знаешь. Скажут мне, так буду я.
Еремей Матвеевич еще раз пристально глянул на встревоженного сидельца и повинуясь легкому толчку дружеской руки в спину, медленно отошел от клетки.
– А что-то я напарников твоих давно не вижу? – поинтересовался Кузьма, пропуская гостя впереди себя через очередной порог. – Услали их что ли куда или провинились чем?
– В отъезде они. Ивана в Соловецкий монастырь послали помочь, а Савка в Кронштадте вторую неделю работает по просьбе Адмиралтейства. Следствие по интендантскому делу помогает вести. Весточку днями прислал: "Замаялся, – пишет". Нам ведь без работы сидеть не дают: то туда, то сюда, только разворачиваться успевай. Я уж почитай третью неделю в застенке один маюсь.
– Выходит, что угадал я, – засмеялся надзиратель, запирая следующую дверь, – ты Кузьмищеву голову срубишь?
Еремей неопределенно пожал плечом, а Полушин вновь с вопросом.
– По рублику-то за голову платят? – подмигнул он кату, жестом приглашая того пройти к своей каморке.
– Почему же только по рублику? – вскинул подбородок Чернышев. – Это самое малое если, чаще по три, а бывает и поболее. Тут все от приговоренного зависит: если дрянь человек, то точно, больше рублика не дадут, а если персона знатная, то и три сунуть могут. По-разному выходит. А, если, вот скажем не просто голову срубить, а четвертовать, к примеру, или на кол садить, так тут обязательная прибавка бывает. Вот мне сказывали, что в Москве Афоньке Глотову, за то, что он полюбовника нашей прежней царицы майора Глебова на кол сажал, аж восемь рублей пожаловали. Представляешь?
– Восемь?
– Восемь. Только, конечно, возни там много было Возни и кровищи. Его же стервеца медленно на кол сажали, вот он и дергался из стороны в сторону. Орал и дергался. Крови говорят из него, вытекло море. С колом всегда так, то вроде ничего, а пойдет хлестать, что только держись. Намучался Афонька с майором этим, вот потому и оценен был по заслуге. Восемь рублей – деньги приличные.
– А поделом ему, майору, в смысле, – рубанул рукой крепостной мрак Кузьма. – Это же надо надумать такое – с царской женой связаться. Пусть с бывалошной, но все равно ж с женой. Правильно Петр Алексеевич его на кол посадил, ему же тоже, поди, обидно было. Он жену всё чин по чину в монастырь определил, а тут нашелся ухарь да пошел блудить. Вот ведь люди, какие бывают. Ничего святого для таких нет. Значит восемь рублей, говоришь?
– Точно так – восемь.
– Ой, завидую я вам, – удрученно вздохнул надзиратель. – Всегда есть возможность деньгу хорошую срубить, здесь же мечешься, словно белка в колесе, а прибыток такой, что и сказать кому стыдно. Полушке бываешь рад, как малец прянику. У тебя-то сейчас деньжонок хватает? Или как?
– А кого их сейчас хватает? – махнул рукой Еремей. – Дом хочу каменный построить, чтобы по немецкой моде и чтоб печь с трубой, обязательно. Потому и берегу я каждую копейку. Сам знаешь, как накладно сейчас хорошую избу построить, да только я от своего все равно не отступлюсь. Вот баню достою и за избу новую сразу же возьмусь.
– Добрый дом это хорошо, это самое то, что надо, – согласно кивнул Кузьма и первым переступил порог каморки. – Без хорошего дома достойному человеку никак нельзя. Это ты правильно решил.
А в каморке распоясавшийся Сеня спорил уже с другими солдатами. Солдаты были еще почти трезвы, потому и спор был не слишком жарок.
– Баба бабе рознь, – горячился подьячий подсев почти вплотную к молоденькому караульному, – вот взять нашу и иностранную. Наши все в теле, а вот чтоб про политес какой поговорить или танец на пару станцевать, так их тут нет. Заморские бабы наоборот: зело тощи, но разговорчивы и с веселость в глазах. Знал я одну с немецкой слободы. Тощая, как церковная крыса, ржет как лошадь, да и пьет тоже, но танец какой замысловатый выполнить, так это для неё раз плюнуть. В два счета сообразит. А в остальном, скажу тебе честно друг ты мой дорогой – стерва, каких ещё свет не видывал. Поэтому я тебе Афоня и не советую даже одним глазом на ихних баб смотреть. Ты нашу подбери, чтоб ох, какая была. И не спорь со мной, наши бабы лучше.
– Тебе Сенька жениться пора, – сразу же смекнул, что к чему Полушин и хлопнул подьячего по плечу. – Так-то оно складнее будет, то ты про баб стал очень часто говорить.
– А я им и говорю, что на деревенской жениться надо, а они мне всё про каких-то немок толкуют. Эх вы – дурачьё! Не один умный человек нашу девку на немецкую не променяет. Ни один!
– Что ж ты хочешь сказать, что наш Государь дурак, если русскую бабу на немку променял? – неожиданно хитро подмигнул Сукову другой солдат, отламывая с блюда кусок пирога. – Значит, выходит, по-твоему, дурак Петр Алексеевич?
За столом сразу же стало так тихо, что было слышно, как за окном падает капель с крыши, и где-то далеко заржала лошадь. Все, затаив дыхание, посмотрели на солдата, который, осознав что, сказал что-то не то, о чем следует за столом говорить, вдруг поперхнулся, покраснел, будто вареный рак и заголосил в голос.
– Простите братцы за слово дерзкое! Само оно сорвалось как-то. Я вам сейчас бочонок пива принесу. Только уж простите вы меня грешного. Я ведь и не думал совсем так, само вырвалось. Христом богом прошу – простите!
Солдат убежал, и веселье как-то сникло. Все искоса посматривали друг на друга, мысленно решая один и тот же вопрос. Сейчас солдату Мошкину "Слово и дело" крикнуть или всё-таки его пиво с вином допить. Вина на столе было еще много, и солдат с обещанным бочонком вернулся быстро, потому, наверное, страшных слов никто сразу за столом не закричал.
Кузьма, поняв, что сегодня Мошкику дадут ночку на свободе догулять, опять засуетился, налил гостям полные кружки и полез со всеми чокаться. Сгладилось немного недоразумение. Сразу же после Кузьмы вино по кружкам провинившийся солдат разлил и провозгласил тост за здоровье Государя императора всея Руси Петра Алексеевича да еще к тому же три раза "Виват!" прокричал. Здравицу поддержали все, и даже прибежал один из караульных с ближних постов. Осушив чару "за Государя", Чернышев больше не пил. Он вместе со всеми стучал кружкой о кружку, делал вид, что радостно выпивает хмельное зелье, но только делал вид и потихоньку сливал вино на пол. Почудился ему в веселом шуме ласковый голосок Анюты.
– Спаси батюшку Еремеюшка, – шептала она, – сейчас не спасешь, так и другой такой возможности не будет. Он же здесь рядышком совсем. За стеночкой. Спаси.
Кат вдруг вздрогнул всем телом, совершенно протрезвел и стал все чаще смотреть на связку ключей казематного надзирателя, которую тот небрежно бросил в угол. Пересев на другое место Еремей смог дотянуться до связки и сунуть её под полу кафтана. Нет, он пока не собирался идти освобождать Кузьмищева. Это было очень глупо для такого умного человека, как Чернышев, но ключи под полу кафтана он засунул. Пока засунул просто так, но скоро он увидел под столом, валявшийся факел, пододвинул его к себе ногой, взял и бочком вышел из каморки.
– Спаси, – опять прошелестел над ухом голос Анюты. – Рабой твоей стану на веки вечные, только спаси!
Выйдя за порог, Ерема остановился, прижался к стене и прислушался. В каморке всё так же шумели. Кат засветил свой факел от стенного и пошел по тускло освещаемому коридору к казематам. Шел он туда, сам не ведая, что делает. Ни о чем во время пути этого кат не думал, и лишь где-то там далеко в его звучала одна и та же глупость: "Вся моря синь в твоих глазах и яхонт алый на губах".
Узник его испугался.
– Ты зачем так рано? – прошептал он, съёжившись в углу. – Мне ж до страстной недели жить велели. До страстной. Отойди от меня кат подлый! Отойди! Ты мне сначала печать на приговоре от государя нашего покажи, а уж только потом к плахе веди! Только потом!
Еремей молча отпер колодку, сгреб сидельца за ворот измятого кафтана и потащил за собой. В переходах крепости их никто не встретил, а вот у ворот казематных стоял солдат Коровин. Он постоянно ежился, плевался и с тоской во взоре наблюдал звездное небо над своей головой.
Кат прижал узника к стене, приложил палец к своим губам, потом погрозил Кузьмищеву кулаком и вышел к солдату.
– Краса-то, какая на улице, – душевно промолвил он, остановившись рядом с солдатом. – Так бы и не уходил бы никуда. Смотри вокруг луны звезд-то, сколько высыпало, будто цыплята с наседкой погулять вышли. Нравится мне Коровин на звезды ночной порой посмотреть. Мысли всякие в голову от их вида, не спросившись никого, приходят. А мне по душе, коли, мысли в голове шевелятся. Люблю я такое шевеление. Ей богу люблю.
– Эх, – махнул на ката рукой солдат, – мне бы Еремей Матвеев твои заботы. Не до звезд мне сейчас. Ты думаешь, мне сладко здесь на часах стоять, когда другие празднуют? Ой, как не сладко.
– Так ты сбегай, опрокинь кружечку, – похлопал по плечу Коровина Еремей. – Я пока здесь за тебя постою. Не случится ведь ничего, пока ты ходишь. Не бойся, ворота не украдут, а если и украдут, то далеко не унесут.
– И то, верно, чему тут сейчас случиться? – почесав широкой пятерней висок под шляпой, согласился солдат, и торопливо закинув на плечо ружье, зашагал к хмельному веселью.
Быстро отомкнув засов, беглецы оказались поначалу в крепостном дворе, потом пробрались к неприметной калитке возле хозяйственных построек и уж оттуда, прячась за черными плетнями, побежали вдоль сырой улицы к густым кустам возле реки.
Глава 4.
Анюта долго не могла понять, кто так настойчиво стучаться к ней в избу, а как поняла, сразу закричала сердито.
– Уходи Еремей Матвеев! Не следует тебе ночью по чужим дворам шляться. Днем приходи, если батюшке помочь сможешь. Сможешь, приходи, а не сможешь, так нет тебе сюда дороги и не будет никогда. Уходи озорник, а то людей кринку.
– Так я ж помог ему, – шепотом закричал кат. – Вот он стоит, рядышком. Ты погляди, милая, вот же он. Вот он батюшка твой, рядышком стоит. Я все сделал, как ты мне велела, милая моя. Я ведь для тебя на всё готов, синеглазая ты моя. Мне же без тебя теперь совсем никакой жизни не стало. Как море синь в твоих глазах, и яхонт алый на губах.
Девушка насторожилась многоречию ката, призадумалась чуть-чуть, приоткрыла дверь и, охнув, осела на что-то в сенях.
– Открывай скорее, дура, – неожиданно твердым голосом скомандовал пирожник, – чего расселась? Не признала что ли? Поднимайся! Живей! Чего телишься?!
Придя в себя после первого испуга, Анюта заметалась по избе, стараясь сделать что-то очень хорошее для нежданных гостей. Она бросилась к сундуку, достала отцу новую рубаху, вытащила из печи горшок гороховой каши, слезала в подпол за квасом, но отец к столу сесть не разрешил.
– Уходить нам надо, – строго приказал он. – Солдаты сейчас опомнятся и сюда прибегут. В лес пойдем.
– Ну, вы идите, – комкая в руках шапку, пробормотал Еремей, – и я тоже пойду. Недосуг мне с вами больше быть. Хорошего помаленьку. На службу завтра рано вставать. Ну, будьте здоровы. Пойду!
– Куда "пойду"? – схватил ката за рукав Кузьмищев. – Ты что, умом тронулся? Пойдет он. К тебе же сейчас первому побегут. Чего, голову на плаху не терпится положить? С нами пойдешь в лес.
– Не пойду я в лес, – упрямо замотал головой кат. – Не пристало мне, Еремею Чернышеву по лесам бегать. Что я тать какой? Не пойду. Вы уж меня простите, если чего не так, а я сейчас домой пойду. И так я сегодня припозднился дальше некуда. Простите.
– Еремеюшка, – обняла вдруг Чернышева за шею Анюта. – Пойдем с нами. Пойдем любый мой. Я же теперь без тебя никак не смогу. Ты же мне тоже полюбился. С того самого дня полюбился, когда ваш генерал приказал батюшку моего в крепость посадить. Мне ведь теперь без тебя, ой как плохо будет! Пойдем милый. Пойдем, хороший мой.
Переправившись через реку, потом, выбравшись по задам недавно отстроенных улиц из города, беглецы оказались в редком подлеске. Кругом было тихо и сыро. Между деревьев путников повел Кузьмищев. Он, отыскивая только ему ведомые приметы, уводил спутников по мерно чавкающей тропинке все дальше и дальше в лес. Еремей шел за Анютой, не разбирая дороги, то и дело проваливаясь по колено в чуть подмерзшие лужи. Кат не чувствовал ни усталости, ни боли, ни холода. Ничего он не чувствовал. Какое-то мрачное настроение овладело всем его существом. Ничего ему не надо уж было. Даже на Анютину спину смотрел он хмуро, с каким-то полнейшим безразличием.
– Вот иду, и буду идти, – думал про себя Ерема, шагая за девушкой. – И ничего мне больше не надо. Ничего. Куда иду, сам не ведаю. Пропащий я, наверное, теперь человек. Даже более того, презренный я теперь, наверное, человек. И за что мне судьба такая злая предназначена. Чего мне не хватало? Чем я перед Богом так нагрешил? За что же он беды на меня такие насылает?
К деревне в три избы они подошли уже на рассвете. Матвей постучал в окошко крайнего жилища, и сразу же на стук этот в раскрытую дверь высунулся чернобородый мужик. Он ошалело помотал головой, несколько раз зажмурил глаза и, хлопнув себя ладонями по ногам, заорал зычным басом.
– Матюха, а мы уж тут похоронили тебя! Братцы! Гляньте, кто к нам пришел! Вот чудо-то! Сам Матюха Прохиндей с Анкой пожаловали. Доброго вам здоровьишка гости городские. Вот ведь радость нежданная какая!
Из-за широкой спины мужика сразу же высунулись еще четыре сильно помятые и крепко заспанные бородатые морды.
– Вот это да! – хрипло заорали они в один голос. – А говорили, что тебе уж башку на городской плахе отрубили?! А он вот он!
– Рубилка у них еще не отросла, чтобы мне башку отрубить, братцы мои, – зычно загоготал в ответ мужикам Кузьмищев и бросился в их объятия. – Рожи у них у всех лопнут, прежде чем мне голову срубить. Не родился еще тот кат, которому суждено мне буйную голову секирой с плеч снести . Топор еще тот не отковали! Вот так-то братцы мои! Вот он я!
Обнимались они крепко, но не долго и потому скоро сидели гости дорогие за наскоро накрытым столом. За столом сидели только мужики, а женщины прислуживали, торопливо бегая куда-то то за одним, то за следующим угощением. Бегали бабы шустро, а вот Анюта куда-то пропала.
– А я уж грешным делом похоронил тебя Матвей, – не переставал удивляться неожиданному явлению чернобородый. – Мне, как рассказали, что ты в крепость попал, ну думаю все. Накрылось наше дело, скоро, сюда думаю, нагрянут. А если и не нагрянут, то всё равно плохо.
– Да брось, Яков, – хлопнул по столу, уже чуть захмелевший Матвей, – разве б я вас выдал? На веревки меня режь, но ничего я про ватагу нашу не скажу. Я ж с вами кровью повязан. Вы же меня знаете братцы. Эх, сколько же мы с вами дел натворили, рассказать кому, не поверят. Всё у нас с вами было. Всё. Из каких только мы передряг хитрых не выскакивали? И никто из вас в застенок не попадал, а мне вот пришлось.
– Да ты Матюха, не один средь нас герой, – махнул рукой на пирожника, сидевший рядышком с Чернышевым горбун с разорванными ноздрями. – Мы, тоже, поди, похлеще тебя в переплеты попадали, верно баешь, всякое бывало, а ты-то как опростоволосился?
– Да вон всё из-за дуры этой, – махнул в сторону двери пирожник. – Я её пригрел возле себя, а она хвостом крутить вздумала. Офицер к ней, видишь ли, повадился ходить. И она ж стерва принимала его до той самой поры, пока его кто-то не порешил у нас же во дворе. Кинжалом в грудь молодца угомонили. А мне на пьяную голову привиделось, что это я его. Бывает же такое?
– Так ты, поди, сам и порешил, – заржал в ответ на вопрос Яков. – Чего ты перед нами-то Ваньку ломаешь? Раз зарезал офицера, так и говори, что зарезал. Мы же свои. Кончай Матюха придуряться!
– Нет, братцы, – замахал указательным пальцем Матвей, – не резал я его. Я полночи тогда пил, просыпаюсь, а рядом солдат стоит. Ты, говорит, офицера порешил? "Я, – отвечаю". Не хочу так говорить, а язык сам по себе лопочет. Вот он и взял меня. Мне бы сразу отказаться, а я нет. На своем стою. Чего на меня нашло, сам не знаю? Орать на них стал, ну вот и доорался до каземата сырого.
– Так не бывает, – прошамкал беззубым ртом старик с седыми космами. – Какой же дурак, не за своё душегубство признается? Нет таких.
– Блажь на меня нашла братцы, блажь, – замотал бородой Матвей. – Чую сам, что ерунду горожу, а язык так и треплет. За дочку, говорю, отомстил офицеру. Сам не хочу, а одно и тоже твержу. За дочку, мол, отомстил. Не хочу так говорить, а язык без воли моей треплет. И даже слезу я пустил, вроде? Вот ведь как бывает.
Последние слова пирожника потонули в густом хохоте. Отсмеявшись, хозяева решили, наконец, познакомиться с Еремеем. Раньше не интересовались, за стол молча посадили, а тут вдруг любопытство в них взыграло.
– А это кто с тобой? – на правах главного за столом поинтересовался Яков. – Что за птица такая сурьезная?
– А я братцы и не знаю, – хмыкнул Кузьмищев. – Он видно в крепости служит? Вывел меня сегодня ночью и к дому привел. Я-то сначала думал, что ката за мною послали, чтоб на плаху меня свести, а он меня к родимой избе вывел. Прямо к порогу родному. Вот дурачина.
– Чую Анюткины это дела, – протирая слезящийся глаз, высказал вслух свои мысли седовласый старик. – Она чего-нибудь скуролесила. Она, больше некому такое сотворить. Вот ведь бестия, какая. Чего пожелает с мужиком сотворить, то и сотворит. Верно солдатик?
Еремей сразу и не понял, что это к нему старик обратился, а потом как увидел, что все на него смотрят с превеликим вниманием, решился кивнуть головой. Ваша, мол, правда, люди дорогие.
– Ну и стерва же эта девка, – радостно грохнул кулаком по столу Яков. – Ой, стерва, так стерва! Ох, боевая! Нигде больше такой, как наша Анютка не найти!
Больше к Чернышеву за столом в то утро никто не обращался. Он сидел, слушал болтовню мужиков, и всё не мог взять в толк то, что же с ним всё-таки случилось. Всё, что было этой ночью, представлялось страшным сном и казалось, стоит только проснуться, и всё будет, как всегда. Изба родная, Марфуша, детишки, кум со своим хвастовством и всё остальное, как прежде. Только вот никак не просыпалось Еремею, а даже наоборот, чуть не упала его отяжелевшая голова на стол. Кто-то услужливо подхватил Чернышева под плечо, снял с него промокший кафтан и положил на постель из душистого сена.
– До чего же сенцо пахнет хорошо, ну прямо, как у нас в деревне, – успел только подумать кат и куда-то провалился. – Хорошо-то как пахнет. Ничего лучше такого духа не бывает. Хорошо.
Проснулся Еремей от чьей-то возни рядом.
– Ну, ты чего Анка? – шептал почти над ухом Чернышева чей-то густой бас. – Чего кочевряжишься, будто в первый раз? Али уж позабыла про меня в городе своем? Сама же меня на сеновал этот позвала и вдруг на попятную? Ну, чего ты?
– Пусти Яков, пусти, а то закричу, – отвечал басу другой шепот. – Пусти окаянный, не время сейчас. Закричу ведь. Отойди, охальник! Пусти! Видит бог – закричу сейчас.
– Не закричишь, – с усмешкой отвечал ей Яков. – Чего тебе кричать? Не в первой ведь. А коли не в первой то чего и кричать? Давай я тебя приласкаю в сенце душистом. Давай.
Кат осторожно приподнял голову и увидел прямо перед собой, как чернобородый Яков повалил Анюту на сено и лезет своей огромной ручищей к ней под сарафан. Настырно так лезет. А Анюта трепещет под ним, бьется, будто птица в силке, да только вот вырваться у неё, никак не получается.
Словно мощная пружина сбросила Еремея с мягкого ложа. Вскочил он, прыгнул к распоясавшемуся мужику, оттащил его за ворот от девушки и изо всей своей силы хрястнул по наглой красной морде. Прямо промеж глаз негодяю попал. Яков не удержался от удара на ногах, сбил спиной толстую подпорку, потом с грохотом ударился о стену и медленно осел на земляной пол сарая. Мужик широко раскрыл глаза, силился что-то сказать, но вместо слов потекла изо рта его тоненькая струйка крови. Чернышев тут же, будто рысь рассерженная, подскочил к поверженному противнику снова, и с размаха ударил его еще раз. Кат хотел вдарить по мерзкой роже еще раз, но Анюта остановила его.
– Да что же ты Еремей наделал-то? – испуганно закричала она. – Да как же нам быть-то с тобой? Бежать нам теперь надо подобру-поздорову. Бежим, пока он не опомнился! Бежим!
Девушка схватила Чернышева за руку, вытащила его на порог сарая, а оттуда повела в заросли черных кустов.
По лесу бежали они долго. Анюта, словно юркая куница, скакала по оттаявшим кочкам и поваленным деревьям, а Еремей, стараясь поспевать за ней, часто падал и проваливался в сырой снег да глубокие лужи. Убегали они быстро, и кат не сразу понял, что пришлось пуститься ему в побег в одной рубахе. Он бы может, и вообще этого не понял, но наползла на яркое солнышко черная тучка, и полил из неё частый дождик. До нитки промокли беглецы, до дрожи, однако, бега своего не остановили и всё спешили куда-то сквозь лесную чащобу, презирая дождь, удары веток по лицам и ушибы ног о мокрые корни да многочисленные коряги.
Когда Анюта вывела Чернышева к малоприметной землянке, он уже ничего не соображал от усталости и ничего не видел от цветных кругов в глазах. Безропотно упал Еремей на подстилку из сухого мха и шумно задышал там, будто больной пес. В голове его что-то больно стучало, грудь разрывал тяжелый кашель, лицо горело, и какая-то шершавая резь рвала глаза.
– Еремушка, – внезапно услышал кат сквозь шум в голове ласковый девичий голос, – любый ты мой. Спаситель мой ненаглядный. На, Еремушка, выпей отвару целебного. Выпей.
Чья-то прохладная рука легла на пылающий лоб Еремея. Он попытался приоткрыть глаза и сквозь раздирающую боль в бледно красном тумане увидел Анюту. Она улыбалась ему своими прекрасными глазами, и гладила по голове, словно заботливая мать заболевшего ребенка.
– Анюта, – прошептал запекшимися губами Чернышев. – Анюта, где я? Где я Анюта? А Марфа где? Куда она детишек дела? Ты пригрози ей. Скажи, что вот приду я и всё спрошу. Пусть она их не смеет забижать. Не уходи от меня, Анюта. Не уходи. Вся моря синь в твоих глазах и алый яхонт на губах. Не уходи.
– Молчи милый, молчи, – зашептала девушка и прикрыла кату мягкой ладошкой воспаленные губы. – Молчи. Я с тобой. Никуда я больше не уйду. Мы теперь с тобой всегда вместе будем.
Еремей хотел еще, что-то спросить, но тут из-за Анютиной спины явилось уродливое лицо древней старухи, и тотчас же кат ощутил на своих губах не нежную девичью ладонь, а холод глиняного кувшина.
– Пей милый, пей, – прошамкала старуха редкозубым ртом и почти насильно влила в рот Чернышева теплую жидкость. – Пей родимый, полегчает тебя. Ты же огнем горишь весь. Пей.
Питьё оказалось приятным на вкус, и, наверное, потому кат сразу же стал его жадно глотать. С каждым глотком ему становилось всё спокойнее и спокойнее. Скоро ему уже ни о чем не хотелось думать, а хотелось только спокойно лететь в голубую неведомую даль.
– Хорошо-то как, – прошептал Еремей, и всё закружилось перед его взором. – Вот благодать-то.
Пропала куда-то землянка со страшной старухой, пропала противная хлябь ранней весны, а вместо них распластался перед взором ката цветущий луг. И захотелось бежать по высокой траве, среди благоухания луговых цветов, отрывая от дела трудолюбивых пчел во множестве вьющихся над цветастым ковром. До изнеможения хотелось бежать куда-то, а потом упасть в мягкую мураву, повернуться на спину и следить за веселой суетой порхающего в голубом небе жаворонка. Так и сделал Чернышев: сперва побежал, потом упал, да вот только с жаворонком не очень получилось, почернело вдруг небо, и глянуло сверху на ката огромное старухино лицо.
– На-ка выпей ещё отвару касатик, – шептали лиловые губы, и в рот Еремея полилась тягучая ароматная влага. – Пей, пей, этот настой многих на ноги поставил и тебе поможет обязательно.
И опять все закружилось перед взором Еремея, опять полетел он куда-то, но очутился на этот раз не на цветущем лугу, а в своей избе. Прямо за стол попал. Детишки рядом с ним сидят, улыбаются. Вот они – Ефремка с Матвейкой, совсем рядышком, только руку протянуть осталось. Да вот не тут-то оно и было, хотя уж вроде куда ближе? Потянулся Чернышев к мальчишкам, а уж их и нет вроде. Здоровый черный кот на их месте сидит. Сидит и лапой морду свою трет, а лапа у него не кошачья, человеческая. Белая такая рука, холеная, с перстнями самоцветными. Кат замахнулся на умывающегося кота глиняной плошкой, но кот увернулся, отбежал в угол и обратился там, ни кем иным, как генералом Ушаковым Андреем Ивановичем. Погрозил строгий генерал Еремею пальцем и молвил с укоризной.
– Раньше-то у тебя Чернышев рука потверже была. Сгубил ты себя. Для чего сгубил? Не пойму.
– Так получилось, – грустно ответил генералу кат. – На роду мне видно было так написано.
– Вот это ты врешь про судьбу! – внезапно взъярился Ушаков. – Ты службу государеву на девку променял. И ладно бы девка путная была, а то ведь блудная она. Неужели ты сам еще этого не понял. Опомнись Чернышев. Христом богом тебя прошу, опомнись, а то ведь хуже будет. Гони эту тварь от себя!
– Врешь! – благим матом заорал на генерала Еремей и хотел ударить кулаком по бледному лицу. – Не будет мне уже хуже! И про Анюту ты всё врешь, не такая она, как все! Вы её все в моих глазах опорочить хотите! И тать этот Яков и ты Андрей Иванович! Все!
Только вместо генеральского лица провалился куда-то кулак, а вслед за ним и сам Ерема. Темно стало, душно. Вроде, как трясина его засасывает. Вот уж и грязь болотная в рот полезла, и главное не защитишься от неё никак. Руки-то уж трясина противная сковала, только плеваться осталось. Скоро и плеваться сил не осталось, и решился Чернышев утонуть.