Листая страницы. Жизнь и творчество композиторов Корепановых
© Наталья Корепанова, 2024
ISBN 978-5-0060-0472-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Вступление
Листаю семейный альбом. Смотрю на пожелтевшие от времени фотографии, с которых глядят на меня люди, многих из которых уже давно нет с нами. Прадед и прабабушка, бабушки, родители… Сколько воспоминаний будят в душе эти небольшие листочки. Воспоминаний иногда горьких, иногда – трагичных, но чаще – добрых и радостных.
И хочется поделиться ими, пока моя жизненная река не канула в Лету, реку забвения. Ведь у меня так много воспоминаний о моей талантливой семье, в которой каждый человек – уникальный мастер своего дела.
Хочу написать о моём отце – композиторе-классике Германе Афанасьевиче Корепанове, первопроходце удмуртской профессиональной музыки.
О моём брате – известном композиторе Александре Германовиче Корепанове, славном продолжателе дела своего отца и создателе Государственного гимна Удмуртии.
О маме, Людмиле Николаевне, работавшей в Ижевской студии телевидения почти с первого дня её основания, создавшей много интересных передач и при этом всю свою жизнь положившую на алтарь служения мужу-композитору. Была она ему верной помощницей и Музой, вдохновлявшей его на новые произведения. Если бы не она, вряд ли бы отец решился на создание опер и симфоний. Сейчас удивляюсь: как у неё хватало энергии на такую активную и разностороннюю жизнь? Но вот такой сильный был у неё характер.
Да и жизнь остальных членов моей семьи была не менее интересной. О бабушке с дедушкой вообще можно написать отдельную книгу, таким нелёгким и трагичным оказался их жизненный путь. Увы, о них мне мало что известно, на целую книгу воспоминаний не наберётся, но что знаю – обязательно напишу. Они этого достойны.
Итак, предлагаю вам пролистать вместе со мной страницы старого фотоальбома и послушать мой рассказ о талантливой семье Корепановых, много сделавшей для развития музыкальной культуры Удмуртии.
***
Для начала – несколько слов о себе: кто я такая и почему именно я взялась за этот большой и нелёгкий труд – написать биографию целой семьи.
Зовут меня Наталья Германовна Корепанова. Я – дочь композитора и сестра композитора. Третий, самый младший, ребёнок в семье, родившийся в очень непростой, хотя и радостный период. За месяц до моего рождения состоялась премьера первой удмуртской оперы, которую написал мой отец, Герман Афанасьевич Корепанов. Называлась она «Наталь» и именно в честь героини оперы меня и назвали.
О самой опере и процессе её создания я напишу чуть позже, а пока продолжу знакомство.
Папа, боготворивший музыку, ни на миг не сомневался в том, кем станут его дети. Поэтому мы, все трое, учились в Ижевском музыкальном училище (сейчас это – Республиканский музыкальный колледж). Но музыкальный талант по-настоящему пробудился только у брата, Александра Германовича. Он закончил Казанскую консерваторию и стал, как и отец, композитором. А у нас с сестрой оказались другие приоритеты. Татьяна позже закончила филфак и пошла работать в общеобразовательную школу, а я увлеклась психологией и стала детским психологом. Но с детства была у меня ещё одна страсть: я очень любила писать. За сочинения в школе всегда получала «пятёрки». Писала дневники, заметки. А какие письма я отправляла знакомым парням в армию! По восемь страниц мелким почерком на листочках в клеточку. Конверты с трудом заклеивала.
Став психологом, написала несколько книг из серии «Популярная психология: помоги себе сам». Потом переключилась на художественную литературу, а прочитав Макса Фрая, увлеклась фэнтези. В этом жанре сейчас и пишу. А вообще, на момент написания этих строк в моём литературном портфолио около сорока произведений. Из них, помимо уже упомянутых, один путеводитель по Ижевску, девять книг по писательскому мастерству для начинающих писателей, два сборника рассказов и шестнадцать романов в жанре приключенческого фэнтези.
И ещё я член Союза писателей Удмуртии.
Так что в писательском деле я далеко не новичок, и именно поэтому и доверили мне брат с сестрой такое важное дело – написание большой биографической книги о семье Корепановых.
Итак – вперёд!
ГЕРМАН
Глава 1. Семейный альбом
Семья Исаковых-Козловых
Смотрю на старую (очень старую, сделанную в самом начале ХХ века!) фотографию. Запечатлел на ней фотограф семью заводского мастера. Муж, жена и пятеро детей. Сидят напряжённые, смотрят почему-то не на фотографа, а в сторону (специально сказали туда глядеть?). Да и как не напрячься? Это сейчас на любой телефон сфотографироваться можно, а тогда поход к фотографу был большим событием, к которому долго готовились.
Где я только эту фотографию уже не встречала: и в музее им. М. Т. Калашникова она выставлялась, и на выставках, посвящённых Ижевскому заводу, и в Интернете видела, на сайтах и в группах, рассказывающих об истории Удмуртии.
И какое-то странное чувство появляется от мысли, что эти, сфотографировавшиеся на семейное фото и, благодаря этому, нечаянно прославившиеся люди – мои предки со стороны мамы: прадед Исаков Капитон Леонтьевич, прабабушка Мария Парамоновна, их старшая дочь – моя бабушка Евдокия Капитоновна, и младшие дети, получается – мои двоюродные бабушки и дед: Роман, Ольга, Антонида и Вера.
Прадед Капитон Леонтьевич – мастер-оружейник, причём – высокого класса. Об этом свидетельствует кафтан, в котором он сфотографировался. Такие кафтаны, «согласно капитулу российских орденов и наград», «всемилостивейше жалуются отличнейшим оружейникам за усердие и искусство». Есть чем гордиться…
Кстати, кафтаны эти были темно-зелёного цвета и длинные, почти в пол. И владельцев этих кафтанов стали называть «кафтанщиками», а за глаза – «крокодилами». Так что совсем не просто так появился у нас в сентябре 2005 года памятник крокодилу на перекрёстке улиц Коммунаров и Советской. Так, пусть и в шуточной форме, отдали дань памяти мастерам-оружейникам Ижевского завода.
Мария Парамоновна вела хозяйство, воспитывала детей. Жили они в деревянном двухэтажном доме. Был у них большой надел земли и крепкое хозяйство: лошадь, корова, другая живность. Когда (уже в 60-х годах ХХ века) снесли их квартал, на этом месте выстроили первые в Ижевске высотные дома-столбики (за «Центральной» гостиницей).
Вырастили они достойных детей: трое из них – Евдокия, Ольга и Антонида, стали учителями, сын Роман – врачом-рентгенологом, а самая младшая Вера – инженером-химиком.
По семейной легенде род наш (со стороны Исаковых) идёт от тульских мастеровых, которых в своё время отправили из Тулы в Ижевский завод налаживать оружейное производство. К сожалению, документов об этом не осталось, а легенда, не подтверждённая документально, остаётся лишь легендой.
Имея наградной кафтан и большую семью, прадед не был революционером, но и в мятеже участия не принимал, и не отступал вместе с Колчаком. Он всю жизнь прожил в Ижевске. Дети тоже оказались аполитичными, кроме старшей дочери, моей бабушки Евдокии. Впрочем, она не вступала ни в какую партию и никакую партийную работу не вела. Просто все эти большевики, эсеры, меньшевики, монархисты были местной интеллигенцией, а её в то время было не так уж много в Ижевске. Вот они и тянулись друг к другу.
Бабушка Евдокия Капитоновна в годы своей молодости дружила и с революционером Иваном Пастуховым, и с социал-демократами Агнией и Алексеем Федуловыми, и с эсером Александром Коробейниковым, а её близкая подруга вышла замуж за белогвардейского офицера…
Как-то не особо обращала бабушка внимание на партийную принадлежность своих друзей. Главное, чтобы человек был интересный. И я даже помню фотографию, где бабушка сидит у рояля в окружении целой группы молодых людей, о которых тётя Женя, мамина сестра, мне сказала лишь, что это – местная интеллигенция того времени, которая любила собираться в гостеприимном доме Исаковых. А об их разномастной партийной принадлежности я узнала уже позже, из маминых воспоминаний.
Жаль, что не смогла я найти эту фотографию, готовя книгу.
Бабушка была красавицей, кавалеров у неё всегда много было, но замуж она поздно вышла, около тридцати ей уже было. Её первый жених, за которого она замуж собиралась, погиб, когда его отправили на тушение торфяников. Возможно, память о нём не давала ей принимать ухаживания других мужчин?
Но, наконец, нашёлся смельчак. В 1917 году Николай Козлов, молодой техник-строитель, поставил ей ультиматум: либо она выйдет за него замуж, либо он отправится на фронт и там погибнет.
Ухаживал он за ней уже давно, но он был младше Евдокии на семь лет, поэтому она всерьёз его не воспринимала. Но после такого ультиматума задумалась. И – вышла за него замуж.
Правда, скорее всего, тут же пожалела. Хоть и была она аполитичной, но куда ж от политики в 1917—1918 году денешься? Революция, гражданская война. И Ижевск, с его оружейным заводом, на переднем крае оказался. Лакомый кусочек. Несколько раз переходил он из рук в руки, от красных к белым и обратно.
В августе 1918 года на Ижевском и Воткинском заводах поднялось движение за Советы без большевиков. Противостояние силам Красной Армии продлилось порядка ста дней. Потерпев поражение, тысячи жителей вместе с семьями отправились на восток за Урал, следом за армией Колчака.
Евгения Николаевна, сестра моей мамы и дочь Евдокии Капитоновны, говорила, что не все поехали добровольно, что инженерный состав вывозили в приказном порядке. Ничего не могу сказать по этому поводу. Возможно, и заставили их уехать, а, может, Николай сам захотел, а легенду о приказе бабушка потом придумала, чтобы оправдать отъезд. Но факт остаётся фактом: Николай решил уехать, и беременная первым ребёнком Евдокия отправилась вслед за мужем в Сибирь.
Но жизнь там оказалась далеко не столь радужной, как они бы хотели. На нервной почве у молодой матери пропало молоко. А крохотный сынуля, вдобавок, простыл. И вскоре умер.
Многие из уехавших остались в Сибири, прижились там, корни пустили. А вот Козловы рвались домой. Опасно, конечно, было. Могли и арестовать за уход с белой армией. Поэтому обратно Евдокия с мужем возвращались через Башкирию, где им удалось сделать себе справку, что они ездили лечиться «на кумыс». Так смогли они избежать последствий своего отъезда. Евдокия пошла работать в школу, Николай устроился по специальности, стал прорабом на стройке. Под его управлением были построены «дом специалистов» на углу Карла Маркса и Советской, больничный городок на улице Коммунаров (сейчас – детская больница), фабрика-кухня (сейчас – ресторан «Отдых») и дома на улице Гоголя, одноэтажные, двухквартирные, кооперативные деревянные особняки с усадьбой, с большим сараем, конюшней, амбаром и баней. В одном из этих домов молодая семья и поселилась.
Теперь на месте их дома стоит Республиканский музыкальный колледж. Да и вообще, улица преобразилась: стала бульваром, покрылась плиткой. А в то время и вплоть до шестидесятых годов там даже асфальта не было, зато была красивая кленовая аллея и стояли высоченные акации, из плодов которых мой брат делал мне свистульки.
В 1923 году родилась у четы Козловых дочь Галина. Через год – дочь Женя. А ещё через два – Люся, моя мама. По тем временам – очень поздний ребёнок, бабушка родила её в 41 год.
Жили неплохо. Евдокия вела большое хозяйство: огород, корова, индюки, куры. Цветы любила, по всему участку они росли. Николай много работал, соответственно, и зарабатывал хорошо, ни в чём семья не нуждалась. Потом даже какую-то должность получил, на повышение пошёл.
Но, увы, счастье было недолгим. В семилетнем возрасте от тяжёлой болезни умерла старшая дочь Галя. Николай очень переживал, часто ходил на кладбище, и почему-то совсем не думал, что жене тоже нелегко приходится. Может потому, что работа, две маленькие дочери и большое хозяйство не давали ей целыми днями слёзы лить?
Мужа «пожалела» коллега… И вскоре он ушёл из семьи туда, где не было печальных воспоминаний. А потом и вовсе из города уехал с новой семьёй. А Евдокии с детьми пришлось изворачиваться самостоятельно.
Работать устроилась в Рабфак, преподавателем русского языка. Корову продали, индюков пустили под нож. Сил и времени теперь только на огород хватало.
Девочки росли умными и самостоятельными. В школе учились хорошо, Женя вообще отличницей была. Обе получили высшее образование.
Евгения выучилась на детского невропатолога, стала известным в республике врачом. Работала и с дошкольниками, и с новорождёнными. И всю жизнь училась – выписывала медицинские журналы, покупала книги и справочники по медицине. Возможно, поэтому стала великолепным диагностом: без всяких анализов и обследований, только по пульсу, языку, глазам, внешнему виду и симптомам, полученным из рассказа больного о своём самочувствии, могла поставить диагноз и никогда не ошибалась. Сейчас, когда я прихожу в поликлинику и получаю от врача уйму направлений на анализы, УЗИ, МРТ и ещё неизвестно чего, всегда с тоской вспоминаю тётю Женю, которая, как скорая помощь, прибегала при первых же признаках заболевания у любого из членов нашей семьи. А благодарные родители вылеченных ею детей помнили её всю жизнь. Она уже на пенсии была, а они кидались ей навстречу на улице с криком: Евгения Николаевна, как хорошо, что мы вас встретили! И начинали рассказывать, как живут вылеченные ею ребятишки, ставшие к тому времени уже взрослыми дядями и тётями и обзаведшиеся уже своими семьями.
Людмила же во время войны, не закончив школу, после девятого класса ушла работать на завод. Жила там на казарменном положении до конца войны. Вот как она сама пишет об этом времени:
«Закончив 9 классов в 1943 году, пошла работать на Раменский завод N 279. Поместили его в бывшем здании КОРа (примечание Н.К.: Клуб Октябрьской революции – ныне Русский драмтеатр). Работала я слесарем-сборщиком. Собирали мы тахометры для авиастроительных заводов. На заводе было казарменное положение. Что это такое, я не знала и первые дни вообще старалась не спать, а потом привыкла: положишь голову на руки, а руки на верстак и дремлешь. Кто-то спал на верстаке, кто-то на полу. Появляются детали, и начинаешь работать до тех пор, пока они не кончатся, и не будет перерыва в работе. И снова дремлешь…
Наш десятый цех был молодёжный. Младшему было четырнадцать лет. Несколько кадровых рабочих, приехавших с заводом, были нашими учителями. Иногда нас отправляли на строительство цирка, где мы работали подсобными рабочими. А летом и осенью выезжали на подсобное хозяйство завода.
1944 год. Отступление кончилось. Наши войска двигались на запад. Ребята стали задумываться о будущем.
В городе появились вечерние школы. Мы, группа ребят человек десять, решили идти учиться в вечернюю школу. Но не тут-то было… Записаться-то мы записались, а с завода нас не выпускают – казарменное положение. Вот тут-то мы вспомнили историю: «Бунт». Забастовка.
Ребята написали плакаты: «Каждый человек имеет право на труд, отдых и образование» и ещё что-то подобное. И вывесили на видном месте. Незадолго до этого несколько человек были приняты в партию и за «бунт» поплатились. Их исключили из кандидатов. У нас в цехе был хороший начальник, умница, да и мастера тоже были понимающие… Пожурили нас немного и оставили в покое.
А школу нам бросать не хочется: все-таки десятый класс (примечание Н.К.: в то время десятый класс был выпускным). Что делать? Были у нас на заводе «тяжёлые» цеха, где работали на больших станках. Эти цеха работали в две смены. Кончается первая смена, и большой поток рабочих выходит с завода, а вместе со всеми выходили и мы. Если работы было много, пропускали школу, а кто мог идти, приносили домашнее задание. Ребята у нас были сильными учениками, учились хорошо. Начальство в конце концов смирилось…
Все уже ждали окончания войны. Заказов стало меньше и, соответственно, работы у нас тоже. Мы смогли спокойно посещать школу. После школы принимали душ, чтобы разогнать сон (у нас все ещё было казарменное положение) и отправлялись на свои рабочие места, работать до тех пор, пока были детали, а также чтобы как можно больше сделать задела на следующий день.
Наверное, в апреле нас стали отпускать домой. Отпустят ночью, бежишь-дрожишь, потому что в городе, по слухам, появилась «Чёрная Кошка» (примечание Н.К.: бандитская группировка), и приехала она будто бы с цирком. Добегаешь до улицы Гоголя, а там срубы стоят, собирались что-то строить. Хоть улица-то уже родная, но всё равно страшно. Город-то весь тёмный. Ни огонька кругом: затемнение. Все окна завешены, а на окнах наклеены бумажные ленты.
А утром чуть свет обратно на завод.
И вот долгожданная Победа! Спала я в ту ночь дома. Рано утром прибежала подруга, кричит: «Что вы спите? Победа!». Мы с сестрой быстро оделись и побежали на улицу. На Советской народу как на демонстрации, все радостные, улыбающиеся. Незнакомые люди целуются. Встретили знакомых девчонок. Губы у них накрашены толстым слоем. «Что это вы так накрасились?» – «Устали целоваться».
Закончили мы вечернюю школу. Завод стали сворачивать. Началась реэвакуация. Часть завода отправили в Казань, часть во Львов, а остальных в Раменское.
Приходим мы к заместителю директора по кадрам Гребенюку, просим расчёт. Большинство выпускников школы решили поступать в институты. Нас не отпускают. – «Выбирайте, куда поедете: Казань, Львов или Раменское?».
Мы: «В институт».
Гребенюк: «Ну, ребята, вы ещё пожалеете».
Что значила эта угроза, мы почувствовали много лет спустя. Я уже работала в студии телевидения. Ежегодно фронтовиков и работников трудового фронта в День Победы чествовали. А я как будто не работала три лета в колхозе, не проработала на военном заводе на казарменном положении два года. Пришёл как-то в студию перед Днём Победы хирург Иван Стерхов (вместе работали на заводе, вместе учились в вечерней школе, вместе уходили с завода). «Ну, как ты себя чувствуешь?» – «Паршиво, как преступник». – «Да, очень неприятно».
И только когда я собирала справки для получения пенсии, в архиве получила справку о том, что я, Козлова Людмила Николаевна, проработала на заводе №279 два года (1943—1945) и награждена медалью «За трудовую доблесть в годы ВОВ». Так вот что имел в виду Гребенюк, когда сказал, что «вы ещё пожалеете…». Документы на нас уже были поданы. Документы о награждении есть, а, собственно, медали мы так и не получили».
После войны Людмила закончила педагогический институт и пошла работать в школу преподавателем английского языка (видите, как мне повезло! Когда мы в школе начали изучать английский, у меня дома оказался собственный репетитор! Недаром мой учитель английского предлагал мне поступать на факультет иностранных языков). Работала по распределению в Лудорвае, куда транспорт не ходил, и она туда пешком добиралась. Конечно, каждый день не набегаешься, поэтому жила там, а домой приходила только на выходные. А ведь у неё уже дочь родилась, Татьяна. И получилось, что Таня росла на руках бабушки Евдокии и тёти Жени. И даже «мама» первый раз сказала Жене, а не родной матери. Но это – уже совсем другая история, до неё мы тоже дойдём, только чуть позже.
Когда в 1956 году открылась в Ижевске студия телевидения, Людмила Николаевна перешла туда. Дело было новое, неизведанное, и очень её заинтересовавшее. Стала ассистентом режиссёра, писала сценарии, делала передачи. И проработала там двадцать четыре года, до самой пенсии.
А я, благодаря этому, стала артисткой ещё в грудном возрасте. Сохранился кадр из плёнки, где мама в прямом эфире на моём примере показывает, как нужно вводить прикорм и кормить ребёнка с ложки.
Потом меня ещё трижды снимали. Один раз – когда я пошла в первый класс. Мама договорилась с оператором репортаж сделать из нашей школы. Какая разница, каких первоклассников показывать? И оператор, сняв линейку, на первый урок пришёл в наш класс. Учительница Ищенко Валентина Михайловна усадила нас за парты и начала что-то говорить, а я сидела и старательно не смотрела на спрятавшегося за камерой оператора и на стоящую в уголочке маму.
Второй раз мама делала репортаж о детских развлечениях в зимние каникулы. Телевизионщики собрали своих детей, более-менее по возрасту подходящих, увезли в Летний сад и таскали нас по горкам, по снежным кучам, а мы катались, играли в снежки, причём порой с дублями, как настоящие артисты. Словом, весело проводили время, а оператор нас снимал. Вечером смотрели на себя в вечерних новостях. Снимали нас не меньше часа, а сюжет проскочил за несколько секунд. Вот она – жизнь артистов!
А ещё было выступление в прямом эфире. В первом классе. Раньше заранее мало что снимали, в основном в студии прямые эфиры вели. Я читала стихотворение Агнии Барто: «Мне теперь не до игрушек, я учусь по букварю. Соберу свои игрушки и Серёже подарю». А дальше шло перечисление игрушек. Поставили меня перед стеллажом с игрушками, прорепетировали. Каждую игрушку, про которую я говорила, я должна была обыграть: взять в руки или погладить, потрогать. На репетиции всё прошло хорошо. А во время эфира оператор ненароком наехал на стеллаж. И игрушки попадали. А одна вообще упала на пол. Все замерли. Думали: всё, сейчас девочка растеряется, а то и расплачется. В прямом-то эфире! А вот и нет! Я спокойно подняла куклу и продолжила стихотворение с ней в обнимку. Все выдохнули. Так вот я стала настоящей актрисой.
Хорошо иметь маму, которая на телевидении работает!
К сожалению, мама, искренне любившая свою работу, меня с ней знакомить не стала. Мне кажется, я бы нашла себе место в этой области, но родители твёрдо решили сделать из меня музыканта. Да и зарплаты телевизионщиков размерами, увы, не потрясали, и это тоже было одним из факторов, из-за которых мама не хотела, чтобы я там работала. Так вот и не пересёкся мой жизненный путь с телевидением. А жаль…
Семья Малых-Корепановых
А вот ещё одна семейная фотография, уже не известная широкой публике. Совсем другая, скромная деревенская семья. Родичи отца все деревенские. И со стороны деда, и со стороны бабушки. На этом фото – бабушкина родня. Мой прадед Малых Матвей Трофимович, прабабушка Анна Трофимовна, бабушка Варвара Матвеевна, дедушка Афанасий Фёдорович. И – дети: самый старший – Герман, рядом – его сестра Лиля (Зелида), потом – Зоя, дочка Степана, брата Матвея Трофимовича, затем – младший брат Германа Витя и – самый маленький – их двоюродный брат Модест.
Матвей и Анна родом из села Дебёсы. Было у них там хозяйство: большой огород, живность. Родили они пятерых детей: четырёх дочек да сына. Сына я никогда не видела, погиб он в гражданскую войну. А вот всех дочек, сестёр моей бабушки, хорошо знала.
Ольга, Варвара, Евгения и Екатерина были знатные певуньи. Чуть не всё село собиралось их слушать. Работящие, жизнерадостные, красивые – все они быстро вышли замуж. Трое уехали с мужьями в Ижевск, и только Женя осталась жить в родном селе.
К сожалению, не сохранилось фотографий молодых певуний. Не было тогда у них возможности фотографироваться. Есть только фотография, сделанная в 60-х годах. В первом ряду – Варвара и Ольга, во втором – Зелида, дочь Варвары Матвеевны, Екатерина и Евгения.
Варвару, бабушку мою, сосватал приезжий молодец – статный да весёлый Афанасий. Любовь у них случилась с первого взгляда.
Афанасий Фёдорович родился в небольшой деревне Итадур в 1893 году. Отец его тоже был крестьянином. Хозяйство большое имел, даже коней держал. Поэтому Афанасий, с детства отцу помогавший, никакой работы не боялся, всё умел.
В первую мировую войну призвали его на фронт, там попал под газовую атаку, отравился так, что еле спасли. Там же, на фронте, познакомился с большевиками, проникся их идеями и в 1918 году вступил в партию.
Вернувшись на родину, сразу включился в партийную работу. По долгу службы постоянно ездил в командировки. Так и попал в Дебёсы, где прямо на улице и встретил свою любовь – Вареньку. Была она на десять лет младше него.
Любовь была взаимной и такой крепкой, что и на миг они расстаться не могли. И Варвара начала везде ездить с мужем. Даже будучи беременной первым ребёнком, поехала в Селты, куда послали Афанасия разбирать какое-то запутанное дело. Прожили они там месяца три, и незадолго до отъезда родила Варя сына – Германа. Так вот и получилось, что Герман Афанасьевич, всю жизнь проживший в Ижевске, а своей малой родиной считавший Дебёсы, по месту рождения оказался селтинцем, хотя в Селтах прожил всего несколько дней.
Когда Афанасия Фёдоровича послали учиться в Нижний Новгород, Варвара опять поехала с ним, хотя у них было уже трое детей: Герман, Лиля (Зелида) и Виталий. Жили в общежитии, в тесноте, но главное – что вместе.
Афанасий был убеждённым коммунистом. Искренне верил в коммунистические идеалы. Как и все – преклонялся перед мудростью вождя, Иосифа Сталина. Работал в Удмуртском обкоме партии, заведовал сельскохозяйственным отделом в редакции республиканской газеты «Удмурт коммуна». Участвовал в областных партийных конференциях и даже встречался со «всесоюзным старостой» М. И. Калининым, когда тот приезжал в Ижевск.
Ничего не предвещало беды. Росли и радовали дети, любимая и любящая жена во всём поддерживала и готова была ехать за мужем на край света. Счастливая жизнь с интересной и важной работой и крепким семейным тылом.
Но наступил злосчастный 1937 год…
Сколько в том и последующих годах было разрушено судеб, сколько прервалось жизней!
5 ноября 1937 года, когда вся страна готовилась отмечать двадцатую годовщину Великой Октябрьской Социалистической Революции, пришли за Афанасием двое милиционеров и увели в НКВД. Больше семья мужа и отца не видела…
Герману было тринадцать лет, Лиле – одиннадцать, а Вите – семь.
Это событие повлияло на всю их жизнь. Стать сыном врага народа – что могло тогда быть страшнее?
Герман всю жизнь был «под колпаком»: следили за каждым его словом, подсылали к нему сексотов (доносчиков, осведомителей). Одного из них он даже одно время считал своим другом, делился с ним своими мыслями и замыслами, пока неожиданно не понял, что «друг» передаёт их в определённые органы.
Брата Германа, Виталия, не приняли на геологический факультет, когда после школы хотел поступить он в Свердловский институт. Сказали, что эта профессия связана со стратегическими запасами страны, и он не сможет стать студентом геолого-разведывательного института. Впрочем, может, и к лучшему, что не стал он геологом. Зато в Удмуртии появился прекрасный журналист, много лет проработавший в главном печатном органе республики – газете «Удмуртская правда».
А от Варвары Матвеевны тогда все друзья отвернулись: встречая на улице, делали вид, что не знакомы. И её долгое время даже на работу не брали. Как они выживали – уму непостижимо. Подрабатывали, как могли: дрова соседям пилили, снег чистили. Голодали, до снега босиком ходили, потому что обувь купить не на что было.
Вот выписка из дневника Германа:
19 августа 1939 г. Вот гадство! Мы умираем с голоду. Денег нет, взять неоткуда, тем более что дядя Гриша (вернее, тётя Оля) не дают их. Мама несколько раз довольно ясно намекала ей на то, что у нас нет денег, но она сделала вид, что не поняла их. Только тётя Лёля помогает нам немного, да и то мы задолжали ей около 20 рублей. Спасибо ей, а то бы мы не знали, что делать. Сегодня кое-как наскребли 60 копеек, на которые я утром купил 600 грамм чёрного хлеба. Напились мы чаю, и целый день до вечера больше ничего не ели: нечего было.
А вот ещё одна запись на корочке дневниковой тетради.
Чем мы питались в мае 1942 года.
19 мая. В 9 ч. утра кипяток с хлебом, без сахара. В 12 ч. кипяток с хлебом. В 4 ч. кипяток с хлебом. В 7 ч. кипяток с хлебом. В 10 ч. кипяток с хлебом.
20 мая. В 8 ч. кипяток с хлебом. В 1 ч. кипяток с хлебом. В 5 ч. кипяток с хлебом. В 9 ч. кипяток с кофе и хлебом.
21 мая. В 7 ч. кипяток с кофе и хлебом. В 2 ч. кипяток с кофе и хлебом. В 18 ч. килька, кусочки сыра с хлебом. В 20 ч. чай с хлебом.
22 мая. В 8 ч. кипяток с хлебом. В 3 ч. кипяток с хлебом. В 6 ч. кусочек сыра с хлебом. В 11 ч. чай с хлебом, кусок сыра.
23 мая. В 7 ч. кипяток с хлебом. В 11 ч. кипяток с хлебом. В 3 ч. хлеб с водой. В 6 ч. чай с молоком, сыр, хлеб. В 9 ч. чай с молоком и хлебом.
24 мая. В 8 ч. чай с хлебом. В 10 ч. хлеб. В 1 ч. чай с хлебом. В 4 ч. чай с хлебом. В 8 ч. чай с хлебом.
25 мая. В 8 ч. кипяток с хлебом. В 3 ч. кипяток с хлебом. В 6 ч. хлеб. В 8 ч. кипяток с хлебом.
26 мая. В 8 ч. кипяток с хлебом. В 10 ч. хлеб. В 2 ч. кипяток с хлебом. В 5 ч. кипяток с хлебом. В 11 ч. суп (вода, лапша, картошка) и ржаные крендели.
27 мая. В 8 ч. кипяток с ржаным кренделем. В 12 ч. крендель ржаной. В 2 ч. рисовая каша с хлебом. В 3 ч. чай с хлебом. В 6 ч. чашечка сметаны. В 9 ч. рисовая каша с хлебом. В 11 ч. суп (лапша, картошка), чай, хлеб.
28 мая. В 7 ч. рисовая каша, чай и хлеб.
Еда ли это для трёх активно растущих организмов?
А Герман к тому же тоскует по отцу.
Они с ним были очень близки, и даже уже будучи взрослым, Герман постоянно вспоминал о нём. И свою первую симфонию посвятил ему. Неофициально посвятил, не найдёте вы нигде упоминания об этом. Только одна запись в дневнике сообщает об этом (приведу её в главе о симфонии), да наш с ним разговор. Однажды, когда мы с ним были дома вдвоём, папа включил запись симфонии и, дослушав до дроби малого барабана с резкими ударами в конце, сказал, что это – залпы расстрелов, что думал он об отце, когда писал эту симфонию.
Вот запись из его дневника от 19 сентября 1939 г., через два года после ареста отца.
Сегодня мне стало что-то очень грустно. Вспомнился папа. Какой он был хороший, как я его любил! Особенно запомнился мне случай в Дебёсах. Мы с ним ходим по лесу, мы перекликаемся с мамой, которая идёт по другому месту. Ярко светит солнце, и кажется, что сосны и ели улыбаются тебе. Папа объясняет мне, как отличить одно дерево от другого. Одну за другой проходим мы поляны, нарядные и красивые, и так невыразимо хорошо на душе! Потом останавливаемся, расстилаем плащ и лежим, глядя на прекрасный мир, расстилающийся перед нами. Глухо шумит лес, освещённый лучами яркого солнца, солнечные блики весело играют на траве, быстро ползают муравьи, о чём-то совещаясь друг с другом. О, прекрасная пора!
С трудом удалось Варваре Матвеевне устроиться на работу в детский сад. Работала воспитателем, а оформили её уборщицей, с мизерной зарплатой. Но она и тому рада была. В один момент превратилась из веселушки-хохотушки в замкнутую молчаливую женщину. Не жалуясь, тащила тяжёлую ношу, воспитывала троих детей. Всех вырастила, выучила. Герман стал композитором, Зелида – фармацевтом, химиком-аналитиком. Виталий – известным в республике журналистом.
Но всю жизнь она помнила мужа. Второй раз замуж уже не вышла.
А пострадал Афанасий Фёдорович за правду, неосторожное высказывание и неумение выбирать собеседников. В поезде разговорился с нечаянным попутчиком и сказал ему о возможной войне с Германией, что «война будет тяжёлой, потребуется напряжение всех ресурсов страны. Враги к этой войне усиленно готовятся как материально, так и по идеологической обработке своих граждан в духе широкого шовинизма». Так написал он в письме И. В. Сталину из Ижевской тюрьмы 27 июня 1938 года.
Письмо это передал он «милой Варюше» через десятые руки с просьбой распечатать его в четырёх экземплярах, поехать в Москву и вручить лично (!): НКВД, тов. Ежову… Верховный Совет, тов. М. И. Калинину… Кремль, И. В. Сталину… а четвёртый прислать ему в лагеря.
С позиции того, что мы знаем сегодня, можно сказать о святой наивности, а тогда это была вера в высшую справедливость.
А вот как этот разговор был передан «в органы» тем самым попутчиком, с которым имел неосторожность поговорить коммунист Корепанов.
Из справки на арест: «… при следовании в поезде из Москвы в Ижевск среди пассажиров вёл разговоры пораженческого характера, восхвалял военную мощь фашистской Германии и Японии. Восхвалял национал-социалистическую партию и её вождя, говорил, что в Германии партия фашистов и её расовая теория пользуются широкой поддержкой масс. Подлежит аресту по ст. 58—10 УК РСФСР».
За контрреволюционную агитацию заключили его в исправительный трудлагерь сроком на пять лет без права переписки. Отправили во Владивосток, где его следы и затерялись. Один из вернувшихся из тех мест сообщил, что забили Афанасия Фёдоровича насмерть за то, что отказался он подписать донос на кого-то. Забили, а потом сказали, что «убит при попытке к бегству».
Где он похоронен, родным так и не сообщили, хоть Герман и пытался это выяснить.
19 мая 1956 года Прокуратура УАССР отменила Постановление особого совещания НКВД СССР от 16.05.1938 г. и дело по обвинению Корепанова Афанасия Фёдоровича прекратила «за отсутствием состава преступления». Он был реабилитирован. Но человека-то уже не вернёшь…
Со мной бабушка на эту тему никогда не разговаривала, хоть и была я у неё любимой внучкой. Или как раз поэтому? Слишком опасной была тема для разговора? Или страх мешал, после пережитого на всю жизнь затаившийся в глубине души?
Сейчас, с высоты прожитых лет, многое видится по-другому. И теперь я понимаю, почему мама так накинулась на меня, когда я, учась в музыкальном училище, в 1979 году съездила с группой в Эстонию и привезла оттуда красивый крестик. Как память о храме, в который мы заходили с экскурсией смотреть росписи на стенах. Мама мне за него такую выволочку устроила, что пришлось ей этот крестик отдать, хоть и жалко было, очень он мне нравился. Я тогда здорово на неё обиделась.
А сейчас вижу ситуацию с другой стороны. Она просто боялась. Муж – сын врага народа, хоть и реабилитированного, она – член партии, да ещё и работает на телевидении, «работник идеологического фронта», дочь – комсомолка, активистка, политинформации на курсе читает. А тут – крестик. Узнает кто, решит, что семья верующая – неприятностей не оберёшься. Меня могли из комсомола исключить, и у родителей были бы очень серьёзные осложнения.
Поэтому же она так переживала, когда мой брат Александр пытался придумать веские причины, чтобы не вступать в партию, хотя ему это весьма настоятельно предложили. Боялась, что будут у сына крупные неприятности. Но – обошлось, пусть и печальным образом: работник обкома, который разговаривал с Сашей, скоропостижно скончался, а человек, пришедший ему на смену, об этом разговоре не знал.
Так что долго ещё нашей семье «аукался» этот злосчастный 1937 год…
Глава 2. Наталья и «Наталь»
Моё первое воспоминание связано с домом №15 по улице Советской, где сейчас висит мемориальная доска с портретом Германа Афанасьевича.
Мне года три максимум, я сижу на полу в окружении игрушек. В комнате достаточно темно, потому что окна выходят на восток, и во вторую половину дня света здесь уже маловато. Я сижу и смотрю на полуприкрытую дверь в папин кабинет, откуда доносятся музыка и голоса. Но привлекает меня не это. Я не могу оторвать взгляд от яркого солнца, брызжущего из-за неплотно закрытой двери. И кажется, что там, за дверью, какая-то другая, волшебная жизнь – яркая, солнечная. И жить ею могут только очень счастливые люди… или сказочные волшебники. И мне очень хочется туда, в эту сказку, к главному волшебнику – папе. Но… приходит мама и говорит: туда нельзя, папа работает. И дверь в сказку закрывается…
Конечно, в три года я наверняка рассуждала не так, как я это сейчас описываю, но вот это состояние приподнятой восторженности и брызжущий яркий свет из папиного кабинета я помню до сих пор, хотя прошло с той поры очень много лет. И мне кажется, что папа был таким же ярким, светлым и тёплым человеком, как тот луч, который притягивал восторженное внимание сидящей в полумраке маленькой девочки…
Квартира была небольшая, двухкомнатная, а нас в ней жило уже пятеро: родители и трое детей. При этом папа вёл очень активную жизнь. У нас постоянно кто-то был. Писатели, композиторы, поэты, музыканты приходили то по делу, то просто пообщаться. И все находили тёплый приём и дружескую поддержку. Мама говорила, что в день до пятнадцати человек могло побывать. А сестра вспоминала, что гости просто перешагивали через играющих на полу детей, идя в папин кабинет. Не разбирать же тем было башню из кубиков для того, чтобы очередной гость пройти смог, верно?
Проходной двор какой-то, а не квартира! Я вообще не представляю, как папа в таких условиях ещё писать умудрялся!
Конечно, не все гости приходили просто пообщаться. Большинство заходило по делу. Поэты – чтобы обговорить текст к новой папиной песне. Самодеятельные композиторы – за помощью. Отец здорово им помогал. Некоторые из них даже нот не знали, мелодию записать не могли. Наигрывали её на фортепиано, а то и просто напевали, а папа не только записывал, но ещё и объяснял, что нужно исправить, и аккомпанемент придумывал. И получалась полноценная песня.
Больше, насколько я знаю, никто и никогда так тщательно с самодеятельными авторами не работал.
А вообще, дом, в котором мы жили, был очень интересный. Большую часть квартир занимала творческая интеллигенция: те же самые писатели, поэты, музыканты, художники, артисты.
Творческая интеллигенция, как известно, материальных благ не производит. И понять, чем она занимается, не каждому дано. Вспоминаю анекдот из жизни Фёдора Ивановича Шаляпина. Спросил его как-то извозчик:
– А ты, барин, чем занимаешься?
– Да вот, пою.
– Петь – это мы все поём. И я пою, когда скучно станет. Я спрашиваю: ты чего делаешь?
С той поры ситуация не изменилась. И в 50-х годах казалось некоторым, что певцы да музыканты – бездельники (да, по-моему, и сейчас многие так думают). Когда началась борьба с тунеядством, к папе, писавшему оперу, пришёл милиционер с требованием немедленно устроиться на работу. Пришлось идти в министерство культуры и брать справку, что он работает композитором.
Композитор-надомник…
Но собравшиеся в доме №15 жители не тужили. Кто-то из них даже эпиграмму придумал на злободневную тему:
Всё писатели, композиторы —
Дом кишмя кишит паразитами.
Все эти «паразиты» жили дружно, помогали друг другу, приглядывали за детьми. Родители в молодости были довольно безалаберными в бытовом плане. Папа – весь в музыке, мама – в делах и заботах, и несколько раз они забывали или теряли ключи от входной двери. Но никого это не расстраивало. Брали у соседей топор, взламывали дверь, а потом просто припирали её доской, чтобы не открывалась нараспашку. Так и жили, пока руки не доходили до починки.
Именно там, вот в таких условиях «проходного двора», была создана опера «Наталь».
К этому времени отец был уже известным композитором-песенником. Его патриотические песни исполнялись по радио на всех праздниках, звучали на торжественных мероприятиях, неслись из репродукторов во время демонстраций. И были известны настолько, что порой считались народными, ведь часто их исполняли, не называя автора.
Но отец желал большего. И он замахнулся на оперу.
Написать оперу папа хотел давно. Ещё будучи неженатым, убеждая маму выйти за него замуж, одним из аргументов привёл довод, что он должен написать оперу и ему нужен человек, который сможет помочь ему в этом. Думаю, для мамы этот довод оказался весьма существенным, потому что она была амбициозным человеком, и своими достижениями папа во многом обязан ей. Их союз полностью подтвердил высказывание: «За каждым великим мужчиной стоит великая женщина». Именно мама поддерживала его во всех начинаниях, вдохновляла при неудачах, везла на себе весь дом, чтобы отец не отвлекался на мелочи быта, заставляла всех ходить на цыпочках, когда папа работал.
В декабре 1965 года, перед очередной годовщиной свадьбы, мама написала в своём дневнике:
«О Германе я говорю и пишу много, о себе почти ничего. Жизнь моя так переплелась с его, что кажется, личного у меня совсем ничего нет, и я не существую, как я. 18 лет. Ровно 18 лет. Одна забота: чтобы Герману было хорошо, чтобы он был сыт, чист, чтобы ему было легко, спокойно, чтобы ничего ему не мешало писать. Когда ему не верили – вливать в него веру в свои силы, когда били – принимать половину ударов на себя. Когда начинал задаваться – сбивать спесь. И в промежутки между этим видеть, как он живёт только для себя и для музыки. <…>
Школу я вынуждена была бросить. Школа требует полностью человека, порабощает его. У меня было другое рабство – рабство музыки. И не той, которой уже восхищаются, знают её, а той, которая только рождается. Нужно было, чтобы было тихо в доме, чтобы вовремя был готов обед, нужно было выслушивать все планы, каждая новая мелодия проходила через мои уши. Я была инородным телом в школе, попадала в чуждый мне мир. Дома же у нас было что-то вроде штаба от искусства. Собирались поэты, композиторы, певцы и музыканты, драматурги.
Иногда устраивали настоящие художественные советы. На одном из них, например, присутствовали: Степан Широбоков, Владимир Семакин, от министерства культуры Валентин Иванов, покойный Покчи-Петров, Герман Корепанов, от театра режиссёр Геннадий Веретенников. Обсуждали пьесу Степана Широбокова «Если нет любви».
Постоянными посетителями были самодеятельные композиторы, городские и приезжие: Сутягин А., Рогачёв В., Дряхлов, Матвеев, Шкляев, Новожилов, Устюжанин, Выходцев и др. Постоянно бывали поэты Владимир Семакин (это единственный друг Германа, не связанный с ним по работе), Степан Широбоков, Покчи-Петров, Сабитов, Зорин, Лужанин. Бывали Вотяков и Перевощиков, драматург В. Садовников и Л. Перевощиков, певцы Григорий Иванович Титов и Н. Зубков, Галасеева, Пахомова, Суворова Маргарита (бывшая Харина), артисты Рябов В., Василий Перевощиков, Бакишева, Кудрявцев и др., музыканты, оркестранты… Одним словом, доходило до 15 человек в день. Я успевала только открывать дверь. Этих людей я любила. Всегда творческая обстановка, всегда споры – люди собирались с разными взглядами, вкусами».
Когда папа умер (13.04.1985 года), мамина жизнь действительно закончилась, хоть и прожила она после этого ещё двадцать шесть лет. Так и не смогла она смириться с безвременной кончиной мужа. Одно её радовало: что не увидел Герман всех ужасов перестроечного времени и беспредела 90-х. Несмотря на нелёгкую жизнь, на переживания из-за репрессированного отца, Герман Афанасьевич искренне верил в коммунистические идеалы. Мама называла его «беспартийным коммунистом». И я даже предположить не берусь, как бы подействовал на него развал Советского Союза и очередная борьба с нищетой, когда порой нам в прямом смысле есть было нечего. Возможно, он бы не пережил этого времени.
Но всё это будет позже. А сейчас вернёмся в 50-е годы ХХ века.
Когда Герман, наконец, решился взяться за оперу, именно его жена нашла подходящий сюжет: повесть Ф. Кедрова «Катя». И она же уговорила одного из режиссёров Ижевской студии телевидения, где она тогда работала, бывшего актёра Русского драмтеатра, взяться за либретто. Но Александр Симонов не был профессиональным либреттистом, поэтому работа над оперой шла сложно. Композитор и либреттист много спорили, обсуждая и сюжет, и каждую сцену. Имя главной героини показалось неудобным для пения, поэтому его сменили на Наталь. Совместно продумывались диалоги, характеры персонажей. Активно участвовала в обсуждениях и Людмила Николаевна. Опыт этой работы потом помог ей в создании либретто ко второй опере Германа Афанасьевича – «Мятеж».
Дело осложнялось ещё и тем, что в успех их начинания мало кто верил. Музыкальная культура Удмуртии в середине ХХ века была, по большей части, на уровне самодеятельности. Профессиональными композиторами были москвич Д. С. Васильев-Буглай и ленинградец Н. М. Греховодов, приехавшие в Удмуртию для изучения местного фольклора. А своих, «доморощенных», композиторов не было.
Д. С. Васильев-Буглай сделал многое для развития культуры Удмуртии, но «закрепить» это не успел, прожил в Ижевске всего два года. А вот о Николае Максимовиче Греховодове можно было бы написать отдельную статью. Приехав в Удмуртию в фольклорную экспедицию на три года перед самой войной, он сперва не смог уехать из-за осады Ленинграда, а потом, выяснив, что дом его разбомбили и возвращаться ему, по сути, некуда, так и остался в Ижевске, ставшим ему родным. Работал музыкальным руководителем и дирижёром Удмуртского драматического театра, преподавал в музыкальном училище и детской музыкальной школе. Писал музыку к спектаклям, ездил в фольклорные экспедиции, делал обработки народных песен.
Николай Максимович оказал большое влияние на становление Германа Афанасьевича как музыканта и композитора, был его первым учителем. Дружба их продолжалась до последних дней Н. М. Греховодова, умершего в 1971 году. Герман Афанасьевич говорил о нём: «Николай Максимович был моим первым наставником по композиции. И в годы ученичества, и в дальнейшем, на протяжении многих лет, почти все свои сочинения я старался показать в первую очередь ему». И Греховодов поддерживал стремление композитора написать оперу на национальный сюжет.
А вот министр культуры впрямую заявил Герману Афанасьевичу: «Для кого пишешь оперу? Никому она не нужна. Удмуртский народ не дорос до оперы» (из воспоминаний Л. Н. Корепановой).
Но были люди, которых идея увлекла. В Удмуртский театр приехал новый дирижёр – Глеб Николаевич Бехтерев, который, познакомившись с музыкой Германа Афанасьевича, на всю жизнь её полюбил и потом много лет исполнял его произведения во всех концертах. Директор театра тоже горячо поддержал композитора. И работа закипела.
События, описанные в опере, охватывают период с 1913 по 1917 годы. Первая мировая война, революционные события показаны через призму их восприятия жителями небольшого удмуртского села, и эти события накладывают трагический отпечаток на судьбы героев оперы – девушки-сироты Наталь и крестьянского паренька Максима. Наталь и Максим любят друг друга, проносят свою любовь через множество испытаний, но им не суждено быть вместе: спасая любимого, Наталь гибнет от руки кулака Педора.
Премьера оперы должна была состояться в ноябре 1960 года, перед годовщиной Великой Октябрьской Социалистической Революции (этот праздник отмечался 7 ноября). Но, когда почти всё уже было готово, партии выучены, костюмы пошиты, декорации изготовлены, обком КПСС внезапно очнулся и строго спросил: а почему национальная удмуртская опера поётся на русском языке? Премьера должна быть на удмуртском!
И началось что-то невероятное. Симонов помочь ничем не мог, удмуртского языка он не знал, поэтому из Дебёс, где он тогда жил, срочно приехал Степан Широбоков – замечательный поэт и друг Германа Афанасьевича, чтобы перевести либретто на удмуртский язык. А это была невероятно сложная задача. Требовалось сохранить и смысл, и ритм текста, да ещё написать его в стихотворной форме.
Работал Степан целыми днями. Жил у Германа, спал на «своём» диване. Знаменитый чёрный кожаный диван, стоявший в папином кабинете, Широбоков поднимал с папой на пятый этаж при переезде на эту квартиру, и ещё тогда сказал: «Теперь это будет мой диван, я на нём ночевать стану».
А знаменитым я назвала диван потому, что, кроме Широбокова, на нём спали ещё многие и многие поэты и композиторы, приезжавшие к папе в гости из других городов.
В театре работа тоже кипела: певцы срочно разучивали новые слова, стараясь не путать русский текст с удмуртским. Выучи-ка сразу заново целые арии, дуэты и большие сцены. Из-за этого позже, на спектаклях, случались забавные эпизоды. Спектакли шли почти подряд, в один день – на русском языке, а в другой – на удмуртском. И порой артисты на русских спектаклях ненароком вставляли удмуртские фразы, запутавшись в репликах.
Премьеру пришлось перенести на более поздний срок. И это, видимо, был перст судьбы. Ведь иначе на премьере не оказались бы знаменитые композиторы, и жизнь Германа Афанасьевича могла сложиться совсем иначе.
Но, наконец, бешеная работа подошла к концу, и 21 января 1961 года, за месяц до моего рождения, в Ижевске произошло поистине историческое событие: в Удмуртском музыкально-драматическом театре состоялась премьера первой удмуртской оперы «Наталь».
Я на премьере, как вы понимаете, не присутствовала (или, скажем так: присутствовала номинально, ведь дети уже в животе у матери всё слышат и многое понимают), но папа с мамой часто рассказывали об этом, так что я представляю всё так, словно всё происходило на моих глазах.
По удачному стечению обстоятельств в это же время в Ижевске с авторскими концертами находились два выдающихся советских композитора: Тихон Николаевич Хренников, бывший тогда Первым секретарём Союза композиторов СССР, и Арам Ильич Хачатурян, автор знаменитого балета «Спартак» и «Танца с саблями», который знали даже те, кто вообще классической музыкой не интересовался.
Сразу хочу разоблачить пару мифов, а, точнее, анекдотов, о которых случайно недавно узнала и которые нас с братом здорово насмешили. Но ведь кто-то им верит!
Во-первых, Т. Н. Хренников и А. И. Хачатурян приехали в Ижевск совсем не для того, чтобы послушать оперу провинциального композитора, о котором и понятия не имели. Это было счастливейшее совпадение. Знаменитые композиторы приехали в Удмуртию с авторскими концертами. И их пригласили на премьерные спектакли. По воспоминаниям мамы, пришедший на первый спектакль Т. Н. Хренников смотрел поначалу на автора несколько свысока, снисходительно, как заслуженный мэтр на неопытного ученика: что, мол, ждать от провинциала, у которого даже приличной музыкальной базы нет? Но к концу спектакля его мнение полностью изменилось, и он в таких тонах обрисовал оперу А. И. Хачатуряну, что на банкете в их честь в ОК КПСС, проведённом этим же вечером, тот сказал: «Если даже небольшая часть того, что рассказал Тихон Николаевич, правда, то это замечательная опера». И на следующий день пошёл её смотреть.
А во-вторых, уже из первого пункта понятно, что ни Т. Н. Хренников, ни А. И. Хачатурян не принимали никакого участия в написании оперы. Они только лишь пришли на премьеру, посмотрели спектакль и дали высокую оценку вышедшему из-под пера провинциального автора произведению. Для недоброжелателей композитора, ожидавших, что московские знаменитости разобьют оперу в пух и прах, это оказалось большой и неприятной неожиданностью.
Как я уже сказала, опера московским композиторам чрезвычайно понравилась. Они не ожидали встретить в такой глубинке действительно полноценное, талантливое произведение. Вот цитата из интервью с Арамом Хачатуряном, напечатанное в «Удмуртской правде» 02 февраля 1961 г.
«Герман Корепанов – талантливый, ясно и глубоко мыслящий композитор. Музыка его яркая, эмоциональная, напевная. Чрезвычайно отрадно, что в ней чувствуется удмуртский фольклор. Но автор не просто цитирует народные мелодии, а использует их для обогащения своей фантазии при построении больших сцен. Техника композитора находится на высоком уровне. Об этом говорит наличие в опере ансамблей, дуэтов, многоголосных хоров, тесно взаимодействующих с хорошо слаженным оркестром. <…> Мне думается, что Г. Корепанов сказал своё первое слово в оперном искусстве. Он, несомненно, создаст ещё немало ярких, действительно полноценных национальных произведений».
И оба композитора сошлись во мнении, что опера «Наталь» может быть поставлена в любом театре Советского Союза.
После того, как Тихон Хренников и Арам Хачатурян побывали на премьере, случилось ещё одно чудо: уже 10 февраля, через две недели после отъезда москвичей, Германа Афанасьевича приняли в Союз композиторов СССР. Причём, в нарушение всех процедур, заочно.
Почему я говорю об этом, как о чуде? Да потому, что в Союз композиторов СССР принимали далеко не всех. Необходимо было иметь какие-то заслуги перед отечественной музыкальной культурой и высшее музыкальное образование. Более того, требовалось выполнить множество условий: написать заявление, заполнить личный листок, получить две характеристики членов СК с не менее чем 10-летним стажем, предоставить комплект нот и аудиозаписей музыки в разных жанрах. Всё это направлялось на рассмотрение Приёмной комиссии сперва РСФСР, потом – СССР. Ну и, как я уже сказала, требовался диплом о высшем композиторском образовании.
И если с заслугами проблем не возникло: ещё в 1958 году Герман Афанасьевич получил звания заслуженного деятеля искусств РСФСР и УАССР, то с образованием он в нужные параметры не вписывался. Ведь у него не только высшего не было, он даже музыкальную школу не кончал. Ему потом рассказывали, что на пленуме, где Тихон Николаевич поставил вопрос о приёме в члены Союза никому не известного композитора, разразился настоящий скандал. Но авторитет Т. Н. Хренникова и А. И. Хачатуряна был высок, и им удалось убедить членов Приёмной комиссии СК СССР.
А затем все скептики убедились, что не зря эти два композитора так отстаивали право Германа Афанасьевича на членство в Союзе, потому что его произведения часто исполнялись и в Москве, и в других городах Советского Союза. К тому же он потом несколько лет был членом комиссии по присуждению Государственных премий РСФСР в области музыкального искусства и членом правления Союза композиторов РСФСР, часто ездил в Москву на пленумы, и всегда привозил мне оттуда какую-нибудь игрушку, каких здесь было не достать. Наверное, именно поэтому я и запомнила его отлучки.
Из дневника мамы:
«29.03.66. Постановлением от 15 марта этого года Совет Министров РСФСР утвердил состав Комиссии по Государственным премиям РСФСР в области литературы и искусства и исполнительского мастерства. <…> Итак, комиссия в составе 110 человек, в том числе человек 10 композиторов: Шостакович, Свиридов, Соловьёв-Седой, Мурадели, Эшпай А., Новиков и… Корепанов Герман. Неплохо!
Сообщили по радио и телевидению: Мравинский и Свешников, Светланов и Лемешев, Константин Симонов и Роман Кармен, Корней Чуковский и Роберт Рождественский. И вдруг – Корепанов».
Да, москвичи в полной мере смогли оценить талант композитора из небольшой автономной республики. Оказались выше формальностей в виде диплома о высшем образовании.
Об опере много писалось в прессе, как в местной (газетах «Удмуртская правда», «Советской Удмуртия»), так и в центральной: в журналах «Музыкальная жизнь», «Огонёк», «Театральная жизнь».
И ещё за оперу «Наталь» и другие достижения в области музыкального искусства он стал первым лауреатом Государственной премии Удмуртской АССР, учреждённой в 1967 году. И в том же году получил орден «Знак почёта».
А в 1962 году случилось ещё одно важное не только для композитора, но и для республики, и для студии телевидения, где тогда уже работала мама, событие. Оперу «Наталь» показали по телевизору.
Это была сложная и весьма рискованная работа. Ведь технические возможности тогда были совсем иными. У телестудии тогда ещё не было ПТС – передвижных телевизионных станций, и давать большие спектакли и концерты в прямом эфире со сцены было проблематично. Пришлось сначала в течение четырёх вечеров записывать фонограмму, потом её монтировать, а затем уже снимать сам спектакль в крохотной студии, параллельно пуская фонограмму. На мой взгляд, они провели титаническую работу.
Хочу выложить здесь воспоминания звукорежиссёра Иванова Владимира Михайловича, чтобы показать, каким успехом пользовалась опера, раз её решили показать на телевидении, да ещё таким сложным способом.
Студия телевидения тогда располагалась на улице Пушкинской в обычном жилом доме (№206) и занимала в нём два этажа. Вход на неё был через первый подъезд со двора и ещё – через пристрой к дому в полуподвальном помещении. Там же, во дворе дома, стояла и краса и гордость Ижевска – первая телевышка.
Итак, вот что рассказывает Владимир Михайлович в своих воспоминаниях.
«Я вспоминаю тот далёкий августовский день 1961 года, когда я пришёл по объявлению на улицу Пушкинскую, 206, в студию телевидения. К моему удивлению, оказалось, что вход в студию не с красивого парадного, а со двора, и что находится она в первом подъезде обыкновенного жилого дома, занимая два с половиной этажа коммуналок. А красивое парадное с улицы, над входом в которое почему-то красовался барельеф с надписью «Аптека», – это вход в телецентр. И вот уже пролетело больше сорока пяти лет.
А сколько было забавного и грустного, интересного и неординарного!
К примеру, показ по телевидению первой удмуртской оперы «Наталь», написанной хорошим человеком и талантливейшим композитором Германом Афанасьевичем Корепановым в 1961 году. Вот как шутила Людмила Николаевна Корепанова, жена композитора, работавшая у нас на телевидении ассистентом режиссёра: «Герман родил „Наталь“, а я ему дочь Наташу».
Опера с успехом шла на сцене Удмуртского театра, но театр не стадион, и всех желающих послушать «Наталь» не вмещал. И вот решено было показать оперу по телевидению… «живьём»! Ни о какой видеозаписи в те времена даже не мечталось.
Не буду рассказывать в деталях о том, каких мук пришлось натерпеться при записи фонограммы непосредственно со сцены театра на полулюбительской технике, при последующем переписывании на студийный магнитофон и монтаже лучших дублей в одно целое. Всем этим занимались звукорежиссёр Альберт Петрович Гасников, автор оперы Герман Афанасьевич Корепанов, дирижёр Глеб Николаевич Бехтерев и ваш покорный слуга, звукооператор Владимир Иванов.
И вот премьера. В первую очередь для нас, телевизионных деятелей культуры, как много позднее говорил кто-то из мультяшных героев. Волнение (мандраж) и ожидание чего-то непредвиденного были на лицах всех заинтересованных лиц.
Ещё бы не волноваться! Отважный, но рисковый замах надумали! Показывать по «телеку» оперу «живьём» под фонограмму, из этой крохотной студии?.. С информацией о возможностях телевидения за рубежом в те времена тоже было туго, как бы его не было, и мы ощутили себя первопроходцами.
Точной даты эфира уже не помню, но кажется, это была весна 1962 года. Гасников за пультом ручки крутит, а я пляшу у магнитофонов, снимаю прошедшие рулоны и ставлю следующие – их было семь, по километру каждый.
И вот оно – непредвиденное! Свершилось!
В момент пуска очередного рулона лента оборвалась по монтажной склейке после ведущего вала магнитофона и полилась на пол со скоростью 76,2 мм в секунду и для того, чтобы она не путалась и ложилась аккуратно, виток на виток, нужно было подхватывать ленту из—под вышеупомянутого вала двумя руками. Это называлось «доить магнитофон». Чем я и занялся последующие 20 минут, пока этот рулон не кончился. Остановка фонограммы во время эфира была равносильна смерти. Но я выстоял, точнее – выдоил!
Представьте себе стог магнитной ленты в полуметровом проходе между пультом и магнитофонами в старом телецентре. После передачи коллективы актёров, телевизионных деятелей, а также наблюдателей разного рода принялись страстно обниматься и целоваться, поздравляя друг друга. А простой советский (тогда ещё) «звукосниматель» В. Иванов долго и нудно собирал обратно в рулон Магнитку, дабы сохранить для потомков фонограмму оперы. Но все равно ощущение очень важной победы переполняло и меня, ну, и со временем тоже нашло достойный выход».
Таким был первый и, увы, последний показ оперы «Наталь» по телевизору.
И – ещё один интересный, хотя и грустный, факт из истории оперы «Наталь».
В начале 60-х годов директор чешского оперного театра Й. Брахтл написал Герману Афанасьевичу письмо с просьбой выслать партитуру оперы «Наталь». Он прочитал хвалебную рецензию в журнале «Театральная жизнь» и решил поставить эту оперу на своей сцене. У чешского театра это был уже не первый опыт знакомства с национальной музыкой народов СССР. В 1960 году у них состоялась премьера оперы «Джалиль» татарского композитора Н. Г. Жиганова.
Герман Афанасьевич ответил, что с этой просьбой нужно обращаться в Союз композиторов СССР. И выяснил, что, оказывается, Брахтл уже обращался туда, но Т. Н. Хренников вместо оперы «Наталь» предложил ему поставить свою оперу «Мать».
Так что дружба дружбой, а табачок врозь…
Не знаю, чем закончилась эта история. Скорее всего – ничем. Копировальных аппаратов тогда ещё не существовало, а переписка партитуры вручную в одиночку – слишком долгое и энергоёмкое занятие, а у Германа Афанасьевича других забот и идей было много.
Но сам факт вполне примечателен.
А ещё в 1966 году оперу собирался ставить Таганрогский самодеятельный оперный театр комбайнового завода. Там был большой оркестр, хор, балет, солисты. Они даже приступили к разучиванию (дневник Г.К, запись от 12 мая 1966 г.). Но поставили или нет – не знаю, свидетельств не сохранилось.
Как-то сын Германа Афанасьевича, Александр Германович, сказал, что отец вполне мог бы прославить родную Удмуртию, как Эдвард Григ прославил Норвегию. И это – действительно так. Его произведения пользовались успехом везде, где бы ни исполнялись, как в России, так и за рубежом (в Венгрии, в Испании, в Италии). Но почему-то местному руководству такая слава оказалась не нужна. Ему легче прославлять П. И. Чайковского, который прожил в Удмуртии до восьмилетнего возраста и больше никогда здесь не появлялся и даже о ней не вспоминал, чем признать, что и среди родившихся и живущих здесь композиторов встречаются настоящие таланты, способные встать вровень с самыми известными музыкантами планеты.
Увы, за все прошедшие со дня смерти Германа Афанасьевича годы ни одна из его опер ни разу не попала в репертуар местного оперного театра. И если бы только его! Удмуртский театр оперы и балета вообще не ставит произведений местных композиторов. Политика у него такая. Хотя создавался он в далёком 1958 году именно для развития национального театрального искусства.
Поневоле позавидуешь соседним республикам: в репертуаре их театров обязательно есть произведения местных авторов. Там, видимо, более бережно относятся к национальной культуре и не считают её чем-то второсортным.
Впрочем, оперу «Наталь» однажды поставили ещё раз. Случилось это в 1984 году, хотели ею открыть новое здание театра оперы и балета, которое построили на Центральной площади. Но вместо радости событие это принесло много неприятных переживаний и, что вполне вероятно, ускорило смерть композитора, заставив его изрядно понервничать.
Вот письмо Германа Афанасьевича своему другу, дирижёру Эрику Викторовичу Розену, который за несколько лет до этого ставил «Мятеж», вторую оперу композитора, написанную им в соавторстве с сыном.
«Дорогой Эрик Викторович!
Позвонил ты тогда из Москвы, пообещал позвонить на другой день утром, да так я и не дождался этого звонка. Написал бы я тебе обо всем раньше, но все ждал, чем кончится эта история. А она, похоже, уже закругляется (я говорю о постановке оперы «Наталь»).
Я уже рассказывал тебе о том, что при встречах с дирижёром и режиссёром муз. театра я не однажды говорил им, чтобы они пригласили меня на разучивание музыки оперы, на черновые работы над нею. Они же все время отвечали, что «ещё рано, мы позовём вас чуть-чуть позже». И это меня начало волновать.
Но вот 20 ноября в 10 часов утра раздался телефонный звонок и мне сообщили, что в 11 ч. – репетиция (уже с оркестром и на сцене). Представляешь? Предупредили за час! Я был очень рассержен и возмущён, но все же к 12 ч. вместе с Люсей подошёл туда. До этого случая в театре мне бывать не приходилось (Примечание Н. К.: здание Театра оперы и балета тогда было только что построено и оперой «Наталь» собирались открывать первый сезон), и мы едва нашли дорогу в зал, ибо вход был через «задний проход».
И вот – мы в зале. Загремел оркестр, открылся занавес, и я чуть не упал в обморок. Как тебе известно, первым номером в опере идёт «Хоровод», где девушки поют и плавно танцуют деревенский хоровод. Вместо этого я увидел сидящих хористок, а на авансцене – в жеманных позах стоящих на коленях с грациозно поднятыми руками четырёх балерин, которые затем медленно поднялись и начали выписывать ногами в изящных туфельках и всеми другими конечностями балетные па. А дальше пошёл настоящий балетный номер, взятый, к примеру, из «Спящей красавицы», из «Бахчисарайского фонтана» или из какого-то другого классического балета. Не хватало только пачек. Затем, к концу хоровода, сбоку вышли четыре паренька, выстроились в ряд, встали в классическую балетную позу и начали «Танец парней». Деревенских! В балетных сапожках!
Это было страшно. Как будто приехал какой-то балетный ансамбль и решил показать своё искусство нашим зрителям, а так как показывать этот ансамбль было негде, вставили его танцы в «Наталь». То есть танцы (все, без исключения!) оказались не из той оперы.
Дальше – больше. Мне показалось, что дирижёр (небезызвестный Виноградов) только на этой репетиции впервые увидел ноты. Если бы ты слышал, что он исполнял со своим оркестром! Дикие, невозможные, совершенно неоправданные темпы, ни одного нюанса, ни одного замедления или ускорения – как будто перед музыкантами стоял метроном.
Но самой страшной оказалась работа режиссёра, вернее почти полное отсутствие какой-либо режиссёрской работы. Этот Титенко оказался настолько безграмотным, настолько безответственным, что охарактеризовать все то, что он наделал на сцене, я просто затрудняюсь. В общем, он «наделал на сцене».
После этой репетиции я имел весьма корректный, но очень жёсткий разговор и с режиссёром, и с дирижёром. Они согласились с моими доводами, но все свалили на исполнителей, которые будто бы не могут выполнить их требования, а затем уверили, что на следующей репетиции постараются исправить то, на что я им указал.
Но на следующее утро изменений не произошло. Да, оркестр играл. Да, дирижёр дирижировал. Но так как он, этот дирижёр, не продумал музыку, не понял её – все распалось на мелкие клочки. Каждый из этих клочков в отдельности вроде бы и звучал, но в целом получалась белиберда. Это было почти то же, как если бы ты заказал шить новый костюм из обрывков разных тканей – обрывки сами по себе добротные, но каков костюм?
Перед вечерней репетицией я зашёл в кабинет к Виноградову, высказал ему все, что я о нем думаю, и потребовал (потребовал!) сыграть так, как слышу эту музыку я, т.е. исполнить её так, как она была задумана. Я потребовал у него ноты, наиграл и напел ему отдельные моменты, ещё раз сказал, что, прежде чем выходить к оркестру, дирижёр обязан все тщательно продумать, что опера должна у него в голове звучать вся, от начала до конца, а не отдельными отрывками. Короче, меня трясло, и я чуть не орал на него. А затем чуть ли не приказом вынудил его прийти ко мне на другой день для прослушивания плёнки с записью постановки оперы в 1961 г. То же было предложено и режиссёру.
На другой день оба собрались у меня (балетмейстера все эти дни я не видел, мне сказали, что он был на больничном). Были прослушаны отдельные (главные) фрагменты оперы. Ещё раз произошла «беседа».
На Виноградова эта встреча подействовала положительно. На следующей репетиции он многое изменил, и потом (на этот раз сам) напросился ко мне, чтобы ещё раз прослушать плёнку. А вот с режиссёром все оказалось гораздо хуже. Я убедился в том, что он совершенно не режиссёр, и даже задатков к режиссированию у него совсем нет. Он совершенно не справился со своей работой, а такие картины, как «Проводы в солдаты» и финал оперы (а это массовые картины), завалил напрочь. Этому абсолютному профану они оказались не по зубам. Эх, если бы ты знал, во что обошлись мне все эти «репетиции», эти «прогоны», сколько нервов мне пришлось напрасно потратить!» (…)
И вот – 25 ноября, настало время показывать оперу республиканскому худсовету. Народу было много, т.е. худсовет собрался весь, в полном составе, плюс к этому было немало приглашённых из высоких инстанций <…>
Актёров на обсуждение не пустили – кабинет директора театра Бесогонова Ник. Мих. был забит настолько, что пошевелиться было трудно. Люся все же пробилась, её не посмели не допустить, и потому она стала свидетельницей обсуждения и не даст мне соврать.
Обсуждение начал зам. министра Митрофанов В. Я. (ты его ещё не забыл, наверное?). Меня в этот раз тронула его объективность. Он прямо поставил вопрос: может ли театр в таком виде показывать оперу ижевскому зрителю, не рано ли ещё это делать?
И тут началось такое, что мне даже трудно описать. Выступающие один за другим громили режиссёра и балетмейстера (в первую очередь – режиссёра, и это было очень верно!). Все обратили внимание на его полную беспомощность в решении массовых сцен (да и в дуэтных он был далёк от удачных решений), говорили, что много музыки совершенно «не задействовано» режиссёром, а иногда все, что происходит на глазах у зрителей, являет собой полную противоположность музыкальному материалу (кстати, об этом говорили не только музыканты, но и люди, не имеющие к музыке отношения!).
Представь себе, к примеру: идёт ария Оки. Начинается она грустно и взволнованно. Далее – развитие, к середине арии звучание нарастает, и вот – tutti всего оркестра, tutti трагедийное, на ff, это – как бы верх отчаяния героини. А что в этом месте делает Оки? Она, опустив руки, медленно идёт к одинокой берёзке, спокойно останавливается, затем медленно склоняется перед ней.
Какая-то чушь…
Но – далее.
Танцы в опере получили настолько отрицательную оценку, что сразу же встал вопрос о привлечении к работе над ними другого балетмейстера.
Дирижёру было указано на фрагментарность музыки, на то, что он не сумел сделать общее crescendo от начала оперы к её финалу, не поработал над полифонией оперы (именно так и было сказано: над полифонией). Кстати, дирижёру досталось меньше других, т.к. он вовремя спохватился, прислушался к моим замечаниям и хоть сколько-то поработал с оркестром. Кроме того, он оказался самым профессиональным из всех постановщиков оперы.
Досталось немного и художнику (Г. Е. Векшину), однако в целом его работу одобрили. А вот о световой партитуре спектакля все, как один, заявили, что её как таковой вовсе не оказалось.
Решение было единогласное: в таком виде опера показана быть не может. Все намеченные спектакли должны быть сняты, а проданные билеты возвращены.
А потом, после худсовета, остались администрация театра, Емельянов, Христофоров, представительница из Совмина, ещё несколько человек и я. Бесогонов попросил, чтобы два спектакля, которые должны состояться через день и на которые уже невозможно вернуть билеты, все же разрешили бы показать. После долгих разговоров ему пошли навстречу, и спектакли на 27—28 ноября решили оставить, а вот на 11—12 декабря снять. Работу над оперой продолжить, 19 декабря показать её республиканскому худсовету, и если все окажется на уровне – 28 декабря разрешить. На этом и остановились <…>.
Хочется верить, что декабрьский спектакль все же состоится: танцы частично уже переделаны, кое-что (с грехом пополам) сумел сделать Титенко, появились признаки цветового решения.
Но… всё (за исключением оркестра) находится пока на уровне хорошей самодеятельности. Бедные солисты сами ищут мизансцены (мне их по-настоящему жаль, потому что «режиссёр» Титенко порой просто не в силах «помочь» им). О, эта самонадеянная бездарность!.. <…> (21.12.1984 г.)
Я была на самом начале этого худсовета, который завязался ещё в зале. Едва замолчала музыка, кто-то из присутствующих сразу высказался, что Наталь со сцены уносят очень некрасиво.
И действительно, после прощания с погибшей девушкой четверо мужчин поднимали её и выносили за кулисы головой вперёд, а зрители долго смотрели на её отвисший подол и стоптанные лапти. Выглядело не слишком эстетично.
Потом кто-то вспомнил, что покойников выносят всегда вперёд ногами. Сразу попросили актёров переделать сцену. Посмотрели получившееся ещё раз, и согласились, что смотреться стало намного лучше. Так и оставили на премьере.
После этого все перешли в кабинет, куда я уже не попала. Но после обсуждения папа вернулся домой очень расстроенным, а мама была злая, как мегера, и сказала мне только, что спектакли отменили. Остальные подробности я узнала уже на следующий день, когда родители немного успокоились.
В 2011 году, более чем через четверть века после той неудачной постановки и смерти автора оперы, в рамках XXIII Фестиваля музыки композиторов Поволжья и Приуралья, оперный театр исполнил сюиту из отдельных номеров «Наталь». Но даже в таком, сильно усечённом, виде опера имела огромный успех. Дирекция театра заявляла, что сюита будет закреплена в репертуаре, но с тех пор, как ни странно, ни одного представления больше не состоялось.
И в год 100-летия государственности Удмуртии (2020 год) выяснилось, что, кроме «Бурановских бабушек», нам, удмуртам, оказывается, и показать-то нечего.
«К 100-летию государственности Удмуртии театр собирался подготовить концертное исполнение „Наталь“. Но тут очень кстати началась пандемия, которая „не позволила осуществить задуманное“. Но, что интересно, пандемия совершенно не повлияла на постановку „Травиаты“ Верди. Видимо, на итальянские оперы никакая зараза не действует», – с горечью констатировал сын Германа Афанасьевича, композитор Александр Германович Корепанов, много сделавший для популяризации творчества своего отца.
Обидно, конечно.
Но давайте вернёмся в юность Германа и посмотрим, как же человек, имея за плечами один год занятий в кружке фортепиано, один год учёбы в музыкальном училище и полгода занятий в консерватории сумел написать такое грандиозное произведение, за которое не каждый композитор с консерваторским образованием рискнёт взяться.
Глава 3. Обучение войной…
Семья Германа Афанасьевича была музыкальной. Его мама (моя бабушка Варя) и её сестры хорошо пели, а его отец (мой дедушка Афанасий) играл на мандолине и балалайке. Эти инструменты, как память о дедушке, долго хранились в нашей семье. Я даже одно время на них играть пыталась, но потом бросила. С меня фортепиано хватило.
Вот и Гера самостоятельно подбирал на них несложные мелодии. А потом, увлёкшись, записался в музыкальный кружок при Доме художественного воспитания детей, где познакомился с нотной грамотой и начальными приёмами игры на фортепиано. И занимался там около года. На этом на тот момент его музыкальное образование и закончилось.
Но параллельно с музыкой его привлекала и литература. Он ходил в литературный кружок, где с начинающими литераторами занимались писатели и поэты Удмуртии: Ю. Грудзино и Н. Надеждинский. Они критиковали произведения начинающих писателей, давали советы по улучшению текста. Герман приносил на заседания свои стихи и рассказы.
А писал он в это время много. Весной 1941 года у него в работе были рассказ «Поджигатель» (второе название – «Под утро»), научно-фантастическая поэма «Затерянный мир» (вместо глав в ней были Песни: Песнь первая, Песнь вторая…), стихотворение «На лыжах». А рассказ «Под утро» напечатали в журнале «Молот» 21 июня 1941 года, в самый канун войны. (Приложение 1)
И за него же он был получил поощрительную премию на втором всероссийском детском и юношеском литературном конкурсе «Наша Родина».
В школе он был главным редактором школьного журнала «Аллигатор», который занял первое место на Всесоюзном конкурсе, проводимом «Пионерской правдой» – главной газетой школьников того времени. Им тогда в качестве приза пришёл большой ящик с книгами. Там были «Граф Монте-Кристо», «Три мушкетёра» и ещё несколько таких же популярных и интересных книг. По тому времени это было огромное богатство, которому они очень радовались. Герман же был и основным автором журнала – писал стихи, статьи, заметки, рисовал иллюстрации.
Но в то же время он и без музыки не представлял свою жизнь. Детскую «Песню о ёлке», в которой он написал и слова, и музыку, на радио хотели поставить в ёлочный монтаж, готовящийся к Новому году (поставили или нет, сказать не могу, данные не сохранились). К школьному конкурсу написал музыку к стихотворению М. Ю. Лермонтова «Парус», а когда одна из учениц ему сказала, что «эта музыка к Лермонтову не подходит. У Лермонтова другая музыка», записал в дневнике:
«Почему у меня пусто на душе? Когда я пришёл из школы, мне даже слышать музыки не хотелось. Вообще, всегда, как только у меня не выйдет песня, я теряюсь, думаю, что всё пропало… „Нет, не выйдет из меня композитора!.. И писателя тоже!..“ Но я пересилю себя! Я буду работать» (запись от 23 декабря 1940 года).
Уже тогда (в шестнадцать лет!) мечтал об опере. И был страшно расстроен, прочитав цитату из книги о М. П. Мусоргском, которую и записал в дневнике, снабдив её своим комментарием:
«Кроме того ясно, что как бы ни был талантлив семнадцатилетний мальчик (Мусоргский), ему не под силу опера – произведение, требующее широкого синтеза, эстетической зрелости». «Моцарт, написавший оперу в четырнадцатилетнем возрасте и Лист, поставивший в таком же возрасте оперу на сцене, являются исключениями – оперы эти лишены значения иного, чем феномен вундеркиндов». «Мусоргский» П. и В. Слетовы, «Жизнь замечательных людей», 1934 г. стр. 40.
Прочитав это, я, просто выражаясь, обессилел. А ещё оперу писать собирался! Да где тебе!» (запись от 17 декабря 1940 года).
Переживания усугубились, когда из Москвы, куда он послал свою «Песню о ёлке», пришло письмо, в котором песню раскритиковали в пух и прах. Вот что Герман написал в дневнике:
«Пришло письмо из ЦДХВД (Москва). Оказывается „Песню про ёлку“ вместе с музыкой, которую я посылал в „Затейник“, переслали в ЦДХВД, и теперь пришёл ответ. Пишут, что „мотив в песне не интересен, шаблонен. Это перепевы старого (?!). Сопровождение в песне слишком громоздко (?!) к данной мелодии“. И спрашивают, сочиняю ли я один или под руководством учителя, и что мне необходимо поглубже изучить муз. литературу. „Сообщите нам подробней о своей музыкальной работе“. Я махнул рукой. Наверно из моей затеи стать композитором ничего не выйдет! Что ж, что у меня вертятся в голове мелодии? Они оказываются никудышными, шаблонными, и я не умею писать. Не лучше ли бросить, пока не поздно. А то ведь и опозориться можно…» (запись от 25 декабря 1940 года).
Но, тем не менее, он продолжал творить, так и не сумев выбрать, чем же больше хочется ему заниматься: музыкой или литературой.
22 июня 1941 года началась Великая Отечественная война. А весной 1942 года, перед окончанием десятого класса, Герман прошёл военную комиссию, его признали годным для службы в армии и сообщили, что после окончания школы направят его учиться в эвакуированное в Ижевск Ленинградское Краснознамённое артиллерийско-техническое училище.
30 мая 1942 года, закончив школу, он пишет в дневнике:
«Не могу оставаться спокойным ни к какой музыке. Так и выворачивает всё. Кажется, я готов променять на неё что только в моих силах. При её звуках кровь точно бесится, так и мчится по сосудам. И я тороплюсь. Тороплюсь осилить гармонию, инструментовку, оркестровку, полифонию, контрапункт, чтобы самому, наконец-то, стать композитором. Сейчас я пишу концерт для скрипки с фортепиано, песни, этюды для ф-но. И тороплюсь, тороплюсь окончить нужное музыкальное образование. Десятый класс кончен. В мирное время я подал бы в консерваторию. А теперь… осенью в арт. училище. Так-то!..»
Осенью 1942 года Германа призвали в армию и, как и обещали, направили на учёбу.
Первые месяцы службы оказались для юноши очень тяжёлыми. Я, например, вообще не могу представить отца в военной форме. На мой взгляд он и армия вещи несовместные. И он тоже пишет в своём письме матери:
«Я сейчас учусь. Спим мы семь часов, остальные семнадцать – на уроки и «принятие пищи». Девять часов – уроки. Три часа – самоподготовка. И так мало свободного времени! Ребята не высыпаются, дремлют на уроках. И мне вначале было очень трудно. Ведь нужно было привыкать не только к суровому распорядку дня, но и к не менее суровой дисциплине. Представляете ли, как плохо я вначале учился и сколько получал нарядов вне очереди? При одном воспоминании об этом мороз проходит у меня по спине с головы до ног. Это было что-то страшное. Я думал, что так и буду каждый день мыть по ночам полы до окончания учёбы в училище. Нужно же было взять себя в руки. И я сделал это. Я перестал получать «плохо» и «посредственно», т.е. стал ударником, я уже не имею нарядов и привык к дисциплине.
Но я по-прежнему тоскую о музыке. Здесь не удаётся побыть у фортепиано более пяти-восьми минут, да и то далеко не каждый день, не удаётся помечтать за двухцветным рядом клавиш, помечтать наедине с самим собою, как это было прежде…» (без даты, 1942 год).
И тем не менее 01 декабря 1942 года он пишет Ю. Грудзино, руководителю литературных собраний:
«Живём мы торопливо. Время рассчитано чуть ли не по секундам. Подъём в 6—00, завтрак – в 9—00, обед – 3—30, ужин – в 9—20. Остальное время – уроки, уроки и уроки. Вы, конечно, представляете себе, как устаёт голова! Когда приходишь с ужина и становишься на вечернюю поверку – ты уже почти спишь. Ты водишь глазами в разные стороны и ждёшь, когда же выкликнут, наконец, все фамилии, когда же кончат все объявления, приказы, указы, поощрения и наказания… Зато бессонницы здесь нет и следа. Даже смешно становится при воспоминании о том, как я ворочался иногда дома с боку на бок по нескольку часов подряд, как старался и не мог заснуть. Э! Здесь пользуешься каждой свободной минутой, и даже на уроке, бывает, не хватает силы удержать смыкающиеся глаза.
Свободного времени нет совершенно, за исключением получасового послеобеденного перерыва, когда можно или почитать газеты, или посмотреть журналы или написать письма – только полчаса. И всё же…
Я начал писать повесть».
Даже там, где вся жизнь была расписана буквально поминутно, он не смог не творить, не писать. Не музыку – так прозу.
После окончания училища, в апреле 1943 года, Германа отправили не на западный фронт, куда он, как и весь его выпуск, рвался, а на Дальний Восток, начальником бригадной артиллерийской мастерской. Может быть потому, что на западе после Сталинградской битвы произошёл перелом в войне с Германией, а вот война с Японией ещё только маячила на горизонте, и армия срочно укрепляла свои позиции на восточной границе. И повоевать младшему лейтенанту Корепанову всё-таки пришлось, за что он и был награждён медалью «За победу над Японией» и Орденом Отечественной войны II степени. А после войны ещё два года проходил службу в Северной Корее.
Никогда он мне не рассказывал о боях, только – забавные случаи, происходившие в минуты затишья, и у меня, тогда ещё подростка, создалось впечатление, что он и не воевал вовсе, или война была не страшная какая-то. И только много позже, уже после его смерти, читая его письма из армии домой и исторические документы о войне с Японией, я поняла, насколько ошибочны были мои детские впечатления, увидела, что бои там были серьёзные и порохового дыма глотнуть ему пришлось.
Но период службы в армии для Германа Афанасьевича сыграл большую роль не только в очень быстром его взрослении и превращении из 18-летнего мальчишки в зрелого, ответственного человека, но и в становлении его как композитора.
Будучи начальником артиллерийско-оружейной мастерской, мотаясь постоянно по командировкам, переходя из полка в полк (за пять месяцев его трижды переводили на другое место службы, и только в четвёртом полку его, наконец, оставили в покое), не успевая толком знакомиться с людьми и, тем более, заводить дружеские отношения, он спасение от копившейся усталости находил в книгах и музыке. В июне 1943 года он пишет сестре Лиле:
«Читаю техническую и художественную литературу. Занимаюсь музыкой. Если бы ты знала, какие я уже сделал сдвиги в этой музыке! О! Я уже записываю мелодии без инструмента и немного читаю ноты. Здесь заканчиваю концерт для скрипки с фортепиано, начатый ещё в Ижевске. Литературой пока не занимаюсь. Не пишу. Но у меня уже есть несколько сюжетов для рассказов и план для большой повести. Набросано несколько эскизов».
Человек без музыкального образования, не имея под рукой инструмента, на котором можно было бы проверить звучание своего сочинения, пишет концерт для скрипки и фортепиано!
А в сентябре этого же года, начав, наконец, оседлую жизнь, в письме маме Герман сообщает:
«Чувствую себя свободным – тоже начальник! Правда, работы сейчас много, всем нужно руководить, за всем нужно смотреть, но ведь это никак не сравнишь с училищем. Никак, ни в какой степени. <…> В свободное время читаю книги, пишу повесть, которую начал ещё в Ижевске. <…> Музыкой я пока не занимаюсь, но бросать не думаю. В карманах у меня всегда есть чистые листки нотной бумаги, и я то и дело записываю различные мелодии, приходящие мне в голову, а потом переписываю их в тетрадь. Ничего, что тетрадь у меня из обёрточной бумаги! Писать можно. Сейчас же, вообще, с бумагой трудно. Если же у вас там имеется таковая, то вышли немного вместе с письмами».
В дневнике, который он и в армии продолжал вести, Герман пишет:
«Занимался гармонией, контрапунктом, решил несколько задач и по тому, и по другому. Не знаю, что происходит со мной, но когда я слышу музыку, мне до боли становится тоскливо, я ищу учебник и с яростью набрасываюсь на задачи, чтобы скорее, скорее овладеть этими науками и писать самому, подобно слышимым композиторам! О, как мне хочется писать! И как я злюсь, что не умею ещё даже гармонизировать свои мелодии!» (Запись от 03.10.1943 года)
«Не могу слушать равнодушно и музыку. Что-то творится со мной невообразимое, когда слушаю или Чайковского, или Глинку, или Бетховена, или Моцарта. Но когда я слышу Баха – всё во мне переворачивается, и, если бы я его встретил, будь он живой, я бы, вероятно, стал молиться на него, как на Бога. Я усиленно занимаюсь гармонией и контрапунктом. Решаю, решаю, трижды решаю задачки по обоим предметам, пишу „Парус“ и хочу написать музыку к нескольким стихотворениям Брюсова, таким прекрасным и величественно простым, напоминающим мою юность и любовь» (запись от 16.10.1943 года).
«Напоминающим мою юность и любовь…» Всё-таки, в армии люди быстро взрослеют. Когда младший лейтенант Корепанов писал эти строки, ему было всего 19 лет. Но он уже командовал бригадой техников, а порой руководил и людьми, выше себя по званию. И, видимо, ощущал себя намного старше своих лет.
О том, что музыка не отпускала его ни днём, ни ночью, свидетельствует запись в дневнике, сделанная в ноябре 1943 года, в момент болезни, которую он переносил на ногах.
«Затем я улёгся спать. Не спалось. Я ворочался с боку на бок, отбрасывал в сторону одеяло, снова закутывался с головой. Подушка у меня тоненькая, низенькая. Я наложил под неё книг, но их углы всё же выступали сквозь пух подушки. Я лежал в темноте и, закрыв глаза, слушал… свой концерт h-moll, который с поразительной чёткостью и ясностью звучал у меня в голове! Тут была и первая часть, почти такая же, как я её написал, немного изменённая, без бравурного конца, имеющая несколько модуляций; тут была и вторая часть – светлая, нежная, прекрасная полувосточная мелодия; и третья, бурная часть, в которой скрипка и фортепиано выступали, как равноценные исполнители. Эта часть состояла из изменённой первой и бурной, которые постоянно перемежались между собой. Было очень интересно слушать, как на фоне скрипки, исполняющей певучую тему первой части, фортепиано в мрачном бешенстве проносило тему третьей части, и наоборот. А как замечательно звучало соло скрипки!..
Я открыл глаза всё ещё в изумлении. «Вот как надо написать!» – пробормотал я. Если бы я был композитором, я тут же бы записал всё это, – но я не был композитором и (в который раз) пожалел об этом. Странно то, что такие вещи случаются со мной не всегда, а лишь тогда (как я заметил), когда я либо болен, как это случилось на сей раз, либо же в мрачном расположении духа, как это несколько раз случалось со мной в Ижевске, где я однажды в полубредовом состоянии прослушал целую свою симфонию с увертюрой» (запись от 14 ноября 1943 года).
Так шли дни за днями. Бесконечные командировки, неустроенный быт, морозная зима, из-за которой он часто простужался и болел, перенося болезни на ногах, ругань с начальством, заставлявшем делать то, к чему у Германа душа не лежала (например, в обязательном порядке посещать лекции по марксизму-ленинизму или снимать всю бригаду на кросс, когда у них – срочное задание), не способствовали хорошему настроению.
Осложнялось всё ещё и тем, что девушка, которую он любил, не отвечала на его письма, а от мамы и сестры он получал весточки, что не слишком-то она и ждёт его. А она была его первой любовью, и такое пренебрежение его больно ранило.
По удивительному стечению обстоятельств девушку звали Люсей, так же как будущую жену композитора. И, когда я первый раз читала его письма и дневники, я была неприятно поражена: неужели мама могла так поступить? Как же они тогда поженились? Но потом увидела фамилию девушки, поспрашивала маму и тётю Женю, мамину сестру, и прямо камень с души упал: нет, не о маме писал Герман в ту тяжёлую для себя пору. За мамой он ухаживать начал уже после войны, в конце 40-х годов.
Мама, кстати, эту Люсю терпеть не могла и говорила о ней очень неохотно. Может, даже через столько лет продолжала ревновать?
Вдобавок Герман в это время тяжело заболел. Было даже подозрение на туберкулёз, которое, по счастью, не подтвердилось. Но, пока он ждал возможности сделать рентген, что в его условиях было непросто, он уже успел попрощаться с жизнью. И это добавляло ему переживаний.
Он хочет жить, хочет учиться, но кашель выматывает, да и сил становится всё меньше.
«Чем больше читаю, тем больше ощущаю как мало (как мало, как ничтожно мало!) я знаю! Что такое мир, как он устроен, его сущность – многое я не понимаю. Моё понятие об этих вещах – чисто житейское, добытое только опытным путём и ничтожной частью почерпнутое из книг. Нужно во что бы то ни стало вырваться из армии, чтобы заняться как следует науками, ибо здесь организовать занятия очень трудно: невозможно заранее рассчитать время. Мне нужен руководитель, – здесь его найти нельзя. Самому же это почти не по силам. Я смогу быть только дилетантом. Начал читать Энгельса: „Происхождение семьи, частной собственности, государства“. Читаю „Краткий философский словарь“. Нужно бы вести конспекты, но не имею бумаги. Приходится ограничиться только подчёркиванием, запоминанием и выпиской в „тетрадь афоризмов“ некоторых выражений. И думаю: неужели у меня туберкулёз, неужели мне вскоре придётся покинуть „этот мир“? Нет! Если умереть, то умереть хотя бы не глупым! Я ещё так много хочу жить, так много мне ещё нужно творить, созидать! А жизнь человеческая так мала…» (запись от 16 октября 1943 года).
По счастью, туберкулёз не подтвердился, а молодой организм, отлежавшись, сумел справиться с болезнью. И солдатские будни потекли своим чередом.
Но метания между музыкой и литературой продолжались. В одном письме домой он пишет, что музыкой совершенно не занимается, зато начал писать сразу два романа. В другом: что его призвание – музыка, и только ей он будет заниматься, а в полку есть духовой оркестр, и он пишет для него марши и танцы. А порой умудряется сочетать оба занятия.
«Я читаю книги, пишу статьи в газеты, продолжаю свою повесть, занимаюсь музыкой (написал фокстрот, от которого все в восхищении, и теперь аранжирую его для оркестра), учусь танцевать, и скоро уже (скоро, скоро!) пойду танцевать под свои собственные фокстроты, вальсы и танго! Продолжаю переделывать концерт, который начал писать ещё в Ижевске, и переделываю его так, что от него косточки на косточке не остаётся: выглядит совершенно по-другому.
В общем, жизнь у меня очень хорошая. Одного только хочется: повидать вас. И думаю порой: не остаться ли в армии? Но мне всё же очень хочется попасть в консерваторию. Правда, на фортепиано играть я почти совсем разучился, пальцы рук стали далеко не гибкими (чурбаны), и ими гораздо легче сделать какую-нибудь вещь из металла, чем сыграть гамму на фортепиано. А все это потому, что пальцы огрубели от молотков и напильников, что и на пианино-то редко удаётся поиграть. Но зато в деле теории, в деле композиции я сделал немалые успехи. И этим я очень доволен» (письмо от 01.05.1944 года).
«Я живу хорошо. Очень хорошо, если откинуть то обстоятельство, что у меня имеется некоторая, такая маленькая, грусть по дому. Но и это ерунда, Честное слово. Как только выдаются у меня свободные минуты, я или пишу свой роман, или сочиняю статьи в газеты, или изучаю «Гармонию» с «Контрапунктом» или же учу немецкий язык. Так что, как сами видите, скучать почти некогда. Особенно в последнее время. Дни здесь стоят чудесные, благодатные, светит солнце, кругом – деревья, кусты, трава – зелень, ласкающая взгляд. И вот в такие дни, когда работы почти нет, идёшь в тень, расстилаешь брезент и, любуясь видами, пишешь музыку. И до того бывает чудесно на душе! Правда, иногда вспоминаешь Ижевский наш пруд, и хочется хотя бы немного покататься на лодке. В последнее время я написал фокстрот и третью часть моего концерта. Одно лишь плохо, что исполнять здесь некому, да и не перед кем, ибо в большом ходу – песенки и частушки. Другую же музыку, за исключением танцевальной, попирают обеими ногами и руками.
Роман подвигается очень медленно. Бывают недели, когда я не пишу ни строчки, как бывают и дни, когда я за один вечер набрасываю целую главу. То же самое с изучением немецкого языка. А изучить его надо, ибо необходимо знать язык своего врага» (письмо от 29.05.1944 года).
Вроде и быт наладился, и с начальством постепенно примирился (или оно к нему привыкло?), и пишет он матери:
«Было очень глупо, когда я горевал о том, что выхожу из училища с одной звёздочкой, а не с двумя. Это не играет ровно никакой роли в жизни, ибо мне иной раз приходится делать выговоры людям даже с тремя звёздочками. Всё зависит от должности, а не от звания. Меж тем, должность-то моя – замечательная. Это я могу сказать без хвастовства. И если бы у меня не было в жизни никакой иной цели, если бы не стремился я куда-то вперёд, — я бы пожелал остаться тут. Это так я живу в военное время. А каково будет в мирное?» (Письмо от 01.07.1944 года)
Его музыкальные произведения пользуются успехом, их начинает исполнять не только местный духовой оркестр, но и оркестры других частей. И он пишет:
«Литературой сейчас не занимаюсь. Только музыкой. Недавно написал вальс для оркестра. А вчера его исполнили. Как я радовался! Я ожидал, что опять что-нибудь не получится, однако, получилось так замечательно, что, не хвастая, могу этим похвалиться. Тем более, что я не знал хорошенько оркестр, не имел под рукой никакого муз. инструмента, который бы мог мне помочь в записи, благодаря чему мне пришлось писать прямо из головы. Если бы вы увидели меня в тот момент, когда я писал, вы или бы расхохотались, или же испугались за меня. Представляете: вокруг стола (с нотной бумагой) пляшет человек который что-то свистит, мурлычет, выкрикивает, ерошит волосы, курит, курит, курит, затем наносит на бумагу кляксы и снова начинает сначала. Ему, бедному, приходится туго: одну мелодию он поёт в уме, другую насвистывает, а третью воображает, и все это в одно и то же время. Ха, ха…» (письмо от 21.01.1945 года).
И – более позднее письмо:
«По вечерам занимаюсь музыкой, овладеваю техникой письма для оркестра. Не так давно написал большой вальс, которому мой друг дал шикарное название: „Мечты красавицы“. Вальс получился на славу и пользуется большим успехом у слушателей и танцоров, что объясняется его красивой мелодией и удачной оркестровкой. Каждый день приходится выслушивать по нескольку комплиментов от разных лиц и, что для меня ещё приятнее (а я люблю комплименты), мне уже несколько раз приходилось слышать в самых неожиданных местах от совершенно незнакомых людей этот самый вальс! Поют, черти, насвистывают! Это для меня – лучше всяких комплиментов. Значит, моё произведение дошло до слушателя, понято им, оценено, пользуется популярностью. Что может быть лучше этого? Или: „За ваш вальс я не знаю, что готов отдать!“ „Нет, это просто замечательно!“ Музыканты меня предупреждают, чтобы я никому больше не давал этот вальс, ибо хотят, чтобы он был только у них, чтоб только они имели возможность исполнять его. Недавно я слышал, как какой-то незнакомый баянист исполнял его на баяне перед группой солдат! Впрочем, довольно хвастовства. Сейчас я кончаю второй вальс. Думаю, что будет он ничуть не хуже первого. Хочу написать побольше вальсов, фокстротов и танго. А потом, в один прекрасный вечер, взойдя с танцплощадки на эстраду, к музыкантам, скажу: „Сегодня – вечер моих произведений!“ И целый вечер, до двух часов ночи, — танцы под мою музыку! Ха-ха. Весело» (письмо от 30.05.1945 года).
Но, как и многих его сослуживцев, угнетало его одно: на западе шли ожесточённые бои, а он сидел в глубоком тылу, на Дальнем Востоке.
«Я живу по-прежнему, всё на том же старом месте. Где ещё придётся служить и когда, — да бог его ведает! Не об этом я думаю. Хочется мне на фронт, хочется – мочи нет!» (Письмо от 01.07.1944 года)
Подавал рапорт о переводе в действующую армию, но его отклонили. Но стремление не пропадает, и он старательно учит военное дело и немецкий язык, по-прежнему надеясь вырваться на передовую.
«Я просиживаю вечера над учебниками, копошусь в металле, приобретаю навык и опыт. И скоро уже, скоро, скоро смогу я наконец сказать: „Ну, теперь-то я готов! Теперь-то и я пригожусь в битвах за Родину!“ Да, мама, быть может ты и улыбнёшься моим словам, но я говорю это без смеха. Так надо. Я решил. Почему, — ты, наверное, догадаешься. Я думаю, что ещё успею попасть на фронт, ещё не поздно. Я налёг на немецкий язык и уже чуть-чуть разговариваю. И это мне пригодится!» (Письмо от 01.07.1944 года)
И ему удалось и попасть на фронт, и повоевать, но – здесь же, где он служил. На Дальнем Востоке.
Но для начала немного истории: почему же, несмотря на тяжёлое положение на западном фронте в начале войны, советское командование держало на Дальнем Востоке большую и хорошо вооружённую армию и почему всё же объявило Японии войну (примечание Н. К.: историческая справка взята с сайта Министерства Обороны Российской Федерации).
Опасность войны СССР с Японией существовала со второй половины 1930-х годов. Летом 1938 года произошли столкновения на озере Хасан, а летом 1939 – сражение на Халхин-Голе. Чтобы быть во всеоружии, если Япония внезапно начнёт боевые действия, и был создан советский Дальневосточный фронт.
Впрочем, обострение ситуации на западных границах заставило СССР искать компромисс в отношениях с Японией. Последняя, в свою очередь, выбирая между вариантами агрессии на север (против СССР) и на юг (против США и Великобритании), всё более склонялась к последнему варианту и стремилась обезопасить себя со стороны СССР. Результатом временного совпадения интересов двух стран стало подписание 13 апреля 1941 года Пакта о нейтралитете.
Но тем не менее Япония не оставляла мысли об агрессии против СССР. В годы Великой Отечественной войны, когда Советский Союз сражался с гитлеровской Германией и её союзниками в Европе, Япония в нарушение пакта о нейтралитете вела подрывную деятельность против СССР, передавала в Берлин информацию об экономическом и военном потенциалах Дальнего Востока, Сибири и Урала, устраивала провокации на границах, препятствовала судоходству в нейтральных и советских территориальных водах. Наконец, в соответствии с планом «Кантокуэн» она вплотную придвинула к рубежам Советского Союза Квантунскую армию – мощную стратегическую группировку, готовую в любой момент вторгнуться на территорию СССР. Это вынуждало Государственный Комитет Обороны (ГКО) и Ставку Верховного Главнокомандования на протяжении 1941—1945 годов держать на Дальнем Востоке от 32 до 59 сухопутных и от 10 до 29 авиационных дивизий, а также до 6 дивизий и 4 бригад войск ПВО общей численностью свыше 1 млн человек.
К тому же и союзники СССР – США и Великобритания – к 1945 году уже более трёх лет вели войну с Японией и, хотя в ходе неё и достигли определённых успехов, но до окончательной победы над этим сильным противником было ещё далеко. Реально оценивая военно-стратегическую обстановку в регионе, правительства США и Великобритании сознавали, что борьба с Японией потребует ещё много сил, времени и, главное, жертв. И что без участия Советского Союза добиться в короткие сроки завершения Второй мировой войны не реально. Вот почему руководство Великобритании и, особенно, руководство США были заинтересованы в получении согласия СССР на вступление в войну на Дальнем Востоке.
СССР тоже не мог оставить за спиной сильного врага, как и держать постоянно там в боевой готовности армию. Таким образом, решение о войне с Японией было не внезапным, предпосылки к нему вызревали несколько лет. И 9 августа 1945 года начались военные действия против Японии.
К сожалению, ни писем, ни дневниковых записей о том, в каких военных действиях участвовал младший лейтенант Корепанов, не осталось, кроме одного маленького письма, написанного наспех:
«Итак – война, которую ждали уже несколько лет, началась. Наши войска вступили на территорию Японии и громят её укрепления. Дело теперь за нами. Постараемся не подкачать. Уж если не повоевали в Германии, то нужно хоть в Японии. Обо мне пока не беспокойтесь. Жив и здоров. Пишите почаще. Все свои занятия музыкой и литературой отставил в сторону. Некогда теперь заниматься ими.
Пишите мне, как вы живёте. Почаще пишите. Передайте привет дяде Грише, тёте Оле, тёте Лёле, дяде Степану, тёте Нюре, Валентине Петровне, Константину Сергеевичу и Люсе. Заверьте всех от моего имени, что мы постараемся закончить войну победно в наикратчайший срок и разгромить ненавистного врага так, чтобы он никогда уже больше не поднялся.
Ну, пока крепко жму руку, целую всех. Жду ваших писем. С приветом, Герман. 10.08.45 г.»
Не до дневников, видимо, было начальнику бригадной артиллерийско-оружейной мастерской.
Зато в сентябре 1945 года он пишет матери следующее письмо:
«Сегодня опять получил от вас два письма. В первом вы пишете, что получили мои письма от второго и десятого августа, а во втором поздравляете с победой. Да, война кончилась. Кончилась молниеносно и, опять-таки, победа на нашей стороне. И не может быть, никогда не может быть праздника на улице врага, если встал он на нашей дороге: пусть заранее смазывает пятки и готовит чернила для подписания акта о безоговорочной капитуляции. Мы прошли по Маньчжурии, прошли по Корее. Русский говор, советские песни прозвучали там, где не ожидали их услышать. И каждый встречает это по-своему. Буржуа из прекрасных каменных домов кисло смотрят. Бедняки из хибарок – радостными возгласами. Китайцы кричат: „Шанго! Шанго!“. Корейцы кричат: „Ура!“ И те и другие поднимают кверху большой палец правой руки. Города красивые, но всё-таки хуже наших городов. Окраины, эти вонючие клоаки с тысячами жалких и грязных хибарок, ужасны. У нас скот живёт лучше, чем здешние бедняки. Я уже кушал и арбузы, и яблоки, и дыни. <…> Сейчас отдыхаем. Живу хорошо, на здоровье не жалуюсь. Ну, пока. Крепко жму ваши руки. Целую. С приветом Герман».
В Корее он прослужил до марта 1947 года. И вот там и случилось удивительное событие, навсегда перевернувшее его жизнь.
Вышло так, что полковому оркестру понадобился дирижёр. И начальство, узнав, что Герман разбирается в нотах и даже сочиняет небольшие пьесы для этого оркестра, назначило его капельмейстером музыкального взвода. Герман Афанасьевич попытался отказаться, мотивируя это тем, что он не умеет дирижировать, но… в армии нет слов «не хочу» и «не могу». Приказали – выполняй! И пришлось ему заняться новым, абсолютно незнакомым ему делом.
Сохранился рапорт младшего лейтенанта Корепанова Начальнику штаба 72-го Краснознамённого механизированного полка майору Титову от 10.01.1946 года:
«Довожу до Вашего сведения о том, что, согласно Вашему приказу о назначении меня капельмейстером муз. взвода, мною муз. взвод принят, и я приступил к исполнению своих обязанностей. Мл. л-нт Г. Корепанов».
Правда, трудности сразу навалились ворохом. Он, конечно, писал вальсы и фокстроты, но писать – это одно, а руководить целым оркестром, не имея понятия о дирижировании, это совсем другое.
«Какое подавленное настроение!.. Всё кажется мрачным, ни на что не хочется смотреть, хочется лечь, закрыть глаза и уснуть, – уснуть крепким сном, надолго, надолго забыться, ни о чём не думать, ни о чём не заботиться… Но это невозможно. Я – командир музыкального взвода, капельмейстер 72-го Краснознамённого механизированного полка. Я – «Моцарт» и мои подчинённые – «лабухи». До сих пор ещё не могу привыкнуть к этому положению вещей, до сих пор ещё удивляет меня мысль о том, что я, человек, не смыслящий в оркестре и дирижёрстве, дилетант в музыке, далеко не выдающийся самоучка, я, человек, который, вероятно, вообще-то не способный не только к музыке, но и к любому умственному труду, – я попал на должность капельмейстера!
Боже мой, как это могло случиться! Правда, я мечтал о том, чтобы уйти с насиженного мною в течение трёх лет места оружейного техника, правда, я мечтал о том, чтобы всецело обратиться к литературе или музыке, но я никогда не подозревал того, что всё может обернуться так быстро, почти мгновенно, будто в сказке. Случилось то, о чём я мечтал несколько лет. Кажется, мне нужно радоваться, нужно с восторгом погрузиться в желанное дело, окунуться в него с головой и… я так и сделал в первые дни. Но только в первые дни. Я не могу продолжать дальше. Я не имею на это сил, не говоря уже о способностях, в которых я сомневался и раньше.
Только учёба, упорная и напряжённая учёба может выручить меня, поможет выкарабкаться из той ямы, в какую бросился я, зажмурив глаза, не ведая о той грязи, какая находилась на дне её. Но здесь нет учебников. Здесь нет пособий. Люди смотрят на меня, их указательные пальцы остановились на моей фигуре, они с надеждой говорят: «Он многое может сделать! У него – талант…» И я с тоской вопрошаю себя: «Где он, где он, этот самый талант?! Откуда он взялся? Почему его видят люди, но не я, хотя он и есть, быть может, во мне?» Ищу и не нахожу… Не на-хо-жу! Нет его и, пожалуй, не было! Это сказка, выдуманная мною и подхваченная окружающими. Не больше. Благодаря этой сказке со мной и произошли те замечательные вещи, о которых теперь я вспоминаю с содроганием. Прав был Маяковский, когда решил, что ему остаётся один только выход: посмотреть, как вылетает пуля из чёрного канала ствола. И мне, маленькому, ничтожному человечку, всё чаще приходит в голову мысль о повторении его деяния. Смешно, но – факт. Как говорится, «дожил»!» (Запись от 16.01.1946 г.)
Но тем не менее капельмейстер не только выжил, но и целый год, до самой демобилизации, оставался руководителем духового оркестра. Я вспоминаю папин рассказ, как он учился дирижировать. От дома, в котором он поселился, до места, где проходили репетиции оркестра, нужно было идти через небольшую рощицу. И каждый день, идя туда и обратно, скрывшись от глаз посторонних, он начинал напевать и махать руками. Дирижировал в разных размерах одной рукой, двумя руками. А, разобравшись, начал усложнять: одной рукой дирижировал на 3/4, а другой – на 4/4. И, рассказывая, смеялся, что выглядел он при этом довольно забавно. А потом демонстрировал мне своё умение. Я пыталась повторить, но у меня так и не вышло. И до сих пор по-настоящему дирижировать в двух размерах одновременно я не умею. А у него – получалось.
Зато матери в эти дни он пишет совсем другие письма. То ли не хочет её расстраивать, то ли, всё же, дело обстояло не столь катастрофично, как он описывал в дневнике.
«Дорогая мама! Прости, что опять задержался с письмом. Позавчера получил твоё письмо, но ответ собрался написать только сегодня, и тебе, конечно, небезызвестно, почему это так. Столько работы, работы новой, интересной, захватывающей, столько новых впечатлений, столько огорчений и радостей, провалов и успехов, что голова кружится. Вечером приходишь и сразу же ложишься спать. Я не уехал, как собирался раньше. Остался там же. Вся разница лишь в том, что слесарный молоток, напильник и зубило я сменил на дирижёрскую палочку, т.е. стал тем, чем мечтал стать. И это до сих пор меня удивляет. Всё произошло, как в сказке, с невероятной быстротой и неожиданностью. Ты, вероятно, представляешь, как я обрадовался этому! Мама, мама, как хорошо на душе, когда знаешь, что приносишь пользу, когда дело, исполняемое тобою, тебе нравится, и тогда все силы, всё что есть в тебе – всё отдаёшь, всё выливаешь наружу! Я написал уже несколько новых вещей, их исполняли. Сколько поздравлений, сколько рукопожатий! Я ещё не встретил пока такого человека, который сказал бы мне, что ему не нравятся эти вещи. И все хвалят. Пожелай же мне, чтоб похвалы эти не испортили меня» (письмо от 29.01.1946 г.).
И ещё одно письмо, написанное чуть позже:
«Новая работа, перевод этот, новые заботы, новые хлопоты, неведомые доселе радости и огорчения, занятия, работа над новыми произведениями, — я был, как в угаре. Лучшие мои произведения появились именно в этот период и пусть они будут „несчастным недоразумением“, как думаю о них я, мечтавший некогда писать оперы, а нынче занимающийся фокстротиками, — всё же людям они нравятся и пользуются большим успехом. Недаром же сегодня один музыкант стащил у меня партитуру моего бостона „Жизнь холостяка“, которую я, из некоторых соображений, прятал от „хищных“ взглядов, и, тайком от меня, едва не переписал её. Но, слава тебе, господи, мне сказал об этом другой человек, наблюдавший действия похитителя, и я, едва сдерживаясь от гнева, отобрал и партитуру и всё то, что тот успел переписать. Случай, конечно, смешной и, на первый взгляд, незначительный, но, тем не менее, мне был сказан этим самым весьма лестный комплимент. Я уже думаю так: пусть это будут фокстроты, танго и вальсы. Неважно. Важно то, что я уже почти что изучил оркестр и имею, хотя бы даже небольшое, представление о нём. А мне только этого и нужно было!»
А ещё он продолжал писать статьи и стихи, их печатали в военных газетах. К сожалению, у нас сохранилось только одно, последнее, написанное перед самой демобилизацией. Оно мне очень нравится, поэтому хочу его здесь привести.
В твоих глазах была печаль,
Была большая грусть.
А я тебя поцеловал,
Сказал: «Не плачь… Вернусь!»
И я ушёл. А ты вослед
Рукой махнула мне…
Четыре года образ твой
Носил я по войне,
Четыре года, день за днём,
Врага нещадно бил,
Четыре года под огнём
Со смертью рядом жил.
И вот – настал конец войне,
Пришёл желанный час,
И ты бежишь навстречу мне
И плача, и смеясь!
Теперь в глазах твоих не грусть,
Любимая моя!
Я ж говорил тебе: «Вернусь!»
И вот – вернулся я!
Можно подумать, что это стихотворение он писал для Люси. Но в действительности позже он его посвятил своей невесте, будущей жене, тоже Люсе. А вот с первой Люсей встреча после его демобилизации прошла не лучшим образом. За годы армейской службы Герман повзрослел, изменился, а Люся, видимо, осталась прежней. И Герман записал о ней в дневнике:
«В отношении же любовных похождений и переживаний дело обстоит несколько хуже. Бедную Люсю Б. я с трудом перевариваю ввиду всего вышесказанного. Эта неженка и капризулечка, эта своенравная, избалованная плюс больная девочка просто удивляет меня. Что я находил в ней хорошего? Что? Ведь ничего в ней, кроме вышеперечисленного, нет, ни-че-го! И я стесняюсь того, что некогда любил её всеми силами души, видел в ней чуть не ангела или какого-то там серафима без крылышек. Боже, как слепа юность! Как горьки разочарования! И ей я предлагал когда-то свою любовь! Да на что мне такая жена! Или мне на всю жизнь превратиться в няньку? Баловать её, угождать ей, прибирать, чистить, стирать за ней? Я уверен, что она со стола за собой убрать не сумеет! А мне совсем не нужно существа, за которым нужно смотреть, как за дитяти. Я не мечтаю о карьере нянюшки и связанными с этим новыми открытиями и усовершенствованиями в этой области. Жена должна быть подругой жизни в полном смысле этого слова, должна уметь стойко переносить все тяготы и невзгоды супружеской службы и дуэтной жизни. И так далее, в том же духе. Но это не трактат, поэтому мне не хочется продолжать рассуждения на столь досточтимую тему» (запись от 28.08.1947).
Итак, весной 1947 года Герман возвращается в Ижевск и начинается его мирная жизнь. Казалось бы, сбываются мечты и сейчас он сможет получить образование. Но жизнь опять поворачивает не в ту сторону…
Глава 4. Любовь, мечты… и – жизнь
Вернувшись в апреле 1947 года на родину, Герман мечтает об учёбе, но так и не может определиться с выбором, кем ему стать – писателем или музыкантом. И сперва, поддавшись на уговоры друга, Владимира Семакина, подаёт документы в пединститут.
К экзаменам нужно готовиться, и он отправляется за учебниками к своей бывшей однокласснице Жене Козловой. И встречает там её младшую сестру Люсю. Людмилу Козлову.
Конечно, он её и раньше видел, учились-то они в одной школе, да и у Жени он бывал неоднократно. Но он помнил её худенькой маленькой девчонкой, а сейчас увидел юную красавицу.
Девушка ему нравится. К тому же она учится в том самом пединституте, куда собирается поступать он. Есть возможность для «нечаянных» встреч.
Экзамены в пединститут сданы, Герман поступает на филологический факультет. Казалось бы, всё решилось. Но тут вмешалась судьба в лице Николая Максимовича Греховодова. Герман показал ему свои последние сочинения. И Греховодов решительно отмёл все возражения и заявил: никакого пединститута! Только – музыка!
Люся тоже решает попробовать поступить в училище. Не знаю, зачем ей это нужно – уже перейдя на третий курс института, поступать ещё и в музыкальное училище. Бросать прежнюю учёбу она не собиралась. Хотела параллельно получить второе образование? У них дома стоял рояль, и Люся неплохо играла. Захотела начать играть профессионально? Или решила поменять профессию и заняться пением? Пела она тоже вполне прилично.
Вот не поинтересовались мы в своё время этим фактом её биографии, а сейчас и спросить не у кого.
Но, как бы там ни было, а Люся решила попытать счастья и поступить на дирижёрско-хоровое отделение, куда собрался поступать и Герман. И жена Греховодова, преподававшая в музыкальном училище, даёт им для подготовки к экзаменам один учебник на двоих. Заниматься приходится вместе. И эти занятия их сближают, дают возможность лучше узнать друг друга.
Экзамены Герман сдаёт блестяще и его принимают сразу на второй курс. Вот что он пишет в дневнике, готовясь к своему первому учебному году после армии.
«Даже музыку забросил в последнее время, с тех пор как сдал зачёты в музыкальное училище. На меня не очень хорошо действует похвала. Правда, я расту в своих глазах, хочется идти дальше, добиться большего, но после триумфа хочется и отдохнуть. В самом деле, разве это не триумф? Выслушать тут же, на экзамене, похвалы экзаменаторов, услышать их аплодисменты и быть принятым сразу на второй курс, – тут есть с чего закружиться голове. Ведь даже у вороны „в зобу от радости дыханье спёрло“, когда её похвалила лиса. А что уж про меня говорить, дилетанта и недоросля!» (Запись от 30 августа 1947 года)
Люся тоже поступила и даже, кажется, год проучилась, умудряясь совмещать две учёбы. К сожалению, никаких письменных свидетельств об этом не осталось.
Так или иначе, а жизненные пути молодых людей всё больше сближаются. В дневнике от 30 августа 1947 года двадцатитрёхлетний Герман пишет:
«В девятом часу вернулся от Козловых. Это – две сестры, Женя и Люда (Люся). Со старшей, Женей, я проучился в одном классе семь лет, с четвёртого по десятый. Она не потеряла время, как я, и в этом году закончила обучение в мединституте, и вот уже несколько дней числится на работе в какой-то деревеньке в десяти километрах от Ижевска. У меня почти ежедневно бывает брат бывшего моего одноклассника Льва Аммосова Эрик. И вот уже несколько дней, как мы посещаем этот окружённый зеленью, стоящий на тихой улице Гоголя дом №6 Козловых.
Мне очень нравится младшая – Люся. Болтунья и хохотунья, она всегда весела, насмешлива, проста и говорлива. А началось это перед зачётами в муз. училище. Она тоже поступала на дирижёрско-хоровое отделение. Полина Исаковна Кац, жена Греховодова, дала нам на двоих учебник теории музыки и сольфеджио, и мы в дни перед экзаменами виделись почти ежедневно. Мне понравился Люсин характер. Я зачастил к ней. Сегодня, как всегда, посмеялись, попели, даже потанцевали (вернее, поплясали) на прощанье. Было немного весело».
Но, к сожалению, только учиться у него не получается. Живут они по-прежнему голодно и бедно, и Герман по возвращении из армии устраивается на работу в хор радио на должность артиста хора. Но хор летом уходит в отпуск, а Герман отпускных ещё не заслужил. С одной стороны – хорошо, работа не мешает сдавать экзамены. С другой – денег нет, а есть хочется. Запись в дневнике:
«Итак, вчера мне исполнилось 23 года. Вчера был день моего рождения – большой для меня праздник. С утра я выпил стакан кислого молока, которое за день перед этим прислала с дачи из Ягула мама, съел триста грамм хлеба и весь день рыскал в поисках денег. Хоть и не хотелось мне, но пришлось сдать в „Когиз“ несколько книг, чтобы получить 42 рубля и сходить в столовую, где мне можно было покушать на „СП-1“. Правда, на остаток денег Лиля вечером сварила суп, а мама прислала 5 стаканов земляники и пол-литра молока, но сегодня-то снова нечего жрать! Даже хлеб не дают на завтрашний день, и сегодня я его не видел нигде, кроме как на полках нашего магазина. О, как надоела эта проклятая голодовка, как опротивели эти вечные заботы о куске хлеба в полном смысле этого слова! Какое унизительное состояние! Ничто не радует, ничто не влечёт. Даже похвала Греховодова моей новой песне не дошла до меня. А ведь как бы раньше обрадовался я этой похвале!.. Но правду говорят, что голодному соловью не до песен!..» (запись от 31 июля 1947 г.)
Раньше у детских садов были летние дома отдыха – дачи. И на лето Варвара Матвеевна вместе с детским садом уезжала в Ягул, находящийся в тринадцати километрах от Ижевска. Но при каждом удобном случае прибегала домой, чтобы подкормить голодных сыновей и дочь.
«Вчера вечером приходила из Ягула мама. Пешком, с полбуханкой хлеба, ягодами и бидоном с молоком – всё для нас с Лилей. Она уже ничего необыкновенного, из ряда вон выходящего, не замечает в том, что отказывает себе в куске хлеба, пускается на всё, чтобы принести всё это нам, голодным птенцам, которые, даже не поблагодарив, с жадностью во взгляде набрасываются на всё, что она достаёт и буквально на глазах, пожирают. Сколько же любви нужно для…» (на этом запись от 2 августа 1947 г. прерывается).
Да, бабушка для своих детей была готова на всё. Она всегда верила в них, во всём поддерживала, гордилась их успехами. И они отвечали ей искренней любовью и заботой.
Понемногу всё нормализуется. Хор выходит из отпуска, начинается работа. Да и писать музыку Герман продолжает. Именно тогда он создаёт свою самую, пожалуй, знаменитую песню: «Мон тодам ваисько» («Я тебя вспоминаю») на слова удмуртской поэтессы Ашальчи Оки (Приложение 2). На её стихотворение наткнулся он случайно, но стихи его очень тронули, и он начал подбирать к ним мелодию. Записал её, сыграл на своей старенькой мандолине домашним. Мелодия всем понравилась и он, окрылённый, показал получившуюся песню дирижёру хора Анне Иосифовне Гордон. А та начала её разучивать с хором.
Позже, через много лет, в одном из выступлений на радио он говорил, что, когда он услышал свою песню в исполнении хора, у него запылало лицо, и слёзы выступили на глазах. И именно тогда он окончательно понял, что будет композитором.
Песня имела большой успех. Более того, она до сих пор не потеряла своего обаяния, и по сей день без неё не обходится, пожалуй, ни один хоровой концерт.
Но тем не менее пишет о своём триумфе Герман довольно сдержанно:
«Что меня сейчас интересует, так это гонорар. Деньги нужны на пропитание. Я уже продал радиокомитету за 200 руб. свою песню „Мон тодам ваисько“, её же собирается купить и филармония. Да вот уже второй раз позавчера получил из Иркутска гонорар за свои стихи, написанные ещё во времена óно, в Корее. Что ни говори, а всё плюс к зарплате» (запись от 30 августа 1947 г.).
В училище, где он одновременно посещает и второй, и третий курс, дела идут замечательно. Сказывается его самообразование в армии.
«В муз. училище дела идут почти что прекрасно. Я ничего не учу и считаюсь отличником на всех трёх курсах. Пока что благополучно решаю задачи по гармонии за 3-й курс, ещё лучше пишу диктанты по сольфеджио, немного подвигаюсь по дирижированию и кое-что сделал и по курсу фортепиано (гаммы! До-мажор! Ура!) Алиса Агабековна Чустузиан, преподаватель по фортепиано, мною довольна (кажется, даже очень!), Кац и того лучше и т. д. В общем, «всё хорошо, прекрасная маркиза!..» Ну, и ладно.
<…> Сегодня с Эриком Аммосовым ходили к моей симпатии, Люсеньке Козловой, «кнопке», и (увы!) не застали её и принуждены были мирно и спокойно целый час пробеседовать с её престарелой шестьдесятсчемтолетней матерью, после чего так же мирно удалиться по направлению к своим домам» (запись от 10 сентября 1947 г).
«Кнопка» – так любовно называет свою избранницу влюблённый молодой человек. Рядом с длинным и худым, как палка, Германом, Люся действительно выглядела очень миниатюрно. Невысокая, с чудесной фигурой, большеглазая… И не подумаешь, какой сильный характер скрывается за этим милым видом.
А какие у неё были волосы! Густые, волнистые, длинные. Её гордость. Всю жизнь она ухаживала за ними, как за своей величайшей драгоценностью. Но так оно и было.
Мы с сестрой не раз досадовали, что не досталось нам её волос, что всю эту красоту передала она брату Саше, которому они вообще были не нужны. Он вечно ходил либо стриженый, либо лохматый, а потом вообще облысел, и вся красота пропала втуне. А нам с сестрой достались папины волосы – тонкие, прямые и абсолютно не держащие завивку. Сколько в бигуди не ходи, а стоит попасть даже не под дождь, а просто выйти на улицу при повышенной влажности – и всё, волосы опять свисают сосульками.
Подстриглась мама, когда ей под 80 лет было. Трудно стало ухаживать за волосами, причёску делать. Ходила она уже плохо, так что парикмахера я на дом вызывала. Но слышали бы вы, как той жалко было убирать эту красоту, как охала она, срезая первые пряди. Впрочем, с такими волосами и короткая стрижка смотрелась великолепно.
Но до этого ещё далеко. А пока Герман собирается жениться, а Люся морщит нос и думает: хочет ли она замуж или лучше пожить ещё вольной жизнью.
Хоть учёба и личная жизнь занимают много времени, но писать молодой композитор не прекращает. По-прежнему ходит советоваться к Николаю Максимовичу, но правок становится всё меньше. Опыт нарабатывается быстро.
«Сегодня у меня радость: начисто переписал подчищенный вчера Греховодовым хор, отдал на рассмотрение Гордон. Слава Богу, кажется, отвязался!.. Этот хор в последнее время не давал мне никакого покоя. Я не мог приняться за какую-либо другую вещь. Привычки такой не имею. Если я принялся за что-нибудь, я уже не могу всецело отдаться другому делу, ибо первое, пока не выполнено, не даёт мне покоя. Впрочем, у всякого осла свои капризы, а потому не будем об этом распространяться. Сейчас у меня мечта: продать этот хор („Кыӵе шулдыр“ на сл. М. Петрова) и радиокомитету, и филармонии. Я бы смог и сапоги выкупить от сапожника, которому отдал заготовки ещё в начале лета, и ещё кое-что сделать, как-то: расплатиться за квартиру и с Греховодовым» (запись от 17 сентября 1947 г.).
Герман знакомится с поэтом Гаем Сабитовым. Он очень рад этому. Чтобы писать песни, ему нужны хорошие стихи. Репертуар хора радио составляли народные песни в обработке Васильева-Буглая, Греховодова, Молотковой и др., требовался новый репертуар, а где его взять, если нет хороших текстов?
В дневнике он записывает:
«Утром, зайдя в радиокомитет, открыл, что наш маленький Сабитов – поэт, и что он может снабжать меня своим товаром. Тоже хорошо! У Дунаевского – Лебедев-Кумач, у Соловьева-Седого – Фатьянов, а у Корепанова – Сабитов! Не так ли дружище? Ха-ха! Совсем в люди начинаешь выходить!» (запись от 17 сентября 1947 г.)
И первой песней, написанной на стихи молодого поэта и нового друга, становится песня «Тупаса улон понна» («За светлый мир»). Память о войне ещё жива, и песня посвящена ей:
Мы клянёмся покоя не знать,
Мир надёжно сберечь.
Никому не позволим опять
Пламя смерти разжечь.
(перевод Я. Серпина)
Сотрудничество оказалось удачным, и вскоре Герман пишет ещё одну песню на стихи Гая Сабитова: «Паймод, эке!» («Чудак рыбак»). Шуточная песня быстро завоевала популярность, перекочевала в репертуар ансамбля «Италмас» и исполнялась на его концертах много десятилетий с неизменным успехом.
На личном фронте тоже дела идут хорошо. Герман не просто влюблён, он – любит всей душой, и неимоверно счастлив.
«До чего же я долго не брался за перо: даже ручку потерял. Пришлось, подобно вору, залезть в Витин старинный портфель и вытащить его ученическую, много испытавшую в ученических руках, ручку. А это называется покушением на чужую собственность. Впрочем, в данном случае это простительно. Весьма. Ведь я столько времени не писал дневник! С 17 сентября бедная тетрадка лежала на самом дне комодного ящика, на самом низу двухпудовой кипы исписанной мною в детстве бумаги. Бедная ты, да несчастная! Дай-ка я тебя приголублю да приласкаю, поговорю с тобою по-дружески.
Знаешь ли ты, что такое любовь? Нет? Тогда ты счастлива. Ты не волнуешься, не переживаешь, ты спокойна. Ты не мечешься, тебя не преследует чувство этакой, знаешь, неудовлетворённости. Ты не мучаешься, не проклинаешь.
Я был когда-то влюблён! Это было в дни далёкой, золотой юности. Боже мой, как далеки те дни, солнечные, безмятежные, окутанные романтикой дни! Невинные души, чистые, без пятнышка! Жизнь казалась широкой, солнечной, бесконечной… И я любил. Но «это было давно и неправда», как сказал некий поэт. Я думал (признаюсь, грешник) что никогда-никогда не вернутся те дни.
Они вернулись, и я в плену. В сладком, блаженном плену! Я влюблён, как некогда в юности.
Ура! О горе! Ура!
И её зовут Люськой, и она маленькая (кнопка), и она хорошая и замечательная. Если бы я был писателем, я бы обязательно написал роман. Но сейчас я не могу писать. Мне хочется сказать ей что-нибудь приятное, хочется порадовать её, сделать ей какой-нибудь подарок, – осчастливить любыми способами. Да здравствует любовь!» (Запись от 2 октября 1947 года).
«Сегодня мне в голову пришла удивительная мелодия. Простая и нежная, в духе итальянской, неаполитанской песенки. И тут же навернулись и слова. Вот они:
Как хорошо нам с тобою вдвоём под луною,
Нежный твой голос так ласков и мил для меня
Девушка милая, радость моя, ты со мною!
Счастьем дышит ночная вокруг тишина!
Сердце трепещет при виде тебя, дорогая!
Сердце трепещет, и сам я от счастья не свой.
Как про любовь мне тебе рассказать, – я не знаю…
Девушка милая, счастье моё, ты со мной!
Посвящаю Люське. Но – боюсь ей спеть. А вдруг она рассердится? Страшно. Но, во всяком случае, дальнейшее покажет. Любовь… ха-ха, какая смешная штука! Одному человеку понравился другой человек, и начинается сумасхождение. Однако нужно сказать, что любовь действует облагораживающе. Именно любовь является стимулом всей жизни. И это правда. Я, например, никогда бы не написал такой простой и красивой мелодии, если бы не любовь. Честное слово, это правда. Как про любовь мне тебе рассказать – я не знаю… да и боюсь, признаться… В этом отношении я ужаснейший трус! Даже хуже…» (запись от 6 октября).
Варваре Матвеевне Люся нравится, и она идёт к матери избранницы сына, чтобы сосватать детей. Евдокия Капитоновна не в восторге от такого родства, но согласие всё же даёт. Да и Люся не возражает. И молодые подают заявление в ЗАГС. Герман счастлив.
«Итак, до великого перелома в моей жизни осталось двадцать семь дней. Боже мой, ах и ох! Как я радуюсь, как печалюсь. Ведь я – жених! Ведь скоро я – муж! Ха, ха, ха! Уди-ви-тель-но! Такой мальчишка, а уже высоко летает! Смотри, Герман, не упади! Нос расшибёшь, оголец окаянный!
Однако нужно признаться, что я влюблён. Влюблён не так, как был влюблён некогда в далёкой юности, люблю не так, как любил, будучи мальчишкой, – но, тем не менее, это такое хорошее чувство, что я вряд ли сменил бы его на свою первую любовь, если бы мне предложили сделать это. Ничего мне не надо другого! Пусть только и она меня так же любит!» (запись от 3 декабря 1947 г.)
В январе 1948 года они поженились. Свадьба прошла скромно, были только свои. Жить молодые остались в доме жены, где им выделили маленькую комнатку, в которой раньше жила Евдокия Капитоновна. Мать переехала в зал (так они называли большую проходную комнату), чем была не слишком довольна, конечно, но, поворчав немного, смирилась.
А Люся написала подруге письмо о своём замужестве:
«Не делай большие глаза. Я вышла замуж. Мой муж бедный пролетарий, студент муз. училища. Длинный, тощий, некрасивый. Только он интересный, когда играет на рояле или что-нибудь пишет. Тогда лицо у него одухотворяется и становится светлым, прекрасным. Он немного пишет. Одним словом, и поэт, и композитор. Его песенки исполняют по местному радио. В армии он печатался в армейской газете.
Счастлива ли я, напишу через год, т.к. в первую неделю не может быть иначе. Всю первую неделю совсем не занимались. Ленились. Теперь начинаем раскачиваться».
Первой покупкой, которую сделали молодожёны, оказалась печная труба. И мама потом грустно шутила: «Лучше бы мы кошелёк купили. А то купили трубу, вот деньги всю жизнь в трубу и вылетали».
Да, мы всегда жили небогато, это верно. Слишком неравномерными были финансовые поступления, а расходы на семью из пяти человек требовались немаленькие. Мама получала немного, а папины гонорары были не регулярными. Да и то: симфонию или оперу за день не напишешь, а авансы за них на год не растянешь. А за песни платили мало. Впрочем, одеты были, сыты, крыша надо головой не протекала, а чего ещё нужно для счастья?
В мае 1948 года дирижёр Анна Иосифовна Гордон взяла расчёт и уехала в Москву. А вместо себя руководить хором оставила Германа, заявив, что раз он с духовым оркестром справлялся, то и с хором управится.
И тут начались сложности. И связанные отнюдь не с управлением хоровым коллективом.
Во-первых: пока он был студентом, ему ещё как-то удавалось сочетать работу с учёбой. В конце концов, при большой необходимости он мог, по договорённости с Гордон, пропустить репетицию хора, если она совпадала с занятиями, или прогулять урок, если нужно было выступать на концерте. Но, став руководителем, он лишался возможности безнаказанно пропускать репетиции.
Во-вторых, руководитель радиокомитета посетовал, что программа хора слишком однообразна (я уже писала, что пели они, в основном, обработки народных песен) и нужно её обновить и осовременить. И Герман начал писать для хора песни. Но на это требовалось время.
В-третьих, в августе 1948 года у них рождается дочь Татьяна. Нужны были деньги, чтобы содержать семью, нужно было время, чтобы помогать доучивавшейся в институте жене.
К тому же, за год пройдя под контролем преподавателей программу сразу трёх курсов и самостоятельно – частично предметы четвёртого курса, он задумался: стоит ли ему учиться ещё год, разрываясь между училищем и работой в хоре, или всё же освободить время на всё вышеперечисленное.
И, в результате, решил оставить училище.
За новое дело принялся с жаром, но недолгим оказалось его руководство. Мечта о консерватории не отпускала его, и через год, в августе 1949 года, решил он съездить в Казанскую консерваторию, чтобы посоветоваться с её ректором, композитором Назибом Гаязовичем Жигановым, сможет ли он стать композитором. И стоит ли ему вообще мечтать о поступлении в консерваторию. Может, нет у него данных для этого? Несмотря на успех его песен, Герман так и не мог поверить в свой талант. Нужны были ему доказательства, высказанные уважаемым им человеком.
С собой он взял весь свой творческий багаж: десять песен и музыку к спектаклю «Волшебная борода».
Вступительные экзамены в консерваторию к этому времени уже завершились, курс был набран.
Назиб Гаязович согласился встретиться с начинающим композитором. Прослушал произведения, посмотрел ноты… и положил перед ним лист бумаги: «Пиши заявление о приёме в консерваторию на отделение композиции». И написал на заявлении: «Зачислить и принять экзамены».
Так Герман Афанасьевич, имея за плечами один год обучения в кружке фортепиано и один год учёбы в музыкальном училище, стал студентом консерватории. Первым и, скорее всего, единственным абитуриентом, у которого вступительные экзамены принимали уже после зачисления на учёбу.
Много позже эта ситуация в точности повторится с приёмом Германа Афанасьевича в члены Союза композиторов СССР. Там он тоже все необходимые документы собирал уже после приёма в Союз. Об этом я писала в главе об опере «Наталь».
Сперва Герман радовался, что начинает сбываться его мечта. Но потом всё оказалось не столь радужно, как ему казалось поначалу.
Дело в том, что жена его Людмила как раз в это время закончила учёбу и в сентябре, когда он уехал в Казань на учёбу, вышла на работу, да не куда-нибудь рядом с домом, а распределили её в деревню Лудорвай. Автобусы в то время туда то ли вообще не ходили, то ли ходили не каждый день, но факт остаётся фактом: добиралась туда мама пешком. А это 14 км по прямой, если лететь по воздуху, а по трассе – около шестнадцати.
Естественно, каждый день не набегаешься. И Людмила, оставив новорождённую дочь на попечение сестры и матери, отправилась в деревню, возвращаясь домой только на выходные. И, как я уже писала, даже «мамой» маленькая Таня первый раз назвала Евгению, а не родную мать.
Герман в Казани работу найти не смог, стипендию первокурсникам не платили, и жил он на те деньги, которые посылала ему жена. А зарплата начинающего учителя была маленькой, на руки после всех вычетов она получала всего 720 рублей «старыми» деньгами (позже, в 1961 году, провели деноминацию в десятикратном размере, но люди ещё долго делили деньги на «старые» и «новые». «По-новому» мамина зарплата составляла бы 72 рубля).
Люся высылала ему 300 руб., ещё 300 отдавала семье на содержание Тани и в помощь сидевшей с ребёнком маме, а сама жила на 120 рублей в месяц. Дело дошло до голодных обмороков.
Да и Герман особо не объедался. Появился у него в консерватории знакомый, который весьма нагло и постоянно просил у него в долг, никогда деньги не возвращая. А Герман, по своей деликатности, не умел отказывать, хоть и понимал, что им бессовестно пользуются. Варвара Матвеевна в письмах ругала его за такого «товарища», за то, что сын его содержит, но слова её пропадали втуне. Не умел Герман говорить категоричное «нет».
К тому же Герман очень тосковал по дому, по жене, по дочери. Писал по несколько писем в день (!) и обижался, что ему не отвечают тем же. Вот фрагменты из сохранившихся писем Варвары Матвеевны сыну: