Дальше ваш билет недействителен
Romain Gary
Au-delà de cette lirnite votre ticket n’est plus valable
Перевод с французского
Натальи Мавлевич
© Éditions Gallimard, Paris, 1975
© Н. Мавлевич, перевод на русский язык, 2011, 2024
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2024
© ООО “Издательство Аст”, 2024
Издательство CORPUS ®
Глава I
Я проснулся в семь утра в своем номере в “Гритти” от телефонного звонка. Звонил Дули – он хотел меня видеть. Срочно. Меня покоробил повелительный, не терпящий возражений тон. Мы оба входили в Международный комитет по спасению Венеции. Спору нет, город дожей неуклонно опускается на дно, но все же не так быстро, чтобы нельзя было немножко потерпеть. Заседание Фонда Чини было вчера, но Дули на него не поспел, потому что, сказал он, из‑за последних терактов в Италии объявили всеобщую суточную забастовку и его самолет не смог взлететь.
– Ни одного диспетчера на вышке, даже вертолеты не летают. Пришлось оставить “боинг” в Милане и сесть в машину.
Я прикинул время и назначил ему свидание в баре в половине десятого, гадая, чему обязан столь высокой честью. Я почти не знал Дули и не рвался с ним общаться – мы жили в разных измерениях. Джим Дули получил в наследство одно из самых крупных в Америке состояний.
Первый раз я увидел его в Санкт-Морице на соревнованиях по бобслею, в которых участвовали и мы с сыном. Ковбойская стать, светлые, чуть тронутые сединой кудри, на удивление свежее – для плотного мужчины за пятьдесят, – ничуть не расплывшееся лицо, неизменная бодрость духа и веселый нрав – все это вызывало во мне легкое раздражение, ведь не только хорошенькие женщины завидуют друг другу. Один вид этого заядлого жизнелюба говорил: вот абсолютный чемпион мира по всем земным удовольствиям; и почему‑то его колоссальные успехи, сам их размах, словно бы умаляли мои собственные и даже делали бессмысленным мое существование. Никому из людей не дано дорасти до той величины, которой они мечтали достигнуть. Дули же, судя по всему, игнорировал этот закон жанра. Вот уж колосс так колосс! Правда, что касается роста, лично я не разделяю восторженного отношения к верзилам, которое со времен Гомера проявляло хилое человеческое племя. Но Дули представлялся мне серьезным соперником на другом поприще – в борьбе за титул самого большого счастливчика. Когда этот детина в красном свитере встал, закончив дистанцию, снял шлем, обвел взглядом зрителей и разразился победным смехом, как будто он прирожденный повелитель мира, меня охватило противное чувство собственной приниженности – не потому, что он меня обогнал, а потому, что рядом с этим американцем я словно умалялся в собственных глазах, а он чрезмерно, так, что мне не дотянуться, разрастался. И я ничего не мог поделать с этой безотчетной брезгливой неприязнью, имевшей едва ли не политический оттенок. В тот же вечер в гостиничном баре я встретил знакомую журналистку, и ей зачем‑то понадобилось рассказать мне, как она “брала интервью” у Дули на его яхте в Сен-Тропе и он “всю ночь, как заведенный! Я уж не знала, как его остановить”. Обычно такие откровения равносильны подстрекательству помериться силами с героями и показать, что ты и сам не промах. Но я тогда еще был сравнительно молод и не нуждался в том, чтобы мою уверенность в себе поддерживали женщины, она отлично держалась сама собой. Мне всегда нравились запретные сады и замкнутые миры. Чтобы все сохранялось в глубокой тайне, в которую посвящены лишь двое. Если же начинаешь заботиться о “репутации” в этой деликатной области, считай, чуду конец. Настоящая обитель любви всегда спрятана от посторонних. Хотя верность для меня – не контракт на эксклюзивное право, это понятие, стоящее в одном ряду с преданностью и душевной близостью. Однажды в мае 1944 года, незадолго до высадки союзников, мой “лайсендер” ткнулся носом в землю во время взлета с партизанского аэродрома, и я здорово расшибся. Меня перенесли на ближайшую ферму, и вот не прошло и часа, как Люсьена, моя тогдашняя подруга и соратница, уже сидела у моей кровати. Ее буквально трясло, а я не понимал почему: не так уж страшно я разбился. Тогда она рассказала, что телефонный звонок с известием об аварии застал ее в гостиничном номере, когда она собиралась лечь в постель с моим другом. Услышав же, что случилось, она, не тратя время на объяснения, бросила его и помчалась ко мне. Вот это я называю верностью: когда человек жертвует удовольствием ради любви. Хотя допускаю, что кто‑то другой мог бы, наоборот, усмотреть в таком поведении измену. Возможно также, что в моей психике уже тогда наметилась какая‑то трещина, которая потом все углублялась, пока не довела меня до нынешнего состояния. Не знаю… впрочем, я не ищу себе оправданий. То, что я пишу, – не речь в свою защиту. И не призыв о помощи, засовывать эту рукопись в бутылку и бросать ее в море я не собираюсь. С тех пор как человек научился мечтать, призывов о помощи и заброшенных бутылок накопилось столько, что, право, удивительно, как это еще кое‑где осталось чистое море, как это оно все сплошь не запружено бутылками.
После той первой встречи с Дули я постоянно натыкался – и чертыхался про себя – на его имя, с которым прочно связался образ красавчика-миллиардера, недаром в шестидесятые годы его прозвали плейбоем номер один во всем западном мире. Знаменитые манекенщицы, самые лучшие и самые модные курорты, “феррари”, Багамы и целый рой молоденьких красоток, которым его богатство кружило голову так, что и платы не требовалось… Собственного вкуса и мнения у американца, похоже, не имелось, он полагался на чужие взгляды и суждения, нуждался в гарантии привлекательности. Если в ту пору столько мужчин вздыхало по Мэрилин Монро, то только потому, что по ней вздыхало столько других мужчин.
В последний же раз я видел Джима Дули в 1963 году, в имении промышленного магната Тьебона недалеко от Оспедалетти, где я гостил несколько дней. Лучшего частного пляжа, наверно, нет на всем итальянском Средиземноморье. Гостей было человек двадцать. Сам Тьебон, хоть ему уже стукнуло шестьдесят восемь, а может, как раз поэтому, вовсю старался показать, как здорово он катается на водных лыжах. С невероятной легкостью выписывал он вензеля на волнах и, мало того, одновременно, наплевав на бремя лет и законы природы, играл в бильбоке – мы глядели на такое феноменальное мастерство, открыв рты. Все было бы замечательно, если бы не одна досадная деталь. Наш хозяин давал свои представления в девять утра, и всем гостям полагалось на них присутствовать. Отказаться от приглашения значило бы поступить неучтиво и даже жестоко. И вот мы всей оравой тащились на пляж и аплодировали подвигам престарелого спортсмена. Лысый, тощий, нос крючком, он отплясывал перед нами на воде и лихорадочно подкидывал и ловил шарик деревянной чашечкой, только балетной пачки не хватало для полноты картины. Какой‑то кошмар в духе Гойи. Смешное и жалкое зрелище. Но гости добросовестно восхищались:
– Ай, молодец! Прямо юноша!
– Изумительно!
– И не поверишь, что ему почти семьдесят!
– Подумать только: во времена Мольера мужчина в сорок лет считался старой развалиной.
– Поразительный, поразительный человек, я всегда говорил: другого такого нет на свете!
Только один нахальный юнец лет двадцати ехидно промурлыкал:
– Э‑то есть на-аш после-едний…
И вот однажды утром к нашей компании присоединился Дули, он приехал накануне. Все такой же невозмутимый красавец с буйной шевелюрой, он стоял в кимоно, обнимал за талию очередную кинозвезду, которую прихватил с собой для развлечения, и молча глядел на трюки молодящегося старикана – тот несся по воде спиной к берегу, задрав ногу, одной рукой держась за веревку, другой играя в бильбоке, и время от времени ловко поворачивался на 360 градусов.
– Poor son of a bitch, – усмехнулся Дули. – То‑то смерть потешается, на него глядя. Верно, уж сто лет, как не мужик. Вот и ищет замену. Тошно смотреть. Shit![1]
И ушел.
Вскоре образ красавчика-миллиардера, постоянно мелькавший в светской хронике и на страницах глянцевых журналов на фоне раззолоченных интерьеров и пышных фейерверков старой Европы, несущейся в вихре нескончаемого праздника к скорому концу, начал быстро тускнеть. Год или два о нем просто ничего не было слышно. Потом его имя снова появилось в прессе, но теперь уже в других рубриках и изданиях, например в “Файнэншл таймс” или “Уолл-стрит джорнал”, – в скупых, петитом набранных заметках, однако сама эта неброскость, подобно строгим английским костюмам с Севил-роу, служила клеймом высшей пробы для крупных дельцов, которые то поднимались, то опускались на волнах безбрежного, доселе невиданного в западном мире океана благоденствия. И с тем же рвением, с той же волей к победе, какие он обнаружил в гонках по бобслею, он ввязался в чемпионат Европы по процветанию и успеху. Потревожив мирный сон пылившихся в американском банке отцовских миллиардов, он вложил их в беспроигрышные бурные игры транснациональных компаний и приумножил; эти его достижения были отмечены в специальном номере журнала “Форчун”, посвященном американским инвестициям в европейскую экономику. К 1970 году диапазон его деловых интересов был так велик, что, как писали в “Шпигеле”, “стоило кому‑нибудь попытаться скупить акции какой‑нибудь компании, как у него на пути неминуемо возникала фигура Джима С. Дули”. Вместе с одной крупной франкфуртской фирмой он открыл банк в Швейцарии, который уже спустя два года контролировал “золотой треугольник” немецкого рынка недвижимости: Гамбург – Дюссельдорф – Франкфурт. Внезапное массовое изъятие денег со счетов, которое спровоцировало падение кельнского банка “Херштатт” и доконало империю Герлинга, скорее всего – хотя эти слухи официально опровергались, – было делом рук Дули, причем тщательно спланированным делом, недаром левая пресса открыто называла его “акулой дикого капитализма”. Я уже стал жалеть, что не познакомился с американцем поближе. Неимоверная финансовая мощь притягивала меня как магнит, и хоть я понимал, что мне – такому, каким я сам себя видел, – эта тяга не к лицу, противиться ей не мог. А еще я заметил, что банкиры говорили о Дули бесстрастным тоном и воздерживались от всяких оценок его действий – верный признак того, что на финансовый небосвод взошла звезда первой величины.
Вообще в те годы – примерно с шестьдесят второго по семидесятый – над Европой словно опрокинулся рог изобилия, экономическому процветанию не предвиделось конца, и благодаря этому затяжному золотому дождю богатство стало почитаться высочайшей нравственной и чуть ли не духовной ценностью, чего не было со времен расцвета крупной буржуазии в девятнадцатом веке. Помню, как‑то на приеме после заседания Совета Европы я услышал из уст супруги одного из европейских послов, побывавшей в Китае, потрясающее суждение. “Коммунизм, – сказала она, – годится только для бедных”. Римский клуб тогда еще не обнародовал своих апокалиптических прогнозов. Производство автомобилей было на подъеме. Кредитов – бери не хочу. Нефти – в избытке. Франция стала местом выгодных вложений. Строительство роскошных поселков вроде “Провансальской Венеции” Пор-Гримо приносило миллиардные доходы инвесторам, а у тех, кто раньше глотал слюнки, читая про бриллианты, подаренные Ричардом Бертоном Элизабет Тейлор, несметные состояния Онасиса и Ниаркоса или конюшни Буссака и Вильденштейна, появились новые предметы вожделения. Дела моих бумажных и фанерных фабрик и моего художественного издательства тоже шли в гору, и я собирался учредить Европейский книжный клуб, для чего требовался начальный капитал в четыре миллиарда.
То, что записной бабник превратился в международного магната, меня не удивляло. Страсть к завоеваниям не проходит с возрастом, меняются только ее объекты, поэтому нередко с убыванием физической силы крепнет деловая хватка. Взять, к примеру, Джанни Аньелли: на шестом десятке лет он попал в аварию, после чего так энергично, пылко и с таким упорством взялся за семейный бизнес, что очень скоро превратил “Фиат” в промышленный гигант, один из лидеров растущей европейской индустрии. А его ровесник Пиньятари, в свое время прославившийся любовными победами на весь Париж и Рим, переключился на медные рудники и, поражая соплеменников-бразильцев непреклонной волей, добился немалых успехов. Пятьдесят лет – критический возраст, когда мужчина ищет новые поприща, дабы обеспечить себе устойчивое положение, которое не зависит от гормональных спадов.
В 1971 году мне попалось на глаза в одном журнале интервью с Джимом Дули, из которого явствовало, что он намерен выпрямить Пизанскую башню. Если только это не было злой шуткой журналистки, некой Клары Фоскарини. По ее словам, американец заявил, что просто укрепить башню, чтобы она не рухнула, недостаточно, что человеческий разум при помощи современной науки способен одолеть безжалостное время и силу тяжести. Джим Дули, писала Фоскарини, позвонил ей в два часа ночи, как будто дело не терпело отлагательства, добрых полчаса излагал свою идею и выказал готовность лично финансировать работы. В конце статьи журналистка замечала, что возможности науки и техники все же ограничены – например, запах виски не передается по телефону.
Мысль выпрямить Пизанскую башню насмешила всю Италию, а Дули выступил с публичным опровержением: он‑де ничего такого не говорил, а только хотел предложить итальянским властям объявить конкурс на лучшее инженерное решение, которое позволило бы предотвратить падение памятника. Конкурс и правда был объявлен, но правительственная комиссия отвергла все проекты, сочтя их неосуществимыми.
Через несколько дней после злополучного интервью я встретил на светском ужине в Париже ту самую смуглую красотку-актрису, которую Дули привозил с собой в Оспедалетти, – мы с ней оказались соседями по столу. Она спросила, бывал ли я с тех пор у Тьебона. Я ответил, что обязанность каждый день наблюдать, как семидесятилетний старик истязает себя, доблестно играя в бильбоке на водных лыжах, для меня слишком тягостна.
– Да, – сказала актриса, – это было не очень приятно. Мужчины частенько умирают задолго до того, как лягут в могилу. Давно вы видели Джима?
Я сказал, что мы почти не встречаемся.
– Он тоже играет в бильбоке, – странным тоном заметила она и ухмыльнулась.
Этот тон и ухмылка разбудили мое любопытство.
– Вот как?
Прежде чем ответить, она повозила вилкой в перигорском соусе.
– Ну… у него свое бильбоке, а доблести он проявляет в крупном бизнесе. Мощнее его сегодня в Европе, пожалуй, никого и нет. – Она сделала глоток шампанского и с усмешечкой добавила: – Я, конечно, имею в виду финансовую мощь.
От этих слов у меня словно мороз по коже пробежал. Актриса отвернулась и болтала теперь с другим соседом, а я исподтишка приглядывался к ней – верно, первый раз в жизни смотрел на хорошенькую женщину так, как смотрит на соперника вступающий на ринг боксер. И первый раз мужское достоинство представилось мне под таким углом. Прежде я как‑то не видел тут пищи для иронии.
Окна бара “Гритти” выходят на Большой канал, поэтому Дули увидел меня издали и, едва взойдя на террасу, двинулся прямо ко мне с протянутой рукой. Обычно с “изваяниями” сравнивают женщин, однако мало кто так заслуживал чести быть высеченным в мраморе или отлитым в бронзе, как Джим Дули. Все в нем: фигура, рост, посадка головы – говорило о необычайной силе, казалось даже, что не природа создала такое совершенство, а рука скульптора, желавшего польстить заказчику. Он был без галстука, расстегнутый ворот белой рубашки размашистым треугольником лежал поверх спортивной куртки. Шевелюра его оставалась столь же курчавой и пышной, хоть и поседела, но буйные кудри уже не так удачно обрамляли лицо, которое не пощадило время. Черты его расплылись и сохранили с прежними, тонко очерченными, лишь смутное сходство, по которому память может опознать постаревшего знакомца. А ведь он старше меня лет на семь-восемь, не больше. Одной рукой Дули крепко стиснул мою, а другой приобнял за плечо, – не перевариваю таких покровительственных жестов.
– Рад вас видеть, старина, очень рад! Последний раз мы, кажется, встречались… Когда же это, а?..
Он засмеялся, как бы извиняясь за то, что не может припомнить, подхватил меня под локоть и потащил к столику в самом углу бара. За пару недель до того я попросил в женевском банке, который контролирует Дули, ссуду в триста миллионов да еще скидку – аж пятнадцатипроцентную! – при уплате переводных векселей на почти такую же сумму. Знал ли он об этом? Кредитное сжатие начинало, как говорится, медленно, но верно душить меня.
Минут десять Дули разглагольствовал о политической ситуации в Италии и о том, как пагубно она сказывается на деле спасения Венеции. Ни один из принятых проектов пока еще даже не запущен. ЮНЕСКО и другие международные организации выделили огромные суммы, но пресловутых “решений правительства” до сих пор не последовало. То есть они давно подготовлены, но калейдоскоп правительственных кризисов парализовал центральную власть в стране.
– Уже пять лет я выслушиваю жалобы экспертов. Вы ведь знаете, именно я первым озаботился этой проблемой и оплатил начальные исследования.
По-французски он говорил свободно, бегло, но с сильным американским акцентом, что было очень забавно при его богатом лексиконе. Зеленоватый, как ноябрьское венецианское небо и вода в каналах Венеции, свет бил ему прямо в лицо и подчеркивал сходство с кондотьером Коллеони, каким представляет его конная статуя на площади Сан-Джованни-э-Паоло. Меня поразил стеклянный блеск его глаз, а еще больше – их напряженный взгляд, в котором мучительная, отчаянная тревога и даже призыв о помощи смешивались с полным безразличием к собеседнику, – взгляд, подобный набату, неумолчно звучавшему во все время любого, даже самого пустячного разговора. Голубые глаза Дули излучали такой страх, что каждый взгляд казался попыткой к бегству.
Сзади вдруг раздался кастаньетный треск – бармен взбивал коктейли со льдом.
– Сохранять наше достояние – вот главное! Вот девиз всей нашей цивилизации. Не сдаваться. Не уступать ни пяди. Но надо действовать! Я еще помню самые первые проекты вроде знаменитого нагнетания в грунт цемента, который якобы не даст городу опускаться еще ниже. Чушь! Очень скоро выяснилось, что после таких “инъекций” Венеция, наоборот, потонула бы еще скорее. Еще была идея сдерживать высокую воду при помощи кессонов с воздухом. Но и она на поверку оказалась нереальной. И вот теперь, когда совершенно точно, научно установлено, что нужно делать, ничего не получается, потому что теперь уже разваливается вся Италия.
Он жестом попросил бармена повторить мартини, а потом вдруг впился в мою физиономию изучающим взглядом, словно только за тем и пришел, чтобы проверить, на месте ли у меня нос.
– Мы ведь ровесники? – спросил он.
– Мне пятьдесят девять лет.
– Мне тоже.
Я постарался не выдать своего изумления и сделать вид, что его слова оставили меня совершенно равнодушным, но, видимо, не очень удачно, потому что Дули тут же спросил:
– Вас это удивляет?
– Да нет, что ж тут удивительного.
– Просто у вас так вытянулась физиономия.
Я никак не мог привыкнуть к его французскому – он говорил совершенно безукоризненно, но этот жуткий акцент!
– Выглядите вы моложе меня, – сказал он.
– Возраст ведь не обязательно декларировать.
– А как у вас обстоит с этим делом?
– Что вы имеете в виду?
– Говорят, вы держитесь молодцом.
– Я много занимаюсь спортом.
– Я говорю о женщинах.
Стоит какому‑нибудь мужчине заговорить со мной “о женщинах” – непременно во множественном числе и таким тоном, будто мы оба знатоки постельного мяса, как во мне вспыхивает бешеная ненависть к нему, отдающая расизмом. Мне всегда претили эти назойливые излияния, подразумевающие, что мне так же приятно заглядывать в грязные углы человеческой психики, как и моему собеседнику.
Поэтому я молчал. А Дули сидел, уткнувшись глазами в стол, и рассеянно водил по нему рукой, словно забыв о моем существовании. Лицо его потемнело.
– Вам еще не начало казаться, что женщины становятся все шире?
– Я не совсем вас понимаю.
– Правда? Так я вам объясню. Я заметил это, наверное, лет пять тому назад – вдруг почувствовал, что все женщины стали мне как‑то широковаты. Началось с одной девчонки, ей было всего‑то лет восемнадцать, но внутри она оказалась мне велика. Там у нее было слишком просторно, я почти не чувствовал прикосновения – ну, решил, что так уж она устроена.
– Это можно исправить с помощью простейшей операции.
– Да, но потом у меня появилась другая – датчанка, двадцать два года, фотомодель. Уж эта‑то точно была скроена по лучшим стандартам той поры. Но я и у нее, представьте себе, натыкаюсь на тот же внутренний изъян! Дальше – актриса восточного типа, вы ее видели в кино. Та же история – она мне велика! Прямо удивительно – такая полоса невезения! И вот однажды я разоткровенничался по этому поводу со Стейнером, электронщиком – ну, вы знаете! Ему тоже под шестьдесят, и он тоже еще не сошел с дистанции… Это ведь самое главное, старина, не скиснуть, не сойти с дистанции… Так вот, он‑то мне и открыл глаза на страшную истину… – Дули невесело усмехнулся. – Знаете, что он сказал? “Это не у женщин что‑то увеличилось, а у тебя, дружище, кое‑что уменьшилось”. – После этих слов в монолитном гиганте словно бы образовалась трещина, Дули уставился куда‑то поверх моего плеча, я машинально обернулся – стена и больше ничего. – За год я усох сантиметра на два, и твердости сильно поубавилось. Так‑то, старина. От этого никому не уйти, чудес не бывает. В сорок четвертом я высаживался в Нормандии, на Омаха-Бич[2], под пулеметным огнем, потом освобождал Париж, а вы сражались в Сопротивлении, в подполье, стали полковником в двадцать шесть лет, а теперь у нас не стоит. Разве это не свинство?
– Действительно, незачем было и войну выигрывать. – Я попытался отшутиться. – Или, может, еще одну затеять – глядишь, взбодримся.
– Я, конечно, не считаю, что уж совсем никуда не гожусь. Но сами понимаете, каково это: лежишь с женщиной, а приступить не решаешься: знаешь, что он у тебя мягковат, может согнуться, не попасть куда надо, а от этих мыслей и опасений все и вовсе опускается. И что тогда? Рядом с тобой оказывается или добрая мамочка – утешает, гладит по головке, приговаривает: “Ничего, милый, ничего, ты просто устал”, – или стерва, которая, того гляди, прыснет: как же, Дули, великий Джим Дули, больше ничего не стóит, он пустое место, слабак, у него не стоит…
– Упадок Римской империи.
Но он меня не слышал и не видел. Как будто меня и вовсе не было. Был только он один со своим несчастьем: он, Дули, импотент! И плевать ему на всех прочих! Глаза его опять остекленели, в них застыли безмерное отчаяние и горечь.
– Смотря какая попадется. Зависишь от них с потрохами. Напорешься на стерву – пиши пропало. Она раззвонит на всех углах: знаете Джима Дули? Так вот, он уже не того. Сенсация, открытие Америки! По счастью, всегда находятся и такие, что во всем винят себя – будто это они не способны возбудить мужчину. Ну, и потом, я же завидный любовник, женщина не хочет меня потерять, вот и расхваливает. В шестьдесят лет он еще хоть куда! Такая силища!
Дули сделал вежливую паузу, чтобы дать мне время ответить откровенностью на откровенность. Но я старательно раскуривал сигарету.
– А чем больше думаешь, получится у тебя или не получится, тем, понятно, хуже получается, такой психологический трюк. Ты начинаешь психовать и, чтобы успокоиться, делаешь все новые и новые попытки… дальше попыток дело обычно не идет… В конце концов, ложишься с женщиной не потому, что хочешь ее, а чтобы увериться в себе. Чтоб доказать себе, что ты еще в форме. И если все проходит нормально, думаешь: уф! Меня еще рано списывать! Я еще мужчина! И знаете, раньше, глядя на женщину, я прикидывал, по вкусу она мне или нет, а теперь думаю: вдруг у нее оргазм не клиторальный, а вагинальный, что тогда? И ведь заранее не поймешь, все выясняется на месте.
– А просто любить кого‑нибудь вы не пробовали?
В первый раз за все время я уловил в его голосе проблеск юмора:
– Чем любить‑то? В том‑то все и дело, старина! Чем? Знаете анекдот про парня, который проходил медкомиссию? Врач просит: “Покажите свои половые органы”, – а тот открывает рот, показывает язык и говорит: а-а-а! Этакую подлость с нами учинили! Ладно бы еще рухнуть сразу – как молния в дуб ударяет: шарах – и готово! Отлично! Но когда ты наедине с красивой бабой, лежишь с ней в постели – и ничего… Однажды я валялся, как жук на спине, после очередной осечки, а моя красотка напрокат одевалась. Взглянула на меня, а у меня рожа, видать, как у покойника в гробу. И вот она докурила сигаретку и говорит: “Такие, как вы, не могут смириться с оскудением потенции, потому что привыкли к богатству”.
– Пожалуй, в этом что‑то есть, – сказал я безразличным тоном, как всегда, когда говорю о себе.
– Мне попалась проститутка левых взглядов, старик, такие не просто спят с вами, а наблюдают и изучают. Самое противное, что я никак не могу отступиться. Натура такая. Я не привык сдаваться. Бьюсь до последнего. Всю жизнь был бойцом.
– И всегда побеждал. Записной чемпион.
– Ну да… Кстати, я вспомнил, где мы с вами виделись в последний раз. На чемпионате Европы по бобслею…
– Ошибаетесь. В последний раз мы виделись у Тьебона… помните – бильбоке?
Дули повернулся лицом к водной глади за окном, и яркий свет вдруг, словно невидимым резцом, углубил его морщины. Тонкие, хоть и размытые возрастом черты, завитки волос точь‑в‑точь как на античных бюстах и медалях, однако совершенно неожиданное для римских цезарей выражение – отчаяние, какого не найдешь в творениях древних мастеров.
Одного я не понимал:
– Почему вы это все рассказываете именно мне?
– Потому что я вас почти не знаю, а такое легче выложить незнакомому человеку. И потом, мы оба воевали… оба победили. Это как‑то сближает. – Он посмотрел мне прямо в глаза. – Так как у вас обстоит с этим делом? И не вздумайте рассказывать мне сказки, старина. Мы с вами ровесники.
Меня уже давно подмывало встать и уйти, но чуткий инстинкт самосохранения подсказывал: Дули потому спокойно вытирает об меня ноги, что знает – теперь‑то можно не сомневаться – про ссуду и скидку, которые я попросил в его банке. Сопротивляться я не мог. Оставалось пожать плечами:
– Не для того же вы подняли меня в семь утра, чтобы мы обменялись сводками о состоянии наших эндокринных систем.
– Вы, говорят, до сих пор сильны по этой части. Вот я и подумал: поговорю‑ка с ним… как ветеран с ветераном. Спрошу, как он выкручивается. Я ведь наслышан про вашу восхитительную бразильяночку.
Тут я все же встал:
– Вот что, Дули, хватит. Вы пьяны. Вам надо лечь и уснуть. Проспитесь – полегчает.
Дули поставил рюмку на стол:
– Сядьте. Вы мой должник. Мой банк дает вам кредит, о котором вы просили. И скидку тоже. Все были против. Считали, на вас можно ставить крест. Я тоже так думаю. Вернее, не думаю, а знаю. Как и вы. Просто вы еще петушитесь. Или, может, не знаете? Или не хотите знать?
Я рассмеялся. Причем непритворно: у меня камень свалился с души от этой новости.
– С каких это пор швейцарские банки дают деньги заведомо обреченным предприятиям?
– С тех пор, как им велит это делать добрый дяденька Дули. Вам крышка. Капут. Хоть, может, вы действительно этого не знаете, все мы живем надеждой. Каждый думает, что все как‑нибудь… восстановится.
– О чем вы говорите: о себе, обо мне или о Пизанской башне?
– Смешно. Нет, вы, кажется, в самом деле не сознаете, насколько все серьезно. Боитесь посмотреть правде в глаза. Так бывает сплошь и рядом: человеку нужно много времени, чтобы разобраться в том, что происходит с ним самим.
– Кляйндинст предлагает за мою фирму три миллиарда.
– Два с половиной.
– А я прошу четыре.
– Как же, знаю. Любопытно. Если пожелаете, мы еще поговорим об этом. Зайдите ко мне, прежде чем согласитесь на продажу. – Он отхлебнул из рюмки и пробормотал: – В гробу я видал этого Кляйндинста!
В сочетании с жутким американским акцентом это прозвучало так комично, что я покатился со смеху.
Наверно, сказалось и нервное напряжение, в котором, как я только что понял, я жил вот уже несколько месяцев.
– Чем он вам насолил? В бильярд обыграл?
– Просто я его не перевариваю.
– Но почему, если не секрет?
– Вам не понять, дружище. У вас, французов, не та весовая категория. Кто у вас есть из гигантов? Сильвен Флуара? Так ему уже сколько – лет семьдесят пять? Буссак, Пруво… этим и вовсе под девяносто. Притом Буссак недавно отошел от дел. И не оставил преемника. Среди французов достойных соперников нет. В Италии был Джанни Аньелли, но профсоюзы подрезали ему крылья. Остался разве что Чефис. Был еще Герлинг в Германии, но его подкосило падение “Херштатта”. В Европе уцелело всего несколько игроков, они‑то и дерутся за первенство. Кто? Вы знаете их всех не хуже меня. Бош, Бюрба, Грюндиг, ну, еще, пожалуй, Неккерман да Оцгер. Но лидеров двое – Кляйндинст и я. На этом фронте я еще во всеоружии, тут меня еще не списали в запас. Проглотить Кляйндинста целиком мне, может, и не под силу, но оттяпать у него СОПАР я бы не прочь. Если вы мне мигнете, прежде чем подписывать с ним контракт, то не пожалеете. Сами знаете, этот сукин сын норовит захватить первенство в Европе по всем позициям.
Лет десять-пятнадцать назад, подумал я, за этим столиком в “Гритти” или в баре по соседству мог бы сидеть и вести такие же речи о своих соперниках на литературном поприще Хемингуэй. Вот кого жгучая потребность быть первым в мире довела до самоубийства. Все мы только и делаем, что тягаемся друг с другом, но американцы, в отличие от других народов, и мысли не допускают, что можно проиграть и продолжать жить дальше.
– До свидания, Джим.
– До свидания. Всегда приятно поговорить о добром старом времени. Надо бы почаще встречаться. У нас ведь столько общих воспоминаний. – Дули указал пальцем на лацкан моего пиджака: – Кто-кто, а уж я знаю цену этим ленточкам.
Глава II
Я вернулся в номер. Шторы были еще задернуты, и лампы, не погашенные с ночи, освещали картину лихорадочного бегства, наспех упакованные чемоданы. Лаура сидела в кресле, поставив на пол у своих ног проигрыватель, и слушала пластинку. Голова ее была откинута, длинные волосы струились до самого ковра. Я переступил через Баха, Моцарта, Ростроповича и рухнул на диван. Вид у меня, наверно, был примерно такой, какой бывает у человека, вдруг узнавшего, что у него украли все сбережения, которые, как он полагал, были надежно схоронены в тайниках его души. Дули все перерыл да так и оставил вверх дном.
– Что с тобой, Жак?
– Ничего. Небольшой внутренний монолог.
– А по какому поводу?
– Язык мой – враг мой.
Лаура опустилась на колени перед диваном, облокотилась на него и нагнулась над моим лицом:
– Говори!
– Я думал об упадке Римской империи. Каждый знает по себе, что такое упадок Римской империи, но воображает, будто это несчастье постигло его одного. Очень демократично. И очень по‑христиански… Смирение, отречение и все такое…
– Ну и вензеля ты выписываешь!
– Да еще на воде. Я в этом деле так силен, что наверняка мог бы играть в бильбоке на водных лыжах.
– Что он от тебя хотел?
– Мы поговорили с часок о необратимых процессах.
– О чем о чем?
– О Венеции, конечно. Она тонет, и тут ничего не поделаешь.
– А кто такой этот Дули?
– Он обладает огромной силой… в мире бизнеса. У американцев совсем не развито чувство невозможности. Пару лет назад Дули задумал выпрямить Пизанскую башню. Ну и вот. В жизни не видал, чтобы человек уже с утра мог впасть в такое отчаяние.
Лаура положила голову мне на плечо.
– Я люблю тебя, – сказала она, чтобы я не забыл, что на все случаи жизни есть один-единственный ответ.
В Лауре живет “дитя блаженных островов”, виной тому отчасти бразильская кровь, а еще больше – доверчивое отношение к жизни. По утрам она распахивает окно навстречу новому дню так, словно этот старый лентяй с самой зари поджидал ее, чтобы осыпать дивными дарами. Веселые горячие искры блестят в ее темных глазах под прямыми, густыми как джунгли бровями, – не могу без жалости смотреть на выщипанные догола лбы с блекло-коричневыми карандашными дугами, сгубившими переливы света и теней, – волосы она обычно закручивает узлом, а когда распускает, у меня каждый раз захватывает дух от того, как мгновенно оживляется лицо, только что дышавшее покоем. Губы всегда приоткрыты и кажутся какими‑то осиротевшими, будто их сотворили долгим, внезапно прерванным поцелуем, и во всем – от безмятежного лба до умилительно дерзкого подбородка – чудится звучное ликование юности, уверенной, что ничто никогда не кончается.
– Ну а по правде, Жак, скажи, что с тобой?
– Я увидел карикатуру на самого себя, и она оказалась очень… похожей.
До недавних пор меня не мучила “предзакатная тревога”: любить было некого, и всякие технические детали казались полной ерундой. Случайные связи длились недолго, так что задумываться о будущем не приходилось. И, в отличие от многих постепенно сходящих с дистанции мужчин, я не травил себя неутешительными подсчетами удач и осечек. Понимал, конечно, что силы убывают, но не расстраивался – наоборот, находил в своем состоянии известные преимущества. Если, например, женщина медлила – темперамент такой или просто нарочно, – то теперь, поскольку пыл мой поутих, а чувствительность притупилась, мне было нетрудно протянуть сколько надо, чтобы не разочаровать ее. Думаю, именно по этой причине одна молодая дама отрекомендовала меня своему мужу “джентльменом до кончиков ногтей”. Услышав это от него самого, я удивился, смутился и невольно посмотрел на свои ногти. А другая сказала мне после того, как я благополучно выдержал весь срок, который понадобился ей, – но только потому, что никак не мог кончить: “С молодыми у меня ничего не выходит. Они слишком торопятся, никакого терпения”. Видимо, она предпочитала иметь дело со старым заслуженным тружеником.
– А еще… я первый раз в жизни люблю вот так: отчаянно.
– Что значит любить отчаянно?
– Мы с тобой, Лаура, находимся на разных концах жизненного пути. Впрочем, написал же Эразм “Похвалу глупости”, хоть ни тебя, ни меня не знал, а значит… Не знаю, что это значит, но быть в одной компании с Эразмом уже неплохо.
Лаура вздернула свой упрямый подбородок и посмотрела на меня серьезно, как ребенок, который отказывается играть, раз с ним жульничают:
– Так что значит любить отчаянно?
Мы с Лаурой встретились полгода тому назад, так сказать, по ошибке. Она приняла меня за другого. У меня было два билета на концерт Гилельса, второй оказался лишним, и я отдал его при входе какому‑то студенту. В подобном случае, раз ничье имя не приходит на ум само собой и начинаешь листать записную книжку, соображая, кого бы пригласить, лучше уж не звать никого, хотя бы ради друзей: не стоит оскорблять их столь явным пренебрежением – иначе ведь свою забывчивость не объяснишь! А на выходе ко мне подошла девушка с черными волосами и золотистой кожей – такую солнце дарит только своим кровным детям, гостям она не достается – и протянула программку:
– Простите, можно попросить у вас автограф? Я ваша давняя поклонница.
Я великодушно расписался:
– Пожалуйста. Но скажите, мадемуазель, откуда вы знаете, что я играл в сборной по регби в тридцать шестом году? Вы ведь тогда еще не родились.
Девушка растерялась, взглянула на программку:
– Ох, простите, простите меня! Я приняла вас за Майкла Сарна, а это мой любимый композитор, ну и…
– Сарн лет на пятнадцать младше меня. Что ж, это окрыляет. Надо будет попробовать что‑нибудь сочинить. Может, это знак судьбы. Женская интуиция не обманывает.
Словом, я стал с ней заигрывать, она, конечно, поняла, но в тот же миг мне стало ясно, что такая игра недостойна нас обоих.
– Извините, – сказал я, и, помню, вдруг, без всякой видимой причины, у меня сжалось сердце, как будто в этот самый миг я понял: вот оно, наконец, пришло, но слишком поздно.
Я наклоняюсь к ней, касаюсь ее лба губами… Перехожу с прошедшего времени на настоящее – так легче выжить.
– Это значит, Лаура, что мы встретились по ошибке. Помнишь? Ты сказала, что приняла меня за другого. И это действительно так.
Больше ни слова. Мы с самого начала условились никогда не говорить о разнице в возрасте. С первых же дней мы оба верили, что жизнь может явиться вот так, под конец, и все исправить, как королевский гонец в последнем акте у Мольера. И все же я на тридцать семь лет старше Лауры, и очень скоро я стал подозрительно прислушиваться к своему телу, как будто его подменили. Я знал, как пагубна такая озабоченность, но избавиться от нее никак не мог и все чаще после близости с Лаурой был не просто счастлив, а счастлив оттого, что оказался на высоте. Может, в отношениях с женщинами мне не хватает братских чувств, а без них любовь и счастье превращаются в чемпионат мира. Одно дело мужественность, а другое – амбиции самца, заболевание, широко распространившееся за тысячелетия господства, честолюбия и страха проиграть. Мой друг поэт Анри Друй пустил себе пулю в лоб, оставив вместо предсмертной записки клочок бумаги со словами: “Легенда о крутом мачо”. А его подруга кричала: “Не понимаю, ничего не понимаю! Он был прекрасным любовником!” Ну да, настолько прекрасным, что она ничего не замечала. Передо мной вдруг нарисовалась ухарская физиономия Джима Дули, и я представил себе, как он говорит со своим забавным акцентом: “Эта небось была клиторальная. Везет же некоторым”. Ну нет, мне такого не надо. Надо уметь вовремя поставить точку.
Мне всегда казалось, что к старости подводит само старение. Что есть какие‑то сроки, ступени, знаки, все происходит мало-помалу, человек успевает собраться с мыслями, приготовиться, отстраниться, подстраховаться и вооружиться спокойствием и “мудростью”. А в один прекрасный день вдруг обнаруживает, что думает об известных вещах отстраненно, о своем теле вспоминает с умилением и у него открылись новые интересы: бридж, путешествия, антиквариат. Настоящих осечек у меня еще не случалось. Все действовало вполне исправно. То есть, конечно, пылкие ночи, когда не можешь насытиться до утра и даже сбиваешься со счета, остались далеко позади. Но и нужды в таких подвигах больше не было: выполнил что положено и что положено получил взамен – да и все. Такой обмен любезностями. И встреча и расставание – все очень мило, а потом, на почве приятных воспоминаний, нередко даже вырастала дружба, приправленная терпкими намекающими улыбками. Если попадалась, скажем так, нестандартная партнерша, то надо было проявить некоторую гимнастическую сноровку, раньше это не стоило бы мне никаких усилий, теперь же создавало некоторые затруднения, связанные, однако, не с потенцией, а с дыханием, ловкостью и выносливостью. В первый раз я в полной мере ощутил это с подружкой по имени Алина. Ей, в силу не знаю уж какого первоначального опыта, требовалось, чтобы, проникая в нее, я одновременно ласкал ее рукой. Итак, я должен был стоять на коленях, наклонившись к ее спине и вытянув руку, так что внедриться глубоко не было никакой возможности, а помимо того Алине хотелось – как она мне сообщила перед самым выходом на ковер, – чтобы я подольше и посильнее, почти до боли, сжимал ей соски. Но и это еще не все: войдя в раж, она так извивалась и дергалась во все стороны, что мне приходилось удерживать ее, обхватив рукой за талию, чтобы она не вытолкнула меня во время какого‑нибудь особенно неистового фортеля. Мне не хватало рук – нужна была еще хоть пара, чтоб справиться с такой задачей. Я так напрягался физически, что был уже не в состоянии отвлекаться на более тонкие эмоциональные и нервные импульсы, и когда минут через пятнадцать наш номер успешно завершился, я испытал самое большое удовольствие оттого, что мог наконец передохнуть. Но женская натура бесконечно щедра на самые разнообразные вариации, и на свете столько женщин, что всегда можно подобрать себе идеальную пару. Лишь встретив Лауру, я в полной мере осознал, что ресурсы мои истощаются. Такого в моем долгом мужском опыте никогда прежде не бывало: чтобы в объятиях женщины я не забывался, а, наоборот, зорко надзирал за собою и не предавался чувствам, а следил, чтобы они меня не предали. Никогда прежде не знал я мерзкой суеты: все время думать, затвердело или нет, держится или гнется, и исподтишка проверять рукой свою “готовность”.
То есть, наверное, все это возникло не в один день, но как‑то мало меня волновало. Недостаток любовного пыла, если он имел место, я списывал на то, что и большой любви тоже нет, а все остальное не имеет для меня значения. Считал, что становлюсь более разборчивым в отношениях с женщинами, больше вникаю в их личность, что теперь мне не все равно, с какой женщиной лечь в постель, и что дефицит чувств понижает мой потенциал. Но с Лаурой страусиная политика не проходила. Никого и никогда я не любил так, как ее, готов был отдать ей всего себя. И вообще забыл, что до нее у меня были другие возлюбленные; не потому ли, что счастливая любовь всегда преступна – она безжалостно убивает все предшествующие. Каждый раз, когда мы с Лаурой сливались воедино и погружались в тишь глубинных слоев бытия, оставив слова трепыхаться на поверхности и презрев болтающиеся чуть ниже крючки будней с наживкой мелких удовольствий, долгов и обязательств, рождался новый мир, знакомый всем, кто еще не забыл великую истину – наслаждение порой стирает ее из памяти: мы живем мольбой о том, что может дать лишь любовь женщины. Где бы это ни происходило: в ее номере в “Плазе” или в моей парижской квартире на улице Мермоз, все вещи вокруг нас, даже самые заурядные, превращались в храмовую утварь. Светильники, мебель, картины на стенах наполнялись неким тайным смыслом и за несколько дней успевали стать дорогими воспоминаниями. Ничто не казалось пошлым, банальным, избитым, потому что все было впервые. Слова, обычно вызывающие брезгливость, как грязное белье, все в тошнотворных пятнах лжи, обрели свежесть первого лепета, первого признания, нежность материнских или собачьих глаз, – в них слышалась та первобытная поэзия, которая существовала прежде, чем родились на свет поэты. Вся жизнь до встречи с Лаурой казалась мне лишь стопкой набросков, черновых набросков жизни, черновых портретов женщин, эскизов твоего портрета, Лаура. И каждый мой роман заклинивало на предисловии. Мелькали лица, множились интриги, постельные сцены, любовные игры проходили как по маслу, со свиданиями и расставаниями, но все это было не то, судьба подсовывала мне фальшивку, не настоящую, а поддельную любовь. Иной раз подделка была состряпана довольно ловко, даже нитки не торчали, на то и мастерство, чтобы о нем никто не заподозрил: живешь себе, довольствуешься самой малостью, дешевкой, приятно – и ладно; нельзя же ждать всю жизнь, пока судьба преподнесет тебе шедевр. Встреча с Лаурой была шедевром моей судьбы, но это был коварный подарок. Нет, мое увядающее тело пока еще не отказывалось мне служить, но все больше и больше кричало о себе и оттесняло Лауру. Я обнимал ее, а тело тяготило меня, мешкало, заставляло считаться со своими ограниченными возможностями; я сгорал от страсти и нетерпения, оно же требовало церемоний, ублажений и приспособлений. От звучной песни остался только шепот…
И вот ты лукаво смотришь на меня:
– Не думай, Жак, что я не смогу прожить без тебя и буду тебя удерживать.
– Знаю-знаю.
– Ты можешь уйти, когда захочешь, я слова не скажу, просто пойду за тобой, но это уж дело мое, а ты чувствуй себя совершенно свободным. Конечно, если ты полюбишь другую, то, будь добр, скажи мне, травиться таблетками я не собираюсь, это был бы шантаж, я просто посмотрю на эту женщину, красивая она или нет, а потом надену свое подвенечное платье, лягу и тихо умру от хованщины.
– “Хованщина” – это опера.
– Да? А звучит как название какой‑то болезни, с рвотой и красными пятнами. И тогда доктор скажет тебе: “Месье, у вашей подруги хованщина, это безнадежно”. И ты прибежишь ко мне во фраке, после ночи любви, отшвырнешь свою скрипку и с рыданиями рухнешь на колени.
– Какую скрипку? Откуда у меня возьмется скрипка?
– В такой драматический момент нельзя без музыки.
– У тебя знойная фантазия.
– Это называется – барочная. Все современные латиноамериканские романы и фильмы насквозь барочные. У нас прекрасная литература, и ты теперь в нее вошел. Я уже написала и разослала с дюжину писем своим подругам в Рио, чтобы они мечтали о тебе. Ты прогремишь на всю Бразилию как идеальный любовник. У меня, я ведь тебе говорила, есть там связи. Ну что, сумасшедшая я?
– Нет, Лаура. Но у нас дети перестают фантазировать гораздо раньше, потому что привыкли к умеренности, она у нас во всем: в ширине полей и даже в солнечном свете. Нам не хватает Амазонки.
– Неправда, у вас есть Виктор Гюго!
Ты щекочешь мои губы кончиками пальцев, улыбаешься, прижимаешься головой к моей щеке и шее, и… наверное, человеку доступна какая‑то другая форма жизни, надо порыться в библиотеке. Парус за парусом неслышно скользят к отрадным берегам и расплываются по моим венам, оставляя за собою ласковые теплые волны. Я обнимаю тебя за плечи и чувствую немыслимую силу в изнемогающих от нежности руках. Говорят, где‑то там, по ту сторону невидимой завесы, есть иная жизнь, но все это сказки. Рой минут уклоняется в сторону, и стрекот его тает вдали.
– Лаура…
– Что? Спрашивай меня о чем угодно – сейчас я знаю все!
– Да нет… Просто мне захотелось назвать тебя по имени.
Я никогда не гонялся за счастьем, скорее мечтал проникнуть в храм. Когда я обнимаю тебя, я точно прижимаюсь к алтарю, и твое тело дает мне покровительство и милость. А мучительница-жизнь дожидается, когда истечет срок неприкосновенности и можно будет снова на меня накинуться. Когда мы слиты, нас окружает ореол в кои‑то веки просиявшего во всей полноте христианства: ореол любви, прощения и справедливого воздаяния; когда же снова начинаем дышать врозь и половинки распадаются, остается отрадное воспоминание о таинстве и нечто прочное, хотя и невещественное: уверенность в том, что двери храма откроются вновь.
Ты заглядываешь мне в глаза. Но никогда не задаешь любимый вопрос многих женщин: “О чем ты думаешь?” – вопрос, который сносит все живое, как бульдозер. Ты приникаешь губами к моим губам, все мое тело вспыхивает, и вот-вот, как встарь, взыграет ретивое. Желание пока еще вскипает безотчетно, но ему тут же требуется подмога. Я вижу вдруг лицо насмешницы Карлотты; как я, бывало, веселился, когда она говорила, со своим итальянским акцентом: “Если мужчина направляет мою руку, а потом и мою голову, я знаю: этот уже на пределе”. Всего в ней было чересчур: и пылкости, и опыта, и острого ума. Я ласкаю тебя, где‑то руки скользят, где‑то настойчиво задерживаются, но больше всего стараюсь этими ласками подстегнуть самого себя. Прикасаюсь к тебе едва-едва, чтобы твои груди, твои бедра еще сильней притягивали мои ладони и распаляли меня. Главное – не думать, не ждать, не контролировать себя, а включить сознание второго порядка, которое знает, как может навредить сознание. Истома заволакивает твое лицо, глаза, твоя рука сама ищет меня.
– О, вот, вот, вот…
Мое как встарь взыгравшее ретивое так и рвется ей навстречу, но нет уже во мне того буйного, хмельного азарта, и, вместо того чтобы отдаться стихии и щедро, без всякой меры, счета и расчета растрачивать себя, я, как мелкий скряга, прикидываю: вот выгадал за счет искусной любовной прелюдии целых десять минут, и не придется перенапрягаться, растягивая последнюю, внутреннюю стадию. На собственное наслаждение мне плевать – да и как может быть иначе, когда речь идет о жизни и смерти! Я выкладываюсь на всю катушку и уже перестаю понимать, за что бьюсь: за Лауру или за пьедестал почета. То вдруг меня охватывает пронзительная нежность к этому хрупкому, доверчиво полагающемуся на мою силу существу. А то прошибает холодная ирония и, ей-ей, слышатся вопли болельщиков, подбадривающих сборную Франции на чемпионате мира.
Но это еще не самое смешное. Чем больше я терял уверенность в себе, тем упорнее пытался обрести ее, настаивая на “втором разе”. Словно давал самому себе гарантийную надбавку в предвидении скорого краха. Иногда, невероятным усилием воли и ловко пользуясь еще будоражившим кровь лихорадочным возбуждением, я совершал этот подвиг. А когда взгляд Лауры сначала туманился, потом прояснялся и она искала мои глаза, у меня еще хватало пороху на то, чтобы изобразить непринужденную царственную улыбку большого мастера, ласково-снисходительную и такую мужественную!
Мы были вместе уже полгода, и ты, любимая, ничего не замечала. Я держался молодцом. А ты, в силу своего счастливого характера, была, сама того не зная, совсем неприхотлива.
Мы провели в Венеции еще два дня, часами гуляли по городу, заходили во все церкви. А вечером ты, ты сама отстранялась, когда я тебя обнимал, и говорила: “Ох, нет, Жак, пожалуйста, я смертельно устала, не понимаю, как тебя еще хватает, надо же, какая силища!”
Отлично! Значит, нужно обеспечивать плотный туристический график. Что ж, поскольку в моем распоряжении все музеи Франции, я, глядишь, еще повоюю.
Глава III
Лауру я оставил в гостинице, а сам заглянул домой, на улицу Мермоз. Квартира встретила меня чистотой и порядком, каждая-вещь-на-своем-месте, отчего я сразу почувствовал себя как будто не дома – слишком уж не соответствовала эта упорядоченность моему душевному хаосу. На столе – множество записок, и все начинаются одинаково: “Срочно позвоните…” Диктофон хорошо поставленным голосом моей секретарши сообщает: “Ваш сын просит вас, как только приедете, зайти в контору”. Я улыбнулся. Что, интересно, я могу поделать с инфляцией, катастрофическим – на двадцать процентов за последний год – сокращением заказов, с обвалом биржи, где мои акции за каких‑нибудь три месяца упали в цене на три четверти, с энергетическим кризисом и самым крупным со времен колумбова яйца открытием: подумать только, в Европе нету своего сырья!
Я позвонил сыну:
– Привет, Жан-Пьер.
– Здравствуй, папа.
Я ждал его вопроса. В цюрихский филиал я еще ни о чем не сообщал, да он и не вел никаких дел. Существовал чисто формально, чтобы фирма имела официальное положение в глазах швейцарских властей и я мог легально вести операции с Французским банком. Жан-Пьер ни разу не позвонил мне в Венецию. Но моего сына никак нельзя назвать нетерпеливым, вспыльчивым или излишне эмоциональным; должно быть, он насмотрелся на меня и сделал для себя выводы. Наверно, долго и внимательно следил за собой, чтобы не походить на меня, – вот что значит отцовское влияние! Пауза затянулась – получалось, будто я молчу для пущего эффекта, что ж, ладно:
– Мы получили кредит и скидку.
– Ну-ну.
– Скажи честно, ты и представить себе такого не мог.
– У меня не очень богатое воображение. Как это они решились?
– В конечном счете все, видишь ли, зависит от личного фактора. Они меня знают, знают, что…
Я чуть не сказал: “Знают, что я привык бороться до последнего”, – но вовремя прикусил язык – пожалуй, это было бы некстати – и перешел на привычный, как домашние тапочки, ироничный тон:
– Когда Жискар д’Эстен погрузился в море на подводной лодке[3], я испугался. Не что утонет, а что пойдет по водам. Вот и я такой же – творю чудеса.
– Да уж. Я и правда ни на секунду не верил. Наши дела – из рук вон.
– Что ж ты хочешь, Европа подходит к бесславному концу. Ее жизнетворные силы иссякли. Восемьдесят процентов сырьевых ресурсов мы заимствуем у других. Серое вещество у нас, что и говорить, имеется. Котелок еще работает. Но источники энергии, так сказать, запасы спермы, находятся не у нас, а в третьем мире, в наших бывших колониях. Пришла пора взглянуть правде в глаза.
– Ты зайдешь в контору?
– Незачем, я и так все знаю.
– После твоего отъезда отменили еще несколько заказов. Кроме того, теперь запрещено сокращать персонал.
– Да, я читал. Что поделаешь, это естественно. Давай завтра пообедаем вместе и обо всем поговорим. Я передам через Мариетту, где именно. – Я помолчал, прежде чем сказать главное. – Жан-Пьер!
– Да?
– Я почти решил продать фирму.
Теперь замолчал он.
– Серьезно об этом подумываю. – Меня вдруг прорвало: – Не могу же я воевать на всех фронтах сразу!
Вот так я первый раз признался самому себе, что не все у меня ладится с жизненными функциями… и с Лаурой.
Я повесил трубку и стал разбирать чемодан. Вынимая и раскладывая в ванной по местам вещи из несессера, наткнулся на какую‑то бумажку и развернул ее – рецепт. Вон его, в мусорную корзинку! Я твердо решил – никогда не принимать таких вот “укрепляющих”. Да и не за тем ходил к доктору Трийяку. У меня появились боли в паху, скорее всего, ревматического характера.
– У вас увеличена простата.
– Да?
– Мочитесь хорошо?
– Пока не жалуюсь.
– По ночам встаете?
– Иногда, если не спится.
– Я имею в виду, чтобы помочиться.
– Я как‑то не задумывался.
– А струя у вас сильная?
– Простите, не понял.
– Когда вы мочитесь, струя у вас какая: сильная, бодрая, бурная, дугой – или моча сочится слабой тонкой струйкой, с перебоями, так что приходится делать усилие, чтобы опять полилось?
– Да я не замечал, мочусь себе как придется. Я послежу, конечно, но…
– А трусы у вас не промокают?
У меня отвалилась челюсть.
– Ну да, у мужчин после пятидесяти так бывает: вам кажется, что уже всё, вы заправляете пенис, но несколько капель еще вытекает. Понимаете, слабеет мышечный контроль, грубеют сфинктеры, и на белье остается пятно. То же самое сзади.
– Как это – то же самое? Что, помилуй бог, вы имеете в виду?
– Мускулатура расслабляется. Барахлит клапан.
– Нет, ничего такого я не замечал.
– Поначалу обычно никто не замечает. Вас, значит, беспокоят боли и тяжесть в паху?
– Да, иногда.
– Боль острая и резкая?
– Да нет, тупая.
– После эякуляции?
– Да, и еще когда очень устану. Но тогда скорее тянет.
– Это простата и семенные протоки. Ничего страшного, но процесс может стать хроническим. Механизм поизносился. Ставьте себе свечу каждый раз после полового сношения.
– Что вы говорите, доктор! По-вашему, я должен каждый раз после… после любовной близости вскакивать и…
– Не хотите – принимайте сидячую ванну со льдом. Будет легче.
– Послушайте, если после любовных ласк надо искать облегчение…
– Речь, месье, идет об организме, его функциях и требованиях, которые он способен выполнить. Поэзия не по моей части. У вас не возникает затруднений? Вы всегда добиваетесь эрекции?
– Пока еще добиваться не приходиться, она у меня есть – вот и все.
– Как часто? Причина ваших болей – механическая перегрузка, в этом нет никаких сомнений. Ваши слизистые не выдерживают. Да-да, месье, видите ли, пока сперма и простатическая жидкость выделяются в изобилии, все действует нормально, но с возрастом количество спермы уменьшается, иногда она пропадает совсем и при эякуляции выделяется одна только простатическая жидкость. Наступает, как говорят, “оргазм всухую”. Семенные протоки не получают достаточно смазки, простата сжимается, но не опорожняется, ткани наливаются кровью, причем это происходит постоянно, отсюда и чувство тяжести. Не надо излишеств. С организмом нужно обращаться бережно. Вот почему я спрашиваю, как часто у вас бывают половые сношения.
Во мне закипала ярость. Я снова чувствовал себя в тисках холодной, циничной, не знающей жалости силы, не от врача, конечно, исходящей, а безликой и бесконечно враждебной, которая с насмешкой и презрением играет с жизнью, любовью, со всеми высокими чувствами. Отчаяние, боль и возмущение нахлынули с такой силой, что ирония из оборонительного оружия превратилась в острый скальпель, которым я, в дополнение к этому уроку анатомии, принялся кромсать сам себя.
– Как часто, доктор? Это зависит от требований момента. В начале романа приходится расходовать себя, чтобы произвести впечатление и закрепить завоевание, потом, когда начальный пыл уляжется и ты сумеешь как следует себя поставить, живешь на этот капитал, а под конец, когда все уже приедается, заставляешь себя выполнять мужские обязанности почаще, чтобы не выглядеть хамом и красиво расстаться.
– Да-да, я знаю, женщины все друг другу рассказывают.
– Я не об этом. Меня не очень заботит, как я котируюсь на рынке мужской рабочей силы. Просто конец романа – это всегда очень грустно. Вот и цепляешься за последнее, стараешься внушить себе, что все еще может вернуться.
– Вот-вот, цепляешься, а потом начинается приступ. В пятьдесят девять лет, поверьте, не стоит особенно цепляться. У вас, верно, и сейчас кто‑нибудь есть? А между тем семенные протоки и придаток яичка… это вот тут, наверху…
– Ай!
– Видите? Больно. Ваши семенные протоки воспалены. Я уж не говорю о простате – она твердая, как камень. Так у вас и сейчас есть женщина?
– Есть.
– Очень вредная?
– В каком смысле?
– В медицинском. Долго ли она раскачивается, любит ли растянуть удовольствие? Потому что долгий секс – это, конечно, прекрасно… Уметь сдерживаться, как пишут во всяких “руководствах” по таким вопросам, – это, может быть, очень галантно и романтично, но это лучшее средство посадить простату. До крови она вас еще не доводила?
– Что? Вы говорите фигурально?
– Фигуральность не по моей части! Я вам не про чувства толкую, а про то, что творится с простатой и кровеносными сосудами. Иногда, если половой акт затягивается, лопаются сосуды и из уретры идет кровь. У вас такое бывало?
– Нет. Никогда. Бывало, что когда… э… этот акт затягивался, у меня оставались царапины.
– Понятно, от чрезмерного трения.
– От трения, да-да… Это очень болезненно. Но что поделаешь, войны без крови не бывает!
Однако доктор юмора не понимал. Он защищал права простаты.
– Запомните, месье: когда женщина вам говорит: “Нет-нет, еще немножко!” – или: “Не спеши, подожди меня!” – не поддавайтесь!
– То есть как?
– Обороняйтесь. Извергайтесь. Наш организм создан для того, чтобы функционировать нормально, правильно, так, как предусмотрено природой, а не для всяких там фокусов или, если угодно, соревнований в мастерстве. Не принуждайте себя, кончайте себе преспокойно, да и всё. Вы не хуже меня знаете, что есть женщины, которые так и норовят оскопить, обессилить вас. Женщины вообще ничего не смыслят в пенисах. Принимают их за автоматические инструменты, которые можно настроить и так и этак. Я уж не говорю о простате. Нет такой женщины, которая подумала бы о простате своего партнера, да что там – большинство даже не знают, зачем она нужна. В вашем возрасте пора уже остепениться.
Тут я не выдержал. Вскочил и грохнул кулаком по столу у него перед носом:
– Может, хватит надо мной издеваться, доктор! Остепениться? Это как? Спать с горничной, которая ничего такого от меня не ждет? Мужчина, черт возьми, должен быть мужчиной, а это ко многому обязывает!
Доктор сидел нахохлившись, с сигарой во рту и очками в роговой оправе на носу, похожий на старую полярную сову, и бесстрастно глядел на меня:
– Я бывший военный врач, месье. Служил в Первой бронетанковой дивизии и в Иностранном легионе. Я собаку съел на простате. Вы пришли ко мне, потому что у вас боли, и я высказываю вам свое мнение как специалист, вот и все. Хотите – прислушивайтесь к нему, хотите – нет, дело ваше. Речь идет о вашем здоровье.
– Лучше сдохнуть!
– Сдохнуть не сдохнете, но если не откажетесь от излишеств, война закончится сама собой, поскольку бойцы выйдут из строя.
– Странная у вас манера рассматривать секс как боевые действия.
– А как же! Посмотрите, как истерзана после этого ваша простата, – и это, скажете, не бой? У вас, на ваше несчастье, сохранилась слишком высокая для вашего возраста сексуальная активность, и бедной мочеполовой системе, а она‑то как раз пребывает в нормальном состоянии, приходится страдать по милости вашего либидо. Сколько в среднем длится у вас половой акт с вашей теперешней партнершей?
– Это не партнерша, а любимая женщина.
– С медицинской точки зрения это одно и то же. Так сколько же?
– Первый раз минут, наверно, десять… или пятнадцать… Да нет, не знаю я! Даже примерно не могу сказать.
– Первый раз? То есть бывает и второй?
– Только для нее.
Доктор был ошарашен:
– Это как же так?
– Я хочу сказать, иногда у меня еще раз бывает эрекция, но кончить я уже не могу.
– Безумие! Чистое безумие! Вы роете себе могилу. Да вы хоть понимаете, каково приходится вашей простате и сосудам, когда вы целый час без передышки наяриваете, как бензопила? Гестаповские пытки! И вы, конечно, заставляете ее пососать.
– Никогда! Ни в коем случае! Я не “заставляю пососать”! Не отдаю приказов… Мать вашу за ногу, доктор, – простите, что так неизящно выражаюсь, но уж коль скоро вы военный врач, хотя и бывший… Никогда ни одной женщине я не сказал: “Пососи!” Ни-ко-гда.
– Ясно-ясно. Но если она сама предложит, чтобы помочь вам взбодриться еще разок, вы не откажетесь?
– Разумеется нет.
– И вам нет дела до того, что происходит во время этой процедуры с вашими органами, когда их возбуждают силой, а они уже истощены. Фелляция, бесспорно, допустима при нормальной половой прелюдии, но не должна применяться как средство реанимации. Вы, повторяю, роете себе могилу.
– Смерти я не боюсь и буду даже рад ей, пусть только она меня застигнет во всеоружии.
– И уж верно, вам случается так и кончить, орально. Ну, а мужчину в летах оральный секс, да будет вам известно, убивает в два раза быстрее, чем обычный. Это сильнейший удар по нервной системе, от которого, как уже давно доказано, недалеко до кровоизлияния в мозг. Память у вас не пошаливает?
– В последнее время все чаще. Я много курю.
– Много курить, конечно, вредно, но еще вредней давать затягиваться собой, это я вам говорю как собрат по оружию. А в вашем возрасте потеря фосфора не так легко восстановима, как в молодые годы. Вы просто-напросто уничтожаете свои нервные клетки почем зря. У вас уже бывали конвульсивные подергивания конечностей после соития?
– Ни разу!
– Я сделаю вам инъекцию гормона под мышку, но…
Я встал:
– Не надо. Вы уже порекомендовали мне сидячие ванны и свечи сразу после… Этого хватит, чтобы успокоить боли.
Он снова мрачно глянул на меня, но вдруг почему‑то смягчился:
– Что ж, вы принадлежите к старшему поколению французов, к тем, кто еще верил в настойчивость и силу воли… Я выпишу вам одно лекарство, а вы мне потом расскажете, как идут дела.
Показать этот рецепт в аптеке я так и не решился – в квартале меня все знают.
Я вытянулся в горячей ванне, закрыл глаза и улыбнулся, вспомнив о доблестном защитнике простаты от лютых женских полчищ. Может, и для меня настало время “спасать свою честь”? Сколько мужчин бросают “слишком капризную” женщину, исключительно чтобы “спасти свою честь”, иначе говоря, из трусости, потому что понимают свою несостоятельность и чувствуют, что вот-вот оскандалятся! Сколько мужчин спешат “отделаться” лишь потому, что их возможности на пределе! Они слывут страшными бабниками, на самом же деле разнообразие просто дает им последний шанс. Донжуанские списки – плод неуверенности в себе. “Она меня больше не заводит!” – вот классическое заявление этих собирателей гаремов, так ловко сваливающих всю вину на женщину, что она и сама убеждена: все дело в ней, она недостаточно “эротичная”, недостаточно “сексуальная”, тогда как истинный виновник – дряблый червячок, которому никак не удается встрепенуться. А сколько раз при мне женщину называли фригидной лишь потому, что оргазм у нее происходит не так, как у мужчин, и что природа наградила ее совсем другой чувственностью: ее желание набирает силу постепенно, изумительно долго держится на одном уровне, а высшее наслаждение она испытывает не иначе как одновременно с мужчиной, он же часто не способен сопутствовать ей от старта до финиша и сходит с этой бесконечно длинной дистанции. Будь я озабочен своей “репутацией”, я бы расстался с Лаурой, и много лет спустя, когда старушкой она будет прясть одна, в тиши у камелька свой вечер коротая, припомнит молодость и вымолвит, мечтая: “Он и в шестьдесят лет был прекрасным любовником!”[4] Как, право же, легко создать о себе славную легенду – меняй почаще женщин да вовремя смывайся! Но мне, любовь моя, все-все на свете безразлично, все, кроме тебя. Я готов умереть в твоих объятиях. И только одного боюсь: как бы понятливость не обернулась сочувствием, а нежность и внимание ко мне не перешли критическую точку и не обернулись жалостью и материнской опекой, – во что бы тогда превратились наши отношения! “Нет-нет, не нужно, милый, ты уже приходил ко мне на той неделе, ты переутомишься!.. Береги себя, дорогой!.. Да-да, я знаю, милый, ты, конечно, можешь еще раз и даже два раза, ты же у меня такой сильный, но потом придется лежать с компрессом, помнишь, что сказал доктор?.. Не раньше субботы, любимый, в прошлый раз ты слишком разошелся… Какой же ты ненасытный!”
Надо было с самого начала поговорить с тобой откровенно. Но я боялся накликать беду раньше времени, назвав вещи своими именами. Кроме того, я знаю, как легко перенимают любящие настроения друг у друга. Опасная симметрия, когда тревога одного порождает волнение и напряжение в другом, – а дальше все идет по нарастающей, пока не лопнет окончательно. Ну и, в конце концов, я еще неплохо держался. На год-другой вполне можно было рассчитывать.
Глава IV
Долгое время я не отдавал себе отчета, что живу на грани помешательства, и вдруг, перед самой поездкой в Венецию, понял это. Поводом для открытия послужил совершенно безобидный вопрос, который задала мне Лаура. Все началось с того, что мой немецкий адвокат приехал со своей молодой женой во Францию, намереваясь совершить “гастрономическое путешествие”. Насладившись шедеврами Труагро, Бокюза и их коллег, они вернулись в Париж, и я вызвался отвезти их в Орли. Лаура поехала с нами. Мюллер, седой добродушный толстяк с неизменной сигарой во рту, болтал без умолку всю дорогу, восторгаясь запеченным филе-миньоном от Виара, уткой триссотен от Баго, каплуном в собственном соку и то и дело обмениваясь понимающим взглядом с супругой. А она, гордая новоприобретенными познаниями, добавила от себя к славному перечню бисквит джоконду с шоколадной глазурью и бесподобного зайца в черничном соусе. Чета так и светилась счастьем. На обратном пути я молча вел машину под дождем, а Лаура слушала кассету с индейской флейтой. И вот, прислонив голову к моему плечу, она спросила:
– А что же ты, Жак, не повезешь меня в гастрономическое путешествие по Франции?
Не знаю, что вдруг на меня нашло и почему в этих невинных словах мне почудился язвительный намек. Я резко затормозил – ехавший сзади автомобиль чуть не врезался в нас, его водитель возмущенно заорал – и повернулся лицом к Лауре:
– Как это понимать? Ты что, издеваешься?
Лаура растерялась, в ужасе отпрянула и съежилась, ошеломленная бешеной злобой в моем голосе.
– Я еще не нуждаюсь в утешении сирым и бедным, – процедил я сквозь зубы, – как‑нибудь обойдусь без куриных мозгов в сметане, сучьих потрохов со сморчками, яиц пашот от папаши Старпёра, чертовой бабушки по‑цыгански, сырокопченого хрена по‑турецки, телячьих почек с фиговым листочком, подтирки по‑домашнему, желе а-ля Пипин Короткий и всякой прочей дряни.
Довести Лауру до слез – это преступление против человечества! Расстрел мирного населения на дорогах! Фашистские зверства, и Гитлер – это я! При первой возможности я свернул с трассы и остановился где‑то на рыночных задворках в Ренжи среди ящиков с цикорным салатом. Я хотел обнять Лауру, уверенный, как настоящий мужчина, что она немедленно простит меня. Не тут‑то было!
– Не прикасайся ко мне! – рыдала она. – Ты задонок!
– Подонок, – тихо поправил я.
– Ты разговариваешь со мной таким тоном, каким мне жить не хочется!
Я открыл было рот, но поди распутай этот грамматический колтун.
– На, забирай! – Она рванула с шеи золотую цепочку и бросила мне.
– Но, Лаура, дорогая, это подарок твоей матери.
– Тем более! Забирай! Мне от тебя ничего не надо!
– Да это мама тебе подарила, еще когда ты была маленькая!
Она схватила цепочку, открыла окно и вышвырнула золотой комочек в лужу.
– Вот видишь, видишь, что ты наделал!
Я выскочил, под проливным дождем нашарил цепочку и попытался отдать Лауре.
– Нет! Нет, все кончено!
– Да это ведь не я, а…
– Все, все, плевать! Я больше не хочу! Все окончательно и безворотно, так и знай! Хочу домой, в Бразилию, хочу ближайшим самолетом потерпеть аварию с концами!
Она подняла стекло и, не переставая плакать, прижалась к нему лицом. Я целовал ее сквозь стекло. Промокший до нитки, я обошел машину, чтобы сесть за руль, но Лаура защелкнула дверцу изнутри. Что ж, я стал раздеваться: снял шляпу, плащ, пиджак, рубашку с галстуком. Когда же принялся расстегивать штаны, в глазах Лауры появилось что‑то похожее на интерес и даже уважение. Я снял трусы, ботинки и носки и стоял под дождем в чем мать родила. Это явно задобрило и словно бы даже утешило Лауру. Она опустила стекло “ягуара” и спросила: