Камень, или Terra Pacifica
Случай или ненаучная действительность, состоящая из трёх отрезков с последовательно убывающей прогрессией
Посвящается Лукину Владимиру Борисовичу
Санкт-Петербург
ANNO 1991
(и позже)
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
***
23-го сентября 19… года отставной заведующий отделом райисполкома Пётр Васильевич Панчиков гладенькой, слегка подпрыгивающей походкой двигался по Невскому проспекту, не обнаруживая особого усердия к целенаправленности. Он будто умышленно припрятывал её от посторонних глаз. Иначе говоря, нечаянно освобождённый человек чисто от безделья шёл себе, приближаясь к Полицейскому мосту, и, при совершенном отсутствии внимания вглядывался куда-то сквозь шпиль Адмиралтейства. Вместе с тем, в его настроении, а попутно в жизнедеятельности организма неотступно копилось свежеприобретённое ощущение брезгливости. Однако лицо его не сморщивалось, не пыталось брызгать слюной. Оно вообще силилось выглядеть обычным, на ходу о чём-то размышляющим. Оттого по-настоящему брезгливое состояние Панчикова почти не замечалось людским потоком, восходящим и сходящим вдоль Полицейского моста – этим поздним утром, мягко перетекающим в день. Может быть, только у немногих довольно чутких и добродушных женщин, кои сохранились ещё в наших местах, появлялось в глазах некоторое выражение сочувствия и быстро исчезало.
Одновременно, без надобности возымев чужеродный неприглядный достаток, отставной высокопоставленный начальник лишался другого приобретения, законного. Того, что он постоянно и бережно хранил на лицевой поверхности. Там у него всегда и привычно для окружающих возлежало блестящее одеяние, доподлинный ореол, свойственный влиятельному чиновнику. Сие убранство представлялось ему вечным. Но теперь оно являло удивительное представление, сравнимое разве с неким обнаружением сущего позора. Оно спадало. Необратимо, слой за слоем, нажитое годами знатное сияние резво, даже стремительно отделялось от лицевой телесности сановника. И, как раз на подходе к Полицейскому мосту, блистательный наряд окончательно снялся прочь. Вся срамота лица прилюдно оголилась.
Впрочем, прохожих вовсе не оскорбило откровенное бесчестье среди бела дня. Народ этого не видел, продолжая ходить мостом туда-сюда. Сам Пётр Васильевич тоже упустил то мгновение, когда у него что-то отпало, хоть начал испытывать мелкое неудобство, активно шевеля сомкнутыми губами. Он продолжал свой путь походкой беспристрастной и неосознанной умом. А меж тем в организме и в настроении всё нарастало и нарастало желание освободиться от излишней влаги во рту, накопленной радениями свежеприобретённой брезгливости. Но дул ветер и, как назло, прямо в только что означенное лицо. Вот Панчиков и боялся запачкаться.
Случилось нежданное везение. Когда у отставного заведующего отделом райисполкома завязалось восхождение на вялый горб Полицейского моста, ветер своевольно сменился и с ускорением потянул этаким затяжным порывом со стороны Гороховой, подняв небольшое облачко пыли с набережной Мойки. Пётр Васильевич быстро догадался: если он вовремя отвернётся от бесцеремонного ветра, то, пожалуй, избавит своё вроде бы не замечаемое, но совсем голое лицо от натиска пыли и всё-таки – сможет, наконец, оправить рот по ветру прямо в Мойку. Таким образом, появился шанс избавиться от обеих неприятностей – внешней и внутренней. Он без промедления, уверенно ухватился за перила моста, намереваясь воплотить в жизнь полезную мысль. И определённо бы воплотил. Но его глаза увидели в воде бутылку, легко плывущую против обычного течения рядом с гранитом берега, что мгновенно создало в сознании Панчикова плавную остановку.
Сцена с предметом неживым и немеханическим, но плывущим против течения, сначала, вместе с настороженностью, вызвала в бывшем государственном муже краткое, но вполне здравое изумление. А затем она открыла внутреннему зрению Панчикова параллельную череду его прочих устойчивых чувств, помимо известной нам свежей брезгливости вместе с сиюминутной настороженностью. Меж них само себя неожиданно вытолкнуло на поверхность одно хоть актуальное чувство, но далеко не самое острое – слабая такая тоска, точнее забота: он вспомнил о необходимости отоваривания талонов на крепкие спиртные напитки. Кроме того, к этой заботе прицеплялось ещё одно свежеиспеченное ощущение, которое правильнее назвать сущей безделицей, побочной досадой. Но оно пробиралось в один из уголков души, накапливало там отягощение. Обнародовано постановление теперь бывших его коллег по исполкому. Постановление предписывало прилагать к талону, этакому картонному праву покупки крепкого спиртного напитка – ещё порожнюю бутылку. Иначе талон не отоваривается. Отсутствие посуды автоматически угрожало праву стать невостребованным. Месяц заканчивался, и если не поспеть с отовариванием, талон, очень похожий на железнодорожный билет недавнего времени, обратится в пустой картонный прямоугольник, такой же, что у пассажира, печально провожающего взглядом его ушедший поезд. Оттого на всецело обнажённое лицо, скрывающее чувство брезгливости, откуда-то сбоку пала тень совсем никчёмной угрюмости. Сие обстоятельство бесповоротно дополнило выделение влаги во рту ровно в тот момент, когда отставной заведующий взошёл на Полицейский мост и увидел в Мойке бутылку.
Так, на почве общей неприятности, заподозрив неладное в движении посуды против течения рядом с гранитом берега, Панчиков одновременно и к удивлению своему ощутил радость в области параллельных чувств. Он, ещё не успев укрепить положение пальцев на перилах ограждения моста и вот-вот, было, не исполнив совершенно законное намерение освободить полость рта от излишней влаги, обнаружил в голове спасительную мысль: выловить бутылку, и дело с концом. Забота об отоваривании талона, хоть не особенно острая, вместе с побочной досадой уже готова свалиться с его плеч. Он оттолкнулся ладонями от перил, пробежал мостом до противоположного конца. Там он развернул тело, подпираемое всё тем же назойливым ветром со стороны Гороховой, и поспешил удлинённым шагом до ближайшего спуска набережной. Им оказалось недавно возведённое деревянное сооружение для неизвестного нам временного мероприятия. Здесь он стал дожидаться причаливания своей находки, сколь внезапной, столь уместной.
Во рту само собой обсохло.
Бутылка приблизилась к временному деревянному спуску. Остановилась возле гранитной стены. Там же чётко отпечаталась тень задранной ветром шевелюры Петра Васильевича. Притом порыв заблудшего ветра загадочно истощился и сник. Панчиков извлёк склянку легко, с ловкостью виртуозного официанта, почти не замочив пальцев.
– Тьфу ты, – сухо произнёс он, найдя взглядом внутри бутылки всякую бумагу, – ещё мыть заставят.
Отняв пробку, он сунул все три фаланги мизинца в горлышко и кончиком ногтя зацепил уголок листа, свёрнутого в рулончик. Затем он протащил его до краешка, где попутно поцарапался о еле заметную острую неровность. Горлышко оказалось надколотым.
– Тьфу ты, – повторил бывший чиновник, – ведь не примут.
Вновь к нему возвратилось недавно выветренное постороннее чувство досады. Оно теперь заняло узловое положение, грубо вычеркнуло блёстку его случайной и несвоевременной радости. Панчиков замахнулся, было, выкинуть бутылку назад в Мойку вверх по течению, но ещё недремлющая в нём профессиональная страсть к бумажному делопроизводству затмила и досаду, и параллельную ей брезгливость вместе с вернувшейся мрачностью. Бесполезный порожняк метать он не стал, а из любопытства довытащил бумажку до конца и движением фокусника-любителя расправил её той же рукой.
Листом оказалась карта острова, неизвестного ему ни по одному из разгаданных кроссвордов в часы изнурительной государственной службы.
Отставной заведующий отделом заодно разглядел пробку. На ней было крупно напечатано: «неразбавленность гарантирована». Затем он изучил вместилище карты. Пришёл к выводу, что бутылка лишь похожа на из-под «Столичной», но не совсем «наша». «Так и так не приняли бы», – понял он, временно освобождаясь от параллельных чувств. Однако по неуловимой причине, бутылка стала ему вдруг чем-то дорога. Он, прижимая локтем заграничную посуду к груди, обеими ладонями разгладил вытащенный из его чрева также заграничный документ. Медленно вернулся на мост. До взъерошенной причёски руки не доставали.
Далее он пошёл быстрее. Его прежняя случайная стезя сменилась поступью желаемою. Она развернула курс, сойдя с неопределённости на предпочтительность, – в направлении скользящего над крышами шпиля Петропавловской колокольни одноимённого собора.
Панчикову стало не хватать обширности пространства. Инстинктивно его несло туда, к самой широкой воде Невского простора. Наверное, только там хватит места его бесчисленным параллельно текущим непримиримым чувствам.
***
Прибыв из командировки по малым историческим городам Северо-западного региона, старший научный сотрудник Афанасий Грузь постановил прямо с вокзала зайти в свой научно-исследовательский институт, не зная ещё мотивов и доводов, склоняемых его к такому намерению. Правильнее сказать, решение зайти немедля на работу не спрашивало у Афанасия отеческого позволения. Оно появилось откуда-то сбоку и бесцеремонно вошло в его праздную на данный час мысль. Афанасий же, проглотив мыслью этот вердикт, двинулся к памятнику архитектуры 18-го века, ранее принадлежащему графам Строгановым, а ныне там временно ютилась его учёная братия. Пройдя наискосок двор с недействующим фонтаном до угла, он взбежал на последний этаж по лестнице чёрного входа и, очутившись в обособленном рабочем закутке, похожем на просторный гроб с окном, тотчас получил неприятность. Его любимая карта Природы Земного Шара, состоящая из четырёх частей, откнопилась во многих местах от стены, и каждый из листов свернулся в кулёк особо различимым друг от друга манером. Наименее загнутым оказался нижний левый лист, в основном состоящий из Тихого океана и Южной Америки. Он ещё держался на трёх кнопках, и загнулась лишь Южная Америка со стороны Аргентины. К ярко-голубому Тихому океану куском хваткого французского скотча была приклеена журнальная репродукция фотомодели. Красавица, облачённая в полупрозрачную долгополую драпировку, не без пытливости взирала на своего зрителя, опираясь подбородком на кисть руки. Обнажённое запястье свободно облегал блестящий браслет из камня, Афанасием неопознанного.
Грузь вообще-то ценил красоту женского тела, мог подолгу любоваться им, неспешно скользить взглядом по изгибам его поверхности, останавливаясь там-сям для изучения тончайших деталей. Но теперь, при виде порушенной природы Земного Шара, учёным овладело гневное раздражение, граничащее с женоненавистничеством. Его мысль произвольно перекинулась на безответственных коллег, на всех одновременно, а их, кстати, никого в отделе не оказалось, хоть утро, всё целиком уже слилось в день.
Отвлекшись на минутку от вида катастрофы при недобром поминании отсутствующих сотрудников, Грузь повернул взгляд к другой стене, где была приклеена ещё одна им любимая плоскостная вещь – необычайно ладно отпечатанная, хоть наша, отечественная репродукция великого Санти «Афинская школа». Она оставалась в полном порядке, ровненькой и гладенькой, безупречной плоскостью, и её живописное содержание, покоящееся на композиционном равновесии пространств, а также фигур известных и придуманных философов, подвинуло Афанасия в сторону поспокоения. Он повертел на пальце непривычное для него колечко, широкое, с выразительной выпуклостью, на время позабыл о карте, поднёс этот палец поближе к лицу. При таком рассмотрении он оценивал филигранность изготовления перстня из янтарных крупинок различных оттенков золотистого цвета. Колечко из хрупкой породы камня поднесла ему творческая работница заведения народных промыслов одного из малых городов Северо-запада в знак неразрывности научного сотрудничества. «Это не простая вещь. Она состоит из маленьких кусочков – отдельных слезинок древних сосен, разъятых между собой пространством и временем. Но пальцы человека составили потерянные слезинки, склеили их между собой и замкнули в единое кольцо», – вспомнил он слова дарительницы. Учёный вздёрнул один из уголков рта, ненадолго окунулся в размышление о символическом значении непростой вещи: «Это слёзы радости, не имеющей конца? Или слёзы печали»?
Тут в окне что-то стукнуло. Это ветер легонько нажал на оставленную кем-то незапертой форточку наружной рамы. Она и наткнулась несильно своим шпингалетом на стекло запертой внутренней форточки, оставив его невредимым. Грузь откликнулся на звук, плавно отвёл туда взгляд, лишённый всякого любопытства, не двигая головой. Он делал как бы долгий зрительный вздох неожиданного облегчения, безучастно поглядел вовне, задерживая временное спокойствие на кадре, очерченном оконным проёмом. В нём вдоль Полицейского моста текла навстречу друг другу и волновалась густая человеческая и автомобильная толпа. А по совершенно безлюдной набережной Мойки неслось разреженное облако пыли с ближайшей стройплощадки.
(А тем временем)
Взгляд его чуть-чуть заострился и остановился на доме, торжественно выступающим своим углом к Невскому проспекту по ту сторону Мойки. В голове у наблюдателя пробежала цепочка умозаключений. Такое у него случается всегда в момент возбуждённого состояния ума. Цепочка мелкими колёсиками звеньев крепко утапливалась в известные события, издавна сменяющие друг друга на углу Невского и Мойки. Сначала там намечалось возведение царского дворца. Даже возня строительная произвелась. Но центром столицы и новых времён угол не стал. Затем, кажется, тут возникло тайное общество «свободных каменщиков». Центр новомодных масонов здесь тоже окреп не столь броско. А потом в углу поселился суперсовременный штаб воинствующих безбожников. Ненадолго. Зато постоянно и не касаясь переменчивости общественных пристрастий, здесь, в недрах углового дома подобно искоркам, высвечивались иные дела, и связаны они со словесностью: квартира Грибоедова, последующие узкие собрания всяческих писательских групп, в течение ста лет плавно переходящих из стиля в стиль. То было раньше. А сейчас там с виду пусто. Ни царя, ни масонов, ни безбожников, ни писателей. Правда, словесность проявляет себя и в наши дни, но в облике вывесок на фасаде, разностильных одновременно. Однако при более пристальном внимании может оказаться, что угол не совсем этак чисто выметен. В нём что-то явно затаилось, и оно подавало некоторые чуть-чуть уловимые признаки своего существования. За недолгое время прохождения цепочки ассоциаций через внутреннее зрение, Грузь даже почти физически ощутил некие волны и пары, струящиеся из окна посередине оштукатуренного каменного угла и расходящиеся по округе. Наверное, это именно они в образе ветра надавили тогда на форточку.
(Вскоре после того)
«Не всё ещё выветрилось», – остановил он в мысли поступательный ход исторических событий, беззвучно хмыкнул, отметив многозначительность происшествий во внутренностях угла. Цепочка мысленных ассоциаций продолжала тереться в его сознании. От оценки исторической перспективы он перекинулся к перспективе как таковой, вообще к перспективе всякого рода, пронизывающей человеческое мироощущение: пространственной гравитационной, электромагнитной, прочей и прочей и так далее и тому подобное.
– Хм, – сказал он вслух.
Снова глянул на репродукцию «Афинской школы». «Вот, – его мысль скользила по отшлифованной ассоциативной цепочке, – вот мы имеем плоское пространство, лист, а на нём – изображение. Но там работает закон. Закон перспективы. Под его воздействием плоскость превращается в объём. Линий перспективы не видно, они по сути ничто, но всяко присутствуют в качестве закона, заставляют плоскость стать объёмом. Другие линии, столь же невидимые и неведомые, наверное, понуждают сам объём стать четырёх и сколько угодно многомерным пространством. Скрытые от взора линии незримого умом закона делают, скажем так, немалое дело. Линии всюду. Всё и вся пронизано линиями. Разными. Те, что не имеют концов, то есть замкнутые, способствуют течениям, току любого происхождения, в том числе, жизни. Разомкнутые – пусты, это мусор вселенной. Мы, люди – тоже насквозь линии, и, конечно же, замкнутые. В нас ток. Потому-то мы живы. А вокруг? Вокруг простираются линии всякие: бесконечные, то есть замкнутые, с током жизни; разомкнутые, хранящие мертвенность. Замкнутость, иначе говоря, их бесконечность – есть в виде сопряжения любого рода изгибов. А есть в виде точек схода между собой, тоже там, в бесконечности. Сопряжение связано с перетеканием, точка схода – с поляризацией. Весь мир поляризован и сопряжён. Пожалуйста, включайтесь в поток этих бесконечных линий, путешествуйте по изгибам сопряжений, где угодно, сходитесь в точках схода, с кем хотите. Однако скажу я вам, остерегайтесь, ох, опасайтесь столкновения с расчленёнными, ограниченными линиями, с виду, казалось бы, красиво очерченными. Эти колючки могут разорвать ваши цепи течений, создав очевидные концы, и вы погибнете, не успев осознать, где находитесь: в какой точке времени, пространства, а также притяжения или ещё чего-нибудь.
Мысль остановилась, а взгляд завершил полную панораму, вернулся к Земному Шару, уже давно гением человечества трансформированному в плоскость, а к настоящему времени чьей-то неблагожелательной волей или бесчувственным попустительством, – превращённому в иные тела.
Грузь теперь по-настоящему глубоко вздохнул, даже в голос. И отодрал скотч от слегка вогнутого океана. От места склейки отслоилась голубая краска, означающая воду, оставив белое пятно, величиной с добрую половину Папуа Новой Гвинеи.
«Ну вот, испортили мне Тихий океан, – почти вслух подумал Афанасий, – надо поправлять».
Куда при этом делась фотомодель, никто не заметил.
Прислонив к Океану кусочек кальки, старший научный сотрудник стал переводить на неё острым карандашом очертания белого пятна, чтобы впоследствии вырезать латку из подходящей бумаги, близкой по цвету к условному обозначению воды, заклеить повреждение. При копировании оказалось, что края белого пятна вырисовывали в океаническом окружении удивительно естественную линию, какие обычно производит природа. Так на карте под калькой неожиданно обнаружился вновь созданный большой и настоящий остров с парочкой махоньких островков поблизости.
Афанасий Грузь отнял прозрачную бумагу от белого географического пятна, скомкал её, выкинул прочь. Затем, по своему обыкновению, пропустив через мозг ассоциативную цепочку мыслей, закончил её многозначительным хмыканьем, взял ещё более остро отточенный карандаш. Им учёный обвёл изысканный контур белого пятна. Затем, написал настоящим картографическим шрифтом, принятым для названий островов, – подлинно учёную надпись:
«TERRA PACIFICA».
***
– Терра Пасифика, – наконец нашёл и произнёс вслух название карты Пётр Васильевич, когда окончательно разгладил бумагу дома на своём столе, – или Терра Пацифика.
Сопоставив сетку параллелей и меридианов на бумаге с аналогичной сеткой на «политической карте мира», лежащей под стеклом его домашнего рабочего стола, Панчиков определил местонахождение острова. Оно оказалось в Тихом океане, южнее островов Россиян. В политическом мире эта земля не значилась.
***
Афанасий неподвижно стоял подле порушенной карты природы Земного Шара, где поместилось белое географическое пятно, медленно вертел на пальце янтарное кольцо, состоящее из отдельных слезинок древних сосен. Оно согревало часть пальца, пока что непривычно. А свежее воспоминание о дарительнице вещицы согревало часть его сознания теплом виртуальным. Память, подчиняясь воле учёного, снова развернулась, и на её просторах вырисовалось некое подобие панорамного вида, своим содержанием резко отличное от карт и отпечатков, висящих на стенах, не говоря уж об экскурсе в историческую перспективу дома, что напротив окна в помещении, похожем на просторный гроб. На панорамном холсте памяти, помимо пастозных сочных мазков делового и профессионального содержания той командировки, в центре, почти невидимо выглядывала некоторая отмывка, растушёвка скромного цветового наполнения: волнующая встреча с девушкой, может быть, мало для кого приметной. Афанасий глядел только туда и будто под диктовку воспроизводил в уме тогдашние лёгкие беседы вперемешку с непринуждённым молчанием и подробностями в них. Вместе с тем, он там же, в уме бегло разглядывал собственное впечатление о ней. Рельеф этой свежей печати не поражал пытливого взора Грузя неизгладимой испещрённостью, но создавал некий ареал обитания мысли. Со временем картина обогатилась новыми, новейшими штришками, создавая более полное пространство женского портрета, а пастозные сочные мазки отодвигались на периферию за ненадобностью. Далее, само собой возникло отношение. Созданное изображение в центре полотна уже накапливало внутри себя некую полноту человеческой ценности. Не просто человеческой, а женской. Но в чём заключается женская ценность, Афанасий твёрдого понимания не имел. Мы знаем, что Грузь вообще-то ценил красоту женского тела, мог даже подолгу любоваться им… и так далее. А есть ценность не совсем телесная. О ней он лишь подозревал. Порой задумывался. Однако вот созданное им в мысли изображение по собственной воле приблизилось к самому краешку накопления этой ценности да попробовало примериться к потоку судьбы самого Афанасия. Оно коснулось берега его личности, сделало шаг в его прибойную волну… и застыло там живописным произведением, одетым в раму. Всякое движение закончилось. Затем, само собой, минуя волю учёного человека, пространство памяти стало выплёскивать иные портреты иных женщин, одетых в рамы. Те, что успели в разной степени приметности, а также дороговизны войти в его судьбу, те, что по мере стойкости сумели продержаться там, а вскоре счастливо удалиться без драматического развития. Разные они. По-видимому, общая направленность мысли в особый род воспоминаний содеяла поворот от свежего знакомства в командировке к давно минувшим денькам. Специфика такая произвелась на женскую тему, где всё, что ни есть, удаляется куда-то, уходит в какой-то неясный род перспективы, оставляя после себя лишь затейливые линии изгибов, там-сям неприхотливо обрывающихся. Память заносила в ею же построенное помещение – один портрет за другим, развешивала их там по стенам и стендам. Организовалась уже некая картинная галерея, а там везучим и достойным зрителем всей выставки был он один, в полном уединении. Эрмитаж такой. Собственный. Грузь одиноко и бесшумно переходил из одного безлюдного зала в другой, изучая ценное содержимое стен и стендов. Никто ему не мешал. Частное собрание. В свою очередь, на него поглядывали живописные портреты женских особ, когда-то притязающих на своеобразную собственность его самого. Равноудалённо глядели.
(Вскоре после того)
Стали прибывать сотрудники.
– О! Афонечка! – по-детски радостно воскликнула необъятная Роза Давидовна. И жарким чувством, всегда придерживаемым про запас, она припустила румянцу на глянцевые щёки, что благополучно, почти гармонично обрамляли пространный её рот, полный зубов из различных металлов.
Грузь называл её Необнятным Лепестком, остальные – Раздавитовной.
– Привет, Необнятный Лепесток, у тебя кнопки есть? – бесстрастно сказал он, закрывая наглухо своё частное собрание женских портретов, – надо бы карту восстановить.
– А, это вчера такая ветрища была, мои протоколы аж в коридор вынесло.
Роза Давидовна совмещала должность учёного секретаря с основной работой, хотя с какой именно – не знало даже начальство.
– Моё почтение, Раздавитовна, с приездом, Афанасий Григорьевич, держи кнопки, – сказал младший, но самый умный научный сотрудник Иван, едва начиная входить в дверь с лестничной площадки.
Следом за Иваном, почти наскочив на него в дверях, но, продолжая научную беседу, начатую, по-видимому, ещё с начала рабочего дня, быстро вошли, никого не замечая, просто научные сотрудники: Нестор Гераклович Полителипаракоймоменакис и Борис Всеволодович Принцев.
– …зался совсем другой. Я не поверил, – досказал Принцев.
– Правильно, у того случая нет прецедента, – подтвердил его собрат по науке, – Возьми, к примеру, курную избу и русскую печь. Ведь курная изба тоже собственно печь. Её топят и в ней живут. А русская печь в избе – уже вроде бы матрёшка, печь в печи, вернее, изба в избе. Ведь в ней порой даже моются…
– Ну, Нестор, ты ловишь мысль на ходу. Тот тип тоже настаивал, будто Пациевич использовал принцип матрёшки.
– Ну да, этак и шифоньер в комнате позволительно считать олицетворением принципа матрёшки, ведь в шкафах тоже иногда живут. Знаешь, смотря что полагать подобием чему-нибудь…
– А почему это вы входите в помещение и не здороваетесь? – с интонацией интереса в голосе молвила Роза, одновременно сделав морщины невинности на лбу.
– Мы уже давно тут, успели даже кофе сходить попить, поэтому пусть изволят здороваться первыми те, кто позже приходят на работу, – сказал Принцев с укоризной.
– А, привет, – продолжил он, сменив упрек лаской, обращаясь к Афанасию на фоне расчленённой карты, – извини, чрезвычайное происшествие, это учёному секретарю нашему жарко от работы стало вчера, она сквозняк устроила, вот карта твоя…
– Я знаю. Но фотомодель вы всё же спасли от сквозняка.
– Фотомодель? Ах, да, Нестор её с полу поднял и спас, он у нас единственный настоящий мужчина, – уверенно и слёту сказала небольшая суховатая, но не без пикантности женщина, переступая порог помещения, – здравствуйте, кого не видела.
Каждый по своему ответил на приветствие, но не придал значения версии вошедшей женщины, по имени Леночка, о единственном настоящем мужчине в лице Полителипаракоймоменакиса. А тот не преминул принять комплимент не иначе как должный.
(Вместе с тем)
Затем в помещении утряслась рабочая обстановка. Время-то самое, что ни на есть рабочее, околополуденное. К тому же, оказывается, подоспело начало проведения научно-технического совета. Основной докладчик, правда, запаздывал, поэтому люди учёные продолжали умственно разминаться.
Борис Всеволодович спросил у своего коллеги:
– Нестор, ты как недавний геолог, а значит кое-что смыслящий в географии, скажи, почему Греция называется Грецией?
Тот поднял одну из лохматых бровей, не стал отвечать.
– Не знаешь, – Принцев несколько раз хмыкнул, – тогда я тебе поведаю истину. В античную эпоху, когда там жили древние эллины, туда ездили русские люди. Отсюда, из холодной России. Погреться чтобы. Грелись они там. Вот и стала с тех пор та земля называться Грецией.
– Ага, – Леночка решила подыграть Принцеву,– а Эгейское море так называется потому, что с перегрева заезжие русские люди с острова на остров вопили “Эге, эге!” Общались они так.
Нестор смачно в себя произнёс звук “Ц”, отшатнулся от всех. Он ведь в былые институтские времена занимался грандиозным проектом вообще переноса земной оси. По его задумке Северный полюс должен сместиться на континент, а точнее в Северную Америку, тогда как Южный полюс съезжал в Индийский океан. Живо изготовлялась новая ледяная полярная шапка, а старая, антарктическая, таяла, но медленно. Уровень мирового океана снижался, обнажая шельф. Земли нашей страны значительно увеличивались во всех направлениях бывших морей, а чукчи, оказавшись на экваторе, стали бы чернокожими. Были другие варианты. Скажем, воткнуть полюс прямо в Багдад, покончив, наконец, с очагом терроризма, при этом Петербург сохранил бы за собой белые ночи, а чукчи всё равно оказались бы чернокожими…
Никто более не стал издеваться над Полителепаракоймоменакисом. А докладчик так и не появлялся. Поэтому разминка снискала неожиданное развитие.
– Значит, заявляете принцип матрёшки, – сказал тихо Грузь и преждевременно хмыкнул, ещё не запуская мысль в ассоциативную цепочку.
– Да, – обрадовано ответил издалека Иван, – каждый использует свой принцип матрёшки, то есть, вложения или облегания. Но здесь речь идёт о некой целостности. Предметы физические, теоретические, образные, любые, помещаются внутри друг друга до безумного количества. Они подобны по сути своей. Вместе с тем, сколько бы их ни произвелось, они вкупе являют единую целостность. Но и порознь они обладают целостностью сами в себе.
– Умно ты говоришь, Иван, а вот как раз образности-то не хватает. Надо бы пример толковый выставить. Ты готов выказать пример? – заметил Нестор Гераклович, оправляясь от шпилек своих коллег.
– Я тебе преподам такую образность, – сказал Принцев. – Тончайшее пространство измельчается тоже востреньким таким временем и заливается безумно великим числом, и всё это тесто пухнет на дрожжах массы, образуя вселенную по имени «энергия».
– Что это? – Нестор выставил на него тяжёлый взгляд.
– Это уравнение: Е=МС2, – мигом сообразил Иван.
– Да ну тебя, – Полителипаракоймоменакис махнул рукой, – надоел уже.
Иван способен ответить на любой вопрос не только из-за наиболее сильного здесь ума, но и потому что работает одновременно во всех отделах института. У младших научных сотрудников так заведено.
– Пациевич, о котором вы оба только что упоминали, тоже нашёл пример, – сказал он.
– Такой же?
– Пожалуй, получше. Он мастер. Не только “тот тип”, по выражению Бориса Всеволодовича, знает о его фокусировании пространства. Все знают. Помните, что он вытворял, ещё когда у нас работал? У Афанасия. Всё шумел, мол, не дают ему тут развернуться. Вещи всякие передвигал, а места мало. Нынче у него персональная мастерская в Ухте. Достаточный простор для опытов. Он вольготно вкладывает подогнанные пространства одно в другое. Получает матрёшку. Такая у него забава. Там ходы и переходы. Там всяческие игры. Вы знаете из последних публикаций: он сумел сотворить фокусы не точечные, а линейные. Ну, точке фокуса придал значение бесконечности. Получил фокусную линию. Игры с ходами, с переходами – потрясающие. А потом, но это ещё не всем известно, он уже фокусные линии развернул до бесконечности, создав фокус-плоскость. Матрёшка. Что делается с прыжками в тех пространствах в таком фокусе – не вообразить. А если выйти на сферический фокус? Тут уже такие чудеса пойдут, что описать их трудновато. Матрёшка. Но можно ещё дальше пойти. Взять да переметнуться на время, о природе которого никто ничего не знает, но впихивает его тоже как матрёшку во всё, куда попало. Что если научиться и его фокусировать, подобно пространству? О-го-го. Или с массой повытворять всякое. Оно тоже не возбраняется его уму. Найдутся и в ней свои готовности неуёмных превращений. Забавляйтесь, господа, забавляйтесь. Да уж, таково довольно обычное занятие многих из нас – копаться в том, чего не знаешь. Оно и есть любимая наша забава. И безусловно – добиваться там невиданных успехов. Но вдруг, если дальше пойдёт наш Пациевич в любимых развлечениях – соберёт все проявления мироздания в один суперфокус? Тоже любопытная матрёшка.
Иван застопорил полёт мысли, беззвучно хихикнул и оглядел присутствующих.
– Однако, – сказал он, – всё такое относится к случаям замахивания на построение необдуманного сверхграндиозного сооружения, не имея на то соответствующей потенции. Я вот боюсь, что автор, который нас тут сочинил, побалуется, побалуется, да соблазнится на подобную или иную грандиозность, а потом не сдюжит. Вот и не видать нам никому и никогда света белого.
(Между прочим)
Мы, конечно же, не обидимся и почти не обратим внимания на эту реплику, проведём её мимо ушей, поелику не собираемся ни заигрывать, ни дискутировать со здешними героями, а со слишком умным, и подавно.
(Далее)
А вот Нестор Гераклович мгновенно загрустил, будто от невкусного обеда. Но потом взгляд его слегка осветился надеждой: нетушки, ребятки, я-то лично такого уж не допущу.
– Нет, Вань. Ну его, этого факира-Пациевича в баню вместе с его фокусами, – сказал он, опустив равнодушный взгляд на пол, словно обронил туда не очень полезную вещь. – Поведай лучше эту, забыл, ну, красивую байку о соединении несоединимого. Ты мне уже рассказывал, но я позабыл. А другие твои сотрудники ничего такого не знают. Пусть хоть немного поразбавят свои узкие специализации разделённого труда. У нас ведь каждый по разным отделам тихо занимается мелкими темами, шкурными, но незаметными, а общей работы для всех почти нет. Ну, кроме той, завалящей работёнки, присланной нам из Первопрестольной, настоящей скучищи о вещевом творчестве.
Нестор, криво усмехаясь, обвёл тусклым взглядом окружающих и, в ожидании их поддержки в оценке новой научной темы, добавил:
– Вещевое творчество, надо же такое придумать. Ну, на кой пёс? Вещи заранее, по своему нутру мёртвенькие, и творчества даже унюхать не могут. А нас уверяют: нет, говорят, имеют они там потенцию; нет, говорят, вещи – творцы похлеще людей; нет, говорят, вещи творят бесподобные создания, под названием «стоимость». Ну, стоимость, да – лучшего произведения не сыскать. Ах, молодцы, вот какие они могучие творцы. Восхитительно. Рынок они, видите ли, творят, вздорный, но особый и величественный мир, пребывающий сам по себе, вроде кота. Гениально. Но где здесь творчество? Не вижу и не слышу его сладких плодов, а неприятностей полный огород. Меня от такого художества начинает подташнивать.
Но никто не рискнул его поддержать. Тема пока никем всерьёз не осваивалась, авторитетный докладчик по этому поводу, хоть и ожидается, но не появляется, и вряд ли сегодня появится. Каждый сотрудник ознакомился лишь с “рабочей программой”, до конца не утвержденной институтским начальством. Нестор не стал вторично обводить взглядом своих коллег, внутренним чувством интуитивно поймав несвоевременность подачи материала для дискуссии, и снова обратился к Ивану:
– Давай, лучше байку.
Иван сопротивляться не умел.
– Когда станет неинтересно, сразу остановите меня, – сказал он. И приступил к байке.
Он опустил глаза, призадумался. Потом тихо проговорил:
– “Икс”, “игрек”, “зет”, – рассказчик прочертил в воздухе горизонтальный крест и проткнул его вертикальной осью, – и мир увиден полностью. Достаточно трёх букв. Ладно. Можно ещё добавлять иных букв, чтобы увидеть этот мир иным образом. По крайней мере, их ещё в достатке. Однако, скучновато. Слишком как-то линейно…
– Поверхностно, – вставил словечко Борис Всеволодович.
– Да, – Иван усмехнулся, – есть такие градации осмысления вещей: линейное, плоскостное или поверхностное, объёмное, глубинное. Но я не о том. Я бы сказал совсем об ином качестве пространства. Необычайного достоинства. И может быть, не просто его…
– Давай необычайное достоинство, давай чего-то иного, – Нестор Гераклович Полителипаракоймоменакис наполнился жгучим ожиданием.
– Даю. Байка, так байка. Помните героиню из детской книжки, бабку, ту, которая всюду искала очки да не могла найти? А глянула в зеркало, увидела их у себя на лбу. Мы, числящие себя учёными, весьма похожи на неё. Ищем, скажем, некое иное распространение мира сверх ранее выведенных трёх и обозначенных буквами; тоже вроде бы очки, что ли, особые стяжаем; пояснее разглядеть хотим нечёткое наше окружение. Вот. Кое-кто кинулись из времени очки такие делать. Даже набрали на нём немало других “очков”, уже в науке, в степенях и званиях, в известности своей и славе. Другие – пытаются увидеть расширенный мир через притяжение, то есть массу… Мало таких иных, но бывают иногда. Нестора прошу не обижаться. Ничего такого диковинного тут нет. Так вот. Поискали, поискали мы подле себя иное, так сказать, измерение, посетовали на недостатки глаз и – ба! Наткнулись на зеркало. А там живое лицо. Там жизнь сияет ясно и очевидно. А она-то никакой буквы не заполучила! Так в материале чего-то мёртвого, составленного из трёх букв, мы заметили жизнь. Как знать, вдруг её хотели мы найти вокруг, а нашли в себе? Простенькое такое открытие создалось. Жизненность – вот оно, искомое представление всех вещей, помимо давно выведенных трёх измерений. Жизненность ведь имеет прямое отношение к очевидности, хоть у нас нет для неё измерительного инструмента. Линейку к ней не приставишь. И секундомер не подключишь. И весы не используешь. Причём только исключительно в ней осуществимо распространение любого импульса по настоящему. То есть, лишь в ней, в жизненности вообще нам дано распознавать и всякие остальные вещи, переданные некими координатами с буквенными обозначениями. Подумайте, не в ней ли содержится самый начальный и фундаментальный признак всего Божьего мира? Начало и продолжение. И будущее. Жизнь и будущее – они ведь непостижимо соответствуют меж собой. Правда, убедительно? Но, к сожалению, она (жизненность) легко утрачивается. Жизнь тут мимолётна. Она есть, и нет её. Мы есть, и нет нас. Вместе со всеми иными признаками сути вещей, прозванными измерениями. Хм, а кой-какие умники силятся искусственно синтезировать жизнь. Синтезировать эдакий эквивалент пространственного измерения. Хм… хотя, я думаю, жизненность вообще самостоятельна. Так часто бывает: ищешь какое-либо звено конкретного устройства, даже будто бы находишь его. А оно оказывается представителем совсем другого состава, пришедшего извне…
– Ну, действительно круто, – сказал Принцев, поднимая очки на лоб и зауживая глаза.
Леночка пожала плечами, изменив облик проявления форм своего тела, тихо сказала:
– Можно и не мерить ничего, тогда ваша проблема отпадёт сама собой. По мне, так лучше верить, чем мерить.
Иван, глядя на выразительную позу Леночки, согласился с ней беспрекословно, даже, думается нам, с охотой поверил ей. И горячо продолжил выковывать мысль. Однако не станем дословно обрисовывать всё его кузнечное искусство. Скажем лишь, что там он обращался к вороху проявлений тоже вроде бы изящных форм, но – касательно всеобщего бытия.
Итак, Иван вдохновенно развивал то, что в нём народилось. Сначала он коснулся основ пространства, где фантастически, во все стороны происходит колебание точки единого начала. Они-то, колебания создают все видимые и невидимые формы. Стройные или безобразные – дело особого характера. Тут красива сама мысль о способе происхождения форм из начала. Затем он сжато обрисовал природу времени, в коем обитают неуловимые течения и омуты всё того же начала – они созданы ради всеобщего созревания всех видимых и невидимых форм. Любая форма требует созревания или совершенствования. Далее он переметнулся на вездесущий вес. Речь о природе веса он поначалу отвёл на Нестора, сказав: тот, мол, в ней великий дока. Затем он преподал её в виде спектакля, где ничем не обнаруживаемые нити притяжения заигрывают с нетерпимой силой давления, образуя жгучее чувство, провоцирующее всякие желания. Без них не создать ни форм, ни совершенствования. Иван тут же закручивал сложнейшие сюжеты, выстраивал изящные конструкции их взаимопроникновения. Там у него чувство, обеспеченное притяжением, непостижимо удерживает форму, не даёт ей рассыпаться. И созревание, обеспеченное продолжительностью, он полнит смыслом определённой целенаправленности. Во времени – форма и чувство созревают, становятся совершенными. Вместе с тем форма, обеспеченная ёмкостью пространства, поставляет неописуемый простор для созревания чувства. Время же вдобавок оттеняет форму и реализует чувство, провоцирующее желания. Такой почти невероятный клубок возможностей содержится во всей видимой и невидимой вселенной. Но всё такое имеет место быть исключительно в присутствии жизненности…
Слушатели, конечно, как и мы, пропускали его речь сквозь собственные представления о своеобразных мировых слоях, через наработанный личный опыт собственного микрокосма. У каждого из них выстраивались безупречно оригинальные виды бытия. Например, у Афанасия Грузя.
– Извини, Иван, – сказал он. Вовсе не обязательно тратиться на полную вселенную. Давайте посмотрим на каждого человека. – При этом Грузь смотрел только на Леночку. – Обратим на него должное внимание. Микрокосм, всё-таки. Вот глядите, он олицетворяет всё, перечисленное тобой: пытливый взгляд на вещи, трепетное тяготение к истине, постоянное созревание. И это всё имеет смысл, если микрокосм наполнен дыханием жизни.
Иван также беспрекословно согласился и с Афанасием, как ранее с Леночкой. Сделав недолгую паузу, он продолжил своё выступление.
(Далее)
Тем не менее, пусть Иван выступает с умными речами, гармонично выстроенными, а мы пока в сжатом виде поведаем о странном институте, где стеклись такие разносторонне развитые люди. Там изучаются полезные ископаемые и методы их поиска. Но, то не «горный» институт, не в земле чего-то ищут наши старшие, младшие и просто научные сотрудники, не в геологических породах выискивают свой предмет особого пристрастия, а проникаются они в небо. Значит, институт скорее «горний», то есть изучаются там задачки всё-таки приближенные к творчеству. Предмет особого пристрастия в нём – ископаемые творчества. Лучше сказать, недавний институт науки недр волей властей стал институтом науки высот. Там – вновь обнаруженные полезные предметы не только постигаются, но и направляются нужным путём для развития человеческой цивилизации. Здесь расставлены столы и приставлены шкафы. Всюду лежат образцы ископаемого творчества из многих регионов вселенной. Они выглядят и рудоносными пластами, и собственно рудами непохожих величин и форм, а также всякого рода россыпями. Часть из них – в работе, в исследовании, то есть на столах, часть – в ожидании своего удела, в шкафах. Есть уникальные образцы, в виде самородков, они хранятся в специальных сейфах, и мало, кому доступны для исследования. Все помещения здесь буквально пропитаны духом этих образцов. Оказывается, мы с вами случайно и непреднамеренно попали в “Научно-исследовательский институт прикладного творчества”. Сокращённо: “НИИ Притвор”. Институт небольшой. Состоит он из трёх частей: отдел Пространства, где меж нескольких сотрудников работает Афанасий; отдел Истории, там засиживается Принцев, соизмеряя свои исследования с коллегами; отдел Важности, в нём коротает часы Нестор Гераклович в единственном числе. Заведение хоть непростое, однако, люди там обыкновенные, то есть очень умные. Но кроме ума, каждый из них обладает личной тайной, преследует совершенно оригинальную цель. Да, люди заурядные, а то и занудливые.
Скажем, Нестор Гераклович Полителипаракоймоменакис и Борис Всеволодович Принцев. Они, хоть числятся в разных отделах института, но почти без паузы бывают неразлучными и, несмотря на их разницу в летах более двадцати (старший – Полителипаракоймоменакис), наши сотрудники считают их братьями-двойняшками. По части комплекции отличие наблюдается ещё более очевидной: Борис Всеволодович тонок, сутул, нос крючковатый, губы тонкие, щёки впалые, лицо узкое, а крупные уши оттопырены в верхней части; Нестор Гераклович, можно сказать, огромен, курнос, круглолиц, толстогуб и полнощёк, а уши почти незаметны, хоть в одном из них блестит серебряная серьга. Сочетаниями цвета кожи с тоном растительности они тоже противоположны. Гладко выбритое и слишком загорелое лицо Принцева венчает жиденькая белокурая, коротко стриженая причёска, а глаз не опознать – их засекречивают тёмные очки. Белизну лица Полителипаракоймоменакиса, излучающего свежесть первого снега, обрамляет густой, иссиня-чёрный и курчавый волосяной покров (сверху, надо сказать, пореже и попрямее). А ничем не заслонённые круглые глаза цвета маринованных оливок выдаются вперёд сильнее, чем слабо выраженный картофелеобразный нос. К тому же Принцев – левша, а Нестор – обыкновенный, хоть и без указательного пальца на правой руке.
Или вот Леночка. Суховатая, это мы неправильно сказали. Она, скорее, не рыхлая, все формы её тела обладают строгостью исполнения. И если мы видим где-нибудь излишнюю выразительность, в другом месте обязательно появляется ей в ответ своеобразный противовес. То есть, детали внешности Леночки являют собой общее равновесие. Обличье складок в одежде настойчиво подчёркивает красноречивое содержание, утаённое под ней. Она ещё не определилась, какой из отделов ей больше подходит, поэтому приглядывается. И тут, и там. В основном она поставляет в них новые образцы ископаемого творчества, благодаря налаженным кругам знакомства в различных слоях интеллектуального и художественного опыта, отечественного и зарубежного. Вместе с тем, ей любопытно видеть отношение к образцам в каждом из отделов института. “Пространственники” в основном налегают на оптические области творчества, то есть, их заботят разного рода его перспективные аспекты. Леночке тоже это занимательно. Историки или «временники» всячески оттеняют эти образцы, они самозабвенно работают со всевозможными видами теней. Можно, конечно и с ними посотрудничать, но не очень ей по душе вездесущая тень, хоть и есть кое-какая польза. Тень ведь проявляет, правда? Но сомнений больше, чем приятия. “Важнистам”, лучше сказать, всего-то один он и есть, ему более всего привлекательны притяжения, все вкупе, какие только встречаются в живой и неживой природе. Там главное – узреть красоту колебательных процессов. Самое увлекательное в мире притяжений – именно колебательное состояние. Волны там, вибрации дрожания, музыка, в конце концов. И Леночку тоже этот отдел чем-то притягивает. Но. Не сподобилась она пока. Созревает.
Есть ещё одна занятная дамочка. Её мы уже вкратце обрисовали. Роза Давидовна. Эта женщина, имея внешнюю величину, прямо скажем, превосходную, выглядит малым дитём во всех иных отношениях. Глядя на её кудряшки, вообще приходишь в умиление. А интересы её не знают границ. Притом, что вникать в дебри исследований и разработок своих коллег и соратников она торопиться не торопится, и желания такого нет у неё.
Иван, теперешний рассказчик наш, он так, почти незаметен, хоть и мелькает одновременно во всех отделах института. Его простое лицо и простая внешность, казалось бы, особо не выделяются ярким содержанием. Но и не противоречат свободному произрастанию там, внутри его личности – совершенно незаурядных мыслей. Кроме того, у него, как говорится, всё ещё впереди.
Об Афанасии уже кое-что известно: есть у него “Эрмитаж” с женскими портретами. Он и сам, конечно же, неплох собой… Но… Ба! Что это у нас происходит? Все почему-то переполошились. Пока мы тут с вами отвлеклись болтовнёй, научная беседа, едва набрав обороты, немедленно обернулась, похоже, непредсказуемым происшествием. Именно Афанасий там взорвал, так сказать, обстановку. Он, кажется, совершал конкретный поступок обуздания всеобщей перспективы. Лицо его принялось наполняться тончайшими токами свежего вдохновения, скользящего по невидимым линиям безмерных мировых сопряжений, а в глазах появились острейшие искорки совсем нездешней поляризации. Правда, в его поток пока что неизвестного творческого акта вмешался Нестор Гераклович Полителипаракоймоменакис. Он завидел на лице Грузя явные для него одного оттенки, предполагающие окраситься в цвета редкого безумия. А может быть, он испугался, словно чуя некое свидетельство грандиозного построения, заранее готового погубить всех тутошних сотрудников, соратников, лиц и персонажей, да поставить жирную точку без продолжения. Не дай Бог.
– Ты чего? – мягко и зычно почти простонал Нестор Гераклович в сторону Афанасия и сделал очень озабоченные, почти отцовские глаза, надвигая на них изобильно морщинистый лоб.
Одновременно, и увлечённый рассказом Иван приостановился в речах своих. Он тоже навёл взгляд на Грузя. И мы в этот же момент сказали наше «ба».
Прочее собрание не стало укорять Нестора за помеху в научной речи Ивана, поскольку озаботились за судьбу Афанасия. Все, по-видимому, немного приустали от излишеств невероятно изысканных мыслей младшего, но самого умного научного сотрудника, они даже были довольны остановкой складного потока его слов, хоть и не без жизнеутверждающего начала. Впрочем, одна лишь Роза Давидовна вздрогнула бровями и буравчатым взглядом стала ждать хоть какого продолжения. Пусть от лица Ивана, пусть от Афанасия. Она будто бы двигала взглядом толщу воздуха перед собой. Но Иван помалкивал, а Грузь улыбнулся Нестору и сказал:
– Молодец, Нестор, ты даже не знаешь, что спас не только плоский лист с объёмным изображением фотомодели. – Он взглянул в сторону поруганного Земного Шара и на вновь образованное там белое географическое пятно. – Ты спас настоящую науку о настоящем творчестве. Нет, ты избавил истинное творчество от погибели, что не хуже спасения красивой женщины. Спасибо за скотч.
Афанасий с улыбкой серьёзности взглянул на небольшую стройную женщину, у которой, напомним, всё то именно женское было должным образом выражено, и обратился уже к ней:
– Леночка, вы имеете абсолютное право назвать Нестора Геракловича не только настоящим мужчиной и профессиональным спасателем, но и настоящим учёным мужем. Даже творцом. Хоть он об этом пока не знает. А изъясняться, и вправду, больше не надо.
Он, всё так же серьёзно улыбаясь, окинул взглядом образцы ископаемого творчества в виде рудоносных пластов и собственно руд, а также разного состава россыпей. На миг он припомнил уникальные образцы, в виде самородков, особо оберегаемых в специальных сейфах, и мало кому доступных для исследования. Затем он шагнул к стене с картой. Заслонил собой от коллег ту её часть, где недавно была приклеена фотомодель хватким французским скотчем, а теперь белело новое географическое пятно. Улыбка его знаменовала внезапную отвагу сотворить поступок. Он стал пристально вглядываться в глубину белого новоявленного острова, созданного не без участия Нестора и фотомодели. По мере всё большей и большей сосредоточенности во взгляде – остров также увеличивался размерами. Но действие происходило пока ещё в этой действительности. Грузь присутствовал ещё здесь, в окружении коллег. Однако сознанием своим он уже вроде бы удалился куда-то. Нет, не зря он так долго изучал оптические свойства ископаемых творчества. Сейчас что-то будет. Все дружно расступились по обе стороны от карты. Каждый молча пребывал в собственных догадках. Или в обычном ожидании.
А дальше настоящая наука или настоящее творчество, а, скорее всего, и то, и другое – сложились вместе или вложились друг в друга подобно матрёшке и сделали интересненькое дело. Афанасий, хоть и находился рядом с умолкнувшими сотоварищами, начал нежданно удаляться, но не куда-то, а прямо здесь он перспективно сокращался в собственном объёме. Вскоре его фигура стала почти невидимой точкой на поверхности карты и продолжала уменьшаться на фоне белого географического пятна в Тихом океане южнее островов Россиян.
Что это было? Поистине перспектива? Или притяжение? А может быть, пространственное схлопывание до нуля? Поляризация? Фокус? Не угадать. Неведомый закон вместе с законом перспективы, о которых размышлял учёный, своими скрытыми линиями нарисовали неведомое доселе событие.
(А тем временем)
В тот же момент солнце поднялось на пологую вершину дуги, а в доме напротив что-то невидимо дрогнуло. Из открытого окна в его середине изошло никем не замеченное волнение, всюду простирая упругое качение. Сначала оно ткнулось о ближние к нам сферы, придав им лёгкую вибрацию, а затем устремилось в места весьма отдалённые, обнимая собой всю землю и восходя отдельными гребнями в небесные области.
– А ты говоришь, Пациевич! – воскликнул Иван, мгновенно осмыслив происшествие. – Вот принцип, так принцип. Браво, Афанасий!
Остальные учёные оказались в полном оцепенении на длительное время, не слыша возгласов Ивана, пока не раздался чистый бессловесный взрыд Розы Давидовны. Она готова была расплакаться ещё тогда, в минуты речей Ивана о муках стяжания полномерного нашего пространства. Она была готова разреветься от боязни, одновременно и от красоты Ивановой мысли. Но теперь её прорвало из-за отчаянной жалости к Афанасию. Её гладкие щёки, мгновенно и равномерно покрывшиеся слёзной плёнкой, задрожали в мелкой судороге. Сразу после импульса рыдания она всплеснула пудовыми руками в сторону карты с белым географическим пятном, где Афанасий уже окончательно исчез, и, несвойственным ей в обычном состоянии слишком высоким голосом, с пронзительной болью выдавила из себя:
– Афонюшка-а-а! На кого же ты нас поки-и-ну-ул?!
Борис Всеволодович первым опомнился при визге «Раздавитовны», ещё выше поднял на лоб тёмные очки, с усилием сжимая и разжимая веки, но оставляя их зауженными. Он вынул из нагрудного кармана складную лупу, двинулся к тому месту, где только что стоял Грузь, приставил её там. Остальные люди, поочерёдно приходя в себя, кинулись разглядывать в стекло свежее белое пятно на карте Земли.
Меж ворсинок белой бумаги – Афанасия Грузя изобличить никому не удалось. Тёмные очки Принцева упали на его переносицу.
– Это какой масштаб? – догадался поинтересоваться Иван.
– Пятнадцатимиллионный, – с издевательской грустью пропела Леночка, – пятнадцатимиллионный.
– Ну, Принцев, ты и смекнул, в лупу захотел увидеть то, что в никакой-растакой микро-раз-микроскоп не удастся подглядеть, – Нестор Гераклович сдвинул вбок принцево двояковыпуклое стекло вместе с его рукой и сделал такими же двояковыпуклыми свои глаза. Ими он там-сям утыкался в теснящее взор упругое пространство.
(Вместе с тем)
На Невском ничего не изменилось. Та же постоянно обновляемая река автомобилей, те же неизменно подменяемые люди, – по-прежнему создавали поток, будто определённо знающий своё дело. Один из новеньких понурых пешеходов приостановился у перил Полицейского моста, ухватился за них. Вдоль Мойки, почти незанятой никакой начинкой из автомобилей и пешеходов, двигалось пыльное облако. Понурый пешеход внезапно отпрянул от перил, явно заторопился, обгоняя других, подобных ему, затем свернул с моста и скрылся в низке. В доме, что напротив, отомкнулось окно поближе к середине угловой части фасада. Но мы не успели разглядеть, само оно отворилось или чья-то рука тому посодействовала. А, впрочем, нам нет до того дела. Мы просто, без особого внимания отвели взор за рубежи оконного проёма. Нет, чья-то рука. Вот она же пытается задёрнуть занавеску. Но не получается. Наверное, заклинило. Облако пыли ушло в воду, а нового уже не заводилось. Ветер, по-видимому, стих. И примеченный нами пешеход спокойно так вернулся по мосту обратно, двинулся вдоль Мойки в сторону Невы. Более ничего примечательного не появлялось. Всё те же потоки автомобилей и пешеходов.
(Вскоре после того)
Наступила новая тишина, но её немедля нарушил нервный междугородный звонок телефона.
– Там Пациевич спрашивает Афанасия, – подняв трубку, сказала Роза окончательно сломанным на колоратуре голосом.
– Скажи ему, пусть он использует свою матрёшкину связь, – пробурчал Полителипаракоймоменакис.
Но «Лепесток» произнёс классическое:
– Он вышел.
***
После отставки Панчикова, телефон в его доме тоже умолк. Иногда, правда, звонила дочка, предупреждая, что недолго задержится на очередных её важных курсах. Пётр Васильевич быстро свыкся с такой сдержанностью со стороны средства заочной связи. Но сегодня аппарат будто расслабило. Он давал о себе знать каждую минуту. Панчиков, было, обрадовался, подумав, что вновь при деле. Но, оказывается, всё время кто-нибудь ошибался номером. Подустав от чужих огрехов и пригорюнившись, отставной чиновник уже постановил: до завтра более трубку не поднимать. Но телефон не умолкал, и едва уловимая надежда, а отчасти прежний обычай многие дела производить по телефону, одолели его нетвёрдое решение. Он очередной раз подготовил голосовую интонацию радостной и свежей, затем заученно сказал:
– Ало, Панчиков.
– Папочка, ты чего разболтался, сил нет никаких до тебя дозвониться, всё время то занято, то никто не подходит; ну, ладно, я хотела тебя предупредить ещё раньше, но вот как-то всё… знаешь, я ночевать буду в другом месте, всё в порядке, и волноваться, наверное, не стоит. Ладно?
– Ты, значит, будешь ночевать не дома, а мне, значит, ну, нет никакого повода волноваться. Ты хоть малость соображаешь?
– Ну, папочка, это очень срочно, я потом тебе всё расскажу, а теперь через полчаса я улетаю.
– Ты что, намазалась чем, или так, по современной вашей методике перемещаешься? Да не первое мая нынче, чтоб на Лысую гору лететь, – попытался пошутить отец, памятуя о последних занятиях дочери на курсах некого новейшего духовного усовершенствования.
– Я по-современному, папа, на самолёте, не на Лысую, я тебе потом расскажу, ладно? Пока.
– Ну, только если пока…
И телефон снова надолго онемел.
Жена от Панчикова давно ушла. Однажды и навсегда. «И не вздумай меня искать». Настоящий приговор, не предполагающий обжалования. О причинах такого происшествия он даже думать не собирался. Всё равно ошибёшься. А собственные призывы к разборкам в недрах совести, разума, и прочие родственные действия, – попросту не доходили до его сознания. Смирился. А потом привык. Соломенное вдовство и сделало его заведующим отделом райисполкома. Однолюб по натуре, он не позволял себе увлечься другой женщиной, а тем более, снова жениться. Так пришлось ему погашать порой вспыхивающие, затем подолгу тлеющие эмоции печали при помощи профессионализма в бюрократии. Но, в конце концов, и спасительная бюрократия оставила его, вернее, выставила. А нынче вот и дочь впервые сделала его полностью одиноким. Есть ли замена любви?
Бывший заведующий отделом райисполкома, бывший чей-то муж и человек, пробующий на вкус участь бывшего отца, незаметно для себя уснул, вот так, сидя за столом, уткнув лицо вместе с глазами в добытую им карту острова на письменном стекле.
Ему приснилось новое политическое устройство, состоящее из двух пар независимых властей. Царя и боярской думы – это власти, которые им принадлежат по праву рождения. Верховного судьи и государственной управы – их выбирает население. Народ может также, в случае чего, сместить царя да боярского думателя. Тогда их заменяют ближайшие родственники. Хотя эти власти особой силы не имеют. Они так, на всякий случай, а без такого случая – для украшения. И будто он, Панчиков, зашёл на избирательный участок голосовать за кого-нибудь из кандидатов на пост главы госуправы и ещё кого-нибудь на пост верховного судьи. Точнее, голосование тут оказалось протестным. Оно удобнее – вычёркивать тех, кто негоден. Внутри избирательного участка на одной стене висел портрет царя, а на другой – групповой портрет членов боярской думы. Их Панчиков не выбирал, но интуитивно чувствовал: они висят на стенках по праву. Фамилии у всех звучные, родовитые. Пётр Васильевич примерил мысленно свою фамилию к ряду бояр, невольно смутился. Её буквы отскакивали оттуда, подобно штукатурке от полированного гранита. «Зато я имею право голоса лишить любого из них боярского звания, – подумал он, – я даже имею право голоса лишить царя его прав». И слово «Панчиков» ровненько улеглось в русло симпатии. Смущение прошло.
Проснулся Пётр Васильевич от неудобства. Небо смотрело сквозь лоджию в незашторенное окно своей ранней осенней прозрачностью. Вообще все миры, любые обитатели вселенной, просвечивали сквозь друг друга, и линии наиболее отдалённого из них были видны столь же чётко, насколько и случайно висящий кусок провода, отнятый от электрического тока, явно вырисовывал никчёмную линию подле окна сбоку от лоджии. Панчиков привстал, опершись кулаками о стол, запрокинул голову. Он сжал веки, отвернулся от оконного проёма, чтобы ни один из внешних миров не достал его сознания. До дивана далеко идти не привелось. Он, неубранный ещё с утра, нарочито белел вблизи стола. Покряхтев с лёгким стоном, не оголяя глаз, Панчиков разоблачился. Затем недолго постоял он у окна, осторожно отомкнув веки, но прищурившись. Глядел только вниз, на пустынную набережную, носящую имя отечественного цареубийцы, и далее наискосок – на берег противоположный, где за поворотом начиналась набережная имени цареубийцы зарубежного.
“Ох”, – единственно что промолвил он про себя.
Потом, то ли забыв зашторить зияющую оконную дыру, то ли не имея на то желания, то ли умышленно оставив открытой связь пространств, он улёгся в полутораспальное ложе. И продолжал теперь уже с низкой точки, сквозь сомкнутые веки смотреть в окно из крохотного объёма комнатки на великое пространство над рекой, не сдерживаемое ни береговым гранитом, ни махиной Смольного монастыря. И снова уснул.
Хотя Петру Васильевичу было всё равно, кого избрать в судьи, тем более в госуправу, он внимательно прочитал все жизнеописания и все чины кандидатов под пристальным взглядом царя со стены. Правда, избиратель посетовал на то, что не было приложено фотографий, тогда бы он сравнил их с боярами на стене. Однако из всего списка самым экстравагантным ему показался некто Контрдансов, а самым скромным – некто Пациевич. Их обоих Панчиков и вычеркнул. Это в судьи. А в госуправу он вычеркнул всех. Потом вернулся к судьям и тоже повычёркивал остальных, а в пустой рамочке вписал: “Старогорницкий”. В жизненном обиходе человек с такой фамилией не попадался. Невозможно предположить, откуда появилось это слово. Звук понравился? Или иное неведомое параллельное чувство побудило всё-таки к выбору достойного кандидата? Мы пока затрудняемся уловить причинно-следственную связь его поступка.
Исполнив гражданское право, сновидец будто бы вышел на улицу. А там и лиц людей нет. Так, кое-кто, да те со спины и далековато. Лишь кувыркались на ветру отклеенные от стендов предвыборные плакаты с лицами кандидатов. Что необычно, так слишком светло кругом, и солнце восседает заметно выше, чем у берегов Невы, но все редкие прохожие и все вывески на улице изъясняются исключительно по-русски. И деревья вроде бы незнакомые, ранее не виденные им даже в кино. К тому же – сквозное безмусорье (если не замечать плакатные кульбиты). И некоторая… как поточнее бы выразиться… щедрая скромность, что ли, пронизывала окружение. Не похоже на всегдашний обиход там, дома. Там – и щедрость, и скромность – плотно окутаны безудержной спешкой бестолкового существования. Кстати, а где вообще дом Панчикова, очаг его родной? Он не знал ничего о нём и не мог понять, куда идти после голосования. Да и кроме ощущения гражданского права, иных чувств и позывов, попутных и поперечных, он не испытывал ни в сердце, ни в уме. Подхватив влетевший ему прямо в руки один из плакатов, при лёгком порыве тёплого ветерка, он опустился на изумительно удобную уличную скамейку, пробежал по агитке равнодушным взглядом, но с затупленными остатками пытливости. Там сияло цветное фото застенчиво улыбающегося кандидата Пациевича, им вычеркнутого. Пётр Васильевич вспомнил, будто он уже когда-то слыхивал эту фамилию. И, кажется, от дочери. Ну да, в связи с последними её занятиями. Она так и говорила: «хожу на Пациевича». Но по рассказам дочери о содержимом тех занятий он представлялся Панчикову почтенным старцем, имеющим глубоко посаженные светлые очи под могучим открытым лбом. А тут – мальчишка с рыбьими глазами да сильно заросшей головой, включая лоб, этакий типичный любимец американской публики. «Историк, философ, инженер, проповедник», – избиратель читал слова, составленные из букв, обрамляющих портрет правильной окружностью.
– Папа, ты здесь? Почему? – он как бы услышал голос из-за спины.
Выкинув плакат, он как бы обернулся. Там стояла его дочь рядом с лохматым рыбоглазым кандидатом, оказавшимся несколько постарше портрета на плакате. Пётр Васильевич как бы понимал, благодаря чему он тут, поэтому шепнул, дабы ненароком не разбудить себя:
– Я тут во сне. Это несложно. А ты что, на самолёте сюда так быстро прилетела?
Дочь вопросительно глянула на Пациевича.
– Нет, перед нами явная небывальщина. Перемешивание эксперимента и снов – это настоящая дискредитация науки, – ворковато и неразборчиво, глядя на кончик своего носа, молвил удивлённый Пациевич, – Наденька, узнайте у него ещё что-нибудь. Я не понимаю, вдруг, здесь вышло дурацкое совпадение, – при последних словах Пациевич сделал шаг назад, выпрямился за спиной Наденьки.
Она спросила:
– Папа, а что ты сейчас делал?
– Исполнял гражданское право. И вычеркнул твоего приятеля. Скажи лучше, кто тебя сюда закинул? Я что-то подозреваю. Тут не просто сон. То место, где мы сейчас находимся, очень далеко от дома, и твой самолёт должен быть ещё в пути.
– Да я улетела в Ухту, папа, в Ухту.
– Да-да, мы в Ухте, проводим эксперимент, опыт. Но ваше присутствие здесь нас обескураживает, сбивает с толку. Такая встреча не согласуется ни с одной научной теорией, вообще такого контакта не может быть, – сказал кандидат из-за наденькиной спины, торопливо, не без нервозности.
Панчиков знал (не только благодаря кроссвордам, а также по служебным делам), что Ухта недалеко от Полярного Круга, поэтому он издевательски указал Пациевичу на полуденное солнце, висящее слишком высоковато для тех широт, ткнув туда указательным пальцем, а затем постучал средним пальцем себе по лбу. Пациевич и Наденька смотрели на Петра Васильевича, но его манипуляций не замечали, потому что их взгляды и вообще их головы пронизывало удивление. Они уже ничего не говорили, а просто стояли друг за дружкой, вроде матрёшек на художественном рынке.
Пётр Васильевич поднялся со скамейки, не проявляя заметного интереса ни к встрече этой, ни к её внезапности, даже полной недопустимости, как пояснил историк, философ, инженер, проповедник и кандидат, и пошёл по направлению к океану, чей прибойный шум доходил до стен избирательного участка.
Там, где искусственное мощение кончалось, и начинался природный песок, на декоративной стене красовалась мозаичная карта сей земли, сего царства-государства – в точности схожая с вынутой Панчиковым из бутылки. И параллели с меридианами не забыты. Только на ней была ещё стрелочка, глядящая на то место берега, у которого находился Пётр Васильевич. Она касалась чётко нарисованной бухты на юго-востоке, обширной и продолговатой. По-видимому, здесь очень заботятся о случайно потерянных прохожих. Значит, Мойка, где он выловил зарубежную бутылку, вытекала, протекала и впадала далеко-далеко за спиной. Или её течение велось также вдалеке, но впереди, что совершенно одинаково, если всё-таки считать землю шарообразной.
Рядом с декоративной стеной, словно подчёркивая границу между искусственным мощением и естественным песком, на горлышке вверх дном стояла чистая порожняя бутылка, точь-в-точь похожая на обычную нашу, на из-под «Столичной».
***
Афанасий Грузь попал на побережье белого острова Теrrа Pacifica, не снабжённое мозаичной картой и указателем на ней. Однако настоящая поверхность его не вполне оказалась такой уж белой. Только песок и камни блистали белизной, хотя, при более тщательном изучении, можно обнаружить в них кремоватые, розоватые, а то и зеленовато-голубоватые оттенки. Прочие вещества на острове имели разные иные цвета. Правда, от изобилия дневного света и они казались почти белыми, похожими на то, что бывает в передержанной обращаемой цветной фотоплёнке. Что касается здешних людей, цвет их пока неизвестен по причине откровенного безлюдья.
Учёный опустился коленями на песок. Сел, водрузив остальное тело на пятки. Он почерпнул обеими руками двойную горсть песка вместе с мелкими камушками, внимательно осмотрел их составляющие материалы. Знания геологических наук ещё не покинули его, несмотря на изменение профиля института.
«Альбит плагиоклаз, – догадался он, – порода изверженная». Песок вместе с камушками ссыпался с переполненных рук. «Или известняк, порода осадочная», – продлил он поток сметливости.
– Скорее всего, и то, и другое, – произнёс вслух учёный человек, отряхивая руки от песка скользящими хлопками.
Звук получился звонким и ясным, будто в пустом павильоне киностудии. Тут же и птица местная или перелётная откликнулась чистым чириканьем. Грузь обернулся на голос предположительного местного жителя, увидел маленькое деревце, лохматое и ветвистое, а на его макушке сидело глазастое пернатое существо, тоже маленькое, коренастенькое и моргало веками снизу вверх.
– Салют, абориген, – вежливо сказал Афанасий, поднимая с пяток, а потом и с колен остальное тело, продолжая хлопать ладошками; звук производился тонко и хрупко, – ты настоящий или нарисованный?
– Скорее всего, и то, и другое, – картаво, но смачно отозвалось от деревца. Затем пересмешник расправил крылья, которые неожиданно оказались немалых размеров, оттолкнулся крепкими лапками от ветки, взмахнул этими белоснежными парусами и быстро удалился, растворяясь в белёсой синеве неба, не оставляя никаких поводов для дальнейшего диалога.
Безлюдье не нарушалась. Надо было куда-то идти. Но Грузь не знал и не догадывался, в какую часть видимого света ему предстоит двигаться. Морской берег сулил два противоположных направления. “И то, и другое”. Подсказчика в выборе движения поблизости не оказалось. Оценив наскоро своё положение, он решил сэкономить на раздумьях, да двинулся тем же курсом, что и смекалистая птица, обладающая ёмкими выразительными очами, владеющая великолепным вокалом. Пожалуй, она и есть тот самый, недостающий подсказчик. Так Афанасий и поскакал с камня на камень, растопырив руки, но не взмахивал ими, оттого слишком высоко не взлетал.
Меж камней то там, то сям повылезали крепыши-деревца, похожие и непохожие на то, первое им увиденное. Но горизонта они почти не заслоняли: ростом пока не выдались. А на черте между небом и землёй возвышалось несколько чётких треугольников, наподобие знаменитых пирамид в Гизе, только чуть поострее. Масштаб хоть и нелегко было найти, но в оценке Грузя размеры местных доминант явно превосходили фараоновское величие. И он, пожалуй, не ошибся. Их грандиозность подтверждалась по мере приближения к ним. А именно: они упрямо не приближались, словно поселив себя навечно за горизонтом.
Ни дорог, ни даже тропинок не попадалось. Ничего не напоминало следов человека и других существ, обычно передвигающихся по земле. «Наверное, все тут летают, – подумал Грузь, критически оглядывая ноги, – а это приспособление для передвижения здесь явно неадекватно среде». Он немного пригнулся, чтоб повнимательнее, будто впервые, оглядеть своё неотъемлемое средство передвижения, и тут же увидел пустую консервную банку, лежащую на ребре позади его левой пятки. На золотом фоне ультрамариновыми буквами было качественно отпечатано красивым шрифтом: «огурцы тихоокеанские, пряного посола». «Даже банки», – закончил Афанасий мысль о полётах и поддал пяткой артефакт островной цивилизации, не обращая особого внимания на вполне понятный ему здешний язык. И поскакал дальше, не заметив, как свободная металлическая тара взметнулась вверх и, согласно правилам пространственной траектории, связанной с силой земного притяжения, спустя определённый отрезок времени нашла себе новое место покоя в ветвях ближайшего деревца коренастой внешности. Грузь не видел и того, что её без промедления облюбовала местная змеюка, свернулась внутри неё в калачик, точнее, в спиральку.
***
Долго ли коротко продолжался коллективный шок от внезапной отправки Афанасия в путешествие по линиям перспективы, но учёный люд, обитающий в НИИ «Притвор», показал, что он устроен манером удивительнейшим. Его мало смущают подобные реальные события. Мысль, она вообще неизвестно откуда является, обосновывается в головах, живёт сама по себе, невзирая на обстоятельства. Научная беседа воскресла. Тем не менее, воссоздавшись, она потекла несколько под иным углом зрения. Наверное, поступок Афанасия, пусть не поколебал, но окрасил науку некоторой новизной. Иван снова, по настоянию Нестора, говорил избранными приёмами, то есть он старался излагать мысли образными конструкциями. А слушатели, конечно, по-прежнему, как и мы, продевали его речь сквозь игольное ушко собственного видения вселенского окружения и сквозь ткань личного опыта в собственном микрокосме. Рассказ Ивана самопроизвольно оборачивался самобытными одеждами, создавая некую мысленную убедительность. Поглядим, что поселилось, например, в голове Нестора.
Он воевал со скукой, несмотря на свежие мазки научного полотна. Он всегда это делал. Поэтому и занятия менял, как можно чаще. Вот и теперь, слушая рассказчика, он тасовал в уме различные области своих интересов да упаковывал в них образную мысль Ивана. Многомерность массы, столь же развитая, что и многомерность пространства – вот одна из интеллектуальных сфер Полителипаракоймоменакиса. Появилась она от ревности к пространству или интуитивно, не знаем. Скорее, от ревности. Так, по его мнению, тяготение тоже имеет своеобразную длину, ширину и толщину. Их надо бы обозначить подобающими тремя буквами. Одну он уже придумал. Для толщины. Она похожа на перевёрнутую «Т».
А не менее того Нестор Гераклович обхаживал вездесущую творческую силу иррациональности любых взаимоотношений. Иррациональность он вообще ставил во главу угла при возведении по сути любого изобретения или открытия. Надо сказать, из всего иррационального он предпочитал “золотое сечение”, умел его распознавать повсеместно, с радостью, перетекающей в безмерное восхищение.
(«Золотое сечение» – наиболее очевидно в геометрическом соотношении двух частей отрезка, где малая часть относится к большой части, в точности так же как большая часть относится ко всему отрезку в целом. Этой темой занимаются учёные и художники, начиная со времён древнего Египта и продолжая в наши дни. Данная тема неисчерпаема, так как присутствие «золота» прослеживается во всех проявлениях природы и искусства. И при сотворении мира).
Но, не будем говорить за него, предоставим слово собственно ему. Скука, так скука.
СОБСТВЕННОЕ ВИДЕНИЕ ВЫСТУПЛЕНИЯ ИВАНА, ВОЗНИКШЕЕ У НЕСТОРА ГЕРАКЛОВИЧА ПОЛИТЕЛИПАРАКОЙМОМЕНАКИСА
Скука сродни давлению, – переиначивал он мысль Ивана. – Давление обитает в хоромах массы. Оно – её законный жилец. А скука таится во владениях эмоций. Она там вроде серого кардинала. Эмоции, как и тяготение – родственники, они из одного мира. Ну да, чувство, – наиважнейшее в мире, оно, представляет собой истинный вес в нашей жизни. Чем сильнее страсть, тем она тяжелее. Закон. А ещё она подвержена течениям, поэтому тяга вынуждена менять направление, порой в сторону противоположную. Тоже закон. Силовыми линиями массы пронизана вся наша вселенная. Их сети повсюду тянут, прижимают всё и гнетут. Давлением гнетут. Родная сестра давления – скука – тоже гнетёт. Скучный, скукоженный, сжатый. Такие дела. А есть ли в природе способ спастись от влияния всей этой семейки хоть на минуточку хоть в каком-нибудь одном местечке? Вопросик, скажу я вам, не из тех, что разрешаются походя. Скука окружает нас повсюду. Равномерно. Давление – тоже. Схожесть налицо. Если существует приёмчик выхода из тисков скуки, значит, есть выход из кокона давления. Мы не замечаем на себе, скажем, напора воздуха, хоть он чудовищен. Ровно так же не ведаем тугую осаду скуки со всех сторон, хоть она запредельна. Но если прорвать эту чёртову хандру в каком-нибудь одном лишь месте, вся остальная сила скучищи обязательно будет давить на твои иные, замечательные чувства, выталкивать их именно через то место прорыва – прочь из скорлупы окружения. Нестор вообразил тюбик, наполненный бальзамом, отвинтил крышку, надавил. Вот так. Она жмёт на твои хорошие эмоции со всех сторон, она же выдавливает их из собственных тисков при наличии там дыры. То же произойдёт и с её родственником, с давлением, если его удастся прорвать. И оно, всюду нами испытываемое, оно окажется лучшим в мире двигателем. Оно выдавит тебя из собственного окружения через прорванное в нём место. Нестор снова вообразил тюбик с вложенным в него неким телом. Нажал, и тело выскочило из него. Перемещение тела под действием давления означает свободу в одной выбранной стороне. Где обозначил её, туда и едешь. Весь остальной напор оказывается общим нажимом ладони на тюбик… Но чем снять давление-скуку в нужном направлении, чем их проколоть? Откуда взять такое средство? Что у нас является орудием её преодоления? Отвечаем. И отвечаем обоснованно. Эге, не зря мы тут сидим, в нашем замечательном исследовательском институте. Скука прокалывается вдохновенным творчеством. Вот чем. Творческий порыв как квинтэссенция чувств – он пробивает окружение вездесущей тоски. Тогда вся оставшаяся совокупность уныния станет служить двигателем течения творчества. Она безудержно будет выталкивать его поток из собственного окружения в ту сторону, где обнаружится прорыв, сама оставаясь на месте. В освободившемся потоке творчества для тисков скуки нет места. А затормозиться творчество может опять же исключительно при зарастании дыры. Так-то. Значит, и к давлению есть метод подобрать шило. Угу. Одно уже ясно. Напор чем-то смахивает на творчество, а значит, этот предмет должен выглядеть иррационально.
Далее, слушая образное высказывание Ивана о природе времени, сознание Нестора само образовало представление бытия в иных, новых проявлениях. Там всюду проистекают события. Но они совершенно не распознаваемы. Не реализованы. Они осаждены временем. Полностью ограждены. Да, время показалось Нестору чем-то, подобным давлению и скуке. Оно равномерно и плотно окружало всё и вся. Беспросветно. Глядите, – в одном боку, вернее, вообще в единственной точке всеобщей действительности содеялась еле заметная прорезь. Кем содеялась? Этого Нестор пока не собирался выяснять. Положим, там создалась вдруг свобода от осады времени. Окно. Прорезь стала дырой, расширилась во все стороны. Туда потекли всякие события, поддаваясь давлению остального плотного, неиссякаемого окружения времени. Оно выталкивало из себя несметное разнообразие скрытых ранее событий. А его же собственная природа тени проявляла эти происшествия. Местами контрастно, местами смазано, местами закрывала полностью. И мгновенно обращала все события в историю…
– Масса вместе с давлением, чувства вместе со скукой, время вместе с историей, хороша куча, – пробубнил Нестор вслух, по-видимому, больше переживая собственные суждения, чем слова Ивана, и оседая на стол с краю.
Тот противоположной стороной резко задрался, сваливая с себя книги, папки, стопки бумаг, настольную лампу, а с ними всякую канцелярскую мелочь с острыми концами – всё – на широкую спину многообъемлющего учёного. Последним упал подготовленный к исследованию образец ископаемого творчества. А в учёной голове тоже посыпались всякие мысленные фолианты, в тексте которых всемирное давление превращалось в глобальную скуку, а та в свою очередь становилась абсолютным временем и тут же оседала вселенской тяжестью. Мысленные мелочи тоже просыпались, предполагая своеобразные острые концы:
«Чем бы таким проколоть эту злосчастную сплочённость античеловеческих заговорщиков: время-давление-скуку»?
Рассказчик выждал, пока Нестор ласково, потихоньку восстановил горизонтальное положение стола, при этом не позволил упасть с него ни одному из предметов. Правда, никто не придал серьёзного значения неуместному, почти незаметному происшествию, потому-то внимание слушателей не прервалось. Иван только улыбкой завершил недолгую паузу, подтвердил основную мысль:
– Да, действительное пространство существует непременно в условиях жизненности, а потом – в собственных измерениях длины, ширины, толщины, глубины и ещё чего угодно.
Затем он снова взглянул на Леночку. Поправил мысль:
– А можно и не мерить его, а просто видеть
Та улыбнулась, и на краткое время внутри её взора возник нечужой образ Афанасия.
***
Грузь устал скакать.
Пирамиды по-прежнему восседали на линии, разделяющей небо и землю, размытой голубовато-сиреневой дымкой, а Грузь сел на бело-кремоватый камень. В расщелине меж иных таких же камней, что расположились подле него, он увидел крохотный родничок. Тот почти беззвучно пробивался откуда-то сбоку. Оттого научный сотрудник тотчас вспомнил, что ему давно хочется пить. Ведь, ещё будучи на пути с вокзала, он предвкушал получить удовлетворение собственной жажде, собирался поставить греть чайник немедленно, едва придёт в свой насиженный рабочий закуток, чем-то похожий на просторный гроб с окном. Но тут эта фотомодель, этот скотч, это белое пятно и это всё не очень обдуманное перемещение в пространстве. Чайник оказался недосягаемым.
Сунув голову в расщелину до упора, вытянув губы так, что видел их собственными глазами, Грузь всё-таки не достал до родничка. Непроизвольно ему вспомнилась вроде чистенькая консервная баночка из-под огурцов, отвергнутая его пяткой. Она ведь появилась у его ног для чего-то в будущем. «Вот так всегда, – подумал он, – когда судьба даром подставляет необходимую тебе вещь, ты пренебрегаешь ею, смеёшься над её явно грубой неуместностью и кажущейся совершенной бесполезностью. А вскоре тебе приходится горько сожалеть о том, что не разглядел случайного помощника, не удостоил этот поистине счастливый случай хотя бы скромным вниманием своего светлого ума. И в результате остался ни с чем». Патетика про себя выраженной мысли сама собой внезапно переросла в действительный, теперь поэтический звук.
– «Je mouris du soif pres fontaine…
(От жажды умираю над ручьём (фр.))
– Да… от жажды умираю над ручьём. Смеюсь сквозь слёзы и тружусь играя. Куда бы ни пошёл, везде мой дом, чужбина мне – страна моя родная», – вслух процитировал он бессмертного Франсуа и по-новому оглядел мир вокруг себя.
***
СОБСТВЕННОЕ ВИДЕНИЕ ВЫСТУПЛЕНИЯ ИВАНА, ОБНАРУЖЕННОЕ БОРИСОМ ВСЕВОЛОДОВИЧЕМ ПРИНЦЕВЫМ
Принцев тоже слушал и одновременно соображал. Правда, собственных мыслей у него маловато. Зато он озабочен темой скрытности, увлечён методами борьбы. То ли жизнь изрядно его покусала, то ли врождённое ощущение конфликтности исторического мира даёт о себе знать. Пласты исторического материала облепили весь его мозг. Так в сознании Бориса Всеволодовича накапливался многомерный временной осадок. Правда, не бывает временного потока, там лишь долгота. Так оно правильнее, потому что нехорошо, когда говорят: время бежит, ускоряется, замедляется. Не может оно двигаться, потому что движение всегда имеет скорость, а в скорости уже присутствует время. Получается тавтология. Поэтому – долгота. А уже она может продолжаться или скукоживаться. Мир, где присутствует долгота, совсем не похож на мир обитания всяких расстояний. Но долгота времени, подобно расстояниям пространства, может обогащаться различными направлениями: вперёд-назад, влево-вправо, вверх-вниз, образуя собственную многомерность. То есть, она способна принять временной образ линии, плоскости, объёма. И многомерный мир времени, возможно, имеет своих обитателей. Временников.
Тот и другой миры – антиподы. У них – вечная борьба за выживание. Идёт захват выживания, потому необходима им именно та самая жизненность. Отнять её, чтобы добавить себе. А может быть, хм, кто знает, мы-пространственники вместе с ними-временниками – есть просто мы, каждый из нас, этаких изгоев. Тут и там. А в момент смерти «я» пространственный и «я» временной – бросаем тень друг на друга, тень смерти, а потом сливаемся в единство, в целостность себя и высвобождаем искомую жизненность, одну – на двух бывших антиподов. Высвобождаем, одновременно обретаем. И борьба не имеет смысла. Образуется семимерный мир, где слиты оба трёхмерия, плюс жизненность. Или…
– Или что? – Нестор выявил нетерпение, ощутив неожиданный поворот в линии рассказа.
– Или наоборот, – Иван вскинул брови, – мы оба схлопываемся до нулевой геометрической точки, превращаемся в изначальность. Аннигиляция, абсолютная смерть. Бесшумная и незаметная.
Похоже, Иванова “байка” закончилась, как говорится, на самой неожиданной для оптимизма ноте.
– Почему? – поспешил вставиться Принцев. – Нестор и весь его отдел важности не позволит схлопывания. Он это сделает при помощи многомерной чувствительности, где тоже есть свои обитатели, то есть, опять же, мы сами. Возникнет некая «троица» этих многомерностей. Красивая ведь вещь. А пока – раскидала нас неведомая сила, а собрать-то некому. Да, Ваня?
– Шути, шути, – нехотя отозвался Иван, – но собрать себя дело нешуточное, а, значит, и ненаучное. Не для нашего института. Наша наука, её конструкции, не позволяют выстроить цельное здание. Даже фундамент не укладывается. У неё – вечное производство земляных работ, рытьё котлована. Или небольшого земляного зияния, похожего на котлован.
Принцев подобрал губы, свалил голову набок.
(Вскоре после того)
Потом в помещении, похожем на просторный гроб с окном, началась и продолжилась тишина. Каждый из учёных смотрел в неразгаданную удаляющуюся точку, пытаясь преодолеть собственную неопределённость и собрать там все составляющие личной природной «троицы». Или они пробовали увидеть в той точке опасность начала всеобщего схлопывания личных и чужих пространств, времён, притяжений, прочего и прочего?
И вот, будто бы разглядев, наконец, разборчивую ясность в сугубо личной точке, Борис Всеволодович спросил не без насмешки:
– Да, а где же тут всё-таки матрёшка?
– Не видно?
– Увы.
– Оно и не должно быть видно. Ибо всё мной рассказанное – по сути – Божье начало. Пространство, время, масса – его производные. Форма, её созревание, устремлённость вместе с ценностью, а возможно, и ещё много чего другого пронизывают друг друга. Многие «начала» вставлены в единое «начало». Понял?
– Ага. Понял. Ты с него бы и начал. Это же действительно красота неописуемая, в нём же находится истинное творчество, авангардист ты наш, – Принцев медленно обвёл взглядом панораму вокруг себя, машинально, разок-другой, останавливая этот взор на поверхностях столов, на витринах шкафов, где покоились бесподобные образцы ископаемого творчества для исследования.
По-видимому, разное поняли вдруг остальные сотрудники, забывая о собственных достижениях в области основного профиля института. Оттого вновь повисла тишина. Каждый, на миг почувствовал себя в роли некоторого начала.
И теперь кто-нибудь со стороны мог бы вставить их друг в дружку без особых усилий в замечательную матрёшку да уйти в свою сторону. Что, собственно говоря, тут же произошло без чьей-либо на то заметной воли. Тишина и пустота стали господствовать во всём помещении, похожем на просторный гроб с окном. Ну, ни единой живой души. Всё? Крышка? Разве настал конец всему, не успевшему здесь как следует оформиться? Неужели возвелась-таки предполагаемая губительная грандиозность, а мы не заметили?
(А тем временем)
Нестору такое не нравилось. И остальные персонажи пригорюнились. Институт науки высот пока не создал основной стратегии проникновения в тайны творчества. Есть, есть намётки, есть даже направления, но с продвинутостью туговато. Образцы мало тому помогают. Прорыва скуки творчеством здесь не делалось. То ли силы не хватало, то ли остроты не отточилось. Дыра во власти всеобщего охвата временем тоже не прочитывалась. Тьма кругом, хоть глаза выколи. Событиям некуда влечься. А пора бы. Ой, пора. Полителипаракоймоменакис напряжённо сомкнул гладкие веки.
– Вот что, ребятки, – сказал крупный учёный, преисполнившись некоторой целеустремлённостью, – вы тут беседуйте на здоровье, умничайте, продвигайтесь талантами, а мы с Борькой двинем в дальний путь по необъятной нашей планете. Чувствую, чувствую выход событийности. Грядут приключения. Не нравится мне этот Пациевич. Не милы мне матрёшки его. Тем более – из фокусов. И вообще, кто он такой? Сотрудник или соперник? Конечно, соперник, ничтожный конкурентишко. Надо взять его с поличным.
– С поличным? – Борис Всеволодович вроде струхнул, он испугался неожиданно и определённо как бы за собственную судьбу; мы даже заметили бы выпавшую на его лицо бледность, да вот плотный загар того не позволяет изобличить. – Вероятно, ты имеешь неумолимые подозрения, или даже выявленные улики? – молвил он разреженным баритоном, а в голове пронеслось: «некстати, ой, некстати».
– Да, браток, теперь ты улавливаешь мысль на лету. Его это рук дело – баловаться перемещениями наших замечательных учёных. У него, кажется, даже машинка для того имеется: «проницателезатор». Мало ли куда он проницает. И Афанасия он этой машинкой засосал. Вот приедем к нему врасплох да найдём там нашего пленённого Афанасия, пока ещё куда он его не отправил. Конкуренция, тем более, нечистая, знаешь, на всё пойдёт.
Принцев потеребил очки, будто собирался их снять, но затем ещё плотнее насадил на уши.
– Конкуренция, она да, она неразборчива, – сказал он, с радостью оправляясь от первоначального испуга, даже хихикнул, – поехали.
***
Наденька развернулась так, чтобы видеть лицо Пациевича, вопросительно смотрела, переводя взгляд то на него, то на плакат, сиротливо лежащий на скамейке, то на удаляющуюся фигуру отца. Однако всё больше и больше вопросов поблёскивало в её глазах между взглядами на Пациевича и на его предвыборный плакат. Потом она взяла бумагу в руки, в замедленном темпе ощупала её, чтобы убедиться либо в подлинности портрета, либо в чём-то таком, чего она тут же забоялась, не распознав хорошенько природы страха, сложила этот лист и опустила на скамеечку. Хотя чего теперь она опасалась больше – подлинности или таинственности – трудно сказать. Она подумала, было, что плакат – просто деталь сна её отца, к настоящему Пациевичу он отношения не имеет. Это её без сомнения успокоило бы, если бы таковым он оказался. Но бумага осязалась действительно подлинным предметом. Боязнь чего-то другого нарастала.
– Вы… Вы здесь давно живёте? – спросила она спутника тоже в замедленном темпе, – я ничего теперь не понимаю, совсем ничего.
– Нет, Наденька, я тут не живу, это вы сами знаете. А моё участие в предвыборной кампании, более того, моя желательная победа в ней, тут часть всё того же и единственного опыта. Я предпочёл не равнодушное наблюдение со стороны, а деятельное внедрение. Мне важен взгляд изнутри. Поэтому я пошёл на риск окунуть себя в центр событий, в судейство. Тогда вся здешняя жизнь будет у меня перед глазами непосредственно.
– Не понимаю. Но ведь для того чтобы стать здесь участником выборов, нужно обязательно быть местным жителем. Регистрация, там, сбор подписей, прописка.
– Здесь прописки не требуется. Здесь необходимо иное. А пока, я думаю, нам придётся отбыть назад, домой.
Первопроходец линейных, плоскостных и более продвинутых фокусных шлюзов, коридоров и прочих русел – чего-то недоглядел в своём проекте бытия. Что-то у него вышло просто замечательно, а где-то проскочила помарочка. Участки избирательные хороши, бюллетени вроде бы настоящие, агитация сколотилась недурная. Даже некоторое любопытство народных масс пробудилось, перешло в бодренькое действие. Одним словом, кампания сложилась как нельзя лучше. Но явно проступили помехи. Надо бы ещё поработать.
(Вскоре после того)
– Ну дела, – Пациевич напряжением глаз и ещё чем-то остановил действие «проницателезатора» (может быть, от таких упражнений глаза у него стали «рыбьими»). Сел на пол. Соображения так быстро проносились у него в голове и, пожалуй, не только в голове, что он не успевал их отчётливо различать и ловить.
Окна в помещении отсутствовали, из-за чего пасмурная, ветреная околополярная непогода не могла заглянуть внутрь. Низкие тучи тяжёлыми животами проползали по крышам, колючий морозящий воздух скрёб по стенам, тьма клубилась от горизонта до горизонта, заволакивая тучи, воздух, крыши, стены. Дома ухтичей, со всех сторон окружающие странную станцию, считающейся тут научной, не выпускали ни лучика света из наглухо занавешенных окон. То ли занавески у них сделаны из чего-то очень толстого, то ли здешние горожане, все как один, привыкли очень крепко спать в непогоду круглые сутки. А, вдруг, наш Пациевич, именно он ухлопал всю световую энергию внутренностей городских помещений, а также космическое освещение окологордского окружения на сеанс проницания цепи пространств и времён Земного Шара, не оставив её даже на тусклые огоньки? Правда, Нестор нашёл бы природу этой тьмы иною.
(Вместе с тем)
Пламя свечи, стоящей подле аквариума с рыбами экваториальных морей, дрогнуло, вытянулось горизонтальной полосой. Пациевич и Наденька одновременно обернулись в сторону двери. Та слегка отошла, и в неё кто-то постучал, изображая звуком некий ритмический знак. Затем в узкой щели показались два объекта: курчавая голова Нестора Геракловича и тонкий с наростами палец Бориса Всеволодовича.
– Заходи, Бориска, он здесь, – шепнул Нестор Принцеву прямо в ухо, скрываясь на мгновение за дверью. Но тут же, открыв её настежь, они оба вошли.
Принцев криво сморщил лоб, увидев здесь человека женского пола. Такое заметное выражение лица говорило о том, что они либо давно известны меж собой, но теперь возможное знакомство приносит вред, либо Принцев попросту женоненавистник. Но лицо Нестора Геракловича, напротив, растеклось в откровенной улыбке счастья.
– Это Надежда Петровна, моя ученица, – сказал Пациевич, перехватив взгляды гостей и вставая с коврика.
– Угу, – Полителипаракоймоменакис уменьшил улыбку до ухмылки, подал руку Наденьке, – Нестор, кхо… – и причмокнул её узкую ручку на своей широкой ладони.
– Здравствуйте, – почти официальным голосом издал приветствие Принцев, повесив на себя маску безучастности в совершенно случайном для него теперешнем визите. Вроде он просто сопровождает Нестора, но не знает и знать не хочет, по какому поводу и что здесь происходит. Хотя сквозь маску внешнего безразличия изнутри глаз просвечивал пытливый взгляд, как бы неподвижный, но окольно охватывающий всё поле зрения.
– Ах да, привет, привет, – спохватился Нестор, вспомнив об этикете, и, выдержав паузу приличия, отошёл в дальний угол помещения.
– Жарковато у вас, – Борис Всеволодович расстегнул молнию куртки, зашарил глазами по стенам в поисках то ли признаков отопительной системы, то ли вешалки, то ли, предположим, красного угла, чтоб осенить себя крестным знамением. Его левая рука дрогнула, слегка поднялась, но затем вяло повисла.
Впрочем, последнее, скорее всего, в наименьшей степени понуждало его зрение на поиск, поскольку такая привычка слабо передаётся генами. Но оно тоже, наверное, добавляло невеликую долю в его минутку растерянности.
– Это не здесь, – будто просыпаясь, со сдерживаемой зевотой сказал Пациевич и задвинул вверх перенапряжённые глаза.
– Вот, Боря, говорил я тебе, это всё он, это всё его рук дело. Или не рук, а хитроумных его орудий. Мало ли чем ещё он умеет пользоваться, – Нестор сделал рот трубочкой, придавая оттенок эвристической уверенности в полувопросительной интонации, – а главное, звонит, будто не знает ничего, не ведает. Афанасия ему, видите ли, позовите.
– Ну, Торик, ты слишком торопишься с догадками, – ответил на его слова Принцев, начав снимать куртку через голову. По-видимому, заело молнию.
– Ребята, вы о чём? – Пациевич настороженно покосился на гостей.
– О чём? – Нестор нагнулся, отёр пальцами пол и, исследовав прилипшую к ним пыль, уселся на корточки, – значит так. Грузь пропал, тобою пропал, это ясно, как день. А ты говоришь: «о чём».
– Ну.
– Афанасий исчез, растворился! А ты кончай притворяться, браток.
Принцев, наконец, одолел куртку. Застыл в молчании.
Лицо Пациевича наглядно свидетельствовало о том, что голова у него снова стремительно простреливается острыми соображениями. Остальное тело ничего не показывало.
***
Острота соображений всё сильнее и сильнее преображала облик Пациевича: его лицо заметно обретало всё более и более острый вид, а тело, хоть скрытое одеждой, прямо на глазах сужалось, то есть одежда на нём становилась просторней. Когда он весь вконец похудел, и его тонкое тело выпрямилось, подобно натянутой струне, он дрогнул, а затем тихо, устало промолвил:
– Кажется, я понял.
– Да, кажется, я понял и, наверное, точно понял, – повторил Пациевич, заостряя на лице Полителипаракоймоменакиса долгий взгляд, тонкий, проницательный, словно бы некий луч лезероподобного аппарата.
Тот на минуточку поднял голову от пыльного пола, где успел исписать вокруг себя мизинцем почти всю его поверхность, мало кому понятными геометрическими построениями, различными иными знаками самой, что ни на есть, высшей математики. Он, по своему обыкновению, когда пребывал в вынужденном состоянии ожидания и ничегонеделания, принимался изобретать и доказывать себе головоломные теоремы с нарастающей сложностью. Теперь, под впечатлением недавней “байки” Ивана о приключениях абсолютного ничего, он пытался найти им объяснение через абсолютную бесконечность. Мы, если это занятно, попробуем рассказать о смысле знаков на пыльном полу.
Ось. Для него ось – изначальная суть Вселенной. Во вращении, в координатах, в симметрии… Сейчас он занят симметрией. Вот ось, построенная из нуля, из ничего. Она у него для примера, где по одну её сторону живут числа положительные, по другую – отрицательные. А вот ось, построенная из бесконечности, из всего. Она – его нынешняя забота. Она распирает мысль, делает её неуёмной, чем-то напоминает истинное благородство. Что это за симметрия? По одну сторону оси – наверное, все числа, означающие некую точность, законченность. Отрицательные, положительные. Они функционируют в потоке времени. Время – их мать родная. Здесь. А по другую? За бесконечностью? Вот. Сейчас-то, учёный-важнист занимался выискиванием этого неизвестного. Мы знаем: чтобы вычислить неизвестное, надо выстраивать уравнения. Это он делал вперемежку с геометрией. По большей части фигурировали математические корни разных степеней, что свидетельствовало о глубине поиска. Однако повсюду выскакивали иррациональные числа, которые числами-то назвать нельзя. Они ведь точными не являются, у них – многоточие. Нестор их складывает в стороночку. Соображает: ведь нечто иррациональное существует благодаря именно бесконечности, именно этой его оси, вокруг которой вертится его мысль. Вот оно как. Нет бесконечности, их тоже нет. Правильно? Значит, бесконечность, если она – ось, делит знаки нашей вселенной на рациональные и иррациональные? Да что – знаки! Миры! И полушария человеческого мозга свидетельствуют о том. Зачем иметь одно полушарие рациональным, а другое иррациональным, если вселенная другая? Кажись, нашлось искомое. Или?..
– Да чего ты заладил, «я понял, я понял», японец, понимаете ли, отыскался, – ворчал Нестор, уткнув мизинец в одно из промежуточных звеньев не до конца отработанного доказательства только что сочинённой «золотой» теоремы соотношений чисел и нечисел, по обе стороны от бесконечности, – я сам тут ещё не до конца разобрался.
Геометрия – бескорыстная любовь Полителипаракоймоменакиса. Ей он отдаёт всё свободное время. Или она вообще у него настоящий и единственный конёк. Она как раз позволяет ему обрести черты многогранности в собственной натуре. Ну, выдающуюся роль массы в Божьем мире как одну из граней горячего внимания он тоже активно изучает, по-отечески обожает. Более того, в мире весовых категорий он даже кое в чём преуспел. Но до сих пор стеснялся опубликовывать слишком, по его мнению, грубые проекты. Непосредственное передвижение в любой физической среде на основе направленного давления – задача транспортная. Она его занимает, но к творчеству такое занятие имеет отношение символическое. Вернее сказать, вообще тут нет даже запаха творчества. Сравнение с прорывом творчества из скуки, в минуты слушания тогдашней байки Ивана – не оправдание такой затеи. Нет красоты. Механика сплошная. Нестор лишь иногда рассказывал о скучных транспортных открытиях закадычным и новым знакомым, будто они чисто житейские. Да. А вот, скажем, сотворение мира из точки – иное дело. Тут мысль полётная. Геометрическая. Иван молодец. Вдохнуть жизнь в точку, в начало, дабы она завибрировала. И пошло: все пространства пошли, все формы пошли, все времена, все веса, вообще всё пошло. Только вдохнуть-то надо не просто, а с особым отношением, с золотым отношением. Тут и вибрация будет золотая, тут и формы золотые будут, вечные. Опасайтесь, господа, бездумно вдыхать в точку – можете урода получить.
– Понял, как будешь выкручиваться, что ли? – сидя на корточках, он продолжал ворчать и зашаркал обеими ногами, быстро стирал всё им написанное и начерченное, поскольку не вышло пока настоящей симметрии по оси бесконечности.
Нестор как бы вытанцовывал сиртаки вприсядку, придерживаясь некой оси. Возможно, движениями он заменял ещё не уловленные им взаимоотношения вещей по противоположным сторонам от бесконечности, создавая блистательную картинку бытия. Хотя, и в завидной виртуозности профессионального танцовщика, мы бы не отважились отказать ему.
Затем он встал и, задержав ненадолго удовлетворённый взор на не до конца стёртых знаках, отошёл подальше, к стене. Опершись о неё спиной, вцепился всеми девятью пальцами в свою местами ещё кудрявую шевелюру. Как на давно забытой производственной гимнастике, он сделал ноги шире плеч с наклоном головы вперёд. Через пару секунд культя его указательного пальца правой руки многозначительно уставилась по направлению к Пациевичу.
– Чего ты понял?
***
Панчиков проснулся столь же незаметно для себя, сколь и заснул. А прозрачное небо по-прежнему глядело в незашторенное окно.
– Приснится же такое, – сказал он сам себе вслух, поднимая лицо от подушки, посмотрел на будильник, подаренный ему женой ещё в первую годовщину их совместной жизни. Обе стрелки не без намёка фосфоресцировали в тесном единении на семнадцати минутах четвёртого, указывая точно на восток-юго-восток невидимой карты. Пётр Васильевич повернул взор вместе с головой в ту сторону, куда указывало согласие стрелок будильника. Он мысленно продлил его кривую линию за горизонт, ещё дальше, на противоположную область планеты, до того места, где на белой земле он минутой назад участвовал во всенародных выборах лидеров местного самоуправления. А потом отдыхал под тёплым предполуденным солнцем, сияющим к северу от зенита и движущимся против часовой стрелки. Зачем и по какому поводу он там очутился, мысли не возникало. Жизнь многогранна и непредсказуема. Задержав на малое время кривой взгляд на земле вновь заслуженного гражданства, он быстро притомился. В общем-то, смотреть туда удобнее было бы просто прямо: сквозь пол и всю остальную земную твердь. Панчиков снова уронил в помятую подушку сдавленное сном лицо вместе со взором.
***
Пациевич отвернулся от всепожирающих очей Нестора Геракловича. И, поймав растерянно-сочувственный или вконец расстроенный взгляд Наденьки, сказал:
– Я всё понял. Есть единственное направление – вперёд, вдаль. Всюду перспектива. Пространство, время, масса, всё остальное состоят из одного «вперёд». Вперёд во все стороны. Назад безнадёжно. Позади – значит – внутри. Нельзя попасть внутрь точки. Я думаю, что пространство в принципе оптическое. Не изображение пространства на сетчатке глаза или на фотоплёнке, а само оно. Там-сям наше многомерное пространство фокусируется, преломляется, создавая всё многообразие вещества. В общем-то, здесь как раз находится принцип, на котором основан мой «проницателезатор». Многократно фокусируется пространство любого вещества, в том числе самого наблюдателя. Главное, достичь одинаковости фокусирования. А потом, попав точно в нужное фокусное расстояние, вы окажетесь в совершенно ином месте. Гуляйте себе там, не забывая о расположении основного фокуса. Возвращайтесь на необходимое расстояние от него, и вы снова тут.
– Я уже давно знаю, что ты занимаешься фокусничеством, – проворчал Нестор, пряча остаток указательного пальца в ладонь, – экая новость.
Пациевич не оскорбился. Он, скорее, опечалился собственной неполноценностью исследователя и продолжил:
– Всюду мы имеем дело с универсальным законом перспективы. Тут всё одно: близкое – далёкое, настоящее – будущее, тяжёлое – лёгкое. Почему вот нельзя путешествовать в прошлое?
– Да, почему ты нам запрещаешь иметь такую радость? – съязвил Нестор.
– А потому, что есть вездесущая перспектива: расстояние в пространстве, будущее во времени, ослабление притяжения. Назад во времени – аналогично тому же, что назад во взгляде или внутрь собственного веса. Такое невыполнимо. Любое движение бывает исключительно вперёд. А перёд – совсем не конкретное направление. Перёд – вообще всё и вся находящееся вне точки покоя… Нестор, ты, кстати, какое-то подобие тому рисовал на полу недавно. Да, а называемые словами направления “назад”, “влево”, “вправо”, “верх”, “вниз” – так тут просто взаимная относительность всего, впереди лежащего.
Нестор удовлетворённо хмыкнул.
– Как бы ты без меня жил, – сказал он.
– О прошлом доступно только знать, но не видеть – словно бы не слыша Нестора, продолжил Пациевич, – а всякое знание, как известно, опосредовано и запутано.
– Угу, – Нестор отвёл взгляд в сторону, – лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. То есть, по твоей арифметике, будущее стократ лучше прошлого. Ты об этом хочешь сказать?
– Но главное совсем в другом, – продолжая как бы не слышать гостя, говорил Пациевич, – к чёрту прошлое. Действительность, вот что непреходящее. Оказывается, символ и действительность – тоже одно. Вот что я понял. Символ – не изображение действительности, а собственно действительность. Как пространство, наблюдаемое по ту сторону фокуса. Афанасий увлекался не только оптическими задачами в творчестве. Я помню. Ещё до моего ухода из его отдела и вообще из вашего института, мы так, вскользь поговаривали о проблеме тождества символов и, так называемой, реальности. Я о том позабыл, а он, конечно же, довёл дело до опыта в натуре. Хм, до такой «матрёшки» я не мог додуматься. Ведь символ – неосуществлённый предмет, он – скрытая действительность, знак её. Вот Нестор тут чертил занятные знаки, у него было одно место, интересное такое место переплетения, захода друг в друга неких геометрических тел, и я увидел в них тот неприметный, но особый смысл. Он мне помог понять и сказать то, что я сказал. Ещё тут были замечательные линии, образующие очень любопытную зависимость. Жалко, Нестор всё это уничтожил своими ножищами, а то было бы понятней мне высказаться…
Нестор Гераклович, выпятив нижнюю губу, смотрел с удивлением себе под ноги, делая кожу на лбу гармошкой, но ничего не сказал.
– …Да, зря стёр, а то бы я облегчил объяснения. Но, неважно. Главное в том, что я оперирую давно известными инструментами теперешней науки. Более того, я пробую выкрутиться, одолеть постулат научной современности – столь выдающейся красоты – принцип неопределённости. Хм. Параллельная стыковка. Я совершенствую аппарат, инструментарий, посредник, пытаюсь с его помощью состыковать параллельность, выйти из тупика. А Грузь вот взял и исчез. Но нет, не исчез, а ушёл слишком далеко вперёд. Так далеко, что впрямь он опередил меня на целое… целое… как же назвать его … качество, что ли. Он-то вышел из тупика. Я могу пронизывать пространство с помощью внешней вооружённости, а он его пронимает собственным существом. Ему вооружение не нужно, он обходится без посредника. Такое даже сравнить не с чем. Отдалённо это похоже на умение летать. Мы летаем на самолётах, воздушных шарах, на посредниках. А иные существа могут такое делать силой, заключённой в себе. У них посредник внутри себя вживлён. Да какие там полёты! Ну, Афанасий!
Полителипаракоймоменакис покашлял и покривил рот сбоку набок. Ему немного стало обидно за себя, за собственный уровень успехов в сравнении со всем коробом достижений, наговоренным Пациевичем об Афанасии. Ревность, что ли, слегка сдавила ему горло. Но он вспомнил собственную выдумку по поводу перемещения в любой среде, используя вездесущее давление, оценил её пусть грубую, но значимость. И тем самым утвердил себя наравне с Афанасием, а уж, тем более, с Пациевичем. Кашель прошёл, а рот сузился в трубочку. Однако мысль опять начала окунаться в непознаваемый мрак.
– Это хорошо ты сделал, когда ушёл из института, – сказал он,– спас ты себя, везунчик. А то бы выкрал у Афанасия идейку, да вперёд него ускакал бы. Ты шустрый, знаю я тебя. Везунчик. Ох, попало бы тебе за воровство.
А Пациевич торопился высказать до конца понятый им приём Афанасия, не обращая внимания на нелестную характеристику себя со стороны Полителипаракоймоменакиса. Он лишь на секундочку скосил уста уголком вверх и проговорил, вообще не предполагая слушателей.
– Родство символа и действительности – в нём же основа любого бытия. Даже не воплощённая в явный предмет действительность живёт индивидуальной жизнью. Не воплощённой. – Он ещё на секундочку притих.
– Почему я раньше не допёр до такой азбучной вещи, – продолжил Пациевич, хлопая себя по бедру и снова вставая с коврика, – ведь ясно: Сам Творец – Он есть абсолютная достоверность, потому что Он же – абсолютный символ. А воплощаться или не воплощаться – Его личное дело. Ничего во всём мире нет реальнее Творца. Любое создание подчас оказывается неощутимым, виртуальным, так сказать. Но Создатель…
– А инопланетяне? – робко осведомилась притихшая Наденька.
– А их-то и нет, – вставился, наконец, Борис Принцев, – они же совсем бессимволичны.
– Ну, уж! Зелёненькие, с большими ушами, с круглыми глазами, – Нестор попробовал отвлечься от заново нарождающихся и набирающих силу мрачных мыслей.
– И с щупальцами, – сказала Наденька, выходя из временного оцепенения и смеясь.
Пациевич к шутке не склонился. Он ещё продолжил:
– Инопланетян, конечно же, нет. А что касается до их изображений… якобы… то все они человекоподобные, то есть изображаются люди. Символ человека приписывается инопланетным существам, которых не существует.
– Существа не существуют, а бытия не бывает, – передразнил Пациевича Полителипаракоймоменакис, – ладно, ты нас убедил в первой части своей эврики. Мы верим: не ты загнал Афанасия в его перспективу. Не умеешь ты. Не дорос. И не дорастёшь никогда. Если бы даже не отделился от Афанасия, если бы напросился к нему в соавторы. Давай чего-нибудь тогда поедим, покушаем тут, а то, небось, уже утро настаёт, а мы с Борей ещё из-за тебя не ужинали. Ни макового зёрнышка, ни маковой росинки. Тут вообще у тебя едят или только подглядывают в чужие края? По меньшей мере, попить водицы какой-нибудь найдётся у тебя или не найдётся?
Пациевич ещё раньше сбился с истинно научных открытий из-за мифических инопланетян. Поэтому он махнул обеими руками.
– Там, в углу плитка. И шкафчик. Поищи сам.
(Вместе с тем)
Тьма не отпускала город Ухту. Нестор, конечно же, знал её настоящую суть. Он чувствовал, как его тоже стискивает непреодолимая скука. Вполне определённые подозрения вырастали в его воображении на почве совершенно откровенного знания той сути. «Пациевич непростой воришка. Ох, непростой. С временем шутит. Ну, шути, шути. Эко он его сомкнул в кокон. Собрал отовсюду вокруг этой окаянной студии, да вытворяет штучки-дрючки. Думает, я не догадался, откуда взялась такая тьма. Нет, воровать время у простых трудящихся людей для собственной аферы матрёшечной, это будет совсем непростительно, это мы ему при случае припомним». Нет, не подумайте, обитатель и единственный сотрудник отдела важности мстительным не был. Ревностью лишь баловался. А вот справедливость его донимала всегда. Обострённое чувство справедливости в нём наличествовало неизменно. Для учёного, а тем более, для крупного, справедливость – она как крайняя нужда. Без неё невозможно создать ни теориишки, ни законишка.
Нестор покачивал головой, точнее, слегка покручивал её, словно пытался вытянуть шею из воротника безразмерной рубахи, и отошёл туда, куда указывал хозяин помещения. Право гостя на еду он тоже неукоснительно защищал при любых обстоятельствах и в любом расположении духа, независимо от того, идёт время суток своим путём или в обличье тьмы окутывает оно некие сооружения. А уж настроение хозяина, пусть не слишком для него приятное, вовсе не учитывается.
***
Роза Давидовна, обеспокоенная активной утечкой лучших мозгов института, прособирала по соседним комнатам ещё горстку людей учёных, обычно отсиживающихся в уединении или в компании, покуда начальство не заставляет их идти на обсуждение чужих работ или присутствовать по случаю приезда какого-нибудь светила из Первопрестольной. Она ревностно исполняла должность учёного секретаря. Те дальше дверей не углубились и, стоя у стены, разглядывали потолок.
– Вы же пропустили самое интересное, – сказала она, – сидите по углам, не ведаете, что в мире происходит.
– Вань, – обратилась она к обладателю нестандартного ума, пока не поддавшемуся утечке за пределы замечательного института, – Вань, ты продолжай. А они пусть себе ничего не знают, они так, для кворума. Для меня продолжай. И для Ленки тоже. Ведь интересно. Правда? – она с настойчивостью обратилась к Леночке.
– Правда, – был скудный ответ.
Леночка пыталась складывать в уме собственное впечатление от рассказа Ивана.
– Что же самого занимательного соделывается в нашем бесконечном мире? – спросила она у него.
Тот повторяться не стал. Более того, он решил высказать прямо-таки нечто щемящее, вместе с тем невероятно парадоксальное.
ПРЯМАЯ РЕЧЬ ИВАНА
– А интересно то, – сказал он, – что и наша чудесная человеческая ёмкость, предназначенная для насыщения не менее чудесным содержанием под названием жизненность, она, оказывается, нашпигована массой и всецело блокирована временем. Время отделило нас от света жизненности. А начинка лишь отягощает наши ощущения. Но осаду войском времени мы представляем исключительно узким конвоем в виде линии, устремляющейся в одном направлении. В каком? Наверное, на отрезке от утраты жизненности к надежде обрести её вновь. Мы течением личной судьбы остро ощущаем ту линию, даже не пытаемся прорвать тот конвой, дабы увидеть истинный свет. Но ведь она, линия времени для каждого из нас – нечто, не имеющее толщины – фитюлечка. Нам так страшно с ней сталкиваться. Необычайно страшно. Да, в нашем представлении там – её коса. Коса конвоира. Острейшая коса. Что может быть острее вещи, не имеющей толщины? Для нас время действительно предстаёт смертельным войском, это мы давно поняли, его абсолютно тонкого орудия нам не преодолеть, его черты не переступить. Толщина полностью отсутствует, а преодолеть нельзя. Мир времени вообще нечеловеческий, потому-то он доставляет смерть. Наше пространство оказалось смертным. Выходит, по-настоящему временем измеряется лишь наша смертность, а не наша жизнь. Мы рождаемся во времени, в смерти, время же нас и убивает. Да, Кронос. Но мы живём, называем наше состояние жизнью и – совершенно потрясающе – представляем здешнюю жизнь вечной. Мы не хотим мириться с мыслью о смертности. Правильно, мы ведь ощущаем себя пространством. Полноценным пространством, ёмкостью, насыщенной жизненностью. Кстати, в детском возрасте мы вообще не замечаем времени, у нас работает в основном воображение – ощущение пространства. Ко времени дитя ещё не подтесалось. Оно пока там – в вечности. И ещё. Когда мы приближаемся к ней, к одномерной линии времени, на лице нашем появляется особая, нестандартная тень. Время так показывает себя всем остальным своим существом, всем сонмом полков и дивизий, осаждающими нас. Есть, наверное, что-то общее между любым видом теней и временем. У них одна природа. По меньшей мере, символически одна природа. Невидимая тень смерти оставляет печать на лице человека, неминуемо стоящего перед ней. Чирк, и всё. А потом остаётся лишь начинка из массы, которая никого не притягивает, никого не гнетёт и не имеет никакой стоимости…
СОБСТВЕННОЕ ВИДЕНИЕ ВЫСТУПЛЕНИЯ ИВАНА, ПОРАЗИВШЕЕ РОЗУ ДАВИДОВНУ
Роза осознанно и с восхищением оценивала собственное тело, насыщенное безграничной жизненностью и обладающее внушительным пространством. Она оценивала важность начинки личного пространства и восхищалась упрятанными в ней страстями. Но вот время её обескураживало. Она не могла представить его острейшего орудия, пронизывающего такое богатое пространство с не менее состоятельной начинкой. Тем более, жизненный фонтан, извергающийся из её пространства на большие расстояния, конечно же, не давал никаких шансов для проникновения в себя чуждого мира времени. Но оно, проклятое, лезет и лезет. И что делать?
Роза слишком далеко углубилась в собственную жизненную ёмкость, и слова Ивана её там почти не доставали. Они лишь будоражили поверхность, а в глубине вырастал ужас. Роза пыталась распознать его. А страх лишь вытягивался. Он уже заполнил всё её пространство. Он переполнил её. И заглянул в глаза. Тут и она увидела его. Оказалось, что у страха – лицо времени.
– Мне пора, – сказала она, – домой пора, к супругу.
***
Приглашённые Розой сотрудники разошлись по насиженным углам, не дожидаясь, когда учёный секретарь прошмыгнёт между ними. Они заранее очистили ей дорогу.
Кроме продвигающегося талантами Ивана, в помещении, похожем на просторный гроб с окном, оставалась одна Леночка, и она воспринимала мысль Ивана довольно близкой себе, поэтому её сознание наполнялось чем-то новым и для себя.
ЛЕНОЧКИНО СОБСТВЕННОЕ ВИДЕНИЕ ВЫСТУПЛЕНИЯ ИВАНА
Так, значит, вместо собственного человеческого мира, где жизненность – одно из полноценных его свойств, мы имеем лишь просто ускользающий от нас объём, нагло пронизанный длительностью чуждого нам мира времени. Жизненность заменена длительностью жизни. Действительно заменена или так было всегда? Нет, не всегда. Однажды заменена. Кем-то. Кем? Это чудовищно. Как грустно – жизнь потерять, но вместо неё найти всего лишь длительность жизни. И не столь уж долгую. Мы имели жизнь, да, когда-то имели, а, потеряв её, нашли взамен время жизни. Хм, пожалуй, простого времени вовсе нет. А есть только исключительно время жизни. Время жизни. Даже одно слово слитное такое – времяжизни.
Этакий вот “временно-жизненный континуум”, производящий различного вида упаковку для жизни истинной, той, которая утеряна. Кто-то совершил такой подлог. Вместо истинной вещи подкинул непроницаемую упаковку с названием. Вот почему для тех, кто всё мерит, именно время стало четвёртым измерением человеческого пространства. Да, многие больше замечают упаковку, нежели вещь внутри неё. Более того, иногда упаковка заменяет упакованную вещь, Такое нередко встречается, оно же случилось и у нас – время жизни предстало вместо неё самой. Покрасовалось. А потом кончается и её продолжительность. Истекает навсегда. Отправляется на свалку. Свалка – неизменный удел всякой упаковки.
«Ну, нет, – Леночка, похоже, на что-то решилась, прямо-таки воскликнула про себя, – нет. Упаковку – долой”! – она пока не осознавала, на что у неё хватило смелости, но зато росла уверенность и скоро превзошла все иные мысли, ощущения, представления.
Сотрудница, тем не менее, дождалась окончания исчерпывающего показа Иваном сути вселенной, взяла его за руку. Тот мгновенно её понял. Они вместе подошли к порушенной карте Грузя. Более никого в помещении не присутствовало. Возможные свидетели дальнейших приключений, мы знаем, из ближайшего окружения нашей сцены загодя удалились, кто куда. Пара столов и пара шкафов с образцами ископаемого творчества начали слегка подрагивать. Наверное, двигались по улице слишком тяжёлые автомобили.
(А тем временем)
В углу здания напротив ничего не предпринималось. Все окна его даже слегка затуманились. Там тоже, наверное, никто не хотел быть свидетелем происходящего у них почти на виду.
***
Когда Грузь чуть-чуть поднял голову от недосягаемого родничка, увидел он присутствие человеческое. Вот и конец безлюдности. Небрежно покрытая полупрозрачным белым полотном, которое колыхалось и трепетало на ветру так, что, в общем-то, ничего не прикрывало, стояла перед ним женщина. Учёный мгновенно узнал в ней журнальную фотомодель, им же сорванную с любимой карты природы Земного Шара вместе с частью Тихого океана. Афанасий поднимал взгляд всё выше и выше, вдоль всей её фигуры и далее в небо. Что-то он там искал, в занебесьи, и не находил. Фотомодель наклонилась над ним и над родничком, подобно плакучему дереву с диковинными крупными плодами, закрывая от взгляда остальные дальние и ближние миры. Затем она взяла его за руку, помогла ввергнуться в вертикальное положение. Но тут же Грузь поскользнулся на покатом камне и, невольно дав подножку новоявленной жительнице острова, свалил её и себя в соседнюю расселину.
– Да кто ты такая? Откуда ты возникла? – воскликнул Грузь сдавленным голосом под тяжестью упавшей на него фотомодели, напоминающей окружающие камни.
И сильно приглушённым голосом он добавил:
– Ты же фотография.
– А я сама не знаю, кто я такая. Имени у меня нет. А может быть, уже нашлось, ты меня назвал: «фотография». – Она быстро при этом замотала его лицо своей белой накидкой и встала.
– Мне больше всего подходит это имя, – теперь несколько сдавленно и приглушённо слышал Афанасий продолжение слов модели сквозь её же драпировку.
– Хотя нет, оно слишком длинное – Фотография – зови меня просто, Графия или ещё проще, Граня.
Пока Грузь распутывал тряпку да скидывал её с лица, пока, наконец, избавил очи от белой пелены, приподнялся на руках, – никакого человеческого существа поблизости не оказалось. Пусто. Даже намёка нет на недавнее забавное происшествие. Он встал, многократно обегал глазами окрест себя. Никого. Попробовал, было, крикнуть это слово «Граня», только оно, из-за нелепости происходящего, плотно застряло ещё на дне лёгких, на поверхности диафрагмы, он лишь задержал дыхание, комкая в руках бывшую одежду фотомодели – единственное доказательство чего-то действительно здесь происходящего. Затем, проделав густой с посвистыванием вздох, скомкал до конца материю в мячик, величиной примерно с волейбольный, кинул её назад, не глядя, как недавно пнул консервную банку. Мячик упал на белый морщинистый камень. И, по всем законам маскировки, стал неотличимым от него. Но Афанасий не обернулся. А когда, после непродолжительных прыжков по камням, он вспомнил о судьбе, подкидывающей вещицы по ходу жизни человека, на первый взгляд вовсе ненужные, но впоследствии необходимые, то остановился. Без колебаний вернулся на то место, где выкинул ткань (или ему показалось, что он вернулся именно туда). Опять обегал глазами вокруг себя. Искомое не обнаруживалось. А ещё мешало устойчивое воображение, заслоняющее взор. В нём неотвязно вырисовывалась эта Граня, свободная от одежд, скачущая по ближним и дальним камням, своими линями изгибов так похожими на её собственные выпуклости; или она стояла здесь, упрятав себя в соседней расщелине, и посмеивалась над ним.
И тут показалась его знакомая птица с крыльями-парусами. Она, планируя кругами, целеустремлённо снижалась. Затем, задрав вертикально оба крыла, опустилась на камень, выступающий прямо перед глазами Грузя, и, без всякого промедления, снова взмахнув парусами, стремительно взнеслась в небо, держа в лапах кончик того самого, белого полотна, послужившего материалом для изготовления Грузём волейбольного мячика да выкинутого, не глядя, в аут. Бездумно утраченная им ткань расправлялась на ветру, делаясь длинным шлейфом, растворялась в белёсой голубизне купола небесного вместе с несущей её птицей в направлении пирамид на недостигаемом горизонте.
Грузь проводил взглядом птицу, а затем долго смотрел на камни, белые, покатистые. Они потаённым зрительным образом всё более и более походили на детали живой, но невидимой ныне фотомодели. Такое навязчивое подобие настолько вклинилось в зрительный нерв Афанасия, что он теперь ничего не видел вокруг, кроме лишь единственной, распространяющейся всюду вдаль Грани, с которой птица сняла последнюю одежду и унесла в область пирамид. Холодок начал охватывать учёного от такого положения его. Как-то и прыгать по таким камням неловко стало. Он схватил себя за голову и, опускаясь, где стоял, застыл в такой же позе, что в момент изначального появления на острове. И закрыл глаза.
Каменная аллегория женщины показывалась и сквозь веки. То поэтическое настроение, неодолимо охватившее Афанасия из-за недосягаемости родника, теперь ещё более возросло.
– «Грудь женская! Души застывший вздох – суть женская», – нечаянно всплыли в памяти поэтические, но не лишённые тайного смысла, строчки несравненной Марины, и озвучились.
Но тайный смысл в этот момент особо не схватывался. Тайный смысл разбегался, растеривался меж простого зрительного впечатления. Афанасий, хоть и большой любитель символов, пока не более чем обозначил для себя существование тайны. Лишь выставил символ на видное место без намерения туда углубляться. Он довольствовался одним намёком.
Тишина стала наполняться тёплым шуршанием отдалённого моря. Затем – к нему присоединилось едва слышное урчание родничка у его ног. А позже – прозвучали совсем неслышные колебательные движения листочков на деревце, что также о чём-то призадумывалось позади него. Афанасий слушал, слушал это скромное содержимое тишины, стараясь не дать пробудиться в голове более ни единой мысли, ни единому образу. Пусть вольный слух не затмится даже самым привлекательным иным ощущением. Он и раньше так часто делал, когда хотел сосредоточиться на чём-то одном, чего пока не знал. Незрячая интуиция на ощупь ходила по неподвижному ровному полю мысли, одним лишь ей присущим чутьём останавливалась в нужном месте, будила там сознание. Мысль раскрывалась на этой арене, поднималась на вершину сосредоточения. Тогда-то Афанасий в восхищении отворял глаза, фокусируя взгляд на бесконечности, развивал открытую мысль далее, подвергая экспансии всё оставшееся поле. Так, взволновав ум вневременными колебаниями на вполне определённый лад, он готов был творить.
Сейчас его ум был взволнован белыми, упруго покатистыми камнями от горизонта до горизонта, а интуиция – то ли замерла в неподвижности, то ли потеряла чуткость осязания. Никакая продуктивная мысль ничем не пробуждалась. Таков был нынешний склад его ума.
(Вскоре после того)
Открыв глаза без предположительного восхищения, Грузь увидел снова присутствие человеческое на острове. Недалеко от него, в бездонном пеньюаре, стояла необъятная Роза Давидовна, растопырив руки в стороны, заслоняла собственным изображением половину огромного мира, окружающего Афанасия. Её общий вид аккумулировал в себе всё женское сословие, по-своему намекал на процветание тут ничем не ограниченного царства этого человеческого пола.
– Лепесток?! – Афанасий не то, чтобы обомлел, или, скажем, обрадовался, он просто ничего не понял из происшедшего около него. Закрыл глаза, но теперь при помощи рук.
– Ну и Амазония, – он выдавил из себя в ладони звук приглушенного шёпота.
***
Совершенно незаметно, тьма, завихряясь вокруг города Ухты, набрала, как говорится, обороты, захлестнула одним из бесчисленных широких рукавов почти весь гигантский Санкт-Петербург, уподобив течение времени самой заурядной ночи. На него упала тень.
Времяпослушное население немедленно решило отойти ко сну. А Роза Давидовна спала беспокойно. Она даже несколько раз вставала, и её ходьба по комнате казалась плаванием, напоминающим передвижение народного хора «Берёзка». Однако пения у неё не получалось – она лишь тончайше поскуливала и тихо всхлипывала. Более никаких звуков не исходило от её мелко дрожащей фигуры. Соломон Михоэлевич, супруг её, при этом полувставал, замедленно моргал длинными верблюжьими веками. Он в душе понимал состояние Розы, не препятствовал излияниям её чувств.
Когда Роза Давидовна делала открытие о собственном успокоении, она укладывалась обратно с зачатком уверенности в чём-то хорошем. Но потом снова вставала, предполагая, что недурственного-то мало во всём том, о чём ей думалось. Но само желание увидеть чего-нибудь славного всё-таки перевесило, наконец, предположительную реальную его недостачу, и она с твёрдой уверенностью в победе всего доброго над злым, улеглась на более долгий час. Соломон Михоэлевич при этом полулёг и, едва выждав, когда супруга его несмело, прерывисто, но спокойно засипела, тоже уверенно улёгся целиком. И тут же заснул. Совершенно беззвучно.
Розе снилось всякое о работе. Собственно работы ей, конечно, видеть не довелось. Были только сотрудники, было некое помещение. К удивлению Розы, присутствовали вообще все сотрудники одновременно, хотя для такого собрания не случилось хоть сколько-нибудь сильного повода. И вот, это помещение, эти все коллеги, в момент начала сна, и Роза ещё не осознала, начался ли у неё сон, а не продолжилась явь, всё увиденное стало стремительно уменьшаться, да с такой поспешностью, что вскоре она оказалась одна в сущем пространстве. Затем возникший новый мир принял обыкновенное для земного человека состояние, и она почувствовала себя на совершенно неузнаваемой земле, что ловко усеяна белыми камнями да успешно увенчана пирамидами на горизонте. На одном из удивительных камней она будто увидела Грузя. У неё тотчас перемешались чувства и память меж собой. Ведь все сотрудники недавно были в помещении, значит, Афанасий тоже присутствовал, а теперь вот он опять явился, но здесь, вместе с Розой в таинственном, хоть вполне обычном пространстве. Но было же, когда Грузь ещё днём исчез в глубинах карты земной природы. Именно это событие причинило Розе столько чувственных испытаний да бессонницу в придачу. Впрочем, и в настоящий час, меж белых камней и далёких пирамид полным ходом светил день. Поэтому Роза Давидовна, заимев тут восторг, близкий к экстазу, но, помня предыдущее трагическое событие, не могла определить, по какому такому поводу она ликует. То ли радость явилась из-за её удачного улетучивания в неизвестность, но не одной, а с Афанасием, то ли оттого, что Афанасий вот так вот счастливо отыскался, хоть пропал вчера бесследно.
«Афонюшка», – губы Розы шевельнулись, пропуская через себя и выдох, и торжество, но звука не произвелось.
Грузь сделал на неё будто бы круглые глаза. И крикнул, слышно крикнул, со звуком:
– Лепесток?!
Спустя кой-какое время, пока длилось изумление Грузя, доколе делались попытки Розы Давидовны свести впечатления, – от области пирамид примчалось эхо:
– Е-эс-со-о-то-охх!
Вслед за эхом оттуда прилетела подозрительная птица с огромными белыми крыльями, шевелящимися только самыми кончиками, закружила над Розой, гневно сверкая смышлёными глазами, сощуренными нижними веками. Она даже несколько раз похлопала сновидицу по щекам кончиками крыльев, шевеля ими более упруго и учащённо. В полёте она вытягивала золотистую налитую шею, чтоб клюнуть Розу в наиболее интересное место.
«Грузик», – снова беззвучно шевельнулись губы Лепестка, но пропуская уже не радость, граничащую с экстазом, а мольбу о спасении от назойливой птицы.
– Афонюшка-а-а! – Она проснулась, открыв глаза, а в них исчез всегдашний блеск.
Супруг полулежал на локте, с тревогой глядел на её рот, внезапно замерший в состоянии извлечения звука «А». Длинные веки его чуть ли не загнулись вверх
– Зоник, – он подтолкнул её другим локтем, и та пошевелилась, медленно закрывая рот и глаза.
Тело её обмякло.
– Как ты меня напугала, – продолжил супруг, с силой вбирая в себя воздух, – я подумал, что ты померла, – он упал с локтя. После громкого выдоха ещё промолвил, но шёпотом:
– Посмотри на себя в зеркало, ты же бледная, ну, всё равно, что кафель в нашей ванной.
Роза Давидовна беспомощно сползла с кровати, охая, но без звука, тяжело прошла в ванную, включила свет. Когда она взглянула на себя в маленькое круглое зеркало над умывальником, то, вправду, там вместо её отражения белел сплошной кафель. Она подвигала голову с боку на бок, вверх-вниз, но по-прежнему сияла одна белизна, более ничего. То есть зеркальце как бы превратилось в прозрачный диск, а сквозь него просвечивала облицовка ванной.
Либо прав был супруг по части невозможной бледности её щёк, либо ещё длилось невозможное обитание Розы на невероятно далёкой белой земле.
***
– Ну, Принцев, иди сюда. Он хоть и Пациевич, понимаешь, от слова «пассив», тихий, но пожрать молодец. Тут запасов на неделю для таких, вроде меня, – послышалось из дальнего угла помещения без окон, что пряталось среди иных обиталищ, где покорно спали труженики большого поселения с названием бодрого и одновременно тяжеловатого содержания – Ухта.
– Тихий, он же Великий, – с выдохом, отдалённо напоминающим усмешку, вымолвил Борис Всеволодович.
Его интонация таила ещё влекущуюся прорваться нелюбовь к кому-то из присутствующих.
– Ии, Ии (Иди, иди), – с полным ртом еды продолжал звать его Нестор Гераклович, – иессь уохо ууссово (Здесь много вкусного).
В голове и в потёмках души у Принцева тоже что-то продлилось, и с радостью Нестора не пересекалось. Странные позывы томили его, но они были пока загадочными для него, вместе с тем, казались неизмеримо важнее запасов еды.
– Васвушша-цц, Вассивеиш (Послушай, Пациевич), – Нестор освобождал рот форсированными глотательными движениями, одновременно царапая ухо со вдетой в него серебряной серьгой, – цц, а ты можешь оттуда чего-нибудь достать? Ну, проникнуть куда-нибудь, в такое очень даже чудненькое пространство, на твоём, как ты его иногда называешь, прницателезаторе, а заодно прихватить там тоже чего-нибудь чудненького, а?
– Не знаю, как вас по отчеству, – вспыхнула тут Наденька, – но очень даже нечудненько превращать высокую науку в орудие добычи. Ведь вы такой умный, весь пол измозговали, а так говорите.
– Ну, ладно, ладно, – едок говорил рассеянно, выискивая глазами, полными жаркого аппетита, наиболее примечательный кусочек на противне, – вам, конечно, спасибо за комплимент и за удачное выражение насчёт измозговывания пола. Да. Ну ладно, не прихватить, а наоборот, положить туда чего-нибудь, что не слишком жалко. Уэтть ожжо туоить-цц уазуввое, уоввое, иэшщое (ведь можно творить разумное, доброе, вечное).
Принцев не выдержал более такого испытания на выделение соков пищеварения, но, не бросая собственной затаённой заинтересованности к обстановке данного помещения, подошёл к тому месту, где Нестор Гераклович наслаждался чревоугодием.
– Бери, бери, Боря-цц. Чего бы такого попить? – глаза Нестора, немного поостыв, метали взгляд по окрестностям противня, – о! «Столичная»! Откуда она у тебя, Пациевич?
– Это не она, – сказал Борис Всеволодович, – правда, похожа, но только не наша бутылка.
– Импорт, – Нестор покосился в верхний угол помещения одним оком то ли с недоумением, то ли с подозрением, – в Ухте брал?
Пациевич отвернулся от них, пребывая во многократной неловкости от всей кучи происшествий, свалившейся на его тоже умную голову, и без того утомлённую собственной каторжной работой.
– В Ухте, в Ухте, – пробормотал он, – здесь всё импортом завалено.
– «Па-си-фич-на-я», – прочитал на этикетке речевой аппарат, полностью выпростанный от еды, – а написано по-нашему, – Нестор вертел бутылку, – но я раньше такой не встречал. Дашь попробовать?
Пациевич молчал. А Принцев, ухмыляясь, что-то себе соображал. Быстрота мысли так и сверкала в очах его. Он не стал говорить о том, что угадывал или давно знал, а лишь попытался будто бы пошутить:
– Пацифичная, значит, не очень крепкая. Пас. Понимаешь? Слабая, значит.
Нестор брезгливо смерил бутылку глазами, поставил её на пол.
– Тогда я лучше компот… – сказал он. И перекосил лицо, пытаясь открыть слегка запылённую консервную банку с надписью «Глобус», – глобальный ты человек, Пациевич.
Нестор покряхтел, возясь с крышкой, и та, по-видимому, сильно приржавевшая к стеклу от долгого лежания после заливки туда компота, наконец, поддалась. Содержимое банки от резкого открывания, радуясь концу своего узничества, изрядно выплеснулось на пол, облив и «пасифичную».
Пациевич подошёл к Принцеву, сказал:
– Вот что, ребята, давайте пока, пусть хоть пока, давайте считать ваше расследование предварительным и временно законченным, а?
– Саошщэно, саошщэно (законченно, законченно), – поддержал его Нестор. – Уф, какой приторный компот.
– Конечно, его же разбавлять надо, – съехидничал Принцев.
– Кого разбавлять? Компот или расследование? – Нестор возил языком во рту, облизывая сладкую поверхность дёсен.
– Я думаю, расследование, хотя слово произнёс не я, а хозяин, но ты всё превратил в компот.
– Понял. Ты настаиваешь на этой, как её, на «пасифичной», – Нестор наклонился и ухватил бутылку за липкое горлышко.
На лице у него прошла тень ещё большего пренебрежения к данному предмету.
– Именно, – со смехом сказал Принцев, – ты, Торик по привычке мысль хватаешь налету.
– Угу. Ну, на, откупоривай.
Принцев левой рукой взял поллитровку за донышко, внимательно оглядел её, покрутив на все триста шестьдесят градусов. Потом сощурился, прочитал на пробке:
– «Неразбавленность гарантирована».
– Вот видишь, неразбавленность. А ты говоришь. Интересно, а чей розлив? – не без любопытства обратился Нестор к Принцеву.
– «Завод русской финитус-матэр», – прочитал Борис Всеволодович под донышком, подняв бутылку над головой.
– Чего? Чего матэр? – переспросил Нестор Полителипаракоймоменакис. И уставился в тиснение на дне бутылки.
– Финитус. Финитус-матэр, – повторил Принцев, тыча пальцем в надпись.
– У всех, значит, Альма-матер, а у нас Финитус-матэр. И такое дают в Ухте. Ничего не понимаю, Ухта, что ли у вас тут финитус? Оно похоже, такой дурной погоды я нигде не встречал. Или, чёрт, откуда её сюда завезли, по импорту-бартеру, а, Пациевич, эту родственницу твою?
– Ну, я так не играю. Договорились же: ваше предварительное расследование закончено. А вы начали тут чего-то разбавлять или, наоборот, сгущать. Ничего так не получится. Давайте о чём другом поговорим. Я вас не гоню.
– Неразбавленность гарантирована, – то ли сам съязвил, то ли процитировал бутылку Принцев, отводя взгляд от лица Пациевича.
– Нет уж. Финитус, так финитус, – неясно было, возразил Нестор или согласился.
– Именно, финитус. Закончено, Торик. Неужели ты ничего не понял? Пошли. Афанасия он не трогал, очевидно. И нас он не гонит, сам ты слышал. Поэтому, пойдём. А остальное – его дело. Где тут дверь-то?
Наденька показала на еле заметные очертания прямоугольника в гладкой стене.
– Понял я, Борька, понял. Идём, идём отсюда, из этого приёмника-распределителя пацифичной финитус-матэр, – Нестор демонстративно неодобрительно обвёл взглядом всё помещение, – ну его, пусть себе химичит…
И они вышли в кромешную тьму. Нестор машинально схватил куртку Принцева, но тот почему-то испугался, тут же отнял её и поспешно надел.
– …Хотя… стой, – Нестор, выпустив куртку, в свою очередь испугался: не упускается ли чудом поданный удобный случай, – стой. А если попросить его вернуть Афанасия? Ведь ворует же он в неких местах бутылки длиннорукой штукой матрёшковой. По крайней мере, не будем его заставлять идти на воровство наших людей, но хоть поглядеть-то? Поглядеть на Грузя, как он там живёт. И всё. Пока поглядеть. Толковать даже не будем. А потом подумаем, придумаем и вызволим.
И Нестор заволок Принцева обратно в ненавистное им обоим помещение.
– Ну, Сусанин, – сказал он Пациевичу, – веди нас туда, в страну изобилия. Пропадать, так пропадать.
***
Роза Давидовна продолжала вращать головой у зеркала, надеясь увидеть там хоть какую-нибудь из черт своего лица. Может быть, удастся высмотреть профиль? Это же какая-никакая, но линия. Повернув лицо боком к зеркалу и до предела использовав силу мышц, управляющих глазными яблоками, пытаясь достичь взглядом желанного отражения, она по-прежнему, но теперь немного мутновато, видела одну лишь белизну. А когда сделала более резкое движение всем телом и подалась вбок, уповая поймать в заветном круге с детства знакомый профиль – в зеркале показалось лицо Нестора Геракловича Полителипаракоймоменакиса.
– Господи, помилуй, Пресвятая Богородица, Царица Небесная, спаси меня! – воскликнула Роза больше от неожиданности, чем от страха и приблизила настороженное лицо к зеркальному кружочку.
Там она увидела свои щёки, наливающиеся краснотой, и с такой стремительностью, что через мгновенье всё зеркало превратилось в закатное солнце, предвещающее ненастье.
***
Пациевич вдруг, неожиданно и с ходу поддался требованию Нестора Геракловича. Он согласился настроить замечательный аппарат на поиски Грузя. Наверное, он понадеялся обрести в этом сеансе какой-то дополнительный для себя, но недопонятый умом интерес. Или он просто решил согласиться, не раздумывая, поскольку заранее знал – эта парочка от него сама не отвяжется. Так пусть уж они порасторопнее удовлетворятся и точно уйдут, не слишком скоро надумав прийти снова. Впрочем, как уже мы замечали, мысли в голове у Пациевича проносятся так проворно, что не только мы, но и он сам порой не в силах ясно их различить.
– Со мной поместится ещё не более одного человека, – сказал исследователь скороговоркой, – массовые операции я пока производить не умею.
– Я пойду с тобой, – мгновенно отважился и также мгновенно молвил Нестор эти слова, поддаваясь скороговорному влиянию Пациевича. – Угу?
– Угу, – ответил Борис Всеволодович, не испытывая особой охоты участия в опыте, но имея готовность понаблюдать за действиями хозяина мастерской.
Наденька отошла в тот угол с плиткой и шкафчиком, где Нестор Гераклович недавно успешно проводил опыты с едой. Принцев последовал за ней с отставанием на два шага, и в тех же двух шагах от неё остановился, окольным зрением ухватывая предельно зримую информацию о проведении сеанса.
– Поехали, – торопил Нестор Пациевича, – поехали.
Но того теперь ничего не могло отвлечь. Он был средоточием плоть от плоти.
И вот часть пола студии-проницателезатора под ногами Пациевича и под одной из ног Нестора стала стеклянной. Фокусы приступили к таинственной игре. Нестор, видя, что не влезает в стеклянный овал, вынудил себя вплотную прижаться к учёному проводнику, стараясь целиком оказаться в поле проницания. Затем, как положено, их обволокло сквозистым коконом. Наверное, сработало тождество фокусирования. Находясь внутри того кокона, оптические путники видели совсем иные картины, чем те, кто остался вне машины. Там замелькали неопределённые прямые полосы разной длины и разного цвета, напоминающие линии, оставленные на фотоплёнке быстро движущимися предметами в момент экспозиции. Похоже, учёная пара стремительно куда-то перемещалась. Конечно же, исключительно вперёд, если верить объяснению хозяина мастерской. А поскольку цель была определена, они двигались непосредственно к ней. Потом вьющиеся разноцветные полосы превратились в отдельные предметы. Вблизи – камни, вдали – пирамиды. А ещё немного погодя, слегка запоздавшие линии образовали некий иной предмет. Камни, что поближе, и пирамиды, восседающие на горизонте, заслонила немалой ширины женщина, готовая к не менее широким объятьям сна. В кусочке пространства, незанятого её фигурой, можно было заметить чью-то голову, закрытую руками. Почему бы не принять это за Грузя. Нестор почти угадал в линиях головы с руками своего коллегу. Но вот женщина закрыла собой всё без остатка. Потом она бочком-бочком отодвинулась, открыв для постороннего взгляда маленький объём, где показалось кругленькое зеркальце, а в нём Нестор увидел собственное отражение.
– Нет, это чертовня у тебя, а не наука. Вырубай её, недотёпу. Приехали.
Пациевич покорился. Картина пока не исчезала, она лишь постепенно затемнялась.
– Ну, нет, ты скажи, тот, за бабой, точно был Грузь? Или там очередная подделка твоя? Но откуда взялось зеркало? Зачем оно тебе? И вообще, мне показалось, вроде бы мы попали в чужую ванную. И правда, Сусанин ты у нас, в болото завёл какое-то хлипкое, непроходимое.
Пациевич не отвечал. У него в голове смешивались различные состояния. Тут мысли не удерживались, а ещё за ощущениями надо следить. С одной стороны, достоинства не хотелось терять, с другой, самому неясно, по чьей прихоти всё переехало в чужую ванную. Он сильно устал сегодня.
– Чёрт! А ведь знакомая баба! – выходя из угасающего кокона, сказал Полителипаракоймоменакис. Он обернулся назад, но видел одного Пациевича. – Раньше я в таком её виде не встречал и не узнаю, а вообще, очень даже знакомая. Жалко, лица не показали.
– Ладно, Нестор, незачем мы вернулись. Я чувствовал, да, зря. Правда, незачем. Пойдём, – Борис Всеволодович закинул что-то в рот, подошёл к Нестору, ухватив его за локоть. – Пошли.
– Всего доброго, извините, – обратился он к остальным, – до свидания, мы просим не осудить наше неожиданное вторжение.
Нестор, вяло отбиваясь от Принцева одной рукой, сосредоточенно бурчал:
– Казнить его, губителя, казнить за такой подлый маршрут.
И они оба вышли. Сначала Принцев вытолкнул Нестора, затем вышел сам.
Пациевич и Наденька, оставаясь, каждый со своими непредвиденными, но непохожими друг на друга впечатлениями, чуть заметно покивали озадаченными головами, без интереса и сожаления провожая взглядами не очень-то обласканных и столь же не долгожданных гостей.
***
Соломон Михоэлевич, услыхав из ванной вопль и речи, в обычном состоянии не свойственные супруге, кинулся ей на помощь. Однако никого, кроме разрумяненной Розы, он в ванной не заметил. А меж её алых щёк послышалось:
– Ну, Полители…
– Куда полетели, Роза? Тебе надо лечь спать, успокоиться. А на рассвете вызовем врача. Сейчас неудобно вызывать, слишком темно.
– Но ведь это правда. Здесь, сзади меня, я увидела в зеркало, был Нестор… Геракл…
– Ну, Роза! Скажи, разве могут быть Нестор и Геракл вместе? Даже на пути в Колхиду за какой-то шерстью. Это оплошность античных историков. О! Что я говорю? Зачем нам эта шерсть, хоть золотая? К чему историки, хоть охраняемые авторитетом давности? Где они, а где мы? Вот видишь, даже меня ты с ума свела.
Она услышала только последнюю его фразу и вмиг, похоже, будто бы опомнилась.
– Ах, Моня! Это правда? – она улыбнулась, опустив веки.
Но спрятанные под веками глаза едва поднялись и скрылись за своими орбитами. Затем она коротко продрожала, словно вдруг ошпаренная ознобом, на ощупь надела цветной индийский халат, столь же наобум пошла досыпать, смахнув из памяти ужасную историю в ванной. Супруг тоже успокоился, не ожидая, что произнесёт такую спасительную фразу и, проводя взглядом свою царицу, глубоко вздохнул для утверждения спокойствия. Но спать он не пошёл, а отправился на кухню подумать о работе.
***
Грузь освободил глаза. Перед ним по-прежнему стоял «Необнятный Лепесток». Птица сидела у неё на плече, уронив голову. Глаза птицы были почти полностью зашторены нижними веками. Узкие чёрные щёлочки вверху глаз то появлялись, то исчезали. Роза тоже спокойно так стояла, не шевелясь. Бело-розовый индийский халат подчёркивал статность и необъятность её фигуры. Но Афанасий не обратил внимания на смену в её одежде. То был пустяк – в сравнении с невероятностью её присутствия на белом географическом пятне. Впрочем, со своей, хоть пока и кратковременной жизни здесь, на пятне он безоговорочно свыкся, потому не удивлялся.
– Лепесток, ты от кого научилась так перемещаться в пространстве? Кажется, ты не вникала ни в одну из наших разработок. Ты даже не интересовалась общей темой, исследующей проблему творчества, производимого неживыми вещами, так нелюбимую Нестором.
– Хотя в мои разработки никто по-настоящему не вникал, даже я сам, – теперь он заявлял не Розе, а так, всему окружению, меж которого та перемещалась, – и вот я здесь. Будто во сне.
«Оно и есть во сне, – беззвучно, как в немом кино, произнесла Роза Давидовна, – я тебя вижу во сне, а вот наш Нестор Гераклович, тот наяву входит ко мне в ванную».
Грузь смотрел на её шевелящиеся губы, но ничего не понимал. Он встал, попятился назад, не желая контакта, в общем-то, с объектом не вполне опознанным, хоть достаточно знакомым. А Роза Давидовна почти незаметно стала отрываться от белой земли, медленно-медленно устремляться вверх, слегка запрокидываясь назад, как бы тоже идя на попятную.
Птица на её плече встрепенулась и, опустив веки, то есть по-птичьи, значит, открыв глаза, беспокойно завертела головой, с недоумением оглядывая свои сложенные крылья и удаляющуюся поверхность острова.
«Вот видишь, летают обычно во сне, значит мы оба во сне», – всё так же без звука двигались губы не очень уверенно висящего без опоры, вроде бы знакомого, но не вполне опознанного Афанасием то ли живого существа, то ли иного тела, занимающего тут некий объём, составленный из колебаний начала существования.
Грузь глядел на висящий в воздухе будто бы Лепесток и продолжал не понимать явленного перед ним лицедейства.
(Вскоре после того)
– Потрясающе, Раздавитовна в воздухе! Изумительно! – услышал он позади себя знакомые нотки в новом голосе. И обернулся.
Там стояла серьёзная сотрудница Леночка, та самая, обладающая фигурой, где всё было деловито выражено, и тоже глядела вверх.
– Она говорит, – обратилась Леночка к Афанасию, – она говорит, якобы мы тут во сне, мы снимся друг другу, видите, её губы так произносят, а звука нет. Наверняка она права. Но лишь наполовину. Потому, что она вправду во сне, а мы тут явно. Да, и не думайте сомневаться. Можете ущипнуть меня.
Грузь тем же взглядом, что и на Розу, уставился теперь на Леночку. Он хотел что-то сказать, но у него не только не оказалось звука, но и губы не шевелились. Он раза два проглотил пустое содержимое рта.
– Иван меня сюда закинул, Иван. Я на него только взглянула, он всё понял. Он у нас же самый умный, ему намекать ничего не надо, всё понимает, всё умеет. Прямо в карту доставил. Вашей перспективой или другим приёмчиком, не знаю, но вышло точно.
– Угу, – у Афанасия заработали голосовые связки, но сознание пока молчало, вот и получилось такое междометие, означающее, скорее, капитуляцию перед фактом, чем осмысленное согласие с правильностью сообщения.
Птица приподняла крылья. Одним из них заслонила лицо Розы. Оба зрителя переключили внимание на произошедшее движение. Потом птица вдруг резко оттолкнулась лапками от своего мягкого сидения, тут же стремительно пошла в пике на них. Афанасий и Леночка машинально пригнулись к земле. А когда снова подняли головы, то ни птицы, ни Розы в их поле зрения не оказалось. Они посмотрели друг на друга, и каждый увидел на другом, а, точнее, на его макушке, следствие пролёта над ними птички. Они дружно захохотали, указывая пальцем на следы птичьей атаки.
– А Раздавитовна-то очнулась, видимо, там, у себя дома, вот и исчезла, – сквозь смех сказала новая островитянка.
– А птица?
– Тоже проснулась, но именно здесь проснулась, это факт… Кстати, надо бы вытереть… У вас платочка нет?.. Просто проснулась да улетела. Они с Раздавитовной проснулись в разных местах. Спали вместе, а проснулись врозь, ха-ха.
– Нет платочка, – сказал Афанасий.
Сотрудница хотела сорвать с деревца несколько листочков, но сами руки не посмели такого сделать. Листочки обладали странным, непривычным цветом – ни зелёным, ни жёлтым, а похожим на рефлекс золота в тени. Такой необычный цвет остановил её намерение. Они с Афанасием отёрли макушки рукавами одежд, а те затем очистили о песочек.
– Откуда, Леночка, вы так много знаете? И уверенность у вас крепкая.
– А, это всё Иван.
– Иван?
– Да. Он мне много чего рассказал и много чего объяснил. А потом закинул в карту. Ну, а по губам читать, так я сама научилась, ещё в детстве, подружка у меня была глухонемая.
– Глухонемая…
– Глухонемая. Подружка.
– Ну да, то подружка. А что же Иван? Любопытно, что он вам рассказал, что объяснил?
– Вам точно любопытно?
– Точно любопытно.
– Ну, тогда послушайте.
Они уселись на тёплые камни лицом к лицу. Леночка, глубоко вдохнув и быстро выдохнув, начала ровно дышать. Из её уст потёк рассказ.
ИВАНОВ РАССКАЗ В ПЕРЕСКАЗЕ ЛЕНОЧКИ
Оказывается, у Ивана было ещё два брата, и оба старшие. А отец рано овдовел. Так что Иван своей матери не помнит обычной памятью, маленьким он тогда был, но часто видит её во сне собственным воображением, и там они беседуют. А отец и старшие братья забыли её совсем, хотя память их, наверняка, запечатлела её настоящий, реальный образ. Они ведь видели её, разговаривали с ней во вполне сознательном возрасте. Но потом привыкли к другой женщине, зовут её матерью. А Иван зовёт мачеху по имени-отчеству. Вот она его и не любит, хотя догадывается о его тайне воображения и сновидений. Несильно побаивается. Поэтому, при всяком удобном случае она старается его унизить. Отец замечает её пакости, но не перечит им. Любит её. Или тоже побаивается. Но только не унижает. Наверное, и этого тоже побаивается. Такая семья у Ивана. Была, конечно. Нынче-то братья переженились и поделили отцовскую квартиру. Отец-то умер. А мачеха с ними живёт. Ну, Ивану, конечно, места в доме не оказалось. Выгнали его. Вот он и снял у одной бабки маленькую комнатку в пригороде. Пеккола или Перкюля, я забыла название того посёлочка, в общем, на Вороньей горе. Бабуля очень древняя, о ней ещё лет десять назад в газетах писали: «перешагнувшая во второе столетие». Да. Но весьма да весьма интеллигентная, хоть до революции в Москве жила. Она в своё время организовала тайное общество последователей идеям Николая Фёдорова. Знаете, «Философия общего дела»? «Жить надо со всеми, нужно и для всех, в том числе, с умершими, жить надо и для умерших». Но общество оказалось чисто женским, продержалось недолго. А там, в избушке на Вороньей горе поведала она Ивану разные истории, кои слышала на заседаниях общества. Но что производилось действенного на их собраниях, никто не знает, и старушка о том умалчивает. Наверное, нет охоты у неё рассказывать о неудачных делах. Записок о том она не вела. Ничего письменного от неё не осталось. Гадать не станем, а вот некоторые простые повести Ивановой старушки я тоже запомнила с большой точностью, но уже из уст Ивана самого. Но послушайте, что поведала бабка Ивану.
РАССКАЗ БАБКИ, КОТОРЫЙ СЛЫШАЛ ИВАН, И КОТОРЫЙ ПЕРЕСКАЗАЛА ЛЕНОЧКА СО СЛОВ ИВАНА
Правда, идеи, изложенные в дальнейшем повествовании, принадлежат не бабке, а совсем другим людям. Она по случаю вынуждена была подслушать их давно, в далёкие юные годы, пребывая в компании странных гостей своей матери. А сами те люди, конечно же, сокрыты от нас. Есть лишь догадки о том, что они состояли в тайном женском обществе «Воскрешение», возникшем под влиянием Николая Федорова, автора знаменитой «Философии Общего Дела». Даже неизвестно, кто придумал название рассказа: «МАРИЯ ИЗ МАГДАЛЫ». Может – бабка, а, может – Леночка. А мы впервые записываем то, что до нас передавалось только изустно, всего лишь четырежды. То есть почти из первых уст.
Итак, в городе Магдале, что недалеко от берега моря Галилейского, мира Палестинского, жила обыкновенная женщина. Допустимо сказать, что вообще половина людей этого места, женская половина, вся состояла из таких же подобных ей обитательниц, возможно, и отличающихся между собой, но лишь возрастом и другими несущественными приметами. Она была женщиной города, того, что уже давно и безнадёжно запущен. Там нет чистоты улиц, нет и чистоты нравов. Слишком наглядная беспризорность процветала. А ведь город стоял вблизи озера-моря, образованного Иорданом – рекой Святого Крещения. Здесь Иордан останавливал свои воды в ожидании дальнейшего пути. Накапливал, наверное, само это ожидание как нечто ему необходимое. Отсюда, из второго истока он снова устремлялся не в очень-то долгий путь, всего лишь для того чтобы затем обильно испаряться над Мёртвым морем. Но что ожидал Иордан, пребывая в плену моря Галилейского? И зачем он там накапливал таинственное ожидание? На что разменивал накопленное, испаряясь в небесах?
Мария (ту женщину, звали не иначе, а Марией) частенько сидела на берегу, поглядывала на поверхность вод. Озеро бывало то гладким, всё равно, что зеркальце, спрятанное в складках её одежды, по которой прохожие немедля угадывали основную её профессию; а то взбудораженным, напоминая окрестные горы, где густые заросли маквиса окутывали острые камни. Глядя на воду, Мария вряд ли держала в голове некие думы об Иордане. Впрочем, никто из иных особ, схожих с ней, имеющих и не имеющих профессии, тоже ничего такого не вынашивали в головах, лёгких от дум. Но воды запруженного Иордана проникновенно что-то шептали в её пока ещё запечатанные уши, поведывали ей о предопределении оказаться той неповторимой особой, которая подобно им, неподвижным водам, дожидается своего обетованного дела.
Но пока жизнь этой обычной женщины, обитающей в не слишком блистающем городе, запущенном до притупленной обиходности, впрочем, насыщенном и сетями тоже обычного врага человеческого, прозябала в наиболее освоенном женском поведении. Она в глубоком падении своём достигла хрупкого донышка того неприметного окружения. Её сосуд, сформованный из чистейшего золота, наполнился зловонием.
Теперь вы спросите, а с чего вдруг такой проход в золото, к тому же чистейшее, зачем такие неуместные, в полной мере затасканные слова, претендующие на ещё более несвоевременные, безынтересные метафоры? Но нет, здесь не претензия на изысканность слога. Просто, кроме золота, не столь много мы знаем веществ, олицетворяющих несколько понятных качеств. Нетленность, податливость, драгоценность, наконец, привлекательность. Вы ничего не подозреваете? Правильно. Всё перечисленное, пожалуй, и есть основные качества женщины. Кроме нетленности, к сожалению. Но кто из них не видит в тлении зловредного врага, и не пытается всеми силами избавиться от него? Вот почему здесь использован образ сосуда из чистейшего золота. Да, но при чём тут сосуд? Мало ли что позволит понаделать из себя этот металл. А для чего, по-вашему, существует нетленное, податливое, драгоценное, привлекательное вещество, если не для изготовления из него достойного хранилища чего-то другого, обладающего такими же качествами, но более высокого порядка и чрезвычайно хрупкого?
Рождение. Его сущность, – вот предназначение сосуда. Поясняем. Это ныне оно стало актом, действием. Это в наши дни женщина оказалась его символом в природном мире. Мать-природа – обычное для нас представление. Другого смысла это слово у нас не имеет. Но изначально – её символ был иным. Ведь Рождение как настоящее имя существительное, к действию не имеет никакого отношения. Оно ведь на самом деле было изначальным, то есть, до времени. Сын рождён Отцом в ту пору, когда времени вообще не существовало, до начала всех начал. Посему истинное предназначение женщины-человека таится как раз в сущности рождения, которое вне времени. Ева, взятая из ребра первого человека, есть не просто некая отвлечённая жизнь, а самое неотъёмное свойство жизни. Иначе говоря, она – хранительница Рождения как такового. Потому-то и вполне уместно сравнение женщины с сосудом из чистейшего золота.
Наверное, интересно, где же уготовано место существительному Рождению среди того высокого мира, куда мы теперь забрались? Даже боязливо становится от дальнейшего. Рискуем получить обвинение в невежестве от множества учёных и от единичных богословов. Но у нас не трактат, не исследование специальное и доскональное, не диссертация, а так, некое небольшое представление, не претендующее на успех у публики. Тем не менее, зажмурив глаза в ожидании ударов палкой с двух сторон, а то и освистывания вместе с тухлыми яйцами, всё-таки продолжим.
Жизнь имеет различные свойства. Не станем их перечислять. Но коренным из них является рождение как сущность. Оно делает жизнь явной. Ничего из живого не может существовать, если исключить из него это свойство, Оно и есть бытие. Да, в природе земной мы наблюдаем настоящее фонтанирование этого явления. Таковой акт в любом из видов жизни вызывает ощущение радости. Это действительно так. Радость. Женщина у нас – радость. Хотя, конечно, ещё кое-что. Человек по имени Ева – явное бытие в человеческом виде. Ева – хранительница человеческой жизни в человеческом доме. Но не очага, нет. Не очага. Очаг это так, остаток, это всё, что сохранилось от былых сокровищ у нынешней женщины. Значительно позже, на скудожизненной земле она стала только роженицей и хранительницей очага. И ныне. Ну, теперь-то вообще ничего не понять. А в начале было иначе. Осмелимся и заявим следующее утверждение: Ева, возможно, создана по образу и подобию Премудрости Божьей, вот ведь что у нас неожиданно получается. Адам – по образу и подобию Создателя, а Ева – по образу и подобию Премудрости Его. Это если по справедливости. Вот где уготовано место существительному Рождению меж высокого мира. Однако мы понимаем: в земном существовании нам не достать до тайны замысла Творца. Мы не тянемся туда. Мы живём в природе, и вынуждены считать рождение, конечно же, действием, актом. Всюду в естестве так происходит. Поэтому, его олицетворением у нас является мать. Мать – сыра земля. Мать вынашивает, рождает, вскармливает. Не даёт жизни угаснуть стойкими способностями природы и собственными обязанностями. Время тут. Время в природе. А в нём возможны единственно действия, только некие продолжительности.
Но мы знаем о Богородице. Ведь Богородица и есть само Рождение, правда? Суть рождения в вечности. Хотя Богородица тоже вынашивала и родила. Здесь, на земле, Она, конечно же, Мать. Сын Её, Богочеловек, явившийся из вечности, жил во времени, в мире природы. Но Его выход к нам произвелся естественным путём именно с той целью, чтобы мы с пониманием восприняли такое явление как пришествие Сына Божьего. Исключительно с той целью. Ведь Его пришествие в мир людей должно происходить в точности так же, как появляется человек в нашей жизни, у нас, в семье матери-природы. В точности. Без малейшего отклонения от обычного рождения обычного человека. Иначе мы бы не усвоили пришествие Христа как нашего Бога. Любое чуждое представление в глазах или умах, представление, вид которого имеет явно выраженные, неприемлемые свойства по отношению к нам, – это представление для нас враждебно, мы его не понимаем. Любой незнакомый пришелец, по меньшей мере, выглядит чужим, а, значит, подозрительным. Но Бог не допускает Собственного входа к нам в обличии неизвестности, враждебности. Тем более – в виде подделки. Он позволяет явиться в наш мир совершенно таким же образом, как появляется в этом мире человек. Только так. Любой другой способ будет внешним по отношению к нашей жизни, зловещим, непонятным. Бог, когда с нами – не таинственен, Он полностью открыт для нас. Ведь Он – наш Бог. Он дал нам образ, дал жизнь, дал Рождение.
Тем не менее, Богородица является для нас Рождением в чистом виде, абсолютным Рождением, вне времени, ибо Она родила Богочеловека, пребывающего в вечности изначально. Так Она помогает постичь заявленную нами женскую суть. Наверное, из-за того и наш робкий призыв о помощи идёт к Богородице. Она ближе к нам. Мы просим Богородицу молить Бога о нас. Ей, наверное, не столь тяжела такая просьба, Она близка нам и Богу. Мы просим Богородицу, просим само Рождение молить Бога о нас, о нашем спасении в бессмертии.
То, вообще доначальное, а, стало быть, бесконечное Рождение, – и есть бессмертие. А женщина – его символ. Такое заключение напрашивается само собой. Именно для того создал Бог Еву из ребра первого человека. Ева – бессмертие первого человека. Она создана из его ребра – гибкой кости, удерживающей дыхание в лёгких. Дыхание – символ жизни здесь, на земле, Дух – символ вечной жизни, той, которую в уста человека вдохнул Бог. «И прилепится муж к жене, и будут как одно». Здесь, пожалуй, говорится именно о бессмертии обоих.
Вот в чём таится высшее предназначение женщины.
Но Ева же и ослушалась завета Божьего. Одного завета – о запрете. Ведь что такое вообще – запрет отца по отношению к детям? К тому же отца любящего? Только лишь проявление заботы об их жизни. Ослушаешься такого запрета – умрёшь. Или не ослушаешься, а просто забудешь – тоже беда. Исключить отца из памяти, значит, потерять происхождение своё. Вот Ева первая и забыла причину появления на свет себя, более того – она пренебрегла данным ей высшим предназначением. У бессмертия почему-то начались непредусмотренные метаморфозы. Она доверилась не Создателю себя, а существу чужому, хоть живущему в доме Создателя.
«Ослушаешься – смертию умрёшь», – сказал Господь.
«Нет, не умрёшь», – сказал чужой, используя почётное положение гостя и подделываясь под домашнего.
Действительно, разве бессмертие может умереть?
Но может утратиться. Отпасть от Бога и утратиться. С Евой случилось и по слову Бога, и по слову чуждого ей существа. Чуждое относилось ко времени. «Тотчас не умрёшь». Да, тотчас не умерла. Но Божье «смертию умрёшь» значит, что уйдёшь в область смерти. Так и случилось. Ева отпала от Бога, по пути увлекла мужа в область смерти. Мы и теперь имеем дело с её злополучной обителью. Хотя наш мир мы называем жизнью. Но жизнь тут – на уровне чуда, пылинка в необъятном космосе мёртвых тел. Именно смерть в здешнем мире – настоящий хозяин и повелитель. Все мы повинуемся страху смерти.
Но на том её отпадение от Бога и от высшего предназначения не остановилось. Она не очутилась даже просто роженицей. Ведь, чтобы ею стать, нужно быть привлекательной. Потребно привлечь к себе внимание мужчины. Пришлось заниматься внешностью. Такое занятие приключилось основным её трудом. А труд основал профессию. Она превратилась в блудницу.
Именно ею была Мария из города Магдалы, женщиной, достигшей хрупкого донышка в глубине падения. Той, чей сосуд оказался не хранилищем Рождения как её собственной сути, а заполненным зловониями, никакой сути не имеющими.
Что же случилось, когда Мария лицом к лицу предстала пред Христом? Кого вместо своей профессии увидела в отражении Его глаз? Нет, это до того она пребывала вместо себя. Раньше, когда увлекалась чуждым ей поведением. А теперь, в отражении Его глаз именно собственную себя она и увидела. Голос Иордана, заключённого в Галилейском море ожидания, донёсся, наконец, до её слуха. Мария вспомнила о своём прямом предназначении. И после избавления от бесов, да глядя в зеркальце, увидела там отражение красоты из глубины. Она свободно усмотрела суть свою, узнала в ней бессмертие. А оно, и наверняка, должно иметь обусловленные внешние признаки. Такие признаки есть. Это как раз глубинная красота. Но она ведь и раньше была занята, по её мнению, исключительно красотой. Но какой? Она занималась той любопытной привлекательностью, что прельщает мужчин, то есть подчёркиванием своего женского пола. Женского пола, в качестве заработка от мужчины. Не бессмертия его, но заработка от него. Не спасения его, а наживы от него. А ныне привиделась иная красота в отражении полированного серебра. Та, что со смертью не имеет соприкосновения. Красота женщины-спасительницы. Вспомните, когда мужчина – человек, а не самец, он видит в ней именно спасение. Неведомым врождённым чувством он видит в ней сущность, образ бессмертия. Своего. То и есть наисильнейший магнит, притягивающий мужчину к женщине. К своей, неповторимой. Той, которой сам готов отдать всё, что накопил вокруг себя и внутри себя, отдать подобно жертве.
А потом, у отваленного камня возле гроба Господня Мария первой узнала о Воскресении Христа. Именно только поистине открытым глазам явилось такое знание, мало, кому дающееся. Теперь Марии было дано лицом к лицу предстать пред самим Воскресением, увидеть его отражение в себе. Воскресение и бессмертие – они ведь и есть Рождение, они – Красота. Они – символ женственности. Воскресение – настоящая женская служба.
Именно Мария из Магдалы возвестила миру о Воскресении Христа. Она, кто когда-то заботилась исключительно о привлекательности, та, дошедшая до блуда, возродилась в настоящей красоте, возродилась теперь истинной женщиной. Пусть пока не сущностью бессмертия, но уже провозвестницей воскресения, верой воскресения. Пусть она ещё обыкновенная, земная. Но если женщина становится верой воскресения, она уже близка к дерзко предположенному нами символу и проводнику бессмертия.
Вот почему преодоление смерти – дело по-настоящему женское. Оттого создалось их тайное общество, где разрабатывались идеи подлинного воскрешения тех, кто жаждал спасения. Но, к сожалению, оно зиждилось недолго, наверное, настолько недолго, насколько и Ева сумела пребыть в этом своём первоначальном назначении, ещё под кронами деревьев сада на Востоке…
Такой рассказ. Но он не обособлен, а вроде бы составляет прелюдию к дальнейшему.
Дальнейшее же…
– Молчание, – вставился Афанасий, – так, помнится, звучит последняя фраза принца датского. А до того, он, кажется, по-своему тоже заметил о краткости женской любви.
Леночка безмолвствовала.
***
– О красоте, спасающей мир, мы слышали, вернее, читали. Правда, без уточнения, какой по происхождению, А вот выдумка о несколько неожиданном признаке бессмертия как сути женщины, где именно женщина и только она призвана хранить его в себе, такая выдумка заслуживает внимательного рассмотрения. Хотя сам автор того общего дела по воскрешению ближних своих ничего подобного не предполагал. – сказал Афанасий, погружая мысль в объёмистый резервуар собственной памяти. – Да. Но существуют примеры, прямо скажем, противоположные. Скажем, Кащей Бессмертный. Он мужчина, и красотой не блистал. Да. А женщина, Василиса, к тому же Прекрасная, как раз допыталась, в чём оно, бессмертие Кащеево находится, с целью оборвать его. Выходит – она не прочь выведать место смерти у бессмертия. Извините.