История как наука и политика. Эксперименты в историографии и Советский проект
УДК 930(091)«19»
ББК 63.1(0)6
А84
Редактор серии К. Иванов
Перевод с английского M. Семиколенных
Е. А. Аронова
История как наука и политика: Эксперименты в историографии и Советский проект / Елена Александровна Аронова. – М.: Новое литературное обозрение, 2024. – (Серия «История науки»).
В первые десятилетия XXI века история переживает очередной «научный поворот»: программы биоистории, глубинной истории и Большой истории призывают исследователей пересмотреть свои представления о методологии истории и ее доказательной базе, преодолев традиционный разрыв между «двумя культурами» – естественными и гуманитарными науками. В своей книге Елена Аронова показывает, что разнообразные «научные повороты» провозглашались в исторической науке неоднократно со времени появления профессиональной истории как самостоятельной дисциплины. В основе книги – судьбы шести интеллектуалов ХX века и их масштабных программ: философа истории Анри Берра, политика и интеллектуала Николая Бухарина, историка Люсьена Февра, биологов Николая Вавилова, Джулиана Хаксли и Джона Десмонда Бернала. Прослеживая переплетения их научных и жизненных путей, автор помещает «научные повороты» в исторический контекст и помогает понять, как идеи, методы и практики генетики, ботаники или информатики становились востребованными историками, а также то, какое влияние история оказывала на эти науки. Елена Аронова – профессор департамента истории университета Калифорнии, Санта Барбара.
Фото на обложке: © Lidija Ostojić on Pexels
ISBN 978-5-4448-2463-4
Elena Aronova
SCIENTIFIC HISTORY: Experiments in History and Politics from the Bolshevik Revolution to the End of the Cold War
Licensed by The University of Chicago Press, Chicago, Illinois, U.S.A
© 2021 by The University of Chicago. All rights reserved.
© M. Семиколенных, перевод с английского, 2024
© Д. Черногаев, дизайн обложки, 2024
© ООО «Новое литературное обозрение», 2024
Введение
В конце 1931 года Арнольд Тойнби, работая над очередным томом своей монументальной сводки международной политики, охарактеризовал прошедший год как annus horribilis, или «смутное время», когда «по всему миру люди всерьез размышляли о вероятном крушении западной системы общества»1. Одновременно Тойнби работал над другим трудом, емко озаглавленным «Изучение Истории» (A Study of History). Тойнби надеялся, что история возникновения, роста, крушения и распада древних цивилизаций и культур, которые также прошли свои «смутные времена» в глубоком прошлом, может помочь понять причины и последствия «смутного времени», выпавшего на долю его поколения2.
На протяжении большей части XX века Тойнби был одним из самых читаемых, переводимых и обсуждаемых историков. В мере, сравнимой с его успехом у широкого читателя, он был непопулярен среди коллег-историков, многие из которых высмеивали его морализирующий тон и отвергали его метод: Тойнби считал, что все научные методы хороши, и призывал историков дополнять традиционные исторические источники данными археологии, социологии, биологии, антропологии, лингвистики, палеонтологии и других дисциплин3. Однако большинство критиков разделяли с Тойнби его убеждение в том, что для изучения как прошлого, так и настоящего необходимо объединение всех заинтересованных ученых, невзирая на их дисциплинарную принадлежность. Так же как и Тойнби, многие его современники полагали, что на чаше весов было ни много ни мало как выживание западной цивилизации.
Настоящая книга посвящена масштабным экспериментам с методом и практикой написания истории, которые предпринимались в XX веке в разные периоды «смутных времен» – от кризисов, предшествовавших Первой мировой войне, до кризисов холодной войны. В основе этой книги лежат переплетающиеся траектории шести колоритных фигур и их программ новой, «научной истории»: последователя Огюста Конта и философа истории Анри Берра (1863–1954); политика Н. И. Бухарина (1888–1938), чей трагический конец вдохновил писателя Артура Кёстлера на сочинение его знаменитого политического триллера Слепящая тьма; генетика Н. И. Вавилова (1887–1943), разделившего судьбу Бухарина несколькими годами позже; французского историка и со-основателя историографической школы Анналов Люсьена Февра (1878–1956); и двух биологов – Джулиана Сорелла Хаксли (1887–1975) и Джона Десмонда Бернала (1901–1971), – проживших достаточно долго, чтобы стать свидетелями двух мировых войн и, в разгар холодной войны, высокой вероятности третьей. Что может быть общего у таких разных людей, принадлежавших к разным поколениям, преследовавших разные цели, придерживавшихся разных политических взглядов и говоривших на разных языках? То, что их объединяло и между собой, и со многими другими учеными-естественниками, историками, журналистами, активистами и предпринимателями, – это стремление переосмыслить границы, инструменты и методы написания истории. Эта книга прослеживает историю взаимодействий между историками и учеными-естественниками, которые обменивались методами, подходами и предметами своих исследований с конца XIX века, когда профессиональные историки начали использовать разделение на естественные и гуманитарные науки для легитимации их дисциплины, и на протяжении XX века, когда это разделение утвердилось как само собой разумеющийся факт4.
В последние годы историки начали вновь обращаться к естественным наукам. Сторонники «био-истории» и «глубинной истории» призывают пересмотреть ставшие общим местом представления о самом определении истории, ее методах и ее доказательной базе5. Участники проекта так называемой «Большой истории» утверждают, что пора объединить «две культуры» естественных и гуманитарных наук, и призывают историков рассматривать историю человечества в контексте истории Вселенной и поддерживать диалог с представителями биологии, геологии и других дисциплин6. На смену культурному, лингвистическому, транснациональному и прочим историографическим «поворотам», прокатившимся в конце XX века, история, как кажется, переживает свой «научный поворот» в первых десятилетиях XXI века.
Историки, однако, прекрасно знают, что кажущиеся революционными «повороты» в их дисциплине на самом деле имеют длинные корни7. Историзация «поворотов» в историографии часто выводит на авансцену сложный набор подходов, возможностей и интеллектуальных выборов, не просто заставляющих усомниться в их притязаниях на новизну, но поднимающих по-настоящему интересные вопросы, позволяющие поместить очередной «поворот» в его исторический контекст. Что касается «научного поворота» в историографии, в XIX веке те, кто называл себя «историками», по большей части имели те же интересы, что и ученые-естественники, и охотно прибегали к таким методам естественных наук, как статистика – область сама по себе принадлежащая обеим из «двух культур»8. Профессионализация истории во второй половине XIX века не столько обозначила границу между историей и естественными науками, сколько изменила само-репрезентацию историков как ученых-гуманитариев, с их специфическими методами, отличными от методов их коллег-естественников. Это проявилось, в частности, в том, что взаимосвязи историков и естественников были исключены из исторических описаний историков об их дисциплине. В результате такой коллективной амнезии «научный поворот» сегодняшнего дня кажется чем-то революционным и новаторским. Однако, как показывает эта книга, разнообразные «научные повороты» совершались в исторической науке многократно со времени появления профессиональной истории как самостоятельной дисциплины.
Первым «научным поворотом» в историографии можно считать само установление истории как дисциплины в конце XIX века, когда на семинарах Леопольда фон Ранке были установлены научные стандарты исторического доказательства и профессиональной истории, основанной на дотошном изучении и критике сохранившихся в архивах документов – практики, ставшей символом исторической профессии, начиная с конца XIX века9. Однако можно также говорить и о другом «научном повороте» в истории, обусловленном современным развитием биологии: сначала в форме характерных для историков и биологов XIX века аналогий между биологической эволюцией и историческим развитием, а затем, в начале XX века, в форме попыток некоторых историков использовать генетику для преодоления исторического детерминизма, которым характеризовались эволюционные объяснения исторического процесса. В первые десятилетия XX века многие ученые и историки стали видеть новоиспеченную дисциплину – историю науки – как мостик между гуманитарными и естественными науками, и это во многом определяло то, как история науки практиковалась в это время. После окончания Второй мировой войны появление компьютеров стимулировало создание новых способов анализа данных и развитие уже существовавших количественных приемов и методов сбора, агрегации и обработки данных в историческом исследовании. Одновременно, и в контексте другого «научного поворота», были попытки применения практики «Большой науки» к написанию истории, в частности среди участников больших международных проектов под эгидой ЮНЕСКО. Все перечисленные примеры можно с полным основанием назвать «научными поворотами», однако ни об одном из них не упоминается в описаниях современных историков, размышляющих о формах взаимодействия истории с естественными науками, при которых историки и естественники различают свои методы, но в то же время находят способы «взаимного дополнения»10. Я называю этот проект научной историей. В этой книге прослеживается забытая история научной истории на протяжении XX века.
Написать историю научной истории во всех ее проявлениях и формах было бы необъятной задачей. Эта книга по необходимости выборочна и не претендует на исчерпывающее изложение научной истории во всех ее многообразных вариантах. Скорее это очерк истории представлений о том, как идеи, методы и практики генетики, ботаники или информатики оказались востребованными историками, а также о том, какое влияние история может оказать на эти науки и почему это важно. В основе этой книги лежат жизненные траектории конкретных людей. Многие из них – например, историки, связанные с историографической школой Анналов, или такие биологи, как Джулиан Хаксли, Н. И. Вавилов и Джон Десмонд Бернал – будут знакомы читателю из существующей литературы. Однако связи между этими историками и этими (и другими) биологами не были до сих пор предметом внимания историков. Между тем, переплетения жизненных путей ученых и историков помогают поместить «научные повороты» в их исторические контексты.
В переплетении судеб ученых и историков, разбираемых в этой книге, есть общая тема: все шесть главных героев этой книги были участниками международных конгрессов по истории науки. Именно поэтому они знали друг друга и встречались друг с другом – или, по крайней мере, были в одних и тех же местах в одно и то же время и по одной и той же причине. Берр, Бухарин, Вавилов, Хаксли и Бернал участвовали во Втором международном конгрессе по истории науки и технике, состоявшемся в Лондоне в 1931 году, том самом annus horribilis. Двумя годами ранее Берр приветствовал участников Первого международного конгресса по истории науки, который состоялся в Париже в его собственном институте, Международном центре исторического синтеза (Centre international de synthèse). Февр, возглавлявший Центр вместе с Берром, был участником первой «недели синтеза», в рамках которой состоялся и конгресс историков науки. Для участников этих конгрессов история науки виделась особым метанаучным проектом, целью которого было, по словам Берра, «установить прочную связь между естественными и гуманитарными науками»11.
Разные герои этой книги по-разному представляли себе связь между гуманитарной историей и естественными науками через посредство истории науки. Берр (Глава 1) и Бухарин (Глава 2) примиряли историю с наукой в рамках соперничающих между собой концепций единства знания, укорененных в двух центральных интеллектуальных системах XIX века – позитивизме и марксизме – применительно к истории и историческому методу. Международные конгрессы историков служили ареной, на которой в начале 1930‑х годов разыгрывались драматические столкновения этих двух соперничающих программ: позитивной философии Конта (в ее преимущественно французском варианте) и марксистской философии (в ее раннесоветской версии). Драматическое появление Берра и Бухарина в программе специальной сессии, посвященной историческому синтезу, спланированной во время Лондонского конгресса 1931 года и состоявшейся (уже без Бухарина) на конгрессе в Варшаве в 1933 году, подготовило почву для событий, описанных в последующих главах книги.
Глава 3 посвящена другому участнику Лондонского конгресса 1931 года – генетику Николаю Ивановичу Вавилову – и его работе о центрах происхождения культурных растений, которую он представил на конгрессе. После конгресса Февр и другие французские историки, имевшие опыт участия в «неделях синтеза» Бера, заинтересовались работой Вавилова и обсуждали ее на страницах Анналов. Для этих историков геногеография Вавилова казалась новым мостиком между биологией и историей, обещающим заменить дискредитировавшие себя построения эволюционистов XIX века.
Хотя во второй половине XX века позиционирование истории науки как гуманитарной дисциплины стало определяющей чертой ее дисциплинарной идентичности в англоязычном академическом пространстве, программы «научной истории», в которых история науки преподносилась в качестве мостика между естественными науками и историей, продолжали находить себе институциональные ниши, часто вне академии или под эгидой новых международных научных организаций. В следующих двух главах (4 и 5) прослеживается история совместной работы историка Февра и биолога Джулиана Хаксли, еще одного участника Лондонского конгресса 1931 года, над проектом «История человечества: Культурное и научное развитие» под эгидой ЮНЕСКО. Проект имел целью написание новой истории современного мира, в которой истории науки отводилось центральное место. По мнению Хаксли, после войны возглавившего новую международную организацию в качестве ее первого директора, «История человечества» была «ключевым проектом» ЮНЕСКО.
Цифровая гуманитаристика (англ. Digital Humanities) – это та область, в которой культуры естественных и гуманитарных наук, казалось бы, объединяются сегодня после долгого размежевания. История науки и в данном случае выступала связующим звеном. Глава 6, прослеживающая связи между компьютерами, автоматизированной обработкой данных и написанием истории, начинается, как и другие главы, с Лондонского конгресса 1931 года. В центре этой главы еще один участник конгресса – биолог и информационный визионер Дж. Д. Бернал. Программа информационного социализма Бернала любопытным образом пересеклась с жизненной траекторией филадельфийского предпринимателя и создателя Индекса цитирования (англ. Science Citation Index) Юджина Гарфилда, видевшего в истории прежде всего науку о данных и использовавшего именно историю науки для обкатки Индекса цитирования12.
Я использую термин научная история для обозначения этих очень разных программ и визионерских проектов. Семантически этот термин может показаться спорным в связи с его полифоничностью. В исторической литературе ярлык «научная история» иногда применяется к историографической школе Ранке, но также используется и в более широком смысле. Прилагательное научный является общепринятым синонимом слова объективный, в смысле идеала объективности, ассоциируемого с наукой, или в качестве ироничного обозначения попыток открыть «законы истории» или объяснить общество и его историю подобно тому, как астрономы объяснили движение планет13. Вдобавок прилагательное научный имеет разные коннотации в разных языках. В отличие от английского языка, в немецком, французском и русском языках история называется наукой (как в выражении «историческая наука»), и в соответствующих академических традициях противопоставление между гуманитарными и естественными науками не так выражено, как в англоязычном академическом пространстве.
При всей полифонии термина «научная история», есть одно обстоятельство, которое, как мне кажется, оправдывает его использование как собирательного термина для описываемых в этой книге программ и практик. В первые десятилетия XX века ученые и гуманитарии, называющие себя историками науки, употребляли термины история науки и научная история как взаимозаменяемые14. Такая семантическая подмена подчеркивала то раннее представление об истории науки как гибридной и междисциплинарной области, играющей роль связующего звена между естественными и гуманитарными науками, которое использовалось для легитимации истории науки как самостоятельной области на стыке гуманитарных и естественных наук15. Несмотря на то что дисциплинарные границы истории науки со временем сузились, это раннее представление об истории науки как о мостике между гуманитарной историей и естественными науками продолжало существовать. Среди историков и ученых-естественников, занимавшихся историей науки, было много тех, кто стремился совмещать идеи, технические приемы, практики и подходы естественных наук в написании истории науки. К «научным историкам» принадлежал и, пожалуй, самый известный историк науки, Томас Кун, с именем которого часто связывается решительный поворот в истории науки к самоидентификации как прежде всего исторической дисциплине. Как обсуждается в Эпилоге, сам Кун считал, что его неправильно поняли. Данная книга проливает свет на эту сегодня забытую школу мысли.
Живя в эпоху так называемого антропоцена, все больше историков сегодня задумываются о том, что может означать осознание масштаба изменений окружающей среды в результате человеческой деятельности для исторической науки XXI века16. Историк Дипеш Чакрабарти в своем влиятельном эссе писал, что антропоцен помещает историю человечества в контекст истории геологических эпох, ставя под вопрос то понимание исторического времени, к которому историки привыкли и который принимают как данное17. По словам Чакрабарти, «осознание глобального изменения климата в результате человеческой деятельности разрушает концептуальное разделение между естественной историей и историей человечества, сыздавна выстраиваемое гуманитариями»18.
Осознание того, что глобальная трансформация окружающей среды меняет как землю, так и человеческое общество, все больше влияет на работу современных историков. На страницах влиятельных исторических журналов все чаще поднимается вопрос о принятых в исторической профессии представлениях о масштабах исторического процесса и соизмеримости точек зрения, подходов и методов гуманитарной истории и естественных наук (или отсутствии такой соизмеримости)19. Такие программы, как «Большая история», «глубинная история» или «био-история», стремятся сформулировать способы конструктивного взаимодействия с естественными науками20. Но у этих программ тоже есть прошлое. Историки науки, в частности, начинают картографировать эту обширную территорию, находя корни и резонансы современных проектов «больших» и «глубинных» историй в разнообразных научных программах XIX и XX веков21.
Опираясь на эти работы моих коллег, в этой книге я переношу центр внимания на историю истории науки, рассматривая ее как ключевой исторический контекст сегодняшнего «научного поворота» в исторической науке. Как я показываю на последующих страницах, история истории науки сама по себе поучительна для понимания исторического контекста сегодняшних попыток наведения мостов между историей и естественными науками, поскольку она проливает свет на междисциплинарные программы, в рамках которых историки и естественники взаимодействовали, научные практики, которые делали это взаимодействие возможным, и политические цели, которые ставились этими междисциплинарными программами и их участниками22. По мере того как история науки укрепляла свои позиции на исторических факультетах университетов, историки науки дистанцировались от естественно-научных корней своей дисциплины23. Однако один из выводов этой книги заключается в том, что сегодняшняя историчность истории науки не противоречит гуманитарной программе ее создателей, ставящей целью примирение исторического понимания и естественно-научного объяснения24. Прослеживаемые на страницах этой книги исторические сюжеты, разворачивавшиеся в лиминальных пространствах на периферии дисциплин, происходящие вне традиционных дихотомий или вопреки им, высвечивают многообразные, неоднозначные и сложные взаимоотношения между естественными науками и историей25.
«Россия как метод»
Историки неоднократно замечали, что география является мало отрефлексированным методом в истории26. Сравнительно недавно этот вопрос дискутировался среди историков науки в отношении концепции «Азии как метода» – подхода, в рамках которого историки начали пересматривать историю «проекта модерна» (англ. Modernity), традиционно укорененного в европейской интеллектуальной традиции, позиционируя Азию в качестве географического центра глобальной истории современности27. В рамках этой методологической стратегии «многообразие, неоднозначность и неопределенность понятия Азия» используется как полезная эвристика, позволяющая «получить в распоряжение историков более содержательный исторический материал и менее противоречивый инструментарий, чем это позволяют другие концептуальные схемы – как, например, неуклюжая концепция “глобального Юга”»28. Историки, работающие на материале таких вненациональных географических регионов, как Латинская Америка, Африка, Атлантический мир (англ., Atlantic world) и мир Индийского океана (англ., Indian Ocean world) – то есть географических и геополитических пространств, не укладывающихся в границы традиционных наций и государств, – также прибегают к географическому «объективу» в качестве стратегии для того, чтобы раздробить, регионализировать или другим образом выбить традиционно европоцентричную мировую историю из проторенной колеи29.
По аналогии с исследовательским подходом «Азия как метод», в котором географический регион используется в качестве метода исторического исследования, я предлагаю «Россию как метод» для репозиционирования традиционно европоцентричной и как бы универсальной аналитической оптики самой исторической науки30. Использование «России как метода» для рассмотрения разных историографических направлений, таких как историографическая школа Анналов, количественная история и всемирная история, позволяет высветить циркуляцию и модификацию знаний, практик и философских систем, связанных с научной историей31. С конца XIX и на протяжении большей части XX века Российская империя (а затем Советский Союз) оставалась активной, хотя и не равноправной, участницей движения за научную историю, и в процессе апроприации знаний, практик и философских систем, связанных с научной историей российскими, а затем советскими учеными, эти знания и практики, в свою очередь, изменялись и реконфигурировались в местах их происхождения.
Одна из историй, которая прослеживается на протяжении всей книги, – это история взаимодействий между французскими историками-гуманитариями и советскими учеными-естественниками. Эти взаимодействия оказали важное влияние на историческую науку XX века, однако советская глава в существующей истории историографической мысли остается за интеллектуальным «железным занавесом». Как я показываю в этой книге, история научной истории будет выглядеть совсем иначе, если проследить связи между историей историографии и историей науки в Российской империи и СССР.
Я использую концепцию «Азия как метод» в качестве отправной точки отчасти из‑за ее объяснительной силы, а отчасти потому, что между Азией и условно-собирательной «Россией» существуют очевидные исторические параллели и взаимосвязи, как географические, так и исторические. В историческом воображении народов, населяющих обе территории, понятие универсального, абстрактного «Запада» играло и продолжает играть роль важного культурного компаса32. На протяжении всей российской истории «Запад» являлся для российских интеллектуалов и реформаторов важнейшим экзистенциальным Другим – иными словами, служа в одно и то же время ориентиром, целью, соперником, которому нужно подражать, объектом желания и ресентимента. Но если разнообразные общества и народы, населяющие огромную территорию собирательной «Азии», сформировали свои собственные культурные, интеллектуальные и экономические традиции, то «Россия» в разных своих ипостасях была и оставалась частью европейской культурной традиции, в которую российские элиты были и оставались интегрированы в разные периоды российской истории. Российский имперский опыт, как показал Александр Эткинд, был гибридным, соединив в себе опыт колонизатора и колонизируемого, западного ориентализма и его объекта. Опыт «внутренней колонизации» сделал Россию «в ее разнообразных проявлениях и периодах… как субъектом, так и объектом ориентализма»: Россия колонизировала саму себя и была ориентализирована своими собственными «другими» – европеизированными высшими классами и элитами33.
Двусмысленное положение «России», подрывающее бинарную оппозицию Запада и его Других, делает ее хорошим «методом» для зондирования интеллектуальной истории историографии, которая обычно сводится к обсуждению вклада западноевропейских интеллектуалов, от Маркса и Ранке до Фуко и Ферро. «Россия как метод» позволяет выявить эпистемологические ограничения использования Запада в качестве универсального метода для изучения истории историографической мысли и исторических методов, которые формировались, как и другие формы знания, в результате культурных обменов и взаимных заимствований, происходивших в разное время в разных регионах мира.
В последние десятилетия историки начали пересматривать интеллектуальную историю своей собственной дисциплины, используя подходы транснациональной истории (англ., transnational history), позволяющей выйти за узкие рамки национальных нарративов и взглянуть на давно изученные вопросы с точки зрения циркуляции знания в глобальном историческом контексте34. Однако лишь немногие работы, посвященные истории гуманитарных наук в Российской империи, не говоря уже об их советских вариациях, написаны в жанре транснациональной истории35. Объяснение достаточно очевидно. Как заметил Олег Хархордин, «Россия не дала миру своих Витгенштейнов, Малиновских, Хайеков, Полани или Фрейдов». Действительно, советские гуманитарные и общественные науки приравнивались к официальному марксизму и подлежали идеологической цензуре и партийному контролю. Советская продукция в области гуманитарных наук не «экспортировалась за рубеж» и, за редким исключением, не выходила «на мировые рынки по производству знаний»36. После развала СССР, «когда замкнутый мирок советских общественных наук был открыт для мира, он оказался, по стандартам этого большого мира, по большей части пустым». В результате, как объясняет Хархордин, постсоветские гуманитарные науки стали функционировать как сырьевая экономика: методы и теории «импортировались… в Россию» с Запада, а «сырье» – как, например, копии архивных материалов, – экспортировалось из России на Запад. Иными словами, перемещение знаний проходило по большей части в одном направлении – с запада на восток37.
В данной книге я предлагаю пересмотреть этот, казалось бы, самоочевидный тезис, применив к советской исторической мысли тот же подход, что историки применяют в других случаях, – то есть рассматривать взаимодействия между учеными разных стран не как линейный процесс, который можно описать в терминах импорта/экспорта, а как сложное переплетение множества дискурсов, в процессе чего знание меняетя как результат его перемещения и рецепции. История взаимодействия между историками школы Анналов и советскими учеными начиная с 1930‑х годов – лишь один из иллюстрирующих этот тезис примеров. На первый взгляд рецепция историографических подходов школы Анналов в постсоветской историографии может служить иллюстрацией одностороннего перемещения знания: широко известно, что в 1970‑е годы Анналы были популяризированы в СССР медиевистом А. Я. Гуревичем посредством его переводов работ французских историков на русский язык, а после развала СССР именно французское влияние оказалось преобладающим в постсоветской историографии38. Однако, если учесть контакты между французскими историками и советскими учеными в 1930‑е годы (глава 3), которые возобновились в 1950‑е годы в рамках проекта ЮНЕСКО по написанию «научной и культурной истории человечества» (глава 5), можно видеть, что междисциплинарные обмены и трансферы между советскими учеными и французскими историками происходили задолго до 1970‑х годов, когда Гуревич популяризировал историографическую школу Анналов среди советских историков. Я не хочу утверждать, что вавиловские теории каким-либо образом «повлияли» на французских историков, но, скорее, привожу этот пример, чтобы проиллюстрировать ложность представления о знании/теориях/идеях как перемещающихся в одном направлении: из центров его производства в места его рецепции на периферии, даже в тех случаях, когда это представляется само собой разумеющимся положением дела39.
Разнообразные программы научной истории, прослеженные в этой книге, имели не только интеллектуальные мотивы, но также преследовали политические цели. В раннесоветский период провозвестники новой, социалистической, науки рассматривали междисциплинарность как одну из фундаментальных черт науки при социализме, отличающих советскую науку от науки «буржуазной», с ее специализацией и фрагментацией академических дисциплин как отражении индивидуалистической природы капиталистического общества. Доступный язык, как другая отличительная особенность «социалистической науки», виделся способом коммуникации, позволяющим преодолеть дисциплинарные границы. В этом контексте филолог и сотрудник Коммунистической Академии И. А. Боричевский призывал к созданию специальной «науки о науке», или «науковедения». Сокрушаясь о «непрерывно растущем разделении труда в науке», в результате которого «великое здание научной мысли все больше начинает напоминать огромное промышленное предприятие, где каждый работник выполняет какую-нибудь частичную работу», Боричевский представил науковедение в качестве метаязыка коммуникации между разными «мастерскими современной науки»40. В этом же контексте Бухарин видел в истории науки способ преодоления дисциплинарных границ и пригласил Вавилова представить доклад о значении его геногеографических исследований для историков на Лондонском конгрессе историков науки (см. главы 2 и 3).
Во время холодной войны политика и идеология формировали программы научной истории по обе стороны «железного занавеса». Джулиан Хаксли, первоначально симпатизирующий наблюдатель за разворачивающимся в Советском Союзе социалистическим «экспериментом», а затем один из научных идеологов холодной войны, видел в научной истории противовес советской универсалистской идеологии. Для Хаксли смысл советского эксперимента менялся со временем, однако он продолжал занимать его мысли то как утопический идеал, то как осуществляющийся на практике опыт научного планирования, то как опасная антинаучная идеология, уникальным образом сформировав его видение проекта научной истории, инициированного им под эгидой ЮНЕСКО в 1950‑е годы.
Используя «Россию как метод», эта книга ставит задачей высветить переплетенные истории естественных и гуманитарных наук в российском и советском научном ландшафте. Расширяя дисциплинарные рамки истории науки, эта книга фокусирует внимание на общем и неразделенном поле «научной гуманитаристики», выявляя исторические связи между историями естественных и гуманитарных наук. В качестве канвы для рассказа об амбициозных и идеологически мотивированных программах научной истории я использую переплетенные жизненные истории историков и ученых как исторические срезы, позволяющие пересмотреть и дополнить интеллектуальную историю исторической науки, реконструируя истории контактов и сотрудничества между представителями разных стран и дисциплин41. Следуя за героями этой книги из Москвы или Ленинграда в Лондон, Париж, Вашингтон или Филадельфию, я реконструирую забытые связи между историей исторической методологии на протяжении большей части XX века и историей радикальных амбиций и меняющихся смыслов советского проекта.
Иллюстрация 1. «Научная история». Панч, 2 февраля 1910 года, с. 89.
Глава 1. Научная история и единство науки
Когда в 1903 году Джон Багнелл Бери (J. B. Bury), принимая престижную позицию regius professor истории Кембриджского университета, провозгласил в своей инаугурационной речи, что история – это «наука, не более и не менее», ответ его коллег не заставил себя ждать: что за бессмыслица!42 Даже журнал сатиры и юмора Панч посчитал нужным высказаться на этот счет, высмеяв в стихах представление истории как «науки» (см. Иллюстрацию 1)43.
Начиная с последней четверти XIX века большинство профессиональных историков настаивали на принципиальном различии между гуманитарным историческим знанием и естественным научным знанием. История, согласно принятой аргументации, – наука интерпретативная, и качественные методы гуманитариев качественно отличаются от аналитических и количественных методов естественных наук. В той или иной форме разграничение между гуманитарной историей и естественными науками, по большей части, сохраняется до настоящего времени.
Тем не менее, последующие историки вновь и вновь поднимали вопрос о «научности» истории, отстаивая право «научной истории» на существование. В 1929 году, в тот же год, когда одни из наиболее язвительных критиков Бери триумфально занял его место как новый regius professor истории Кембриджского университета и таким образом символически поставил точку в споре историков в Англии, во Франции, два историка Страсбургского университета, Люсьен Февр и Марк Блок, объявили о создании нового журнала, Анналы экономической и социальной истории (Annales d’histoire économique et sociale), давшего имя историографической школе, идентифицирующей себя с программой «научной истории». При всех своих различиях связанные со школой Анналов историки считали себя именно научными историками в том смысле, который как раз и вызывал возражения и раздражение критиков Бери: отказываясь признать культуру и природу несовместимыми категориями, историки школы Анналов – от Февра до Фюре – стремились продуктивно соединить биологию, географию и изучение климата, с одной стороны, и изучение «форм политического и культурного самовыражения конкретных групп индивидов» – с другой, поскольку и то и другое представлялось им разными движущими силами истории человечества44.
Сегодня многие историки и ученые вновь пытаются перекинуть мостики между естественными науками и исторической дисциплиной. Независимо от того, преуспеют они или нет, сегодняшние сторонники «большой истории», «глубинной истории», «био-истории» и других программ, призывающих раздвинуть границы и истории, и различных естественных наук, сильно отличаются от своих предшественников. Тем не менее, новая волна интереса к «научной истории» и призывы преодолеть воображаемый или и в самом деле существующий разрыв между естественными и гуманитарными науками побуждает поставить вопрос о продолжающейся привлекательности проекта научной истории и о причинах его неприятия. Эта глава предлагает одну из многих «генеалогий» научной истории, начиная с зарождения этой программы в движении за единство науки конца XIX – начала XX века.
Два движения за единство науки
Если сторонников научной истории что-то и объединяло, то это было их стремление объединить науки о прошлом. В этой программе объединение знания виделось как способ формирования единого мировоззрения, лекарство от сокрушительных войн и неутихающих межнациональных конфликтов. В своей инаугурационной речи 1903 года Бери призывал историков к объединению фрагментарных знаний о прошлом в единую историю мира, высказывая при этом свое убеждение, что такая история, когда и если она будет написана, послужит укреплению мира45.
Объединение исторического знания было мечтой и современника Бери, французского философа и предприимчивого организатора Анри Берра. В 1900 году Берр основал журнал Revue de synthèse historique (Журнал исторического синтеза), целью которого, как это явствовало из названия, был синтез исторического знания. В 1907 году Берр пригласил к сотрудничеству в Revue историков Люсьена Февра и Марка Блока. Будущие взгляды Февра и Блока об истории и историческом методе сформировались во многом в результате их сотрудничества с Берром. В продолжение амбициозной программы Берра, ставящей своей целью синтез всего доступного знания о прошлом, Февр настаивал на «необходимости синтеза всего знания в рамках истории», призывая историков рассматривать свою дисциплину как основу для достижения «живого единства науки» (“l’Unité vivante de la Science”)46. Реализацию этой программы Февр видел в «организованных и согласованных коллективных исследованиях», объединяющих историков и естественников на пути к созданию единой «науки о прошлом человечества» (“science du passé humain”)47.
У историков науки движение за объединение знания обычно ассоциируется с другим историческим эпизодом, а именно с движением, инициированным философами и учеными, входившими в так называемый Венский кружок за объединение науки, в который входили, среди прочих, философы Мориц Шлик и Рудольф Карнап, экономист Отто Нейрат, физик Филипп Франк и математик Курт Гедель48. В том же 1929 году, когда Февр и Блок основали Анналы, поставив своей целью «объединить исследователей разных дисциплин и специализаций»49, члены Венского кружка издали свой манифест, объявив о намерении объединить «различные ветви науки»50. Участники Венского кружка стремились создать единую формальную «логическую структуру мира» (по выражению Карнапа), которая служила бы основанием «научной картины мира»51. Международные конгрессы по объединению науки и публикации, такие как Международная энциклопедия единой науки (International Encyclopedia of Unified Science), сделали Венский кружок безусловным эталоном проекта объединения науки в XX веке52.
Одна дисциплина, однако, отсутствовала в программе Венского кружка. Этой отсутствующей дисциплиной была история. Принадлежащие к кружку философы имели для этого объяснение: Ганс Райхенбах, один из философских лидеров кружка, обосновывал разграничение «контекста обоснования» научного знания от «контекста открытия», или между эпистемологическими вопросами обоснования знания (как мы знаем то, что знаем?) и обстоятельствами его «открытия»53. Философов Венского кружка, которые стремились к разработке новой, научной философии, интересовал «контекст обоснования». История же, в терминах Венского кружка, принадлежала к «контексту открытия»: как дисциплина, имеющая дело с установлением «истин» о прошлом, она могла выявить уникальные обстоятельства открытия научных «истин», но, поскольку исторические обстоятельства уникальны, они не имели эпистемологических последствий. Соответственно, участники Венского кружка рассматривали историю как источник фактического материала для конструирования теорий, но во всех остальных отношениях не относящуюся к их программе объединения науки.
Проводя различие между контекстом обоснования и контекстом открытия, Райхенбах воспроизвел известную аргументацию, в рамках которой естественные науки, как точные и объективные, противопоставлялись наукам гуманитарным, как интерпретативным и субъективным формам знания. Наиболее ярко это противопоставление между гуманитарными и естественными науками как взаимоисключающими формами знания было сформулировано в немецкой интеллектуальной традиции третьей четверти XIX века. Так, в своей влиятельной работе Введение в науки о духе берлинский философ Вильгельм Дильтей утверждал, что у естественных и гуманитарных наук разные предметы исследования. В противоположность природному и материальному миру, который изучают ученые-естественники, мир, который исследуют историки, – это мир смыслов, возникающих в результате взаимодействий между людьми. Предметом гуманитарных наук являются разум и дух (Geist), находящие выражение в историческом процессе. По мнению Дильтея, причинно-следственные отношения, выявляемые естественными науками, не могут сами по себе объяснить действия людей или передать историю человечества, сотканную из передаваемых из поколения в поколение смыслов54. Таким образом, задача гуманитарных наук, или наук о духе (Geisteswissenschaften), состоит не в причинном объяснении (Erklären), а в понимании (Verstehen) и интерпретации (Deutung)55. Согласно Дильтею, понимание возможно потому, что историки (в отличие от ученых-естественников) могут переживать (Erleben) то, что происходило с другими людьми, и таким образом понимать их действия. Иными словами, в отличие от естественных наук история герменевтична по своей сути56.
Все лидеры Венского кружка – в частности, Рудольф Карнап, Мориц Шлик и Отто Нейрат – были хорошо знакомы с работами Дильтея, прибегая к ним в своей критике метафизики. В частности, Карнап обсуждал критическую герменевтику Дильтея в своих работах, подчеркивая, вслед за Дильтеем, что «интуитивное чувство жизни» не может быть частью единой системы науки, поскольку ему невозможно дать концептуальное определение57.
Конечно, реальные практики работы гуманитариев и естественников, как в конце XIX века, так и сегодня, мало укладываются в прокрустово ложе бинарной оппозиции между пониманием и объяснением, или между универсальным и уникальным. Тем не менее, на протяжении всего ХX века представление о том, что гуманитарные и естественные науки являются разными и даже взаимоисключающими формами знания, вновь и вновь проговаривалось такими влиятельными философами, как Генрих Риккерт, Эрнст Кассирер и Ганс-Георг Гадамер58. В философии науки разграничение между контекстом открытия и контекстом обоснования, сформулированное Райхенбахом, принималось философами науки на протяжении большей части XX века59. В своей возможно наиболее популярной версии, бинарная оппозиция гуманитарных и естественных наук обрела новую жизнь в послевоенный период в популярной и по сей день книге Чарльза Сноу о «двух культурах»60.
Совсем иное движение за единство науки существовало начиная с последнего десятилетия XIX века во Франции, где рассуждения об объединении знания были связаны с философской традицией, восходившей к Огюсту Конту и другим представителям французского позитивизма. Хотя участники Венского кружка и их последующие комментаторы использовали ярлыки неопозитивизм или логический позитивизм для своей программы, во франкоязычном пространстве термин позитивизм применялся совсем к другим вопросам и проблемам, нежели чем в немецко- и до некоторой степени англоязычном дискурсе61. Основное отличие было в том, что французские позитивисты рассматривали именно историю как центральную науку в той системе объединенного знания, о которой мечтал Конт и которую впоследствии по-разному понимали и претворяли в жизнь его читатели, последователи и даже оппоненты62. Именно контовское понимание истории как центральной дисциплины в системе единой науки легло в основу исторического синтеза Анри Берра и опосредованно вдохновило проект историков, объединившихся вокруг Анналов.
Родившийся в 1798 году в Монпелье, Огюст Конт (1798–1857) посвятил всю свою жизнь разработке и продвижению позитивной философии (philosophie positive), или «новой универсальной системы знания для современной эпохи»63. Программа Конта была вдохновлена идеями Анри Сен-Симона, поборника универсальной системы научного знания, который был убежден, что новая «позитивная философия» должна привести к новой стадии исторического развития, на которой ученые и промышленники станут правящей элитой общества, сменив в этой роли священников и военачальников. Конт работал некоторое время ассистентом Сен-Симона после того, как его в 1816 году исключили из престижной парижской Политехнической школы за своемыслие. Расставшись с Сен-Симоном, Конт занялся развитием этих идей в последовательную философскую систему, над которой он продолжал работать всю свою жизнь, между тем безрезультатно пытаясь получить профессорскую позицию, которую он получить так и не смог. Труд своей жизни, шеститомный Курс позитивной философии (Cours de philosophie positive), излагающий его систему, Конт написал во время своей работы в Политехнической школе, где ему удалось получить должность ассистента преподавателя64.
В основу своей системы позитивной философии Конт положил представление об обществе как об отражении философии природы, доминирующей в каждый отдельный исторический период. В своем Курсе позитивной философии Конт описывал эпистемологическое соединение знания о природе и обществе, прибегая к двум ключевым концептуальным элементам: закону трех стадий и шестичастной классификации наук. Первый, – пользуясь словами Конта, – гласил, что «каждая из наших главных идей, каждая из отраслей нашего знания проходит последовательно три различных теоретических состояния» или «три метода мышления» – теологическое, метафизическое и положительное (позитивное), – которые «по характеру своему… прямо противоположны друг другу»65. Конт утверждал, что закон трех стадий подтверждался конкретным историческим развитием шести основных наук, а именно математики, астрономии, физики, химии, биологии и «социальной физики» (или социологии – неологизм, который Конт ввел для обозначения новой науки: «науки об обществе»).
Поскольку, согласно Конту, устройство общества отражает доминирующую философию, оно переходит в те же состояния в ходе тех же последовательных стадий. Так, на теологической стадии доминируют идеи и представления божественного закона, и потому оно находится во власти священников и военачальников. На метафизической стадии на первое место выходят «абстрактные и метафизические представления, обосновывающие первичный общественный договор», и «те права, которые считаются естественными и в равной мере присущими всем людям», обеспечиваются властью юристов и судебной системы. На последней же, «позитивной» стадии, которой только еще предстоит наступить, каждая отрасль науки достигнет позитивной фазы своего развития, на смену абсолютным понятиям придут относительные, люди придут к соглашению в понимании, а общество обретет стабильность, превратившись в республику знаний, управляемую «позитивными философами»66.
На позитивной стадии, согласно Конту, знание будет единым, поскольку все науки будут подчиняться одним и тем же методологическим стандартам. Для Конта главная ценность науки заключалась в ее методе. Каждая наука в контовской шестичастной иерархии вносила что-то свое и уникальное в «позитивный метод»: математика привнесла анализ, астрономия – наблюдение и гипотезы, физика – эксперимент, биология – сравнительный метод, а социология – «синтетический» исторический метод (химия составляла исключение, поскольку, согласно Конту, химия не добавила ничего нового к экспериментальному методу физики). Каждая из наук в этом иерархическом ряду развивалась на основе предшествующей науки, проходя через стадии развития – от анализа к наблюдению, эксперименту, сравнению и, наконец, историческому методу. По мере развития метод науки усложнялся. Тем не менее, методы различных дисциплин являлись наиболее стабильным фактором в этом ряду развития и усложнения: в то время как научные доктрины и теории со временем менялись, методы сохранялись, и как раз методы, а не идеи или теории, способствали развитию научного знания. Исторический метод – последний в иерархии Конта – понимался им не только как метод социологии, но и как синтетический метод науки, пронизывающий и объединяющий все науки на позитивной стадии ее развития.
Еще при жизни идеи Конта, изложенные в его главном труде жизни, Курсе позитивной философии, стали пользоваться изрядной популярностью67. Хотя Конту так и не удалось получить вожделенное профессорское звание, его лекции и сочинения снискали ему известность не только во Франции, но и за ее пределами. В число английских почитателей Конта входил философ Джон Стюарт Милль, поспособствовавший распространению его учения по другую сторону Ла-Манша. Во Франции учеником и одним из первых сторонников учения Конта стал влиятельный интеллектуал Эмиль Литтре (Littré)68, который не только популяризировал учение Конта, но и учредил специальный фонд, призванный обеспечить материальную поддержку (названную «позитивной субсидией») стареющему учителю в последние годы его жизни.
К старости Конт стал, к разочарованию своих последователей-республиканцев, гораздо консервативнее в своих политических взглядах. После революций 1848–1849 годов он приветствовал реставрацию империи и хвалебно отзывался о Наполеоне III. Конт также стал очень критически высказываться о доктрине революции, предлагая в качестве альтернативы свою собственную доктрину позитивной философии, в рамках которой революции противопоставлялся закон «эволюции» – постепенного, или стадийного, общественного развития и прогресса69. Он также начал проповедовать «религию человечества» (заимствовав термин у Сен-Симона и его последователей), представляя позитивную философию как универсальную секулярную систему убеждений, которая должна заменить католическую, или любую другую, религию. Последние годы жизни Конт посвятил разработке этих идей, написав свои наиболее спорные книги – Система позитивной политики, или Социологический трактат, учреждающий Религию Человечества и Позитивистский катехизис70. Эти идеи пришлись по душе некоторым поклонникам Конта в Англии, где группа последователей Конта учредила «церковь человечества» при Лондонском обществе позитивистов71.
В Германии, где работы Конта стали известны в 1850‑х годах, отношение к позитивной философии было сложнее. Немецкие профессора обсуждали идеи Конта в контексте дискуссии об образовании и университетах, развернувшейся в Германии после революций 1848–1849 годов. В рамках этих дебатов идеи позитивной философии Конта оказались сплетены с сетованиями, типичными для немецких гуманитариев того времени, о том, что им представлялось посягательством естественных наук на «историко-философский характер образования» (Bildungsweise) в Германии. Таким образом, немецкие профессора истории старались использовать позитивную философию для отстаивания традиционных форм политического и академического авторитета, при этом указывая на позитивизм как на угрозу как научным исследованиям вообще, так и немецкой национальной общности в частности72. Когда, полвека спустя, участники Венского кружка, работавшие по большей части независимо от Конта и его французских преемников, начали активно претворять в жизнь свою программу под именем «неопозитивизм», они ссылались прежде всего на радикальный статус позитивизма в академическом дискурсе Германии, нежели чем на его интеллектуальное содержание73.
Если интеллектуалы и политики в Германии употребляли слово Positivismus в качестве уничижительного ярлыка, то во Франции влияние Конта еще более возросло в первые годы существования Третьей республики, созданной после поражения Франции во Франко-Прусской войне 1870 года, положившим конец Второй империи Наполеона. В историографии Третья республика часто описывается как «позитивистская» по своей идеологии74. И действительно, ведущие политики Третьей республики называли себя учениками Конта и сторонниками позитивной философии. Надеясь заменить авторитет католической церкви в общественной жизни на авторитет «позитивной науки», такие лидеры как Жюль Ферри и Эмиль Литтре переинтерпретировали учение Конта, приспособив его к своей антиклерикальной и образовательной политике75. В частности, Литтре использовал свое политическое положение для продвижения контовского учения как философии культа науки. Входивший в политическую элиту республики – сначала как депутат парламента (1871–1875), а затем как сенатор (1875–1881), – Литтре утверждал, что позитивная философия Конта, связывавшая «незыблемость разума и общества с непоколебимостью науки», представляла собой «лекарство для смутного времени»76.
Востребованный политиками и философами-республиканцами, контовский позитивизм стал официальной философией Третьей республики в первые годы ее существования, перевоплотившись в разнообразных программах в самых разных областях жизни – от литературы до рабочего движения77. Привлекательность позитивной философии заключалась не только в ее социополитическом обещании прогресса, но и в пластичности ее содержания, которое позволяло наполнять ее самым разным содержанием. Профессиональная история, которая впервые стала востребованной во Франции с начала Третьей республики, стала одной из тех «лабораторий позитивизма», в которых контовская позитивная философия была политически переупакована и концептуально переработана78.
История и позитивизм
До революции 1789 года истории как области знания не придавалось большого значения, в отличие от естественной истории, которая развивалась, как и в других странах, движимая имперскими интересами Франции, и получила мощный толчок к развитию в результате Французской революции79. В свою очередь, исторические исследования во Франции получили мощный импульс в годы между так называемыми второй и третьей Французскими революциями (1830 года и 1848 года соответственно)80. В это время история приобрела ценность в глазах республиканцев, которые видели в исторических исследованиях способ создания удобной для последующих республик истории первой революции, представив ее как событие, заложившее фундамент новой эры в истории Франции. В это время французское правительство учредило и финансировало ряд новых исторических институтов, в частности, Комитет исторических исследований (Comité des travaux historiques) и Комиссию по историческим памятникам (Comission des monuments historiques)81. За первые годы существования Третьей республики финансирование, выделяемое правительством на высшее образование, выросло в разы, и история, как дисциплина, находящаяся на переднем крае общественных наук, стала объектом государственных инвестиций и энтузиазма. Число профессиональных историков, находящихся на жаловании у государства, стало весьма значительным и продолжало расти.
Профессиональные историки во Франции, как и в других европейских странах, следовали нормам профессионализации истории, введенным Леопольдом фон Ранке. К концу XIX века разработанный Ранке метод преподавания – исторический семинар – и методы исторических ислледований, в основе которых лежали архивные исследования и критика источников, были распространены его студентами в Берлинском университете, где Ранке преподавал с 1824 по 1871 год, по Европе и Северной Америке82. Во Франции профессионализация исторической дисциплины совпала по времени с первыми годами существования Третьей республики, когда позитивная философия Конта активно обсуждалась и политиками, и учеными, утвердившись в качестве политической платформы, которую такие интеллектуалы, как Литтре, отделили от ее автора и подвергли переоценке. Историки – современники этого процесса соединили модернизированную ими доктрину позитивизма с новыми практиками изучения истории и историческим методом Ранке, к этому времени ставшими стандартом исторической профессии.
В исторической литературе выражение позитивистская история или позитивистская школа часто употребляется для обозначения группы парижских историков, называвших себя «методическая школа» (école méthodique), в которую, помимо прочих, входили Шарль-Виктор Ланглуа, Шарль Сеньобос, Денис Фюстель де Куланж и Габриэль Моно. Именно членами этой группы были написаны и опубликованы первые во Франции книги, посвященные историческому методу, начиная с влиятельного труда Сеньобоса и Ланглуа 1898 года, Введение в изучение истории (Introduction aux études historiques), которое ввело в обиход крылатую фразу: «История пишется по документам… Нет документов, нет и истории»83. Как отмечал в 1888 году Фюстель де Куланж, «наилучший историк – это тот, кто держится близко к текстам, кто аккуратно их истолковывает, кто думает и пишет лишь в согласии с ними». В этом смысле он подчеркивал: «история – не искусство; это чистая наука»84. Под наукой Фюстель де Куланж в данном случае понимал профессиональные нормы исторического мастерства, с их упором на методический анализ и критику исторических источников с целью доказательства надежности содержащихся в них свидетельств.
Принципы, которых придерживались члены «методической школы», имели своим источником скорее практики профессиональных историков, нежели философскую доктрину Конта, поэтому называть их «позитивистами», как часто приходится видеть в литературе, исторически неверно. Более того, в отличие от сегодняшних историков, которые часто используют выражения «научная история» (имея в виду школу Ранке) и «позитивистская история» как синонимы, в XIX веке эти понятия часто противопоставлялись как разные, и даже альтернативные, подходы к историческому исследованию85. Именно позитивисты, то есть сторонники доктрины Конта, были самыми решительными критиками историков-методистов.
В первые годы существования Третьей республики, когда не только количество историков, но и их влияние в государственных делах возросло, историки, связанные с методической школой, сформировали интеллектуальный авангард парижского академического сообщества. Однако к концу XIX века методическая школа была уже в кризисе. Как указывает Изабель Норонья-ДиВанна в своем исследовании, посвященном этой школе, попытки историков-методистов профессионализировать историю и усовершенствовать ее метод привели к потере той широкой читательской аудитории, от которой зависело их положение как профессиональных историков, получающих зарплату и средства финансирования из государственного бюджета. Историки-методисты старались поправить положение, прибегая к контовской риторике и делая громкие заявления об обобщающей роли исторического метода, что сделало их, в свою очередь, мишенью для критики со стороны социологов, которые прибегали к доктрине Конта для легитимации новой дисциплины, которая была институализирована во Франции в 1890‑х годах. Так, в переработанное Введение в изучение истории (выпущенное под новым названием Исторический метод в общественных науках) Сеньобос и Ланглуа включили разделы, в которых заявляли о необходимости распространения исторического метода на все аспекты социальной реальности86. Вторя Конту, они подчеркивали, что исторический метод является подлинным методом социологии. Неудивительно, что социологи выступили как самые яростные критики учебника и всей методической школы87.
Журнал исторического синтеза (Revue de synthèse historique), основанный философом Анри Берром в 1900 году, служил одной из главных площадок для организованных атак на методическую школу. Критика методической школы истории стала визитной карточкой нового журнала. В помещенной в первом номере редакционной статье Берр заявил, что méthodiques, как вообще все историки, неверно понимают исторический метод. Несмотря на «ренессанс исторических исследований во Франции после 1870 года», – подчеркивал он, – исследование истории по большей части остается на стадии «исторического анализа». В противовес этому подходу французских историков, который он уничижительно назвал histoire historisante («историзирующая история»), Берр объявил, что целью нового журнала является создание новой программы истории, в которой «сила анализа будет сочетаться с духом синтеза» – отсюда и название журнала, «исторический синтез» (synthèse historique)88. Берр противопоставил свою программу исторического синтеза «эрудизму» профессиональных историков, приводя в качестве примера труды Сеньобоса и Ланглуа. В отличие от синтеза историков-«эрудитов», то есть методистов, исторический синтез должен был стать истинно «научным». Как Берр подчеркивал в 1911 году в своей книге Синтез и история, «исторический синтез должен быть наукой, подлинной и всеобщей наукой. Именно это мы имеем в виду под словом синтез»89.
В исторической литературе Берр обычно рисуется как принципиальный критик «позитивистской истории»90. Его уничижительная фраза «историзирующая история» (histoire historisante) стала повсеместно употребляться в отношении позитивистской истории после того, как Люсьен Февр и другие представители школы Анналов построили свою идентичность на критике своих предшественников – поколения Сеньобоса и Ланглуа – как примера «чуждой нам истории» (l’histoire qui n’est pas la nôtre)91. Однако, критикуя Сеньобоса и других представителей господствующего направления в исторической науке, Берр в то же время сформулировал свою собственную программу как развитие доктрины позитивизма, решительным образом, однако, модифицировав и обновив ее содержание. Программа исторического синтеза и попытки Берра воплотить ее на практике, в свою очередь, заложили фундамент для школы Анналов.
Берр впервые представил свой исторический синтез, или «науку истории», в 1890 году, в статье, опубликованной в литературном журнале Le nouvelle revue. В этой первой экспозиции своей программы Берр представил исторический синтез в контовских терминах, рассуждая о «стадиях развития» и шестиступенчатой иерархии наук. Во вводных абзацах Берр писал: «Близится рождение новой науки – науки долгожданной, давно обещанной, появление которой постоянно откладывалось; из всех наук эта появляется последней, но по значению она первая, основанная на многих других и их превосходящая, ибо ее предмет заключается в сложнейшем из всех явлений: том, что составляет эволюцию человечества. <…> Если мы принимаем три стадии развития Огюста Конта, то на позитивной стадии, наконец, появится эта “новая наука”»92. Эта новая наука, продолжал Берр, сделает возможной новую, научную, «синтетическую стадию» развития человечества. На этой стадии истории предстоит стать не чем иным, как наукой «тотальной реальности» и единства человечества.
Берр начал разрабатывать свою программу исторического синтеза, обучаясь в докторантуре по философии Высшей нормальной школы в Париже. По окончании докторантуры в 1890 году Берр изложил свою программу в докторской диссертации, амбициозно озаглавленной Будущее философии: Эскиз синтеза знаний на основе истории. Берр настаивал, что неокантианская философия, с ее отстаиванием дедуктивного метода и неизменности априорных систем знания, зашла в тупик. В пику неокантианцам Берр утверждал, что законы природы не являются чем-то неизменным или раз и навсегда установленным, но меняются со временем. А поскольку история является дисциплиной, имеющей непосредственное отношение к проблеме времени и изменения во времени, то история и исторический метод, по мнению Берра, должны задавать общие рамки всякого знания93.
В ходе своей полемики с философами Берр опирался на союзника – математика и философа Анри Пуанкаре. Сочинения Берра полны ссылок на Пуанкаре, в частности, на статью Пуанкаре 1911 года «Эволюция законов», в которой Пуанкаре рассуждал о возможности изменения законов природы во времени94. Берр привлек сформулированную Пуанкаре концепцию геометрических конвенций как гибридных аналитико-синтетических выводов, базирующихся на опыте, для того чтобы обосновать то, что он назвал новой «логикой истории». Поскольку история не подчиняется ни законам, ни кантовским «априорным» моделям, – писал Берр, «нам необходимо стремиться к созданию [новой] логики истории, заменив понятие априори индуктивной логикой, порожденной опытом, и превратив эту новую логику в рутинную практику»95.
Берр исходил из представления о знании как о коллективном процессе. Претворение своей программы исторического синтеза в жизнь Берр видел возможным только посредством сотрудничества специалистов из разных областей. Понятие синтеза как совместного усилия не только пробегало красной строкой через все труды Берра, но и нашло воплощение в тех институтах, которые он создал для того, чтобы претворить свою программу в жизнь.
В предисловии редактора, открывавшем первый номер Revue de synthèse historique, Берр писал, что в задачу журнала входит «призыв к более масштабному сотрудничеству между учеными[-естественниками] и историками»: «Исторический синтез должен побудить различные научные группы [работать] сообща… и постепенно становиться более полезными друг другу по мере того, как общая цель сотрудничества станет яснее». Такой подход, по мнению Берра, был первым шагом к созданию новой историчной науки (histoire-science)96. С этой целью журнал публиковал статьи гуманитариев и естественников, работавших в различных дисциплинах. Совместные публикации были призваны установить связи между учеными и гуманитариями, стимулировать контакты или помогать «завершать» разнообразные «научные синтезы», которые только начинали намечаться.
На протяжении существования журнала на его страницах историки встречались с психологами, социологами и учеными-естественниками, что делало его необычным и интересным97. Люсьен Февр, который начал печататься в журнале Берра еще будучи студентом-историком в Высшей нормальной школе, со временем стал ближайшим его сотрудником. Как Февр позже вспоминал, «В 1900 году мы – группа молодых историков из École normale – начали находить наши занятия скучными и были уже готовы оставить занятия историей вообще, когда наш интерес к истории вспыхнул с новой силой с появлением Журнала исторического синтеза»98.
В 1920 году Берр запустил новый проект: многотомную энциклопедию Эволюция человечества (L’évolution de l’humanité). Целью этой работы было ни много ни мало как создание «новой универсальной истории»99. В предисловии к первому тому Берр описывал свой замысел так: «Это начинание представляет собой обширный эксперимент, шаг за шагом разворачивающийся перед глазами публики на великое благо исторической науке, в ходе которого выдвигающиеся для проверки идеи будут подтверждены или исправлены». По замыслу Берра, каждый том энциклопедии состоял из отдельного авторского исследования, «несущего отпечаток личности своего создателя». Февр был одним из авторов, привлеченных Берром. Опубликованный им в 1922 году том энциклопедии под названием Земля и эволюция человека (La terre et l’évolution humaine) стала эталонной работой школы Анналов100.
В развитие своей программы Берр учредил институт, посвященный историческому синтезу. Международный центр синтеза открыл свои двери в 1929 году в Париже101. Одно из ключевых подразделений нового института, Отдел исторического синтеза (Section de synthèse historique) был доверен Февру, возглавившему его вместе со своим патроном. Наряду с этим отделом были сформированы два других: Отдел естественных наук (Section de sciences de la nature), который возглавлял сначала философ Абель Рей, а затем физик Поль Ланжевен, и Отдел по истории науки (о котором пойдет речь позже). Уже пару лет спустя Центр синтеза Берра завоевал репутацию полноценного исследовательского института, существовавшего независимо от французской Академии: в нем числилось много видных ученых, а в правление входили такие научные знаменитости, как Альберт Эйнштейн, Эрнст Резерфорд, Эмиль Ру, а также директора ведущих французских научных институтов, включая Высшую нормальную школу и парижский Музей естественной истории102.
Междисциплинарная работа была определяющей характеристикой Центра синтеза. Жизнь этого необычного института была организована вокруг так называемых недель синтеза (les semaines de synthèse), особенно активно проводившихся с 1929 по 1939 год103. Каждый год Берр вместе с консультативным советом определяли две темы, одну из области естественных наук, другую – из гуманитарных. Далее составлялся список приглашенных докладчиков, представляющих как гуманитарные, так и естественно-научные дисциплины. Во время недели синтеза докладчики и участники обсуждали обе темы параллельно, посещая заседания по обеим темам. В 1929 году парными темами недели синтеза были «биологическая эволюция и цивилизация», в 1930‑м – «теория относительности и происхождение общества», в 1931‑м – «квантовая теория и индивидуальность», и так далее. Недели синтеза были престижными событиями в парижской интеллектуальной жизни. Согласно Бернадетт Бенсод-Венсан, проанализировавшей опубликованные материалы недель синтеза за несколько десятилетий, эти мероприятия регулярно сводили вместе и стимулировали междисциплинарный диалог между астрономами, математиками, физиками и биологами – с одной стороны, и философами, историками, антропологами, лингвистами и социологами – с другой104.
В отличие от проекта энциклопедии, имеющего своей целью объединение всех современных знаний по истории, будь то история человечества или естественная история, недели синтеза не ставили своей задачей публикации как таковые. Скорее, Берр и другие руководители Центра синтеза делали акцент на стимулировании контактов между гуманитариями и естественниками, которые возникали (или не возникали) в результате совместных заседаний и дискуссий. Главным результатом недель были сами семинары, а не публикации, хотя по окончании каждой недели синтеза материалы публиковались отдельными сборниками. Каждый сборник включал доклады приглашенных участников, представляющие обзоры современных научных представлений о предложенных темах и описания дискуссионной части, в которой участники задавали вопросы и предлагали комментарии105. Опубликованные сборники, в отличие от самих семинаров, следовали установленным дисциплинарным конвенциям, представляя собой специализированные книги, в которых не осталось следов тех междисциплинарных диалогов, которые Берр устраивал в своем центре.
Центр синтеза, энциклопедическая серия Эволюция человечества, и журнал Revue оказались весьма успешными начинаниями Берра, предоставившими площадку для обсуждения и уточнения его программы исторического синтеза. Эти институты также служили интеллектуальным пространством для историков, впоследствии сплотившихся вокруг Февра и Анналов. Февр подчеркивал, что он, как и другие современные ему представители движения Анналов, разделял представление Берра об истории как дисциплине, которая «должна быть широко открыта для знаний и методов других дисциплин»106 (подробнее об этом речь пойдет позже).
Во время первой недели синтеза, ознаменовавшей создание Центра летом 1929 года, были одновременно созданы еще две организации. Первая – Международный комитет по истории науки, сформированный во время международного исторического конгресса в Осло несколькими месяцами ранее, но собравшийся на свое первое организационное заседание в Центре синтеза как часть первой недели синтеза. Вторая организация была связана с первой, а именно регулярные международные конгрессы по истории науки. Решение о проведении международных конгрессов по истории науки было принято на организационном заседании Международного комитета по истории науки во время первой недели синтеза. В опубликованных материалах Международного комитета по истории науки его первое собрание уже было названо Первым международным конгрессом по истории науки107.
То, что первые международные организации, посвященные истории науки, оказались связаны с программными институциями Берра – его Центром синтеза и неделями синтеза, – является иллюстрацией того, что история науки получила мощный импульс во Франции в рамках движения за объединение знания, отсылающей к контовской позитивной философии. Берр, в частности, придавал истории науки центральную роль в программе исторического синтеза, считая историю науки связующим звеном между науками о человеке и науками о природе, языком коммуникации между историками и учеными-естественниками.
История науки и исторический синтез
Берр приурочил инаугурацию своего журнала, Revue de synthèse historique, к Международной выставке 1900 года, которая прошла в этом году Париже. Пятая из всемирных выставок, первая из которых состоялась в Лондоне в 1851 году, выставка в Париже была большим событием, к которому были приурочены Олимпийские игры и организованы многочисленные экспозиции разных стран, демонстрировавших технические, научные и промышленные достижения, экономическое развитие и культуру своих наций. За семь месяцев выставку посетило более пятидесяти миллионов человек108. Для французов выставка 1900 года была возможностью продемонстрировать все, чем гордилась Франция, – технические и научные достижения, промышленность, экономику, культуру и науку. Более сотни научных конгрессов состоялось в Париже во время Всемирной выставки. Международные конгрессы стали привычной частью академической жизни с конца XIX века109. Ученые в разных областях естественных наук использовали представительные международные конгрессы и как публичную платформу для своих дисциплин, и как возможность прогнозировать их будущее. Историки воспользовались выставкой 1900 года в Париже для организации своего первого международного исторического конгресса110.
Берр, участник Первого международного исторического конгресса, организованного в рамках выставки 1900 года, не преминул использовать эту возможность и широко заявить о своей программе исторического синтеза111. Берр зарегистрировался на конгрессе как «историк науки» и представил свой программный доклад на секции конгресса, посвященной именно истории науки112. И в своем докладе на конгрессе, и в других своих выступлениях Берр подчеркивал, что история науки имеет ключевое значение для исторического синтеза.
То, что на конгрессе была выделена специальная секция по истории науки, само по себе свидетельствует о статусе этой сравнительно новой дисциплины во Франции, где, начиная с Конта, последователи его философской доктрины отводили важную роль именно истории науки. Описывая научное знание как продукт социального и исторического развития, Конт любил подчеркивать, что «подлинная философия любой науки совершенно неотделима от ее истории»113. Именно с Контом историки связывают возникновение во Франции особого жанра философии науки с сильно выраженной историко-научной ориентацией114. Конт также сыграл ведущую роль в институционализации истории науки как самостоятельной дисциплины во Франции. В 1832 году Конт предпринял попытку учредить в Коллеж де Франс отдельную кафедру по истории науки115. Хотя кафедра тогда не была учреждена, его ученики – математик Пьер Лафитт и проживавший в Париже русский аристократ Григорий Вырубов – сумели основать такую кафедру при режиме Третьей республики, когда учение Конта переживало ренессанс. В 1892 году кафедра «общей истории науки» была учреждена при Коллеж де Франс. Ее первым заведующим стал Лафитт, близкий ученик и последователь Конта116. К 1900 году история науки имела признанный статус во французской академии, а Париж являлся важным центром для исследователей, работавших в области, которая в других странах только лишь начинала приобретать статус независимой дисциплины.
На историческом конгрессе 1900 года в Париже истории науки было отведено почетное место: она была выбрана одной из пяти тем конгресса и стала предметом отдельного симпозиума117. Организаторы исторического конгресса не только отдавали должное тому факту, что история науки имела прочные позиции во французском академическом пространстве, но и использовали симпозиум по истории науки как площадку для обсуждения контовской философии историками. Всемирная выставка в Париже шла под девизом «определить философию и выразить синтез XIX века» – где под «философией» века понимался именно позитивизм, с его культом науки и представлением об иерархии научного знания. Открывая конгресс историков, его президент Гастон Буассье напомнил собравшимся девиз выставки и заявил, что этот век с полным правом следует считать «веком истории». По словам Буассье, к рубежу веков исторический метод восторжествовал в разных науках, от биологии до социологии, причем история как наука способствовала не только установлению связей между различными научными дисциплинами, но и укреплению взаимопонимания между народами118. Другой организатор конгресса, профессор истории юриспруденции и конституционного права Адемар Эсмен, продолжил на оптимистичной ноте развивать эту тему, завив, что на пороге нового века история превратилась в science mâitresse – одну из «ведущих наук» наряду с естественными науками119.
Идеи О. Конта о роли истории и уникальном вкладе исторического метода в позитивную науку были взяты за концептуальную основу организации конгресса. В качестве сквозной темы конгресса была заявлена «сравнительная история». Согласно контовской шестичастной классификации наук, сравнительный метод был введен биологией, однако на позитивной стадии развития всех наук именно история должна стать дисциплиной, в которой сравнительный метод будет главенствовать120. В духе учения Конта, организаторы конгресса подчеркивали, что сравнительный метод является основным методом «научной истории»121. Берр представил свою программу исторического синтеза именно как воплощение сравнительного метода122.
На секции по истории науки обсуждению учения Конта было отведено заметное место. Два доклада были целиком посвящены учению Конта и его значению123. В духе времени, однако, хотя оба докладчика выражали свое согласие с общими положениями Конта о развитии знания, они призывали переосмыслить и обновить доктрину, связанную с его именем. Один из докладчиков, Гастон Мило, профессор истории философии университета Монпелье, критиковал контовскую «религию человечества» и поздние работы Конта, в которых нашли отражение наиболее консервативные взгляды основателя позитивизма124. Другой – Эжен Гли, профессор медицины Коллеж де Франс, критиковал Конта за отстаивание представлений о неизменности видов и отрицание «теорий трансформизма», в первую очередь теории трансформизма Ламарка. Гли призывал к коренному обновлению системы позитивизма в свете достижений биологии последних десятилетий в области эволюции125. Вывод участников: не только история биологии, но история науки в целом являлась ключевым звеном для модернизации доктрины позитивизма.
Для Берра история науки была не только важным элементом программы исторического синтеза, но и областью, в которой он видел свое место как философа. Берр дважды (в 1903 и 1906 годах) выдвигал свою кандидатуру на пост заведующего кафедрой истории науки в Коллеж де Франс. Несмотря на поддержку Анри Бергсона, философа, имевшего колоссальный авторитет во Франции в эти годы, желанного поста Берр не получил126. Когда Берр учредил Международный центр синтеза, он подчеркнул, что намерен отвести важное место в его институте истории науки. Объясняя свои планы относительно центра, он писал: «Для синтеза знаний, этой основной цели наших усилий, нет ничего важнее истории науки, поскольку именно история науки поможет установить прочную связь между науками естественными и науками гуманитарными»127.
Когда Международный центр синтеза открыл свои двери в начале 1929 года, история науки была включена в Отдел естественных наук под директорством философа Абеля Рея. Причина того, что истории науки поначалу не был отведен свой собственный отдел, была проста: Берр не мог найти подходящую кандидатуру на пост директора такого отдела. Стечение обстоятельств помогло: летом 1929 года, вскоре после открытия Центра синтеза, итальянский историк науки Альдо Миели вынужден был покинуть Рим, спасаясь от преследований тайной полиции Муссолини. Миели был страстным пропагандистом истории науки. С 1919 года он издавал журнал, целиком посвященный истории науки, Archivo di storia della scienza (Архив истории науки; в 1927 году журнал получил новое название – Archeion). Миели также был неустанным организатором небольшого международного сообщества историков науки, встречавшихся на международных исторических конгрессах. В 1928 году по предложению Миели на Шестом Международном историческом конгрессе в Осло был учрежден Международный комитет по истории науки. Миели стал его секретарем, взяв на себя организационную работу128. Когда Берр, узнав, что Миели в Париже, пригласил его возглавить Отдел истории науки, тот с готовностью принял приглашение.
Вместе с Миели и только что утвержденный Международный комитет по истории науки разместился в Центре синтеза Берра. Первое заседание Международного комитета по истории науки состоялось во время первой недели синтеза, прошедшей летом 1929 года. Как отмечено в опубликованных материалах недели синтеза, организаторы решили «сознательно совместить» заседания комитета по истории науки с заседаниями первой недели синтеза, в ходе которой, как мы видели, биологи, историки, антропологи и философы сообща обсуждали вопросы биологической эволюции и истории цивилизации на проводившихся параллельно заседаниях129. Историки науки ходили на семинары биологов и историков, а некоторые участники недели синтеза (например, биолог Морис Кольри) приняли участие в заседаниях комитета по истории науки130. К концу недели организационное заседание Международного комитета по истории науки было переименовано в Первый Международный конгресс по истории науки. Место проведения и повестка Первого Международного конгресса по истории науки наложили отпечаток на планирование следующего конгресса. Второй конгресс, проведенный в Лондоне в 1931 году, также будет организован в форме параллельных секций, посвященных проблемам, имеющим отношение к естественным и гуманитарным наукам131.
Подобно Конту и его ученикам, приверженцы истории науки имели на эту область знания весьма амбициозные планы. По словам бельгийского историка науки Жоржа Сартона, члена-корреспондента Международного центра синтеза Берра и последователя Конта, «история науки – это история объединения всего человечества, история его высшего назначения и его духовного перерождения»132. В 1913 году Сартон основал журнал Isis, который до сих пор остается лидирующим журналом по истории науки и поныне считается журналом по истории науки par excellence. Вначале Первой мировой войны Сартон вынужден был бежать из Бельгии в Англию и затем в США, где на первых порах работал в Фонде Карнеги, а затем получил место в Институте Карнеги в Вашингтоне, финансировавшем издание Isis в течение нескольких лет после окончания войны в Европе133. Позже, став преподавателем Гарварда, Сартон разработал первые университетские курсы по истории науки в США. Сартон видел историю науки как выражение того, что он называл «новым гуманизмом», – мировоззрения, в рамках которого наука видится главным средством достижения всемирного единства и политической солидарности134. Как Сартон провозгласил в своей книге История науки и новый гуманизм, «единство науки и единство человечества – это две стороны одной и той же истины»135. Сартон, как и другие исследователи в это время, видел в истории науки не просто новую дисциплину. Для группы, сплотившейся вокруг Центра синтеза в Париже, история науки была средством достижения цели, где цель – ни много ни мало как прекращение войн и установление всеобщего мира.
Политика синтеза
Подобно многим другим участникам движения за единство науки в первые десятилетия XX века, Сартон сочетал свои интеллектуальные занятия с политическим активизмом. Сартон был интернационалистом. В том же 1913 году, когда Сартон основал журнал по истории науки, Isis, он опубликовал серию статей в журнале La vie internationale – программном журнале движения за «интернационализм» и пацифизм. Главным редактором La vie internationale, издававшегося в Брюсселе Союзом международных ассоциаций, был социалист Анри-Мари Лафонтен, соучредитель Союза и его генеральный секретарь, который пустил на издание журнала средства от своей Нобелевской премии мира, присужденной ему накануне Первой мировой войны. В своих написанных для Лафонтена статьях Сартон представлял себя как профессионала нового типа — organisateur internationaux – агитаторов за мир. В случае Сартона, он агитировал за мир, используя историю науки как метод «демонстрации интернационализма в действии»136. Для тех, кто изучает международную политику, – указывал Сартон, – история науки является поучительным примером: наука учит объединяться, поскольку сама наука является продуктом глобальной коллективной работы, в которой ученые учатся быть гражданами мирового научного сообщества137.
Термин интернационализм (internationalism) происходит от прилагательного интернациональный (international), введенного в XVIII веке в контексте «международного (international) права». В конце XIX века этот термин вошел в англоязычные словари для обозначения определенного набора ценностей и политических убеждений. Изначально использование этого термина было связано почти исключительно с деятельностью Международной рабочей ассоциации – социалистической организации, сформированной в 1864 году в Лондоне под руководством Карла Маркса138. На рубеже веков словари определяли интернационализм шире, а именно как «сотрудничество между правительствами или гражданами разных государств во имя материального или духовного совершенствования в интересах всего общественного порядка»139. В обоих контекстах «интернационализм» означал политическое движение, внутри которого международная кооперация была не самоцелью, а средством достижения постнационального, космополитического общества будущего.
Сартон и его круг примыкали к той форме этого движения, которую историк Гирт Сомсен назвал социалистическим интернационализмом140. Сартон, как и многие другие представители его поколения, был пылким социалистом. В студенческие годы в университете Гента Сартон увлекался идеями Маркса, был активным участником студенческих социалистических организаций, однако в итоге отверг марксистскую доктрину революции в пользу фабианского социализма, делавшего акцент на мирном и постепенном переустройстве общества изнутри. В 1910 году Сартон руководил организацией Общества студентов-социалистов в Генте и в течение двух лет служил его председателем141. Свой журнал Isis Сартон рассматривал как рупор интернационализма и социализма. В 1920‑е годы, после того как он заново устроил свою жизнь в США, он отказался от открытого озвучивания политической повестки журнала. Как заметил его биограф, в это время «На страницах Isis социализму стало уделяться меньше внимания, чем пацифизму, который [Сартон] проповедовал в таких размытых формулировках, как призывы к общечеловеческому взаимопониманию»142. Тем не менее взгляды самого Сартона на социализм не изменились. Когда в 1926 году убежденный социалист и старый знакомый Сартона по студенческим годам в Генте Хендрик Де Ман прислал ему рукопись своей готовящейся к печати книги Психология социализма, Сартон с энтузиазмом ему ответил и написал доброжелательный отзыв на книгу143.
Как политическое движение интернационализм сосуществовал и частично пересекался с интернационализацией науки. Обе тенденции значительно усилились, начиная с последнего десятилетия XIX века, чему способствовали новые технические средства связи, рост числа переводов и упрощение передвижения144. Для многих ученых, как естественников, так и гуманитариев, интернационализация науки была средством достижения определенных целей. Так, международные связи помогали установлению репутаций, предоставляли доступ к ресурсам международных организаций, а также помогали легитимировать новые области или подходы в своих странах145. Однако для многих интернационализм сам по себе был целью. К этой категории относились сторонники объединения наук под знаменем исторического синтеза.
Когда Берр основал свой Международный центр синтеза, он его представлял подлинно интернационалистским институтом, продвигающим как определенные интеллектуальные, так и политические цели. Центр синтеза был показательно международным по своему составу: Берр предусмотрел, чтобы в каждом отделе Центра числилось равное число французских и иностранных членов146. С самого начала своего существования Центр синтеза имел тесные связан с другими интернационалистскими организациями, такими как Лига наций и ее подразделения – Международный комитет по интеллектуальному сотрудничеству, работавшему из штаб-квартиры Лиги наций в Женеве, и расквартированный в Париже Международный институт интеллектуального сотрудничества. За несколько месяцев до того, как Международный институт интеллектуального сотрудничества открыл свои двери в роскошном здании Пале-Рояль в центре Парижа, его организаторы обратились к Берру с предложением разместить Центр синтеза в том же здании, поскольку и цели, и даже членство обоих институтов пересекались147. В конечном счете переговоры не увенчались успехом из‑за разногласий по поводу деталей, что не помешало этим двум организациям поддерживать тесную связь на протяжении 1920‑х и 1930‑х годов. Ученый секретарь Международного института интеллектуального сотрудничества Андре Толедано исполнял аналогичную функцию и в Центре синтеза, а директор института, член французского правительства Жюльен Люшер вошел в административный совет Центра синтеза148.
Международный институт интеллектуального сотрудничества был политической организацией, исполнительным органом Лиги наций. Международный центр синтеза позиционировал себя как организация прежде всего интеллектуальная. Тем не менее, эти два института не только были тесно связаны институционально, но и осуществляли совместную программу по объединению знания. Международный институт интеллектуального сотрудничества продвигал идею объединения знания посредством ряда своих программ: от организации научных конференций на эту тему до продвижения библиографического стандарта – Универсальной десятичной классификации – как системы, способствующей объединению знаний149. Сама Лига наций как таковая была основана на идеях объединения знания, делегируя интеллектуалам – членам Лиги – реализацию ее интернационалистских целей. Сам термин «интеллектуал» стал широко применяться именно в это время – под этим словом понимались те ученые, которые открыто совмещали академическую работу с политической деятельностью150.
Подобно Лиге наций, Международный центр синтеза был организацией одновременно интеллектуальной и политической. На протяжении своего существования Центр финансировался французским правительством, а в состав его консультативного совета всегда входили государственные деятели и политики. Хотя Центр синтеза был детищем Берра, его первым директором был Поль Думер, политик радикально левых убеждений, который стал в 1931 году президентом Франции. Директором Центра синтеза Думер пробыл недолго: в 1932 году он был убит выстрелом в упор террориста-одиночки, провозгласившего себя основателем радикальной правоцентристской партии. В связи с этим Центр синтеза стали за глаза называть «приютом картели леваков (cartel des gauches)» за его откровенно левую повестку151.
Как и многие другие французские интеллектуалы его поколения, Берр придерживался левых политических взглядов152. Многие связанные с Центром интеллектуалы, включая Февра, симпатизировали социалистам и поддерживали связи с французскими коммунистами. Некоторые сотрудники Центра, как, например, физик Поль Ланжевен, один из лидеров радикально настроенных французских интеллектуалов, были убежденными марксистами. Ланжевен активно работал в Лиге наций в качестве члена ее Международного комитета по интеллектуальному сотрудничеству153. Во время Второй мировой войны Ланжевен размежевался с социалистами и вступил в коммунистическую партию Франции154. Для участников движения за объединение науки и «научную историю», вне зависимости от их конкретных политических убеждений, революционное движение в России и создание первого социалистического государства, СССР, представляли огромный интерес. В международном движении за научную историю Россия и, позже, СССР, занимали уникальное положение.
Глава 2. Научная история и Россия
Движение за научную историю, набравшее силу к концу 1920‑х годов, совпало по времени с выходом на международную арену советских историков-марксистов, выступавших со своей интерпретацией научной истории и «исторического синтеза». Летом 1931 года политик и теоретик марксизма Н. И. Бухарин воспользовался вторым Международным конгрессом по истории науки и техники как площадкой, на которой он представил марксистскую версию исторического синтеза. Бухарин и Анри Берр, также участвовавший в Лондонском конгрессе, должны были встретиться снова в Варшаве, на предстоящем через два года международном историческом конгрессе, где они планировали представить свои программы исторического синтеза.
Этому драматическому моменту предшествовала долгая история участия российских, а затем советских историков в том движении за научную историю, о котором шла речь в предыдущей главе. История научной истории в России – это история распространения, усвоения и видоизменения знаний, практик и мировоззрений, связанных с двумя модернизированными интеллектуальными системами XIX века – позитивизмом и марксизмом, – применительно к истории и ее методу.
«Россия и Запад»
Профессионализация истории, прошедшая во многих европейских странах во второй половине XIX века, в имперской России проходила на фоне дискуссий под общей рубрикой «Россия и Запад»155. Суть споров составлял и вопрос о применимости к России западноевропейских моделей управления и организации общества и, в более широком смысле, о культурной идентичности России в ее отношении к «Западу». Была ли Россия частью Запада? Или существовала особая русская культура, основанная на православной религиозной традиции? Ответ на эти вопросы был частью концепций российской культурной идентичности. Со времен реформ Петра Великого в конце XVII века, ознаменовавших формальное превращение Московского царства во Всероссийскую империю, интеллектуальные элиты были вовлечены в дискуссию, получившую известность как спор между «славянофилами» и «западниками» о России и Западе и о смысле российской истории156.
Как члены интеллектуальных элит, российские историки играли ключевую роль в неослабевающем споре о «России и Западе». Специалисты по российской истории должны были определить место России во «всеобщих историях» (англ. world-universal history), написанных их западноевропейскими коллегами, которые историю России обычно упоминали лишь вскользь, если вообще упоминали. В то же время был спрос и на собственных специалистов по всеобщей истории, поскольку уроки западноевропейского прошлого казались полезными для российского настоящего. Как заметил на закате XIX века историк-медиевист П. Г. Виноградов, «То, что на Западе является антикварным интересом, для нас в России является предметом актуальной важности»157.
К началу XIX века во всех основных университетах Российской империи были учреждены кафедры как российской, так и всеобщей истории. Частью процесса подготовки к профессорскому званию в имперской России была заграничная поездка (обычно длящаяся около двух лет) для завершения образования и подготовки диссертации. В 1848 году практика была ненадолго отменена из‑за революций в Европе и опасений, что находящиеся длительное время за границей российские студенты могут заразиться опасными идеями. Вслед за поражением России в Крымской войне Александр II, пытавшийся модернизировать свою проигравшую войну страну, предпринял ряд масштабных реформ, среди которых был декрет 1863 года, согласно которому университетам предписывалось посылать своих выпускников заканчивать обучение в европейских научных центрах, соответствующих их специализации, причем издержки должны были покрываться либо посылающим университетом, либо Министерством народного просвещения158. Молодые выпускники историко-филологических факультетов российских университетов обычно начинали свою заграничную стажировку в интеллектуальной Мекке историков – Германии, а затем ехали в Англию, Францию или Италию. Вернувшись из Европы и заняв профессорские должности в одном из российских университетов, они воссоздавали в своей академической среде те формы академической жизни, к которым приобщились за границей: семинары, исследовательские статьи, научные журналы, аспирантуру и двухступенчатую систему ученых степеней159. Вместе с формами академической жизни они усваивали знания, практики и идеи, связанные с научной историей.
Показателен пример историка Н. И. Кареева. По окончании курса по историко-филологическому факультету Московского университета Кареев в 1877–1878 годах стажировался во Франции с целью завершения образования: там он работал в библиотеках и архивах, готовя диссертацию о французском крестьянстве накануне Революции. В дальнейшем он регулярно посещал университеты Франции, Германии и других европейских стран, установив связи с ведущими европейскими историками – в том числе Анри Берром, с работами которого Кареев познакомил историков в России160. Кареев также последовательно распространял идеи О. Конта среди читающей публики в России. После волны революций в Западной Европе в 1848–1849 годах сочинения О. Конта были изъяты из российских библиотек и, по сути, оставались запрещенными в России вплоть до 1860‑х годов, когда в первые годы царствования Александра II многие цензурные ограничения были сняты. В начале 1860‑х годов в учебных библиотеках книги Конта начали свободно выдаваться и стали популярными161. Как и другие последователи О. Конта, по-разному преобразовывавшие и видоизменявшие его позитивистское наследие, Кареев не был последовательным «позитивистом», да и не называл себя таковым. С другими сторонниками позитивной философии О. Конта его связывали как убеждение, что путь к социальным изменениям лежит через научное исследование общества средствами и методами разных дисциплин, так и связанное с этим неприятие противопоставления между естественными и гуманитарными науками, характерного для неокантианской философии. Как приверженец социологии – новой науки, провозглашенной О. Контом – Кареев приветствовал контовскую классификацию дисциплин и научных методов162. Как историка и теоретика истории его особенно привлекал тезис О. Конта об истории как о дисциплине, давшей наукам сравнительный исторический метод, обещающий стать тем синтетическим методом, который объединит все науки на позитивной стадии развития163.
В конце XIX века многие профессиональные историки в Российской империи считали, что история научна лишь в той мере, в которой она является сравнительной. Как писал в 1899 году историк германского права Ф. Ю. Зигель, «историку следует понимать, что <…> история может быть научной только в той мере, в которой она объясняет, а объяснения нет без сравнения»164. Ведущий исторический журнал того времени в России, Журнал Министерства народного просвещения, был площадкой для популяризации сравнительного метода и для публикации сравнительно-исторических исследований165.
Отчасти успех сравнительной истории в России объяснялся тем, что она прекрасно согласовывалась с извечным вопросом об отношениях России и Запада. Выявляя параллели между европейским прошлым и российским настоящим, поколение российских историков, специализировавшихся на различных аспектах европейской истории и достигших зрелости в пореформенный период, обращалось к сравнительной методологии как средству для обнаружения исторических уроков, которые позволили бы понять общественные и экономические изменения, последовавшие за отменой крепостного права в 1861 году166. Так, например, Кареев посвятил свое исследование Французской революции «крестьянскому вопросу» – одному из «больших вопросов» пореформенной России. Как он объяснял в своей книге о крестьянстве накануне Французской революции, он использовал в названии книги выражение «крестьянский вопрос», чтобы подчеркнуть отход от традиционной для французских историков темы революционных элит, сместив фокус исследования на условия жизни французских сельских общин. «Если бы мы стали искать во французской литературе прошлого века выражение крестьянский вопрос, – выражение, которым я озаглавил свое сочинение… то поиски наши оказались бы тщетными, – писал Кареев в этой работе. – Крестьянский вопрос как таковой, как вопрос о крестьянском сословии, его быте, нуждах, интересах и т. п., не существовал. Я не хочу сказать этим, что [французская] публика, общество, правительство совершенно игнорировали крестьянство: напротив… никогда им не занимались столько… но… занимались сельским населением большею частью, так сказать, попутно, при рассмотрении других общественных вопросов, так что элементы, которые могли бы составить из себя крестьянский вопрос, не выделялись из других вопросов, чтобы соединиться в один – крестьянский»167.
Проведенный Кареевым анализ положения французского крестьянства накануне революции был обращен к читателям пореформенной России, заинтересованным в научно обоснованном прогнозе будущих социальных и экономических перемен в стране. Однако он нашел благодарную аудиторию и во Франции. Работы Кареева по истории французских крестьян накануне Французской революции нашли заинтересованную аудиторию во Франции. Труды Кареева о крестьянах накануне Французской революции были при его жизни переведены на французский язык168. Французские историки методической школы (см. выше, Глава 1) не только положительно их отрецензировали, но и ставили их в пример французским историкам. Так, Фюстель де Куланж подчеркивал, что Кареев, в своем положении российского историка, изучающего западноевропейские общества, находился в выгодной позиции внешнего наблюдателя, позволившей ему описать природу отношений между французскими крестьянами и элитами так, как это не могли сделать сами французы169.
К началу ХX века российские историки заявили о себе на международных исторических конгрессах, служивших, как мы видели, площадкой для международного движении за научную историю. В Первом международном историческом конгрессе, состоявшемся во время Всемирной выставки 1900 года в Париже, участвовала небольшая группа российских историков170. По возвращении российские делегаты доложили о новой международной организации историков на заседании Исторического общества в Санкт-Петербурге171. На следующий Международный исторический конгресс, проходивший в 1903 году в Риме, из России прибыла уже довольно большая делегация, возглавляемая историком античности В. И. Модестовым, избранным одним из вице-президентов конгресса. Делегация российских историков, прибывшая на следующий конгресс, состоявшийся в Берлине летом 1908 года, была одной из самых представительных иностранных делегаций, уступив только делегациям из Англии и Италии172. В преддверии четвертого Международного исторического конгресса, состоявшегося в Лондоне в 1913 году, медиевист П. Г. Виноградов, к тому времени переехавший в Англию, был избран членом организационного комитета, а на самом конгрессе было решено провести следующий международный конгресс историков в Санкт-Петербурге в 1918 году.
Председателем организационного комитета планируемого конгресса в Санкт-Петербурге был избран глава российской делегации в Лондоне А. С. Лаппо-Данилевский, завоевавший репутацию не только своими работами по истории права, но и как теоретик, приложивший много усилий к модернизации позитивной философии О. Конта в ее применении к философии и методологии истории173. В своей монументальной Методологии истории, впервые опубликованной в 1909 году, он дал собственное изложение научных методов и их применения в исторических исследованиях с тем, чтобы сделать историю подлинно «научной»174. Переосмысливая идеи О. Конта об историческом методе, Лаппо-Данилевский в то же время переформулировал знакомые темы русской историографии: вопрос об отношении России и Запада и сопоставление европейского прошлого с российским настоящим. Он утверждал, что великий спор славянофилов и западников возник как проявление национализма, и его продолжение обуславливалось стремлением к внутреннему единству пореформенного российского общества. Лаппо-Данилевский считал, что решение проблемы «России и Запада» состоит в постепенной «акклиматизации» западной культуры в России (он называл этот процесс эпигенезом)175. Неудивительно, что Лаппо-Данилевский предложил провести планируемый конгресс под общей темой «Россия и Запад»176.
Международному историческому конгрессу в Санкт-Петербурге так и не суждено было состояться. Следующий Международный конгресс историков собрался лишь в 1923 году. К тому времени Российская империя перестала существовать, а Россия на конгрессе была представлена российскими историками-эмигрантами, которые выступали как члены Российской академии наук. Вскоре, однако, историки, представляющие «новую Россию», начали заявлять о себе на мировой арене, участвуя в международных исторических конгрессах как представители СССР и используя международные площадки для демонстрации и пропаганды советской школы марксистской истории как новой версии научной истории.
История и марксизм
Когда в октябре 1917 года, всего через несколько месяцев после падения российского самодержавия, небольшая кучка радикально настроенных большевиков захватила власть и провозгласила пролетарскую революцию, многим казалось, что они недолго продержатся у власти. Однако большевики не только удержались у власти, но и одержали победу в Гражданской войне, уже к концу 1920 года контролируя значительную часть территории бывшей Российской империи. Даже во время Гражданской войны новые лидеры страны уделяли особое внимание «культурному» фронту революции177. Целью «культурной революции» было, по выражению Троцкого, формирование «нового человека» – «орудие исторического действия», способное построить новое общество посредством создания новой культуры и новой науки178. Стремясь сформировать людей будущего, большевики уделяли много внимания прошлому: одним из условий успешного формирования новой, советской, идентичности было формирование новой модели исторической памяти. Идейным вдохновителем этой новой модели был М. Н. Покровский. Единственный профессиональный историк среди лидеров фракции большевиков, Покровский с начала 1910‑х годов преподавал в подпольных партийных школах на Капри, в Болонье и Лонжюмо, созданных для обучения рабочих революционной агитации и организации пропагандистской работы179. После революции, на протяжении 1920‑х годов и до своей смерти в 1932 году, Покровский был лидером и создателем новой, советской историографии. Он написал первый полный курс истории России с марксистских позиций и, как один из ведущих реформаторов гуманитарных наук среди большевиков, отвечал за формирование марксистского мировоззрения через преподавание истории, в конечном счете выпестовав, по словам Бонч-Бруевича, «плеяду новых историков-марксистов»180.
Покровский получил образование на историко-филологическом факультете Московского университета, пройдя семинары таких известных российских историков, как уже упоминавшийся Виноградов и В. О. Ключевский. После окончания университетского курса в 1894 году Покровский начал преподавать и опубликовал свою первую работу (по истории Средневековья) по рекомендации своего ментора Виноградова181. По рекомендации того же Виноградова Покровский получил предложение начать подготовку к получению профессорского звания182. Он им не воспользовался. К этому времени Покровский вступил в Российскую социал-демократическую рабочую партию (РСДРП) и вскоре вошел в круг Ленина и его ближайших соратников. Наряду с преподаванием в подпольных партийных школах он регулярно печатал статьи в партийных газетах, Правда и Рабочий. Среди этих публикаций была и рецензия на Курс русской истории Ключевского, где Покровский критиковал своего бывшего учителя за «эклектизм». В 1907 году, спасаясь от преследования полиции, он уехал сначала в Финляндию, а затем во Францию и оставался в эмиграции до 1917 года.
В эмиграции и после возвращения в революционный Петроград Покровский не терял времени. Обучая будущих «агентов революции» российской истории, он быстро перешел от критики своих бывших учителей к разработке новой программы преподавания и изучения российской истории. Как он объяснял во введении к своей пятитомной Русской истории с древнейших времен, его целью было «переосмыслить русскую историю с марксистских позиций», заново используя и интерпретируя материал, собранный «буржуазными историками»183. Затем последовал целый корпус работ, предлагавших радикально новую интерпретацию российской истории184. Вместо нации и национальной идентичности, как центральных аналитических категорий «буржуазных» историков, Покровский призывал новое поколение историков-марксистов пересмотреть исторический материал через призму марксистских категорий – класса и капитала. Лишь классовый анализ, как утверждал Покровский, был подлинно научным. Как он объявил в 1929 году, история – это «самая политическая из всех наук», но история, «написанная господами [буржуазными историками] – ничего иного, кроме политики, опрокинутой в прошлое, не представляет»185.
Покровский считал, что марксистский подход к российской истории предложил новый ответ на извечный вопрос об отношении «России и Запада». Излагая свои доводы, он рассматривал российскую историю с момента «собирания русских земель» вокруг Москвы сквозь призму «торгового капитала», как основной движущей силы внутренней и внешней политики России. По его утверждению, такой анализ показывал, что история России была историей эксплуатации и грабежа, движимых перспективой открытия новых рынков и торговых путей. Так, к примеру, после отмены крепостного права Александр II принялся завоевывать новые территории и колонизировать их ради создания новых рынков. Именно поэтому, объяснял Покровский, царь выбирал территории, «далекие, казалось, от всех соперников России – такие, как Средняя Азия, непосредственными соседями которой были Китай и Афганистан. <…> Завоевание Средней Азии имело громадное значение для развития русской промышленности. Она стала первой русской колонией»186. В результате «империя Романовых… объединила под одной властью самые разные народы, имевшие несчастье жить около торговых путей, необходимых русскому торговому капиталу»187. Огромное завоеванное пространство, протянувшееся от Москвы до Тихого океана, писал Покровский, «стало называться “Россией”», и всем проживающим здесь народам «было приказано называться “русскими”», несмотря на то что большинство их «не понимало ни слова на языке, на котором разговаривали в Москве»188. Таким образом, заключал Покровский, в исторической перспективе Россия не была уникальной или кардинально отличной от других европейских империй, которые также продвигали свои интересы как агенты торгового капитала в борьбе за новые рынки.
До самой своей смерти Покровский обличал имперское прошлое России. Однако вскоре после смерти Покровского его разгромная критика «великодержавного русского шовинизма» начала диссонировать с «русским поворотом» в национальной политике Сталина, ставшей официальной линией партии в середине 1930‑х годов189. В январе 1936 года, через четыре года после смерти Покровского, Политбюро выпустило резолюцию, имевшую целью «разоблачить ложные исторические взгляды, исповедуемые так называемой исторической школой Покровского»190.
Хотя Покровский посмертно впал в немилость, при жизни он был не только почитаем как ведущий советский историк-марксист, но и занимал высокое положение в советской иерархии власти. В 1920‑х годах Покровский разработал и начал проводить реформы с целью полной реформации преподавания истории и обучения нового поколения историков-революционеров. В начале 1918 года Народный комиссариат просвещения (Наркомпрос) начал реформировать университеты и научные заведения бывшей империи. В первые годы советской власти политика в отношении уже существовавших образовательных и научных учреждений отличалась в зависимости от того, шла ли речь о естественных или гуманитарных науках191. В отличие от буржуазных научно-технических специалистов, которых старались привлечь к сотрудничеству с новым режимом, гуманитариев предстояло заместить воспитанниками новых коммунистических учреждений. В 1922 году Ленин распорядился депортировать из страны ведущих философов и гуманитариев, в числе которых были и некоторые из наиболее известных российских историков192. Покровский отвечал за реформирование образования в области гуманитарных наук и налаживание обучения новых кадров, которым предстояло заменить буржуазных специалистов. С этой целью Покровский основал (или поспособствовал их основанию) ряд новых учебных заведений и исследовательских институтов: Институт красной профессуры, Институт В. И. Ленина (созданный после смерти Ленина в 1924 году и призванный стать государственным хранилищем всех документов и материалов, имеющих отношение к его деятельности), Институт К. Маркса и Ф. Энгельса, Коммунистический университет имени Я. М. Свердлова (или Университет Свердлова) и Коммунистическую академию193.
Во всех этих новых учреждениях преподавалась история. Один только Институт красной профессуры за период с 1921 по 1928 год принял к обучению на историков 157 студентов, которые сформировали первое поколение советских историков-марксистов194. В 1925 году Покровский учредил в Общество историков-марксистов. Следом за этим он организовал издание новых периодических изданий, включая журнал Историк-Марксист, посвященный теории истории и вопросам методологии, Красный архив, где публиковались исторические источники, и Классовая борьба – для публикации исторических трудов по таким революционным темам, как история социализма, история рабочего движения и история революции195. В марте 1928 года, открывая Первую всесоюзную конференцию историков-марксистов, Покровский провозгласил, что марксистская историческая школа в СССР успешно создана196. Летом того же года состоящая из его учеников и возглавляемая им самим делегация отправилась на Международный исторический конгресс в Осло.
После Международного конгресса историков в 1913 году в Лондоне конгресс не созывался в течение десятилетия. Когда очередной конгресс, наконец, состоялся в 1923 году в Брюсселе, Россию там представляла делегация историков, представлявших Российскую академию наук, а не страну197. Половина российских делегатов – М. И. Ростовцев, П. С. Струве и Виноградов, к тому времени более известный как Paul Vinogradoff, с 1920 года проживающий в США, – были эмигрантами, покинувшими Россию до или после революции. Более того, Виноградов и Ростовцев, как и прежде, числились представителями России в организационном комитете конгресса – ситуация, которую глава оргкомитета, американский историк Уолдо Леланд, нашел абсурдной и потребовал, чтобы на следующий конгресс, который должен был состояться в Осло в 1928 году, была приглашена делегация историков, представляющих СССР198. Приглашение прислать своих представителей на организационное заседание в Женеве было официально отправлено Покровскому. Ответ Покровского: советские историки не смогут приехать в Женеву, поскольку Швейцария не признала Советский Союз – но делегация будет послана на конгресс в Осло199.
Момент для демонстрации школы марксистской истории Покровского мировому сообществу историков был и в самом деле благоприятным. В конце 1925 года, после многих лет международной изоляции Германии, Локарнские договоры вернули Германию в содружество народов. Для Советского Союза, в свою очередь, тоже настал благоприятный момент. Используя научный интернационализм как метод международной дипломатии, советские лидеры стремились установить международные отношения с капиталистическим миром200. В июле 1928 года, прямо перед назначенным на август конгрессом историков в Осло, Покровский организовал проведение «недели советской исторической науки» в Берлине201. Объединив поездки в Берлин и Осло, он устроил большое турне, позволившее впервые продемонстрировать новую советскую школу историографии за пределами СССР. Помимо Покровского и первых выпускников Института красной профессуры, И. И. Минца и С. М. Дубровского, в делегацию входили и политики – члены Политбюро202. Для многих западных историков конгресс в Осло стал их первой возможностью увидеть советских историков новой генерации. Для многих этот опыт оказался шокирующим.
В своем отчете о поездке, опубликованном в Вестнике Коммунистической Академии, по возвращении делегации в Москву, Покровский нещадно критиковал своих учеников, участвовавших в конгрессе, за их пассивное поведение: «Приехали из страны, которая первая установила диктатуру пролетариата, пришли, сидят и молчат»203. В одновременно написанной газетной заметке он описывал происходившую «битву за историю» в апокалиптических красках: «Борьба ведется на международном фронте, и наша, историков СССР, обязанность – использовать все имеющиеся у нас возможности для поддержки нашей стороны в мировом масштабе… Исторический фронт есть часть общеидеологического фронта, часть общей подготовки к тому, что надвигается на нас с неудержимостью катаклизма, новой открытой боевой схватки классов»204. Для самого Покровского конгресс в Осло стал кульминацией его карьеры. Он был избран в президиум конгресса и в качестве такового сделал престижный пленарный доклад на заключительном заседании205. Конгресс также оказался и его последним триумфом. За год до поездки, в 1927 году, у него диагностировали рак, от которого он и скончался в апреле 1932 года. К началу конгресса в Осло он уже был тяжело болен и проходил лечение, а по окончании съезда снова поехал в Берлин, где был прооперирован. Что бы ни вдохновило Покровского в его выборе метафор для описания «боев» за историю, эти метафоры вполне отражали тон официальной риторики периода советской истории, известного в историографии под именем «великого перелома».
«Великий перелом»
В ноябре 1929 года газета Правда опубликовала статью Сталина «Год великого перелома». В ней Сталин провозгласил 1929 год «годом великого перелома на всех фронтах социалистического строительства» и началом «последней битвы» с пережитками прошлого206. «Битва» касалась всех сфер жизни, включая науку, как Покровский немедленно разъяснил ученым: «Надо переходить в наступление на всех научных фронтах. Период мирного сожительства с наукой буржуазной изжит до конца»207. За агрессивными словами вскоре последовали и действия – аресты и показательные суды над «буржуазными» специалистами по сфабрикованным обвинениям. На первом громком процессе в качестве обвиняемых фигурировали историки.
Все началось с архивной находки. В январе 1929 года, во время инспекции недавно учрежденного Центрального архива, под юрисдикцию которого были переданы в том числе и библиотеки Академии наук, в библиотеке Пушкинского дома в Ленинграде были обнаружены документы, относящиеся к предшествовавшим большевистскому перевороту событиям Февральской революции 1917 года. Среди документов были оригинал отречения Николая II от престола, материалы, относящиеся к работе Временного правительства, и личные бумаги лидеров партии кадетов – партии, основанной историком П. Н. Милюковым, в которой состояло большое число историков. Кадетами были Кареев, Лаппо-Данилевский, П. С. Струве и многие другие российские историки. Большинство из них поддержало Февральскую революцию, и многие были членами Временного правительства. Обнаруженные в библиотеке Пушкинского дома документы попали туда из разных источников, во многих случаях они были оставлены на временное хранение в Пушкинском доме их владельцами во время революции и Гражданской войны. Некоторые документы были переданы в опечатанных ящиках, с оговоренными условиями о сроках – от двадцати до пятидесяти лет, – в течение которых сотрудники библиотеки обязались их не открывать. Инспекторов Центрального архива, возглавляемого не кем иным, как Покровским, формальности заботили меньше всего. Опечатанные ящики были вскрыты, несмотря на протесты сотрудников Пушкинского дома и привлеченных в качестве консультантов архивистов Академии наук. То, что началось со спора между историками старой Академии наук и сотрудниками нового Центрального архива о том, как следует обращаться с историческими документами, быстро переросло в политический скандал. ОГПУ назначило следственную комиссию, и та начала выписывать ордера на арест208.
Аресты историков были частью более широкой кампании, нацеленной против Академии наук («академическое дело»). Поводом послужили выборы новых членов Академии, на которых были выбраны лишь пять из восьми рекомендованных Политбюро коммунистов, включая Покровского. Вскоре, однако, были проведены специальные довыборы, на которых академики проголосовали за остальных кандидатов. Главным автором «маневра» был постоянный секретарь Академии, историк-востоковед С. Ф. Ольденбург. В результате бюджет Академии увеличился почти вдвое, однако инцидент послужил поводом для последующих репрессий: Покровский сам привлек внимание Политбюро к этому делу209. Последовали многочисленные аресты историков.
К концу 1929 года в связи с академическим делом было арестовано 115 ведущих историков из Ленинграда, Москвы и других городов210. В их число входил и Ольденбург. Один из лидеров кадетской партии, после Февральской революции Ольденбург возглавил Министерство народного просвещения во Временном правительстве, а затем пытался договориться с новыми правителями страны, на время обеспечив Академии наук автономию в обмен на лояльность «буржуазных» специалистов советскому режиму. Ольденбург отделался сравнительно легко: шестидесятишестилетнего ученого отправили на пенсию. Других историков арестовали и отправили под суд. Большинство из них было уволено, многие получили тюремные приговоры или лагерные срока211.
По мере того как аресты историков старой школы множились, роль интерпретаторов исторического значения современных событий перешла к историкам-марксистам и партийным деятелям212. Н. И. Бухарин, один из главных теоретиков партии, не только выдвигал свои исторические интерпретации, но и принимал участие в академических дебатах об истории, ее теории, методе и отношении к науке. В случае Бухарина, непосредственной причиной его участия в академических дебатах было его падение как политика, начавшееся во время «великого перелома». В апреле 1929 года Бухарин был смещен со своих постов как председатель Коминтерна и редактор Правды; в ноябре его вывели из состава Политбюро. Он получил назначение руководителя Научно-технического отдела (НТО) Высшего совета народного хозяйства (ВСНХ), где начал разрабатывать стратегию планирования в области науки и технологии. Однако через несколько месяцев он был смещен и оттуда213.
В октябре 1930 года, в разгар организованной против него кампании, Бухарин получил назначение возглавить Комиссию по истории знаний (КИЗ) – еще одно назначение, сигнализирующее о его политическом падении214. Таким образом, Бухарин оказался во главе организации и сообщества российских историков науки, которые начали устанавливать контакты с другими аналогичными международными организациями. Два члена КИЗ – историк-египтолог В. В. Струве (племянник П. С. Струве) и химик М. А. Блох – были членами-корреспондентами Международного комитета по истории науки, спонсируемого в эти годы Международным центром синтеза Анри Берра (см. выше, Глава 1)215. В качестве нового председателя КИЗ Бухарин неожиданно для себя не только активно занялся историей науки, но и встретился лицом к лицу с «буржуазным» теоретиком исторического синтеза. Встреча произошла летом 1931 года на конгрессе историков науки в Лондоне, на который, вместо планировавшего поехать туда Струве, отправился Бухарин и подобранная им делегация.
Комиссия по истории знаний
КИЗ была детищем В. И. Вернадского. В 1921 году Вернадский предложил сформировать Комиссию по истории науки, философии и техники (в дальнейшем ставшую Комиссией по истории знаний) при Академии наук. Подобно Анри Берру, Вернадский видел значение истории науки в контексте синтеза знания, как связующий мостик между естественными и гуманитарными науками, позволяющий ученым понять их предмет в более широкой перспективе216. Однако непосредственная причина создания КИЗ во время бушующей гражданской войны и послереволюционного хаоса была, скорее всего, прагматической. Многие воинствующие марксисты, включая Покровского, предлагали упразднить Академию наук как воплощение «буржуазного, империалистического прошлого»217. КИЗ могла бы продемонстрировать новым правителям историю и достижения российской науки и ее старейшего учреждения, основанного Петром I в 1725 году, убедив сохранить Академию как автономную организацию ученых218. Вскоре после создания КИЗ Вернадский уехал в Париж, где уже находился его сын, Георгий Владимирович, эмигрировавший вскоре после революции, однако попытки найти средства на создание собственной лаборатории не увенчались успехом и в 1926 году шестидесятитрехлетний ученый вернулся в Советский Союз. Известный ученый и организатор науки, который создавал и возглавлял учреждения, имевшие большое значение для экономики новой страны – как, например, сформированную им в 1915 году Комиссию по изучению естественных производительных сил России (КЕПС), – Вернадский быстро утвердился как важный для режима технический специалист, также выполнявший роль посредника между учеными и политиками219. Вернадский не подвергся репрессиям во время «великого перелома» и сохранил большую часть своих научных постов, по контрасту с участью многих его близких друзей (например, историка Ольденбурга), подвергшихся преследованиям и арестам по сфабрикованному академическому делу. Однако КИЗ – организация, в которой работало много историков, включая Ольденбурга – была совсем другим делом.
Ранней весной 1930 года Вернадский, к своему негодованию, узнал, что вместо него председателем КИЗ назначен Бухарин. Для членов комиссии, представлявших Россию в Международном комитете по истории науки, назначение Бухарина прозвучало тревожным сигналом. Смещение Вернадского застало В. В. Струве за подготовкой к предстоящему конгрессу по истории науки и техники в Лондоне, где он планировал представить свое обширное исследование «Московского математического папируса», только что изданное на немецком языке в Берлине220. В новых обстоятельствах он поспешно отменил свое участие в конгрессе. Племянник бывшего кадета и политэмигранта П. С. Струве, В. В. Струве, несомненно, имел основания опасаться ареста. В последующие годы Струве круто изменил программу своих исследований, провозгласив себя марксистом221.
Со своей стороны, Бухарин приложил много усилий, чтобы наладить хорошие отношения со своим предшественником и завоевать доверие членов КИЗ222. В феврале 1931 года Бухарин узнал о планирующемся Лондонском конгрессе из информационного письма, адресованного председателю КИЗ223. Он тут же начал активно действовать. Обратившись к председателю Совнаркома В. М. Молотову, Бухарин попросил «в экстренном порядке» поставить вопрос об отправке делегации в Лондон на политбюро. Бухарин подчеркивал, что конгресс «организуется очень широко (американцы, французы, немцы, англичане – его ядро; Америка посылает очень большую делегацию)», и что «темы чрезвычайно интересны для нас». Бухарин особо выделил две темы конгресса: «естественные науки как интегральная часть истории (очень интересно в связи с вновь опубликованными марксовыми работами224)» и «чистые и прикладные науки (это последнее для нас ультра-заманчиво)». В общем и целом, «…и по политическим, и по всяким другим соображениям нужно послать довольно значительную делегацию»225. Политбюро одобрило предложение. В делегацию, состав которой был утвержден к началу июня 1931 года, вошли два инженера, непосредственно вовлеченных в воплощение индустриальных планов первой пятилетки (В. Ф. Миткевич и М. И. Рубинштейн), три ученых-марксиста, представляющих Коммунистическую академию (философ и математик Эрнест (Арношт) Кольман, философ и физик Б. М. Гессен, философ и биолог Б. М. Завадовский), а также два представителя от Академии наук (физик А. И. Иоффе и биолог Н. И. Вавилов)226.
Время проведения мероприятия может объяснить внезапный интерес Бухарина к конгрессу историков науки227. К началу 1931 года Сталина начали беспокоить поступающие отчеты об осуществлении заявленных планов первой пятилетки. В июне 1931 года в публичном выступлении Сталин высказался о предлагаемом привлечении «буржуазных специалистов» к выполнению программы индустриализации. Лондонский конгресс давал возможность установить контакты с учеными и специалистами в разных областях науки и техники – обстоятельство, которое Бухарин подчеркивал в своем докладе Сталину о конгрессе, где он подчеркнул: «Возможно, гораздо важнее самого Конгресса было установление контактов с английскими учеными»228. Во время конгресса Бухарин также встретился и с российскими учеными, эмигрировавшими после революции и успешно интегрировавшимися в новую академическую среду229.
Помимо политических целей, у Бухарина в Лондоне была и амбициозная интеллектуальная программа. С 1920‑х годов он имел репутацию главного теоретика партии и систематизатора марксизма. В своей опубликованной в 1921 году книге Теория исторического материализма: Популярный учебник марксистской социологии230 Бухарин предложил синтетическую теорию марксизма, в которой идеи Маркса увязывались с современными достижениями общественных и естественных наук, а также рассуждал о главном вызове, стоявшем перед марксизмом, – вызове, который бросала ему социология. Со времени первого упоминания в рамках системы позитивной философии О. Конта социология превратилась в увлекательную новую область, которую развивали такие крупные западные мыслители, как Э. Дюркгейм, В. Парето, Б. Кроче, М. Вебер, и другие. За развитием новой области внимательно наблюдали и марксисты, включая Ленина, однако марксисты скорее старались размежеваться с социологами как с интеллектуальными конкурентами231. Бухарин, однако, счел социологию «весьма интересной». Вторя Конту, он писал: «Есть среди общественных наук две важные науки, которые рассматривают не отдельную область общественной жизни, а всю общественную жизнь во всей ее сложности… Такими науками являются, с одной стороны, история, а с другой – социология». Если «история прослеживает и описывает», то социология «ставит общие вопросы». Как «наиболее общая (абстрактная) из общественных наук» она «служит методом для истории». В свете этого марксистский «исторический материализм», как утверждал Бухарин, – это «не политическая экономия, не история; [но] общее учение об обществе…, т.-е. социология»232. Подзаголовок к его книге – Популярный учебник марксистской социологии – как нельзя лучше выразил эту идею в самом сжатом виде.
Попытка Бухарина примирить систему Маркса с учением О. Конта не обошлась без последствий. В 1930 году, когда позиции Бухарина пошатнулись, партийные критики использовали его определение исторического материализма как социологии как демонстрацию «отклонения» от партийной линии и «отступления от марксизма»233. Так, один критик писал в 1930 году: «Изображение Маркса как защитника «социологического метода» может только привести к сближению его учения с учением буржуазных «социологистов», ничего общего не имеющим с марксизмом»234. В ноябре 1930 года Бухарин подписал заявление, в котором признавал свои «ошибки»235. Все еще надеясь вернуться в политику, он выступил в Лондоне с докладом о теоретических вопросах марксизма, в котором постарался решительно размежеваться с западной наукой.
Лондон, 1931
Когда 25 июня самолет с советской делегацией приземлился на аэродроме близ Лондона, это стало новостью дня в английской прессе. Трансконтинентальные пассажирские рейсы были еще редкостью и сами по себе привлекали внимание, тот же факт, что делегацию возглавлял Бухарин, стало политической сенсацией. Несмотря на восстановление дипломатических и торговых отношений между Великобританией и СССР, разорванных в 1927 году, тремя годами позже многие в правительстве продолжали выступать против поддержки отношений. Пытаясь найти компромисс с правящими консерваторами, весной 1931 года лейбористское правительство Р. Макдональда выпустило специальный меморандум о британо-советских отношениях, в котором СССР описывался как «враждебное государство, с которым, несмотря на это, нам необходимо поддерживать отношения»236. Правая пресса воспользовалась прилетом Бухарина, чтобы атаковать левое крыло лейбористского правительства, утверждая, что, выдав визу Бухарину, оно попустительствовало большевикам и распространению антикапиталистической пропаганды в Англии. Morning Post писала: «Одного из самых злобных коммунистических агитаторов» пустили в страну под видом «профессора»! Daily Mail вторила: «Бухарин, директор фабрики ненависти, в Лондоне!»237
И Бухарин действительно не подкачал. В своем докладе на конгрессе (который он прочитал на немецком) он описывал противостояние «двух миров» или «двух культур», не совместимых по своей сути: «Все человечество, весь orbis terrarum распался на два мира, две экономические и культурно-исторические системы. Налицо великая всемирно-историческая антитеза: на наших глазах происходит поляризация экономических систем, поляризация классов… поляризация культур»238.
В своем лондонском докладе Бухарин повторил тезисы, которые он произнес в речи накануне отъезда в Лондон. Оказией была специальная сессия к тому времени окончательно «советизированной» Академии наук, которая открылась в Москве 21 июня, за три дня до начала конгресса в Лондоне. Темой съезда было обсуждение задачи, поставленной Сталиным перед советской наукой: «Догнать и перегнать капиталистические страны»239. Бухарин озаглавил свою речь недвусмысленно: «Борьба двух миров и задачи науки: Наука СССР на всемирно-историческом перевале». Как и в своем лондонском докладе, он проговорил лозунги «великого перелома» – «Мир вступил в полосу последних огромных и решающих битв. Мир раскололся. Есть два мира. Наука раскололась. Есть две науки. Культура раскололась. Есть две культуры», – добавив к формулам немного красок:
Все прежние переломы и зигзаги исторических путей, все известные исторические перевалы, – будь то великие крестьянские революции древнего Китая или падение античного мира, разгром старинных восточных деспотий или буржуазные революции, начиная с английской, эпоха возрождения и так называемая реформация или распадение гигантского царства Чингис-хана, – все эти этапы всемирно-исторического маршрута человечества и количественно, и качественно,… не могут идти в сравнение с теми историческими сдвигами, которые характерны для переживаемого времени240.
И в Москве, и в Лондоне Бухарин спрятал между лозунгами свой главный тезис: что наука существует в обществе и неотделима от него. В Москве он подчеркивал, что для успешного планирования необходимо понимание неявной, но весьма материальной взаимозависимости науки и социума. В Лондоне – доказывал, что марксистское мировоззрение ведет к пониманию единства науки и тех взаимозависимостей, которые существуют между различными областями знания, между «чистой» и прикладной наукой и между наукой и техникой.
Похоже, что Бухарин хорошо понимал значение Лондонского конгресса в контексте интеллектуального движения за единство знания – и стремился играть в обеих командах. В Лондоне он обильно цитировал западных мыслителей, от Ф. Бэкона и Дж. Беркли до У. Джеймса, А. Бергсона и М. Шелера. Он признавал, что все они стремились к созданию целостной системы знания. Однако, то и дело выделяя отдельные слова и словосочетания, он настаивал: «Социалистическое объединение теории и практики есть их наиболее радикальное объединение… тем самым дается не только синтез науки, но и общественный синтез науки и практики»241.
В своем докладе Бухарин не упомянул Берра, однако именно Берр оказался его главным оппонентом после Лондонского конгресса. Есть косвенные свидетельства того, что Бухарин встретился с Берром в Лондоне или, по меньшей мере, они общались через посредников. Берр участвовал в заседаниях Международного комитета по истории науки, проходивших в рамках конгресса в Лондоне по образцу конгресса 1929 года в Париже242. Одним из пунктов повестки было планирование секции по истории науки на предстоящем международном историческом конгрессе в Варшаве в 1933 году243. Вскоре после окончания Лондонского конгресса Берр и Бухарин подали заявки на участие в Варшавском конгрессе, по секции «Исторические методы и теория истории»244. Предварительная договоренность о совместной секции, судя по всему, была достигнута в Лондоне. Бухарин в конечном счете в Варшаву не поехал. Ожидая предстоящего партийного суда, первого из череды партийных «чисток», которые ему предстояли на протяжении оставшихся лет жизни, он в последний момент отказался от участия в историческом конгрессе245. Его имя, однако, все еще было в программе, и секция, на которой Берр и Бухарин должны были появиться вместе, привлекла необычно большое число зрителей, пришедших посмотреть на то, как советский политик и буржуазный историк скрестят риторические мечи, защищая конкурирующие программы исторического синтеза246. К разочарованию публики, состоявшееся заседание оказалось лишь жалкой тенью ожидаемой перформативной битвы247.
Бухарину все же удалось вступить в риторическое противоборство с Берром, пусть и в одностороннем порядке. В том же году он подготовил англоязычный сборник Marxism and Modern Thought, предназначенный для западного читателя248. Открывала сборник статья самого Бухарина, а завершала его статья историка А. И. Тюменева. В своей статье Бухарин яростно полемизировал с «буржуазными» философами, противопоставляя марксизм всем основным современным философским концепциям, от логического позитивизма и прагматизма до гештальт-психологии249. Структурно и по тону статья Тюменева была схожа со статьей Бухарина, с той разницей, что это была полемика с современной западной историографией. Особенно много места было отведено Берру и критике его программы исторического синтеза. Тюменев писал, в частности, о Международном центре синтеза, создание которого он ошибочно датировал 1900 годом, и перечислял другие проекты Берра. В качестве главной цели полемики Тюменев выбрал многотомник Эволюция человечества (L’évolution de l’humanité), на тот момент – самую известную публикацию Центра синтеза. Приведя цитату из рецензии, автор которой поздравлял центр с выходом «грандиозного и великолепно описанного синтеза, охватывающего все цивилизации прошлого», Тюменев писал, что не видит в этой работе ни «единства метода», ни «общей концепции», которую можно было бы ожидать от обещанного Берром синтетического труда. «Что останется, если отбросить неумеренные комплименты? Останется лишь «историзирующая история», борьба с которой, согласно господину Берру, была главной задачей Центра»250. Статья Тюменева, которую Бухарин редактировал, дает представление о том, что Бухарин мог бы представить в Варшаве.
Лондонский конгресс оказался первым и последним участием Бухарина в академической дискуссии о научной истории. Однако ему тем не менее удалось оставить заметный след в последующих дискуссиях. Выступление советской делегации на конгрессе произвело большое впечатление на английских ученых, таких как Д. Д. Бернал, Дж. Б. С. Холдейн, Дж. Нидэм, Л. Хогбен, и других ученых с левыми взглядами, которые сами были заинтересованы в развитии марксистских концепций в их приложении к науке251. По предложению Хогбена доклады членов советской делегации были напечатаны перед началом последней секции конгресса, на которой выступали советские делегаты. После окончания конгресса они были опубликованы как сборник статей, Science at the Crossroads («Наука на перепутье»)252.
Science at the Crossroads помогла разжечь у западных интеллектуалов интерес к марксистской методологии. Статьи Бухарина и Гессена вызвали наибольший интерес у западных читателей. В своем докладе «Социально-экономические корни механики Ньютона» Гессен анализировал «Начала» Ньютона как продукт своего времени, отвечающий на запрос, возникший в Англии XVII века в результате роста промышленности и зарождения торгового капитализма253. Тезис Гессена стал классическим примером применения марксистского подхода к истории науки. И Бернал в своих книгах Роль науки в обществе (1939), Маркс и наука (1952), Наука и промышленность в XIX веке (1953) и Наука в истории общества (1954), и Нидэм в своем монументальном труде Наука и цивилизация в Китае, публиковавшемся с 1954 по 2004 год, цитировали доклады Бухарина и Гессена на конгрессе 1931 года в Лондоне. Не только западные марксисты, но и не-марксисты, такие как Р. К. Мертон, цитировали Гессена в своих работах254.
Хотя и в меньшей степени, чем Гессен, Бухарин также стал цитируемым автором среди западных ученых левых взглядов. В 1939 году, вспоминая о своих впечатлениях о советской секции на Лондонском конгрессе, Бернал отметил, что доклад Бухарина, наряду с докладом Гессена, «оба придали импульс и моей работе, и работе многих других». Он добавил, однако: «Мы понимали не всё, что они говорили – сейчас я подозреваю, что в действительности они и сами-то этого полностью не понимали, – но нам было ясно, что это нечто новое, чреватое колоссальными возможностями»255. Бернал был не единственным, кто, относясь к рассуждениям Бухарина с симпатией, находил их, возможно, не очень внятными. Другой ученый выразил это ощущение более определенно. Прочитав доклад Бухарина, Вернадский записал в своем дневнике: «В целом интересно. Но в его статье наука в конце концов подменена философией»256.
Для того чтобы увидеть, как конкретное содержание науки любопытным образом пересеклось с программами научной истории, в следующей главе мы проследим траекторию другого участника конгресса по истории науки – биолога и протеже Бухарина Н. И. Вавилова.
Глава 3. Николай Вавилов, геногеография и будущее истории
Как мы видели, в первые десятилетия XX века историки и ученые участвовали в движении за научную историю, сотрудничая в общем стремлении к интеграции исследований прошлого в единую междисциплинарную систему знаний. Многие ученые были заинтересованы в том, чтобы найти более широкое применение новым научным методам и инструментам, включая использование методов науки, для того чтобы пролить свет на далекое прошлое – в особенности на те эпохи, от которых до нас не дошло традиционных исторических источников.
Герой этой главы – генетик и селекционер растений Николай Иванович Вавилов – фигура, занимающая видное место в исторической памяти XX века. Биологи по сей день ссылаются на его новаторскую работу о центрах происхождения культурных растений – регионах, где сосредоточено разнообразие диких родственников культурных растений. Вавилов – ключевая фигура в истории преследований генетики и генетиков в СССР, кульминацией которых стала сессия ВАСХНИЛ в августе 1948 года и разгром советской генетики. История Вавилова как «мученика генетики» (цитируя Ф. Г. Добржанского), настолько трагична и поучительна, что стала неотделима и от истории генетики, и от истории политических преследований в СССР. Эта история и по сей день остается одним из наиболее известных эпизодов в истории науки и одним из ее самых поучительных уроков.
Эта глава посвящена менее известной стороне жизни и работы Вавилова – а именно его обращению к истории и обращению историков школы Анналов к его работам в контексте интереса обеих сторон к «научной истории». В процессе своих исследований происхождения генетического разнообразия растений Вавилов использовал исторические и лингвистические сведения, почерпнутые из трудов историков и филологов, а также изучал доисторические поселения в регионах, где не сохранилось письменных источников, в надежде найти следы древних аграрных традиций, используя методы ботаники и генетики растений. В 1931 году Вавилов представил свои заключения об использовании генетики в исторических исследованиях на Лондонском конгрессе по истории науки. В последующие годы Люсьен Февр и другие связанные со школой Анналов историки внимательно следили за работами Вавилова и его института, обсуждая его идеи на страницах Анналов и опираясь на некоторые из его выводов в своих собственных исследованиях. Похоже, эти историки разделяли мнение Вавилова о том, что генетика может дать историкам доступ к сокровищнице необычных данных, дополняющих традиционные исторические источники.
Сегодня заявления, что находящаяся в генах информация может пролить свет на далекое прошлое, можно услышать повсеместно и от историков, и от биологов257. В своей нашумевшей книге Семь дочерей Евы Брайан Сайкс, генетик и основатель занимающейся ДНК-генеалогией компании, заявил, что с наступлением «эры геномики» приходит конец историческим исследованиям в их классическом понимании. По его словам, «В ДНК записаны не только наши индивидуальные родословные, но и история всего человеческого рода. Научные и технологические достижения последних лет позволяют приподнять завесу тайны над этой историей»258. Частные компании, такие как 23andMe, предлагают исторические нарративы исторических миграций людей прошлого, «прочитанные в генах», т. е. реконструированные на основе аналитической обработки ДНК259. Историки, в свою очередь, спорят о пределах применимости генетического анализа для понимания истории, о том, что стоит на карте, и о том, действительно ли историкам так уж надо беспокоиться о генетике. Как показывает эта глава, генетика и написание истории пересеклись много раньше. Эта история просто была забыта и историками, и биологами.
География истории и генетический архив
Вплоть до 11 июня 1931 года Вавилов и не предполагал, что всего через две недели он окажется в самолете вместе с Бухариным и другими членами советской делегации, отправляющимися на Второй Международный конгресс по истории науки и техники в Лондоне260. Несколькими днями ранее Бухарин, не ставя Вавилова в известность, предложил включить его в советскую делегацию после того, как физиолог и патриарх российской науки И. П. Павлов отказался от участия в конгрессе, сославшись на свой преклонный возраст (ему было к тому времени восемьдесят два года)261. Вместо Павлова Бухарин предложил сорокачетырехлетнего Вавилова, за два года до того избранного действительным членом Академии наук, в знак признания его ведущей роли в модернизации советской агрономии и международной известности его работ по биологии262