Путь к себе: 6 уютных книг от Ольги Савельевой
© Савельева О. А., текст, 2024
© Оформление. ООО "Издательство "Эксмо", 2024
Ольга Савельева
Апельсинки. Честная история одного взросления
Книги, которые вдохновляют
Вкусный кусочек счастья. Дневник толстой девочки, которая мечтала похудеть
Как скинуть или набрать вес – стать счастливой и при этом не возненавидеть себя? Решение снизить вес обернулось для Энди великолепной возможностью заниматься любимым делом, обрести гармонию с собственным телом, достичь физического и психического комфорта.
Куриный бульон для души. 101 лучшая история
Феномен в истории книгоиздания ‒ более 500 000 000 проданных копий! Эта удивительная книга ‒ мудрость и утешение в любом возрасте. Она наполнена идеями и открытиями ‒ воспользоваться ими может каждый, стоит только захотеть улучшить свою жизнь. Маленькие истории исцелят душевные раны и укрепят дух, дадут вашим мечтам новые крылья и откроют секрет самого большого счастья – счастья делиться и любить.
Куриный бульон для души. 101 история о любви
Как не отчаяться, когда все вокруг выходят замуж, а ты все ждешь? Чем заканчивается свидание, которое начинается с разбитой фары? Чем больше детей, тем меньше романтики ‒ или наоборот? Эти волнующие истории о любви тронут ваше сердце, заставят смеяться, плакать и снова влюбиться в жизнь.
Куриный бульон для души. 101 вдохновляющая история о сильных людях и удивительных судьбах
Иногда плохие вещи случаются с хорошими людьми. Это сложно принять. Но мы гораздо сильнее, чем думаем, по крайней мере, становимся сильными, когда этого требует от нас жизнь. Вдохновляющие истории из этого сборника помогут преодолеть любые испытания.
Введение
Когда я только начинала писать эту книгу, то еще не видела конечного результата, поэтому сама не ожидала, что книга получится такая. Хотела просто создать каскад интересных, цепляющих рассказов, пожонглировать стилями и сюжетными линиями, стилистически пококетничать, показать, как хорошо я владею словом.
Мне хотелось, чтобы читатель открыл книгу в любом месте, прочитал пару случайных рассказов и сидел, потрясенный полученным послевкусием, а внутри бы у него крутилась мысль: «Невероятно… Как она это делает?»
Вот такого я добивалась эффекта.
Осталось понять, о чем должны быть эти рассказы. К тому моменту я была уже популярным блогером: писала о жизни, работе, семье и детях. Чукчила. Этот процесс я называю глаголом «ЧУКЧИТЬ», в смысле что вижу, то пою.
Вот я что видела, то и пела.
Однажды я написала рассказ про маму. В нем было много обжигающей откровенности и мало благодарности. Любви почти не было, точнее, она была запрятана в злость от того, что мама совершенно не оправдывает моих ожиданий. Мама – она же должна быть добрая, мудрая, печь пирожки и пахнуть молоком.
У меня так не было. Никогда.
Мы с мамой всегда жили в противостоянии, просто иногда оно стихало, перетекая в перемирие до момента, пока я не сделаю что-то, что мама расценит как матерую неблагодарность или в духе «как ты могла?».
По этой причине я постоянно жила в ощущении, что со мной что-то не так. У всех моих друзей были другие мамы. Добрые. Понимающие. Веселые. Я к ним тянулась. Приходила в гости к подруге, а болтала с ее мамой.
В итоге меня обожали все мамы моих подруг.
Потом я приходила домой и спотыкалась о мамин взгляд или натыкалась на ржавое осуждение моего поступка. И мне хотелось обратно, в теплые волны понимания чужих мам.
Именно в таком настроении я и написала свой рассказ, абсолютно честный, в котором я призналась сама себе, что моя мама – очень сложная и совсем не такая, какой я хотела бы ее видеть. Получается, что и я веду себя нормально, когда не включаю «маменькину дочку»: не бросаюсь к ней с объятьями или не испытываю желания благодарить ее, говорить о ней, целовать.
Читая свой рассказ, я плакала. От жалости к себе, наверное, или от прощения. Не знаю. Я словно прощала себе тот факт, что я плохая дочь. Точнее, понимала, что я не плохая, а просто такая, какая есть, исходя из условий жизненной задачи, характера, ресурсов, детства и всего того, что формировало меня как личность.
ЛЮБАЯ ЛИЧНОСТЬ – ЭТО ПАЗЛ МИЛЛИОНА УСЛОВИЙ
Утром того дня в блоге я опубликовала очередной свой пост, который получил горячий отклик читателей. В нем я описывала один свой добрый поступок, и читатели писали в комментариях: «Вы такая хорошая», «Ты такая умница». Тогда я подумала о том, что формирую свой идеальный образ в глазах читателей.
Однако если бы они знали правду, они бы разочаровались и перестали бы меня читать. Значит, я лицемерка. Получается, мне важнее казаться, а не быть.
Но ведь честность – это очень очищающий ресурс. Это такая жесткая губка, которой можно отчистить ржавчину лжи в душе до блеска и легкости. Не разводить внутри плесень липовой идеальности, а сказать правду, мол, я вот такая, местами плохая. Например, смотрите, какая я плохая дочь. Мне стало мерзко на душе от того, что я так не делаю и мне страшно сказать правду, что я прячусь в свою липовую идеальность от реальной жизни.
На тот момент я ощущала себя мошенницей, сознательно обманывающей людей.
В итоге я опубликовала тот рассказ. Про маму. Это был порыв. Какая-то минутная решимость. Написав, я отключила телефон, чтобы мне не захотелось все исправить и удалить, пока не поздно.
Потом я ушла в ванну и целый час лежала в горячей воде, думая о том, что только что разрушила свою карьеру блогера. Символично то, что к слову «разрушила» опять имеет отношение моя мама.
Всю жизнь у меня было ощущение того, что, как только я что-то построю и у меня что-то начинает получаться, мама приходит и все рушит. Причем для этого ей не надо вообще ничего делать, а иногда достаточно просто закатить глаза.
После ванны я долго смотрела с балкона на засыпающий город. Ощущала себя опустошенной.
Затем перед сном я включила телефон, и он стал вибрировать как сумасшедший, сигнализируя об уведомлениях. Люди в блоге комментировали мой пост о маме. «Наверное, пишут о том, как они разочарованы и какой я ужасный человек», – подумала я.
Однако я начала читать комментарии и поразилась.
Почти все отзывы были о поддержке, а каждый второй о том, что… люди меня очень понимают, потому что у них, в их «идеальных» жизнях, оказывается, все очень похоже. Было много слов благодарности за смелость и искренность, за то, что открыто говорю о том, что озвучивать не принято: что мама, несмотря на то, как поется в песнях и пишется в книжках, – это не всегда самый близкий и важный в жизни человек.
Такая реакция читателей стала для меня настоящим потрясением. Я поняла, что люди ценят мою честность и конвертируют ее в уважение, что не нужно никем казаться, надо просто быть и честно писать о своих слабостях, которые ведь есть у всех.
Я усвоила урок и стала периодически писать о маме, точнее, не о ней, а о себе, о том, как сложно принимать ее неидеальность.
Все эти рассказы имели горячий отклик.
Для меня же эти маленькие исповеди стали терапевтическим инструментом для прощения себя.
Тот факт, что я не одна испытываю эти чувства, которые казались мне стыдными и неправильными, навели меня на мысль о том, что чувства не бывают аномальными. Они просто есть. Более того, они все правильные: разные, сильные, позитивные, созидательные, грустные и деструктивные – и имеющие право на жизнь. Этих чувств не надо стесняться, их можно анализировать на предмет того, насколько они вам нужны и выгодны, какие вдохновляют или якорят. Также благодаря этому вы можете что-то изменить в себе, чтобы в жизни было меньше такого рода балластов.
К тому моменту моя мечта о книге уже приобрела вполне осязаемые формы будущего контракта с издательством. Нужно было только озвучить идею, понять концепцию.
Я понимала, что люди не читают тексты, им интересны эмоции, с которыми идет повествование. Поэтому первая книга должна быть о том, что вызывает самые сильные эмоции в моей жизни.
Что же это? Точнее, кто? Правильно. Мама.
Книга должна быть о моей маме. Точнее, обо мне, о том, какие уроки я извлекла из «неидеальности» моей мамы и насколько «идеальной» мамой на контрасте удалось стать мне.
Есть притча о лягушках. На бревне сидели три лягушки. Одна из них решила прыгнуть в воду. Сколько лягушек осталось на бревне?
На бревне остались три лягушки. Лягушка только решила прыгнуть, но не предприняла никаких действий.
ВАЖНО НЕ ПУТАТЬ ДЕЙСТВИЕ И ПРИНЯТИЕ РЕШЕНИЯ
Однако вы держите в руках эту книгу, получается, я все-таки «прыгнула».
Это книга рассказов, каждый из которых – совершенно самостоятельное произведение. На первый взгляд они никак друг с другом не связаны, но это иллюзия. На самом деле каждый из этих рассказов – бусина, нанизанная на нить моей судьбы.
Одна часть книги – это пугливая стайка рассказов, написанная от лица маленькой меня. Олечка-дочечка.
Как росла маленькая Олечка, каким было ее детство, какую роль в нем играла мама, как отчаянно и безусловно Олечка ее любила, с каким восхищением смотрела, какие приключения переживала, будучи «похороненной за плинтусом».
Другая часть книги – это подборка рассказов от лица взрослой Ольги. Ольги-матери. Ольги-личности.
Мне бы хотелось, чтобы, прочитав их все, вы уловили незримую, но вполне осязаемую связь: почему если в знаменателе случается такое детство, то в числителе возникает определенная взрослость, почему именно из этой Олечки выросла такая Ольга, каким образом перекликаются поступки и решения взрослой жизни с теми ситуациями, которые, казалось бы, уже давно пережиты в детстве.
Я уверена, что эхо детства всегда звучит в любом взрослом человеке, даже самом мудром и психологически подкованном.
Кроме того, я убеждена, что для психологов моя книга станет коллекцией диагнозов. Вероятно, так и есть, поэтому если бы я была психологом, то книга звучала бы иначе, более осознанно и инсайтно. Но я не психолог, а потому мне не ведомы никакие теоретические подоплеки своих поступков.
Просто иногда я ощущаю в себе маленькую, оставленную мамой Олечку, которая приходит за ответами. Почему?
Понятия не имею.
Но знаю, что делать, чтобы все исправить, и уверена, что любую ошибку на свете можно исправить любовью.
ИМЕННО ДЕФИЦИТ ЛЮБВИ КУЛЬТИВИРУЕТ В ЧЕЛОВЕКЕ ЗЛОСТЬ, ОБИДЫ И СТРАХИ.
Весь негатив надо отчаянно в себе отлюбить, поэтому я учусь любить ту маленькую напуганную Олечку всей душой. И от этого взрослая Ольга становится мудрее и сильнее, потому что она через каждый такой рассказ учится прощать.
Именно так я шла к глубинному прощению по ступенечкам каждого рассказа-признания.
И пришла.
Знаете, если вдруг у вас получится и вы простите, то так свободно, так хорошо и счастливо становится на душе, в которой много честности и мало обид.
ПРОЩЕНИЕ ОКРЫЛЯЕТ И НАПОЛНЯЕТ ЖИЗНЬ СМЫСЛОМ И ЭНЕРГИЕЙ.
Я приглашаю вас пройти со мной по моим ступенькам, я приглашаю вас в это путешествие.
Вдруг вам будет интересно и вы в чем-то узнаете себя? Быть может, вы даже ощутите отголоски похожих чувств и вкус созвучных эмоций. Тогда мы зазвучим в унисон и вместе научимся прощать. Наших мам. И себя. И каждого человека вокруг в этом безумном, безумном, безумном мире.
Спасибо вам за вас.
Я бы никогда не решилась на эту обнажающую душу книгу без вашей поддержки.
Мой день
Распятая, я лежу на гинекологическом кресле. Полчаса назад я родила сына.
Он здоров. 9 баллов по шкале Апгар.
Рожала я 12 часов. Без эпидуралки. Это значит, что все 12 часов было мучительно больно. По десятибалльной шкале уровня боли примерно на двенадцать. Я думала, что умру.
Не привыкла обременять собой людей и стараюсь по возможности этого не делать, но там, в родблоке, в первый и последний раз в жизни, я отчаянно кричала от боли, не могла сдержать этот крик и вдобавок к физической боли мучилась еще и душевным дискомфортом, что напрягаю людей: неонатолог непроизвольно морщилась, специалист по экстренному кесареву сочувственно качал головой, анестезиолог показательно-безучастно смотрел в окно, акушерка, вытиравшая мне пот со лба, участливо спрашивала:
– Больно? Это хорошо. Значит, скоро родишь…
– Когда скоро? – уточняла я пересохшими губами.
– Потерпи, совсем скоро… Дать иконку?
– Не надо иконку, дайте обезболивающего, – обессиленно шепчу я и воспаленными глазами ищу взгляд анестезиолога.
Он продолжает смотреть в окно, хотя и точно чувствует мой прожигающий насквозь, молящий взгляд, и говорит будто не со мной:
– Оля, я не могу, я же объяснял. Ты же не хочешь навредить своему ребенку…
НЕ ХОЧУ. Я НЕ ХОЧУ НАВРЕДИТЬ СВОЕМУ РЕБЕНКУ. НО И УМЕРЕТЬ Я НЕ ХОЧУ. И ПЛАЧУ НАВЗРЫД.
Схватки идут минута через минуту. Минута схватки кажется критически бесконечной. Минута отдыха кажется нереально быстротечной. Все плывет перед глазами, мне кажется, я теряю сознание.
Оказалось, так и было. Организм не справлялся с поставленной задачей, спасал себя принудительной, пограничной сну бессознательностью…
– Соберись! – строго рявкнула врач, похлопав меня мягкими холодными ладонями по горячечным щекам. – Остался последний рывок! Хорошие потуги, уже вот-вот… Давай! Давай! Давай! Умница! Ну вот и все…
– ВСЕ? – спросила я.
– ВСЕ! – сказала врач.
– Это хорошо, – сказала я и потеряла сознание. Последнее, что я слышала, уплывая в вязкий туман, – робкий писк моего новорожденного сына…
Я лежу, распятая, на гинекологическом кресле. Полчаса назад я родила сына.
9 месяцев счастливого ожидания, 12 часов острой боли – и вот оно, счастье, запеленутое в тугой фланелевый кокон.
Меня только что привели в чувства. Ощущение безграничной эйфории от того, что я теперь мама и что больше не будет ТАК больно, захлестывают меня.
Акушерка ставит мне капельницу и сообщает:
– Богатырь! Здоровячок! Сейчас тебя заштопают, и я отвезу вас, мамочка, с сыном в палату… Ты молодец!
– Мамочка, – улыбаюсь я, глядя на сына, маленькой щурящейся гусеничкой лежащего под специальной лампой. – А он не упадет?
Акушерка заливисто смеется.
– Упадет, конечно. И не раз, пока вырастет. Но точно не сегодня. На вот, пока врач занят, позвони, – акушерка протягивает мне телефон. – У тебя две минуты.
Свои две минуты я разделила поровну между мужем и мамой.
Муж схватил трубку сразу:
– Как ты?
– Приезжай утром, папочка, хочу тебя кое с кем познакомить…
– Умница моя, как ты? То есть как вы?
– Мы здоровы, все отлично. Устала дико, потом расскажу, сейчас зашьют и спать. Сам всем скажи.
– Главное, что ты в порядке. И это… спасибо за сына!
Набираю номер мамы, тороплюсь. Она долго не берет трубку, понятное дело, третий час ночи…
– Алло!
– Ну наконец-то, мам! Я родила! 4200! 55 см!
– О господи, слава богу! А я хожу целый день с головной болью, неймется что-то. Утром просто дико голова болела, прямо гудела, к вечеру давление поднялось, я уж и соседку звала, она мне померила, выпила таблетку от повышенного, заснула в восемь вечера, а в двенадцать уже проснулась, голова все болит, ну, думаю, надо опять давление померить…
Знаешь, мам… Жаль, что нет на свете школы хороших мам. У каждой мамы своя собственная такая школа. Нас никто не учит быть хорошими родителями.
Я знаю, мама, что ты любишь меня так, как умеешь. Как считаешь правильным. Я так же буду любить своего сына. Точнее, уже люблю.
Твоя мама, мам, моя бабушка со смешным фруктовым именем Груша, недолюбила тебя, маленькую деревенскую кудрявую девчонку, потому что ей было некогда. Она была занята домом, хозяйством и детьми. Любовь твоей мамы имела материальное воплощение – чугунок с красным борщом и теплые вязаные носки. Одеть и накормить. Бабушка Груня пекла в настоящей деревенской печи картошку и делала к ней жирную сметану. Все свое, натуральное. А вечером вязала детям шерстяные носки и шапки. Бабушке Груне некогда было обнять тебя, поцеловать, приласкать. Она подтыкала твое одеяло, собственноручно сшитое из лоскутов, и поправляла прядь твоих кудрявых волос, когда ты уже спала. Спала и не знала об этой мимолетной адресной ласке.
Свой дефицит любви ты реализовала, уже будучи взрослой, создав семью. Ты вышла замуж и родила детей, чтоб их любить и чтоб они любили тебя. Но старший – мальчик – не оправдал твоих ожиданий в части получения качественной и щедрой любви: он не терпел телячьих нежностей, был молчалив и отстранен.
А младшая – девочка – другое дело. Выращенная родней в другом городе до половозрелости, ладненькая, умненькая, она сама бросалась в руки, прелесть голубоглазая, бантики-косички. Машина по производству безусловной любви и ласки.
Ты забрала меня к себе и с энтузиазмом стала выкачивать из меня любовь, заполняла пустошь живительной влагой моих объятий. Я с не меньшим энтузиазмом отдавала ее тебе. Все дети вдохновенно любят мам.
Все. Я видела это своими глазами. Уже будучи взрослой, я долгое время курировала школу-интернат для детей сирот и детей, оставшихся без попечения родителей. Там была девочка. Тома. Ее мама сидела в тюрьме: совершила несколько очень страшных преступлений. Тома с шести лет в этом интернате.
Тома красивая девочка, хоть и сложная. Отстраненная. Тому захотели удочерить. Нашлись благополучные родители, которые решили забрать Тому к себе.
– Зачем мне новая мама? – пожала плечами Тома. – У меня же есть.
– Тома. – Заведующая интернатом мягко погладила ее по плечу. – Твоя мама еще долго будет сидеть в тюрьме. Она не сможет дать тебе детства, которое ты заслуживаешь. А новые родители смогут.
– Послушайте. – Тома стряхнула руку заведующей. – Моя мама – самая лучшая. Я вырасту, пойду работать, стану зарабатывать – и буду носить маме апельсины. Там, в тюрьме, совсем плохо с витаминами. А потом она выйдет, и мы будем жить, как все нормальные люди…
Это я к тому, что дети любят мам безусловно и заранее прощают им недостатки и слабости.
Однако дети взрослеют и начинают задавать вопросы. Смотрят с подозрением. Уточняют. Это нормально: они растут, им хочется осознанной любви. В вопросах нет ничего плохого, они маркер самоопределения, а не симптом нелюбви.
Я стала задавать вопросы.
Но ты расценила мои вопросы как бунт. Злилась, отталкивала руки.
Ты заболела. Я испугалась. Смертельно испугалась. Когда ты в 13 лет вдруг обретаешь маму, живую и настоящую, а потом она вдруг театрально хватается за сердце и, собираясь умереть, предусмотрительно сообщает тебе, где лежат документы на квартиру, и весь этот ужас происходит лишь потому, что ты посмела спросить ее о том, что волнует тебя все 13 лет жизни без мамы, твой страх потерять маму так велик и безграничен, что он накрывает тебя с головой волной ледяного ужаса и отпечатывается в сознании навсегда.
Ты тяжело дышала, а потом выпила валокордин и сказала, что отлегло.
А у меня, мам, до сих пор не отлегло. В тот день я мгновенно повзрослела, а ты открыла для себя новое месторождение моей любви и внимания – манипуляции твоим здоровьем.
И ты стала болеть. Ты болела так вдохновенно, разнообразно и продолжительно, что я, к своему ужасу, мам, даже и не помню тебя здоровой.
Спасая тебя, я стала щедро переливать в тебя плазму сочувствия и соучастия. Я занимаюсь этим всю жизнь. Пятнадцать лет в ответ на безобидный вопрос: «Как дела?» – я слышу скучный и подробный перечень твоих симптомов, болезней и обид.
Боясь показать тебе свое раздражение и усталость, ведь это еще один повод для обиды, а их и так множество, я слушаю молча, демонстрирую включенность: киваю, переспрашиваю, но думаю о своем.
Ты чувствуешь мое отдаление и усугубляешь его, яростно атакуя очередной, еще более серьезной болезнью.
Ты ненасытна в своем желании моего круглосуточного внимания и участия. И я отдавала, мам, отдавала все до последней капли, со всей возможной страстью девочки, искренне любящей маму.
И даже создав свою семью, я продолжаю любить, жалеть и лечить тебя с утроенной энергией, чтобы не нанести урон твоему здоровью моим новым сияющим статусом жены. Но ты расценила это как предательство. В смысле, мое создание семьи.
Ты решила, что произошло восстание машин. Твоя машина по производству любви стала любить кого-то еще, и этот кто-то повадился к моей скважине, беззастенчиво черпая запасы любви двумя пригоршнями. Ты возмутилась и привычно заболела, отвоевывая свое право на полновластное владение моими ресурсными мощностями. Ты боролась.
А я… Я не видела в этой отчаянной материнской борьбе ярости бессовестного эгоизма, я видела лишь девочку-кудряшку в шерстяных носках, накормленную досыта, но недолюбленную бабушкой Груней. И жалела ее, эту девочку.
Два дня назад я приезжала к тебе ночью, разругавшись вдрызг с мужем, категорически запретившим мне ехать к тебе на последней неделе беременности (это опасно!), убеждавшим, что в двадцать семь лет уже пора научиться распознавать твои очевидные манипуляции, а я рыдала и рвалась к выходу, доказывая мужу теорему о твоем плохом самочувствии и обвиняя его в бесчувственности; в итоге, неукрощенная, дождалась, когда муж заснет, и сбежала, летела к тебе по пустому ночному МКАДу, еле дотягиваясь до руля из-за огромного живота огурцом, торопилась, открывая дверь дрожащими руками. И все это ради того, чтобы убедиться, что муж был прав и ты сладко спишь в своей комнате, в которой даже не пахнет валокордином.
Я уезжаю тихо, не разбудив тебя, лечу домой по пустому ночному МКАДу, а слезы застилают глаза, и это очень опасно, ведь я рискую не только собой, но и ребенком. Съезжая на обочину равнодушного МКАДа, я включаю аварийку и самозабвенно плачу, растирая глаза кулачками, как маленькая.
Приехав домой, я сладко засыпаю, хотя последние месяцы беременности мучаюсь безжалостной бессонницей.
А утром ты, мама, будишь меня телефонным звонком и говоришь, что я плохая дочь, потому что мне плевать на мать и я не приехала, а тебе было так плохо. Спросонья я тру глаза, меня подмывает сказать, что у хороших матерей не бывает плохих детей, но я не хочу словесной драки с матерью: ты все равно победишь, схватишься за сердце, применишь свой неоспоримый аргумент манипуляции.
Я молчу. Молчание – знак согласия. Я плохая дочь. Пусть так. Мне все равно. Мне страшно, мам. Мне рожать не сегодня-завтра. И будет больно. И в преддверии этой боли мне хочется быть центром вселенной, хоть раз в жизни, хотя бы на пару дней.
НУ, СПРОСИ МЕНЯ, КАК МОИ ДЕЛА, ЗАМЕТЬ ЖЕ МОЙ СТРАХ…
– А ЕЩЕ ЧТО-ТО В НОГУ ВСТУПИЛО, ЕЛЕ ХОЖУ, – ГОВОРИШЬ ТЫ.
– ВЫЗДОРАВЛИВАЙ, МАМ, – ОТВЕЧАЮ Я.
Знаешь, мам, я полчаса назад родила человека, которого уже полчаса люблю больше всех на свете. И мне было больно, я потеряла много крови, была без сознания, но я справилась.
Я, мам, молодец. Так сказала акушерка. А я бы хотела услышать это от тебя. И сейчас, в этот день и в этот момент, мам, прости, но я не хочу говорить о тебе и твоих болезнях, потому что это мой день, мам, понимаешь? Мой! Подари мне его, отдай, очисти его от своих чертовых диагнозов!
У меня сын, мам, понимаешь, СЫН! А у тебя внук! И сегодня я молодец. И у меня, мам, было две минуты.
И минута, которую я говорила с мужем, была критично быстротечна.
А минута, которую я говорю с тобой, – это вечность…
Знаешь, мам, ты смеешься, когда я пою, но не от умиления. Ты говоришь, что у меня категорически нет голоса и слуха, и смеешься. И сегодня, мам, я хочу тебя рассмешить, поэтому я тебе спою:
«Пусть мама увидииит, пусть мама придееет, пусть мама меня непременно найдееет, ведь так не бывает на свееете, чтоб были потеряны дееети, живущие в соседней комнате…»
Смейся, мама, смейся…
– …И голова все равно такая тяжелая, я уже и спазмолитик выпила, я прямо чувствовала, что родишь, но организм мой потрясывало, и я перед сном выпила корвалол….
– Выздоравливай, мам…
Расшибёсси
В детстве я ходила гулять с прабабушкой.
Ей было за 80.
У прабабушки ныли суставы и скакало давление.
Мне было пять лет.
Я тоже хотела скакать, как давление, а когда мне не давали этого делать, я ныла, как суставы.
Детский организм заряжен порохом любопытства. Он должен постоянно выстреливать салютом восторгов, это его рабочее состояние. Должен вскакивать с кровати и, подхваченный ликующим настроением, нестись навстречу приключениям.
Я так и делала. Просыпалась и выстреливала. Восторгом.
Но в любой инструкции к фейерверку написано, как это опасно. А фейерверк детских эмоций – в два раза опаснее. Для взрослых это накладно.
Потому что надо отложить свои дела и следить, чтобы дите – в данном случае я – не причинило вред окружающим и прежде всего себе.
Например, не упало со штор, катаясь на них, или не промокло, шастая по лужам.
Это классический конфликт интересов. И в этом конфликте обязательно должна быть пострадавшая сторона.
В моем случае каждая сторона считала себя пострадавшей.
Родители сердились на меня за то, что я в пять лет не веду себя продуманно и взвешенно, как взрослая женщина, и наказывали за то, что в моих поступках отсутствовала логика. Я же стояла в углу и дулась, не понимая, в чем вечно виновата.
– Ты зачем скачешь, как сайгак, по комнате. Ты видела, чтобы кто-нибудь из взрослых так скакал? Вон прабабушка сидит, читает Псалтырь. Не скачет.
«Прабабушка молодец и не скачет. Будь как прабабушка», – словно говорили мне и наказывали за то, что я не прабабушка.
Меня никто не слушал. Раньше вообще было не принято слушать детей. Их просто воспитывали.
Глагол «воспитывать» включал в себя питание, проживание и запреты всего, что просит ребенок. Чтобы знал, кто главный, и ненароком не запутался в субординации.
В пять лет все мои прогулки были пробниками старости.
Я выходила с прабабушкой на улицу и садилась на скамейку с ее подругами.
Весь путь от квартиры до скамейки (а это пять шагов по лестничной клетке, потом лифт, затем три подъездные ступеньки) прабабушка для надежности вела меня за руку. Видимо, предполагала, что я и там смогу покалечиться. Полоумный сайгак способен сломать конечности даже в лифте.
Кстати, бабушкой был найден уникальный и естественный для бабушек способ снизить мою прыгучесть. Он назывался «раскормить».
Если довести ребенка до первой или второй стадии ожирения, то он сам не захочет прыгать. Захочет сидеть на скамейке, справляясь с одышкой.
Все бабушки на скамейке были в платочках. И прабабушка была в платочке. Если бы и мне повязали платочек, то я со спины совсем слилась бы с пожилым контингентом.
К ШЕСТИ ГОДАМ Я ОБРОСЛА НАВЫКОМ ОСУЖДАЮЩЕ ЗДОРОВАТЬСЯ С ПРОХОДЯЩИМИ ЖИЛЬЦАМИ, ПРЕЗРИТЕЛЬНО ПОДЖАВ ГУБЫ: «ЗДРАССССЬТИ!» – И МАСТЕРСКИ ПОДДЕРЖИВАЛА СТАРУШЕЧЬИ БЕСЕДЫ.
Пока мои сверстники играли в «Казаков-разбойников», прятки и догонялки, я, подперев ладошкой пухлую щеку, аргументированно рассуждала о том, почему бесстыжая Натка таскает с работы лотки с продуктами, ведь ее недавно перевели из столовой на склад, и чем намазано в гараже у дяди Толи, если туда слетаются как мухи все районные алкаши.
Иногда мы с бабулями весело смеялись беззубыми ртами. Если вдруг что-то казалось им смешным. Я их шуток не понимала и смеялась за компанию. По количеству зубов мы с ними, кстати, тоже совпадали: у меня еще не выросли, у них – уже выпали.
Однажды во время наших старушечьих посиделок мимо скамейки пробежал рыжий Валерик. Он был лохматый, грязный и голодный, потому что рос в многодетной семье.
Многодетные семьи стояли на особом старушечьем учете, ибо плодили хулиганов и шалопаев.
На чумазую персону Валерика у нас имелось целое досье, полное компромата:
– Зачем Людка рожала четвертого в двухкомнатную квартиру, чем думала, шалава?
– Что за мода нынче держать в квартире больших собак? Это же как пятый ребенок!
– Невоспитанный Валерик давече с Петровной даже не поздоровался. Она ему: «Здравствуй, Валера!» – а он ей «здрасьте» пожалел.
– До четырех лет он вообще не говорил, думали, немой, а нет, выправился.
– Никого не слушает эта молодежь, зла не хватает, свою голову же не приставишь, прости хосподи.
Так вот, Валерик.
Он, в порванных на коленях штанах, спасаясь от кого-то бегством, несся к гаражам и делал это с таким азартом, столько ликования было в его глазах, что я, повинуясь какому-то инстинкту, заразившись его настроением, не удержалась, будто кто толкнул меня, спрыгнула со скамейки и резво побежала за ним.
Я бежала так быстро и так свободно, что мне с непривычки показалось, что у меня развеваются щеки.
– РАСШИБЁС-СИ-И-И!!! – тут же услышала я вслед прабабушкин голос, который воткнулся мне в спину холодным мечом.
Прямо вошел точнехонько между лопаток.
Я выгнулась пузом вперед, будто врезалась, будто меня и правда догнала ударная волна прабабушкиного возмущения, и неловко плюхнулась на пятую точку, тяжело дыша.
– Я ЖЕ ГОВОРИЛА!!! – закричалпокаа прабабушка, полыхая гневом.
Когда она меня ругала, то сразу молодела. Не скакало давление, не ныли суставы. Она становилась румяной, и ее голубые глаза перетягивали на себя внимание от морщин.
Я, ссутулившись, посидела в пыльной грязи секунд десять и понуро побрела к насесту.
Прабабушка ждала меня на скамеечной локации для публичной словесной порки за проступок.
Я шла к ней, отряхивая руки, и думала: «Вот зачем, зачем я побежала? Сидела же как человек, на радость прабабушке. Нет, надо же было сдриснуть. А Валерик! Он что, не мог обернуться и подождать? Нарожают четверых в однокомнатную, заведут собак, а потом от них выбегают невоспитанные и молчаливые валерики, на которых зла не хватает…»
Я покорно вернулась на скамейку со слегка виноватым выражением лица.
– Ну и куда ты, прости хосподи, понеслась? – спросила прабабушка.
Она перевернула мои руки вверх ладошками, увидела, что они пыльные от падения, достала старый желтоватый носовой платок, плюнула на него и стала вытирать мне ладошки от пыли.
Мне стало противно и брезгливо. У прабабушки во рту было уже совсем мало зубов, они сгнили, а два передних раскорячились, образуя заглавную букву «Л», и она ела много тертого чеснока, ибо свято верила в то, что если Иисус Христос не спасет ее от хворей, то это сделает чеснок.
Одно время она, яростно просвещая меня в вопросах веры, здоровья и нечистоплотности сотрудников собесов[1], так намешала четырехлетней мне понятия о том, что чеснок – это немного апостол. Другими словами, заместитель Иисуса в Департаменте здравоохранения собеса.
Собес прабабушка ненавидела. И я ненавидела его за компанию. Не может быть хорошим учреждение, в названии которого есть слово «БЕС». Прости хосподи.
И вот этими слюнями, полными гнилых зубов и чеснока, она вытирала мне руки.
Я захныкала.
– Тань, а что, может, побегала бы детка-то? А то что она с нами? К чему ей эти разговоры? – заступилась за меня тетя Тома перед прабабушкой.
Она пекла вкусные румяные пирожки с капустой и всегда меня ими угощала. Еще у нее жила подранная собаками кошка, которую она втихаря разрешала мне гладить.
Прабабушка запрещала мне приближаться к животным, потому что «у них лишай».
Я не знала, что такое лишай, но гладила кошку тети Томы со всей возможной осторожностью: если бы она заразила меня лишаем, то правда о моем гладильно-кошачьем преступлении просочилась бы до прабабушки, и она сказала бы строго:
– Я ЖЕ ГОВОРИЛА! – и помолодела бы на глазах.
– Ну и что это было? – строго спросила меня прабабушка. Адвокатирования теть Томы она сознательно не заметила. – Куда это мы покатились? Что тебе надо было от Валерика? Поваляться в грязи за гаражами? Явиться домой в порванных штанах? Чумазая? Научиться от шантрапы матом ругаться? Куда тебя понесло? Что ты ревешь? Нет, ну что ты ревешь?
Я не знала, почему я реву. Не понимала. Не понимала состава своего преступления.
Просто по лицу текли слезы, а я брезговала вытирать их «чистыми» ладонями.
– Это все Сатана! – вынесла вердикт прабабушка.
Это был главный ее диагноз, прояснявший предпосылки каждого моего проступка.
Прабабушка была очень верующая.
В ее комнате стоял богатый иконостас, блестевший «золотом» икон, около которого она молилась каждый день с четырех утра.
Также она ходила на службы в церковь и держала все посты. Это не сложно с двумя последними здоровыми зубами, которые будто прислонились друг к другу буквой «Л» и говорили: «Ладно, Лейте баЛанду».
Меня, четырехлетнюю, прабабушка тоже пыталась вовлечь в христианство и брала на утренние службы, где я, сонная, замерзшая, стояла в зале, пахнущем воском и ладаном, покрытая прабабушкиным платком, который, как и все прабабушкины вещи, ядрено пах чесноком, и крестилась, как научила прабабушка, на чужие попы.
Я не видела икон, стояла в толпе, и на уровне моих глаз были только попы.
Благоговение никак не приходило. Думаю, это от того, что оно хранится где-то выше чужих пятых точек.
– Спаси и сохрани мя, святой Пантелеймон, – нашептывала мне текст прабабушка в зависимости от святого, которому возносится молитва.
– Спаси и сохрани мя, святой…лимон, – просила я, чуть не плача от жалости к себе, чью-то впереди стоящую попу, одетую в шуршащий плащ. Попа шуршала мне в ответ.
Как на самом деле выглядит святой Пантелеймон, я узнала много позже, спустя лет 10.
А в тот момент безутешно рыдала от желания оказаться в постельке и поспать.
– Ничего, – говорила прабабушка. – Это очищающие слезы.
Она думала, что я плачу от спустившегося на меня свыше благословения.
Мой плач перерастал в вой, и становилось очевидно, что ничего очищающего в моих слезах нет. Только педагогическое.
ПРАБАБУШКА СТРЕЛЯЛА В МЕНЯ ГЛАЗАМИ, ИСПЕПЕЛЯЛА ВЗГЛЯДОМ И КРЕСТИЛАСЬ ЕЩЕ ЯРОСТНЕЕ, ОТМАЛИВАЯ ПЕРЕД БОГОМ МОИ ГРЕХИ.
По дороге домой прабабушка грозно объявляла, что в меня снова вселился Сатана и что в церковь она меня больше не возьмет, потому что ей за меня стыдно перед Богом и прихожанами.
А я семенила за прабабушкой и думала, что в данном случае наказание – это лучшая награда, потому что я ненавижу ходить в церковь.
– И если не встанешь на путь истинный, будешь гореть в геенне огненной, – добавляла прабабушка.
В этом месте я начинала еще безутешнее рыдать, потому что боялась боли.
У меня на ноге, чуть выше колена, уже был маленький ожог от утюга, и я помню, как сильно больно было на том месте, где я прижгла себе кожу. А тут целая геенна. Это же как много разгоряченных утюгов!
– А долго гореть? – спрашивала я. Меня интересовали сроки и продолжительность искупления грехов. В конце концов, для грешных детей там, на небесах, должны быть какие-то скидки. Ну я не знаю… не такие горячие геенны, не такие уж и огненные… Здесь, на Земле, – бесплатный проезд, например. А там?
– Пока все грехи не искупишь!
По мнению прабабушки, я была утрамбована грехами по самую макушку. В меня постоянно вселялся Сатана.
Например, это он задирал мне ноги на спинку кресла, когда я смотрела мультики («Сядь нормально, ноги опусти!»), он заставлял прыгать через две ступеньки, когда я спускалась с лестницы («Иди нормально, что за бес в тебя вселился?!»), это он нашептывал не слушаться бабушку и пить украдкой еще не остывший кисель, это он вчера вылил на меня бидон кваса, который я несла на окрошку и вздумала попробовать, не рассчитав силы на поднятие бидона.
Сатана выселялся только на момент сна, прилежного чтения и рисования, а все остальное время весело проживал во мне и чувствовал себя хозяином положения.
– Значит, навсегдааа, – рыдала я.
Мои грехи не искупить, их слишком много… Ну ничего, Бог милостив, буду молиться, прости хосподи.
Мимо опять пронесся Валерик. Теперь уже в другую сторону. Он был вымазан весь в чем-то белом, а в руках у него была консервная банка, привязанная на веревочке. Валерик бежал и весело гремел.
Я засмеялась.
Прабабушка строго посмотрела на меня:
– Он с ума сходит, балуется, а тебе все смешно! Тоже хочешь в известке изваляться и скакать, как будто бес вселился?
Я резко прервала смех и замолчала, низко опустив голову.
Видимо, когда я хорошо себя веду, сижу на скамейке, сплю и читаю, Сатана от скуки вселяется в Валерика. И ему, бедному, гореть в геенне огненной придется еще раньше, чем мне. Вместе со своей консервной банкой.
– Кон-сер-ва на по-вод-ке, – захохотал Валерик и, прибавив скорость, побежал дальше, заряженный детским восторгом.
Мне очень хотелось искупить неуместность своего смеха, поэтому я, подобострастно глядя на прабабушку, закричала вслед Валерику:
– РАСШИБЁС-СИ-И-И!!!
Волшебник
Мама прислала посылку, а в ней – подарок для меня. Я расту в разлуке с мамой, под присмотром бабушки и дедушки, и мама старается угодить мне, проявив свою любовь на расстоянии.
В прошлый раз, например, мама прислала мне белую шубку неописуемой красоты. Я звала ее «шупка». Шубка была, конечно, искусственной, но при этом ослепительно нежной, пушистой, и к ней в комплекте полагался такой же кипенный капюшон, а спереди на заплетенных косичками веревочках болтались белые пушистые завязочки-помпоны. Это была самая красивая шубка в мире.
Но бабуся сказала строго:
– Ишь, жопа наружу, лечи потом циститы ребенку. И куда в нашу слякоть такую шубу? В школу? Сопрут. На рынок? Смешно. Гулять? Загадишь.
– Может, в театр? – робко предложила я.
Я была в театре дважды: первый раз – с дедусей на слете ветеранов, второй – с классом, на «Коньке-Горбунке». Оба раза в театре было ослепительно красиво, сверкали люстры, горели канделябры, красный бархат кресел пах роскошью. Театр – это самый торжественный и величественный интерьер, когда-либо виденный мною за все семь лет жизни, и белая шубка ассоциировалась только с ним.
– В театр? – громко и искусственно засмеялась бабушка. – Да часто ты в театре бываешь, Станиславский? В тятр она намылилась…
В общем, шупка, ни разу не надеванная, висела в шкафу в специальной целлофановой накидке.
Иногда, когда никто не видел, я тайком открывала шкаф и гладила мех через целлофан: только бы не испачкать.
Мама звонила из Москвы раз в неделю. Мой разговор с мамой был полностью срежиссирован бабусей, бдительно стоявшей рядом, прислонив ухо к трубке.
«Скажи спасибо за шубку», – жарко подсказывала бабуся удачные реплики.
– Мама, спасибо за шубку, – покорно повторяла я.
– Понравилась? – восторженно спрашивала трубка маминым голосом.
– Очень! – с чувством, ни капли не лукавя, отвечала я.
– Ты в ней гуляешь? – уточняла мама.
Я испуганно смотрела на суфлера: врать я не умела категорически, но интуитивно понимала, что именно этого ждет от меня бабуся.
«Скажи: каждый день гуляю, на горке катаюсь, в снежки играю!» – подсказывала бабуся.
– Я в ней гуляю, – врала я дрожащим, не своим голосом.
– Ты не бойся ее испачкать или порвать, это просто вещь, я тебе новую куплю, если что, слышишь? Если бабуся будет ругаться, так и скажи: мне мама новую купит. Поняла?
– Поняла, – тихо лопотала я, съеживаясь под пронзающим взглядом бабуси.
Когда трубка телефона укладывалась на рычаг, бабуся взрывалась возмущенной тирадой.
– Ишь какая! Новую! Чему учит ребенка? Ни беречь, ни ценить! Рви, кидай, новые покупай! А раз богатая такая, так забирай дите и расти его сама, раз миллионерша такая! Слышь, дед, невесточка-то твоя что учудила?! Купила дочке голожопую шубку и учит ее, мол, рви-пачкай-гадь. Бабушке скажешь: новую куплю.
– Уймись, ну-ка! – кипел дедуся в ответ. – Закудахтала, посмотрите на нее. Новости глушишь своими визгами…
Дедуся смотрел новости каждый вечер, и это было святое.
Я ТИХО РИСОВАЛА В УГЛУ КРАСИВУЮ ДЕВОЧКУ С КОСИЧКОЙ КАК У МЕНЯ, В БЕЛОЙ ПУШИСТОЙ ШУБКЕ… ЭТО БЫЛА КАК БЫ Я, НО КАК БЫ И НЕ Я.
В этот раз мама передала в посылке пакет нарядных шоколадных конфет, которые бабуся тут же убрала в сервант с аргументом: «Еще карамельки не доели, давай, ешь, а то заветряют». Кроме конфет в посылке были еще белые пушистые варежечки на резиночке. Они идеально подошли бы к шубке, но были при этом самой непрактичной в мире вещью. В белых варежках можно только ловить на лету невесомые снежинки и, разрумянившись от мороза, позировать для фотографии, а «гулять в нашей слякоти» они не годились категорически.
Но когда твоя дочь взрослеет далеко от тебя, она кажется маленькой кудрявой принцессой, которую хочется нарядить в самое красивое, например, розовое платьице с рюшами, белую шубку с капюшоном и нежные варежки. Хочется думать о нежности, а не о слякоти.
Когда же она растет на твоих глазах и ежедневно является с прогулки чумазая, в порванном на плече пуховике или заляпанных грязью штанах, то хочется сшить из немаркого дедушкиного плаща самые уродливые в мире мешковатые брюки, купить серый, самый дешевый, который не жалко, пуховик и направить ее гулять с напутствием: «Теперь хоть по макушку угваздайся – все не заметно, но учти: стираю я по субботам, и, если обляпаешься раньше, будешь до субботы ходить в грязном».
Мама позвонила тем же вечером, спросить, пришла ли посылка. Бабушка заняла суфлерскую позицию рядом с телефоном.
– Там конфеты, очень вкусные, с фруктовой начинкой, ты попробовала? – спросила мама.
Бабуся кивнула.
– Да, – соврала я.
– А варежки в комплект к шубке понравились?
– Да.
– Уже февраль, зима на исходе, носи их активно, на следующий год будут малы, слышишь? Вместе с шубкой.
– Да.
– Ты их еще не мерила? Варежки? – напряженно уточняет мама.
– Нет.
– Оля, – мама начинает говорить шепотом, бабусе категорически не слышно. – Там в правой варежке я положила тебе пять рублей. Это теперь твоя денюжка, слышишь? Бабусе не отдавай, купи себе что-нибудь сама, что захочется. Поняла? Это твоя личная денюжка!
– Да, – бормочу я, покрываясь пунцовыми пятнами, и скомканно прощаюсь с мамой.
– Что она сказала? – привередливо уточняет бабуся.
Я не умею врать без суфлера, но отчетливо понимаю: сказать правду – это подставить маму. Мама доверила мне тайну, и открыться бабусе – это как… предать мамину любовь. А вдруг мама меня никогда не простит и никогда не заберет к себе, в Москву?..
– Она сказала, – дрожащим голосом докладываю я бабусе, – что я должна носить варежки, а если я их порву или потеряю, мама мне купит новые…
– Ну вот, – бабуся вполне удовлетворена. – Давай, слушай мать больше. Рви все, пачкай, мама же научила! Это же надо…
Бабуся уходит причитать в кухню.
Я все еще стою в прихожей у телефона, оглушенная своей тайной. У меня теперь есть свои 5 рублей. Но для меня это ни разу не радость. Это просто головная боль. Проблемы, которых не было.
Что мне с ними делать? Сказать, что нашла? Бабуся просто отберет. Купить резинового пупса в пластмассовой ванночке в магазине «Подарки»? И как объяснить потом бабусе появление новой игрушки? Проесть в кафе-мороженом? Как? Я никогда не хожу никуда одна: в школу и Дом пионеров на всякие кружки меня провожает дедуся, гулять разрешено одной только на площадке под окнами, в магазин – только с бабусей. Да и продавщицами везде работают бабусины или дедусины знакомые – мигом донесут: городок-то маленький, все друг друга знают.
Выход один: нужно хорошо, очень хорошо спрятать эти деньги. Я буду просто знать, что я богата, что у меня есть деньги, и этого будет достаточно, чтобы чувствовать себя вполне счастливой.
Обремененная тайной, я, хитро прищурясь, разрабатываю целую операцию по незаметному извлечению и перезахоронению клада: дождавшись, когда дедуся засядет за новости, а бабуся уйдет в ванную, я аккуратно распаковываю целлофан, достаю варежки, ныряю ладошкой в правую, достаю пятирублевую купюру, и запаковываю варежки обратно, как было.
Сердце колотится так, будто я ворую эти деньги.
Потом, крадучись, я спешу в спальню, где на трюмо сидят мои старые, но все еще любимые куклы, беру Фенечку, ту, которая с желтыми волосами и провалившимся глазом, откручиваю ей голову, просовываю в полое туловище деньги и прикручиваю голову обратно.
Операция завершена. Я облегченно вздыхаю и сажаю Фенечку обратно на трюмо. Кукла подмигивает мне единственным глазом и обещает сохранить мою тайну…
Прошло полгода. Наступило лето.
Я любила лето больше других сезонов, потому что летом ко мне приезжал кто-то из родителей: мама или папа. Они приезжали и ко мне, и к морю. Очень удобно.
Этим летом к бабусе с дедусей приехал их сын, мой папа, соответственно. Впереди ожидалось две недели счастья, и я, не справляясь с эмоциями, постоянно пела.
Откровенно говоря, папа в семье никогда не котировался как глава семьи. Бабуся говорила, что он «всегда был навеселе». Я не понимала, что такое «навеселе», думала, что речь о его веселом нраве, и искренне недоумевала, почему бабусе не нравится вечно хорошее папино настроение.
В папин приезд всегда случалась удивительная вещь: на период, пока он жил у них, бабуся с мамой становились вдруг лучшими подругами и о чем-то подолгу шушукались по телефону. Они дружили против папы, и мне это категорически не нравилось.
Я пыталась подслушивать взрослый разговор, но понимала в нем совсем мало: мама и бабуся все пытались папу «закодировать». Значения этого слова я не знала, и оно казалось мне синонимом глагола «заколдовать». Я боялась, что, заколдовав папу от веселья, они превратят его в грустного и печального Пьеро.
Так, собственно, впоследствии и получилось, но это уже совсем другая история…
Для меня папа был праздником. От него пахло потом и чем-то терпким, что бабуся добавляет в торт, когда пропитывает коржи десерта. Это называется коньяк.
Она пекла торт на каждый праздник, и к папиному приезду тоже. Папа ел торт, и крошки застревали в усах. Я смеялась.
Потом мы с папой шли гулять. Папа предлагал пойти в парк, но я категорически отказалась: не потому, что я не хотела в парк, просто гораздо важнее было «засветить» папу во дворе, чтобы все знакомые знали: я не сирота, у меня есть папа, высокий, красивый, в рубашке и с усами.
Однажды во время прогулки папа сказал, что он волшебник и может исполнить любое мое самое заветное желание. Папа был в очень хорошем настроении, выражаясь бабусиным языком, очень навеселе.
Я, не задумываясь, попросилась жить к папе и маме.
– Тебе что, плохо здесь? – расстроился папа, и у него поникли усы. – Тут бабуся и дедуся, ты под присмотром, кружки всякие, плавание, дача, море рядом… Разве плохо?
– Нет, не плохо, – испугалась я, что папа расскажет разговор бабусе. – Но просто…
– Тогда давай другое желание, настоящее, самое заветное…
Я хотела сказать, что это и есть самое заветное желание, но не хотела расстраивать папу и, минутку подумав, выдала: «Хочу съесть столько мороженого, сколько в меня влезет!»
– Отлично! – обрадовался папа, вскочил со скамейки и полез в кошелек. – Дуй в палатку за первым и мне возьми, вот деньги….
– А как же…
– БАБУСЕ НЕ СКАЖЕМ! – ПОДМИГНУЛ ПАПА.
ВСЕ-ТАКИ ПАПА – НАСТОЯЩИЙ ВОЛШЕБНИК, А НАВЕСЕЛЕ ОН ОСОБЕННО ДОБР И НЕЖЕН. Я ПОЛЕТЕЛА В ПАЛАТКУ, НЕ ВЕРЯ СВОЕМУ СЧАСТЬЮ.
Как и все дети, я любила мороженое, но бабуся обычно портила все удовольствие: она ставила его в блюдечке на батарею подтаивать и, дождавшись, когда лакомство превращалось в белую лужицу с раскисшим посредине влажным вафельным стаканчиком, приносила мне с ложечкой. И есть его было скучно и почти полезно. Весь смысл слова «мороженое» терялся…
А сегодня я буду есть его сразу после покупки, крепкое, не подтаявшее, в румяной вафле!
В полном восторге я умяла первые две порции. Говоря честно, мне больше и не хотелось, но папа протянул очередной рубль, и я пошла за очередной порцией, чтобы его не разочаровывать.
После четвертого мороженого у меня заболело горло. Я подумала о том, что на самом деле не так уж и сильно я люблю это мороженое…
– Ну, так сколько в тебя влезет? – подмигнул папа и протянул пятую порцию. Песня про волшебника, который прилетит в голубом вертолете и подарит «пятьсот эскимо», вызывала теперь у меня недоумение: что с ними делать, с пятьюстами морожеными? Разве что раздать…
Я съела пять с половиной мороженых. Больше не могла. Но папа был доволен и, доедая за мной шестую порцию, смеялся и говорил, что исполнять заветные желания очень весело. Я была счастлива, что папе со мной не скучно.
Позже мы с папой приходим домой, и я горю от счастья, а вечером выясняется, что от температуры. Затем я проваливаюсь в зыбкий горячечный туман и, редко из него выныривая, досматриваю тот день отрезками диафильма.
Вот врач «Скорой» в синей униформе елозит по моей спине холодным фонендоскопом, от чего я замерзаю так сильно, что от озноба зубы стучат друг о друга, вот бабуся бьет папу по лицу тряпкой, которой обычно вытирают со стола и, рыдая, кричит на него что-то о безответственности, вот я пытаюсь встать, найти и спрятать папин чемодан: я боюсь, что он, обидевшись на тряпочную пощечину, скажет: «Да ну вас!» – и уедет обратно, в Москву, к маме, а приедет только через год, а год – это так невыносимо долго, что за год я успеваю вырасти на несколько делений сантиметровой линейки и даже перейти в следующий класс, вот я слышу перепуганный бабусин крик: «Где она?!» – и топот трех пар ног, и потом вдруг яркий свет, слепящий глаза.
Меня нашли спящей, свернувшись калачиком, в папином чемодане: если папа и уедет обиженно, он, сам того не зная, возьмет меня с собой…
Я болею долго и тяжело, и в день выздоровления выясняется, что уже сегодня папа уезжает. Я безутешно рыдаю, а потом, опустошенная, сижу за толстой шторой на подоконнике в теплой пижаме и смотрю в заплаканное дождем окно.
На кухне папа прощается с бабусей. Она тоненько плачет у него на плече, называет «сынок» и просит пообещать больше не пить. Папа молчит. И правильно делает: как можно пообещать вообще не пить, если мне вон даже из-за стола выйти нельзя, пока компот не выпит…
Наступает страшный момент прощания. Папа заходит в комнату, обнимает меня сзади, и мы вдвоем, обнявшись, смотрим в заплаканный двор.
Если можно было бы выбирать, когда умирать, то вот прямо сейчас я согласна. От папы пахнет бабусиной пропиткой для тортов.
– Я хочу рассказать тебе тайну, дочка, – говорит папа, не отрывая взгляда от окна. Я напрягаюсь, потому что не люблю тайны, у меня в жизни от них одни проблемы.
– Меня никто-никто не любит, – говорит папа. – Ни мама, ни бабуся… Они всегда от меня что-то хотят. Стремятся меня исправить. Не могут любить таким. Не исправленным.
Я ошарашенно смотрю на папу расширенными от ужаса глазами:
– А я? А как же я? Я люблю тебя! Я! Я ужасно люблю тебя! – У меня не хватает слов, чтобы передать, как сильно он ошибается, не чувствуя моей живительной любви, и я, рыдая, бросаюсь в папины руки. – Давай я поеду с тобой и буду сильно тебя любить, давай? Хочешь?
– Нет, дочка, поверь, тебе здесь будет лучше, – хмуро говорит папа. Он удивительно грустен навеселе.
Я расцепляю кольцо своих рук.
Почему взрослые все решают за детей?
Почему они решают, где им лучше жить?
Я смотрю в заплаканное окно.
– У меня тоже есть тайна, пап, – мне хочется поделиться с папой чем-то взамен, тем более что я устала от этой тайны. – У меня есть пять рублей. Свои собственные. Мне мама их передала, в варежке. Представляешь?
Я поворачиваюсь к папе. Папа смотрит на меня заинтересованно, его лицо оживляется. Пьеро навеселе.
– А где они? – осторожно спрашивает папа.
– В кукле. В Фенечке. Я их спрятала. Это же тайна…
Папа задумчиво смотрит на меня и произносит:
– Знаешь, а у меня вчера украли все деньги…
– Как? Кто?
– Не знаю… В магазине, наверное…
– А как же ты поедешь? Возьми у дедуси…
– Нет, я не хочу их расстраивать. Я доеду. Билет-то есть…
– Да, но…
– Страшнее другое. Я не смогу внести волшебный взнос в кассу волшебников и могу потерять свой дар…
Я бледнею от ужаса.
– А большой взнос? – в ужасе спрашиваю я.
– Пять рублей…
– Но как же! Ну у меня же есть как раз пять рублей, я сейчас дам, только не теряй дар…
Я спрыгиваю с подоконника и, забыв о конспирации, бегу к трюмо за Фенечкой под радугой грозного бабусиного взгляда:
– Отец уезжает, а она в куклы вздумала играть! Другого-то времени не будет, поди…
Я возвращаюсь к папе, по пути откручивая голову одноглазой Фенечке, засовываю пальчик в туловище и зацепляю денюжку…
Я смотрю в окно, как папа с чемоданом подходит к дедусиному «Москвичу» и, несмотря на дождь, убрав зонт, долго машет мне…
Я плачу в унисон дождю и вижу папу сквозь преломленную соленую пелену. Внутри меня удивительная смесь чувств: вместе с ощущением невосполнимой потери я испытываю… счастье, искрящее гранями чувств недолюбленного родителями ребенка.
Я помогла папе остаться волшебником!
А это значит, что на следующий год, когда я вырасту на несколько делений сантиметровой линейки и перейду в следующий класс, папа снова приедет ко мне, и уж тогда он обязательно исполнит мое самое заветное желание…
Творог
Моя мама все решения принимала за меня. И не замечала этого.
Помню, мы шли с ней по рынку, по продуктовым рядам, выбирали молочные продукты. Мне тогда было лет 15.
Я – выше мамы на полголовы.
– Ты творог будешь? – спросила мама.
– Нееет, – сморщилась я.
– Завесьте нам два кило, – сказала мама продавцу.
Я помню, как поймала в себе удивление: зачем ты спрашивала, если все равно купила?
– Я же сказала: не хочу творог, – нахмурилась я.
– Ты любишь творог, – пояснила мама.
– Да? – удивилась я. – А, ну тогда ладно.
– Да и полезный он. Там кальций.
Дома я ела творог, политый вареньем. И не знала, вкусно мне или нет. Но мама сказала, что я люблю творог. Значит, люблю.
Я не знала, как понять, что я действительно люблю и чего на самом деле хочу.
Я была не знакома сама с собой, потому что смотрела на себя глазами мамы и думала маминой головой.
Любой грядущий поступок проходил фейсконтроль «Что скажет мама».
Если маме понравится – делай, если нет – отмена миссии.
ПЕРВЫЕ НАШИ КОНФЛИКТЫ С МАМОЙ СЛУЧИЛИСЬ ТОГДА, КОГДА Я ВДРУГ ВЗЯЛА И – О БОЖЕ! – НАСТОЯЛА НА СВОЕМ МНЕНИИ.
Причем в какой-то сущей ерунде. Типа этого творога.
Просто взяла и сказала твердо: «Нет. Нет, мама, я не люблю творог!»
Мама опешила. Это плохой поступок, почти бунт. Он не прошел фейсконтроль. Мама заплакала и купила валокордин. Легла лицом к стене, накрылась одеялом.
– Когда я умру, – сказала мама, – оплачивай коммунальные платежи и подшивай квитки об оплате в зеленую папку.
Мне стало так плохо и так стыдно, что я бросилась к маме, отчаянно рыдая и умоляя ее не умирать. Ради меня.
Иметь свое собственное мнение, оказывается, очень накладно, сложно и больно. А иногда это настоящее преступление против родной матери.
А кто мне дороже: мнение или мама? Конечно, мама. Ну так и о чем мы говорим?..
Маме мешало мое инакомыслие. Даже не инакомыслие, а просто «мыслие», не в унисон ее представлениям.
Она зацеплялась за мое мнение, как за ржавый крюк. Натыкалась на него. Занозилась. Сердилась. Я быстро сдавала позиции, почуяв характерный запах валокордина.
– Я тебе только добра желаю, я жизнь прожила и лучше знаю, как надо…
«Как надо жить ТВОЮ жизнь», – мысленно заканчивала я мамино предложение.
В то время я впервые допустила мысль, что мама не Бог, а вполне себе земная женщина, которая может ошибаться.
А вдруг я не люблю творог?
Но мама говорит: люблю.
И как это вообще понять?
Шли годы. Я аккуратно знакомилась с собой, училась слушать оттенки своих чувств.
С мамой мы жили в холодной войне двух любящих сердец. Мама устраивала террор любовью, ложилась умирать после каждой стычки, включала атомный игнор, выжигающий доверие и любовь, а я отстреливалась пубертатными истериками, захлебывалась разочарованиями взрослой жизни, застегивала свою жизнь на все пуговицы: что там внутри, мама, тебя не касается.
Потом я встретила своего будущего мужа. Мне было 18 лет.
– Это не твое, – сказала мама. – Посмотри на себя и на него.
Я посмотрела. Осталась довольна. Очень даже…
– Ты его не любишь, – пояснила мама.
– Я творог не люблю, – вдруг поняла я. – А его – люблю.
– Чушь какая, вся жизнь у тебя впереди. Встретишь еще дипломата, красивого, умного… Он подарит тебе жизнь, которой ты достойна.
Мама мечтала о дипломате для меня, как о панацее от тяжелой российской действительности. Мама удивительно хорошо разбиралась в дипломатах, хотя сама тридцать лет жила с человеком, который первые десять лет был, по ее определению, неудачником, а последние двадцать – алкоголиком.
То, что я не дождалась дипломата, а ушла к «этому… замкадышу», мама расценила как предательство.
Предательство ее мечты. Она вкладывала в дочь, как в инвестпроект, который принесет дивиденды в виде скорой эмиграции в богатую и успешную страну, где жить хорошо, чисто и весело. И априори нет алкоголиков и неудачников.
Мама планировала схватиться за хвост самолета, летящего в эту сказочную страну, и улететь с дочерью. Чтобы помогать дочери думать. Точнее, чтобы думать за нее.
А тут такое. Вместо дипломата – студентик.
Вместо самолета – маршрутка до Балашихи. Ужас. Кошмар.
Мама легла на диван. Отвернулась к стене. В комнате запахло корвалолом. Это такой же валокордин, только еще более ядреный.
– Когда я умру… – сказала мама.
– …Я буду подшивать квитки в зеленую папку, я помню, – сказала я и ушла в комнату собираться. Через три часа у меня знакомство с родителями будущего мужа. Очень волнительно.
– Ты уходишь? – мама пришла за мной в комнату.
– Ухожу!
– Куда?
– В Балашиху.
– А-а-а! – закричала мама. – Это все он, твой новый хахаль. Это он науськал тебя бросить умирающую мать и уйти на блядки.
Я молчала. А что тут скажешь?
– Ты никуда не пойдешь! – Мама распласталась в проеме двери, раскинула руки звездой.
– Ты ж умирать собиралась, – вежливо напомнила я.
– А-а-а, дрянь неблагодарная. Всю жизнь на тебя положила, всю душу вложила, а ты… А ты… В Балашиииху….
Мама, вероятно, думала, что в иерархии кругов ада Балашиха идет сразу за чистилищем и преисподней (и в этом она почти не ошиблась), но это мне было уже неважно: у меня было свое мнение на этот счет, и я этим гордилась.
Я приехала на встречу, страшно волнуясь. Очень боялась не понравиться. На лбу – ну очень кстати! – вскочил ужасный прыщ, а моя обычная речь в стрессе превращалась в косноязычие.
– Не бойся ничего, – сказал будущий муж, видя мой очевидный мандраж. – У меня мировые родители, они поддержат любой мой выбор.
– В смысле любой? – не поверила я. – А если у меня две ходки, тату в виде дьявола, пирсинг во всех возможных губах и три неудачных брака за спиной?
– Тогда мне самому не очень понятно, почему я выбрал тебя, – засмеялся мой будущий муж. – А родители поддержат…
То есть даже если я худшая из женщин, фейсконтроль смотрин я все равно пройду?
Мне захотелось скорее познакомиться с этими уникальными родителями и понять: это такая высшая степень мудрости или крайняя форма пофигизма?
Родителям я понравилась, приняли они меня очень тепло, но я не могла записать эту лояльность на счет своей «идеальности»: меня потом все годы брака всегда бодрила мысль, что если что, мое место займет любая другая девушка, и ей так же будут улыбаться и подливать чай в гостевую чашку, потому что «поддержат решение сына».
Я проникла в семью. Прижилась. Жила, а сама «ходила» на разведку.
– Миш, а тебе не страшно было с шестнадцати лет самому принимать решения? – пытливо выспрашивала я. У меня никак не укладывалось в голове, что в тот момент, когда я не могла выбрать, люблю или не люблю я творог, мой будущий муж сам выбирал себе вуз и образ жизни.
– Еще как страшно!
– И? Как ты справлялся?
– Шел за советом к родителям.
– А они?
– А они «поддержат меня в любом моем решении».
– А если ты налажаешь? Ну, совершишь ошибку? Тоже поддержат?
– Вероятно, да.
– А если твой сын в шестнадцать лет придет к тебе за советом, ты дашь совет?
– Я обязательно помогу ему принять решение.
– Почему?
– Потому что ему страшно. Жутко страшно. Он растерян и напуган. Он начинающий взрослый. Это как с игрового тренажера пересесть за реальный руль автомобиля. И ты рулишь и понимаешь: вот сейчас все по-настоящему, и, если ошибешься, можно вылететь на встречку или сбить человека. И ты напуган, чем еще сильнее усугубляешь ситуацию, и надеешься на инструктора. А он сидит рядом, но у него нет страхующих педалей, он просто сидит и, если что, поддержит…
– То есть ты поведешь себя иначе, чем родители? Твои мировые родители?
– Я обожаю родителей. Они самые лучшие. Но они могут ошибиться, как все обычные люди, – вздохнул муж.
Не дать совета ребенку тогда, когда у тебя его просят, потому что этот совет – все равно мнение, чужое мнение, и оно не должно мешать объективности, – это… это….
Не знаю. Это сила или слабость?
Мне кажется, что во фразе «я поддержу тебя во всем», помимо очевидной мудрости не быть навязчивым и безусловной веры в своего ребенка, зашита и очень удобная местами позиция: черт его знает, как тебе поступать, твоя же жизнь, ты там сам как-нибудь разберись, а я поддержу.
Но, с другой стороны, дети у них получились чудесные, целеустремленные, очень качественные. Один мой муж чего стоит!
Дети умеют принимать решения, но делают это долго и мучительно, замачивают решение в страхе, купают в сомнениях, теряют время, ждут подсказок извне.
А я рублю сгоряча. Принимаю решения мгновенно, лелея и тихо восторгаясь своим собственным мнением. Я не боюсь. Ошибусь? Ну и ладно. А кто не ошибается?
Ну вот и как правильно?
Может, стоит взять ребенка за руку ДО и попробовать уберечь от ошибок, как делала моя мама, или все же лучше обеспечивать поддержкой по факту свершившихся проблем, окунув в самостоятельность по самую макушку?
Я не знаю. Я много думаю о золотой середине и очень хочу не шарахнуться в какую-то крайность, не увязнуть в категоричности, не застыть в янтаре всезнайства.
Вчера мы с семилетним сыном зашли в кафе перекусить.
– Я хочу голубцы, – сказал сын.
– Ты их не любишь, – ответила я. – Там же капуста вареная…
– Ну тогда котлеты с макаронами.
– Да ну, неизвестно, что в них навертели, в эти котлеты, а макароны мы на завтрак ели. Возьми шашлык, это хоть понятный кусок мяса. С картошкой.
– Я не хочу шашлык, – опечалился сын.
– Ты любишь шашлык, – сказала я.
И вдруг меня прожгла мысль: я веду себя как мама!
Я лучше знаю, что он хочет, и совсем его не слышу. Я диктую ему, что он любит, проветриваю его собственные мысли и надеваю свое бесценное мнение на его белобрысую макушку так глубоко и так надежно, что можно не сомневаться: растет мамин сын.
Подошел официант принять заказ.
– Шашлык с картошкой, – пролепетал мой сын, и я чуть не заплакала от досады и злости на себя.
– Дась, прости меня, ты же хотел голубцы? Закажем голубцы, – сказала я и добавила, обращаясь к официанту. – Только распеленайте их от капусты вареной, а то он ее не любит.
– Ой, тогда получатся такие… вареные котлеты, – улыбнулся официант.
– Я не хочу вареные котлеты. Я бы обычную котлетку съел, – говорит сын. – И макароны.
Официант смотрит на меня, я киваю, подтверждая заказ.
Когда мы остаемся вдвоем, я говорю сыну:
– Дась, ты прости меня, что лезу иногда со своим мнением. Я просто никак не привыкну, что ты уже взрослый и сам можешь делать выбор.
– Мам, я просто очень люблю макароны. Больше картошки, риса и даже гречки. Еще я арбузы люблю. Очень.
– Это очень хорошо – точно знать, что ты любишь, – улыбаюсь я. – Это просто замечательно! Всегда-всегда стой на своем мнении, если уверен в нем, понял, сын?
И добавляю, подумав: «А я всегда поддержу тебя в любом твоем решении…»
Вши
Мне было семь, и я была красавицей. Так говорили бабуся, дедуся и мама. Больше так никто не считал.
Самое красивое во мне – это волосы. Длинные, русые, густые, волнистые.
Если волосы распустить и расчесать, они получались ниже попы, а если еще и запрокинуть голову – вообще почти по колено. Красота!
Все, кто видел, замирали от восторга. Хотели себе такие же.
Глупые, они просто не знали, что длинные волосы – это не только красиво, но и очень больно. Только «красиво» видно всем, а «больно» – только мне.
Получалось, что я стараюсь для всех, в частности для бабуси, дедуси и мамы, а для себя у меня остаются только тяготы ухода за капризными и непослушными «питомцами».
Ходить с такими длинными распущенными волосами ужасно неудобно: они за все задевают, цепляются и секутся. Поэтому чаще всего бабушка делала ровно посередине моей головы прямой пробор, делила волосы поровну и заплетала косу. Настоящую русскую косу, «в кулак толщиной», как горделиво сообщала бабуся.
На самом деле гордость бабушки была более чем уместна: мои волосы – это исключительно ее заслуга.
У самой бабуси волосики были реденькие и скромные, никак не желающие жить в жиденьком пучке на макушке, вечно теряющие шпильки и уже через пару часов после мытья превращающиеся в жирные седые сосульки.
Дети – заложники биографий родителей, вот почему бабуся с почти фанатичной влюбленностью растила мою шевелюру.
На дворе – 80-е годы. Ни о каких бальзамах для волос, облегчающих расчесывание, еще не слышали.
Бабуся сама, собственноручно, собирала травяной букет из крапивы, череды и еще каких-то чудодейственных трав, засушивала на балконе и заваривала этот сбор кипятком. Таким отваром полагалось смывать волосы после мытья (обычным мылом, кстати), что делало волосы сильными и блестящими.
Потом начиналась главная пытка моего детства. Бабуся брала расческу…
Гребень остервенело вгрызался в мои беззащитные влажные волосы в районе макушки и отчаянно спешил вниз, но застревал где-то посередине, обрастая колтуном спутанных наэлектризованных волос, но бабушка с силой продолжала тянуть его книзу, безжалостно причиняя боль, дергая мою голову назад с такой силой, что после расчесывания всегда болела шея.
Наконец гребень выбирался из водопада волос, и между зубчиков всегда оставался клок пленных волос, выдранных заживо с корнем из моей головы.
Экзекуция происходила прямо в ванной: я, голая, стояла, повернувшись к бабушке беззащитной спинкой, отчаянно мерзла и скулила от боли.
Расчесывание занимало около часа.
Если бы кто-нибудь из взрослых удосужился бы спросить меня о прическе, то очень удивился бы, узнав, что я свои волосы ненавижу и исступленно мечтаю о короткой стрижке.
Вот уже второй месяц я хожу в школу. Мне там категорически не нравится: мне там скучно. В школе учат буквы и цифры, рисуют палочки-кружочки-закорючки, готовят руки учеников к письму. А я с четырех лет умею читать, считать и писать, а с шести – самостоятельно вывожу письма-сочинения маме в столицу.
Мои родители живут в Москве, и, по официальной версии, у них пока «нет возможности забрать меня к себе».
В понедельник в школе начался переполох. Учительница сказала, что начальные классы, скорее всего, закроют на карантин, потому что в школе, да и во всем городе, началась необычная эпидемия.
По-научному она называлась педикулез, по-простому – вши.
Поговаривали, что сначала во все аптеки завезли дорогущее немецкое лекарство от этой напасти, но его никто не брал, а потом случилась (очень кстати для фармацевтов) эта эпидемия, и лекарство расхватали, как горячие пирожки.
В моих красивых и густых волосах вши чувствовали себя особенно вольготно, они селились колониями по всей длине волоса и щедро откладывали яйца. По-научному эти яйца назывались гнидами.
Бабушка почернела от ужаса. Ее краса, ее гордость, ее страсть была оккупирована мерзкими бесцветными насекомыми.
– Гнида! Гнида! Гнида! – рыдала бабушка, обнаруживая каждую новую кладку яиц вшей. Я вжимала голову в плечи, подозревая, что частично бабуся обращается и ко мне тоже, возлагая ответственность за то, что я не уберегла волосы. Но как было уберечься, если болеют все, непонятно.
Бабуся объявила вшам войну. Полигон для военных действий – моя голова. Мнение полигона, естественно, никого не интересовало.
Пытки расчесыванием стали ежедневными. Бабуся исступленно вычесывала вшей и гнид из волос по три-четыре раза в день специальным гребнем. Мочила мне волосы в дихлофосе, керосине и уксусе, потом надевала мне на голову специальную шапочку и говорила: «Походи, сколько выдержишь, пусть они задохнутся».
Я ходила и не выдерживала. Я прямо слышала, как копошатся под шапочкой в предсмертной агонии эти насекомые, как, умирая, впиваются безжалостно в голову, как зверски зудят укусы.
Я забивалась в угол и скулила от боли. Хотелось содрать с головы шапочку и расчесать голову в кровь.
Через два часа бабушка разрешала снять шапочку и смыть «лекарство» земляничным мылом и раствором калины.
Потом снова наступала пытка расчесыванием.
Несмотря на комплексное лечение, всегда находились особо живучие особи, которые откладывали новые яйца. Борьба длилась уже вторую неделю и была совершенно безрезультатной.
Я потухла, похудела, подурнела. На улицу не ходила. Большую часть времени была безрадостна и воняла керосином.
Бабушка, наоборот, была полна решимости продолжать борьбу.
В конце октября ко мне из столицы прилетела мама. Она обещала прилететь еще к 1 сентября и проводить меня первый раз в первый класс, но не смогла, и вот прилетела только сейчас.
Я очень ждала маму и совсем на нее не сердилась. Моя любовь, в знаменателе которой было расставание и расстояние, крепла в своей безусловности с каждым днем.
Мама вошла в квартиру и ахнула: ее пухлая, круглолицая, розовощекая девочка превратилась в завядшую сгорбленную старушку, смердящую уксусом, с выключенными глазками и впалыми щечками…
– У нас беда, Нина, – сказала маме вместо приветствия вышедшая в коридор бабуся тоном, которым вполне уместно объявить о смертельном диагнозе ребенка. – ВШИ!
– Господи! – выдохнула успевшая испугаться мама. – А я уж подумала!.. Ну вши – это не приговор. Можно попробовать вывести, а если не получится – обрезать волосы и не мучить ребенка…
Бабуся потемнела лицом. Мама своими бездумными словами только что обесценила ее семилетний труд по взращиванию моих волос, признала бабусю проигравшей в войне со вшами и фактически предложила капитулировать, отдать полигон боевых действий этим отвратительным насекомым…
– Ребенок не понимает и еще долго не поймет своего счастья – иметь такие волосы. Вам-то, я смотрю, все просто: обрезать проще, чем бороться, бросить проще, чем растить…
Теперь уже бабуся мстительно топталась на больных маминых мозолях: я по договоренности была отвезена на воспитание бабусе и дедусе в возрасте одиннадцать месяцев, и вот уже шесть лет мама никак не решалась забрать меня к себе в столицу… На постоянно задаваемый мной вопрос: «Почему?» – мама отвечала расплывчато, по-взрослому: «Нет такой возможности».
В семь лет такой ответ никак не приближает ребенка к осознанию истинных причин отказа.
Бабуся и дедуся любили меня строгой воспитательской любовью. Возможно, решись мама забрать дочь, они бы и не отдали меня без боя, но аргумент о невероятном одолжении, которое они делают, взращивая меня у себя, тем самым развязав руки маме, был убийственным и не предполагал наличия контраргументов.
Мама обиделась и ушла плакать на балкон. Я немедленно отправилась за ней – жалеть и успокаивать.
Я любила бабусю и дедусю, с которыми жила всю свою жизнь, но каждый раз, когда приезжала мама, я вела себя как предательница. В любом споре я по умолчанию занимала сторону мамы, защищала ее, обнимала, словом, делала все, чтобы доказать маме свою безусловную любовь.
Ближе к вечеру мы с мамой отправились гулять по городу. Погода для октября стояла необычно нежная и теплая, не требующая шапки и зонта.
Я шла по набережной, доверчиво вложив одну ладошку в мамину руку, а второй, сама того не замечая, постоянно чесала голову, практически не вынимая руки из волос.
МАМА ШЛА РЯДОМ И РАЗДРАЖАЛАСЬ. ОНА ВИДЕЛА ДОЧЬ СЛИШКОМ РЕДКО, ЧТОБЫ ВОТ ТАК СРАЗУ ПРИНЯТЬ В НЕЙ ВНЕШНИЕ НЕДОСТАТКИ.
А ведь любой маме хочется быть мамой принцессы, а не прыщавенькой, кривозубенькой, полненькой, неуклюжей девочки с проблемным пищеварением и неистребимым запахом уксуса от волос.
– Так, хватит! – вдруг резко сказала мама и остановилась посреди набережной, оглядываясь по сторонам. – Решено! Мы вот прямо сейчас идем в парикмахерскую! Где здесь ближайшая, не знаешь?
Я махнула рукой в сторону серого трехэтажного здания с надписью «Дом быта».
Не прошло и часа, как я обрела новую стрижку. Волосы обрезали по лопатки и обработали специальным противопедикулезным средством.
Я была напряженно счастлива. Прислушивалась к новым ощущениям: с непривычки мерзла шея, а голова, не чувствующая привычной тяжести волос, была легкой и воздушной.
Когда мы вышли из парикмахерской, уже насыщенно стемнело – бабуся с дедусей наверняка волнуются, места себе не находят, надо спешить.
Всю дорогу до дома я проскакала вприпрыжку, а мама испуганно молчала, изредка тяжело вздыхая.
Еще в лифте, под блеклой потолочной лампой, стало понятно, как сильно мама боится. Боится бабусиного гнева. Она была бледна и неистово кусала губы.
Я мгновенно переняла мамино состояние и прямо там, в лифте, погрузилась в вязкое болото страха.
…Бабушка вышла в прихожую, вытирая руки о кухонное полотенце, и остолбенела. Я вжалась в стену и опустила голову. Обстриженные волосы виновато повисли, прикрывая мое готовое к слезам личико.
У бабуси затряслись губы, и она тихо-тихо и оттого зловеще произнесла по слогам:
– У-би-рай-тесь от-сю-да ВОН! Обе!
Во мне взметнулась неожиданная радость. Я решила, что теперь маме придется немедленно собрать свой еще толком и не распакованный чемодан и, взяв меня за руку, забрать с собой в столицу, а не выдумывать причины, почему и в этот раз «нет такой возможности».
– Ну ладно вам… мама, – примирительно сказала мама бабусе, идя за ней на кухню, чтобы сгладить градус возмущения последней. – Волосы не зубы – отрастут еще…
До этой ситуации «мамой» бабусю мама не называла никогда…
В прихожую выбежал дедуся, который даже не заметил произошедших с внучкой перемен, но в воспитательных целях, не желая тратить время на то, чтобы разбираться в ситуации, профилактически рявкнул на меня:
– Что случилось? Опять скандал? Ух, бабье царство! Марш в свою комнату! Спать! Сейчас же!
Я неторопливо переодевалась в пижаму, надеясь, что сейчас в спальню ворвется мама и скажет деловито: «Так, собирайся! Мы уходим!»
Но мама с бабусей закрылись на кухне и там кричали друг на друга шепотом. Вероятно, шепотом ругаться значительно сложнее, чем в полный голос, но так они оберегали домашних: не макали дедусю и меня в волосяное месиво их конфликта.
Я лежала под одеялом и страстно мечтала о скандале, чтобы возмущенная бабуся с растрепанными жидкими седыми волосами, размахивая кухонным полотенцем, выгнала нас с мамой из дома в ночь и желательно в дождь, и чтобы мы вдвоем с мамой брели на вокзал за билетами на поезд, который увезет нас в столицу, и чтобы мама плакала и всхлипывала тихонько, как сегодня на балконе: «Больше никогда!» – а я бы обнимала ее за талию и грела мамины холодные ладони о свои разгоряченные щечки…
Но разговор на кухне уже тек мягкий, и, судя по его неторопливому журчанию, скандал был исключен, утоплен в женской солидарности и зове родной крови…
Я не выдержала (все равно не спится) и вышла к ним в кухню.
– ТЫ ЧТО БОСИКОМ? – в один голос рявкнули мама и бабуся.
Они сидели на плотно сдвинутых табуретках, уютно обнявшись, на столе – натюрморт из почти пустой бутылки коньяка и фирменных бабушкиных пирожков с капустой.
– Мы не уезжаем? – хмуро спросила я у мамы.
– Никто никуда не уезжает, – улыбнулась мама рассеянно.
– Бабуся же выгнала нас! – напомнила я.
– А ей так даже хорошо, да? Модно и свежо… – спросила мама у бабуси, кивнув на меня.
– Непривычно пока, – не сразу ответила бабуся, глядя на меня несфокусированным взглядом. – Но я привыкну… Вырастим новые… Еще лучше прежних!
Это «вырастим» означало, что растить новые волосы мне снова предстоит с бабусей, а не с мамой.
– Ты нас выгнала, – холодно напомнила я бабусе. Мне не хотелось примиряющих объятий, которые сохранят статус-кво и отпустят маму в столицу одну…
Но захмелевшая бабуся не заметила предательства, она сдула со лба выбившуюся из пучка седую прядь и с трудом, уже ватным языком, ответила мне:
– На вот, съешь пирожок, детка…
Я вернулась в спальню, зарылась лицом в подушку и горько и безутешно разрыдалась. Я чувствовала опустошение и ярость. Ярость рвалась наружу, требовала заряженного гневом действия или слова.
– ГНИДА! – неожиданно для самой себя вдруг сказала я подушке и врезала ей кулачком в мягкий живот. – ГНИДА! ГНИДА! ГНИДА! ГНИДА!
Мама вбежала в спальню, силой оттащила меня, рыдающую, от подушки и больно прижала меня к себе.
От мамы пахло коньяком и капустой. С таким запахом изо рта очень уместно произносить виноватым голосом фразу: «Нет такой возможности!» – а не успокаивать истерящего ребенка, кутая его в заботу.
Мне впервые в жизни захотелось оттолкнуть мамины руки, отстраниться от нее, пытливо и с вызовом посмотреть ей в глаза и спросить твердо:
«Ты меня заберешь? Или опять нет возможности?»
Но я не стала этого делать, лишь обессиленно обмякла в маминых руках, потому что знала ответ и ненавидела его не меньше, чем волосы.
Ненавидела за то, что если обрезать его, этот ответ, по лопатки, по самую суть, то останется короткое и хлесткое слово, от которого мерзнет шея, которое пахнет коньяком, дихлофосом и предательством: НЕТ!
Желтые сапоги
Я купила сыну желтые резиновые сапоги. Со смешными мультяшными героями.
На дворе – слякотная весна, самое время мерить глубину луж.
Вернувшись домой, я позвала сына:
– Дась, пойдем гулять?
Сын выстрелил в мои распахнутые руки из детской и запрыгал вокруг от переполняющего счастья: «Гу-ять, гу-ять». Я стала прыгать вместе с сыном, разделяя его восторг. Мимо нас прошла моя мама. Она всегда недовольна положением дел. Это главная черта ее характера.
– Вы скачете тут, как два слона. А под нами люди живут.
– Так три часа дня. Мы имеем полное право шуметь.
– У вас одни права, я смотрю, а у всех остальных – обязанности, – съязвила мама. Я же говорю, она всегда недовольна.
– Баба, мы гуять! – пояснил Дася, показывая бабушке новые желтые сапоги.
– Пододень ему шерстяные носки, он отморозит ноги, – велела мне мама.
Моя мама, как и все мамы, сформированные в советском обществе, считает свой опыт бесценным и щедро раздает советы по материнству. Основные заповеди: накорми и закутай – нужно соблюдать неукоснительно.
– Мам, сегодня плюс двенадцать. Солнце шпарит. Все плюс пятнадцать на солнце! Все тает и течет. Какие шерстяные носки? Зачем?
– Он отморозит ноги, – повторила мама свою последнюю фразу с интонацией: «Я кому сказала!»
– Мам, для чего ты пророчишь всякую гадость? Зачем даже слова такие в космос произносишь? Скажи просто: я переживаю, чтобы он не замерз. А ты сразу с диагнозами! Сразу обморожение! В плюс пятнадцать!
– Потому что отморозит!
– Я смотрю, ты меня услышала, – вздыхаю я и иду собирать сына.
– Тает снег, снег холодный, ты хочешь трехлетнего ребенка засунуть в сугроб в резиновых холодных сапогах без шерстяных носков! Он отморозит ноги!
– Да? Ты, мам, тогда не мелочись. Расскажи, как его положат в больницу с гангреной, – ерничаю я. Да, я тоже не железная, а очень даже тряпичная и раздраженная, если довести.
Я хочу быстрее одеть сына и выйти на улицу, потому что находиться в ауре маминого недовольства, которое я ощущаю физически, невыносимо. Я его почти вижу. Как смог. Как дым от сигарет.
Мама курит. И я. Пассивно курю. Я просила маму бросить курить к рождению внука. Она обещала, но не бросила. Теперь мы с сыном вдвоем пассивно курим мамины сигареты.
Я натягиваю сыну теплые колготки, спортивный костюмчик, непромокаемый комбезик и – вуаля! – новые сапоги!
– Ну как тебе, не жмут? – спрашиваю я довольного сына, разглядывающего картинки на сапожках.
– Нет! – сын довольный, прыгает в сапогах, чтобы показать мне, как ему не жмет.
– Не прыгай, Дась, пожалуйста. Пока мы гостим у бабушки, на ее территории, надо соблюдать ее правила. Сейчас вот выйдем на улицу – и там напрыгаемся от души!
Дася доверчиво устраивает свою ладошку в моей руке, и мы весело идем на улицу.
По пути мы едем на лифте, и я объясняю сыну, что в лифте прыгать нельзя.
– Это тоже бабина телитолия? – уточняет сын.
– Не совсем. Это общая территория. Но есть места, где нельзя прыгать, потому что это опасно. Например, лифт. Лифт возит людей, а сам он висит на тросе, и если люди будут прыгать, то трос оборвется, и лифт может упасть. Поэтому прыгать небезопасно.
– А у бабы почему низя плыгать? Что у бабы оболвется?
– У бабы нервы оборвутся, – бормочу я, а вслух говорю. – Дась, давай так. Будем считать, что прыгать у бабы в квартире тоже небезопасно, потому что наш пол – это потолок для тех, кто живет ниже. И если мы с тобой будем скакать, как слоны, он провалится, и мы упадем к соседям снизу.
– Так под нами ж Петька зивет. У него зе лего есть. И самоётик! Очень хоёшо, если пловалимся.
– Это очень плохо, Дась. Потому что очень больно. Лететь-то целый этаж. Будет больно, как тогда, когда ты с качелек упал.
Дася поджал губки. Он вспомнил то легендарное падение и потер лоб, на котором целых две недели сиял фиолетовым цветом огромный фонарь.
– Я не буду плыгать у бабы. Это опасно.
И бойно.
– Вот и правильно.
Тем временем мы подошли к детской площадке. На ней было по-весеннему грязновато. Ни с горки покататься, ни на лестнице полазить. Под качелями был целый бассейн грязной подтаявшей жижи.
Дася остановился в недоумении.
– Мам, а что зе делать-то? Мозно я плосто по лужам побегаю?
– Конечно! Я для этого и купила тебе новые сапоги!
– Ула! – закричал сын и стал скакать по лужам. Каждый его прыжок создавал салюты брызг, которые приводили сына в восторг.
Мимо шла женщина лет пятидесяти. Она была в забавной зелено-коричневой шляпе и таком же болотном пальто. Очень похожа на Рину Зеленую в роли Тортилы, только потолще и помоложе.
– Мальчик! Что ты творишь! Ты же сейчас в лужу упадешь! – всплеснула руками женщина. – Куда смотрят твои родители!
Последнее предложение она произнесла, адресуя его мне, видимо, решила, что я не родитель, ибо посчитала, что, будь я в своем уме, я бы в жизни не позволила ребенку скакать по лужам.
– Родители смотрят за сыном. – Я приветливо улыбаюсь женщине.
Тортила так опешила, что поставила свою сумку на подсохший островок асфальта.
– Ваш ребенок скачет в луже! Вы не видите?
– Вижу.
– А почему не делаете ему замечание? Он же скачет в луже!
– Он скачет, потому что хочет.
– Что значит хочет! Мало ли что он хочет!
– Очень важно, что он хочет. Это, можно сказать, самое важное!
– А если он захочет спрыгнуть с девятиэтажки?
– Тогда я объясню ему, что такое смерть, и он перехочет.
– А если он курить захочет?
– То же самое. Я не буду запрещать, я просто объясню. А выбор он сделает сам. И если он выберет курить и рак легких – ну что ж, это его выбор.
– А я бы ему губы разбила.
– А я не бью детей. Насилие не эффективно.
НАСИЛИЕ – ЭТО АВТОРИТЕТ, ПОСТРОЕННЫЙ НА СТРАХЕ. Я ЖЕ ХОЧУ ПОСТРОИТЬ СВОЙ АВТОРИТЕТ НА УВАЖЕНИИ.
– Начитались модных книжек, – громко и осуждающе вздыхает Тортила.
– Модные книжки пишут родители с хорошими педагогическими результатами, – поясняю я. – Вот вы почему не написали книжку о том, какими молодцами получились у вас дети с разбитыми губами?
– Некогда потому что! Я работаю! А сын у меня с золотой медалью школу окончил, а потом институт с красным дипломом. А дочка – врач. Грамоту недавно получила.
– Это классно. Значит, напишите книжку про то, какая вы классная мать. А если вам некогда, пусть ваши дети напишут.
Женщина смотрит на меня озадаченно. И добавляет тихо:
– Не напишут они…
– Им тоже некогда?
– Нет. Они не считают меня хорошей матерью. Ругаемся только. Постоянно ругаемся. Разъехались по разным городам, сбежали от меня. Будто от прокаженной. Внука только на фото вижу. А ему уже три года, как вашему. Вашему же три?
– Три будет в июне. Как вы думаете, почему вам не везут внука?
– Потому что зять настроил дочку против меня. Муж у нее придурок.
– Не-е-ет. Ваша дочка взрослая тетя. Как ее можно настроить? У нее же своя голова на плечах. Она взрослая, она же мама! У нее уже свой ребенок. Она просто не хочет у своего ребенка разбитых губ. Свои запомнила навсегда.
– Ой, ну что вы привязались. Я не так часто их лупила.
– Да это неважно. Я образно. Я вот тоже не очень хочу приезжать к маме. Потому что я еду не гостить, а слушать воспитательные беседы про то, какая я плохая мать, какой ужасный у меня муж, и все это в сигаретном дыму. И бесполезно просить не курить. Маме неважно, что хочет ее дочь. «Мало ли что она хочет!» – думает моя мама, а потом удивляется, почему я редко приезжаю. Это я к тому, что вы не одна такая. Я просто хотела вам показать, как выглядит этот ваш посыл глазами ребенка. То есть уже даже не ребенка. Очень важно не отмахиваться от того, что хочет ваша дочь. Не отмахиваться и не замахиваться. Потому что в материнском авторитете не должно быть страха. Только уважение и любовь, но не страх. Поэтому так важно слышать, что они хотят, ваши дети. Вот вам сколько лет?
– Мне? – удивилась Тортила. – Пятьдесят четыре.
– Вам хочется прыгать по лужам?
– Я взрослая женщина…
– Хочется?
– Нет, конечно!
– Во-о-от. Мне тридцать – и то не хочется. Потому что хочется именно в три года. Так и пусть прыгает! Уже через тридцать лет ему просто не захочется, понимаете?
– Но он же сейчас упадет!
– Блин, вы опять как моя мама говорите. Если бы она сейчас с нами гуляла, то же самое бы сказала!
– Конечно! Он же упадет!
– Вот зачем вы пророчите падение? Хотите предостеречь? Просто скажите: «Будь осторожен!» Почему сразу «упадет, ударится, убьется»? Что за страсть к худшим сценариям? Вы как самураи, которые, вступая в бой, проживают худшие сценарии схватки (то, что их убьют) и потом уже дерутся так, как будто им нечего терять. Моя мама, например, провожая нас, анонсировала сыну обморожение, вы – падение. Зачем? К чему пророчить плохое?
– Ну а как же? Ведь сопли лечить потом вам? Неужели хочется?
– Не хочется. И я не буду этого делать, потому что не кликаю беду, а значит, сын не упадет, не отморозит ноги и не заболеет.
ВСЕЛЕННАЯ ПРИНИМАЕТ ЗАКАЗ, КОТОРЫЙ МЫ ЕЙ ПОСЫЛАЕМ, ПОНИМАЕТЕ?
У нас за спиной стоит ангел-хранитель и записывает все то, что мы произносим. Если произносить «упадет» и «сопли», то ваш заказ будет тут же выполнен, а значит, ваш сопливый ребенок немедленно упадет. Если же говорить: «Прыгай, сынишка, смотри, какие брызги!» – то всем будет весело. Даже ангелу-хранителю.
– Весело и мокро…
– Ну и мокро, да. Куда ж деваться! Весна все-таки. Весна-а-а! А мы сегодня купили эти чудесные желтые резиновые сапоги!
Тортила молчала. Думала о своем.
– На самом деле эти сапоги по акции стоят совсем не дорого, – говорю я в сторону, будто просто рассуждаю. – Вот в том магазине, через дорогу, на втором этаже… Вы знаете размер ножки внука? Может, купить ему резиновые сапожки, позвонить дочери и сказать: «Привези на выходные мне внучка, а то мы весну пропустим, а у нас тут такие чудесные лужи!»
– Она не привезет…
– Хм. Ангел-хранитель записал… Не привезет.
– Куда я их потом дену, эти сапоги?
– Вот опять. Самурай. Вы думаете о плохом. Еще ничего не случилось, а уже все плохо. Не привезет в эти выходные – привезет в следующие. А если не успеет весной, привезет летом. Резиновые сапоги – это вообще вещь внесезонная. Я бы на вашем месте купила. И сказала бы: «Дочка, милая, я люблю тебя. Я очень хочу видеть внука. У меня для него подарок, который будет ждать его столько, сколько нужно…» И дочка услышит. И привезет внучка. А даже если и нет, то, знаете, эта тысяча рублей, потраченная на сапоги надежды, того стоит. Надежда, знаете, вообще бесценна.
Тортила отвернулась, смотрела вдаль. Не хотела, чтобы я видела ее слезы.
Мимо пронесся мой счастливый сын. Он немного подслушал нашу беседу. Спросил у меня:
– Мам, а что такое ангел-хринитель?
Я засмеялась.
– Ангел-хринитель – это тот, кто исполняет только плохие мечты и запросы…
Тортила уже смотрит на моего сына и улыбается:
– Ну как там, в луже?
– Вон в той лутьсе всего, – машет ладошкой Дася. – Там глубоко…
– Может, скоро к тебе друг приедет. Ванечка. Будешь с ним играть?
– Буду! Я люблю длузей. А сколько ему годиков? А у него есть самоёт? Или лего?
– Ему три годика, а про самолет я не знаю… – растерялась Тортила.
– А ты узнай! – дал задание Дася.
– Хорошо. Обязательно узнаю. – Тортила машет Дасе рукой, подхватывает свою сумку и уточняет у меня: – На втором этаже, да?
– Да, магазин через дорогу, – киваю я. – Очень хотим познакомиться с Ванечкой! И даже если у него нет самолета, мы будем с ним дружить.
– Спасибо, – говорит женщина.
Тортила – это хороший и добрый персонаж. Надеюсь, она будет такой же бабушкой.
– Дась, домой идем?
– Есе пять минуточек, – торгуется сын.
– Хорошо. – Я киваю ему и, пока он самозабвенно с разбегу прыгает в лужу, звоню мужу.
– Ну как вы там? – спрашивает муж. Он скучает, пока мы гостим у бабушки.
– Мы отлично. Шастаем по лужам в новых желтых сапогах. Планирую завтра купить сыну лего и самолет. Он хочет, как у соседа.
– Хорошо, что у соседа нет «Бентли» и сапфирового колье, – шутит муж, – а то есть риск, что сын тоже захотел бы…
Я смеюсь. Я очень люблю мужа за легкость и чувство юмора.
Тут Дася с разбега, не рассчитав сил, спотыкается и падает в лужу.
Я подбегаю и, убедившись, что он не ударился, а только испугался, начинаю звонко причитать:
– Ну Да-а-ася, ну сколько мо-о-ожно говорить: не надо купаться в луже, в луже купаются поросята, а мальчики – дома, в ванной, а ты опять все перепутал! Хрю-хрю!
Сын смеется вместе со мной, я подхватываю его из лужи и бегом бегу домой.
Мама открывает дверь, видит грязного и мокрого сына у меня на руках, который весело ей говорит:
– Хрю-хрю!
Мама закатывает глаза:
– Я так и знала! Быстрее в ванну!
Я раздеваю хохочущего сына прямо в прихожей. Он прямо заливается. У детского смеха часто нет причины. Просто смешинка счастья в рот попала.
– И ничего смешного, – говорит моя мама. Гасит хорошее настроение.
Я беру сына на руки и, громко топая, бегу с ним в ванную.
– Мама, не бегай и не топай, как слон. Мы у бабы. Это опасно и бойно.
– Что? Что он говорит? Ты настроила внука против меня?
– Мам, успокойся. Я никого не настраивала, он, наоборот, имеет в виду, что нужно выполнять твои правила на твоей территории.
– Все ясно, – причитает мама. – Мать у тебя плохая, мать мегера, бессовестная ты, неблагодарная… – Мама уходит в комнату плакать над своей тяжелой судьбой.
Я вздыхаю и засовываю ребенка под горячий душ, даже намыливаю ему голову… Ну а что? Вместо вечернего купания сразу…
Дася ловит языком капельки воды и говорит задумчиво:
– Наверное, у бабы тозе ангел-хринитель…
Балет
В детстве я страдала от лишнего веса, сутулости и косолапия.
Я вся как бы стремилась нырнуть внутрь себя: ручки в замочек, ножки – носочек к носочку, неосознанно ссутуленная спина, голова вжата в плечики, будто в ожидании подзатыльника.
Мне никто никогда не давал подзатыльников. Максимум могли отшлепать, поставить в угол, сказать что-то досадное. Тем не менее я все равно словно пряталась от всех в свою раковинку, где цвела рассада для будущих комплексов и психологических проблем.
Сегодняшние взрослые, свернутые на понятиях «синдром дефицита внимания ребенка», «гиперактивность» и тому подобных нюансах, обязательно считали бы эти симптомы с поведения ребенка и увлеченно принялись бы их лечить, но раньше такого не было: ребенок хорошо ест и нормально учится, а значит, здоров.
Бабуся придумала отдать меня на хореографию: в Доме пионеров как раз открылся такой кружок, а для льготников – бесплатно.
Я живу без родителей, хотя они живы, здоровы и проживают в столице, но об этом говорить не обязательно: важнее статус льготника, чем торжество справедливости.
Работаем на прибеднение. Как не принять в кружок балета девочку-сиротинушку?
Хореография была призвана убить сразу трех зайцев: выпрямить спину, развернуть стопы и скинуть лишний вес.
Бабуся позвонила маме в Москву будто бы посоветоваться. На самом деле смысл звонка был совершенно другим: «Смотри, кукушка, как много мы с дедом делаем для внучки».
Мама горячо поддержала идею с хореографией. Ей, как любой маме, нравилось думать, что ее дочка не просто сказочно хороша, но еще и стройна, как балеринка, танцующая в старой шкатулке под плачущие звуки шарманки.
МАМАМ, ОСОБЕННО ЖИВУЩИМ В РАЗЛУКЕ С ДЕТЬМИ, СЛОЖНО БЫТЬ ОБЪЕКТИВНЫМИ И ВИДЕТЬ НЕДОСТАТКИ СВОИХ ОТПРЫСКОВ.
Я слушала разговор, точнее приговор, и сокрушалась: мама, видимо, совсем забыла, какая я толстая и как нелепо я буду смотреться в балетной пачке.
Хотя пару месяцев назад дедуся водил меня в фотоателье, где меня фотографировали за руку с зубастым, но улыбчивым крокодилом Геной.
На фотографии я вышла особенно толстенькой, напуганной и невероятно грустной, и бабуся, отправляя фото маме в конверте с маркой, все причитала:
– Ну что, сложно было улыбнуться? А то выражение лица, как будто тебе еще год срок мотать на каторге добавили, а семь уж отмотала…
Я жила с бабусей и дедусей восьмой год…
Учительницу хореографии звали Инга Всеволодовна. Мне это имя казалось холодным и отталкивающим. Как будто с лестницы скинули рояль, и он скачет по ступенькам, тренькая: «Все-во-ло-дов-на…» И сама учительница, стройная, тонкая, с длинной морщинистой шеей и зачесанными в тяжелый седоватый пучок волосами, производила впечатление неприступной и высокомерной женщины.
Каждое занятие начиналось с разминки. Пяточки вместе, носочки врозь, из первой позиции, начали, и-и-и…
– Так, стоп! – Инга Всеволодовна раздраженно подергивала плечом. – Савельева, это батман или у тебя ногу судорогой свело?
Я опускаю глаза. Я очень стараюсь, но балетный класс, по всему периметру отделанный зеркалами в полный рост, с первой минуты занятия выдает безжалостную очевидность: на фоне нежных дюймовочек в купальничках, моих одногруппниц, я выгляжу как перекачанный Винни-Пух, которого с трудом впихнули в купальничек, который, не ровен час, скоро порвется на тысячу лоскутков под давлением моего объемного тельца.
Все занятие Инга Всеволодовна дергает меня, сбивая меня с ритма и высмеивая мою неуклюжесть.
– Савельева, это танец лебедей, а не бегемотов. Ты что-то перепутала…
– Снежинки прыгают, Савельева тоже прыгает, но только так, чтобы пол не проломить…
И, наконец, финал занятия. Последняя пытка.
– Савельева, когда будем худеть?
Зачем женщина бальзаковского возраста задает этот вопрос восьмилетнему ребенку каждое занятие при всей группе? Я не несу никакой ответственности за свой рацион, я кушаю то и тогда, что и когда приготовит бабуся.
Бабуся же – кулинарная мастерица. У нее дар. Продуктовая чуйка. Она бесподобно печет булочки с корицей и варит нежный холодец. Она строга и заставляет доедать все до конца. Первое, второе и компот. С булочкой.
Где уж тут похудеть?
Не правильнее ли поговорить о похудении с дедусей и бабусей или не деликатнее ли сказать то же самое мне самой, но тет-а-тет, без лишних ушей?
За что эта немолодая, но молодящаяся балерина мстила мне? За то, что она не прима? За Дом пионеров маленького провинциального городка – единственное место, где пригодился ее очевидный только ей талант? За шею, не скрывающую уже безжалостный возраст, но назло всем вытянутую в привычную балетную позицию – вздернутым подбородком чуть вправо и вверх?
Я стою, опустив глаза, и не знаю, что ответить.
– Ко-гда бу-дем ху-деть, Савельева? – ухал рояль по ступенькам.
– Я… я… я… не знаю. Я буду стараться…
– Ты уже два месяца стараешься. Скоро отчетный концерт. А я даже на танец снежинок не могу тебя поставить. Посмотри на себя, какая ты снежинка? Ты нижний ярус снеговика!
Девочки, мои одногруппницы, в розовых купальничках, белых пачечках и бежевых пуантиках с атласными ленточками, нестройно и подобострастно захихикали.
Потом, в раздевалке, они будут меня успокаивать и гладить по плечику, но тут, под пронизывающим взглядом Инги Всеволодовны, нельзя показывать свое сочувствие. Иначе она пройдется катком презрения и по ним.
Занятие заканчивалось, и девочки горошинами высыпали в раздевалку к родителям. Меня ждал дедуся. Он приветливо махал мне рукой и спросил, как позанимались.
Вопрос был задан из вежливости и не предполагал откровенного ответа. Мне хотелось плакать, но дедуся мое искривленное печалью личико воспринимал как усталость.
– Ну, переодевайся давай, бабуся там вкусненького приготовила, пироги с капустой напекла…
Бабуся, очевидно, никогда не будет сообщницей в вопросе моего похудения. Нужно как-то худеть самой, при этом не сбавляя темпов и калорийности потребляемой пищи.
Вечером звонила мама.
– Ну, как балет? – спрашивала она. – Нравится?
– Скажи, что очень, – подсказывала бабуся.
– Очень, – всхлипывала я.
Мне казалось, что я в заложниках и должна говорить то, что должна, а не то, что хочется.
Я ненавидела балет и свой лишний вес и даже не знала, что я ненавидела сильнее…
Однажды вечером я осталась дома одна. Такое случалось крайне редко. Я прямо в пижамке прокралась к телефону и по памяти набрала московский номер мамы. Мое сердце выскакивало из груди.
– Алло-у, – кокетливо сказала трубка маминым голосом.
– Мама! – У Олечки вдруг все слова застряли в горле. – Мама…
– Господи, Оля, что случилось? – переполошилась трубка. – Что-то с бабусей? С дедусей?
– Нет-нет, с ними все хорошо. Мама, я не хочу ходить на балет… Мне не нравится… Меня спрашивают: «Когда будем худеть?» – а я не знаю, что отвечать… И Инга Всеволодовна, она злая… Она плохая…
– Господи, а больше ничего не случилось? Точно?
– Точно.
– Ну, ты не переживай. Я что-нибудь придумаю. Не хочешь балета – не надо. Не плачь, глупыш. Все будет хорошо…
Я легла спать почти счастливая. Я была уверена, что мама, узнав правду, прилетит за мной на самолете, и, может быть, уже утром. И она скажет Инге Всеволодовне что-то взрослое и хлесткое в защиту дочери, и та заплачет, и слезы будут капать на ее морщинистую шею.
Но утро прошло обыденно, как и день. А вечером…
Вечером меня отшлепали и поставили в угол за то, что «звонит по межгороду, тратит деньги, треплет нервы матери, несет чушь».
Я стояла в углу, ковыряла пальчиком кусок обоев и недоумевала: мама сказала, что все будет хорошо, но не уточнила когда. И еще она сказала, что все решит. Это она так решила? Просто рассказала все бабусе? Но ведь это совсем не решение, и обещанное мамой «хорошо» не наступило.
– Иди есть, – велит мне бабуся. Она все еще сердита и показательно громко гремит посудой на кухне.
– Я не хочу есть, – отзываюсь я из угла.
– Ты посмотри на нее, а? Растет, а ума не прибавляется! Нервы мне трепать вздумала? Голодовку объявила? Дед, поди-ка сюда…
– Мне Инга Всеволодовна велит худеть. Каждое занятие. А как мне худеть, если я все время ем? – всхлипываю я.
– Я стараюсь, полдня у плиты стою, готовлю разное, да повкусней стараюсь, а ты худеть вздумала? Дед, ты скажи, скажи ей, – бабуся чуть не плакала. – У меня давление скачет, ноги отекли, а я все стою, а ты, дрянь неблагодарная…
Я выхожу из угла, сажусь за стол и начинаю без аппетита есть картошку-пюре, щедро политую топленым сливочным маслом, с котлетой.
– Хлеб возьми, – всхлипывает из спальни бабуся, которую довели до белого каления, и она пошла прилечь.
Я послушно беру хлеб, задумчиво жую и думаю о том, что дала маме слишком мало времени на решение проблемы и она вскоре все же что-нибудь придумает, как обещала. Не может же мама бросить меня на съедение Инге Всеволодовне…
Молча ужиная в детском счастливом неведении, я еще не знаю, что впереди меня ждет четыре года балетной каторги. Каждый вторник и четверг.
Пяточки вместе, носочки врозь, из второй позиции, и-и-и…
Закрытые двери
Мы с мужем вчера поссорились. Просто так. Без какой-либо причины.
Потому что оба были уже на пределе.
Муж ушел в комнату, громко хлопнув дверью.
Я пожала плечами, не скрывая раздражения. Вот вроде взрослый мужик, глава семьи, двое детей, а ведет себя…
По молодости, лет в двадцать, захлопнутые двери – это нормальный такой диалог. Как по линиям жизни на ладошке можно прочитать судьбу, так по ярости захлопнутой двери можно прочитать степень обиды и перспективы примирения.
Диалог захлопнутых дверей очень информативен.
Мои захлопнутые двери по молодости возмущенно шипели будущему мужу, что «ты можешь меня потерять» и «такую, как я, не найдешь», а его захлопнутые двери ябедничали про «я и искать не буду такую обидчивую, найду попроще и посговорчивей».
Но спустя пятнадцать лет брака, который и в горе, и в радости, в болезни и здравии подарил ему счастливое двойное отцовство – сыночек и лапочка-дочка… Так вот после пятнадцати лет по триста шестьдесят пять дней звонкий хлопок дверью от взрослого дяденьки говорит лишь о том, что все вышеперечисленное никак не помогло ему повзрослеть, и махровая инфантильность двадцатилетнего юнца снова диктует упрямый текст его захлопнутым дверям.
Я раздражаюсь еще сильнее, накручиваю сама себя.
Я думала, мы отработали эту тему. Еще тогда, в первый год рождения нашего сына.
Маленький ребенок – это одновременно большое счастье и большой труд. Про большое счастье предупреждают журналы. Публикуют фотографии розовых пяточек младенца в колыбельке и шалеющих от восторга родителей.
Про большой труд говорят обтекаемо, в основном глаголами повелительного наклонения. Купайте. Гуляйте. Кормите.
Глаголы «не спите» и «про себя забудьте» выносят за скобки как несущественные, перекрываемые масштабами счастья.
Между тем я помню, что меня поразила именно эта неготовность к кулисам материнства, которых не было на фотографиях в журналах.
Ни в одном.
Я ходила на курсы будущих мам, скупила подписку на все журналы, в названии которых были слова «мама», «роды» и «9 месяцев», училась дышать собачкой, знала наизусть календарь прививок, но по факту все эти знания оказались совсем не актуальны, они превратились в голове в наваристую кашу из разрозненных и противоречивых фактов, которую расхлебывать предстояло мне одной.
ПОСЛЕ ВЫПИСКИ ИЗ РОДДОМА Я ЧУВСТВОВАЛА СЕБЯ КАК ВЫПУСКНИК ПТУ В ПЕРВЫЙ РАБОЧИЙ ДЕНЬ НА НАСТОЯЩЕМ ЗАВОДЕ.
Что касается моего мужа, то его жизнь до рождения сына и после отличалась лишь ухудшением качества ужинов, которыми я встречала его с работы, и вмонтированным в жизнь восхищенным фотографированием уже спящего сына.
Если бы я была редактором журнала «Честное материнство», я бы в каждом номере рисовала две карикатуры: первая, где беременную женщину, например меня, открывают, как футляр виолончели, и вместе с ребенком выгружают из меня меня саму, все внутренности, органы и душу, а вместо всего этого внутрь запихивают мультиварку, стерилизатор, стиральную машинку и пачку подгузников и, придавив это все снаружи плечом, закрывают футляр.
С этого момента больше никому не интересно, какие талантливые тексты я пишу, как мастерски подбираю формулировки деловых документов, как здорово руковожу людьми, как умею вести переговоры, как ярко выступаю на сцене, как грамотно могу организовать мероприятие. Вся моя жизнь отныне – это постоянный мониторинг содержимого подгузников моего сына, команды, раздаваемые пельменям в кастрюле, и организация режима жизни младенца.
Роды – это сильный стресс для организма и опять полная его перестройка. Организм достает из сундучка все хронические болезни, затачивает их на терминальную стадию, обостряет и ложится страдать.
Помню, как, родив сына, я, порванная, кровоточащая, в гормональных высыпаниях по всему телу, вдруг оглохла на одно ухо.
Я опасливо вглядывалась в зеркало, в ужасе рассматривала страшную женщину с колтунами в волосах, в тапках, со впавшими глазами, желтыми ногтями, псориазными очагами на лице и руках, смутно похожую на длинноногую девушку на каблуках, с укладкой и клатчиком, которая жила в моих зеркалах до беременности.
– Ты очень красивая, – говорил мне муж. Я молчала в ответ.
Во-первых, это его работа – так говорить, во-вторых, я не слышала. Я, напоминаю, оглохла. А если бы слышала – устроила бы истерику. Истерика была моим каналом коммуникации первые месяцы жизни ребенка, потому что я оплакивала ту женщину в зеркалах, которой больше нет, ту, которая сняла каблуки, переобула тапки и взлохматила волосы.
Я все делала не так и не знала, как делать правильно. Я была дико напугана.
Сын, покрытый диатезом, беспрестанно орал дома. Муж, зажатый обязательствами, беспрестанно вопил на работе.
Ко мне потихоньку возвращался слух. Первое, что я услышала, были рассказы мужа о том, как он устал.
Я не верила своим прозревшим ушам. Ты? Устал? Ты? В пиджаке с чашечкой кофе, сидящий под кондеем в своем кабинете и весело показывающий коллегам фотографии своего сына на телефоне?
Да что ты знаешь об усталости, человек из офиса? Да как тебе не стыдно, бессовестный ты белый воротничок.
Я же не сплю уже второй месяц, совсем недавно перестала кровить, и врачи разрешили мне… сидеть. Сидеть! Нет, не бухать. Нет, не скакать. Сидеть!
Я молчала, упаковывая рвущиеся истерики обратно, в горло. Я хорошая жена. Я хорошая жена. Я хорошая жена.
Однажды муж пришел домой пораньше, чтобы погулять с сыном.
– Сейчас я перекушу быстренько и заберу его, – сказал он и пошел на кухню.
Я услышала звук работающей микроволновки. Этот звук поразил меня в самое сердце. Я расценила его как предательство. Захлебнулась негодованием.
Муж греет еду!
Я забыла, что такое нормальная горячая еда. Например, тарелка горячего супа, сервированная штриховкой укропа и подсушенным в тостере хлебом.
Мои перекусы – это, пока заснул ребенок, кусок холодной бледной индейки, выловленной из бульона моей заветренной пятерней, запихнутый в рот куском-кляпом, и все это бегом по пути в благословенный душ, чтобы не растерять эти редкие минуты развязанных сном младенца материнских рук.
А он греет свои макароны!
Истерика выкипала и выкипела. Выплеснулась наружу. Я кричала на мужа до вздувшихся на шее вен. До впившихся в ладони ногтей. До слез обиды смертельно уставшей женщины.
Муж слушал молча, спиной. Он сидел над тарелкой остывших макарон и слушал мою истерику. А потом встал, подошел ко мне, внимательно посмотрел в глаза и… ушел.
В прихожей хлопнула дверь. Я опешила. Давно я не слышала звук захлопнутых дверей и разучилась распознавать его значения.
Тебе же не двадцать, ты уже два месяца как папа.
Не может же захлопнутая в тридцать лет дверь означать ту же юношескую чушь про «найду кого полегче, без закидонов».
Проснулся и заплакал сын. Я снова захлебнулась негодованием.
Как просто! Взять – и уйти. Просто взять – и хлопнуть дверью. Отгородиться баррикадами двери от проблем.
Как ребенок, который не видит игрушки и думает, что, значит, ее нет. А она вот, у него под носом, накрыта бумажной салфеткой. Она есть!
Какая глупая безответственность! Мать никогда так не сделает. Не уйдет, хлопнув дверью перед… перед грудным ребенком. Не отгородится от его надрывного плача, усталости и хлопот.
Потому что… мать. Как я. Господи, я мать. Как страшно это осознавать. Сколько в этом слове страха и ответственности. И счастья… Счастья больше всего.
Я же хорошая мать? Я хорошая мать.
А он плохой отец. И муж плохой. Он бросил обесточенную жену на грани отчаяния с грудным младенцем! О чем тут еще можно говорить?
Целыми днями я мою жопу, гуляю в парке, кормлю грудью, драю квартиру. И все это в режиме латентной истерики, потому что никто не замечает, какая я молодец.
Погодите, а я? Я замечаю?
Мне это так важно – быть хорошей матерью, что в погоне за идеальностью и стерильностью я совсем перестала быть хорошей женой и замечать собственного мужа. Которого я заметила только сквозь внезапно захлопнутую перед своим носом дверь.
Сквозь марево обиды я понимаю: муж у меня не плохой, нормальный. Нет, даже отличный.
Он ушел именно потому, что знает, что я – хорошая мать и я справлюсь.
А я не ушла именно поэтому, потому что я хорошая мать и я справлюсь.
И тут – симфония совместимости. Разом я прозрела и расшифровала звук захлопнутой двери: давай-ка охолонем, мы оба устали, а нам же еще сына растить….
Мы просто учимся быть родителями через симфонию захлопнутых дверей.
Муж возвращается спустя двадцать минут с букетом цветов.
– Это герберы, – зачем-то поясняет он, будто я не вижу, и добавляет: – С тебя список продуктов и сытый сын. Мы уйдем часа на три. Чтобы легла и спала! Слышишь? Спать! Ничего не готовь, я суши куплю…
– Мне нельзя суши, – всхлипываю я. – Я кормящая мать.
– А что можно?
– Индейку, гречку…
– Сын уже месяц в диатезе, хотя ты ешь одну индейку. Может, в ней и проблема? Раз нам нечего терять, может, пиццу?
– Давай. Четыре сына. Ой, четыре сыра!
– Вернусь – и приступим ко второму сыну, – подмигивает муж первенцу в коляске.
– Больше – ни за что, – смеюсь я и закрываю дверь за своими мужчинами.
На этой захлопнутой двери записана забота и любовь.
«И что я привязалась к этим разогретым макаронам?» – думаю я, проваливаясь в сон. Мне снятся закрытые двери, которые я распахиваю, а за ними – поле гербер.
Сегодня у нас уже двое детей. Ну какие захлопнутые двери? Ну что за детский сад? Я подхожу к двери, чтобы распахнуть ее и озвучить свое возмущение, и вдруг слышу, как за дверями заработал пылесос. На захлопнутой мужем двери написано: «Я просто не хочу пылить на детей» – и никаких юношеских обидок.
Я хмыкаю. Вот я идиотка. Мой муж взрослеет у меня на глазах все пятнадцать лет, и я могу смело на него положиться, не пугаясь теней инфантильности.
Не путать с ребячеством – этого добра в нем предостаточно. Но за непосредственность я его нежно люблю, потому что внутренний ребенок лишь удачно оттеняет осознанность взрослого человека.
Я точно знаю, что мой муж больше никогда не захлопнет передо мной дверь. Потому что в настоящей семье не может быть захлопнутых дверей. Если же они и случаются, то только для того, чтобы сказать нам что-то очень-очень важное.
Раннее развитие
В восемь лет я была похожа на пухленького печального Муми-тролля.
Я жила с бабусей и дедусей, окрыленными идеей все-сто-рон-не-го развития ребенка. Поэтому все бесплатные кружки местного Дома пионеров гостеприимно распахнули для меня свои двери.
Перечень активностей был выбран дедусей и бабусей для меня без согласования со склонностями и особенностями ребенка: единственный критерий – забить по возможности время после школы. Так и было. Кружки были утрамбованы в каждый будний день и немножко налезали на выходные.
Никто не советовался со мной и не спрашивал: «Хочешь?» За меня решили: «Хочет!»
Поэтому получалось, как у Агнии Барто:
- Драмкружок, кружок по фото,
- Хоркружок – мне петь охота,
- И за кружок по рисованью
- Тоже все голосовали…
Началась эта история с театрального кружка.
Итак, мне восемь лет, и я читаю наизусть монолог Катерины из драмы Островского «Гроза».
Что может знать восьмилетняя девочка про безответную любовь, грехопадение и иллюзорное прелюбодеяние? Чуть меньше, чем ничего. Единственное, что я вынесла в то время из драмы Островского, – это дедушкину заначку в размере пяти рублей и имя Кабаниха.
Кабанихами отныне в нашем дворе величали всех вредных толстух, запрещающих нам, детям, орать под балконом.
Я еще ребенок. «Репка» и «Курочка Ряба» – вот мой уровень восприятия реальности. Поэтому ждать от меня сочувствия к главной героине монолога по меньшей мере опрометчиво. Ее речь я читала монотонно, без души и толики актерского мастерства. Как говорится, на «отвали».
На отчетном концерте меня, наряженную в народный сарафан, расписной платок, лапти и кокошник, со свекольными щеками, выпустили на сцену и ослепили софитами. Я щурилась и морщилась. Наверное, по задумке режиссера так и выглядят личности, планирующие сигануть в Волгу с концами.
– Отчего люди не летают так, как птицы? Знаешь, мне иногда кажется, что я – птица… – произнесла я и замолчала. Продолжение напрочь вылетело из головы. Как корова языком! Пауза затягивалась.
– Какие птицы-то? – вдруг хохотнул кто-то в зале.
– Дятлы! – поддержал его другой хохмач.
– Страусы!
– Курицы!
Зал заливался хохотом, проявляя завидные познания в орнитологии.
Я решила не испытывать судьбу и бежать от позора, для чего ломанулась в кулису, на ходу потеряв на сцене лапоть на три размера больше моего.
Впоследствии зрители, желающие поддержать меня и дать мне шанс исправить провальное выступление, звали меня вернуться на сцену и скандировали: «Зо-луш-ка-где-же-ты?»
Вот так бесславно закончилась моя актерская карьера.
«Не-ве-рю!» – сказал бы Станиславский.
Вот и дедуся с бабусей не поверили.
Не поверили, что в их внучке не зашито таланта.
Они дали мне недельку тишины на зализывание моральных ран после провала, а потом дедуся сообщил с загадочным видом:
– Теперь, Оля, вместо театра ты будешь посещать…
– Цирк? – обреченно уточнила я, радостно фиксируя в себе первые признаки сарказма.
– Почему цирк? – опешил дедуся. – Никакой не цирк. Будешь учиться плавать!
Сказано – сделано. Вместо «тятра» дедуся с бабусей запихнули меня на плавание. Так сказать, с театральных подмосток швырнули в бассейн.
Так как действие происходит в маленьком приморском городке, то не уметь плавать, живя рядом с морем, считалось моветоном, поэтому я восприняла идею научиться брассу и баттерфляю с энтузиазмом.
До того момента мне было разрешено резвиться в море только в полный штиль. В воде по колено. Упакованной в надувной круг на талии и нарукавники. Под бдящим оком бабуси, периодически одергивающей меня замечанием:
– Старайся не замочить трусы!
В общем, в бассейн я пошла с внятной, оформленной в страстное желание мотивацией: научиться плавать и замочить наконец в море трусы!
– Ваша девочка плавает как топор, – спустя неделю сообщил дедусе расстроенный тренер. – У меня за десять лет практики впервые такой случай. Она боится воды. Боится пробовать. Боится себя. Вся остальная группа уже ныряет за шайбами. Она ни разу не вошла в воду выше, чем по пояс… Мне очень жаль.
Он же не знал, что я и в бассейне первую неделю боялась замочить трусы…
В момент этого разговора с дедусей я в замоченных трусах плыла… мертвой хваткой вцепившись в учебный пенопласт, истерически лупася ногами по хлорированной воде, как та лягушка в бидоне с молоком. Дедуся смотрел на мою истерическую имитацию утюга и обреченно кивал тренеру. Мол, да, вижу – полный бесперспективняк.
Вот так я вышла сухой из воды и прямиком направилась на следующий эшафот – кружок кройки и шитья. Я ходила туда трижды в неделю, сразу после логопеда, без занятий с которым он превратился бы в кружок «койки и фытья».
Я ненавижу шить на каком-то глубинном уровне. Дайте мне кубики с буквами «Ш», «И», «Т», «Ь», и я легко составлю из них слово «ЖОПА». В общем, не мое это. Категорически. Высший уровень моего мастерства швеи – пуговица, пришитая в два стежка.
Я вертлява, неугомонна и неусидчива, а шитье требует таланта и врожденной кропотливости, чтобы стежок был ровненький, а ткань податливо струилась в руках.
Все это – мимо меня.
Бабуся в закромах шкафа нашла залежи тяжелой ткани нелепо цветастой расцветки. Она бы сгодилась на дачные занавески (лучше – в чулан), но никак не ассоциировалась с нарядом для малолетки.
Однако в отсутствие альтернативы мне предстояло сшить из этого буйства красок сарафан. Сарафанище в пол с завышенной талией по лекалам «Бурда Моден».
Преподавательница, стройная холеная женщина-дюймовочка, сама выбрала мне именно этот наряд. Мне, пухлой, забитой комплексами, мумитролльной барышне, наряженной в кофту, перешитую из дедусиного свитера в ромбик. Наверное, преподавательница хотела себе такой сарафан и через меня воплощала свои мечты.
Забегая вперед, скажу, что я его сшила. А куда деваться? Три раза в неделю по два часа мне приходилось метать, строчить, распускать и снова строчить. В итоге получился сарафанище нелепой расцветки.
Он, хочу заметить, отлично смотрелся на вешалке в шкафу. Потому что МНЕ, блин, ПО-ПРЕЖНЕМУ ВОСЕМЬ ЛЕТ!
Куда мне носить эту боярскую одежду? На дачу? Где я, феечка из леечки, поливаю огурцы? Или во двор, где мы с чумазыми друзьями лазаем по замороженной много лет назад стройке (я больше не гуляю с прабабушкой!), практикуя элементы паркура[2] на поросших мхом строительных блоках?
…Потом был показ моделей. Мы, доморощенные швеи, должны были на подиуме продемонстрировать то, что сшили. Для этого нас неделю учили ходить как модели. «Брюки превращаюца-а-а…»
Ходить у меня получалось неплохо, даже откровенно хорошо, но в день показа случилось страшное: чтобы подчеркнуть длину сарафанища, меня обули в каблуки. Первый раз в жизни.
И вытолкали на сцену, опутанную проводами от колонок и усилителей.
Я приклеила улыбку и пошла, как учили. Как Людмила Прокофьевна из «Служебного романа»: «Ну, пошла теперь одна, пошла…»
Каблуки, знаете, здорово затрудняют движение восьмилетних девочек. Особенно в первый раз.
МОЯ ПОХОДКА НАПОМИНАЛА ПОХОДКУ ОБКУРЕННОГО НАРКОМАНА В ГОЛОЛЕДИЦУ. К ТОМУ ЖЕ ПОСЕРЕДИНЕ ПОДИУМА БЫЛ НАТЯНУТ ШНУР ОТ КАМЕРЫ…
Можно я не буду описывать, что случилось дальше? Человек с самой куцей фантазией вполне способен представить то легендарное падение в оркестровую яму зрительного зала.
Не знаю, может, это я подала в тот день идею рок-звездам падать со сцены в руки фанатов? Разница была только в том, что у меня пока не было фанатов, и я тяжелым шкафом рухнула точнехонько в проход, по пути пребольно ударившись антресолькой о ступеньки.
Далее следовала безобразная сцена: дедуся пытался меня поднять, но я запуталась в сарафане (не зря же он был в пол и с завышенной талией!) и никак не могла устаканить ливер.
Со стороны эта картина выглядела так, будто дедушка пытается спасти наклюкавшуюся в зюзю внучку. На этом мои кройка и шитье приказали долго жить.
Следующая гастроль предстояла в песенный кружок «Кукушечка».
Так было написано на двери хорового зала. Две буквы «У» в названии кружка немедленно были исправлены умельцами на «А».
Как по мне, то этот вариант названия гораздо лучше раскрывал тему всего происходящего за дверями хорового зала.
Мне медведь не просто наступил на ухо. Он станцевал на нем джагу.
Однако, вопреки всем законам логики, меня поставили солировать в песне: «В горнице моей светло».
По сюжету песни матушка брала ведро и молча приносила воды. Гнила лодка, скучала ива… Полное дно, короче.
Больше в этой песне ничего не происходило, не было никакой интриги, и петь ее было откровенно скучно.
Мы со вторым солистом Ваней Чемерко пытались исправить ситуацию.
У нас матушка брала бедро-метро-ситро и молча приносила его «сюды-ы-ы».
Ваня Чемерко был гораздо более продвинутый, чем я. Он знал мат и умел его говорить. В его варианте песни он приказывал матушке «взять ведро», а иначе грозил, что она «молча огребет кое-чего».
Я краснела. Значение этого словосочетания я представляла весьма отдаленно, но подвох чуяла интуитивно, и профилактически говорила Ване, что он дурак. Ваня же говорил, что я сама дура, однако носил мне портфель до подъезда.
Учительница музыки с волосами, сожженными химией, была всегда в плохом настроении. Лицо у нее было заплаканное. Может, она плакала из-за химии, может быть, из-за того, что мы не умеем петь, или потому, что ее никто не боится, я не знаю…
Она, как в «Приключениях Электроника», каждую песню начинала с «и-и-и».
Голос у нее был низкий, глубокий и гортанный, и это «и-и-и» выглядело как крик осла на водопое, поэтому я реально пугалась и вступала раньше времени.
Рассказать вам про отчетный концерт? Или не надо? Достаточно сообщить, что в тот злополучный день по договоренности с Ваней Чемерко «матушка возьме-о-от гудро-о-он, молча пожует еды-ы-ы»…
Вот сейчас пишу этот рассказ и понимаю, насколько я была проблемным ребенком. Давала жару, так сказать. Такая внучка из серии «Замените расстрелом». Не зря родители избавились от меня, спихнув бабусе и дедусе, которые до знакомства со мной думали, что любят детей.
Как в анекдоте про мультик «Маша и медведь», в котором родители Маши не побоялись оставить с этим животным медведя.
Какое счастье, что детство закончилось!
Большой человек
Сын вышел из подъезда на минуту раньше меня и к моменту моего появления придерживал дверь двум незнакомым мужикам, заносившим в подъезд новый диван.
Я торопливо проскочила перед ними: мы опаздывали в театр, и сын об этом знал.
Я вопросительно замялась у ступенек и увидела, как сын дождался полного погружения дивана внутрь подъезда, лишь после этого посчитал свою миссию швейцара законченной и трусцой припустил к машине:
– Быстрей, мам, опоздаем же!..
Припарковавшись на другой стороне дороги от театра, мы бросились к пешеходному переходу. На светофоре горел красный человечек, машин почти не было.
Мимо нас трижды пробегали люди, решившие пересечь дорогу на красный, но Даня даже не рыпнулся. Ему и в голову не пришло нарушить социальные нормы ответственности, пусть даже об этом никто бы и не узнал.
У входа в театр Дася подбежал к урне, куда хотел выбросить упаковку от съеденных крекеров, но порыв ветра подхватил легкую бумажку и понес вперед. Дася полетел следом, пытаясь догнать и выбросить мусор в урну, как положено.
Потратив две минуты на преследование фантика, сын удовлетворенно водворил его в урну и махнул мне: мол, побежали скорей – опоздаем!
Мы подошли к лифту, чтобы подняться на четвертый этаж, где уже начиналось представление.
Лифт работал медленно, и за нами быстро образовалась очередь. На табло скакали цифры этажей, лифт приближался.
И тут в конце очереди остановилась женщина с инвалидной коляской, на которой сидел хмурый мальчик, видимо, ее сын. Они наверняка спешат туда же, куда и мы, – опаздывают. К инвалидной коляске были привязаны три разноцветных шарика, и мальчик периодически обеспокоенно оборачивался, не улетели ли они.
Лифт распахнул двери напротив нас. И тут мой сын поворачивается ко мне и говорит, кивая в сторону мальчика на инвалидном кресле:
– Мам, давай их пропустим.
– Конечно, Дась. Давай пропустим.
Я помогаю женщине запарковать объемную коляску в лифте, становится очевидным, что больше никто из людей в лифте не поместится, и нам надо ждать следующего.
Хмурый мальчик смотрит на маму и, кивая в нашу сторону, говорит:
– Давай подарим им шарик!
Мама мальчика, нервничая, что задерживает очередь, начинает отвязывать шарик. Лифт порывается закрыться.
Дася великодушно отказывается:
– Да не надо! Поезжайте! Опоздаете! Мне мама купит.
Но я сжимаю ему ладонь и деликатно подмигиваю, мол, дождись и возьми: я понимаю, что это важный урок взаимной благодарности и жизненно необходимо найти на него время.
– Где ж я тебе такой красивый куплю? – громко удивляюсь я.
Хмурый мальчик вручает шарик Дасе и перестает быть хмурым: мальчишки улыбаются друг другу.
И мы с его мамой тоже улыбаемся.
После спектакля мы с сыном сидим в кафе и едим мороженое.
– Дась, ты у меня такой молодец, я тобой ТАК горжусь, – говорю я. – Ты даже не представляешь, насколько ты умница! Ты сделал сегодня столько добрых дел.
Сын вскидывает на меня недоуменные глаза:
– Я? Когда?
Он даже не понял, что сделал что-то хорошее. Для него это норма жизни, обычная, рутинная история. Я бесконечно горжусь своим маленьким чудом, который увлеченно ковыряет ложечкой свой пломбир и рассуждает о том, насколько жарко было актерам в плотных костюмах лесных животных.
Я любуюсь им и уже вижу в этом маленьком человеке БОЛЬШОГО.
Продленка
На наш третий «А» класс приходилось шесть коробок с гуманитарной помощью из Германии.
Внутри каждой коробки, как правило, находилась заморская консервированная еда и упаковка круглых цветных конфет. Мы звали их «светофоры», потому что они были упакованы в ряд по три разноцветных кругляшка.
Впоследствии эти конфеты становились в руках ушлых школьников настоящей валютой, на которую выменивались редкие вкладыши жвачек «Love is» или модные пластмассовые линейки с изображением мультяшных героев.
Поэтому, с одной стороны, получивший «гуманитарку» ученик правомерно считался счастливчиком, но с другой – помощь предоставлялась в первую очередь детям из неблагополучных или неполных семей, и с этой точки зрения понятие «счастливчик» является спорным.
Я попала в этот сомнительный список везунчиков фактически по блату, потому что мой дедушка дружил с моей классной руководительницей.
– А почему Савельевой дали? – услышала я сзади сдавленный шепот обделенного в этот раз посылкой Майорова Кольки – моего одноклассника, седьмого ребенка в семье и, как следствие семейной многодетности, отъявленного хулигана, от выходок которого нашу директрису однажды даже увозили по «Скорой».
Я и сама понимала, что получаю коробку незаслуженно, даже незаконно, и мучилась от этого не меньше оставшегося без жвачек Кольки. Сказать честно, нелегитимность этой помощи меня смущала гораздо меньше того факта, что ее вручение словно приравнивает меня к категории неблагополучных детей.
– А тебе-то что? – зашипела я в ответ, пряча за агрессивностью свои истинные чувства.
– Так ты ж у нас благополучная, – ернически заметил Колька.
– У нее родителей нет, – «заступилась» за меня Василиса, красавица-отличница, черт бы ее побрал.
– Есть у меня родители! – возмутилась я и в ответ на недоумевающий взгляд Василисы, чье заступничество оказалось неоцененным, тихо добавила: – Просто они в Москве живут.
– А тогда ты чего же с ними в Москве не живешь? – мстительно спросила Василиса.
– А это не твое дело! – заносчиво заметила я и покраснела до кончиков своих косичек.
Ответа на этот вопрос я не знала. Точнее, ответ был такой: «Так надо!» Очень даже полный и развернутый ответ, включающий в себя еще и симбиоз из междустрочных тезисов: «Не лезь не в свое дело», «Вырастешь – узнаешь», «А что, тебе с бабулей и дедулей плохо живется?».
Нет, с бабулей и дедулей я жила вполне счастливо, потому что не знала, как может быть по-другому. Я была ребенком, и глубинные причины событий, происходящих вокруг меня, были мне неведомы, и в десять лет мне вполне было достаточно ответа «Так надо!» и разрешения гулять до десяти.
Уже много позже мне попытаются сформулировать что-то про «много работы», «развод с отцом» и про «ты же не хочешь сидеть на продленке?». Однако все эти факторы и тогда, и сейчас не кажутся мне весомыми аргументами. Наверное, потому, что я смотрела на них глазами ребенка, скучающего по маме.
И вот моя трофейная посылка стоит на столе на кухне, а дедуля уже минут двадцать пытается отковырять прочно прибитую крышку с непонятными надписями на немецком языке. Я верчусь под ногами в ожидании конфет: ну должен же хоть чем-то быть оправдан этот внезапно свалившийся на мою голову позор.
– Бабу-у-усь, – канючу я. – А когда вы купите мне джинсы?
Джинсы – это моя мечта. Они есть уже у всех в моем классе, даже у Кольки Майорова, а у меня – нет. И от этого я ощущаю себя глубоко несчастным человеком, несчастнее, наверное, самого несчастного ребенка из самой неблагополучной семьи.
Все свое сознательное детство я прожила в режиме жесткой экономии. Очень жесткой. Я бы даже сказала, клинически жесткой. За дешевой гречкой, например на две копейки дешевле, чем в ближайшем магазине, мы с бабусей ездили на другой конец города, потому что у бабушки уже и у меня еще бесплатный проезд.
Новая вещь мне покупалась только тогда, когда старую уже невозможно было ни заштопать, ни перешить. А однажды я весь вечер простояла в углу за транжирство бабусиной пенсии, потому что, отстояв на лютой жаре очередь к желтой бочке с хлебным квасом и купив целый бидон этого прохладного напитка, я не удержалась и решила отхлебнуть глоточек по пути домой, но сил не рассчитала и фактически опрокинула этот бидон на себя.
Тетенька-продавец засмеялась и предложила налить мне еще квасу без очереди, но денег у меня больше не было. В итоге обещанная окрошка на квасе накрылась медным тазом, а тут еще предстояла трата на стирку, ведь футболка из белой превратилась в мокро-коричневую. Бабуся, увидев меня в ней, побежала прилечь с ощущением безысходности, дедуля кричал, что я безрукая и доверить мне ничего нельзя, а мама на фото в серванте, как всегда, задорно подмигивала: «Доча, крепись, мне сейчас не до тебя!»
Нет, мои дедуля с бабусей не были жмотами, ни в коем случае. Просто люди, пережившие голод и ужас от ощущения, что ближайший прием пищи отсрочен на неопределенное количество времени, потом всю жизнь живут так, будто уже завтра во всей стране пропадет еда.
Балкон их квартиры был забит мешками с запасами риса, гречки и других круп. Все эти мешки стояли годами. В них заводились жучки и муравьи, при непосредственном участии которых мне впоследствии варились супы.
– Бабусь, в борще букашки и жучки, – хныкала я, не решаясь попробовать первое, хотя вообще-то бабуся, как любая изобретательная хозяйка, готовила сносно, я бы даже сказала вкусно.
– Это специи.
– Ну какие это специи, ба? Я вижу у них ножки и голову, и у некоторых специй даже хвостики.
– Не придумывай ерунду, – хмурилась бабуся и крыла мои слабые шестерки своим неоспоримым козырем. – Пока не съешь, гулять не пойдешь.
Я откусывала огромный кусман хлеба, обильно натертого чесноком, чтобы нейтрализовать привкус жучков, покорно закрывала глаза и вливала в себя порцию этого несчастного борща.
И уже через десять минут та же самая, только сытая я, заряженная детским немотивированным восторгом, носилась с друзьями по двору за вшивой дворняжкой и была абсолютно счастлива, как бывают счастливы только дети, не обремененные взрослыми знаниями и ответственностью.
Так вот, на днях путем длительных уговоров, слезных истерик и умоляний я выпросила джинсы взамен моих безвременно погибших в схватке с соседским пекинесом брюк.
Так как джинсы не из чего было перешить, предполагалось, что мне купят новые. Ну, не совсем новые, а кем-то когда-то уже ношеные, ведь отоваривались мы только в комиссионке, но это как минимум не будет напоминать деревенский наряд доярки, что представляла собой вся моя перешитая из бабулиных халатов одежка.
– Скоро купим, я же обещала, – рассеянно говорит бабуся, с воодушевлением роясь в гуманитарной посылке и выкладывая банки с заграничной тушенкой на кухонный стол.
Я радостно приплясываю рядом. И вдруг вместо долгожданных конфет бабуся достает из посылки джинсы-варенки с дурацкими медными клепками на карманах и красными нашивками аппликации.
Я замерла. Нет, только не это…
Вся, вся школа до последнего наивного первоклашки с букварем будет знать, что эти варенки – из гуманитарной помощи. Какой позор! Да это фактически униформа для детей из неблагополучных семей! Все на перемене будут проходить мимо меня и думать: «Бедная, наверное, у нее родители пьют или сидят, или их вообще нет!» Не стану же я подбегать к каждому и объяснять про Москву и про то, что «так надо».
– Примерь! – радостно распорядилась бабуля.
– Нет, я не смогу это надеть, – пытаюсь я отсрочить казнь, надеясь на спасительное чудо, но чуда не происходит.
– Почему? – Бабуля уже хмурится, хотя все еще искренне воодушевлена отпавшей необходимостью тратить деньги на обещанные джинсы. – Размер как раз твой.
Последняя надежда на то, что они окажутся малы, которой также не суждено было сбыться: эти чертовы штаны сели на мне как влитые, я идеально поместилась в них – ловушка захлопнулась.
– Вот тебе и джинсы. Можешь прямо завтра в них в школу идти, – радостно прощебетала бабуля свой приговор.
В ушах у меня зазвенело. До сих пор я слышу, как мои ожидания разбиваются о реальность и осколками детского отчаяния осыпаются на паркет.
Никогда не забуду эти штаны. Они сломали мою уверенность в себе, переломив ее на две части, так что хруст до сих пор отзывается во мне ощущением безысходности.
В этих штанах я шла в школу, как на казнь, считая шаги до момента начала моего позора. Помню, как медленно поднималась по ступенькам школьного эшафота. Эта поступь до сих пор живет внутри меня: пошаговая большая трагедия маленького человечка, оставленного мамой, потому что так кому-то надо.
Я все могу понять. Про то, что много работы, и про развод. Я все могу простить: и много работы, и развод. И судить я никого не вправе. Ведь я так много не работала и не разводилась. Но эти штаны… Эта чертова вареная джинса… Это первая дуэль ТыУжеНеРебенка с безжалостной жизненной несправедливостью, которая ударила исподтишка, наотмашь, с оттягом. И меня отбросило к дальней стенке школьного женского туалета – в крайней от окна кабинке без дверей я проревела все переменки.
Быть взрослым не значит быть правым априори. Быть взрослым – значит уметь признавать и успеть исправлять. Потому что никогда не поздно.
И не надо эти ваши ТАК НАДО. Договаривайте. Так надо вам. Так проще. Так выгоднее. Не переворачивайте.
Ты хочешь сидеть на продленке?
Странный вопрос. С продленки забирают каждый день. Вечером.
Видеть маму один раз в год – это и есть продленка длиною в детство. Когда к тебе приезжают, но не забирают с собой. Забывают в твоей продленке. На одиннадцать лет.
Так не надо «так надо».
Полиэтилен
Мой отец очень сильно пил и почти всегда был пьян. Весь мир он видел, как сквозь полиэтилен, размытым и нечетким.
Он не мог сфокусироваться на долгосрочном смысле жизни, поэтому заострял внимание на главном ежедневном смысле – найти деньги на «продолжение банкета».
Он называл это весело: «Обострим ситуацию!»
Отец боялся трезветь. В трезвом состоянии он начинал умирать: сердце билось как сумасшедшее, грозило выскочить из груди; руки тряслись так, что сложно было выпить стакан воды; желудок сводило адской изнуряющей болью. Другими словами, была ломка всего организма до кончиков волос.
Трезвея, он звонил мне в панике:
– Я умираю. Я, КАЖЕТСЯ, УМИРАЮ!
В его голосе сквозил неподдельный ужас. Он не хотел умирать. Категорически. Отец отчаянно хотел жить.
В моем понимании жить – это растить детей, варить суп, писать стихи, гулять в парке, печь хлеб. В его понимании жить – это выпить и ждать полиэтилен.
Я не понимала, как можно жить ради полиэтилена, и навязывала отцу свой смысл жизни.
«Я скоро рожу, – говорила я. – Брось пить. Иначе я не смогу доверить тебе внука. Посмотри, как трясутся твои руки».
Отец очень ждал внука, но пить не бросал. Готов был и на внука смотреть сквозь полиэтилен.
Я была возмущена и даже немного обижена. У всех вокруг отличные, образцовые отцы. Почему же мне достался алкоголик?
Я отчаянно боролась за нормального папу. Образно говоря, выходила на его ринг и сражалась за него с его болезнью.
Наркологические больницы, кодировки, торпеды, гипноз, даже испытание новых препаратов. Я попробовала все.
Я, не он.
Отец не хотел мою жизнь, моих детей, супов, стихов и парков. Он жаждал свой полиэтилен и чтобы его оставили в покое, деликатно забыв у телефона пятьсот рублей на опохмел.
Я устала причинять добро. Мое добро было ему в тягость. Полиэтилен искажал добро, превращал его в насильственное зло.
Я перегорела. Сдалась. Выставила белый флаг. Ушла с его ринга. Не сразу, но ушла. «Это чужой бой, – поняла я. – Нельзя выиграть чужой бой».
Моя задача не лечить, а принять. Но как принять?
Я стала уходить в свою жизнь и деликатно забывать у телефона пятьсот рублей.
Когда они заканчивались, отец звонил в панике:
– Я УМИРАЮ! Быстрее!
Меня поражало то, как отчаянно он хочет жить.
Все хотят жить. Жить так, как им хочется. Не оправдывать ничьих ожиданий. Просто жить, без оглядки на конфликт интересов. Если же вдруг твоя жизнь, летящая в пропасть, рикошетом задевает другие, то очень жаль, конечно, но это не мои проблемы. Каждый сам выбирает себе жизнь, но не смерть.
Я тоже боюсь умереть. Перестать быть. Я прочувствовала этот страх, когда родила ребенка. До рождения детей, пока живешь для себя, просто боишься не успеть. Не успеть понять, зачем ты здесь. Раньше мой страх был про то, что на мои похороны никто не придет. Спросят расстроенно: «Что, умерла Савельева? Ну, жалко» – и пойдут по своим делам. Варить свой суп. Гулять со своими детьми. Это важнее, чем похороны.
Я тщеславно стала подгружать в свою жизнь благотворительность. Делала добрые дела для других.
– Она такая молодец, все делает забесплатно.
На самом деле нет. Не бесплатно. В обмен на услугу. Если я умру, вы, ребят, должны, нет, просто обязаны будете расстроиться. Как минимум. Как максимум прийти на похороны. Вот такой страх, сублимированный в тщеславие.
С рождением детей я стала сильнее бояться умереть. Муж будет питаться всухомятку, сын промочит ноги и колготки наденет задом наперед, дочка вообще испытает стресс от резкого перехода с грудного вскармливания на искусственное…
Нет, думаю я в ужасе, мне нельзя умирать. Я нужна другим людям и не могу их подвести.
Почему боялся умереть мой отец, я не знаю. Как можно так отчаянно держаться за полиэтилен? А может, была другая ценность в его жизни? Например, я. Может, он меня сильно любил? И внука тоже… И своего сына, моего родного брата, очень любил. Ведь отец переселился в свой полиэтилен, когда мой брат пропал без вести. Он просто упал туда и не смог выбраться. Двадцать лет барахтался. Неужели время не лечит и двадцать лет недостаточно, чтобы взять себя в руки?
Наверное, любил. Но любовь – это давать человеку то, что нужно ему, а не то, что есть у тебя. Значит, любил, но себя. Когда ты болеешь, сложно любить кого-то, кроме себя.
Когда отец умер, я звонила его друзьям и знакомым. Приглашала на похороны. Они спрашивали расстроенно: «Что, умер Савельев? Ну, жалко». И шли по своим делам. Варить свой суп. Гулять со своими детьми. Это им важнее, чем похороны.
Я ловила себя на мысли о том, что вот он, мой сбывшийся страх.
Каково это?
Когда я пришла к сыну сказать, что умер дедушка, сын играл в песочнице. Ему было весело.
Я наблюдала за тем, как он строит куличи.
– Дась, посмотри на небо. Видишь, вон то облачко? – спросила я.
– Да, вижу.
– Теперь на этом облачке живет твой дедушка Саша, – сказала я.
– А как он туда забрался? – удивился сын и отложил лопатку.
– Очень просто. Он умер, – пояснила я.
Дася посмотрел на меня, и его глазки наполнились слезами.
– Умер – это когда никогда?
Совсем недавно мы с ним аккуратно обсуждали эту тему. Что «умер» – это когда человек больше не придет никогда.
– Да. Никогда. Дедушка теперь будет просто наблюдать за тобой с облачка.
Дася безутешно зарыдал.
– Я хочу к дедушке. Почему он не предупредил? Зачем не попрощался…
– Дася, он не мог предупредить. На облачко все уходят без предупреждения.
– А почему он ушел?
– Потому что здесь он задыхался, а там ему хорошо дышать. Спокойно.
– А почему здесь плохо дышать?
– Потому что он заболел, сын.
– Чем?
– Алкоголизмом, – сказала я. Я не вру детям.
– А ты не заболеешь алкоголизмом?
– Нет. Я тебе обещаю.
Я ненавижу алкоголь. Не пью его. Мой отец выпил его за двоих.
– А папа?
– И папа.
– А я?
– И ты. Это такая болезнь, которая… Которой заболевают люди по собственному желанию. И если ты не хочешь умереть раньше срока, то не пей и не кури.
– А дедушка выбрал заболеть? Сам выбрал? Хотя знал, что умрет?
– К сожалению, да.
Сын попытался сформулировать то, что его смущало. Я решила ему помочь:
– Ты думаешь, что дедушка вел себя глупо? Когда выбрал болезнь? Так и есть, Дась. Это очень глупый и неправильный выбор. И, возможно, дедушке стоило его сделать хотя бы ради того, чтобы его никогда не сделал ты. Понимаешь?
– Нет, – сказал сын. Мои дети никогда мне не врут.
Я вздохнула. Сейчас этого не объяснить. Потом, попозже, когда он подрастет, я попробую еще раз.
Сын молчал и задумчиво смотрел на облачко.
– Мам. А ты тоже, не предупредив, уйдешь на облачко?
– Да, – сказала я. Я не вру детям.
Дася заплакал и уткнулся мне в плечо, крепко обняв.
– Но я это сделаю через сто лет, сын. Поверь, я еще успею тебе надоесть, – сказала я и поцеловала его в макушечку. – А до этого времени, до облачка, я всегда-всегда буду рядом с тобой…
Потом были похороны. Сына на них я не взяла.
Отец не выглядел расстроенным. Он был красивым и одухотворенным. Нарядным. Я в первый и последний раз видела его в костюме. И хотела запомнить его именно таким, солидным и импозантным.
Я очень хотела видеть его таким в жизни, но он выбрал другую свободу. Мне не понять ее прелесть, я ненавижу ее перегарный запах, не приемлю ее нетвердую поступь.
Но там, у гроба, я плакала и просила у отца прощения за то, что много лет жила в сопротивлении его выбору. За то, как захлопывала дверь, оставляя его умирать. Наедине с ухающим сердцем, трясущимися руками и изнывающим без спирта желудком. Я истязала отца своей праведностью вместо того, чтобы дать эти несчастные пятьсот рублей. Они же у меня были.
Я просила его простить мне мою глупую гордыню, мою самоуверенность, мою твердолобую убежденность в том, что только мой смысл жизни правильный, а его – нет, в том, что бояться умереть должны только те, у кого есть суп-дети-парки, а не полиэтилен.
КАТЕГОРИЧНОСТЬ – ЭТО СЛАБОСТЬ. ЧЕМ ТЫ КАТЕГОРИЧНЕЕ В СВОЕЙ ПОЗИЦИИ, ЧЕМ ЯРОСТНЕЕ ЕЕ ПРОПАГАНДИРУЕШЬ, ТЕМ БОЛЬШЕ СОМНЕНИЙ ПРЯЧЕШЬ ЗА КРИКАМИ, ПРИЗВАННЫМИ ВЕРБОВАТЬ ТЕБЕ ЕДИНОМЫШЛЕННИКОВ.
Я стала такая мудрая, когда не стало моего отца. Так просто принять то, что больше не рикошетит в твою жизнь бесконечными проблемами, не тянет вниз якорем стыда и бессилия, не треплет нервы ночными телефонными звонками.
Я смотрела на папу. Прощалась и прощала.
Мне кажется, и он меня простил.
Я бы сказала, что он выглядел освобожденным.
А может, он просто больше не боялся умереть.
Взрослая
Мы заходим в квартиру.
В ней сложный запах. Многослойный, тяжелый, ощутимый.
Я не могу понять, чем пахнет. Распознать не могу.
– А чем пахнет? – спрашиваю я сосредоточенно.
Мама хмыкает, закатывает глаза.
– Приехали? Ну наконец-то! – папа выходит из комнаты и распахивает руки.
– Заждался, я смотрю, – сквозь зубы выжимает мама.
В ее тоне чувствуется ерническое пренебрежение.
Мне не нравится, что мама так говорит с папой.
Я покорно иду в его объятия и замираю: соскучилась.
Мама уходит на кухню и там что-то роняет. Потом еще что-то роняет. Потом еще.
– Мама сердится на тебя? – спрашиваю я папу тихо. Мы как будто заговорщики.
– Да, она всегда сердится, – говорит папа. – Привыкай.
– А почему?
– Человек такой, – поясняет папа.
– Так не бывает. Не бывает без причины.
– Бывает, что причина внутри, – поясняет папа.
Мы идем в его комнату. Папа живет отдельно от мамы. У каждого своя комната. И вместе, и врозь. И любят, и ненавидят. Разве нельзя выбрать уже, любишь или ненавидишь, и перестать болтаться в неопределенности?
В папиной комнате пустые стены. Одинокая, криво висящая «Незнакомка»[3] прикрывает дыру на старых пожелтевших обоях. Кровать с несвежим постельным бельем. Шкаф с книгами и стол у окна.
Такой не причесанный, холостяцкий аскетизм. Необученный, одинокий. Как папа.
На кровати спит гитара. Она лежит наискосок и будто прикрыта одеялом. Я сажусь на кровать и трогаю струны, которые жалобно отзываются на мое прикосновение.
– Хочешь, я тебе сыграю? – спрашивает папа.
– Хочу, – отвечаю я.
Я знала, что папа умеет играть на гитаре, но никогда не слышала за все тринадцать лет.
Эти тринадцать лет я росла в другом городе. В ссылке у бабушки и дедушки.
Существует версия, что ребенку хорошо там, где ему уделяют внимание, часто кормят, тепло одевают и водят в кружки. Это ошибочная версия. Ребенку хорошо там, где родители. Даже если их концентрация в дне – это утром отвести в сад и вечером поцеловать перед сном. Все равно.
Важно, что ребенок произносит слова «мама» и «папа». Мама меня заберет. Папа со мной поиграет. Слова имеют целительный эффект. Они как стражи перед внешним миром, оберегают и обещают, что все будет хорошо. И ребенок чувствует себя защищенным.
Я же тринадцать лет жила с ощущением, что меня забыли в детском саду. Мне тепло и сытно, но меня забыли. И мама меня не заберет, и папа со мной не поиграет.
Когда ребенок просто знает, что где-то они есть, его мама и папа, где-то живут, что-то едят, кого-то целуют, это имеет обратный эффект. Внутри растет растерянность. Что со мной не так? Почему целуют не меня?
Я знаю об этом точно. Мама и папа тринадцать лет целовали не меня.
А сейчас забрали целовать, потому что бабушка и дедушка умерли. И это наводит на мысль о том, что они были вынуждены забрать меня, и это действие снова не было продиктовано любовью и желанием.
Им придется меня целовать. Именно придется. И это как-то обидно.
Как следствие, к своим тринадцати годам я забита комплексами под завязку. На мне старая вытянутая кофта, надежно скрывающая зарождающуюся женственность, и растянутые до неопределенности штаны. На голове – неухоженная челка, за которой спрятаны глаза.
Папа нежно обнимает гитару.
– Что тебе спеть?
– Не знаю.
– Ну, какие песни ты любишь?
– Я? Я люблю Агутина, «Ase of Base».
Папа весело смеется в усы. Взахлеб.
На его смех в комнату заглядывает мама.
– Что тут у вас?
– Представляешь, я у нее спрашиваю: «Что тебе спеть?», а она говорит: «Ase of Base», – весело рассказывает папа.
– Спой ей о том, где и на что ты утром набрался, – хмуро говорит мама.
Она гасит папин смех, и в воздухе сразу повисает напряжение.
Папа хмыкает и закатывает глаза.
Я не понимаю, что произошло. Чувствую, что что-то плохое, и с этим надо жить.
Мама уходит. Папа начинает что-то напевать, но почти сразу откладывает гитару.
– Нет настроения.
Я его понимаю. Мама пришла и украла настроение одним своим видом. Даже у меня. Человек такой, ясно.
Мне становится очень жалко папу. Я бы выбрала «ненавидеть», взяла бы гитару и ушла бы жить отдельно. Мне хочется его обнять. Но я не знаю, можно ли. И как вообще у них тут принято.
– Я должен тебе кое в чем признаться, – говорит папа.
Я замираю. Я не люблю тайны. Мне очень обременительно их хранить.
– В чем? – напряженно спрашиваю я.
– Оля, я курю.
– Слава богу! – выдыхаю я.
– То есть ты рада, что я курю? – удивился папа.
– Нет, конечно. Просто это такая… не страшная тайна. Курение же вредно. Его можно бросить.
– Это сложно. Пойду покурю. На балкон.
– А можно с тобой?
– На тебя будет дым лететь…
– Ну и что. Это же твой дым. Он не противный.
Мы идем на балкон. Проходим через кухню. Там мама что-то жарит в сковородке.
– Нельзя было к нашему приезду хотя бы макарон сварить? – спрашивает она папу. У нее такой уничижительный тон. Мы с папой переглядываемся, и я глажу его по спине, мол, держись.
Папа закуривает. Смотрит вниз с балкона. Внизу детская площадка, на ней играют дети, катаются на качелях. Рядом с детьми – их мамы и папы. И дети счастливы.
Рядом со мной тоже мама и папа. Наконец-то. Но я почему-то не счастлива. Снова. Что со мной не так?
– Где сдача? Я дала тебе деньги, на которые можно было купить пять кило картошки и мяса, а ты купил три сосиски и пачку макарон. Где деньги?
– Украли. Вытащили из кармана.
– Украли? Что ж ты идиотку из меня делаешь! Украли! У тебя прям у подъезда крадут, собутыльники твои! – Мама что есть силы хлопает дверью балкона.
Папа, низко опустив голову, смотрит вниз.
– Мне так жаль, что тебе приходится это слышать, – тихо говорит он.
– Пап, я верю, что у тебя украли деньги.
– Правда?
– Правда.
– Главное, я в задний карман положил и иду за овощами.
– Не объясняй. Я верю. Почему мама не верит, пап?
– Мама… Мама… очень сложная женщина, Оля. Она всегда недовольна и разговаривает всегда так.
– А зачем ты терпишь?
– Я люблю ее. И тебя люблю. И…
Папа замолчал. Я знаю, что он хотел сказать. Он хотел сказать, что Диму, моего родного брата, он тоже любит.
Но три года назад Дима пропал без вести. Мама рассказала мне на прошлой неделе. Я не плакала. Я не поняла, что это значит. Поняла только, что мне ни с кем не придется делить комнату и что Димы дома нет, но он не умер, а значит, вернется. Надо просто подождать.
Я умею ждать. Я делаю это лучше всего на свете. У меня тринадцатилетний стаж ожидания.
Я дышу дымом от папиной сигареты и нахожу этот запах приятным.
Мы выходим с балкона.
– Давай-давай, – ревностно говорит мама в спину отцу. – Понянчи доченьку. Хороший папочка. Вспомнил через тринадцать лет.
Эта фраза поражает меня. В ней как бы мама дружит со мной против папы. Она была бы уместна, если бы мама жила со мной, но она жила с папой, и поэтому эта претензия относится и к ней в равной степени.
Я оборачиваюсь к маме, мне хочется попросить ее выбрать другой тон, но она ласково говорит мне:
– Садись кушать, дочка.
– А папа? – растерялась я.
– А папа уже накушался. Ты что, не видишь?
Папа психует и уходит к себе в комнату. Я опускаю голову.
Кажется, я понимаю, почему тринадцать лет я жила в другом месте.
Этим двоим не до меня.
Они созависимы, переплетены спрутом взаимных претензий и не хотят ничего менять.
Я тут всего пару часов, а уже устала. Я будто стою на сквозняке взаимной ненависти, той самой, до которой один шаг от любви. И разряды молний, полные разочарования и разбитых ожиданий от разрушенных судеб, пронизывают меня насквозь.
– Я не голодна, – говорю я.
Я очень голодна. Но это моя солидарность с папой. Мама – диктатор. Она давит и унижает, а у него просто украли деньги.
– Оля, твой отец алкоголик. Это когда ты хочешь выпить всегда и находишь такую возможность. Он сейчас не очень пьян, но это просто подарок на твой приезд. Обычно он сильно пьян. Он не работает и никому не нужен. И живет за мой счет. И деньги у него не украли. Он их пропил. Садись есть.
– Нет.
– Что нет?!
– Я не верю. Дима пропал. Папа пьет. Что за бред? Если он алкоголик, зачем ты с ним живешь?
– Оля, мы разведены давно.
– Как разведены? Почему я не знаю?
– Я не хотела тебя волновать.
– Правда? А в чем разница: волновать тогда или сейчас? Или сейчас я не волнуюсь?
– Успокойся, девочка. Сядь.
– Нет уж. Давайте тему до конца раскроем. Какие еще плохие новости я должна узнать? Дима пропал без вести. Папа алкоголик. Вы разведены. Что еще? Что?
– Больше ничего, успокойся, – говорит мама и закуривает сигарету.
– Ты куришь? – поражаюсь я.
– Да. После того, как пропал твой брат, я начала… Не могу бросить…
Я обессиленно сажусь на стул. У меня гудит голова. Я не верю. Не верю. Не верю.
– Оля, я не хотела все сразу на тебя вываливать. Хотела постепенно. Думала, ты сама все поймешь. Но вижу, что ты совсем ребенок. Ты не видишь ничего. Жалеешь не того.
– А кого жалеть надо, мам? Тебя?
– Я впахиваю как проклятая на двух работах, а он и охранником не может месяца продержаться нигде. Не кормить его я не могу, он же твой отец.
Я не поняла эту фразу. Я как бы виновата оказалась, что мама вынуждена кормить папу.
– Ладно. Давайте все поедим. Саша! – кричит мама в сторону комнаты. – Иди сюда. Давайте все поедим.
В ответ тишина.
– Саша!
Тишина.
– Иди позови его, – кивает мама. – Я салата подрежу.
Я захожу в комнату отца. Мне в лицо бросается резкий, яркий запах алкоголя. Он спит на нерасстеленной кровати, приобняв гитару за бедро. Храпит.
– Пап, – говорю я тихо. И понимаю, что не надо его будить. Пусть поспит.
Сзади подходит мама, оценивает ситуацию, уверенно идет к кровати отца.
– Не буди, – пугаюсь я. – Спит человек.
Мама наклоняется и из-за дальнего угла кровати, того, что прислонен к стене, достает бутылку водки. Пустую.
Мама поворачивается ко мне, показывает свою находку и говорит тихо:
– Ты сама все поймешь, девочка моя, а сейчас иди ешь.
Я ем макароны, низко склонившись над тарелкой, и думаю о том, что тринадцать лет я рвалась сюда, к маме, папе и брату, и представляла, как вернусь и буду счастлива.
Мне казалось, тут дом, пахнущий пирогами, общий смех, папины песни и мамины поцелуи на ночь.
А эта квартира пахнет скандалами, сигаретами и отчаяньем двух несчастных людей. Я живу в ней два часа и уже хочу сбежать.
А еще… Еще я физически чувствую, как взрослею.
Нитка
Более двадцати лет назад пропал без вести мой родной старший брат.
Сочувствия не нужно: жизнь сложилась так, что я его почти не знала, и не могу ощутить в полной мере чувство потери.
Пока он жил с родителями, я жила в другом городе, с бабушкой и дедушкой, а когда родители забрали и меня оттуда, брата уже не было. По сути, как бы ужасно это ни звучало, я видела его несколько раз в жизни и почти не помню.
Однако меня не сразу отправили в ссылку: первые мои одиннадцать месяцев жизни мы жили все вместе. На черно-белых фотках десятилетний лохматый парень нежно держит меня, полугодовалую, на руках. Мама говорит, он меня очень любил. На фото он еще смотрит в кадр двумя глазами.
Спустя пару лет он потеряет глаз по нелепой случайности: в брата выстрелят из игрушечного лука игрушечной, но острой стрелой и… попадут.
На всех последующих фото у него глазной протез, и, к сожалению, это заметно.
Думаю, он очень переживал по этому поводу. Я бы очень переживала.
– Мам, он переживал?
– Я не замечала.
Не удивительно. Мама всегда замечала только свои переживания.
Она лет десять не замечала, что у меня появилась семья. Хотела, чтобы я жила с ней «за себя и за того парня». Я же вышла замуж. Предательница.
Помню, как брат приезжал к бабушке и дедушке, туда, где жила я, и привозил разноцветные круглые жвачки. Я его очень ждала всегда. Просто я любила жвачки, но мне их не покупали, а брат привозил.
Мне было, наверное, лет шесть. Ему – шестнадцать. В этом возрасте такой разрыв – пропасть. О чем нам говорить?..
Он отдавал жвачки и уходил во двор, к пацанам.
Я же говорю, я его вообще не знала.
Его нет уже более двадцати лет. Целая жизнь. Через семь лет с момента, когда он пропал и его не нашли, государство автоматически признало его умершим. Его фамилии с инициалами больше нет даже в квитке коммунальных платежей.
Живой человек включает свет и моется в горячей воде, а пропавший без вести этого не делает, и государство словно учитывает этот факт.
Однако мне категорически не нравится думать, что он умер, поэтому я решила думать, что уход брата – это его выбор. И он где-то сейчас живет. Ему сорок пять. Мне кажется, у него нет семьи, потому что семья ежедневно качает твои душевные мышцы и развивает твою способность любить, и если бы он любил, умел любить, он бы обязательно вернулся. Позвонил бы в дверь и сказал:
– Привет. Узнала?
Я бы улыбнулась в ответ:
– Шутишь? Проходи. Есть будешь?
А он бы все стоял и стоял… И я бы все стояла и стояла…
Конечно, я пыталась его искать. И через органы, и даже через экстрасенсов. Кстати, это моя последняя блажь. Дорого берут, кстати.
Муж, давая деньги, уточнил:
– Зачем тебе это?
Он любит, когда все рационально.
Как объяснить? Действительно, зачем? Мне почти тридцать пять, и все эти тридцать пять лет по триста шестьдесят пять дней я прожила без брата. И вдруг сейчас в моей жизни появится сорокапятилетний мужик, чужой, высокий, волосатый или лысый, толстый или худой, с какими-нибудь психическими проблемами (в моей семье без них не вырасти), и этого мужика надо любить, просто так, безусловно, потому что он брат. Сложно…
Я не знаю, зачем мне это. Зов крови?
– Я буду его любить, – отвечаю я мужу.
– Тебе есть кого любить, – напоминает муж.
Черт побери, он прав. Но в этом вопросе нам с мужем не найти понимания: он вырос в идеальной многодетной семье, где всем есть до всех дело: мама, папа, два сыночка и лапочка дочка. Их можно фотографировать на постеры для рекламы йогуртов, новостроек и гипермаркетов.
Как ему понять брошенную девочку Олечку с кульком подтаявших разноцветных жвачек в потной ладошке, которой очень нужен брат, потому что его доля любви заморожена в глубине ее маленького сердечка?
«Ты как про пачку пельменей говоришь», – хмурится муж.
Нет, все-таки он не может меня понять, муж может просто принять и поддержать. Поэтому он дает денег на дорогущего экстрасенса, к которому я иду на прием с фотографией брата. Сердце колотится. Экстрасенс смотрит на меня без интереса. К нему приходят люди и хотят чуда, но он не волшебник, он просто интуит. И у него усталый вид. Возможно, он поссорился с женой из-за некупленного списка продуктов или у него болит живот.
Я протягиваю фотографию.
– Мне кажется или у него что-то с глазом? – уточняет экстрасенс.
– Вам не кажется, – отвечаю я, а сама думаю: «Переживал».
Экстрасенс держит руку над фотографией.
– Я чувствую холод, – говорит он.
– Что это значит? – спрашиваю я, хотя знаю, что это значит.
Вместо ответа он берет тяжелую иглу на нитке. «Если игла будет крутиться, ходить качелями, значит, человек жив, если застынет, остановится, значит, нет», – говорит экстрасенс.
Он подвешивает иглу над фото. Игла застывает как вкопанная.
– До свидания, – говорю я. К черту экстрасенсов. Что он может знать о человеке, о котором ничего не знает даже его родная сестра?
Мама говорила, что брат пропал, выйдя на лестничную клетку в тапочках и спортивных штанах вынести мусор. Как такое может быть в многомиллионном городе? Объясните мне! Это же не деревенский дом на окраине, а огромная панельная двадцатидвухэтажка в спальном районе Москвы! Как?
Я чувствую подвох. Я чего-то не знаю. Мне чего-то не говорят. Подозреваю, что мама хоронила в этой недосказанности свои педагогические промахи.
Зачем? Я же тоже ее дочь, и все эти промахи мне очевидны.
Ну да не суди. Не дай Бог никому на свете пережить такое. Я смотрю на своего сына, и у меня холодеют руки от мысли, что он может вырасти, надеть тапки и спортивные штаны, взять мусор, выйти на лестничную клетку и…
Нет! Я бегу к иконам и долго и часто крещусь. Господи, не оставляй своим благословением…
Я смотрю на сына и истово хочу научиться замечать. Замечать, если он будет переживать. Даже из-за каких-то незначительных на первый взгляд вещей, из-за ерунды.
Однажды сын попросил у меня пятьдесят рублей.
Мы с мужем как раз пытались внедрить в его сознание ценность денег, объясняли, как сложно их зарабатывать, и, приучая к самостоятельности, периодически просили шестилетнего сына самого купить себе батон или мороженое. Я не увидела в просьбе ничего страшного и дала деньги.
Утром я вела сына в сад. Мы опаздывали. Точнее, я – на совещание.
– Мам, а сложно тебе было заработать пятьдесят рублей? – озадаченно и чуть напряженно спросил сын.
Мы были уже на территории сада, я спешила, мне совсем некстати был этот разговор, и я скомкано ответила что-то невнятное про то, что деньги вообще достаются не просто. Потом я попросила его больше не драться (вчера он подрался с Аркашей, но так и не смог мне объяснить, почему) и отправила переодеваться.
Оставив сына воспитателю, я заспешила к машине и… остановилась.
ОСТАВИВ СЫНА ВОСПИТАТЕЛЮ, Я ЗАСПЕШИЛА К МАШИНЕ И… ОСТАНОВИЛАСЬ.
Я заметила(!), что это был вопрос, продиктованный не просто праздным любопытством.
Надо вернуться. Обязательно надо.
Я вбежала в группу и позвала сына. Мы вышли в коридор.
– Что случилось, Дась? Почему ты спросил про пятьдесят рублей?
– Потому что… Потому что… Я их сегодня потрачу, но ничего не куплю.
– А на что ты их потратишь? В садике-то? – удивилась я.
– Аркаша украл моего любимого зайца. Того, с которым я сплю. Вчера во время тихого часа. И сказал, что вернет за пятьдесят рублей. Мне очень нужен мой заяц, потому что я без него не засну, но, когда я отдам Аркаше деньги, получится, что я ничего не куплю, а просто верну своего зайца. А ты работала за эти деньги, и они тебе тяжело достались. И мне жа-а-алко-о-о…
Я обняла моего плачущего сына, стала гладить его по спинке и успокаивать. Я поняла, что все делаю правильно.
ХОРОШАЯ МАМА – НЕ ТА, КОТОРАЯ КРУГЛОСУТОЧНО РЯДОМ, ВАРИТ КАШУ И ЧИТАЕТ АГНИЮ БАРТО, А ТА, КОТОРАЯ РЯДОМ ТОГДА, КОГДА НУЖНА СВОЕМУ РЕБЕНКУ. И ЭТО ОЧЕНЬ ВАЖНО ИМЕННО ЗАМЕЧАТЬ, ПОНИМАТЬ, ЧТО ВОТ ИМЕННО СЕЙЧАС ТЫ НУЖНА.
– Сынок, спасибо, что ты рассказал мне эту историю. Аркаша поступил плохо, неправильно. Он украл.
– Я знаю, мы дрались вчера, но без толку. Он спрятал зайца, и я не знаю, где он.
– Дась, давай так. Если ты отдашь денежку Аркаше, то он победит. И подумает, что воровать – это хорошо, потому что он своровал – и заработал на мороженое. Драться с ним тоже бесполезно. Можно решить ситуацию хитростью. Поступить как Аркаша.
– Как? У Аркаши нет зайца! Он вообще спит без игрушек.
– Зато у Аркаши есть кроссовочки, в которых он гуляет.
Сын посмотрел на меня очень внимательно. Он понял, к чему я клоню.
– Я не забираю у тебя деньги, Дась. Ты можешь просто выкупить у Аркаши своего зайца, а можешь проучить и показать ему, как обидно, когда у тебя воруют вещи.
– Я спрячу его кроссовки в подвал. Я знаю, какие они – зеленые. И скажу ему: отдам кроссовки в обмен на зайца, иначе тебе не в чем будет идти гулять! – сказал мой ликующий сын.
Я обняла его, поцеловала в макушку и сказала: «Дай пять!» – и, совершенно вдохновленная, побежала на работу.
Замечать очень важно. Спасибо, мама, за урок.
Замечать нужно даже не ради детей, а ради себя. Чтобы ребенку никогда не захотелось уйти.
Перед родами мама просила меня назвать будущего сына Димой. В честь брата.
Но я где-то читала, что в этом случае у моего сына возрастают шансы повторить судьбу брата. Поэтому я резко отказала.
Мама, конечно, обиделась, но я осталась непреклонна. Моего сына зовут Данила. Точка.
В день рождения брата, а также в день, когда он ушел, мама обычно зажигала свечи, ставила его фотографии рядом с иконами и плакала.
Она его ждала.
При этом мама злилась на меня, что я в такой день живу обычной жизнью: хожу в магазин, готовлю еду, гуляю с ребенком. Мама ждала моей скорби и обвиняла меня в бесчувственности.
Я же не хотела лицемерить, не желала подыгрывать таким ее желаниям, потому что я не могу плакать по заказу. Да, я потеряла человека, которого никогда не знала, но это лишь факты, а не эмоции.
Тем не менее я очень хочу его обрести. Внезапно так найти брата.
Когда не стало мамы, спустя полгода я должна была вступить в права наследства. Я пришла к нотариусу.
– Есть другие наследники? Вы единственный ребенок? – уточнил нотариус.
– Нет, – сказала я.
– Что нет? Нет наследников или не единственный? – нахмурился нотариус.
– У меня был брат, который пропал без вести. Он признан умершим.
– Есть документы?
Я стала искать документы, но не нашла и удивилась. Как же так? У любого умершего человека должно быть свидетельство о смерти.
Я стала рыться в маминых документах, читала все подряд и вдруг обнаружила письмо, адресованное маме, из отдела уголовного розыска МВД. В письме было написано, что в 1999 году дело по розыску моего брата было прекращено «в связи с установлением местонахождения разыскиваемого».
Я прочла и замерла. Значит, жив. Получается, застывшая над фотографией нитка ничего не значит. Значит… Во мне всколыхнулась надежда.
Я представила, как жду брата в гости и леплю ему мои фирменные пельмени. Мне захотелось немедленно бежать за мясом и мукой.
«…Точный адрес пребывания инициатору розыска не сообщается, в случае если разыскиваемое лицо достигло совершеннолетия и не является психически больным или ограниченно дееспособным».
Я прочла два раза. Следователь словно написал моей маме: «Мы нашли вашего сына, но он не хочет домой, не хочет возвращаться к вам».
Я сползла на пол по стене. Не хочет. Он не больной, дееспособный. Он просто не хочет. Он не замечает маму, как она не замечала его. Мстит? Взрослый дядька мстит старой, больной, разрушенной судьбой, стрессом и болезнями женщине?
Я позвонила своей знакомой Ксюше, которая всю жизнь работает в Следственном комитете. Рассказала ей ситуацию, пересохшими губами прочитала письмо.
– Оля, не пори чушь. Ребята просто закрыли дело, чтобы не было висяка. – объяснила Ксюша. – Никого не нашли, не переживай. Просто кто-то получил премию или не получил выговор. Это просто бумажка. Даже если на ней написано «нашли», это ничего не значит. Такая ситуация – очень распространенная практика, понимаешь? Это Россия, детка…
Я заплакала.
Нитка замерла над фотографией брата. Прямо пронзила острым копьем его раненый глаз. Я поняла, почувствовала, осознала: он никогда не позвонит в мою дверь, не зажжет свет, не включит горячую воду и не съест пельмени… Нет других наследников.
Нет папы. Нет мамы. Нет последней надежды – старшего брата. Я одна.
Одна-одинешенька. И теперь первая в очереди «ТУДА».
Гольфы
Мы собираемся в парк аттракционов.
Я надела летнее платье. То, что нарядное. Красного цвета.
Мне его привезла мама.
Привезла – и уехала.
Все мое детство она приезжает и уезжает, а я запоминаю почему-то только то, как она уезжает.
Наверное, эта эмоция при расставании сильнее счастья ее присутствия.
Обычно я очень-очень жду маму. Всем сердцем.
Но время с ней проносится мгновенно.
И вот уже стоит упакованный чемодан.
С каменным лицом я машу в окно. Не плачу. Я потом заплачу, вечером, когда буду ложиться спать.
Это платье очень нарядное, я в нем похожа на ягодку. Клубничку.
Мама привезла в подарок мне и сестре одинаковые гольфы. Тоже красные, с рисунком, в упаковке с гномиком. Гольфы подходят к платью. Я их надену в парк. Поэтому придется распаковать, хотя смотреть на них в упаковке мне очень нравится.
Мы идем в парк с дядей Колей.
Я, двоюродная сестра Катя и ее папа, дядя Коля.
Сейчас мы живем вместе. Так сложилось. Я этому рада. Мы с сестрой одногодки. Очень здорово, когда у тебя есть сестра.
Дядя Коля кричит нам из прихожей:
– Вас долго еще ждать?
Нет. Не долго. Мы готовы.
Я тороплюсь, натягиваю гольфы, выбегаю в прихожую. Втроем мы выходим на жаркую улицу.
Дядя Коля расстроен. У него всегда грустное выражение лица. У него не ладится с Катиной мамой, поэтому он грустит.
Это какие-то взрослые дела, я их не понимаю.
У моих родителей тоже не ладится. Мама не любит говорить о папе, а папа – о маме. И приезжают они всегда по одному. Вместе – никогда.
Объясняют это дороговизной билетов. Но я подозреваю, что деньги там ни при чем. Они просто не хотят вместе.
Мы стоим на остановке, ждем троллейбуса.
Чтобы развлечь себя, мы с Катей ходим по опасному бордюру вокруг клумбы.
– Катя, осторожнее, пожалуйста, – говорит дядя Коля.
Я тоже хожу по бордюру, но мне никто не говорит «осторожнее».
Мне кажется, что, если упадет Катя, дядя Коля испугается, а если я – разозлится.
Он вынужденно несет ответственность и за меня, но он не просил эту нагрузку, поэтому злится на моих родителей, которые далеко, а получается, что страдаю от этого я.
В троллейбусе жарко. Мы прилипли к окну.
– Пить хочешь? – спрашивает дядя Коля у Кати, не у меня.
Катя кивает папе, берет бутылку, делает глоток, передает мне бутылку.
Катя не хочет пить, но видит, что я хочу, и выручает меня. Она всегда это делает, за что я ее отчаянно люблю. Но иногда мне хочется благородно отказаться от ее участия. Мне от него не по себе.
Дядя Коля – электрик. Он работает в крупном универсаме и очень любит свою дочь, поэтому он каждый раз приносит ей с работы сюрпризы.
Например, жвачку, ручку, шоколадку. Какую-то мелочь.
Катя тоже очень любит папу. Она его жалеет. Ей кажется, что мама его обидела, и Катя пытается его защитить.
Однажды я видела, как Катя смотрела на маму, когда она говорила что-то обидное папе. В Катином взгляде было много грусти и осуждения. Потом она подошла и обняла папу, и это было сильнее слов.
Они с папой часто обнимаются. Мне тоже хочется обниматься с ними, но я понимаю, что этого нельзя делать. Я – третий лишний.
Мы живем вместе.
Обычно мы обе, заслышав ключ в замочной скважине, выстреливаем в прихожую.
Катя кричит: «Папа!» – а я: «Дядя Коля!»
Он заходит грустный и уставший. При виде дочери его лицо расцветает улыбкой. Он приседает и обнимает ее очень нежно, Катя виснет на папе.
Я в этот момент стою рядом, но меня как будто нет.
– Угадай, что я тебе принес, – говорит дядя Коля.
– Не знаю, – улыбается Катя.
Дядя Коля лезет в сумку и достает подарок. Например, конфету.
– Ур-р-ра! Спасибо, папа, – говорит Катя и целует его в щеку.
– Мы ее вместе съедим, – говорит Катя мне.
Катя очень добрая. Она всегда делится со мной и даже отдает свое. Но каждый раз в этот момент мне хочется сказать: «Не надо», – развернуться и уйти. Я не знаю, что это за чувство у меня внутри, не понимаю, но оно похоже на гордость. Это же не моя конфета, ее купили не мне. Почему не купить две конфеты? Ведь дома тебя ждут два ребенка. Или если две конфеты – это дорого, почему не купить одну, но сказать: «Это вам, вам обеим».
На деле же получается, что я словно отбираю у Кати ее конфету. Беру чужое. И именно от этого мне не нравится эта конфета. Она не вкусная.
Я понимаю, что взрослая жизнь – это много-много сложных чувств.
Мы приходим в парк. Парк – это всегда обещание счастья. Взявшись за руки, мы с Катей вприпрыжку бежим на карусели. Две легкие веселые девчонки.
Я помню это ощущение счастья внутри, словно раздутые паруса, полные ветра. Хочется взлететь. Смеяться.
ДЕТИ ЗАРЯЖЕНЫ ДЕТСТВОМ И СЧАСТЬЕМ, В НИХ ЕЩЕ МАЛО ОСОЗНАННОСТИ, ПОЭТОМУ МНОГО СЧАСТЬЯ.
Мне кажется, что я очень-очень красивая. На меня смотрят люди, и я им нравлюсь. Они улыбаются. Я ловлю в себе счастье, слушаю его. Это очень редкое ощущение. Оно приходит и уходит так быстро, что о том, что оно приходило, я узнаю по факту. Счастье как мама. И большую часть времени я просто грущу о том моменте, когда была счастлива.
– Надо подождать папу, – говорит сестра.
И я помню, как мы разворачиваемся и смотрим, как приближается к нам дядя Коля. Ему жарко, он идет в плохом настроении.
Он смотрит на меня, и его лицо излучает пренебрежение. Тогда я еще не знала названия этого чувства. Сейчас – знаю.
– Посмотри, как ты надела гольфы. Их надо натягивать до колен. А ты сейчас выглядишь как…
Он говорит слово на букву «ш», но я его не поняла и не разобрала. Дядя Коля сказал так тихо и поморщился.
Я замечаю, что и правда все девочки вокруг тоже в гольфиках, и все они натянуты ниже коленок, а я не знала и тянула их до предела – выше колен, отчего смотрятся теперь мои гольфы как чулки.
Вот почему все улыбались. Они просто смеялись надо мной. Мне становится стыдно, и я хочу провалиться сквозь землю. Почему никто не сказал раньше? Катя почему не сказала? Я смотрю на сестру и вижу слезы в ее глазах. Она плачет из-за меня: она просто не заметила или тоже не знала. При этом ее гольфы надеты правильно.
Катя приседает и поправляет мне гольфы, и я вижу, как она смотрит на папу: как тогда на маму – с грустью и осуждением, мол, почему ты не сказал.
Потом Катя меня обнимает, и мне сразу хочется плакать. Это ее жалость проникает в меня. Жалость, упакованная в сестринскую любовь. Иногда мне кажется, что меня никто, кроме Кати, и не любит…
Внутри царит звенящая пустота. Счастья больше нет. Хочется домой. Мы медленно идем к каруселям, взявшись за руки. Только я больше не хочу кататься.
Больница
Я пришла в больницу навестить маму. Больница психиатрическая.
Я никогда раньше не была в таких заведениях, не знаю, что можно, что нельзя и как себя нужно вести. Поэтому мне слегка не по себе.
Санитарка при входе протягивает мне бахилы и проводит ревизию всего, что я принесла: проверяет на отсутствие в вещах признаков опасности для пациента.
Откладывает в сторону любимую мамину чашку с красными вишенками: это нельзя. Ведь чашку можно разбить и перерезать вены себе или соседу по палате. Об этом я не подумала…
– Проходите, – кивает санитарка на дальнюю по коридору палату без дверей.
Я вхожу – и сразу вижу маму.
Она сидит нахохленным воробышком на ближайшей к выходу кровати, опустив голову, в каком-то застиранном рваном халате, непричесанная, несчастная, худые морщинистые ручки лодочками лежат на коленях, один тапочек трогательно слетел с худой, бледно-синеватой ноги…
У меня щемит сердце. «Может, забрать ее отсюда?» – спрашивает тронутый увиденным внутренний голос.
Тихо подхожу к ней, кладу руку на плечо:
– Привет. Как ты?
Я давно не произношу слово «мама». Не могу. Оно словно застревает в горле.
Маленькие дети часто не выговаривают букву «р». Я не выговариваю слово «мама».
Она вздрагивает, поднимает на меня пустые глаза, которые тут же наливаются яростью.
– Ты зачем пришла? Позлорадствовать? Упекла меня сюда, а теперь совесть мучает? Посмотреть пришла, как я тут, в «пансионате», устроилась?
Палата рассчитана на восемь коек. Все они заняты. Остальные семь пациенток замерли, смотрят на нас с интересом.
Мне неловко, неуютно. Хочется отдать передачку и скорее уйти. Внутренний голос уже молчит и ничего не предлагает.
– Сигареты принесла? – грубо спрашивает меня неопрятная опухшая женщина с большим щербатым ртом.
– Нет. – Я растерянно машу головой.
– Сколько стоит сделать человека психом, а? Расскажи, нам тут всем интересно! Полюбуйтесь, девочки, вот пришла мошенница, предательница, сволочь… – мать полыхает гневом, глаза красные, на губах запеклась слюна.
Она не признает наличие в себе болезни, влияющей на адекватность ее поведения, и злобно ищет виноватых в своем заключении в психушку. А что их искать-то – вот она я…
– Дайте, пожалуйста, телефон позвонить маме, – тихо просит кроткая девушка, почти девочка, сидящая на кровати у окна. – Я по маме скучаю…
У нее промытое нежное личико, взгляд Аленушки, и даже волосы заплетены в косичку с пробором. Не хватает платочка и сарафана для полноты образа…
Не задумываясь, я подхожу и протягиваю ей телефон. Она забирается на кровать с ногами в теплых вязаных оранжевых носках (наверное, мама вязала?) и вдохновенно набирает номер, который помнит наизусть. Лицо ее оживляется, появляется румянец.
«Господи, она-то тут как оказалась?» – думаю я, наполняясь сочувствием.
Возвращаюсь к матери под безжалостным дулом восьми пар глаз и спрашиваю:
– Скажи, что тут можно, что нельзя, что тебе еще надо для пребывания, я просто не знаю…
– Ничего мне от тебя не надо. – Мать поджимает губы, демонстративно отворачивается.
Ей нравится играть эту роль для благодарных зрителей – держать образ гордой и несломленной предательством женщины.
Она отрицает свою болезнь, как и большинство здешних пациентов: их искаженная реальность кажется им нормой, а все, кто так не считает, – враги. Как правило, врагами назначаются самые близкие родственники, для которых искаженное сознание человека становится ежедневной проблемой и зачастую представляет опасность для жизни всей семьи.
– Ты очень красивая, – обиженно говорит закутанная в пододеяльник женщина-мумия в самом углу.
– Спасибо, – приветливо улыбаюсь я в ответ.
– Прямо светишься вся. Здесь никто обычно не светится. Наоборот. Смердят.
– Она на сносях, не видишь? – вступается за меня Аленушка.
– Сигареты принесла? – снова спрашивает Щербатый рот.
– Нет, – снова отвечаю я, пряча недоумение.
– Вот тут вещи твои, спортивный костюм, ночнушка, белье, полотенце, а тут – вода, конфеты, печенье… – смущаясь, говорю я матери и протягиваю пакет.
– Вот сама и жри! – огрызается мать, отталкивает пакет, он падает на пол, разрывается, и из него брызгают конфеты разноцветным салютом.
Тяжело приседая, я встаю на одно колено, собираю конфеты. Я на восьмом месяце беременности.
– Сигареты принесла? – Щербатый рот.
– Нет, – отвечаю я с раздражением.
В этот момент в палату входит импозантный врач в кипенно-белом халате со свитой из двух санитарок. Врач выглядит как суперзвезда из сериала про «Скорую помощь», он красив и загорел, под халатом – джинсы. Такой расслабленный врачебный кэжуал-стайл.
Я встаю с колен, здороваюсь.
Мать мгновенно преображается, надевает улыбку.
– Как дела, девочки? – громко и бодро спрашивает врач у всех сразу.
– Хорошо, – несинхронно отвечают «девочки».
– Хорошо, Антон Геннадич, – солирует вдруг мать. – Ко мне вот дочь приехала. Красавица. Умница. Сейчас беременна…
– Это очень хорошо, – улыбается мне врач. – Потом зайдите ко мне, кабинет 15, пообщаемся про вашу матушку.
– Хорошо.
– Да, доктор, мы вот внучечку ждем. Внук уже есть. Данечка. Только он сейчас в детдоме…
Врач вопросительно смотрит на меня: мол, почему в детдоме. Я отрицательно машу головой:
– Это у нее навязчивые видения. Он в садике…
– Антон Геннадьевич, ну мы же здесь все понимаем, – мать заговорщически подмигивает врачу. – Что я здесь случайно, по недоразумению. Пока дочь тут, на машине, давайте оформим выписку, и мы с ней домой поедем… Да, дочур?
Я ОШАРАШЕННО СМОТРЮ НА МАТЬ, ПОРАЖЕННАЯ ЕЕ ПРЕОБРАЖЕНИЕМ И РЕЗКИМ ПЕРЕХОДОМ ОТ НЕНАВИСТИ К ПРИВЕТЛИВОСТИ.
– Посмотрим, – примирительно говорит врач и подмигивает мне.
И вдруг девушка у окна, та, что Аленушка, начинает истерично орать в мой телефон:
– Алло! Я выйду отсюда нах…й и порежу себе вены, слышишь, мудак ё…анный, а сначала убью твою шлюху сраную и тебя тоже, козлина вонючий…
У нее вздулись вены на шее, изо рта летит слюна, глаза безумные. Вот оно, состояние аффекта…
– Кто дал ей телефон? – озабоченно кричит врач и вместе с санитарками бросается к девушке. Они втроем наваливаются на нее, пытаются сделать укол, со стороны выглядит, будто они хотят ее задушить, и я вижу, как постепенно стихает агрессивное сопротивление вязаных оранжевых носков под действием укола.
Я застыла от ужаса. Здесь запрещены мобильные телефоны? Я не знала.
– Сигареты принесла? – спрашивает Щербатый рот. Я ощущаю ее дыхание на шее: так близко она подошла сзади, нарушила личное пространство.
– Нет, – я отстраняюсь.
Мать смотрит на меня торжествующе. «Видишь, в каком я аду? По твоей вине!» – читаю я ее взгляд.
Аленушка утихла, врач возвращает мне телефон, смахивая со лба потную челку. Он больше не выглядит импозантным: халат помят, две верхние пуговицы оторваны, глаза растерянные. Теперь он больше похож на местного пациента, который играет врача.
– Не давайте тут никому телефон. Это психиатрическая больница, а не переговорный пункт.
– Простите.
Врач быстро и как-то обиженно уходит. Наверное, в свой 15-й кабинет.
– Забери свою подачку, я к ней не притронусь! – шипит мать.
Спектакль окончен. Гаснет свет. И многоточий больше нет.
– Ну, отдашь кому-нибудь, санитаркам, девочкам. – Я пожимаю плечами и собираюсь уходить. – Теперь в субботу приду. Если что надо, ты врачу скажи, а я ему буду позванивать.
– В какую субботу? Ты издеваешься? Забери меня отсюда сейчас же! Кому говорю! Я здорова! Знаешь, каково это – жить среди психов? – Она кивает на оранжевые носки. – Они и ночью не спят! Я хочу домой! Я спать хочу! Иди к нему, выпиши меня!
Я отвожу глаза, говорю твердо:
– Я теперь в субботу приду! – и быстро, не оглядываясь, иду к двери.
В спину мне летит нестройный хор голосов:
– Сволочь! – это мать.
– Ты красивая… – женщина-мумия.
– Сигареты принесла? – Щербатый рот.
После беседы с врачом выхожу на улицу, залитую солнечным светом, и вдыхаю свободу полной грудью.
В список необходимых вещей на субботу сразу после сока, печенья, пластиковой чашки и очков дописываю сигареты для Щербатого рта. А вдруг ее никто не навещает?
Барто
- Есть такие люди –
- Им все подай на блюде!
Это Агния Барто. Но это про мою маму.
Она всю жизнь прожила в глухом убеждении, что люди вокруг существуют для того, чтобы решать ее проблемы.
Она никогда не боялась обременить собой. Наоборот, делала это легко, даже с вызовом. Сделай это для меня, тебе что, жалко, что ли?
И люди делали. Многие просто не умеют говорить «нет». А те, кто решался на отказ, попадали в черный список неблагодарных сволочей.
Мама и сама делала людям много добра, но не безвозмездно. Ее добро облагалось пожизненным налогом вечной благодарности.
– Он отказался везти меня на дачу, старый дурак, – сердилась мама.
– Ну, может, он занят? – пыталась я защитить неизвестного мне старого дурака.
– Он так и сказал. Когда же он просил меня захватить ему стройматериалы на «Газели» и я все организовала, я почему-то была не занята!
– Да, но это было пять лет назад, и тебе было по пути! – вспоминаю я давнюю историю.
Но у услуг, оказанных мамой, нет срока давности. Вчера или полвека назад – будь добр отдать долги.
– Люди – неблагодарные сволочи, – выносит мама диагноз всему поколению. – А этот старый дурак вдвойне. Пусть только попросит меня о чем-нибудь… – добавляет мстительно.
Для мамы просить – это ненапряжный полезный навык. Положительный глагол. Просить, дышать, есть, пить – обычные рутинные жизненные действия.
Я – другая. Я – ее антипод, потому что ненавижу просить. И дело не в заносчивой гордости. Я просто считаю, что никто никому ничего не должен, поэтому если я что-то прошу, то должна заплатить. Услугой, деньгами, своим расположением. Образно говоря, я предпочитаю сделать сама, чем «покупать» чужое одолжение.
И вопрос не про проблемы с делегированием. Здесь другое – глубинное стремление к самодостаточности.
Я наняла для мамы сиделку по имени Валентина. Ей пятьдесят шесть лет, но она бодра и подвижна, и возраст бледнеет перед активным характером и девичьей непосредственной улыбкой.
Валентина недавно похоронила отца, за которым ухаживала пять лет. При этом она с радостным смирением согласилась на эту работу: во-первых, дополнительный заработок, во-вторых, руки-то помнят.
Отец Вали долго и мучительно умирал от диабета. Последний год он был совсем плох, не узнавал родных, кричал в голос по ночам, а в редкие минуты просветления плакал в ладони дочери и просил его убить.
Валя из-под полы доставала «Галоперидол»[4] и колола отцу. Лекарство приносило облегчение всем: папа засыпал, а Валентина наслаждалась тишиной. Вечные стоны отца – тяжелый жизненный фон, от которого хочется сбежать в другую реальность, где твой любимый отец не умирает у тебя на руках, но нельзя. Действие «Галоперидола» заканчивается через четыре часа, и ухающие стоны возвращаются в беспросветную и безрадостную жизнь.
Кто эти люди, настаивающие на запрете эвтаназии? Пусть эти гуманисты, взращенные на искаженных религиозных реалиях, поживут в Валиной квартире хотя бы сутки. Пусть даже не на месте корчащегося в предсмертных судорогах отца, страдающего не столько от физической боли, сколько от собственного существования в статусе обузы, а на месте дочери, которую везде в крошечной однокомнатной квартире преследует молящий о пощаде взгляд отца: «У-у-убе-е-ей!»
Валентина для меня находка. Она живет выше на два этажа и с филигранной мудростью и непробиваемой выдержкой общается с мамой исключительно как с пациентом.
А в этом и сложность.
Мама выглядит как здоровый, только что проснувшийся, но уже уставший человек со слегка замедленной речью. Утреннее, только после сна впечатление создает ежик волос, торчащий клочьями, который не приминается даже после расчесывания, и лицо со «шрамами» – отпечатками подушки, потому что спит она на животе вопреки всем рекомендациям врачей.
Мама говорит медленно и внятно, будто мудрец, декларирующий заповеди. Мне не хватает терпения дослушать ее до конца.
– Мне нужен новый ха…
– Халат. Хорошо. Я куплю.
– Теплый и с по…
– С поясом. Хорошо. Я куплю.
– И пусть эти мужики уйдут, – мать повышает голос, включает барыню-хозяйку.
Мы переглядываемся с Валентиной.
– Мужики? Тут никого нет, – нервничаю я.
– Ты зачем их привела? Они будут ночью душить меня подушкой.
– Мы тут втроем. Здесь нет никаких мужиков. Никто тебя не душит и не убивает, – я раздвигаю руки, желая продемонстрировать матери, что она видит то, чего нет. Раздражение рвется наружу.
– Ты с ними договорилась! – визжит мама. – Вы договорились сделать из меня ненормальную! Валя, скажи ей, она привела мужиков и хочет сделать из меня идиотку! – Мама нервничает, идет пятнами.
Валентина примирительно гладит меня по руке, а потом тихо говорит матери:
– Нина, я сейчас их прогоню, не нервничай. Они уйдут и не будут тебя мучить…
Первое время я бесилась. Спрашивала, зачем подыгрывать больному воображению? Валя объяснила, что противоречить – совсем не эффективная тактика, в результате которой мама просто разнервничается и случится приступ. Так что это не подыгрывание, а профилактика инсульта.
Я слышу. Понимаю. Верю, но не могу.
– Где Олеся? – спрашивает мама.
– Какая Олеся? – озадаченно уточняю я. У меня нет ни одной знакомой Олеси.
– Которая с тобой приходит каждый раз.
– А! – я вспоминаю Валины рекомендации. – Олеся на работе. Не смогла прийти.
– Сволочь какая неблагодарная. Жила здесь год, а навестить не может.
– Никто здесь не жил, – закипаю я. – Никакой Олеси нет! На вот, выпей сладкий чай, пока не остыл.
– Сама пей свой отравленный чай!
Я сажусь на кресло и исступленно тру виски. Я устала и не вижу выхода из этой ситуации, этот тупик угнетает меня. Валя гладит меня по плечу и тихо говорит:
– Оля, можно вас на разговор?
– Да, Валя, что случилось?
– Оля, я все понимаю, вижу, как вам сложно, особенно сейчас, в беременность, но я увольняюсь. Больше не могу. Ваша мама – очень тяжелый человек. Я не про болезнь, я про характер. Я все время в ауре ее злости, это очень тяготит.
– Валя, нет, не бросайте меня.
– Половину денег, которые вы мне платите, я трачу на успокоительные.
– Валя, я увеличу зарплату, сколько надо, вы только скажите.
– Оля, я доработаю неделю или сколько надо, пока вы не найдете новую сиделку, но я ни за какие деньги не хочу больше это терпеть. Простите меня. Но я хочу жить, спокойно, сколько отмеряно, а ваша мама заражает флюидами страданий и ненависти. Я стала невыдержанная, нервная. Я становлюсь как она.
Я закрываю лицо руками и глухо всхлипываю.
Это восьмая сиделка с начала года. Они бегут, точнее судорожно сбегают от нас, не оглядываясь, и я их не осуждаю.
Я понимаю Валентину, как никто.
Мать девяносто пять процентов времени проводит в плохом настроении, хандре и рефлексии о всесторонней людской неблагодарности. Она полна ненависти к людям и жалости к себе.
А я ее дочь. Во мне течет ее кровь и бушуют ее гены. Иногда, когда мне плохо, я тоже себя жалею и самозабвенно страдаю. Упоение болью – это наркотик. Можно влюбиться в это ощущение, подсесть на него и выбрать его жизненной стратегией. Я боюсь этого и быстро трезвею от прилипчивой жалости к себе. Нет-нет-нет!
Мой муж знает, что самое обидное, что он может сказать мне во время ссоры, это фраза: «Вот сейчас ты похожа на свою мать!»
Это фраза – пощечина. Я сразу задыхаюсь негодованием и включаю защитную ненависть к мужу. Эта фраза – нож в спину, поэтому моментально запираюсь в коконе обиды и оттуда планирую месть.
МОЯ МЕСТЬ ПРОСТА, ЕСЛИ НЕ СКАЗАТЬ ПРИМИТИВНА: СОБРАТЬ ВЕЩИ И УЙТИ.
Я сама у себя и у мужа – единственный козырь, могу отобрать у него только себя и тем самым наказать за словесное рукоприкладство. Я начинаю собирать вещи в чемодан и мгновенно погружаюсь в горькую жалость к себе.
Упиваясь своим благородным страданием, я вдруг понимаю: «А вот сейчас я похожа на свою мать». А это значит, что муж прав, а за правду не наказывают, поэтому я начинаю выкладывать вещи обратно, из чемодана на полки.
– Вам следует уделять матери больше внимания, ей не хватает общения, – не скрывая осуждения, учит меня соцработник Татьяна. Она ходит к матери по вторникам и четвергам, приносит полезный маложирный кефир, заполняет тетрадь посещений фразой: «Состояние клиентки без изменений. Говорили о разном», – и уходит. В общем и целом минут пятнадцать в день. Полчаса в неделю.
Государство поддерживает старость кефиром и участием.
Я рассматриваю Татьяну в упор, не испытывая неловкости. У нее длинные, неухоженные волосы, секущиеся по всей длине, и пестрая кофта, подчеркивающая недостатки фигуры.
Татьяна опрометчиво примеряет мою ситуацию на себя, а мою маму – на свою, наверное, клинически положительную, вкусно пахнущую, с добрыми глазами и ощутимой любовью к дочери. Ситуация подчеркивает мои недостатки и тот факт, что я плохая дочь на фоне очень хорошей Татьяны.
Уважаемая Таня, соберите волосы в хвост, садитесь на диван, поговорите со мной «о разном». Мне есть что вам рассказать.
Про тягучий ад материнского террора. Про диктатуру ее эгоистичных решений. Про то, как исступленно она рушила мой брак, недовольная выбором партнера. Про то, как писала на меня заявление в полицию, чтобы отомстить за то, что я две недели ее не навещала, невзирая на причину – двустороннее воспаление легких, которую мать не посчитала уважительной. Еще надо продолжать?
В общей сложности я жила с мамой всего шесть лет из своих тридцати трех, но этого времени хватило с лихвой, чтобы понять, что иногда отсутствие матери в твоей жизни – это не наказание, а подарок судьбы. Я выросла в того, кем стала, не благодаря, а вопреки. И благодарю Бога за это «вопреки».
Я сбежала замуж при первой же возможности, что было расценено матерью как предательство и вызов. Мать приняла этот бой и исступленно мстила мне за это решение все годы моего брака. За тринадцать лет я обросла непробиваемой броней, стала почти невосприимчива к ее нападкам, но в качестве побочного эффекта разучилась говорить слово «мама». Теперь я обращаюсь к ней официально, по имени и отчеству. Мне так комфортно. Потому что для меня слово «мама» наполнено светом любви, а не энергией мстительной ненависти.
– Татьяна, знаете, говорите о разном, а об этом – не надо. Вы понятия не имеете, что стало предпосылкой моего такого скупого на нежные чувства отношения к матери. Но вы не вправе судить. Никто не вправе.
Татьяна поджимает губы и торопливо уходит. В ее глазах я стала еще хуже, а она сама – значительно лучше. Ну да бог с ней.
Сейчас, когда мама заболела, я стараюсь обеспечить ей должный уход: нанимаю сиделок, оплачиваю квартиру, покупаю продукты, решаю проблемы, приезжаю по возможности. Я делаю то, что должна. Но любить…
Откуда ей взяться, этой безжалостно растоптанной в свое время дочерней любви? Взрасти на жалости? Нет жалости – есть забота. Нет проблем – есть задачи.
Моя мать не хочет лечиться, не боится быть обузой, она хочет болеть и создавать вокруг своей болезни воронку сочувствия. Но это «волки, волки…».
Никто не верит давно в ее громогласные страдания. Ну разве что Татьяна, которую спасает непродолжительность знакомства с характером моей матери. Все же те, кто знает ее лучше, ближе, разошлись по своим жизням и захлопнули двери, чтобы не слышать. Я осталась одна. Ну как одна – с Олесей и мужиками, по ночам душащими мать подушками…
Мама хочет болеть, страдать и обременять, и я создаю ей условия для исполнения ее желаний. Пусть. А вдруг это последнее желание?
И мне плевать на осуждение поборников морали. Девять из десяти, столкнувшись с моей матерью, сбегают, сверкая пятками, и оттуда, с безопасного расстояния, дают обстоятельные советы по теоретическим основам любви к родителям. Бегите-бегите, учителя и судьи.
Я расплатилась с Валентиной, мы обнялись на прощанье, и я закрыла за ней дверь, заметив, что она перед уходом перекрестила меня.
Я пью не тронутый мамой «отравленный» чай с ромашкой, успокаиваюсь. На душе – смирение. Принятие.
Иду в комнату матери и спрашиваю, что ей принести: «Может, чай? Или поесть?»
– Я хочу жареной рыбы. Курить. И яблоко потертое с морковью.
– Все есть, кроме рыбы. Может, я пожарю тебе мясо вместо рыбы? – говорю я и протягиваю сигареты.
– Я же сказала, что хочу рыбы, – мать закуривает и выдыхает дым в меня, хотя знает про мою беременность. – Если тебе плевать на мои просьбы и сложно сходить за рыбой, так и скажи. Дочь называется.
Я иду на кухню жарить мясо и тереть яблоко.
ЕСТЬ ТАКИЕ ЛЮДИ – ИМ ВСЕ ПОДАЙ НА БЛЮДЕ!
ПНД
ПНД – это аббревиатура. Означает психоневрологический диспансер.
Большинство людей приходят сюда за справкой о том, что не состоят в диспансере на учете, тем самым подтверждая, что у них нет психической патологии и они могут, к примеру, водить машину, владеть оружием или быть допущенными до государственных тайн.
Моя мама состоит в ПНД на учете: она лежала в психиатрической больнице, и теперь это бюрократически зафиксированная часть ее биографии.
Как и большинство пациентов таких клиник, моя мама считает свое нахождение в той больнице случайностью, недоразумением и частью заговора против нее.
Для меня очевидно, что мама больна, потому что она видит то, чего нет. Для нее же очевидно, что больна я, потому что я этого не вижу.
Ее искаженная реальность не кажется ей таковой, наоборот, она считает ее единственно возможной, то есть населенной несуществующими злодеями, говорящими голубями и давно умершими родственниками, и ее это не смущает.
В период обманчивой и недлительной ремиссии мама тихая и вполне покладистая, но все остальное время у нее регулярные приступы агрессии, психозы, депрессивные настроения и спутанное сознание.
По факту она опасна: может причинить вред себе и окружающим, находясь в плену видений, спрутом патологий поработивших ее сознание.
Из-за этого заболевания матери не дают путевку в санаторий (от собеса).
Дело в том, что в санатории лечат остеохондроз пожилые люди с незамутненным сознанием, им не нужна злая и нервная соседка с причудами, и в этом их легко можно понять. Однако мама никого не собирается понимать. Она верит в то, что здорова и «не стоит ни на каком учете ни в каком ПНД».
Мама уверена, что я вру ей про диагнозы, чтобы заклеймить ее позором клейма «психичка», под покровом ночи придушить подушкой, а потом, гомерически хохоча в гостиной, завладеть всей жилплощадью и заселить ее своими детьми, мужьями и любовниками, а также моими верными агентами – говорящими голубями.
Я закатываю глаза, но покорно соглашаюсь отвезти мать в ПНД, чтобы там ей официально отказали в выдаче справки о том, что она психически здорова.
Я просто водитель и сопровождающее лицо – отвезу и буду молчать, даже в кабинет не пойду, чтобы не быть причастной к тому, как врач из ПНД навлечет на себя пожизненное проклятье от моей матери за то, что озвучит ей ее диагноз.
Таким образом я отдаю свой дочерний долг. Правда, последние лет пятнадцать я часто спрашиваю себя: «Блин, сколько же я должна-то?» При этом совесть и постулаты воспитания, привитые в детстве (кстати, совсем не матерью), заставляют меня вести себя правильно и иногда даже самой поражаться лимиту собственного терпеливого благородства.
Мама нарядилась в красный пиджак и блузку со стразами. Она похожа на депутата и бандита из 90-х одновременно.
Выражение лица вдохновленное. Она, как в старые добрые времена, едет «все решать». Ей кажется, что она молодая, пробивная и всемогущая.
Далее все происходит ровно так, как я и ожидала. Мы вполне мирно доезжаем до ПНД, попадаем на прием к пожилой индифферентной докторице, прилежно зачитывающей матери ее диагнозы. В итоге у матери немедленно случается приступ. Она клянет докторицу на чем свет стоит, орет, что та слепая, раз не видит, что перед ней здоровый человек, докторша пытается выписать ей рецепт на антидепрессанты, но мать выхватывает у нее этот рецепт, рвет его и мстительно кидает в лицо несчастной врачихе, которая, также срываясь на крик как защитную реакцию, просит «немедленно покинуть ее кабинет».
Я все это вижу через закрытую дверь: аудиоряд вполне громок и подробен, домысливать ничего не приходится.
Наконец вулканически взбешенная мама вываливается в коридор, я вскакиваю и подхватываю ее под руку (второй рукой она опирается на костыль).
– Пойдем, – вздохнув, говорю я матери и киваю на дверь.
– Это ты, тварь, это все ты! Это ты упекла меня, здоровую, в больницу, это ты приехала сюда заранее и распихала всем взяток, чтоб меня записали в психи! Это ты! Ты убийца! Ты убиваешь мать! Люди, меня хотят уби-и-ить, – мать кричит, плачет, кликушничает, машет костылем и при этом все сильнее впивается в мою руку – единственную надежную опору.
Я иду с каменным лицом и лишь иногда приговариваю тихо: «Не кричи», «Осторожнее, ступенька» и «Ч-ч-ч», – пытаясь притушить градус ее агрессии.
Мы движемся критично медленно: матери сложно ходить самостоятельно, она привыкла к коляске. Плюс сам приступ скорости, конечно, не добавляет.
В коридоре полно людей. Они ждут своих справок или освидетельствования, и им скучно.
Мать, изрыгающая проклятья в адрес дочери, – отличное развлечение. «Пусть говорят» в прямом эфире, только без ведущего. Зрители смотрят с удовольствием, глаз не отводят.
Процессия у нас, конечно, колоритная.
Я в роли второго костыля, раздувшаяся от девятимесячной беременности и усиленно изображающая пофигизм, и мать, поливающая меня матом, которая сама по себе среди обшарпанных стен ПНД в своем депутатском праздничном красном пиджаке, всклокоченная, вспученная выглядит как конферансье «Мулен Руж».
Наверное, не будь я участником этой сценки, я бы тоже, не справившись с нездоровым любопытством, смотрела бы этот спектакль из зрительного зала ободранных банкеток ПНД.
Тут я замечаю, что некоторые люди не постеснялись в этот момент достать телефоны и с увлечением снимать эту сцену.
Сквозь стыд я испытываю недоумение: «Зачем они это делают?» Нет, мне правда интересно. Мне хочется выпустить мамину руку, подойти к ним и спросить: «Для чего? Зачем вам в ваших личных телефонах видеоотчет о чужой семейной трагедии? Вы будете это пересматривать? Показывать кому-то, чтобы развлечь? Зальете на «Ютьюб» с подписью „Сумасшедшие в ПНД, смотреть до конца“? Зачем это нужно: ради популярности или потому, что вы вообще не видите, не чувствуете границ воспитания? Неужели совсем нет каких-то внутренних весов „хорошо-плохо“ или „можно-нельзя“?»
Как по мне, так это подло. И немножко мерзко. И совершенно бессовестно. Гадкий такой, непорядочный вуайеризм[5].
Мне хочется влезть на банкетку и сказать: «Понимаете, ребят, жизнь – она ж бумеранг. И в ваших шкафах также живут скелеты. Возможно, они даже страшнее моих. И когда кто-нибудь бестактно станет снимать на телефон ваши скелеты, а вы станете плавиться от стыда и безуспешно закрываться ладошками от безжалостных лучей чужого бессовестного любопытства, вот тогда, возможно, вы вспомните меня, идущую сквозь строй, с опущенной головой и свисающими волосами, в которые я прячусь от ваших глаз. И это заставит вас ощутить укол совести и, повинуясь незнакомому ранее щемящему сочувствию, опустить свой телефон. Но это только тогда. А сегодня…
Снимайте ради бога! На арене «Арлекино! Арлекино! Нужно быть смешным для всех!..».
Мы с матерью медленно, но успешно минуем коридор и подходим к двери.
Высокая девушка лет двадцати пяти в кожаной куртке идет за нами, не прекращая съемку: я ощущаю нацеленный нам в спину оптический прицел ее айфона. Я теряю самообладание и уже у дверей не выдерживаю, оборачиваюсь.
– Моя мать больна, девушка. И это, понятно, вызывает ваш интерес. Но и вы, девушка, больны. Только в моей матери отсутствует разум. А в вас – совесть. И, видит Бог, я не знаю, что страшнее…
Лицемерно-приветливо я улыбаюсь на прощание, а девушка отводит глаза и опускает телефон…
Посвящение
В этой книге в самом начале есть очень много благодарностей.
Я искренне говорю спасибо всем, кто меня вдохновлял.
Но главное, кому посвящается эта книга, – это моя мама.
Без которой не было бы ни меня, ни этих прозрений, ни этой книги.
Спасибо тебе, мама.
Прости меня, пожалуйста, если сможешь.
Мне кажется, там, где ты сейчас, ты видишь меня.
И пишешь эту книгу вместе со мной, и читаешь, и понимаешь, и прощаешь.
Потому что от осинки не родятся апельсинки…
Послесловие. Послевкусие
Если вы прочли эту книгу, значит мы почти родственники.
Вы знаете обо мне все.
Вы будто пришли ко мне домой и распахнули дверцы всех шкафов, а оттуда на ваши макушки стали падать мои скелеты.
Теперь я стою посреди моих осыпавшихся тайн, вот такая, без прикрас, и очень переживаю: «Надеюсь, вам было со мной не скучно?»
Пока я писала эти рассказы, я взрослела. Не в том смысле, что затянула написание по времени, а в смысле, что взрослела моя душа.
Я понимала, зачем я это делаю. В смысле, обнажаюсь перед незнакомыми людьми, раскрывая душу. Потому что я их больше не боюсь, а раньше боялась.
Страшилась осуждения и не оправдать чьих-то ожиданий. Я жила в этом ощущении – что я их не оправдываю – большую часть своей жизни.
Мне понадобилось тридцать лет на то, чтобы понять, что со всеми все нормально. НИКТО И НЕ ДОЛЖЕН НИЧЕГО ОПРАВДЫВАТЬ.
Я не оправдала мамины ожидания, она – мои.
На самом деле мы и не должны были этого делать, понимаете? Это прозрение помогло мне оглянуться вокруг и понять, что со всеми все нормально. Везде.
Если же люди и совершают поступки, которые в моей системе координат трактованы как «плохие» и «недостойные», то они имеют на это право. Потому что у каждого своя система координат, сформированная детством, воспитанием и условиями жизни.
У моей мамы, вот такой, какая она есть, родилась именно я, такая, какой я стала, а из Олечки не могла вырасти другая Ольга.
Яблочко от яблони. От осинки не родятся апельсинки.
Вот о чем моя книга.
И когда я все это осознала, глубинно, остро, до мурашек, я не просто простила маму и себя. Я полюбила. Всем сердцем. Маму и себя.
Мое сердце мгновенно наполнилось благодарностью. Буквально до краев. Благодарностью теплой, как море, соленой от слез прощения и принятия.
Мамы не стало полтора года назад.
Мне некому уже рассказать о том, что у меня на сердце и как мне хорошо от того, что я выпустила на волю все свои обиды.
То есть как некому? А вы? Вам, можно я вам об этом расскажу?
Вдруг вам еще не поздно? Вдруг ваши мамы, неидеальные, не оправдывающие ваших ожиданий, еще ждут ваших объятий?
Просто…
Понимаете, мам надо учиться любить. С элементами безусловности. Даже если нам кажется, что они этого недостойны, их все равно нужно любить. Ради себя. Потому что мы достойны любви и прощения.
ПОЛЮБИТЬ ЖЕ СЕБЯ МОЖНО, ЛИШЬ ВЫЧИСТИВ ИЗ ДУШИ ПЛЕСЕНЬ ОБИД.
Со всеми все нормально, помните? И с мамой в том числе.
Она просто такая. Вот такая. Неидеальная.
Но она же и не должна, помните? Не должна быть идеальной.
Давайте ей разрешим быть такой. Ведь у нее же своя система координат, в которой она нормальная. И это прекрасно.
И ты нормальная. То, что ты чувствуешь, это нормально.
Даже если это больно. Стыдно. Обидно. Это все равно нормально.
Но это тебя якорит. И ты можешь и дальше жить с этим якорем.
Но ты же хочешь, чтобы было не больно? И не стыдно?
Тогда… Тогда надо прощать.
Как? Очень просто. По щелчку. Р-Р-РАЗ – и простил.
Не можешь? Неправда. Не подменяй понятий.
Ты не хочешь – это другое.
Хранить обиду, холить и лелеять выгодно.
Пока ты обижен, ты пострадавший.
Ты нуждаешься в жалости и защите.
И это тоже нормально.
Не прощай, если не готов.
Но если в один из дней маленькая (поставь здесь свое имя с уменьшительно-ласкательным суффиксом), например Олечка, проснется и поймет, что не хочет больше быть пострадавшей, а хочет быть хозяйкой ситуации, автором своей жизни, вот тогда и случится твой Р-Р-РАЗ. И простил. И здравствуй, новая мудрая (поставь здесь свое полное имя), например Ольга.
Ну как ты? Здорово?
Что это? Это легкость. Это энергия.
Откуда она?
Обида сжирала очень много энергии. Теперь ее нет. В смысле нет обиды. А энергия есть. Потрать ее теперь на что-то классное.
На любовь. На счастье. На новый проект.
Хочется летать, помнишь? И петь. Ну давай споем.
Вот это давай, вместе, три-четыре…
Пусть мама услышит, пусть мама придет, пусть мама меня непременно найдет…
Не плачь. Это нормально, что ты плачешь. Но это другие слезы. Соленые, но не горькие. Освобождающие.
…Ведь так не бывает на свете. Чтоб были потеряны дети.
Однажды в интернате для детей, оставшихся без попечения родителей, который я курировала, одной девочке, Маше, нашли новых родителей.
Вообще-то это замечательная новость.
Машина настоящая мама сидела в тюрьме все Машино детство, и ей еще долго предстояло сидеть, поэтому Маша росла в интернате, и ей нашли приемных родителей.
Когда заведующая сообщила девочке эту радостную весть, Маша встретила ее с недоумением.
– Зачем мне новая мама? – спросила она, не скрывая своего негодования. – У меня же есть мама…
– Да, Машенька, есть, но она же далеко…
– Ну и что? Она же не умерла. Я скоро вырасту, смогу зарабатывать и буду маме в тюрьму носить апельсины, потому что у них там, в тюрьме, плохо с фруктами…
– Но это случится так не скоро…
– Я живу в интернате. Поверьте, я умею ждать, – отрезала Маша и отказалась от удочерения.
Я к тому, что любовь к детям у матерей безусловная. Но и обратно это тоже работает. Просто очень сложно не впускать в свою безусловность логику и здравый смысл, субъективную оценку чужих поступков.
ОЧЕНЬ СЛОЖНО НЕ ОЦЕНИВАТЬ ЖИЗНЬ ДРУГИХ ЛЮДЕЙ НЕ ЧЕРЕЗ ПРИЗМУ СВОЕЙ СИСТЕМЫ КООРДИНАТ.
Когда же это случится и у тебя получится, это означает одно. Ты взял на себя ответственность за свою жизнь – сел за руль.
Впереди длинный и осознанный путь.
И каким он будет, зависит только от тебя.
Благодарности
Спасибо моим детям, Даниле и Екатерине, за то, что вы мои неиссякающие источники энергии, ради которых так хочется быть хорошей мамой.
Спасибо моему мужу Володько Михаилу за веру в меня и мой талант.
Спасибо моим свекру Михаилу Николаевичу и свекрови Ирине Борисовне за то, что любите своих внуков и проводите с ними много времени (благодаря чему я и написала эту книгу).
Спасибо всем, кто мучил меня вопросами: «Ну, когда же выйдет твоя книга?» Без вас я бы точно ее еще сто лет писала.
Спасибо всем, кто захочет купить и прочитать эту книгу. Если бы вы знали, как я волнуюсь, понравится она вам или нет, вы бы купили сразу две.
Спасибо всем читателям моего блога. Без вашей поддержки я бы никогда не решилась на эту публичность.
Ваша Попутчица
Ольга Александровна Савельева
Легче! Как найти баланс в жизни, если всё идет не по плану
© Савельева О. А., текст, 2022
© Шварц Е. Д., иллюстрации, 2022
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022
Введение
Однажды директор моего издательства, в очередной раз увидев девятую книгу Ольги Савельевой в плане на издание, воскликнул: «ЧТО, ОПЯТЬ?» По свидетельству очевидцев, он, вероятно, имел в виду: «Что так часто?»
Мне рассказали об этом, когда я писала уже десятую книгу. И я подумала: «Так и назову ее – „ЧТО, ОПЯТЬ?“». Это было забавно.
И несколько месяцев книга жила под этим рабочим названием.
Но в процессе работы над текстами я передумала.
Эту фразу – «Что, опять?» – обычно восклицают в ситуациях, когда постоянно повторяется что-то нежелательное: ну, например, заболевает ребенок, срывается отпуск или ломается стиральная машина.
А моя книга – очень даже желательное и долгожданное событие.
В ней много рассказов, в которых я справляюсь со своими страхами, закрытыми шлагбаумами, комплексами и заплесневелыми детскими травмами при помощи психолога.
Когда люди читают о моих проблемах, узнают в них свои. Пишут мне: «У меня было так же!»
Получается, что я, распутывая свои клубочки проблем и рассказывая об этом публично, помогаю их распутывать и другим.
Однажды кто-то из читателей моего блога подколол меня: «Ольга, а ваш психолог знает, что в вашем лице к нему на прием приходят сразу сто тысяч человек?»
Я подумала, что если мои инсайты, пойманные во время терапии, так полезны другим, то почему бы ими не поделиться? Мне не стыдно быть обычным живым человеком, который запутался в чувствах…
Я пишу честно о том, что внутри.
Это не так просто, особенно если внутри ни одного розового единорога, но много всего сложного и труднообъяснимого.
А я пишу об этом просто и весело.
Вот тут, пишу, мне было стыдно, вот тут – обидно, а вот тут – прия-я-я-ятно.
Люди читают мои тексты и говорят: «Спасибо, мне полегче». Поэтому с выбором нового названия проблем не возникло…
Прямо визуализирую того покупателя в книжном магазине, который говорит: «Мне – „Легче“».
Так он скажет до прочтения и дай бог после.
Это моя десятая книга за пять лет.
Мы живем во времена, когда писателей стало больше, чем читателей, и за внимание людей нужно бороться.
И тот факт, что существуют люди, которые ждут выхода именно моих книг, бесценен.
Когда мой синдром самозванца заводит свою волынку: «Да кому ты нужна?», «Да ничего не получится!», «Да бездарность», я в ответ кидаю в него цифрами продаж.
Вот тебе! Съел? Нужна! Более двухсот тысяч раз нужна…
Спасибо!
Вы дарите мне крылья и помогаете верить в себя. Мне ЛЕГЧЕ от мысли, что вы рядом.
Надеюсь, вам будет ЛЕГЧЕ на душе от этой книги.
Нам по пути!
Без отпуска
В одном фильме главная героиня – известный в городе полицейский детектив, самостоятельная красивая женщина, которая одна растит сына-аутиста.
Муж погиб. Сын уже взрослый. Ну, то есть ему около 20, но при этом жить без сопровождения он не может, потому что живет как бы… в своем мире.
Может, например, не понимая, что делает, взять и раздеться на площади или достать бутылку молока и вылить на пол в магазине.
Однажды парень даже залез в загон к соседским, вполне агрессивным рогатым быкам, а сосед, не зная, что он болен, прибежал и кричит:
– Эй, что ты делаешь?
Мама влезла за сыном в загон и кричит в ответ соседу:
– Я сама разберусь!
И машет, мол, отстаньте.
Это было грубо. Вечером она пошла извиняться с баночкой вишневого варенья.
– Понимаете, у моего сына аутизм…
– Простите, я не знал, – сказал сосед.
– Да ничего. Как говорит моя мама, просто не повезло…
Однажды я писала текст в поддержку одной девочки, которая боролась с раком. Ее мама рассказала их историю. И история была очень пронзительная.
Все было хорошо целых десять лет. Счастливая семья, здоровый ребенок. А потом все сломалось, прямо в один день.
Было лето, они собирались в отпуск. Девочке резко стало плохо: тошнота, ходить не может.
Врач на скорой сказал страшное: «Похоже на детский инсульт».
– Господи, так бывает? – ужаснулась мама.
Они поехали в больницу.
Мама закрывала дверь и увидела в комнате чемодан. Он лежал, как бы распахнув пасть: из него торчали платья, купальники, сдутый круг для плавания.
Маме очень захотелось, чтобы это недоразумение скорее закончилось, они вернулись домой, собрали чемодан – и на море.
Детский инсульт не подтвердился. Но нельзя сказать, что это хорошая новость, потому что оказалось нечто еще страшнее: это было новообразование в головном мозге.
На календаре – суббота. А у них билеты на море в среду.
И вот мама рассказывает:
– Я никак не могла воспринять эту информацию. Помню, спрашиваю врачей: «А вы до среды успеете?» Они не понимают, о чем я: «Что успеем? Прооперировать?» А я: «Нет, выписать нас. Нам в отпуск…»
Потом какой-то врач понял, что мама не в себе, прям встряхнул ее за плечи. Говорит: «Мама, очнитесь. Отпуск отменяется. В понедельник или вторник срочная операция. Вашей дочери распилят черепную коробку и попробуют удалить новообразование. Что будет дальше, зависит от того, доброкачественное там образование или нет. Никто вам сейчас никаких гарантий не даст. Вам остается только молиться. И… отменяйте свои путевки».
Но мама не могла отменить. Путевка – это будто символ той обычной жизни, в которой в качестве проблем – забытый зонт и прокисший суп. А вот эта новая страшная жизнь, где ее бледную, испуганную девочку готовят к операции, берут бесконечное количество анализов – это… сбой в матрице, это… ну, как мама говорит: «Мы не заслуживаем такого, там сверху, в небесной канцелярии, просто напутали». И она все время ждала, что сейчас там разберутся и «вернут нам наш прокисший суп вместо трепанации черепа».
Мама не отменила тур, а перенесла. На месяц. Потом еще на месяц. Потом еще. Потом еще.
Операция длилась восемь часов.
Новообразование оказалось злокачественным.
Потом была лучевая терапия. 33 луча. Потом химия. 8 циклов по 42 дня. Бесконечные МРТ.
Потом получше. Потом похуже. Рецидив.
Противорецидивная химия.
Трансплантация костного мозга…
И мама ждала-ждала. Ждала, когда этот ад закончится и начнется обычная жизнь. И они в отпуск поедут. На море.
А ПОТОМ В ПЕКЛЕ БЕСКОНЕЧНОЙ БОРЬБЫ МАМА ВДРУГ… ПОНЯЛА, ЧТО ЭТА БОРЬБА И ЕСТЬ ТЕПЕРЬ ЖИЗНЬ. ЧТО НЕ НАДО ЕЕ ЖДАТЬ, А НАДО ЕЕ ЖИТЬ.
Да, это совсем не та жизнь, о которой она мечтала, но все равно ее можно жить вполне счастливо. Гулять, целовать дочь, радоваться положительной динамике, праздновать дни без тошноты.
Путешествовать – пусть не на море, но на машине – до ближайшего парка, но это тоже немало.
Это просто другая жизнь.
Знаете, в аэропорту Австрии есть табличка: «Извините, но это Австрия, а не Австралия. Если у вас возникли проблемы, нажмите эту кнопку».
Я часто представляю человека, который летел в Австралию, туда, где изнурительно жарко и кенгуру, в чемодане у него лежат крем от загара, шорты и путеводитель по Австралии, а прилетел – в Австрию.
Он испытывает растерянность, стресс, может, ужас. Какая Австрия? Какие лыжи? Как в ней жить?
Австрия – это же не плохо, просто вы к ней не готовы… Вы не знаете, что с ней делать, как в ней жить. Но придет время, и вы научитесь. Найдете путеводитель или прислушаетесь к навигатору, живущему в сердце.
А в том турагентстве работала женщина, у которой маленький сын погиб от рака. Она знала историю мамы и девочки и очень болела за них. И переносила их тур столько, сколько надо. Как символ надежды.
Но когда мама девочки пришла и сказала:
– Уже понятно, что мы не сможем никуда поехать, можно больше не переносить нашу бронь. У нас здесь очень много дел… Нам надо выживать.
Женщина из турагентства вернула деньги, а бронь не сняла. Сказала:
– Поедете, когда сможете. Это будет мой вам подарок на выздоровление…
А в фильме том, где у мамы ребенок-аутист, она постоянно находится на грани выбора: уйти с работы и ухаживать за сыном самой или «упечь» его в клинику, которую они там называют «психушкой».
И ее партнер по работе в полицейском участке уговаривает ее не жертвовать карьерой, а искать возможности совмещать работу и уход за сыном.
Потому что вот это мамимо «просто не повезло» – это не проклятие, а мнение.
И жизнь с особенным ребенком сложнее, но радость в ней острее и ярче. Потому что на контрасте.
Тут вообще не про везение, а про психологическую резилентность. Это свойство личности: насколько она может преодолевать стрессы и трудные периоды.
Австрия ничем не хуже Австралии – может, только холоднее. Надо просто научиться в ней жить.
Научиться жить эту жизнь, а не ждать ту, что начнется, когда испытание закончится. Жизнь не заканчивается, она продолжается: сквозь все невзгоды, сквозняки, сорванные отпуска, ненадутые круги и самолеты, приземлившиеся совсем не там, где мы рассчитывали…
Просто найти в себе силы.
Сложно найти в себе силы.
И научиться просто сложно жить.
Просто Валя
Валентин Иванович пришел на психологический тренинг. Держался чуть отстраненно. Даже не чуть, а очень отстраненно.
Там бейджики раздали, попросили представиться.
Все писали «Петр», «Мария», «Ольга». А он написал «Валентин Иванович».
Просто он давно себя чувствует взрослым, с самого детства. Ему еще и десяти не было, а отчество уже было.
И на работе, и на учебе – на «вы» и с отчеством.
Валентин Иванович знает три языка и очень успешно зарабатывает деньги. Всю жизнь. Вот лет с пятнадцати. Это у него лучше всего получается.
Тренинг ему подарили коллеги. Сказали: «Чтобы раскрепоститься, а то вы как человек в футляре».
В принципе, такие подарки совсем не эффективны: человек сам должен захотеть раскрепоститься и потратить на это желание ресурс, например деньги. Тем самым он как бы декларирует: да, хочу. Вот мои деньги в обмен на эмоции.
А вот так взять и принудительно подарить тренинг – это…
Ну, это самим себе подарок.
Он звучит так: «Ты – закрепощенный, нам с тобой сложно, раскрепостись, сходи на тренинг, чтобы нам стало получше и полегче». И оплатили.
Коллеги тем самым как раз и задекларировали силу своего желания. Деньгами. Ибо тренинг стоил недешево.
Валентин Иванович в жизни сам бы такое не купил. Но денег жаль – пропадут, если не пойдет: сертификат именной.
– Это какая-то ерунда, конечно, авантюра, – сказал Валентин Иванович утром перед тренингом жене, надевая брюки и рубашку.
– А мне нравится эта идея, – пожала плечами жена. – Ты и правда как замороженный.
– Да о чем вы все? Может, мне шапку скомороха купить и сплясать на совещании?
– Вот об этом мы. О твоем защитном ерничестве. Даже мысли не допускаешь, что тебе там может понравиться…
В приглашении было написано: «Форма одежды – спортивная».
Но Валентин Иванович надел рубашку и запонки. И пиджак. Не мог же он к незнакомым людям в спортивном костюме идти.
В спортивном костюме он на даче ходит, со своими, домашними. Или в больнице, когда ложится на чекап.
А при чужих людях – в костюме. Ибо это униформа успеха: брюки, пиджак, рубашка.
На тренинге Валентину Ивановичу все сразу стало понятно. Все тут такие… фриковатые, странные. Он тут явно богаче всех и умнее всех. Всех, включая тренера.
Зачем ему тут оставаться? Чему его может научить менее успешный человек? Как скатиться до его уровня?
Ему хотелось высмеивать и обесценивать эту шарашкину контору.
Он оказался прав: ерунда.
Валентин Иванович сел в кресло в углу и наблюдал, как другие люди… раскрепощаются. Танцуют, прыгают, кричат, сценки какие-то играют. Все, что просил тренер.
Детский сад, а не тренинг, ей-богу. И тренер, известный актер вроде, а скачет и скоморошничает вместе со всеми. Тьфу просто. Какой уж тут личностный рост – так… рассадник компромата.
– Вам комфортно? – спросил его тренер.
– Yes, – ответил Валентин Иванович, почему-то на английском языке. Ему вообще хотелось почему-то говорить на чужом языке, как бы абстрагироваться от этого балагана.
– К нам не хотите?
– No.
– Может, дать вам футболку переодеться? Жарко же в костюме…
– No.
– Пить хотите?
– No.
Валентин Иванович хотел пить. И переодеться хотел. Но он упрямо отвечал «нет» и не мог понять, почему врет и почему на английском.
Ему будто хотелось выпятить свой успех, свое знание иностранного языка, свои деньги. «Вы хоть знаете, кто я? – хотелось ему сказать. – Устроили тут…»
Но он этого не сказал. Ничего не сказал.
Потому что этим людям, раскрепощенным, счастливым, ярким, было совершенно очевидно плевать, кто он…
– Как тренинг? – спросила вечером жена.
– Фрики какие-то, не тренинг, а ерунда.
– Сопротивление, отрицание, все по плану, – вздохнула жена. – Ужинать будешь?
– Буду. Ужас, за что люди платят деньжищи такие. Чтобы поорать, потанцевать.
– А ты поорал? Потанцевал?
– Нет, конечно. Я же не идиот.
– Ясно. Не смог.
– Не хотел.
– Не смог, Валь, не смог. Не хотел бы – ушел бы. Но ты остался. Ты был там весь день, ты смотрел, как другие могут то, чего не можешь ты.
– Орать и плясать?
– Быть живым. Быть по-детски… разжатым.
– Они тоже не могут то, чего могу я. Например, зарабатывать столько, сколько я.
– Если они захотят научиться этому, они придут к тебе на тренинг. Но они, представляешь, не хотят. Немыслимо, да? Не хотят быть миллионером, не хотят того, что, по твоему мнению, должны хотеть все.
– Хотят.
– Да-да, я помню, – усмехнулась жена. – Ты не бываешь не прав. Хотят-хотят. Но на тренинг к тебе не пришли. А вот на этот, актерский, пришли. То есть пока все наоборот. Ты у них на тренинге. У этих скоморохов. А не наоборот.
Валентин Иванович рассердился на жену, оттолкнул тарелку и ушел к себе в кабинет.
ЖЕНА ПРОСТО СФОРМУЛИРОВАЛА ТО, ЧТО ОН ПОНЯЛ ТАМ, В СВОЕМ УГЛУ, В СВОЕМ ПИДЖАКЕ, В САМОМ КОНЦЕ ДНЯ: ЧТО ОН САМЫЙ БОГАТЫЙ, САМЫЙ УМНЫЙ, САМЫЙ КРУТОЙ, НО САМЫЙ НЕСЧАСТНЫЙ ИЗ ВСЕХ.
Потому что он даже не может разрешить себе подурачиться. Просто побыть ребенком. Ну вот тем, которым он так и не побыл, потому что повзрослел в пять лет. И он правда не может, а не не хочет.
А они – хотят и могут.
Ночью Валентину Ивановичу приснился странный сон.
Будто он в составе саперной бригады занимался разбором завалов разрушенных домов в зоне бывшего фронта. И вот он в этих развалинах мальчика находит, лет четырех. Маленький, тощенький и в какой-то тряпке, чуть ли не в наволочке. И он его, разумеется, забирает. И весь сон переживает, что даже завернуть его не во что – кругом бетон. Но при этом он знает, что так – развалины и безысходность – не везде, что где-то нормальная жизнь, и смех, и карусели, и мороженое, и он своего мальчика туда обязательно заберет и отведет.
Валентин Иванович за завтраком рассказал этот сон жене. Она выслушала его с улыбкой, сказала:
– Как я рада, что ты на тот тренинг ходил…
– А он-то тут при чем… тренинг этот дурацкий?
– Он не дурацкий. Вон он… помог тебе твоего внутреннего ребенка найти. Откопать, достать из-под руин акций, костюмов, успехов. И хорошая перспектива вывоза этого мальчика в обычную мирную жизнь – очень радует…
Валентин Иванович, сам не веря до конца, что делает это, подумал и купил новый тренинг. Уже за свой счет.
Та же программа, тот же ведущий, та же локация, только Валентин Иванович совсем новый.
– Снова? Тот же тренинг? – удивился администратор. – Нет, мы очень рады, просто есть же другие программы…
– Я эту… не распробовал.
– Ясно, ждем вас, Валентин… как, простите, отчество?
– Не нужно отчество. Просто Валентин… Валя…
Не обнял
Меня часто хвалят за то, что я доходчиво, образно и ярко пишу о сложном.
Например, об инвалидности ребенка. Или о депрессии мужа.
А весь секрет в том, что я просто беру из лукошка впечатлений те, что самые болючие, и протоколирую. Честно и местами безжалостно.
На днях я беседовала с женщиной, которая подозревает, что у ее мужа – депрессия. Но не уверена. «А как понять, что это она, если депрессия – это бессимптомная история?» – спросила она.
И я сказала, что это очень заметно, очень. Особенно близким людям, потому что они вдруг обнаруживают в себе ощущение, будто того, кого они любят и знают, просто подменили.
Вот, например.
МОЙ МУЖ – ПРЕКРАСНЫЙ ПАПА. УВЛЕЧЕННЫЙ ОТЦОВСТВОМ, ВЛЮБЛЕННЫЙ В СВОИХ ДЕТЕЙ.
В этом плане он всегда был лучшим папой из всех, кого я знаю.
А потом он заболел. Депрессией. И на вид ничего не изменилось. Но на самом деле изменилось все.
Муж стал колючий, раздраженный, обиженный. Он будто в один из вторников проснулся – и вместо завтрака обиделся на весь мир, который вдруг стал ему казаться враждебным, но по факту он зеркалит неочевидную ему обиду на себя.
Дети считывают такие вещи интуитивно.
Обычно они висят на отце грушами, не отогнать. А тут вдруг липнут ко мне, к папе не подходят, могут расплакаться ни с того ни с сего от новости, что мама задержится на работе и их встретит папа. А раньше это был повод для радости.
– Дети не хотят со мной гулять, – жалуется мне муж.
«Я тоже не хочу», – думаю я молча, а вслух говорю:
– Так там дождь.
Но мы оба знаем, что не дождь, а причина в другом.
В том, что внутри него – хиросима. Очень сложно гулять с хиросимой под ручку в любых погодных условиях.
– Вот что они? – сердится муж.
– Ты что, обижаешься на детей? – Я не верю своим ушам.
– Я не обижаюсь, – огрызается муж.
Нет ничего нелепее и очевиднее, чем обиженный человек, который говорит, что не обижен.
Муж таким не был никогда. Всегда был магнитом, к нему тянулись все: я, наши дети, чужие дети, животные. В любой компании он – душа, главный юморист.
И вдруг раз – и кто-то подменил мне мужа. В моей спальне. В моей голове. В моей жизни.
У меня стресс. Я не знаю, не умею с этим человеком… жить, говорить, любить. У меня ощущение, что я немножко изменяю своему мужу с вот этим новым человеком.
– Ну можете конкретный пример? – просит женщина.
– Могу.
Утром отвела дочку в сад. Пообещала, что вечером приду за ней и они с папой проводят меня на вокзал (я на сутки уезжала на гастроль). Дочка всегда легко отпускала меня: я уезжала ненадолго и всегда привозила подарочек.
Днем мы с мужем сильно поссорились, и стало понятно, что провожать меня – идея плохая. Это еще час запертыми в капсуле авто. Мы оба это поняли и решили, что я доберусь сама. Я испытала облегчение.
– Я сам заберу ребенка из сада, – хмуро сказал муж.
– Но тогда получится, что я обманула дочку, я же обещала, что заберу ее. Она будет плакать.
– Она и так будет плакать, когда ты уйдешь. Ты хочешь сцен?
– Я хочу не врать детям хотя бы там, где могу.
Опять конфронтация.
Мы вечером вместе забрали дочку, пошли на площадку, где я рассказала ей, что поеду на вокзал сама. Дочка расстроилась, будто считала мое настроение, разрыдалась, что было ей совсем не свойственно.
Есть такое выражение «с тяжелым сердцем». Вот. Это было оно. Тяжелое сердце.
Мне уже пора идти, а у дочки слезы все текут и текут.
И вот. Муж сидит на скамейке, нахохленный, в ушах – наушники.
Рядом – надрывается плачем дочь.
Это плач-манипуляция, в нем много горечи, но по факту это просто просьба: возьми меня на ручки. А мне надо идти, я уже опаздываю.
А он сидит, руки в карманы, и не берет ее на ручки, не обнимает. Это такая показательная индифферентность.
– Возьми ее на ручки, обними, помоги пережить расставание, – сквозь зубы шепчу я, плохо скрывая злость на мужа.
А он:
– Ты же хотела этих сцен? Вот и получай. Почему я должен расхлебывать?
Помню, что для меня это прозвучало как пощечина, наотмашь.
Я не знаю этого человека. Способного на такое. Это какой-то… какой-то… у меня слов не хватает кто.
Кто-то с дырой вместо сердца.
Я не этого человека выбрала много лет назад, другого. Того, кто зацеловал бы, заобнимал бы, утешил бы сразу, не дав упасть ни одной слезинке.
В загсе надо обещать, что этот человек – твой муж на всю жизнь. Но как? Как такое обещать?
Ведь люди меняются. Трансформируются, особенно в течение болезни. Да и без нее.
ЛЮБОЙ ПРОЖИТЫЙ ДЕНЬ – ЭТО ТРАНСФОРМАЦИЯ. МЫ МЕНЯЕМСЯ, СТАНОВИМСЯ ВЗРОСЛЕЕ, МУДРЕЕ. ИЛИ НЕ СТАНОВИМСЯ…
Вот на скамейке сидит чужой человек, за которым я почему-то замужем. Если бы надо было выбирать мужа прямо сегодня, я бы вот этого обиженного недопедагога выбрала, только если бы он остался один на свете. Да и то под вопросом.
Холодный, злой, скупой на чувства, еж. С плеером вместо сердца. Кому он такой сдался.
Я еще не знаю, что это депрессия, но уже знаю, что что-то сильно изменилось.
Мне очень плохо. Я ухожу в дождь. С чемоданом. С разодранным сердцем. С ощущением, что нужно срочно менять свою жизнь, потому что… статус-кво невыносим. Муж, конечно, потом ее обнимет, но я этого не увижу и унесу с собой свое тяжелое сердце.
Женщина слушает внимательно, уточняет:
– Ольга, ну простите. Вы из него сделали сейчас исчадье ада. За то, что он просто не обнял ребенка. Он же не ударил, не обидел, он – не обнял.
– Маш, а разве этого мало? Он… он оставил свою маленькую дочь в беде.
– Ольга, ну ладно вам. Ну в какой беде? Она манипулятивно всплакнула, он в своих там травмах запутался, надулся, а вы на развод бегом?
– Запутался? Надулся? Чуваку четвертый десяток. С кем он воюет? С ребенком?
Я потом поняла, почему чужому человеку сложно понять, в чем тут драма и почему «не обнял» – это почти трагедия. Она же не знала его прежним.
Нежным, ласковым, бесконечно умиляющимся на своих детей, всегда стремящимся погулять с ними, поиграть, побыть.
И вдруг вместо того папочки вот этот нахохленный чужой дядька на скамейке.
Он заткнул уши наушниками, а сердце? Сердце чем он заткнул?
Тем, кто рядом, сразу очевидна болезнь. Такие диагнозы мгновенно рикошетят во всех членов семьи, они только для чужих остаются инкогнито. И это самое сложное.
Будто вся семья в заложниках у этой депресии, а на людях все обычно и мило. И не скажешь, что подменили, и не видно хиросим.
Я потом, когда он лечился, очень больно восстанавливала свое доверие. По шажочку. Очень важно мне было всегда, что муж – хороший отец. Я держалась за эту мысль, когда было совсем тяжело.
А такие ситуации, как на той площадке, будто выбивали нижний, самый устойчивый брусочек из дженги моего уважения.
Это очень длинный и сложный путь восстановления и исцеления, честно пройти который способны только те, кто по-настоящему любит, те, кому есть что терять.
Пусть болит
Я знаю одну спортсменку, Марию Н., которая пришла в спорт через психологическую травму.
Она в детстве была очень болезненным ребенком, мама ее постоянно лечила, носилась по врачам и неврачам (бабкам, целителям), и папа однажды сказал маме: «Ты не жена, а педиатр» – и ушел.
Ушел от мамы, но и от Марии.
Быстро нашел новую семью, родил там себе новую дочку. Как раз появились соцсети, и Маша смотрела там, в этих соцсетях, как растет маленькая улыбчивая девочка с лицом ее папы, и на многих кадрах она была с ее папой. Ее…
Внутри Маши бурлило много чувств, разных, но в основном деструктивных: и ярость, и злость, и обида, и зависть, и что-то еще, от чего ноздри так раздуваются, а кулаки сжимаются, что хочется очень быстро бежать не разбирая дороги и кричать «помогите», хотя ты не горишь и не тонешь – как тебе помогать?
Мария пошла в спорт, чтобы выпускать эту энергию из себя. Если оставить ее внутри, можно с ума сойти!
Так в ее жизни появился бокс. Много занятий и тренировок. Очень много тренировок. Так много, что вся жизнь – сплошная тренировка.
ГОВОРЯТ, ЧТОБЫ СТАТЬ СУПЕРПРОФИ, НАДО ПОСВЯТИТЬ СВОЕМУ ДЕЛУ ДЕСЯТЬ ТЫСЯЧ ЧАСОВ. МАША ЭТОГО НЕ ЗНАЛА, НО ВЕЛА СЕБЯ ТАК, БУДТО ЗНАЛА. БУДТО У НЕЕ БЫЛ ПЛАН.
Потом появились награды. Медали, титулы, звания. Маша вешала их на стены, кубки ставила на полки.
Маша очень хотела, чтобы папа узнал, что она – чемпион. Чтобы ахнул. И сказал какие-то слова, которые, как пластырь, заклеят рану и перебинтуют душу.
Что-то типа: «Прости меня за каждый день, за каждую минуту, что я не был рядом. Это моя самая большая боль». Или что-то вроде восхищенного: «Какая же ты сильная».
Но папа так не сказал.
Он переводил маме деньги в качестве алиментов, и это было, в принципе, основное его участие в жизни Маши.
А слов никаких не было.
Говорят, что новая жена у него очень ревнивая – поэтому.
Он был на двух боях Маши, но ничего не понял, суетливо смотрел на часы, нервничал. Обидно, что нервничал не за нее, а за кого-то там, в своей новой жизни. В которую Маша никак не умещается, не утрамбовывается.
В итоге он ушел, не дождавшись конца раунда. Трехминутного. То есть вот не мог утерпеть и трех минут…
Потом папа экстренно переехал в другую страну.
Он работал прорабом на стройке, и там был нелепый несчастный случай: несоблюдение техники безопасности, пострадали люди.
Было уголовное дело, заметали следы, и папа с семьей вынужденно эмигрировал, прикрыв соцсети.
В жизни Маши в принципе ничего не изменилось, ну, алименты перестали поступать, ну так она совершеннолетняя давно.
Но что-то все же изменилось. Маша внезапно перестала побеждать. Ну, то есть физически она была в отличной форме, а психологически будто смысл пропал, азарт испарился.
Победила – хорошо, проиграла – нормально.
Что воля, что неволя.
Маша по совету подруги пошла к психологу. Разбираться.
Хотя что там разбираться, всем же все очевидно: секрет ее побед – это доказать папе, что он зря ее бросил.
И что это было ошибкой. Как вообще жить потом с такой совестью?
На каждой сессии Маша все глубже подбиралась к сути. Что спорт – это месть папе за отверженность, за нелюбовь…
– Скажите, Маша, а вы планируете продолжать спортивную карьеру? – спросил ее вдруг психотерапевт.
– Конечно.
– Тогда, может, не будем исцелять эту травму? Смотрите, сколько энергии для вас в этом!
– В смысле? – не поняла Маша. Она же вроде за этим и пришла. За исцелением. А тут вдруг «не будем»?
– Ну, в этой злости, ярости на отца много топлива для побед. Наверно, есть и другое, но вы… вон буксуете даже из-за его переезда. Он вам нужен, именно такой, именно в этой роли – предателя. Если захотите закончить карьеру, мы поработаем с этой травмой и исцелим ее. А пока подумайте: может, пусть?
Ого. А разве так можно? Выбрать боль?
ПУСТЬ БОЛИТ, НЕ КРОВОТОЧИТ ЖЕ? НУ И ВОТ, ЗНАЧИТ, ОТ ПОТЕРИ КРОВИ НЕ УМРЕШЬ. А БОЛЬ – ЭТО МАРКЕР ЖИЗНИ.
Жива, Машка, жива! В тебе вон сколько жизни. Наваляй ей, этой груше, нарисуй мысленно на ней его лицо, и… хук справа! Хук слева. Апперкот!
Маша выбрала остаться в точке боли.
Осознанно. Потому что это скважина ярости, энергии для побед.
– А разве так можно? Выбрать нечто деструктивное? – аккуратно так спросила.
– Если это в ваших интересах, почему нет?
Вы выгуливаете демонов, но они все прирученные, скачут на поводках вашего разума. Больнее не делают, не прогрессируют, просто живут внутри…
Надо же. Иногда травму можно выбрать не лечить, а наоборот. Пусть она болит, напоминая тебе, что ты – живая.
Ручник
Когда я в молодости училась водить автомобиль, то вместе с инструктором почти сразу, на втором практическом занятии, выехала в город. Там мы попали в пробку, а дорога была в горку.
И на этой горке машина «девятка», за рулем которой восседала вспотевшая от ужаса я, вдруг покатилась назад. А сзади – другие машины.
– Ручник, – строго сказал инструктор.
Меня парализовало ужасом, и я не понимала, что он от меня хочет.
– Ручник! Поставь на ручник! – заорал он и сам рванул ручник за секунду до аварии.
Я пережила жуткий стресс. Когда мы тренировались останавливаться и трогаться на эстакаде, было не страшно, ведь рядом не было других участников движения. А тут…
– Всегда страхуй себя ручником, ручник тебя спасет, – посоветовал инструктор.
Я кивнула. Я послушная. Я усвоила: «Ручник – хорошая страховка».
Это было почти 20 лет назад. Припаркуем тему, вернемся к ней через пару абзацев.
Однажды я размещала пост в одной из соцсетей, но меня отвлекли вопросом про мой райдер. Я его скопировала и отправила потенциальному организатору, а потом скопировала пост (а он не скопировался, но я не знала этого) и разместила в соцсети. Нажала «опубликовать», не проверив.
В общем, получилось, что я вместо поста опубликовала свой райдер, он провисел какое-то время в моем аккаунте, и многие успели его увидеть.
Ничего страшного в этом, конечно, нет: райдер как райдер – гонорар, условия, ИП, все дела.
Но несколько человек, успевших ознакомиться с ним, меня потом подкалывали:
«Посмотрели ваш гонорар. Помножили на количество выступлений. Прикинули зарплату. Нехило живете. Скоро в „Москва-Сити“ переедете, от людей оторветесь, станете писать про спа и обертывания?»
Или: «Гонорар – огонь. Ждем прямых эфиров с Мальдив. Скоро зазвездишься…»
И все в таком духе. Мол, красиво жить не запретишь.
Такой вроде и юмор, а вроде и скепсис.
Мол, эх, Ольга. Хорошая ты баба, из народа. Живешь среди нас, на метро ездишь, простая. Но растет коронушка, отрываешься ты от народа, куда-то в сторону Рублевки. Жаль, ведь скоро ты совсем перестанешь понимать простых людей. Эх, блогеры-блогеры, бездельники с большими зарплатами.
Мне почему-то больно было это читать. Неприятно. Я злилась. Настроение портилось. В больное куда-то били эти дротики. Не пойму только куда.
Я пошла на сессию к психологу.
Говорю запрос:
– Я хочу хорошо жить. Разве это плохо? Все хотят – и я хочу. И стремлюсь. Я же не ворую, я работаю. Иду своим путем, пишу о том, как это сложно, но я расту, взрослею, наполняюсь ценностью. Рассказываю, как постепенно учусь себя любить и стремлюсь к комфорту. Перерастаю условные «хостелы», приглядываюсь к условным «люксам». Это же нормальное желание, правда? Тогда почему так стыдно? Будто я не заслужила? Будто это… не моя жизнь. Будто вхожу в пятизвездочный номер, а настоящая «я» говорит внутри: «Ты этого не достойна, давай сбежим обратно во что-то бюджетное».
– Что должно случиться, чтобы ты поверила, что ты этого достойна? Ты ведешь блог – и его читают. Ты пишешь книги – и их покупают. Ты даешь концерты – и на них ходят. Что еще должно случиться, чтобы ты поверила? – уточняет психолог.
– Не знаю.
ИНОГДА МНЕ КАЖЕТСЯ, ЧТО Я В ЭТОМ ВОПРОСЕ БЕЗНАДЕЖНА. МОЙ САМОЗВАНЕЦ ВНУТРЕННИЙ НИКОГДА НИКУДА НЕ ДЕНЕТСЯ. Я – БЮДЖЕТНАЯ ЖЕНЩИНА, МОЙ ПОТОЛОК – ЭТО «ЭКОНОМ», ПОЭТОМУ МНЕ ТАК СЛОЖНО, НЕУЮТНО В КОМФОРТЕ. БУДТО Я НЕ В СВОЕЙ ЖИЗНИ.
– А ты и не в своей привычной жизни. Ты проходишь трансформацию, ты хочешь расти, стремиться, взлетать. Но ты говоришь: «Я безнадежна». Эта твоя… «безнадежность». Почему ты держишься за нее? Что в ней ценного для тебя?
– Не знаю… Меня же вот такую любят. Простую. Неуспешную. Неказистую. Безнадежную. В метро, в джинсе, лохматую. Свою. А «Мальдив» мне не простят. Мне пишут вон скептически: «Что, на Рублевку собралась?» А я не собралась, я только мечтаю, но после таких слов даже мечтать перестаю.
– То есть ты уверена, что самое ценное в тебе – бюджетность?
– Нет. Самое ценное – искренность. Но людям успешным успех не прощают. И мне, если случится успех, не простят.
– Кто не простит?
– Ну кто… читатели.
– Читатели? Это вот те люди, о которых ты мне рассказывала с восторгом? Вот те, с которыми тебе важно быть честной? Которые – твоя цитата – в зеркалах твоих текстов узнают себя и проживают вместе с тобой разные чувства, благодарят за искренность? Вот эти читатели? Мудрые, понимающие тебя люди? Или есть какие-то другие?
– Ну они разные, конечно. Кто-то вон сарказмом кроет, а кто-то, наоборот, всегда поддерживает меня.
– А ты в этих людей совсем не веришь, да?
– В каком смысле?
– Заметь, что происходит. Ты мне сейчас говоришь: я останусь в «хостеле» и на «Мальдивы» не поеду, даже если будет возможность, потому что мои читатели мне этого не простят, они-то точно никогда из хостела не выберутся, они же… безнадежны и беспомощны, обречены жить в своих условных немальдивах.
– Я такое говорю? – ужасаюсь я.
– Транслируешь, да. Я безнадежна, они безнадежны, и поэтому мы вместе.
– Божечки… Я так не думаю…
– Если ты в них веришь, то почему твоя трансформация, твой взлет, твои новые высоты должны их разозлить и оттолкнуть, а не вдохновить? Почему они, читая о твоих преодоленных страхах и сомнениях, не подумают: «Ух ты, она смогла – и я смогу», а подумают: «Эх, ясно все, зазналась эта ваша Ольга, замальдивилась».
– Господи, неужели я такое транслирую… Я вообще не так думаю…
– Оля, почему тебе нельзя замальдивиться? Ты хочешь туда, но блокируешь себе все возможности. Что тебе дает твоя эта… «безнадежность»?
– Ну… она меня страхует… Она… Не знаю, как бы понятно объяснить… О! Она – мой ручник! А ручник – это же страховка от аварии!
– Оль, ты едешь по трассе жизни, хочешь разогнаться, хочешь скорости и результатов, как любой нормальный человек. Но ты едешь… на ручнике. Ты уверена, что в данном контексте ручник – это страховка, а не убийца движения? У тебя дымятся колеса, у тебя изнасилованный перегретый двигатель, тормозные колодки стираются, других участников движения ты бесишь: еле плетешься… Это то, чего ты хочешь, Оль? Вопреки законам физики и динамики разогнаться, не снимаясь с ручника? Набрать скорость, одновременно блокируя ее?
– Нет, я хочу скорости.
– А что тебе мешает?
– Что на меня смотрят люди, которые…
– Которые что? Ты в них веришь?
– Верю. Очень верю.
– И они в тебя верят, Оля, а иначе зачем бы им тебя читать среди миллиона других блогеров. Зачем бы ты им с твоими вечными терзаниями сдалась? И они верят и думают: «Что она так медленно плетется? Что за звук? Что за дым?»
Я плачу.
– Почему слезы, Оль?
– Не знаю. Очень отзывается…
– Что надо сделать, Оля? Чтобы не разочаровать себя и вдохновить по-настоящему близких тебе людей?
– Снять с ручника. И ехать. Тем самым показать всем, кто читает, что это сложно, но возможно. Я же вот… смогу. А я же такая, как они. Значит, и они смогут.
– Смогут. Каждый, кто действительно хочет, сможет.
Плачу. Расту. Прям физически это чувствую.
Разрешаю себе мечтать о комфортном будущем без стыда.
Я. Не. Безнадежна.
– С чем уходишь, Оль?
– С инсайтом про ручник. Ручник – вещь хорошая, но пользоваться им важно там, где нужно, а не всегда.
– Я так рада, столько энергии в твоих прозрениях. Такое счастье проехать с тобой на пассажирском кресле…
– Ага. Давай подкину, куда тебе? Туда же, куда и всем? Сейчас забью в навигаторе «Зябликово – Мальдивы», ручник опущу – и погнали!
Пишу честно о своей внутренней работе, потому что знаю, что многим отзывается.
Эту работу я называю «Разрешить себе счастье».
Поехали со мной? Пункт назначения – счастье.
Ручник. Ручник снимите!
Голоден
Когда я приезжала к маме в гости, она говорила: «Садись есть. Все готово».
Я не хотела есть. Но обижать маму я тоже не хотела.
Мама всегда готовила еду к моему приезду. Старалась. Говорила: «Я стояла у мартена».
Мартен – это человек, который изобрел металлургическую печь.
Мама имела в виду, что готовка – это тяжелый труд.
Она не спрашивала, голодна ли я, – просто готовила. Много: резала хлеб, жарила картошку, запекала мясо, варила борщ.
Для маминого поколения глагол «накормить» означает позаботиться.
Потому что в голодные времена еда становится коммуникацией про любовь.
Выкинуть еду – немыслимо. На столе всегда много хлеба: «Ты почему без хлеба? Бери-бери, свежий!» И обязательно доедать, через сытость запихивая в себя остатки еды с тарелки (ну не выбрасывать же).
Но времена изменились. Уже не голодно, а очень даже сытно.
И коммуникация любви меняется. В тренде сейчас не человек сытый, а человек услышанный.
Идеально – это спросить: «Ты голодная?» – и покормить в случае положительного ответа. А не «садись ешь» уже в прихожей.
Но чтобы слышать других, надо научиться слышать себя. Захотеть и разобраться с собой.
Например, есть популярная книга про интуитивное питание, и она учит есть, когда голоден.
А не когда обед.
Не когда угостили.
Не когда вкусно.
Не когда за компанию.
Не когда мама сказала: «Садись ешь».
Надо есть, когда голоден. Так просто, но так сложно.
Многие до сих пор не знают, как понять: я голоден или просто ем, потому что все едят? Или потому, что заедаю стресс?
Не умеют слышать себя эти многие.
Они не виноваты – их правда не учили. Потому что их родители тоже не умели.
Жить в сытые времена и жить в голодные времена – это совсем разные жизни и разные языки коммуникации.
Люди послевоенного поколения не спрашивали: «Как ты?» Они говорили: «Садись ешь».
Потому что, когда ты поешь, будет понятно, как ты.
Ты сыт, а значит, счастлив.
И вопрос «Как ты?» отпал сам собой.
Мама говорила: «Садись ешь».
Я садилась и ела. С хлебом, как велела мама.
И уезжала от мамы всегда с тяжелым животом. Пила таблетки для пищеварения.
Каждый раз, думая о том, что надо к маме, вздыхала и готовила таблетки.
Я уезжала и чувствовала себя… изнасилованной в желудок. Потому что я не хотела есть. И не умела говорить о своих чувствах – тогда это было не принято.
Я не могла сказать: «Мам, ты хочешь меня накормить, потому что любишь. И я тебя тоже люблю. Но я совсем не хочу есть. Давай просто обнимемся и поговорим. Или помолчим. Или… поделаем что-то, не пахнущее солянкой? Без хлеба, мам. Давай?»
Но я не умела выстраивать границ, понимать, что хочу. Защищать свое право хотеть то, что хочется, а не то, что сказали хотеть.
А еще я всегда боялась расстроить маму.
Мне что, сложно съесть? Если что, у меня таблетки с собой.
Сейчас совсем другой мир.
Например, сейчас правильно есть без хлеба, а не с хлебом. И правильно есть меньше, а не больше. А еще желательно что-то полезное, а не питательное.
И если не хочешь есть, лучше выбросить, чем пихать в себя: ты ж не мусорный бак. Мы учимся жить в новом мире.
Мой сын приходит из школы.
– Как ты? – спрашиваю я.
– Отлично.
– Я сегодня в налоговую ездила, только вернулась. И в редакцию заскочила. А у тебя что? – Я жду в ответ развернутый рассказ.
– А мы сегодня ко Дню космонавтики делали планету.
– О, планету! А какую?
– Марс.
– Ух ты! Марс! Вот это да! Ты голоден?
– Нет.
– Тогда расскажи про Марс…
И я слушаю рассказ сына про Марс. Он огненный. В смысле Марс, а не сын или рассказ. Хотя почему? Все огненные.
Я люблю сына.
И в качестве коммуникации любви я кормлю его, когда он голоден. И не кормлю, когда не голоден.
И спрашиваю, как он. Потому что мне интересно, как он.
А если у него проблемы, то мы подумаем вместе, как ему их решить.
Потому что ему 11, а лучшее, что я могу для него сделать, – научить жить самостоятельно. А для этого я не должна решать его проблемы за него.
Я могу просто поддержать его. Быть рядом…
Хвалить.
Верить.
Любить.
Его.
И его огненную планету…
Ежик иголками внутрь
Я постоянно пишу о том, что я неконфликтная. Мне это важно.
Для меня «неконфликтная» равно «хорошая». Потому что внутри меня живет старая установка, что конфликтуют – плохие.
При слове «конфликтная» сразу рождается образ сварливой бабуленции, которая жалобы строчит во все инстанции, ссорится со всеми подряд, и никто ее не любит, и ни с кем она не дружит, даже с головой.
Однажды я слышала, как про меня отозвались фразой: «Да с ней невозможно поссориться!»
И я внутренне согласилась: да, невозможно. Для меня это прямо лучший комплимент.
Описывая свою неконфликтность, я в качестве примера постоянно приводила… овощную палатку.
Когда мы в Балашихе жили, она около дома стояла. Там овощи и фрукты продавались значительно лучше, чем в магазине. И я предпочитала покупать именно там.
Я даже «дружила» с нагловатой продавщицей. Ну как дружила, знала ее историю. Что она переехала сюда с холодного севера, еле тянет одна съем комнатки для себя и ребенка.
Я покупала фрукты и овощи. Сразу много.
Продавщица щелкала по калькулятору и говорила сумму. Я не сильна в математике, но понимала, что сумма сильно преувеличена.
Мамочки на площадке рассказывали, как однажды одна из них пришла со своим безменом и калькулятором и после того, как продавщица вынесла ей приговор, перевесила все на своем безмене и пересчитала сумму.
Оказалось, что продавщица ей назвала сумму на 145 рублей больше, чем надо.
То есть если она всех обвешивала в среднем на сотку, то меня точно на двести.
Я это знала. И по-хорошему тоже могла бы достать безмен, и калькулятор есть в каждом телефоне, но.
Но я забирала свои огурцы, яблоки и помидоры, говорила «хорошего дня» и уходила.
Я покупала себе не случившийся конфликт. Он стоит 145 рублей. Может, больше. Может, меньше.
Я ненавижу конфликтовать и поэтому веду себя именно так.
А еще, если бы я набралась смелости и сказала ей: «Ну-ка, перевзвесьте» – и продавщица перевзвесила бы товар, я поймала бы ее на лжи, то она, может, даже извинилась бы, но я… Я бы больше никогда не ходила в эту палатку.
Я Шерлок, раскрывший преступление века стоимостью 145 рублей.
Мне было бы стыднее, чем ей.
Это называется «испанский стыд», когда вам стыдно не за себя.
Поэтому я молчала и уходила. Продавщица улыбалась мне вслед. Мне кажется, она меня любила.
Думала: «Какая хорошая, щедрая женщина. И ребенок у нее симпатичный. Не то что у той, которую я не смогла на 145 рублей нагреть».
Я довольно часто рассказывала этот эпизод. Мне казалось, что он наглядно характеризует мою неконфликтность и щедрость.
Однажды у меня была сессия с психологом.
Она вообще была про другое, а эту тему мы должны были проехать мимо, без остановок. Но как-то случайно заехали в эту овощную палатку из прошлого и забуксовали в ней.
Я обмолвилась, что в отношении с деньгами я достаточно щедра, и в качестве доказательства описала эту ситуацию.
Ну, про продавщицу и обвес, который я заметила, но промолчала.
И тут… о боже.
– Подождите-подождите, – останавливает меня психолог. – Эта история точно про щедрость?
– Да. Ну, про неконфликтность.
– А откуда тут вообще конфликт, если все герои истории молчат? Вы знаете, что вас обманули, но молчите. И она знает, что вас обманула, и молчит. Вы обе это знаете, но делаете вид, что не знаете. Да тут мхатовские страсти!
– Ну… я… мне неловко сказать правду.
– Неловко… Это очень милое слово. Подходит знаете куда… Ну, например, если вы жонглер, а все мячики, которыми вы жонглировали, упали прямо один за одним, на глазах у зрителей. Вот это неловко. А разве свое мнение выражать неловко?
– Я ненавижу конфликты.
– Почему сразу конфликты? Вы же ни на кого не наезжаете. Не кусаете. Вы просто показываете, что вы достаточно умны, чтобы заметить, что вот тут она перешла ваши границы. Если вам наступят на ногу, вы же скажете об этом наступившему человеку? Или человек так и будет стоять на вашей ноге?
– Скажу.
– Ну вот. А тут почему не говорите?
– Я боюсь сказать свое мнение «наступившей» на меня продавщице, потому что я в ее глазах перестану быть щедрой, неконфликтной, хорошей.
– Серьезно? Вы считаете, что вы именно такой были в ее глазах?
– Да. Я ухожу, а она думает про меня, что…
– Оль, когда вы уходите, она думает про себя. Не про вас. Про себя! Она думает, как она эту глупую женщину смогла удачно обмануть. Вот что она думает.
– Ну…
– Щедрость, Оль, – это если она вас обслужила, а вы настолько довольны, что говорите: «Спасибо вам, Тамара. Вы просто молодец. Вот 145 рублей чаевых за то, что вы продавец от Бога». А то, что у вас, Оль, – это воровство. Она берет у вас из кармана деньги, вы видите это, но отворачиваетесь, чтобы не смущать ее разоблачением. По ее меркам это ближе к глупости, чем к щедрости.
– Правда?
– ВЫ ДУМАЕТЕ, ЧТО ОБОЗНАЧИТЬ СВОИ ГРАНИЦЫ – ЭТО РАВНО ПОЙТИ НА КОНФЛИКТ. НО ЭТО НЕ ТАК. ВСЕ НАОБОРОТ. ЭТО ПОКАЗАТЬ, ЧТО ВЫ ЛИЧНОСТЬ, ЧТО У ВАС ЕСТЬ ХАРАКТЕР, ГОЛОС И ПРАВА.
Личность имеет право, например, самой решать, кому помогать, а кому – нет. Это вы решаете, как и на что потратите свои 145 рублей – на яблоки для детей или на чаевые для продавщицы. Вы решаете, а не за вас. Ловите разницу?
– Поймала. То есть я купила себе не неслучившийся конфликт, а иллюзию щедрости, за которой стоит на самом деле неуважение ко мне. Я позволяю не уважать себя другим…
– Как думаете почему?
– Потому что я сама себя не уважаю… – вздыхаю я.
– Где вы тут, Оль? Как себя чувствуете?..
– Больно.
– Почему больно?
– Я ежик. Но не люблю колоться иголками, я прячу их обычно, но получается, что без них никак.
– Оль, вы видели ежика без иголок? Он беззащитен. Чтобы защитить себя, он может только свернуться калачиком в случае опасности, умереть от сердечного приступа. А вы не можете себе позволить такое поведение, тем более что иголки – это базовая комплектация, они в вас точно есть.
– Надо мне учиться быть ежиком.
– Это да, но быть ежиком – это вовсе не значит быть агрессивным, кидаться и колоть всех подряд.
НЕ НАДО УЧИТЬСЯ БЫТЬ БЕШЕНЫМ ЕЖИКОМ. ЕЖИК – ОН ДОБРЫЙ. ОН КОЛЕТСЯ, ТОЛЬКО ЕСЛИ НА НЕГО НАПАДАЕТ ДРУГОЙ ЗВЕРЬ. ЭТО ЗАЩИТА – ИГОЛКИ. ОНИ ГОВОРЯТ: «Э-Э-Э, НЕ НА ТОГО НАПАЛ». А КОГДА ВСЕ ХОРОШО И ЕЖИК ПО ТРАВКЕ БЕЖИТ, ЕГО ДАЖЕ ПОГЛАДИТЬ МОЖНО.
– Я ежик иголками внутрь.
– Метафора хорошая. Внутрь – это больно. Где тут Оля?
– Оля тут плачет, свернувшись калачиком. Оля, выходит, никакая не щедрая. Оля, выходит, дура, да?
– Да бросьте. Оля, выходит, честная с самой собой. Это дорогого стоит. Правда. Оля проявляется, как черно-белая фотография в проявителе, становится четче, понятнее самой себе. Познакомьтесь. Это ежик Оля.
– Значит, это моя бессознательная стратегия – «быть для всех хорошей» – на самом деле проигрышная? И выигрышной никогда не была? А я так гордилась, что меня все любят. Даже самые сложные люди вроде этой продавщицы.
– А зачем вам расположение этой продавщицы? Ну ведь это не совсем порядочный человек, как мы выяснили. Она использовала вас в своих целях. Зачем вам ее лояльность? Разве это авторитетный для вас человек?
Я качаю головой.
– А зачем тогда? Оль, эти деньги – ваши. Они вам даны, вами заработаны. И ваша ответственность – как вы ими распорядитесь.
– Мне почему-то не хочется в ее глазах выглядеть нищебродом…
– Нищеброд… Какое интересное слово. Образовано от «нищий» и «бродяга», наверное. Оль, про что это? Почему вы рядом с этими словами прописали себя?
– Про страх быть неуспешной? Вдруг кто-то узнает, что я живая и у меня бывают проблемы с деньгами? И я шлифую их показной своей щедростью, а потом переживаю, злюсь на себя и колю себя своими же иголками внутри. И чтобы не было больно от своих же иголок, придумываю версию про покупку вместе с килограммом огурцов неслучившегося скандала…
Звенит будильник на моем телефоне. Сессия подходит к концу.
– С чем уходите, Ольга?
– С внезапно обнаруженными иголками внутри себя. Я постараюсь себя вывернуть иголками вовне.
– Постепенно. Не внезапно. Аккуратно. Пока просто наблюдайте, смотрите, где больно, где комфортно. Мотайте на ус. У ежей есть усы?
– Не знаю. У моего будут…
– Отлично. Что важное уносите с собой, усатый ежик? Прозрения, инсайты…
– Быть личностью, способной защитить свои границы, не значит быть плохой. Наоборот. Это значит проявить свой характер, обозначить себя. Кому-то рядом это будет некомфортно, но ведь нельзя быть удобной всем. Попробую для начала самой себе стать удобной.
– Знаете, Ольга, вы самый классный ежик в моей практике. Ежик, который учится включать колючки…
– Спасибо. Колючки – они у меня как поворотники в машине, включаются в случае маневра. Когда мне нужно, чтоб меня заметили и убрали ногу с моей ноги, я буду говорить: «Эй, уважаемый! Я есть!»
– Круто. «Я есть!» звучит как тост.
– Ага. Так выпьем же за 145 рублей…
Дорогая земляника
У Ани крутой массажист.
«Выхожу с массажа – прям другой человек», – говорит Аня.
Это настоящая «продающая» фраза. Сразу хочется купить сеанс массажа, и не у кого-нибудь, а именно у Петра (Аниного массажиста).
Аня считает, что у него волшебные руки, поэтому цена за его массаж – 1500 рублей – ей кажется подарком. «За такой массаж это бесплатно», – говорит Аня.
Она все время, оплачивая услугу, говорит: «Цены ты себе не знаешь, Петь». Тот смущается, благодарит.
В какой-то момент Петя решился повысить цену. На двести рублей. Теперь его массаж стоит 1700.
Он сообщил об этом Ане, пунцовый от смущения. Извинился сто раз сначала, а потом робко:
– Я цену повысил… Со следующего месяца мой массаж будет стоить 1700… Простите.
– За что простить? За то, что ты так долго решался? И почему всего на 200 поднял? Давай на 500? Пусть твой массаж стоит хотя бы 2000? Хотя я готова и четыре тысячи заплатить. И почему со следующего месяца? Давай вот прямо с сегодня?
А Петр вдруг сел на стул и лицо руками закрыл. Будто заплакал…
– Ой, мамочки, что случилось? – испугалась Аня.
– Знаете, я сегодня объявлял своим постоянным клиентам, что поднял стоимость. И вот большинство, к сожалению, реагировали не так, как вы. А наоборот. Они спрашивали: «А почему ты вдруг решил цену задрать?» или «А за новую цену что-то дополнительное будет в массаже или все то же?» Некоторые вздыхали и говорили: «Ну что ж поделать…» И никто почти не сказал, как вы, что рады и давно пора…
Петр чувствует себя немножко предателем, который паразитирует на кошельках постоянных клиентов.
А то, что он три года не повышал цены, работает на износ и живет в съемной квартире с плохим ремонтом, а скоро у него родится сын, но перспектив привезти ребенка в хорошую квартиру совсем нет – и вот этим он себя предает как профессионала, – он не чувствует…
Однажды мы были на даче, и я решила набрать детям лесной земляники. И набрала. Полстакана. Я замучилась наклоняться за каждой ягодкой, а получилось по пригоршне каждому. И они ее раз – на ладошку высыпали и съели. На один укус каждому.
На обратном пути мы тормознули около бабушки, которая торговала ягодами. Стаканчик земляники у нее стоил 400 рублей.
И женщина из машины, что остановилась перед нами, сказала бабушке:
– При всем уважении к возрасту вашему, но сейчас сезон. Не может ягода в сезон стоить 400 рублей за 200 граммов. Это два рубля за грамм. За ягоду, считай. Зимой – еще ладно. Но сейчас-то… Вон лес. Любой может пойти…
А я подумала: «Ну вот я – тот самый „любой“. Я утром ходила в тот самый „вон лес“ и собирала землянику. Одна ягодка – это не только один грамм, но и один наклон. Ты ходишь и наклоняешься, наклоняешься, наклоняешься».
И бабушка оценила свою ягодку (свои наклоны) в два рубля.
Сколько раз вы готовы наклониться, зная, что за каждый наклон вам заплатят два рубля?
А если вам за 70 лет?
Я еще молода, мне не сложно наклоняться, просто… ну, муторно, неинтересно. На десятой ягоде мне стало скучно, на двадцатой я подумала: «Зачем мне целый стакан, мне и половины хватит». А у бабушки, наверно, и давление от этих наклонов скачет, и вообще, вот стоит пять стаканов земляники.
Кто-то (женщина передо мной) думает: «Ничего себе, два косаря бабуля срубит, вот молодец, земляничный бизнес».
А я думаю: «Пять стаканов – это сколько она ходила по лесу? Часа четыре? Пять? Ходила и нагибалась? Боже, какая умница».
Эта женщина, которая видит только 400 рублей, она неплохая, боже упаси, у нее просто своя колокольня и своя ценность. Ей деньги сейчас важны.
Может, у нее до зарплаты осталось 400 рублей, и отдать их за стакан земляники – безрассудство. Она купит на них гречки, макарон и дотянет до зарплаты.
А НА МОЕЙ КОЛОКОЛЬНЕ ЭТОТ СТАКАН – ЭТО ПОЛЧАСА ВНАКЛОНКУ, НА ЖАРЕ, ДА ПОТОМ ЕЩЕ СТОЯТЬ НА ОБОЧИНЕ, СМОТРЕТЬ НА ПРОЕЗЖАЮЩИЕ МАШИНЫ И ВЫСЛУШИВАТЬ ОТ ПОКУПАТЕЛЕЙ УКОРЫ О ТОМ, ЧТО СЛИШКОМ ДОРОГО…
Да замените расстрелом такую работу, я не справлюсь.
Понимаете, Петр, люди платят про себя.
Вот мне, например, не нужен массаж. Мне от него больно – и в процессе и потом.
Но это однозначно полезно, и мне кажется, что за 1500 я, так и быть, потерплю, а за 1700 – не-е-е.
А Аня – спортсменка. Она без массажа не человек. И вы ей не массаж, а фактически новую жизнь этим массажем дарите, конечно, для нее ваши волшебные руки – это подарок судьбы, и даже неловко как-то, что так дешево.
Я опять о своем.
О том, что мы всегда – о себе.
Говорим, пишем, думаем, покупаем, продаем, собираем землянику, делаем массаж.
И да, человек, который сердито спрашивает про бабушкину землянику: «Ой, а почему так дорого?» – должен помнить, что он пропустил слово.
Слово «мне», которое круто меняет смысл.
«Ой, а что это МНЕ так дорого?»
Бабушка не знает, почему ему так дорого.
И она не виновата, что ему так дорого.
Обстоятельства
Когда мама меня, девятимесячную, отвозила в другой город бабушке и дедушке, она, конечно, не собиралась оставлять меня там на 13 лет.
Наоборот, она была уверена, что порешает проблемы и заберет меня сразу, через пару месяцев.
Но через пару месяцев не получилось порешать проблемы. И через год не получилось.
Мама потом говорила, пытаясь объяснить уже взрослой мне: «Понимаешь, были обстоятельства…»
В пять лет мама честно пыталась забрать меня в Москву и даже забрала, но… опять проблемы. Они навалились, и через два месяца меня вернули бабушке и дедушке.
«ПОНИМАЕШЬ, ОЛЬ, ТАКИЕ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА», – ОПЯТЬ ГОВОРИЛИ МНЕ. Я НЕ ПОНИМАЮ. Я НИЧЕГО НЕ ПОНИМАЮ В ЭТОМ ВЗРОСЛОМ МИРЕ, ПРОСТО РАСПАКОВЫВАЮ ЧЕМОДАН В СПАЛЬНЕ БАБУШКИ…
Еще одна попытка забрать меня была перед школой. Ну логично же ходить в школу в Москве, там, где живут родители и родной брат.
Но снова не получилось. Обстоятельства.
Я в детстве ненавидела это слово – «обстоятельства». Какие такие обстоятельства?
Уже в школе я однажды зубрила уроки по русскому языку и встретила определение: «Обстоятельство образа действия – это второстепенный член предложения, который отвечает на вопросы „как?“, „каким образом?“».
И задумалась. Мамины «обстоятельства» на эти вопросы не отвечали и были совсем не второстепенным членом предложения…
А когда мне было 13, бабушки и дедушки не стало и обстоятельства (опять они?) уже вынудили маму меня забрать. Начался новый этап жизни, но сейчас не об этом.
Говорят, что детство – это горшочек с землей, в котором растет росточек – человек.
Чем плодороднее земля, тем толще, зеленее и сильнее росточек. А если земля проблемная, изъеденная обстоятельствами, то росточек получится чахлый.
Мой горшочек был щедро сдобрен детскими травмами: маленькая девочка, разлученная с мамой обстоятельствами, выросла закомплексованной по макушечку.
Девочка думала, что она какая-то бракованная, раз мама не хочет любить ее и победить ради нее «обстоятельства».
Эту травму я отрабатывала всю жизнь: сначала страдала, потом писала книги, потом ходила к психологу.
И отработала, как мне казалось.
Но травма эта захоронена тихонечко в горшочке с землей, в котором колосится мой росток. Не болит уже, на месте травмы – давно шрамики. Там, где шрамики, кожа тоньше, чем везде, но все равно зажило.
Я живу себе спокойно, драмой не ширяюсь, но потом р-р-раз, что-то случилось, и я опять по колено в ней.
Ну, вот, например.
В апреле у меня было много поездок и командировок. Так много, что дома я почти не была. Я планировала другое расписание, но… обстоятельства. Всем было срочно, и всем «ну впихни нас в апрель, ну умоляю».
Я всех впихнула в апрель, кто просил.
А в самом начале месяца я еще на неделю на Алтай летала и обещала детям:
– Вот вернусь и не буду никуда улетать. Побудем вместе, не разлучаясь, две недели.
Но… обстоятельства.
Буду. И еще раз буду. И еще.
Тогда я решила так: апрель уж отработаю по полной, а в мае я с семьей. Прямо первые две-три недели никаких командировок. Мама дома, варит суп, гуляет с детьми…
У меня там, в Москве, были назначены значимые мероприятия, но они утром, когда дети в школе-саду, а вечером – все вместе дома. И больше никаких обстоятельств.
И тут звонок. Я беру трубку, ставлю на громкую связь. Муж рядом слышит разговор.
– Алло, добрый день. Возьмете путевку? В санаторий, в Крым. Срочно. Для вашей дочери плюс сопровождающий. Подавать документы? – спрашивают у меня представители соцзащиты (ну, или кто занимается детским оздоровительным отдыхом и реабилитацией детей с ОВЗ).
– Когда?
– Начало мая.
– Нет, – отвечаю я, понимая, что у меня мероприятия и улететь я никак не могу.
Но в стране-то выходные, и муж говорит, мол, я-то до 11-го могу, в принципе.
Я замялась.
Взять путевку – это, с одной стороны, хорошо: море, воздух, отдых и Катя с папой – лучшие друзья.
С другой – это опять обстоятельства.
Я обещала дочке, что мы не будем расставаться в мае, – а вместо этого отправляю ее с отцом куда-то, а сама не лечу. При этом есть еще муж, который, если я солью эту путевку, скажет: «Ты что, мне не доверяешь?»
Ибо какие еще причины, почему нет?
А я доверяю, но просто…
«Понимаешь, муж, у меня в детстве травма отверженности была, и вот поэтому в Крым ты с дочкой не полетишь». Так, что ли? Бред же.
Так вот они какие, эти обстоятельства…
– Да, мы возьмем путевку, – ответила я.
И ушла рыдать.
Вот прям рыдать. Я вообще не понимала, откуда слезы. Радоваться же надо: море у них будет. А радости не было, был ужас от предстоящего разговора: «Катя, понимаешь, обстоятельства…»
МНЕ ПОЧЕМУ-ТО БЫЛО ФИЗИЧЕСКИ ПЛОХО. ПРЕДСТОЯЩЕЕ РАССТАВАНИЕ ПРОСТО УДРУЧАЛО, НАСТОЛЬКО, ЧТО Я НЕ МОГЛА СКОНЦЕНТРИРОВАТЬСЯ НА ХОРОШЕМ.
Я решила поговорить с дочерью, когда подтвердят путевку (а нас предупредили, что там конкурс), но сама аккуратно закидывала наживку:
– Катя, ты хочешь на море?
– С тобой? Хочу!
– А с папой?
– С тобой и с папой? Очень хочу…
Катя не знала про обстоятельства, ей обещали май с мамой – она и ждала его.
Я пошла к психологу. Отработать свои слезы и свое «больно».
– Оль, это твоя травма, у твоих детей ее нет. И даже сильно загруженный апрель, где ты мерцала, ее не создал: ты же все равно рядом, созвоны, WhatsApp’ы. Перестань им навьючивать психологические проблемы, которых у них нет.
– Тогда почему так больно? – спрашиваю я у психолога. – Ведь это нелогично. В месте, где я должна быть рада за своих любимых людей, которые летят на море…
– Ну, ты же знаешь почему. Это же пробник твоего детства. Ты сейчас как бы твоя мама, которая опутана обстоятельствами.
– Зачем я согласилась? Надо было сказать «нет» и не мучиться…
– Ну, в случае отказа ты бы лишила ребенка моря, а мужу как бы выписала вотум недоверия. Это не решение, Оль. Что ты плачешь?
– Слушай, ты же психолог. Психолог – это человек, который помогает мне найти «небольно» и зафиксироваться там. Ты как бы в моей команде и должна сделать все, чтобы подвести меня к мысли: «Ты у себя одна, люби себя, цени, оберегай от боли. А если больно тебе, дискомфортно, так сделай так, чтобы было небольно, откажись от этой путевки». Я вот такого от тебя ждала. А ты иначе говоришь, как бы оставляешь меня в этой боли, мол, ну а что ты хотела? А я много что хотела… Счастья, например, неболючего.
– А тебе туда, к ним, хоть на пару дней не вырваться?
– Вырваться, я уже все порешала. Но это тоже травмирует дочку – мама прилетела и улетела. Я помню, как это невыносимо – смотреть, как мама пакует чемодан, чтобы улететь.
– Оль, когда ты мне рассказывала эту свою ситуацию и я еще не знала развязки, я вся замерла. Возьмешь ты путевку или нет? А потом ты сказала: «Я согласилась взять путевку», и я испытала такую жгучую гордость за тебя. Такую яркую! Ты такая крутая, Оль, и твоя работа над собой.
– Я не крутая. Я согласилась только потому, что Миша был рядом. Если бы его не было и он не слышал этого разговора, я… не уверена, что согласилась бы. Возможно, отказалась бы и никому не сказала. Не думай, что я такая правильная. Внутри меня мои демоны гуляют.
– Но совесть твоя все равно была бы в курсе?
– Да, но с ней я бы договорилась. Мне было бы дискомфортно, но не больно.
– Но ты же согласилась, Оль, хотя сто раз могла отказаться.
– Это не моя сила, это… опять они, обстоятельства. Я умом понимаю, что поступила правильно. А внутри так… а-а-а-а-а.
– Оль, мы все пытаемся избежать боли. А ты вошла в «больно» и действуешь из этой точки. Это такая мощь, правда. Поверь мне. Ты просто пойми: больно не маленькой Кате твоей, а маленькой Оле. Это ее бросали, а Катю никто и никогда не бросал, понимаешь?
Не знаю, понимаю ли. Но чувствую, что психолог права. Я все сделала правильно. Мои любимые люди полетят на море. И я прилечу к ним на пару дней, а потом улечу. Потому что работа, обстоятельства и жизнь.
– Алло, это по поводу путевки. Там по вам отказ пришел. Извините. Ой, что вы плачете? Ой, ну не надо так расстраиваться… Ну не последнее это ваше море… Ну не расстраивайтесь…
– Спасибо большое. Вы не поверите, но я не расстраиваюсь. Это я от счастья…
– От счастья, что не получили путевку на море?
Да. Это сложно объяснить… Просто понимаете, это… обстоятельства…
Смирись
Лешу убил инфаркт. В 44 года.
44 года – это молодость и самый расцвет. У мужчин в это время обычно переоценка жизни, кризис самоидентификации: мол, кто я на жизненном экваторе, как тут, что тут.
Леша тоже, наверное, готовился к кризису, но инфаркт подоспел и выхватил его из списков живых.
«Как помолодел инфаркт», – говорили все на похоронах.
Надю эта новость потрясла безжалостной приземленностью.
ОНА КАК-ТО СМОТРЕЛА В ИНТЕРНЕТЕ ВИДЕО, КАК ЧЕЛОВЕК ШЕЛ ПО АСФАЛЬТУ И ПРОВАЛИЛСЯ В ЛЮК. ЭТО ВЫГЛЯДЕЛО МИСТИЧЕСКИ: ЧЕЛОВЕК ЕСТЬ – И ВДРУГ ЧЕЛОВЕКА НЕТ. ОКАЗАЛОСЬ, МОЖНО ВОТ ТАК ЖЕ ИДТИ ПО СУДЬБЕ – И ПРОВАЛИТЬСЯ В СМЕРТЬ. БЫЛ ЧЕЛОВЕК – НЕТ ЧЕЛОВЕКА.
Леша – муж ее лучшей подруги Софико, и на той неделе они еще виделись на детской площадке, болтали о будничном, пока дети носились вокруг.
А сегодня – гроб, венки, занавешенное платком зеркало в прихожей.
Надя пошла умыться.
Она у Софико уже двое суток, готовили похороны, организация, суета.
В ванной – бритвенные принадлежности Леши, зубная щетка.
Когда человек жив, он бреет щеки и чистит зубы. А если нет, то нет.
Надя хотела выкинуть все, что травмирует Софико воспоминаниями о муже, но, с другой стороны, – человека нет, но он же был.
Зачем прятать с глаз память о нем? Наоборот, надо прожить эту боль, проплакать, прострадать и проводить.
А если спрятать ее с глаз, это никак не поможет принятию новой жизни, в которой больше нет Леши.
Надя как-то готовила большую международную конференцию, очень ответственное мероприятие, тысячи гостей, сотни организаторов. И надо же было такому случиться – именно в этот момент у нее воспалился аппендикс, ее увезли на операцию.
В день мероприятия, спустя шесть дней после, она стояла в президиуме и улыбалась гостям. Под нарядной блузкой и пиджаком жил шов, под тональным кремом – нездоровая бледность. Надя терпела, а все говорили, что она отлично выглядит.
Надя понимала, что внутри Софико тоже живет боль, и сколько пиджаков ни надень, сколько улыбок ни нацепи – боль надо прожить, протерпеть, зарубцевать.
Софико тиха и подавлена. Лицо умыто светлой грустью. Остались дети, ипотека, куча проблем и обязательств. Непонятно, как решать.
Смерть близкого – это душевная авария. Ехал ты, ехал и вдруг – БАЦ!
Софико часто плачет.
Ей кажется, что она приманила Лешин инфаркт частыми ссорами. Они постоянно воевали шепотом на кухне, чтобы не слышали дети, а когда ты кричишь шепотом, то вся энергия скандала перекипает внутрь и осаживается на сердце.
Это как бульон: когда варишь мясной бульон, нужно дождаться момента и снять мясную грязную пену с кипящей воды. Если момент пропустить, то она утонет, и весь суп станет грязным.
Софико боялась, что инфаркт пришел на этот шепот.
– А я его любила… Я его так любила… – плачет Софико.
Надя смотрит в окно. Думает о том, что такое любовь.
Любовь – это такое отношение к другому человеку, когда ты принимаешь его абсолютно всего, до макушечки, и ничего не хочешь в нем менять, так как сквозь твою систему координат он, этот другой человек, – совершенный, потому что любимый.
Но это в теории.
На практике семья всегда обточена бытом, бессонными ночами у кроватки младенца, ненайденными компромиссами, раздражающими носками под диваном, обиженными поездками к маме.
КАК ЛЮБИТЬ, НЕ МЕНЯЯ ЧЕЛОВЕКА, А ПРИНИМАЯ ЕГО? ЭТО КАКОЙ-ТО ВЫСШИЙ ПИЛОТАЖ СМИРЕНИЯ…
– А еще у него работа была нервная очень, – всхлипывает Софико.
Она будто ищет соучастников, тех, кто вместе с ней накликал инфаркт. Вот, работа тоже виновата.
Леша работал телохранителем.
Слово «телохранитель» – благородное и брутальное, как тот чувак, который в фильме спас Уитни Хьюстон.
По факту Леша был охранником и водителем одного большого бизнесмена. Но ничего благородного в этом нет.
Это как грузчик, который называет себя инженером по перемещению грузов, так и охранник – телохранитель.
Леше хотелось подвига, он его ждал. Спасти шефа от пуль, предотвратить теракт, разоблачить шпиона. Но по факту он просто ждал хозяина после бани и доставлял его пьяненькое тело домой. От кого спасать? От женщин с низкой социальной ответственностью?
Никакой романтики… За 12 лет работы Леша подрался-то всего три раза, а огнестрел видел лишь в отпуске, где сосед по пьяни на охоте прострелил себе ногу…
– На все воля Божья. Просто смирись, – сказала Снежана, сестра Софико.
Она пересела на подоконник и закурила в форточку.
Надя поморщилась и с удивлением поняла, что разлюбила сигаретный дым. Все-таки эффективный антитабачный закон подействовал: прогнал курильщиков в свои зоны, и их траектории с некурящими перестали пересекаться. И она больше не пассивный курильщик, оказывается.
Снежана странная, противоречивая. С одной стороны, истово верующая, но при этом порывистая, громкая, яркая.
И вот курит…
Ну, то есть Бог не запрещает курить, наверное, но как-то все это не монтируется в праведность.
«Просто смирись». Надю раздражал этот совет.
Во-первых, Софико не могла: внутри жило яростное сопротивление, она бунтовала, отказывалась даже верить в это, не то что принимать.
Во-вторых, это такой теоретический совет, что ужас. Никто не давал алгоритма смирения: как? Как смириться-то?
Это как бросить в маленького ребенка большим двухколесным велосипедом и крикнуть: «Просто катись».
Софико не может смириться никак, тем более «просто».
Надя смотрит в окно. Думает о смирении.
Смирение – это тоже любовь, только не к человеку, а к мирозданию. Это жить в мире с тем, что есть.
А несмирение – это, по сути, невроз и маразм, ибо есть только то, что есть, и ничего больше.
Смириться с тем, что ты не блондин, – несложно, с тем, что твои окна выходят на стройку, – можно, а с тем, что в мире нет справедливости и молодые мужчины могут взять и умереть в понедельник от инфаркта, – почти невозможно.
Леша давно неважно себя чувствовал, сам себя диагностировал фразой «засиделся я» и прописал себе новую жизнь с регулярным бегом и турником.
С понедельника.
Новая жизнь началась, только без бега и турника.
– Он был удивительный, непохожий на других. Он словно никого не слушал, шел своим путем. Меня бесило, что он и меня не слушал. А он говорил, что каждый человек создан для своей миссии и не надо подсматривать в чужие судьбы, чтобы понять, куда идти самому…
– Это называется аутентичность, – подсказала Надя, хотя никто не спрашивал.
– Это называется «много свободного времени», – буркнула Снежана.
Софико хочется говорить про Лешу хорошее, как бы извиняясь за ссоры.
ЭТО ТАКОЙ ПОСМЕРТНЫЙ ИНТЕРФЕЙС ВОСПРИЯТИЯ: ОБ УШЕДШЕМ – ИЛИ ХОРОШО ИЛИ НИЧЕГО.
Леша в памяти был печальным рыцарем, непонятым временем и даже женой непонятым.
– Он будто чувствовал, – рыдает Софико. – Был такой молчаливый накануне…
– Завещание составил? – спрашивает Снежана.
– Нет.
– Значит, не чувствовал, – отрезает Снежана.
Софико встает, смотрит на сестру со злостью и порывисто выходит с кухни.
– А помягче с ней как-то можно, вдова все-таки… – бурчит Надя.
– Да шьет ему Софико святость, а Леший не был святым. У нее за спиной подбивал ко мне клинья… – громко говорит Снежана.
– Тс-с-с! Ты что? Зачем орать? Я предпочла бы не знать эту информацию, – говорит возмущенно Надя.
– Ну еще бы, – хмыкает Снежана. – Этот факт не даст его канонизировать.
– Ну, он теперь как минимум не сможет себя защитить. И репутацию свою. Поэтому это как-то нечестно – обнародовать такое после смерти.
– Да кто ж знал… На даче лезть ко мне в постель честно, значит, а сказать об этом – нечестно…
Бледная Софико появляется в дверях: она все слышала.
– Скажи, что это неправда… – шепчет Софико, по щекам текут слезы.
Снежана молчит, закуривает сигарету.
– Он тебе никогда не нравился, вот ты и… – кричит Софико, срываясь в истерику.
– Он мне поэтому и не нравился! – Снежана перекрикивает сестру.
Софико убегает рыдать, кричит, что хочет побыть одна, прогоняет Надю, которая пытается ее успокоить фразой: «Она врет, она все врет».
– Да не врет она. – Софико вдруг резко успокаивается. – Бабник он был… Вот и ссорились мы… Я посплю, уйди…
Спустя пять минут Надя выходит на кухню к Снежане.
– Правда всегда некстати, – говорит Снежана с вызовом.
– Иногда правда уже никому не нужна. У нее закончился срок действия.
– Знаешь, вот иногда ордена дают посмертно. То есть хорошее нужно разоблачать, а плохое…
– Так это ничего не изменит. Его уже нет.
– А я еще есть. Я не сволочь. Я люблю сестру и не хочу делать ей больно. Просто мне кажется, эта правда поможет ей пережить потерю с наименьшими… потерями. Пусть лучше она на него злится и ненавидит, терять предателя не так больно…
– Господи, какие странные вещи ты говоришь для верующего человека, – вздыхает Надя.
– Верующие – не блаженные…
– У нее от него вообще-то двое детей. Зачем делать из него монстра посмертно? Если она будет знать, что жила с подлецом, это сильно обесценит и ее чувства к нему, и ее жизнь. Если женщина не уходит от бабника, она как бы соучастница «преступления». Молчит и стоит на шухере. Ей проще думать о Лешином благородстве, о том, что он философ, который ошибся эпохой…
– Который ошибся постелью…
– Фу. – Надя морщится, нюхает чужой сигаретный дым, не уходит.
Люди не уходят по разным причинам, и Софико не уходила от Леши, даже зная правду, потому что остаться было ценнее, чем гордость.
Разве кто-то вправе ее за это судить?
Они обе стоят и смотрят в окно.
– Я не врала, – тихо говорит Снежана, тушит сигарету.
– Я знаю, – отвечает Надя.
– Откуда? – Снежана пристально смотрит на Надю. – И к тебе? Боже, да он совсем без тормозов был. Полигамию считал своей генетической особенностью…
Надя молчит. Смирение – это когда ты принимаешь людей со всеми их недостатками, потому что все люди совершенно несовершенны.
И любишь этот мир таким, какой он есть, потому что другого нет.
Дым
Удивительный комплимент мне сделал как-то мой психолог.
Она сказала: «Ты так точно ловишь боль!» Я не поняла.
Представила девочку с сачком для бабочек. Только вместо бабочек – боль.
Я переспросила, что она имеет в виду.
– Ну вот ты рефлексируешь о себе и, если тебе больно, говоришь: «Мне вот тут больно. Я не знаю почему, но больно. Вроде не должно, но ведь, блин, больно». И мы начинаем копать, копать, копать и – звук лопаты о металл! – находим запрятанный глубоко-глубоко сундук с кладом. Открываем, а там ответы на твои «почему». Почему больно. А многие клиенты никак не распознают ее в себе, эту боль, не признаются ни мне, ни себе. Отчаянно сопротивляются. Рассказывают какую-то сложную ситуацию, вот прямо жесткую, где их чуть ли не физически бьют, ломают, издеваются. И я им говорю, желая поддержать: «Мне сейчас так больно вместе с вами». Потому что это правда больно, даже слушать. А клиент удивляется: «Больно? Правда? А мне – нет». И я жду, когда он… нащупает в себе эту боль, разрешит ее себе. Признать, прожить, проплакать. И мы к этому признанию годами идем. А ты сразу такие вещи диагностируешь в себе…
Я задумалась. На самом деле это похоже на правду.
ИНОГДА СЛУЧАЮТСЯ СИТУАЦИИ, КОТОРЫЕ СО СТОРОНЫ ПОХОЖИ НА СЧАСТЬЕ. И ВСЕ ВРОДЕ ХОРОШО, А МЕНЯ ЧТО-ТО ЦАРАПНУЛО. Я НЕ ПОНЯЛА ЧТО. ПРОСТО ВОТ БЫЛО БОЛЬНО ТАМ, ГДЕ, КАЗАЛОСЬ БЫ, НЕ ДОЛЖНО. НУ… БУДТО ГЛАДИШЬ МЯГКУЮ ПОДУШКУ И РАЗ – УКОЛОЛСЯ! КАК! ЧЕМ? ПОЧЕМУ?
Ну, например, ситуация. Она давно была, в самом начале терапии, но все равно актуально. Даже неловко рассказывать, она реально милая. Помню, что я и психологу стеснялась рассказывать, приговаривала: «Может, и ничего такого…»
Однажды мне надо было срочно уехать с дачи в город. Но, чтобы детей не дергать и не возить туда-сюда, мы с мужем придумали замену: он отпросится с работы, приедет на дачу, побудет два дня с детьми, а я на два дня – на работу. Мы так решили, а за сутки до того, как осуществить эту замену, муж попал в небольшую аварию: перестраивался на дороге и не заметил машину в соседнем ряду в слепой зоне. Ну и поцарапались. Он отдал машину в сервис, а к нам на дачу поехал на такси. Я на том же такси должна была уехать обратно в город. И вот замена происходит, я сажусь в такси, а муж меня провожает, целует, потом наклоняется к водителю и говорит: «Аккуратнее вези ее, пожалуйста. И не кури при ней».
Очень мило, на первый взгляд. Забота же. И я сама не поняла, что не так, но мне стало… тоскливо и зло. Вот на пустом месте. Я ехала и закипала.
Кто-то скажет: «Зажралась совсем баба», а я скажу: «Что-то я вот тут споткнулась, надо понять обо что – и убрать это, чтобы больше не спотыкаться». Я себя внимательно научилась читать, и вот тут что-то не так.
Я рассказываю ситуацию психологу.
– И? – не понимает психолог. – Что здесь не так? Он позаботился о тебе, это правда очень мило…
– Да. Очень мило. Но я… Я люблю сигаретный дым, понимаешь?
– Не совсем.
– Муж заботится обо мне, и это «очень мило» (ерничаю). Мне это «мило» все сказали: ты, сосед, даже таксист. Но муж делает это в тех местах, где мне не надо, где я и сама могу. Ну правда.
– Так, еще помоги образами…
– Например, образно. Мы вдвоем на необитаемом острове, нам негде жить и нечего есть. Темнеет. Надо быстрее соорудить условную крышу над головой, пока я сварю условную кашу на ужин. Потому что кашу сварить я могу, а дом построить – нет. А он вместо дома берется за варку каши. Костер разводит, суетится, кипяток мешает веткой. А я злюсь вместо благодарности. Не рентабельно это. Надо дом строить, темнеет же! Я не знаю, понятно ли я объясняю, откуда раздражение… Я в состоянии попросить таксиста не курить. Или, наоборот, разрешить ему курить, потому что мои родители оба дымили как паровозы и запах сигарет – мой мостик в детство. Сейчас нигде нельзя курить, и я даже скучаю по этому запаху. Мне нравится дым, ну так получилось. Хотя он вредный, я знаю…
– Здесь больно тебе?
– Не больно, нет. Просто не по себе.
– А что не по тебе, что жмет?
– Ну, у меня чувство, что я недополучаю то, что мне реально важно, и никак не могу договориться об этом. И злюсь. Вот я говорю мужу: «Мне нужно то и то». Ну, условный… ананас. Хочу ананас. Буду очень счастлива с ананасом. А он дает мне то, что у меня и так есть. Скажем, клубнику. Клубника даже вкуснее ананаса местами, но мне нужен ананас. Потому что клубники у меня и самой полно. Завались. Ты дал мне то, что у меня не в дефиците. Образно говоря, я вся объелась клубникой уже, не лезет в меня. И твоя новая корзинка с клубникой, сладкой и отборной, она только выглядит как подарок. По факту это проблемы: что с ней делать, варенье варить? С сахаром тереть? Найти, кому передарить? Пропадет же… А я хотела АНАНАС. Но как бы я ни говорила, ни кричала, ни умоляла, мои истинные желания будто в слепой зоне. Безананасьей. А все вокруг: «Ой, он такой милый», а я такая: «Ну да, ну да…» А самой плакать хочется от этой клубничной милоты и несбывшегося ананаса…
– А ты скажешь об этом мужу?
– Не знаю… Зачем… Он же такой милый…
На той сессии много что всплыло про семейную недокоммуникацию и недоподдержку.
ОЧЕНЬ ВАЖНО ДАВАТЬ ТО, ЧТО ПРОСЯТ, А НЕ ТО, ЧТО ЕСТЬ. ТОГДА ЭТО ПОДДЕРЖКА.
И если случается «недо», то честнее признаться в этом сначала себе, потом партнеру. И не ждать, что он сам навангует. Сказать и вместе придумать, что с этим делать, как выйти из слепой зоны и где взять ананас.
Но иногда у вас нет ананаса, потому что… страдать без ананаса вам так нравится, что вам это важнее ананаса.
Это я про себя. Я к этому признанию самой себе год терапии шла.
Потому что я, обнаружив боль, раньше не исправляла это место, оставляла как есть. Пусть болит. Знаете зачем?
Я часто шутила с читателями, которые в книгах о моем детстве видели ассорти неотработанных травм и спрашивали: «Оль, а почему вы про детство не поработаете с психотерапевтом?»
А я шутила в ответ: «А если меня вылечат, о чем же я книги буду писать?»
Ха-ха-ха. Смешно.
Только я не шутила. То есть думала, что шутила, но на самом деле это мое подсознание рулило ситуацией.
Я была уверена, что писатель не может творить из точки комфорта. Ну, вот все хорошо у него, он дрейфует на розовом надувном фламинго с кокосовым коктейлем в руке и пишет душераздирающую драму – вот так не бывает. Нечто по-настоящему волнующее, цепляющее можно написать только из точки боли. И я подсознательно окружила себя поставщиками боли и… творю-творю, эффективная такая.
А через пару лет я приползла к психологу, измученная, когда просто… задолбалась страдать. Запрос был такой: «Запуталась». Как в анекдоте: «Доктор, куда ни ткну, везде болит. – Так у вас палец сломан».
А у меня не сломан. Просто реально везде болит.
И подумала: «А вдруг это не обязательно? Вот эта пульсирующая боль внутри? Вдруг я смогу писать и из другой точки? Точки, в которой не больно».
Я наконец-то хочу прекратить эту боль, а не культивировать ее. Не хочу из нее бежать и не хочу ею упиваться. Хочу, чтоб перестало болеть, затянулось, залечилось.
И сачок для боли больше не пригодился.
И близкие люди стали поставщиками ананасов.
И я начала говорить о своих истинных чувствах, даже если они со стороны кажутся глупыми или «с жиру бесится».
Я до сих пор учусь говорить с людьми, которые делали мне больно и не подозревали об этом.
Я говорю им:
– Вот тут больно!
А люди удивляются:
– Почему? Никогда не было – и вдруг больно!
– Всегда было. Просто я только сейчас нашла в себе силы признаться.
Мой психолог называет это «фокус внимания на себя».
– Фокус-покус, – смеюсь я.
Смех – защитная реакция. Я не умею на себя, я не до конца верю, что получится на себя, но я хочу попробовать. Осуществить этот… фокус. И перетянуть внимание на себя.
Я будто из-за кулис выхожу. Или признаюсь, что в этой сценке с куклой-чревовещателем на самом деле говорила я. Или просто опускаю куклу в своем кукольном театре и выхожу под софиты сама.
Живая, напуганная, смущенная, уязвимая…
Вот и я.
ДЕВОЧКА, КОТОРАЯ ДУМАЛА, ЧТО ЕЕ БОЛЬ – ЭТО И ЕСТЬ ЗНАМЕНАТЕЛЬ ВДОХНОВЕНИЯ, А БЕЗ НЕЕ НЕ БУДЕТ ТАЛАНТА, ТЕКСТОВ И КНИГ. ДЕВУШКА, КОТОРАЯ РЕШИЛА ВДРУГ ДОКАЗАТЬ ВСЕМ И СЕБЕ, ЧТО ЭТО НЕ ТАК.
И ни перед кем не хочет за это оправдываться.
Нет слепых зон. Есть люди, которые хотят быть невидимыми. А потом устают от этого и выходят на свет…
Накопленная боль выталкивает просто, и все.
Не знаю, что я хочу сказать этим текстом.
Просто живите честно – это очень круто меняет жизнь…
И любите то, что любите, даже если это неправильно. Даже если это чертов сигаретный дым.
Каруселька
После каждого текста, в котором я упоминаю, что работаю с психологом, люди аккуратно заглядывают в личку и вкрадчиво уточняют: «Я вроде хочу пойти к психологу, но никак не решусь. Вы советуете терапию, да?»
Я не советую терапию, я советую взрослеть.
Взрослый осознанный человек не отрицает проблемы, не сбегает от них, не сопротивляется, а решает их.
– Но у меня вроде никто не умер. И разводиться мы передумали, – написала мне одна женщина. – Как думаете, мне все равно надо? Не засмеют?
Странный миф, что к психологу идут те, кто проживает страшную беду, а остальным, кто не проживает беду или проживает, но не страшную, не надо. И что это, в принципе, стыдно, поэтому лучше это делать тайно.
Как будто кто-то в шляпе, надвинутой на глаза, из подворотни выходит и шепотом:
– Пс-с-с. Психолог нужен? Разные есть…
Походы к психологу – это гигиена души.
Вы же чистите зубы не когда уже все сгнило во рту, а каждый день, профилактически. Как раз для того, чтобы не сгнило.
Вот тут так же, только душа.
Когда моему сыну было месяца три-четыре, я проживала пик вымученной усталости. Я сама себе его организовала, этот пик: очень хотела быть идеальной матерью, которая все-все сама. А в итоге, не спавшая полноценно месяцами, с обострившимися болячками, десятками лишних кило, одинокая, потому что муж все время на работе, я однажды сидела, ссутулившись, на поломанной карусельке и рыдала, одной рукой катая коляску с заснувшим сыном.
Мне казалось, что нет никого в мире несчастнее меня и вся моя жизнь – эта поломанная каруселька: ждешь-ждешь счастья, радостного полета по кругу, а по факту вот – вкопанная в асфальт ржавая карга.
Шел мелкий дождь, никого больше на той площадке не было. И вдруг мимо прошла женщина, которая перед собой катила инвалидную коляску с ребенком лет десяти. Он был закутан в дождевик, но все равно было очевидно, что ребенок сложный: и ножки неестественно выгнуты, и поза странная.
Женщина смотрела на меня таким взглядом…
Я не могу передать каким. Я прочла его так: если в твоей коляске здоровый ребенок, я бы все отдала, чтобы оказаться на твоем месте.
Но ее взгляд означал другое.
– У вас все в порядке? – спросила она.
Я кивнула.
– И с ребенком все хорошо?
Я кивнула.
Тогда она, на секунду оставив коляску со своим сыном, подошла ко мне и погладила по спине:
– Тогда желаю, чтобы погода скорее наладилась. Вот тут. – И она улыбнулась и показала на сердце.
И они пошли с сыном дальше, а я думала, что вот поставь нас рядом и спроси людей: кому из них нужнее помощь? И все назовут ее, потому что у нее ребенок с инвалидностью, а у меня – нет. Но она была сама гармония и счастье, а я – полыхающий лавой вулкан. Так кому?
Когда я забеременела сыном, у меня часто болела голова. Я пошла к врачу и рассказала об этом.
– И что вы делаете, когда болит голова? – спросил врач.
– Терплю.
– Вам нельзя терпеть боль, это вредно.
– Я думала, мне таблетки нельзя, я же беременна.
– Нет, долго терпеть боль – это привыкать к дискомфорту, приучать себя в нем жить. Вам плохо, тошно, зло, бесит все, но вы благородно терпите, топите ребенка в этом внутреннем негативе. Ваша задача – организовать себе комфорт длиною хотя бы девять месяцев для начала. Настоящий комфорт, понимаете? Надо избавляться от боли сразу.
Я вдруг поняла, что ничего благородного в моей боли и терпении нет. Когда я не живу, а терплю, я невыносима. Я психую, срываюсь на близких, ворчу, злюсь.
– Я однозначно несчастлив, есть ощущение, что все не так, как задумано, и я в тупике, но я не уверен, что тут психолог мне поможет, – сказал мне как-то знакомый.
Я парирую:
– Ну, то есть тебе внутри плохо, а ты сделал… ничего? Потом подождал еще и снова сделал… ничего? А потом еще ничего? Ну не знаю, действительно, ты сделал все, что мог…
– Почему ничего? Я работал, мечту свою сбывал. Я хотел машину – и вот, купил машину.
– Машина – она вовне, а плохо тебе внутри. Ты можешь купить машину, а потом билет на Мальдивы – но в эту машину или в самолет ты посадишь себя, вот того себя, которому плохо внутри. Понимаешь, как это работает?
НЕ ПРОСИТЬ ПОМОЩИ ИЗ ТОЧКИ «ПЛОХО» – ЭТО ГОРДЫНЯ. ТИПА, Я НЕ СЛАБАК, Я САМ СПРАВЛЮСЬ. И В ТОПКУ ГОРДЫНИ – ВАШЕ ПСИХИЧЕСКОЕ ЗДОРОВЬЕ, А ЕСЛИ ВЫ НЕ ОДИН ЖИВЕТЕ, ТО ЗДОРОВЬЕ ВСЕЙ СЕМЬИ. ЗАТО НЕ СЛАБАК.
Я посмотрела фильм «Мисс Плохое поведение». Он основан на реальных событиях: про то, как группа женщин в 1970 году пыталась сорвать конкурс красоты в Лондоне.
Потому что конкурсы красоты – это унизительно для женщины. Перед конкурсом женщин измеряют, взвешивают, просят повернуться передом, потом задом. Так обычно крупный рогатый скот оценивают.
И женщин.
И вот активистки задумали сорвать этот конкурс, устроить пикет прямо внутри, в процессе конкурса. За сутки до мероприятия узнают, что там кто-то взорвал машину рядом, и охрана конкурса увеличена многократно. А значит, на кону – арест. Тех, кто будет устраивать беспорядки, непременно арестуют, полицейских хватит на всех.
А одна из протестующих – молодая мама, с хорошей репутацией, ей есть что терять.
Она приходит к своим подругам и намекает: «Может, отменим?»
А другая девушка, которая решительно настроена, категорически не согласна и говорит:
– Если ты не борешься за правду, то заслуживаешь мир, в котором живешь.
И добавляет:
– Ты сиди дома, а мы пока поборемся за то, чтобы твоя дочь не жила в мире, где ее оценивают, как скот…
Это не дословно, конечно, но мысль такая.
В итоге они пошли протестовать, и та, которой есть что терять, тоже пошла. Их, конечно, арестовали. Они сидят в камере, им страшно, потому что на них хотят повесить и тот взрыв, который вообще не они устроили, и вот та, вторая, решительная, говорит:
– У нас как была хреновая жизнь, так и осталась, просто тут, в камере, это особенно очевидно…
Очень важная мысль.
Если ты не борешься за лучшее, ты заслуживаешь то, что получилось. Понимаете?
НЕЛЬЗЯ ОСТАВАТЬСЯ В ТОЧКЕ «ПЛОХО», «НЕСЧАСТЕН», «ВСЕ НЕ ТАК». НИЧЕГО БЛАГОРОДНОГО В ЭТОМ НЕТ. ЭТО ВЫ БЛАГОРОДСТВО СО СТРАХОМ ПУТАЕТЕ.
Идти куда-то, рассказывать чужой тетке какой-то свое самое сокровенное – конечно, страшно…
Один психолог рассказывала, что к ней пришла клиентка и показала свой блог с миллионом подписчиков.
И говорит: «Это не я. Не моя жизнь. Но я зачем-то ее живу, эту чужую жизнь. Вру каждый день миллиону людей. Выкладываю фото с чашкой кофе и натюрмортом из апельсинов, книги, кошки и цветка, подписываю: „Мое неспешное утро. Кайфую“. А мое утро – это два часа постановки, чтобы сделать этот кадр, потом обработка, фильтры и тревожное ожидание лайков. Верните мне мою жизнь!»
Я к тому, что совсем не очевидно порой никому ваше «плохо». И вы так радуетесь, что никто не в курсе, что внутри дыра. А чему тут радоваться? Не слабак с дырой внутри? Такой результат кажется вам правильным?
Давайте расскажу, как я решилась на своего первого психолога.
Много лет назад меня стали травить в сети. Я сама создала ту ситуацию, не специально, конечно, но сама. Ляпнула, не подумав, и началось. Я тогда ошиблась, растерялась.
Пришло очень много людей, которые, вероятно, никогда не ошибаются, окружили и толпой стали травить, клеймить, обижать, писать страшные вещи и в глаза, и за глаза.
Мне было очень плохо, я еще не знала, как проживать такое, как исправить. Пыталась что-то сделать, но, что бы ни делала, топила себя этим еще больше.
Этот опыт сделал меня сильнее. И жестче. Но не добрее точно.
Там, в эпицентре травли, очень мало раскаяния и желания стать лучше, но очень много злости. Ярости. Бессилия. Желания кричать миру, ощерившись: «Вы все не так поняли».
Но мир не слушает. Ему плевать.
Рядом был муж. Он проживал это вместе со мной и все время говорил: «Успокойся. Не обращай внимания. Это они от зависти».
Это ужасные слова. Они все мимо. От них еще более тошно, чем без них.
Потому что еще ни одному человеку в бешенстве приказ «успокойся» не помогал успокоиться.
А «не обращать внимания» – это самый дурацкий и утопичный совет из возможных. Давай я вылью на тебя ведро помоев, а ты живи и не обращай внимания. Кайфуй, ага.
– Из зависти? Из какой зависти? – кричала я мужу, захлебываясь слезами. – Чему мне завидовать?!
Я не спала, меня трясло, я все время мерзла, хотя было тепло, покрылась псориазом – я не справлялась, это было очевидно.
Мы с мужем ехали на дачу. Мне хотелось просто сидеть рядом и смотреть на дорогу.
Мы ехали и молчали.
И тут муж говорит:
– Хорошо, что ты успокоилась. Я же тебе сразу говорил «успокойся». Говорил же «не обращай внимания».
И тут я понимаю, что я сейчас… просто умру. Меня разорвет от боли и раздражения.
И я говорю, не разжимая губ:
– Останови.
А мы не пойми где: справа лес, слева лес. Муж решил, что мне в туалет надо. И остановил.
Я вышла из машины и пошла в лес. Без вещей, без телефона.
Не просто пошла – побежала, в чащу.
Это было, наверное, состояние аффекта, не знаю, я не помню. Помню, что я долго бежала: от машины, от себя, от хейтеров, от мужа, потом долго плакала, уткнувшись в дерево, затем меня будто встряхнули: «Эй, ты что? Что творишь? Возвращайся!»
Я стала крутиться в буреломе и поняла, что не знаю, куда возвращаться. Куда идти-то? Я заблудилась.
Меня мгновенно захлестнул страх, отрезвляющий и бодрящий.
ПРАВИЛЬНЕЕ, ЕСЛИ ЗАБЛУДИЛИСЬ, НЕ ДВИГАТЬСЯ. ЗАМЕРЕТЬ И ЖДАТЬ, КОГДА НАЙДУТ. НО ЭТОТ СОВЕТ, ВЕРОЯТНО, ОТ СОЗДАТЕЛЕЙ «НЕ ОБРАЩАЙ ВНИМАНИЯ» И «УСПОКОЙСЯ». КОГДА ВНУТРИ ПАНИКА БЬЕТ ВО ВСЕ НАБАТЫ, ТО ЭТО ПРОСТО НЕВОЗМОЖНО!
И я пошла, как мне тогда интуитивно казалось, обратно (но нет).
Муж минут через 15 начал волноваться (а ты успокойся, муж), но решил, что я грибов нашла и увлеклась, через 23 минуты стал звонить мне на телефон и понял, что телефон в машине. Через 30 пошел за мной в лес с фонарем.
Вот я помню, как бегу по лесу, не знаю куда, мне страшно, кричу «Ау!», раздвигаю ветки и вдруг вижу… скамейку.
Старую, облезлую, ее, видимо, красили, но краска давно сошла.
Но это скамейка, человеческими руками сделанная. Никто глубоко в лесу не строит скамеек. Обычно максимум метров сто вглубь – подростки тусят.
Это значит, люди рядом.
Я села на ту скамейку и стала ждать. Мне было и страшно, и стыдно, и так… ну, будто я заслужила все это.
Там и нашел меня муж. И мы долго сидели на той скамейке молча, вдвоем.
И мне впервые стало… нормально. Не хорошо, но нормально.
– Знаешь, если ты захочешь меня поддержать, ты в следующий раз просто обними. Не говори ничего, пожалуйста. Мне от слов хуже.
Он кивнул и обнял.
В том фильме про бунтарщиц и конкурс красоты с ребенком главной героини сидела ее мама и выговаривала ей постоянно, что, мол, ты где-то носишься, пока твою работу выполняют другие.
Когда дочь арестовали, мама пришла к ней и говорит:
– Будет судебное разбирательство, да? Ясно… Ну что ж… Надо купить тебе новый костюм.
И добавила с улыбкой: «Я тоже свою мать никогда не слушала».
П – поддержка.
Я потом рассказывала на сессии психологу про ту скамейку. И когда мы с ней работаем над чем-то сложным и болючим, она говорит мне вместо «я слышу тебя, я сопереживаю тебе»: «Оля, я рядом. Я сажусь на твою лесную скамейку, глажу тебя по спине. Я тут, чувствуешь?»
Чувствую.
Это так важно. Что кто-то, кто не обесценит, не засмеется, не закатит глаза, тут, со мной, на лесной облезлой скамейке…
Когда я чувствую, что мне нужна помощь, я ее ищу. Потому что, когда ты заблудился, нормально кричать «Ау!».
Не стыдно.
Я не рекламирую никаких психологов, я рекламирую осознанность и душевную гигиену.
Чтобы жизнь была как каруселька, если вы понимаете, о чем я.
Приоритеты
Утро началось в шесть часов. С чашки кофе и головной боли.
Пока мои спят, нужно написать тексты на заказ.
Утро у меня – самое продуктивное время для работы, вот только голова болит…
В очереди три текста. Надо выбрать, с какого начать. Не могу пока настроиться. Хочется вообще про другое писать. То, что заказывает сердце…
И я вместо текста – где дисциплина, Оля? – зачем-то лезу проверять почту, хотя не собиралась, и читаю письмо.
От мамы одного двенадцатилетнего мальчика. Недавно у него была операция, очень трудоемкая, экспериментальная. Там был сложный диагноз, и операция смертельно опасная, но без нее – недожизнь, а с ней – смертельный риск.
Но нашелся он, хирург по имени С., который взял на себя ответственность. 14 часов операции позади – и… победа!
«Я не могу найти слов, – пишет мама. – Я просто человек, косноязычный достаточно в жизни, я в речи заикаюсь и в мыслях заикаюсь, и мне это сложно так – писать, сочинять, но сегодня у него, у хирурга С., день рождения. Я только что узнала об этом, и мне очень нужны слова, такие, знаете, в самое сердце, поздравление, которое вместит мою благодарность.
У вас договор с нашей компанией на тексты, я знаю, что у вас срок – неделя, но мне нужно сегодня, чем раньше, тем лучше, и, если вы согласитесь, я доплачу за срочность. Пожалуйста, мне важно сформулировать благодарность именно сегодня…»
Я настолько проникаюсь этим письмом, настолько совпадаю с этой мамой, что немедленно, прямо вот сейчас, начинаю писать это поздравление.
Каждое слово возникает из ниоткуда, и соткано оно из радостной дрожи, из предвкушения счастья, из всеобъемлющей благодарности.
Оно нанизывается на смысловую нить, и так складно, так красиво получается…
22 минуты. Всего 22 – и готово.
Я отправляю текст.
Я почти уверена, что он понравится, потому что в нем столько искренности поймано, столько живой эмоции и нежности.
«Оля, это даже круче, чем я могла подумать, – пишет мама этого мальчика. – Я плачу. Все так и есть, вы будто нырнули мне в голову. Я прямо сейчас ему отправлю, вместе с подарком. Он денег не взял. Сына мне спас и говорит: „Не надо ничего, это моя работа“. А я не знаю, как еще мне выразить благодарность. Деньги – самое простое для меня, иначе разорвет просто. Я подарок придумала ему… Волнуюсь, что не возьмет. Но с таким текстом возьмет, просто поймет, как мне это важно. И в сети опубликую поздравление…»
Я очень рада за них. И эта радость тоже живет в поздравлении.
ТЕКСТ ВООБЩЕ ПРО ТО, КАК ЗДОРОВО ЖИТЬ НА ОДНОЙ ПЛАНЕТЕ С ВОЛШЕБНИКАМИ. ПОКА ТАКИЕ ЛЮДИ ГДЕ-ТО РЯДОМ, ХОЧЕТСЯ… СМЕЯТЬСЯ, ВДОХНОВЛЯТЬСЯ И ВЕРИТЬ В ЧУДЕСА.
И я сама очень довольна текстом. Очень! Это лучшие 22 минуты утра из возможных.
После таких энергетических текстов я чувствую головокружение и небольшое опустошение. И голова прошла, главное…
– Сколько с меня? – спрашивает мама. – За срочность?
– Нисколько. Ни за срочность, ни за текст, это подарок.
– Еще одна. Вы сговорились, что ли?
– Это мой подарок на новый ваш день рождения сына.
И тут же блямс – эсэмэска пришла. О поступлении средств. Десять тысяч рублей.
У мамы есть мой телефон, а карта привязана.
– Да вы что! Я писала 22 минуты, – отвечаю я, волнуясь. – Правда. Я не могу взять полную стоимость за какие-то 22 минуты.
– Это же ваш тариф. Какая разница сколько? Хоть одна минута. Чтоб так писать, вы вон сорок лет учились. Не трепите мне нервы, Ольга, я же учусь этому вот ощущению собственной ценности по вашим постам.
Смешно. «Ученик превзошел своего учителя».
Голова прошла, я в отличном настроении приступаю к работе. Все спорится, все получается. Два текста успела, а третий – нет. Мои проснулись.
Покормила всех завтраком, позанималась азбукой, поиграли, погуляли, собираюсь к врачу.
Думаю, вот схожу на прием, потом в магазин, а там и текст допишу. Это в 17 где-то.
Подруга моя со двора уже вторую неделю вербует меня в спорт. Давай, говорит, бегать, одной мне неловко как-то, давай вдвоем.
А я отвечаю:
– Нет времени у меня, некогда, Мил.
– Ну что некогда, вот что ты сейчас делаешь?
– Иду к врачу, – пишу я ей в WhatsApp.
И тут звонок: алло, врач заболел, приема не будет.
А у меня час забронирован. И я уже вышла, то есть у меня подарочный час. Прямо сейчас.
Думаю: «Ну и славно!» – сажусь на скамейку в парке и спешу написать тот третий текст.
А на спорт не иду. Потому что не хочу, а не не могу.
Это неправильно, конечно, и нездорово, но честно. И это про приоритеты.
Если бы реально хотела спорт, сказала бы подружке: «Мила, погнали!»
Но я хотела текст – и я пишу текст.
Если вы обещали себе выучить английский, но никак, это не потому, что у вас нет времени, – а потому, что вы не хотите.
Если вы обещали себе бегать по утрам, а не бегаете, это не потому, что дождь, а потому что не хотите.
ЕСЛИ ВЫ ХОТИТЕ ЧТО-ТО СДЕЛАТЬ, НО НЕ ДЕЛАЕТЕ, НЕ ВРИТЕ СЕБЕ – ВЫ ПРОСТО НЕ ХОТИТЕ.
А если реально что-то захотите, вот зажжется внутри, то прямо сейчас, вот в моменте тут раздвинете себе день и впихнете 22 минуты счастья, или сколько там надо.
При-о-ри-те-ты.
На то, что реально важно, ценно и честно для вас, время всегда найдется.
Цугцванг
Это слово я узнала от сына, который увлекается шахматами.
Цугцванг – это ловушка, когда любой ваш ход сделает вам только хуже, а не ходить нельзя.
Цугцванг как термин, оказывается, давно вышел за пределы шахматной доски. В других видах спорта, в политике, в любви регулярно случается цугцванг, но я этого, к своему стыду, не знала.
Однажды в незнакомой компании на отдыхе, где я незапланированно оказалась (мы с подругой случайно захлопнули дверь у нее на даче и ждали, когда приедет ее муж с дубликатом ключей от дома, и пошли к соседям, а там шашлыки, и вот – внезапно мы в гостях), зашел философский спор.
Одна девушка там рассказала, что ее сосед стал инвалидом из-за врачебной халатности. Ложился в больницу с несложной проблемой, а в больнице случилось заражение, сепсис – и в итоге ампутация ноги (я могла что-то напутать, слушала невнимательно, тут суть в том, что человек лег в больницу планово, а вышло вон что).
Провели внутреннее служебное расследование и выяснили, кто виноват.
Медсестра, которая забыла выполнить пробу на совместимость перед переливанием крови (я могла напутать что-то).
Сосед подал в суд на больницу, но там было много врачебной бюрократии, суд длился больше года, потому что судья пытался вникнуть в ситуацию (он же не врач), и в итоге эта медсестра отделалась увольнением (ее начальника тоже уволили) и условным сроком.
И такое дело…
Этот сосед подписан на нее в соцсети.
Знает, что та теперь устроилась в пекарню, работает себе как ни в чем не бывало, днем помогает печь хлеб, вечерами гуляет с друзьями, они смеются в баре с мартини (фоточки есть), и любовник у нее щедрый: она регулярно постит фотки с цветами.
А у соседа – жизнь под откос. Со второй ногой что-то там тоже плохо – и даже не костыль, а инвалидная коляска. Не такие планы у него были на жизнь, не такие…
Он не может это чужое счастье пережить. Несправедливость душит. Вот как так?
– Это же соцсеть, – говорит та девушка своему соседу. – Там все ложь. Там всегда имитация счастья: люди продают свой успех, но часто он… как пустой грецкий орех, только скорлупа.
– Она даже не раскаивается! – злится сосед.
– Откуда ты знаешь? Нельзя же раскаяние сфоткать – и выложить в соцсеть.
А сосед защищает свое право на боль от жизненной несправедливости:
– Даже если так: в коляске я, а она – нет… Она сейчас своими ногами в пекарню идет…
Так вот про цугцванг.
Все историю прослушали, и кто-то из гостей говорит: «А вот представьте, что нужно выбрать роль: вы тот врач, который фатально ошибается и калечит пациенту жизнь. Или вы пациент, жизнь которого теперь с инвалидностью. Вы чье место займете? Ответ „ничье“ не принимается. Нужно выбрать».
Цугцванг.
Тут, конечно, миллион нюансов, но я тоже примерила на себя обе роли, и роль того, кто покалечил другого человека, показалась мне страшнее, чем вторая роль. Потому что вся твоя жизнь отныне отравлена виной. И хлеб пахнет виной, и цветы, и мартини.
Нет ничего, что заглушит ее. Даже время тут не властно. Счастье теперь возможно только в виде имитации. Ну, как… мороженое со вкусом вишни, в котором нет ни грамма вишни, а есть много вредного растительного жира и усилителей вкуса. Так и жизнь со вкусом счастья, в которой нет ни грамма счастья, а есть раскаяние, боль и вечное похмелье…
МОЯ БАБУШКА ГОВОРИЛА: «ТВОЯ ЖИЗНЬ МОЖЕТ ИЗМЕНИТЬСЯ В ОДИН МИГ. ИНОГДА ЭТОТ МИГ ОПРЕДЕЛЯЕТ СУДЬБА. А ИНОГДА – ТЫ САМА».
Мне хочется заглянуть к этому соседу и сказать что-то важное. Например, передать бабушкины слова.
Судьба сделала свой ход. Теперь – твой. Слышишь? Прости их обеих: и судьбу, и медсестру.
У нее свое наказание: вся ее новая жизнь – наказание.
Прощать надо не потому, что она достойна твоего прощения, а потому, что ты достоин счастья.
А ты тратишь себя на злость, мучишься несправедливостью, транжиришь свои дни на просмотр чужих жизней, столько энергии твоей туда, в деструктив…
Нельзя. Нельзя не любить жизнь.
Даже когда кажется, что вся она – сплошной цугцванг.
Но только ты сам решаешь, цугцванг – это проигрыш или просто ход.
Каждый хороший день – это счастье и будущие воспоминания. Каждый плохой – это урок и опыт.
Все вместе дни – мозаика твоей жизни. Ты сам окрашиваешь их в черное или белое. Вот, держи ведерко белой краски…
Иногда твою жизнь меняет судьба, а иногда – ты сам.
Живи счастливо, потому что… можешь.
Можешь взять йогурт, смешать с натуральной вишней и заморозить. И вот тебе – счастье.
А не имитация…
Твоя жизнь. Твой миг. Твой ход.
Шкаф
Сосед купил шкаф. А сборку шкафа решил не покупать. Зачем? Сам соберет. Что там собирать-то? Полочки да дверцы.
На следующий день я вежливо спросила его: «Ну как ваш шкаф?»
– Бракованный. Половина деталей и креплений не подходит. Жалобу им написал. Сказали: приедут и разберутся. Там про них много отзывов таких… Мол, хрень у вас, а не шкафы.
Представитель компании-производителя приехал к соседу и собрал шкаф за час.
Оказалось, что с деталями все в порядке, это руки у соседа… брако… не созданы для шкафов.
Сейчас давайте перескочим с соседа на другого парня.
Другой парень увлекся буддизмом. Ну или скорее философией, которая очень рядом с буддизмом. Вник и вдохновился.
Моя подруга говорит, что все религии – это двери. Разные двери, ведущие в одно событие – в веру. Мне нравится эта мысль, я с ней согласна.
Так вот этот парень (ну как парень – почти 35 ему, уже дядечка) активно искал смысл жизни – «экзистенциальный смысл бытия».
И вот решил попробовать себя в волонтерстве, в какой-то духовной общине, в Тибете.
Медитации, учения, аскеза, щепотка риса – все, что надо для достижения просветления.
Изучив труды о традиции достижения нирваны, он понял, что хватит ждать – надо действовать. И купил билет на Тибет.
Тут хочется спеть: «Вот билет на Тибет. На трамвай билета нет», но это как-то неуместно, поэтому обойдусь.
Это было давно, до пандемии, когда купить билет на Тибет было несложно – были бы деньги. Парень нашел их и прилетел на Тибет.
И вот там состоялось некое собеседование на входе. Для волонтеров. Что само по себе странно, конечно. Приехал человек с другой стороны глобуса работать и преодолевать себя за щепотку риса, а у вас тут еще конкурс какой-то.
Собеседование проводит… ну, младший монах, не знаю, как правильно, это ж я с чужих слов рассказываю.
Он спрашивает соискателей про все: семью, работу, финансы.
И парня нашего спросил. Мол, что у тебя в той, мирской, жизни, из которой приехал ты, вот такой… готовый к аскезе.
Он и отвечает честно: нет, семьи нет. Была, но сплыла. Теперь бывшая жена даже видеть сына не дает. Нет, работы нет. Был бизнес, но друзья-партнеры оказались предателями, потом в наем ушел, так там работодатель оказался скупердяем…
Тут парень с изумлением узнает, что… не подходит он на роль волонтера. То есть не берут его на испытание аскезой.
Как? Почему?
А монах тот, даром что младший, но все равно мудрый, говорит:
– Ты не построил отношения с женщиной. Ты не построил отношения с ребенком. Ты не построил отношения с друзьями. Ты не построил отношения с начальником.
Ты не построил отношения с миром и пришел строить отношения с Богом? Ты не за духовным развитием пришел, а просто сбежал…
Человек, который мне рассказывал эту историю, вместо глагола «сбежал» вообще матерный синоним произнес. Я даже вздрогнула, но не могла не признать: в канве повествования он даже доходчивее звучал, чем «сбежал».
То есть парень не разобрался с этим миром, не собрал свой шкаф, бросил в сердцах все детали об пол («ну его!») и уехал на край света страдать.
Нет, так не пойдет.
Сюда надо из осознанности выныривать, а не из драматичной каши, которую ты в своей жизни заварил и лень теперь ее разгребать.
ВЫБИРАТЬ АСКЕЗУ НАДО НЕ ПОТОМУ, ЧТО ТЫ НЕ МОЖЕШЬ ЗАРАБАТЫВАТЬ И, ВМЕСТО ТОГО ЧТОБЫ РЕШАТЬ ЭТУ ПРОБЛЕМУ, ПРЯЧЕШЬСЯ В МЫСЛЬ «ДА Я И НЕ ХОТЕЛ, Я, МОЖЕТ, МЕЧТАЛ О БЕДНОСТИ», А КОГДА ТЫ УЖЕ И В БЕДНОСТИ И В БОГАТСТВЕ БЫЛ И ПОНЯЛ, ЧТО ЛИШЕНИЯ И СТРАДАНИЯ – ЭТО САМЫЙ КОРОТКИЙ ПУТЬ К ОБНАЖЕННОЙ ЧЕСТНОЙ ДУШЕ, ЖАЖДУЩЕЙ РАЗВИТИЯ.
Это я, конечно, примитивно объясняю, как сама поняла. Но мысль правда важная.
Некоторые люди приходят в церковь к Богу как… к «производителю этого мира, напутавшему детали» (как мой сосед со шкафом). И говорят ворчливо:
– Что-то у нас ничего не получается. Путаница сплошная. Сложно все. Разберись, ты напутал что-то. Людей каких-то странных мне посылаешь, бывших жен скандальных, начальников-самодуров. Бракованный какой-то шкаф, ой, мир получается. Надо исправить все…
А истинная вера (та самая, в которой много энергии) – это не жалоба производителю, а когда ты выбрал служение осознанно и благодарно.
Я это уже про себя.
Мой путь в веру был именно таким – через нытье.
Я приходила к Богу и говорила с такой латентной претензией, упакованной в молитву: «Вот ты создал меня, давай, помогай решать проблемы, я сама не вывожу».
Ну, конечно, не так грубо, но посыл такой. Господи помоги, вот тут не так, вот тут не то…
Ничего не происходило, а я думала: «Выдумали люди какого-то Бога. Где он, Бог-то ваш, помощь где?»
А потом я пришла в веру из точки благодарности. Это была потайная дверь, не очевидная мне изначально. Надо было прожить много страшного, каким-то чудом не умереть и допустить мысль, что чудо – это Он и есть.
И вот тогда уже все получилось.
Спасибо, Господи. Это такой чудесный шкаф. Ой, мир. И все детальки, даже те, что царапаются, очень нелишние, ценные и нужные. Чтобы мир получился истинный, ладненький, с полочками, с дверцами… Загляденье!
Букет
– Хотел купить тебе цветы, но вовремя вспомнил, что тебе и так надарят букетов сегодня, которые ты потащишь на себе. Я подумал, зачем еще сверху мой букет накидывать… – сказал Артем.
Хм. Ну да. Зачем.
Мне около двадцати лет, я наивна и не понимаю, что мой ухажер только что выдал отсутствие результата за результат, а скупость – за заботу.
Я ведусь. Думаю: «Ну и правильно. У меня три букета с работы, от коллег. Зачем мне четвертый?»
Хотя внутри странное чувство. Ну, будто душа пожимает плечами, чувствует подвох.
У нас с Артемом свидание в понедельник. Это первый рабочий день после выходных, а в субботу был мой день рождения.
Я слегка опоздала в кафе, он меня дождался и позаботился вот так – не купив букет.
– Ты, главное, позвонила, что задержишься, а я за цветами собирался. И ты прямо вовремя набрала. Напомнила, что ты и так с букетами…
Вот. И похвалил меня. Мол, молодец, что позвонила и сказала, что букет тебе не нужен. А я совсем не это сказала, а что опаздываю, потому что меня на работе поздравляли. Между тем, что я сказала, и тем, что он услышал, – пропасть.
– Продавщица в цветочной палатке, наверное, думает, что я сумасшедший. Мялся-мялся, смотрел-смотрел и ничего не купил…
Надо же, как много инфоповодов для разговоров можно выжать из неслучившегося букета. Его нет, но он как будто есть. Артем прямо нарывается на похвалу за то, что букета нет.
Но разве за это хвалят? Благодарят? Разве говорят «молодец, что не купил цветы, спасибо»?
– Я вот когда ехал сюда, в метро бабушка вошла. Я решил ей место уступить и встал. А парень напротив тоже встал, бабушка села на его место. А на мое села тетка, которой я не собирался уступать – она не старая. И я просто так потерял место. Прям обидно. Хотел доброе дело сделать, а остался ни с чем.
– Это ты к чему, Артем?
– К тому, что с цветами могло быть так же. Я хотел подарить, но кто-то подарил раньше. Но я вовремя остановился…
– Это совсем не одно и то же. Бабушка не могла сесть сразу на два сиденья. А букетов может быть сколько угодно…
– Хочется, чтобы букет был не в толпе других. Я подарю тебе букет, когда он будет не в горке чужих цветов, а единственный…
Господи, какой он странный, этот Артем.
И свидание странное. Он не подарил цветов, и мы уже полчаса говорим об этом неподаренном букете. Хоть мне и двадцати нет, я глупая совсем и всю жизнь меня учили быть вежливой, удобной и улыбаться, даже если мне что-то не нравится, мне так сложно поддерживать этот разговор.
Я бы лучше уткнулась в его букет и нюхала цветы. Вместо тысячи слов.
Чувствую себя замерзающей Настенькой из «Морозко», которая на вопрос: «Тепло ли тебе, девица?» – вежливо кивает: «Тепло, дедушка», а у самой зуб на зуб не попадает.
Не надо так. Это неправильно. Своим детям я буду читать другие сказки. А то можно замерзнуть насмерть, зато в эпитафии напишут, что ты была вежливым человеком.
Была.
В прошедшем времени.
А в настоящем времени тебя уже нет.
За соседним столиком тоже было свидание. Но там парень пришел с цветами, и они стояли на столе в вазе.
Но потом девушка как-то резко так встала, порывисто пошла к выходу, и парень рванул за ней, а цветы – пять розочек – остались на столе.
– Как можно забыть цветы? – Артем озадаченно смотрел на брошенные розы.
– Да уж…
– Может, вернется еще…
– Она так уходила поспешно, что вряд ли вернется…
Артем вздохнул. Наверное, переживал за того парня, который зря уступил место. Ой, то есть купил цветы, которые девушка даже не взяла.
Так сложно, оказывается, быть мужчиной. Стараешься тут, зарабатываешь на розы, выбираешь, покупаешь, а она… Гораздо эффективней не покупать букетов.
Некупленные букеты – безопасны: их нельзя забыть, тем самым обидев дарителя. Зато весь вечер можно рассказывать девушке, как ты собирался купить ей букет, и она будет смущенно улыбаться. Если бы ты купил букет, она бы тоже смущенно улыбалась, так что, считай, и деньги сэкономил, и благодарность получил, как будто букет есть.
– Ну вот как можно забыть букет? – опять волнуется Артем.
Я вдруг понимаю, что это последнее наше с ним свидание. Потому что некоторые букеты и правда невозможно забыть. Например, некупленные.
Они на всю жизнь становятся таким… доходчивым и ярким примером нерезультата.
СОБИРАЛСЯ КУПИТЬ, ХОТЕЛ ПРИЙТИ, ПОПРОБОВАЛ НАПИСАТЬ, ДУМАЛ УСПЕТЬ – ЭТО НЕ РЕЗУЛЬТАТ. ТЫ ЛИБО СДЕЛАЛ, ЛИБО НЕТ.
И даже если у твоего «не сделал» миллион причин и все они уважительные, ты все равно НЕ СДЕЛАЛ.
Как в притче про трех лягушек, которые сидели на кочке, и одна из них собиралась прыгнуть в болото. Сколько лягушек осталось на кочке?
Три.
Потому что между «собиралась прыгнуть» и «прыгнула» – пропасть. Болото объяснений, почему НЕ. Вместо прыжка.
Иногда можно встать, уйти и забыть подаренный букет.
А иногда можно встать и уйти. И почему-то не забыть букет, которого не было.
Жизнь – такая удивительная штука, ей-богу…
Швабра
Однажды я купила какую-то там чудо-швабру: она отлично мыла пол и самовыжималась. То есть можно было помыть пол – и остаться с сухими и чистыми руками.
Мне понравилась швабра, и я решила подарить такую маме. Купила, привезла, говорю:
– Мам, смотри, какие чудеса: наклоняться не нужно, руки пачкать не нужно…
Мама поджала губы. Сказала обиженно:
– Мы в избе мыли полы на коленях, кирпичом придавливая тряпку. То есть кирпичом мыли.
Я не поняла, почему это проблема. Наоборот же, хорошо: теперь вместо избы – квартира, а вместо кирпича – чудо-швабра. Прогресс неумолим, он прокрался в наши жизни и в быт, конечно, тоже.
Маме как будто было обидно, что ей достались времена тяжелее, чем мне.
Мой муж занимался спортом, который давал ему много энергии. Потом началась пандемия, и ввели режим самоизоляции. Фитнес-зал закрыли, всех заперли дома.
Муж стал думать, как можно решить эту проблему. И придумал.
Мы живем в двадцатидвухэтажном доме спального района. Он стал каждый день ходить пешком. Вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз. И так много раз: минимум десять. Это сильная нагрузка на организм, но мужу она казалась недостаточной.
Тогда он купил утяжелители. Это такие специальные штуки на руки и ноги, которые тяжелые сами по себе. В них подъемы и спуски стали многократно тяжелее.
Мне немножко неловко за свою легкую жизнь перед мамой. В моей жизни есть чудо-швабра. Есть мультиварка, которая сама варит суп, только закинь ингредиенты. Есть стиральная машинка, есть памперсы ребенку. Машины есть, в конце концов.
Прямо лафа, а не жизнь.
Хочется взять и какой-то искусственный утяжелитель себе придумать, чтобы уравновесить несправедливость.
Но на самом деле Бог все давно придумал за меня. Он постоянно посылает мне испытания, сильно утяжеляющие жизнь. Стоит мне прожить одно, все стадии – от отрицания до принятия, – как тут же подоспевает другое.
Однажды у меня по этому поводу случилась истерика. Ее свидетельницей стала подруга Маша. Я рыдала и кричала, что устала преодолевать. Хочу просто пожить. Не решать проблемы, не искать выход, не гасить внутреннюю тревожность. А просто жить.
– Бог посылает тебе испытания, потому что знает, что ты точно справишься, – сказала подруга.
– Маш, да я задолбалась справляться. Понимаешь? В этом и проблема: вся моя жизнь – это справляться. А можно я просто тихонечко поживу? Не решая глобальных проблем. Чтоб никто не болел, не умирал, ничего над нами не нависало. Просто жизнь: ровная, тихая, обычная. Так вообще бывает?
А Маша недавно узнала, что она бесплодна. У нее случилась задержка, она пошла к врачу с надеждой на беременность, а врач надежду отобрал, взамен дав диагноз.
Утром того дня мы вместе шли по улице, Маша рассказала мне эту новость, и я искала слова, чтобы поддержать ее, но все слова в момент пульсирующей боли абсолютно бледны и бессильны.
А навстречу шла молодая пара с малышом в коляске, и Маша, прервав мой поток сочувствия, сказала:
– Вот.
– Что вот?
– Вот у меня так никогда не будет…
Мне хотелось возразить, но я почувствовала, что не стоит. Ей нужно прожить это свое «не будет». Я тогда просто взяла ее за руку и сжала.
Мы потом дальше шли, я ее отвлекала разговорами и зачем-то рассказала про маму и швабру.
Потом – откровенность за откровенность – я рассказала про испытание, которое проживаю сейчас. А это серьезное испытание, связанное со здоровьем моего ребенка, и оно такое… растянутое во времени, никогда не позволит мне расслабиться, никогда, это мне теперь всю жизнь бояться и ждать страшного, и в тот момент я как-то так грустно и трепетно рассказала об этом, о том, что я обречена на тревожное будущее, что самой себя так жалко стало, и рассказ вылился в истерику.
После истерики уже Маша взяла меня за руку, сжала ее и говорит:
– У всех чего-то не будет, Оль. У кого-то, как у мамы твоей, беззаботного прошлого. У кого-то – беззаботного будущего. У кого-то – настоящего. Но ты замечай то, что точно будет. Будет жизнь…
– Когда? Завтра?
– НЕТ НИКАКОГО ЗАВТРА. ЕСТЬ ТОЛЬКО СЕЙЧАС. ЗАВТРА ПРОСЫПАЕШЬСЯ, А ОНО УЖЕ СЕГОДНЯ. ВОТ И ПРОСНИСЬ ЛУЧШЕ СЕГОДНЯ И ЖИВИ СВОЕ СЕГОДНЯ НА ПОЛНУЮ КАТУШКУ. В КАЙФ!
Я расплакалась. Но такими слезами, вдохновленными. Жить в кайф, несмотря на все эти испытания, – задачка не из легких.
– А где мамина швабра? – спросила вдруг Маша.
– А что? – Я подняла на нее заплаканные глаза.
– Да мне просто надо такую…
И вот мы уже смеемся. Швабра – это вообще очень полезная штука. Спасает от бардака и уныния.
Шоколадка
Один достаточно близкий человек (пусть будет Ч.) сделал мне больно. Много раз. Разочаровал, подставил, обидел.
Это родственник, я не могу просто взять и вынести его за скобки своей жизни. Терплю.
Мы сильно поссорились. И в итоге я все-таки взяла и ушла из токсичных отношений.
Ч. не простил, а обиделся, трактовал как «бросила-предала». Ну пусть. У каждого своя правда.
Прошло время – и не вылечило. Все равно больно, будто вчера поссорились. Плюс ноющая боль в области: «Ну в каком-то смысле я и правда бросила. Были причины, конечно: у меня, в частности, – „устала терпеть“, но все же…»
В момент, когда я уходила, у Ч. были проблемы, которые я бы могла помочь решить, но нет. Нет больше сил в этом участвовать.
Когда ты долго решаешь проблемы за другого человека, он в итоге выучивает свою беспомощность назубок и думает, что так будет всегда. Получается медвежья услуга.
В общем, ушла.
На сессии с психологом я однажды отрабатывала эту тему. Почему болит, бросила ли я или освободилась и где тут моя точка опоры.
На самом деле у меня почти на каждой сессии так: начинаю отрабатывать одну боль, но натыкаюсь на другую и инсайты ловлю совсем неожиданные.
В начале сессии я эмоционально рассказываю психологу про поступки Ч. и понимаю, пока говорю, что на слух они так же ужасны, как на вкус.
Но при этом я, как ни странно, понимаю, почему Ч. так поступил. Он тоже понимает и даже в проблесках раскаяния просил у меня прощения.
Я тогда провернула свой любимый трюк: взяла листок бумаги из альбома и стала его сминать.
– Вот тут ты сказал, но не сделал (сминаю листок с одной стороны), вот тут ты подставил меня (сминаю с другой), вот тут ты ударил словом (сминаю), вот тут манипулировал (сминаю), вот тут… вот тут… вот тут…
В моих ладонях в итоге смятый листок.
– А теперь ты просишь прощения, и я прощаю тебя, только… – Я расправляю листок. – Смотри, какая я стала.
Как бы я ни старалась выпрямить листок, видно, что он был сильно смят: весь в морщинках, которые никуда уже не денутся, хоть утюгом гладь.
Смятая душа.
Еще с гвоздями наглядно работает. Можно взять дощечку – и вбивать в нее гвоздь каждый раз, когда вас обидели. А каждый раз, когда извинились, – доставать гвоздь плоскогубцами. Можно извиниться за каждую обиду и достать все гвозди, но дощечка в итоге будет похожа на дуршлаг. Дырявая вся.
Дощечка – метафора души.
Обижая других, мы дырявим им душу. И, даже простив, они будут идти по жизни, «насвистывая дырочкой в правом боку».
Рассказала это психологу. Финалю фразой:
– Невозможно все время искать оправдания этому Ч. Ведь разочарования накапливаются внутри, накапливаются. В какой-то момент чаша моего терпения перегревается – и взрыв.
– А зачем этого ждать? – спросила психолог.
– Чего? – не поняла я.
– Ну этого… психологического перитонита. Зачем копить, копить, копить в себе гнев, а потом взрываться. Почему нельзя сразу сказать?
– Ну-у-у… – Я задумалась, не зная ответа.
– Почему свободу говорить о своих чувствах ты получаешь только после прохождения определенной точки боли? Что это за индульгенция такая на право говорить то, что думаешь, – накопленная боль?
– Пока могу терпеть, я терплю. Знаешь, такой есть мем смешной. Мол, давайте несите новые матерные слова, этих уже не хватает, чтобы передать, что я чувствую. Ха-ха-ха. Вот у меня очень четкая эта точка кипения – когда слов уже не хватает.
– Зачем? Терпеть – это что для тебя?
– Наверное, это принимать то, что не нравится, и молчать, убеждая себя, что так будет лучше.
– Кому лучше?
– Ну… Я никого не обижу, ни с кем не испорчу отношений… Всем лучше.
– А как насчет отношений с самой собой? Ты, как в фильме про похищения, затыкаешь жертве рукой рот и волочешь в подвал. А она мычит, сопротивляется, но без толку. В этой миниатюре ты играешь обе роли. Принудительно молчишь и похищаешь сама у себя свободу. Зачем?
– Не знаю. Будто до права говорить нужно еще пройти испытания…
– То есть быть собой ты себе разрешаешь, только когда у тебя отягчающие обстоятельства?
– Да. В точку. Типа, «я натерпелась – и вот сейчас точно имею право топнуть ножкой».
– Оль, но ты имеешь на это право не из-за чего-то, а просто потому, что ты – это ты. Это право с тобой изначально. На точке входа в терпение.
– Наверное. Но я себя в этой фразе пока не вижу. Я всегда, всю жизнь, боюсь обидеть, испортить, сделать больно. Молчу, коплю боль. Жду, пока душа будет смята и продырявлена максимально. И только потом…
– То есть молчишь и копишь боль – это ты так зарабатываешь свое право на свободу быть собой и на революционное решение выстроить границы? То самое право, которое есть у каждого априори, как бы бесплатно, а ты его зарабатываешь, зарабатываешь, зарабатываешь…
– Да.
– Что ты чувствуешь сейчас, Оль?
– Странное чувство, похожее на… досаду. Как будто я купила шоколадку, а всем остальным ее выдали бесплатно.
– Тебе тоже выдали, Оль.
– Да. Но я не знала, что ее можно. Я ее вон как выцарапываю…
– Шоколадка – это что, Оль? Хочу убедиться, что мы про одно…
– Это свобода быть собой. Каждый день, в любой ситуации. И право чувствовать то, что я чувствую…
– Где здесь ты, Оль?
– Нигде. Вся эта сессия будто не про меня. Будто прокачиваю другого человека.
– Но я говорю с тобой, Оль. Это ты.
– Да? Не уверена.
– Фокус внимания на тебя. На Олю, которая имеет право говорить о себе, о своих чувствах, не тогда, когда перитонит, а когда заболело… Не прятать свои чувства от себя же, не загонять их в стойло выдержки, а выпустить пастись на свободе… Нашла себя?
– Представляю сейчас себя пастухом, а рядом барашки. Бе-е-е-е.
– С чем уходишь, Оль? – улыбается психолог.
– Ухожу? Кажется, я ухожу с лицом, перепачканным шоколадом.
Открытый лифт
Однажды я написала текст про девушку с муковисцидозом. Это такое заболевание органов дыхания.
Вылечить его нельзя – можно дождаться, когда оно начнет прогрессировать, и пересадить пациенту новые легкие.
Звучит как-то… слишком легко и беспечно.
На самом деле трансплантация легких – это сложнейшая операция, которая для людей с муковисцидозом является единственным возможным, хоть и радикальным, методом лечения.
Та девушка как раз ждала операцию. Она была очень красивая, и даже канюля, которая из носа вела через катетер к кислородному концентратору, ее не портила.
Кислородный концентратор – это такой громоздкий прибор, высотой по колено, на колесиках. Девушка привязана к нему в прямом смысле – отходит лишь на длину катетера. Он дает ей кислород, без которого она может задохнуться.
И вот однажды она пошла в поликлинику на какой-то плановый осмотр. Ей нужен был кабинет на третьем этаже. По лестнице подняться нереально, это весь день нужен, поэтому лифт.
Она рассказывает, как идет по коридору к лифту, за собой концентратор везет. Идет медленно, потому что человеку, у которого практически нет легких, сложно ускоряться.
Она подходит к лифту, а в нем стоит женщина. И изо всех сил жмет на кнопку.
Девушка думала, что она старается придержать двери, как бы блокирует лифт, чтобы он не уехал, а дождался ее.
Но все было наоборот. Женщина жала на все кнопки подряд, чтобы уехать быстрее.
Она не понимала, что там у девушки за аппарат, концентратор или бомба (выглядит похоже), что за канюля торчит, боялась, вдруг это все заразно.
Страх диктовал ей бежать, и она бежала, а лифт никак не закрывал двери, не соглашаясь стать сообщником в побеге.
Ужас, в общем.
Я часто вспоминаю эту ситуацию, она сама по себе хорошая метафора: ярко и доходчиво показывает, как ведет себя обычный человек, когда встречается со… своим страхом. В ситуации, в которой он не вооружен знаниями, человек растерян и не может вести себя спокойно, выдает панику.
Сейчас много говорят об инклюзии: мол, всем вокруг нужно скорее стать неравнодушными, добрыми и понимающими. Но инклюзию нельзя включить неким рубильником: р-р-раз – и все вокруг излучают толерантность.
Туда чаще всего попадают через мостик личной истории.
КОГДА ТЫ САМ ИЛИ КТО-ТО ОЧЕНЬ БЛИЗКИЙ ЗАБОЛЕВАЕТ ИЛИ ПРИОБРЕТАЕТ ИНВАЛИДНОСТЬ, ТЫ ВДРУГ ОБНАРУЖИВАЕШЬ ЕГО, ЭТОТ ДРУГОЙ МИР, И УЧИШЬСЯ ЗАМЕЧАТЬ ИХ – ЛЮДЕЙ, КОТОРЫМ СЛОЖНЕЕ, ЧЕМ ТЕБЕ. И ЭТОТ «ДРУГОЙ» МИР МЕНЯЕТ ТЕБЯ К ЛУЧШЕМУ И СТАНОВИТСЯ НЕОТЪЕМЛЕМОЙ ЧАСТЬЮ ТВОЕГО МИРА.
Ты понимаешь, что мир один, просто ты видел его не весь.
В фильме «Это чертово сердце» (почему-то слово crazy – «сумасшедшее» – перевели как «чертово») у главного героя, мальчика-подростка Дэвида, порок сердца. Он живет максимально осторожно, без стрессов, в основном сидит дома, потому что любой минимальный стресс может стать для него последним.
Он всегда и везде с кислородным баллоном и сопровождающим его человеком, который, собственно, и должен будет дать ему кислород, если что.
Там по сюжету еще есть один повеса-хулиган и прожигатель жизни по имени Ленни, который и становится сопровождающим этого мальчика Дэвида. Не случайно, конечно, так происходит. Отец Ленни – директор хосписа, как раз того самого, на учете в котором состоит Дэвид с пороком сердца.
Этот отец, директор хосписа, устал от проделок своего бестолкового сына и поручил ему быть сопровождающим Дэвида (а иначе Ленни лишат финансов).
Волею судеб два мира пересекаются в одной точке: мальчик Дэвид из хосписа и парень Ленни из клуба.
Ленни ничем по жизни не занят, говорит на вопрос о работе: «Я просто наслаждаюсь жизнью».
Так и есть: у него выпивка, тачки, девушки. Он нехотя, считай, принудительно становится другом Дэвиду. И они по сюжету вдвоем осуществляют мечты Дэвида, живут его особенную жизнь – с приступами, нехваткой кислорода, со страхом умереть в любой момент.
Однажды смертельно больной Дэвид спрашивает у взрослого красивого парня Ленни:
– А у тебя есть девушка?
– Да у меня полно девушек! – говорит тот.
– А хоть одна из них заплачет, если ты умрешь?
Для мальчика это показатель близости – слезы в случае смерти.
Ленни задумался и понял, что нет. Никто из его девушек не заплачет, если с ним что-то случится. Никто.
А значит, у него никого нет.
Ну, вот кроме Дэвида.
Они так подружились, что, когда мальчик из-за своего «чертового» сердца попал в реанимацию, Ленни не мог ни спать, ни есть, сидел и ждал новостей, а если бы Дэвид умер, то наверняка плакал бы.
Потому что они стали друг другу близкими людьми.
Но он не умер, а выжил. И помог увидеть этому красавчику Ленни свой другой мир.
Хотя мир-то, он, по сути, один и тот же, просто… Мы не замечаем его во всем объеме, пока не случается тот самый мостик в инклюзию.
Директор хосписа в фильме говорил фразу: «Сердце – это просто мышца».
А сюжет фильма доказывал, что нет. Это очень сложная мышца, которая наполняет чувствами и смыслами каждый наш день. И насколько многогранен мир вокруг, настолько многогранны и наши сердца.
Инклюзия – это когда тебе не все равно. Это когда ты, задыхаясь, бежишь за кислородным баллоном, чтобы помочь своему близкому другу дышать.
Это когда ты не даешь закрыться дверцам лифта, в который очень медленно, на твой взгляд, но очень быстро, на его взгляд, спешит другой человек…
Тот, за кого дышит кислородный баллон. Тот, кому нельзя быстро ходить. Тот, кого ты готов узнать ближе даже сквозь страх оказаться на его месте.
Давайте друг друга замечать. Это уже очень много.
Чемоданище
Однажды я прилетела из отпуска и ждала свой чемодан в зоне выдачи багажа.
Люди стояли вокруг ленты, а по ней ездили разные чужие чемоданы: большие и маленькие, новые и старые, в чехлах и без.
Вдруг на ленте я заметила большого и опытного… мистера Чемоданище.
Он выглядел так, будто, пока летел, передрался со всем остальным багажом. Весь покоцанный, поцарапанный, с вмятиной на животе и стертым принтом, он всем своим видом говорил: «Я в этой жизни многое повидал».
Его с ленты выловил дяденька в ковбойской шляпе, костюме в стиле милитари и с огромным рюкзаком за спиной. Так я себе его хозяина и представляла. Было ощущение, что он не из Геленджика прилетел, а из джунглей.
Я много езжу по гастролям. Выступаю в разных городах.
После выступления ко мне подходят люди, обнимают, дарят подарки.
Чаще всего это что-то милое, сделанное или сшитое своими руками: мед, шарф, картина.
Я приезжаю с гастролей и выставляю несъедобные подарки на полочки.
Когда мне грустно, я смотрю на них, вспоминаю, где была, и согреваюсь.
А мой друг как-то ездил в кругосветку на мотоцикле. При этом вез с собой технику, потому что снимал в каждом городе отчет о путешествии и интервью с интересными людьми.
Интересные люди в разных городах и странах тоже хотели дарить моему другу подарки, но он не брал: некуда.
Он же на мотоцикле. Куда их класть?
– Не обидно вот так: объехать весь мир и вернуться без подарков, сувениров? – спросила я.
– Почему без подарков? А впечатления? Они все у меня в памяти! – отвечал он.
Какой классный ответ!
МНЕ КАЖЕТСЯ, ЖИЗНЬ КАЖДОГО ИЗ НАС – ЧЕМОДАНЧИК ВПЕЧАТЛЕНИЙ. ТОЛЬКО ЧТО ТАМ, ВНУТРИ ЧЕМОДАНЧИКА, И КАКОЙ ОН, НАШ ЧЕМОДАНЧИК, ЗАВИСИТ ОТ НАС.
Как мы едем сквозь дни недели на своих мотоциклах, что успеваем заметить, с кем познакомиться?
Часто внутри – совсем скудный набор приключений. Почему? Кто виноват? А бывает наоборот – как тот мистер Чемоданище на ленте, с вмятинами опыта.
Мой сын приходит из школы, и я спрашиваю, что интересненького случилось с ним сегодня.
А он говорит: «Да ничего, мам!»
– То есть как? Так не бывает! Ты жил целый день и ни за что взглядом не зацепился?
– Ну я же не смотрю специально по сторонам. Ну сначала еду в школу на самокате. Потом там уроки. Потом домой. Ничего удивительного не происходит.
– Дань, происходит. Просто ты проезжаешь мимо.
– Вот ты сейчас пришла из магазина. Что интересного с тобой случилось, мам? Овощи? Фрикадельки?
– Я встретила бабушку с косичками. Прикинь. Вроде косички – это прическа для маленьких девочек. А тут бабушка. Но это было мило. Бабушка взяла и свои седые волосы заплела в две косички. И это не выглядело нелепо или неуместно. Игриво скорее. Бабушка-хулиганка. Бабушка по имени Пеппи. Необычно. Если я доживу до ее возраста, тоже так попробую…
– Ну даешь, – удивляется сын.
Очень надеюсь, что он запомнит. Намотает на ус. На тот ус, который у него непременно вырастет ближе к взрослости.
Был период, когда я работала ведущей мероприятий. И иногда проводила такой конкурс: прятала самого шумного и заметного человека (на любом празднике такой есть) за ширму и просила гостей вспомнить: «Какого цвета у него глаза?», «Что нарисовано на его футболке?», «Какого цвета его ботинки?», «Что за брошка на груди?»
Удивительно, но конкурс был очень даже сложный. Вроде вот же он, человек, только что мельтешил перед нами, а мы будто смотрели сквозь и не помним даже, какого цвета на нем кофта.
Как же так?
Мне кажется, можно захотеть – и научиться замечать. Развить в себе этот замечательный талант.
Не в смысле одежду на коллегах замечать, а то, что действительно важно. Человека, косички, события, слова.
Как бы пропускать жизнь через фильтры. Как с фото, знаете?
Вот я много где бываю и часто фотографирую пейзажи. Река. Небо. Дерево. Все такое красивое – бесподобное!
Я делаю кадр и отправляю фото мужу, мол, смотри.
А он: «А что тут, не пойму?» Он ищет сюжет, интересное что-то, за что взгляд зацепится. А там просто небо, дерево и река.
Я смотрю на фото глазами мужа – и правда блеклое какое-то.
В телефоне есть фильтры. Они будто делают картинку чуть веселее: реку синее, дерево зеленее, солнце ярче. Я пропускаю кадр через фильтр, и вот теперь он не блеклый вроде, отличный, как открытка.
Однажды, давно, я ехала по трассе, вдоль которой росли вековые дубы. Они образовывали собой коридор для дороги, даже арку такую раскидистую. Было очень красиво, я сделала несколько кадров.
Один пропустила через фильтр, уярчила (новый глагол придумала, ага, прикольный, похож на «урчание») и отправила мужу: мол, смотри, красотища.
А он:
– Клевый пес.
– Пес? – удивилась я. – Какой пес?
Я стала рассматривать фото внимательней, и на нем действительно обнаружился пес. Он выглядывал из-за одного дерева, разинув пасть, и будто улыбался.
Надо же! А я не заметила его, когда ехала, фоткала и даже когда «уярчала».
Жизнь свою надо также делать ярче.
ДАЖЕ ЕСЛИ КАРТИНКА ТА ЖЕ – ДЕРЕВО И НЕБО, ТО НАДО ИСКАТЬ РАКУРС, С КОТОРОГО ОНА ОЧЕНЬ ДАЖЕ ЯРКАЯ. И СМОТРЕТЬ ВНИМАТЕЛЬНО-ВНИМАТЕЛЬНО. ТАМ ПОЧТИ НАВЕРНЯКА ЕСТЬ УЛЫБЧИВЫЙ ПЕС.
Просто его сложно заметить, если не умеешь замечать. Или если он спрятался за дуб.
Я так и говорю мужу, если отправляю ему скучный на первый взгляд пейзаж без сюжета:
– Ты даже не представляешь, кто там, за деревом!
– Кто? Кто? – переживает муж.
– Не знаю. Тем лучше, кстати. Можно ж придумать кого угодно!
Люблю свои полочки дома, забитые сувенирами. Люблю свои воспоминания, наполненные впечатлениями. Люблю свои фото, в которых живут улыбчивые песики.
А если не живут, то все равно живут. Просто за деревом прячутся.
Гав.
Сорняки
Утром сломалась кофеварка. Я тык-пык ее – не работает. Жужжит-пыхтит, а кофе нет. Это обидно.
Можно, конечно, залить молотый кофе кипятком, но это не кофе. Ну, не тот.
Плюс мы опаздываем уже – в сад пора. Катя, собирайся! Где шапка? Шарф?
Я повела дочку в сад. Решила так: потом, после сада, сгоняю в любимую кофейню за малиновым латте. Я не люблю сиропы, прям ненавижу, но там они несладкие, вкуснейшие. Вот и побалую себя за терпение.
В тот день утром у дочки был бассейн. А я забыла. Нет, все необходимое было с собой, просто у нее особенный слух и на ушках – речевые процессоры. Чтобы она слышала и в воде, нужно сначала проделать сложную манипуляцию по замене катушки в процессоре и надевании аквабокса, поэтому обычно я лично провожаю ее в бассейн, потом жду, пока пройдет занятие, и встречаю после, меняю процессор обратно.
То есть малиновый латте откладывается еще на час. Уф-ф-ф.
Катя ушла в бассейн. Я, обезвоженная отсутствием кофе, грустно сижу в раздевалке. Тексты не пишутся, настроение буксует, ничего не хочется. Кроме кофе…
– Доброе утро! – пишет муж. – Ты где?
У него сегодня выходной, а вчера он пришел поздно, я была уверена, что он проспит до полудня. А он вон, проснулся.
– Сижу в саду, жду Катю из бассейна. Кофе не пила, кофеварка сломана, – докладываю я.
– Я починил, – пишет муж. – Давай я сделаю кофе, в термос налью и принесу тебе туда, в сад?
С одной стороны, да – это просто мечта.
С другой – ну, мне осталось минут 15 подождать дочку, переодеть, и вот оно, свидание с малиновым латте. На улице унылый дождь и сильный ветер, муж сейчас будет одеваться, идти под ливень, нести мне этот кофе ради 15 минут? В свой выходной?
– Не придумывай, я потерплю, – пишу я.
– Прям слоган твоей жизни – «я потерплю», – подкалывает муж.
Вроде шутка, а мне стало неприятно. Зачем он так сказал? Вот зачем? И еще где-то я совсем недавно слышала что-то подобное в свой адрес…
А, вспомнила!
Вчера болтали с сыном. На выходные мы едем к друзьям, а сын не едет – у него другие планы со своими друзьями (день рождения у кого-то).
Мы уедем утром в пятницу, а приедем поздно в воскресенье. Почти три дня сын будет дома один, получается.
– Мне так тревожно, – делюсь я с ним своими ощущениями. – Будто мы тебя бросаем.
– Я же сам умолял тебя разрешить мне остаться и сходить на днюху к Славе, – недоумевает сын.
– Это да. Но ты по факту три дня будешь один…
– Блин, мам, мне 12 лет! Не пять, а 12! У меня скоро паспорт будет…
– Просто мало ли что может случиться…
– Что? Ну вот что? Я в городе, кругом полно людей, соседи, бабушка с дедушкой, если что, магазины. Что ты придумываешь?
– Просто тревожно.
– Прямо слоган твоей жизни – «просто тревожно»…
Второй раз мне кто-то близкий говорит, что слоган моей жизни – «просто тревожно» и «я потерплю». Почему у меня так много эмоций в этом месте, так много вот этого… нет-нет-нет, не может быть. Наверное, потому что… да?
О боже. Что я поняла! Неужели…
Базовые состояния моего бытия – терпение и тревога. Тревога и терпение. И никак иначе!
И если мне нечего терпеть, я немедленно организую. Если нет повода тревожиться – будет. Я найду!
Я не умею просто наслаждаться, просто кайфовать, просто… жить. Я больше про выживать. Про преодолевать. Выгрызать, заслужить, пахать, не спать, страдать. Про приносить себя в жертву.
А если не надо никуда себя приносить? Ни в какую жертву? Надо просто радоваться жизни и принести себя в кофейню за латте с малиновым сиропом?
СТОЛЬКО ВОЗМОЖНОСТЕЙ ЖИЗНЬ ПРОТЯГИВАЕТ, ГОВОРИТ: «НА, ВОТ ТВОЙ КОФЕ, ЖИВИ ЛЕГКО». А Я ТАКАЯ: «ЛЕГКО? ЛЕГКО? ДА ВЫ С УМА СОШЛИ! Я ТОЛЬКО ТЯЖЕЛО УМЕЮ, ГДЕ МОЕ „ТЯЖЕЛО“? НЕТ? СЕЙЧАС ОРГАНИЗУЮ…»
Что с этим делать? С этими установками из прошлого? Они устарели вместе с прошлым, наступило новое будущее, где старые правила уже не работают.
Их надо выполоть изнутри, как сорняки. Если не выполоть, они прорастут снова. Не пустят в будущее.
Так и буду ехать вперед, глядя в зеркало заднего вида. Вроде физически уже в будущем, а ментально – в прошлом. Как же это неудобно!
Но заметить этот сценарий – уже много, а захотеть перепрожить его иначе – вообще большой шаг вперед.
Приступаю к прополке сорняков. Какой же это тяжелый труд. Без латте с малиновым сиропом никак не справиться!
Ангел
Я пишу тексты на заказ.
Дорогие, но красивые и эффективные.
«Эффективные» – правильный эпитет, точный, как дротик в дартсе – в десяточку прям.
Просто любой текст имеет цель. Автор что-то хочет им (текстом) и им (читателям) сказать: раскрыть, оправдать, обрисовать, влюбить, пояснить. Мое мастерство заключается в том, чтобы как можно точнее сформулировать мысль заказчика: чем ближе к сути, тем лучше.
Я кайфую от этой части моей работы. Она самая интересная, потому что мне заказывают очень разные тексты из очень разных сфер.
Ну, например, я писала и математические потешки для малышей, и текст про то, что надо сделать, если встретил тарантула (это такой паук), и рекламу такой косметологической процедуры, про которую даже думать страшно.
Но однажды мне пришел… самый удивительный в жизни заказ.
Сначала человек просто уточнил стоимость, я ответила. А потом он заказал… прощальный текст.
Оказалось, что мой потенциальный заказчик сейчас в терминальной стадии рака, он борется, конечно, прямо сейчас находится в клинике, например, но понимает, что болезнь побеждает.
«Чувствую, как жизнь уходит из меня, я похож на сдувающийся воздушный шарик», – сказал он.
Ему много лет. Он сформулировал это так: «Я прожил больше, чем рассчитывал, и благодарен Богу за эту возможность».
А еще он сказал, что хочет написать письмо людям, которые его любят. Таких людей много: он прожил отличную жизнь, у него большая семья, «только одних внуков уже восемь, и еще двойню ждем!»
Но он не умеет писать текстов. «Не дано мне», – сказал заказчик.
Он честно пробовал сам, но получается коряво, а он хочет, чтобы было красиво.
Письмо приложат к завещанию. Зачитают при всех.
Он знает, как это будет, в какой комнате, где и кто будет при этом сидеть, и он хочет, чтобы его последняя прямая речь была стройной и красивой, а «не бессвязной попыткой выстроить мысль от умирающего старика».
– Не говорите так. Вы не умирающий старик, – возражаю я.
– А кто же я?
– Человек, который прожил хорошую достойную жизнь.
– Это одно и то же.
– Совсем нет. Моя версия уважительная. А ваша – такая, немножко обесценивающая.
– Это потому, что моя версия – правда. Правда всегда безжалостна и прямолинейна. Она не обесценивает, а иронизирует.
– Над чем вы иронизируете, «умирающий старик»? – подколола я.
– Над страхом смерти.
– Бояться смерти – естественно, мне кажется.
– Бояться следует другого. Например, прожить никчемную жизнь. Это страшнее смерти.
– Вам это не грозит.
– Поэтому я и не боюсь…
Как интересно с ним.
Я сказала, что мне нужно подумать.
Я не уверена, что это этично – писать за человека его прощальную речь. А мой заказчик улыбнулся:
– Вы что, откажете в просьбе умирающему старику?
И я подумала, что… не откажу. Я уже знала, что возьмусь за этот текст. Мне было очень интересно его написать.
– По понятным причинам я оплачу вперед, – сказал заказчик.
Понятные причины – это что он может не успеть. Я испугалась: я точно не смогу взять денег с умирающего человека. Это как-то… ужасно несправедливо, как-то не по-человечески.
– Почему? – не понял заказчик. – Я оплачиваю вашу работу, что тут ужасного?
– То, что я жива, здорова, так еще и деньги беру с того, кто не здоров.
– И «не жив», вы хотели сказать?
– Не хотела.
– Хотели, но постеснялись. Оля, я умираю не из-за вас. А потому, что мое тело изношено яркой жизнью. И я хочу быть красавчиком даже в своем последнем письме, которое прочтут уже без меня. Это же мое желание, хотелка моя. Помогите ее реализовать и возьмите деньги за свою работу. Не обижайте меня. Я вполне себе обеспеченный человек.
– Взять деньги с умирающего старика? Вы за кого меня принимаете?
– Возьмите деньги с человека, который прожил хорошую, достойную жизнь… – повторил он мои слова.
Потом он наговорил мне длинное аудиосообщение. Там он сказал все, что хотел бы сказать родственникам после того, как уйдет.
Это было тесто, которое мне предстояло замесить и испечь текст.
Срок исполнения заказа у меня обычно неделя, но тут… Я не могла думать ни о чем больше, только об этом удивительном, страшном и прекрасном заказе.
Да и была ли она у него, эта неделя?
Я села за работу немедленно. И написала красивый текст.
Возможно, лучший в моей жизни текст на заказ. В нем было много силы духа, любви, благодарности и заботы. И даже юмор.
Это был очень сильный текст. По понятным причинам я не могу его опубликовать. По факту его услышит не так много людей, но точно больше десяти (у него только внуков уже десять) и, скорее всего, только один раз, но. Он и правда прекрасен.
И текст. И заказчик.
А через месяц на странице заказчика в соцсети появилось сухое сообщение, написанное его дочерью, что прощание состоится там-то и во столько.
Мне импульсивно захотелось прийти и попрощаться с ним, но кто я такая для него? Женщина-исполнитель, которая однажды написала ему текст?
Женщина, в телефоне которой до сих пор живет его голос?
Так удивительно. Его уже нет, а голос есть. Целое длинное аудиосообщение. Восемь минут двадцать три секунды.
Оно начинается с фразы: «Оля, добрый вечер, это я, ваш умирающий старик».
ВСПОМНИЛА, КАК ВО ВЗРОСЛОМ ХОСПИСЕ Я ПОЗНАКОМИЛАСЬ С ОДНИМ ПАЦИЕНТОМ, КОТОРЫЙ В ЧЕСТЬ КАЖДОГО ДНЯ ЖИЗНИ (ОН НАЗЫВАЛ ИХ «ДОПОЛНИТЕЛЬНЫЕ», ПОТОМУ ЧТО ЖИЛ ВОПРЕКИ ВСЕМ ПРОГНОЗАМ ВРАЧЕЙ) НАДУВАЛ ВОЗДУШНЫЙ ШАРИК. ГОВОРИЛ: «ВОТ Я УЙДУ, А У ЖЕНЫ ОСТАНЕТСЯ МОЕ ДЫХАНИЕ, ПОЙМАННОЕ В ШАРИК…»
Как-то прочла историю про медсестру, которая работает в операционной, ассистирует врачам-нейрохирургам. Перед операцией она разговаривает с пациентом, успокаивает, вселяет надежду, говорит, что после операции он будет в реанимации, просит сказать, кому позвонить и сообщить о его состоянии.
Обычно люди дают телефоны родителей, мужей, жен, взрослых детей, иногда друзей.
Но есть люди, которые говорят: «Ничего не надо».
Им некому звонить, никто не ждет исхода этой операции, никто не сидит, зажав голову руками, перед дверями операционной и не укачивает свой ужас от мысли, что там, за дверями, кто-то родной и любимый застрял между жизнью и смертью…
Так страшно это.
Так хочется прожить жизнь так, чтобы кто-то скучал по тебе, когда ты уйдешь. И чтобы было кому написать длинное прощальное красивое письмо.
Четверть часа
Мы с подругой Леной ехали на моей машине в лагерь за детьми.
Мой телефон исполнял роль навигатора, но, в принципе, мы ехали по трассе, и навигатор был не нужен. В этот момент мне позвонили. Я ответила по громкой связи, и голос заказчика разнесся по всему авто:
– Оля, мне срочно нужен текст! Антикризисный. У нас случился вот такой форс-мажор (подробности). Нужно сформулировать позицию компании по вот такой проблеме (подробности) в паре-тройке абзацев.
– Поняла, – ответила я и заехала на заправку. Попросила подругу взять нам кофейку, пока я сделаю пару уточняющих звонков.
Мы пробыли на той заправке минут 15–20 и поехали дальше.
– Все в порядке? – спросила подруга.
– Да.
– Нервничаешь?
– Нет, – честно ответила я. – А должна?
– Ну из-за текста. Хочешь остановимся? Я погуляю, ты напишешь. Детям позвоним, предупредим, что опоздаем.
– Какого текста? Заказчика? Так я написала.
– Когда?
– Ну как, на заправке же.
– На заправке? За 15 минут?!
– Да. Слушай, у меня набита рука и накачана писательская мышца. При грамотном техзадании, понимании ситуации и целевой аудитории я пишу быстро.
– Но не за 15 минут же.
– Так там два абзаца. Я понимала, что мы хотим донести и кому, какие акценты расставить. Компанию знаю много лет. Тут вообще не вызвал затруднений текст.
– Блин, Оль, но 15 минут!
– Да. Слушай, ну я пишу всю жизнь. Я 40 лет писала, чтобы делать это теперь вот так: круто, толково и быстро. Сейчас я уже на той стадии, когда основная моя проблема – найти место, где меня не отвлекают, – смеюсь я.
– Ну даешь! – воскликнула она.
Прошло пару недель. Лена написала мне в WhatsApp, что у ее начальника день рождения, ей дадут слово, надо поздравить как-то оригинально и не могу ли я накидать ей пару идей.
– Ну конечно, могу, – ответила я и накидала ей текст.
– Восторг! – воскликнула Лена. – Спасибо.
Еще через неделю у ее свекрови был день рождения, и она робко спросила, не выручу ли я ее с пожеланием в стихах.
Выручу, Лен. Вот.
Потом ее старший сын поступал в институт, там надо было эссе, а он «матерый негуманитарий», и не помогу ли я ему сформулировать… Помогу.
Потом еще что-то, потом еще.
В какой-то момент я стала ощущать напряжение. Я будто подчиненный у начальницы Лены, штатный писатель, которого можно бесплатно использовать в своих целях только потому, что мы давно знакомы и дружим. Но разве дружба – это индульгенция для вот такого потребительства?
ДЛЯ МЕНЯ ДРУЖБА – ПРО «ОТДАВАТЬ», А НЕ «ОТКУСИТЬ».
Вот Лена, например, помимо того, что работает чиновником, еще и отличный косметолог, но мне в голову не придет к ней на процедуры явиться бесплатно. Почему? Потому что я ценю чужой труд и рассчитываю, что мой тоже будут ценить.
Я могу выручить раз, два, три, мне в радость, но на постоянной основе это становится переходом границ. Мне и отказать неловко, но и делаю я это без радости, словно превозмогаю себя. Хочется сказать: «Лен, имей совесть».
Но моя совесть не позволит так сказать.
Я решила, что в следующий раз поговорю с Леной. Найду слова, чтобы не обидеть, но границы выстроить.
Мол, Ленок, ну я ж не у тебя в подчинении, у меня много друзей, и, если каждый из них будет просить об услуге так же регулярно, как ты, я просто умру с голоду, потому что работать мне будет решительно некогда…
Через пару дней Лена снова выходит на связь:
– Оль, выручай, мне нужно обращение к директору, от сотрудников, по поводу…
– Лен, я не смогу, я занята, – отвечаю я. Как бы прячусь в занятость от предстоящего разговора о реальных причинах отказа. Хотя занятость – тоже вполне реальная причина, я перегружена заказами, у меня «горят» три срочных текста, мне реально некогда.
Тут она произносит фразу:
– Ну, Оль, найди эти чертовы 15 минут…
И все встает на свои места.
После того случая на заправке Лена уверена, что написать текст – это для меня 15 минут. Копейки времени. Это время всегда можно найти, а уж для друга не просто «можно», а «должна».
На самом деле некоторые тексты пишутся месяцами, и тот, свидетелем которого стала Лена, был скорее исключением.
Чаще всего я долго настраиваюсь, вникаю, как бы совпадаю с будущим текстом энергиями. Только тогда случается магия текста, о которой говорят потом мои заказчики.
– Мне не нужен текст, Оль, мне нужен твой текст, – рассказал мне как-то директор рекламного агентства, приобретающий у меня тексты регулярно. – Я покупал у других посты, они дешевле и на первый взгляд хороши, я экономил, но потом смотрел на конверсию с этих текстов – и грустил. Люди будто не верили им. Лучше инвестировать сразу в твой текст и не жалеть ни об одной копейке…
При этом Лена как бы говорит, что то, что создается за 15 минут, не может быть ценным. «Ну ладно тебе, это ж просто текст! Буковки-словечки. Накидай быстренько для начальничка…»
Я поняла, что проблема с Леной в том, что мой текст – бриллиант, а Лена видит в нем стеклышко. Даже не так.
Проблема не в том, что Лена отбирает мою ценность, а в том, что я ее отдаю. Как бы подтверждаю: да, Лен, это ж сущая ерунда, ты кофе выпить не успеешь, а текст уже готов.
ЛЕНА СМОТРИТ НА ТЕКСТ И ВИДИТ ТОЛЬКО 15 МИНУТ. ЭТО КАК СМОТРЕТЬ НА ДОМ И ВИДЕТЬ ТОЛЬКО БРЕВНА. ИЛИ СМОТРЕТЬ НА ХЛЕБ И ВИДЕТЬ ТОЛЬКО МУКУ. А ТАЛАНТ? ОПЫТ? ЭНЕРГИЯ? ВОТ ЭТИ ИНГРЕДИЕНТЫ НЕ ЗАМЕТИЛИ?
Чтобы построить дом, нужны не только стройматериалы, но и знания мастера. Мне вот дай материалы – я не построю.
Тебе, Лен, я тоже могу выдать 15 минут и буквы – вперед, пиши. Но ты же ко мне ходишь за текстом, хотя вроде у тебя те же стройматериалы на входе…
Очень важно научиться видеть свою ценность. Как сказал мой психолог: «Ты ее себе сначала продай, тогда потом и другим получится».
А друзья – это не люди-функции. Друзья – это любимые люди с мечтами, целями и границами. Важно их замечать и уважать.
Прыгай
Сережа не смог прыгнуть в воду с трамплина. Ему все кричали с берега – родители, тренер, зрители: «Сережа, давай!», «Мы в тебя верим, Сережа!»
Но Сережа смотрел вниз и не мог. Трамплин тоже качался, как бы подбадривая парня: «Давай, Сережа».
Но – нет. Он развернулся и пошел по трамплину обратно к лестнице в раздевалку.
Потом Сережа ел яблоко на скамейке, а я сидела рядом: просто случайно оказалась там, ждала подругу, которая тоже в этом бассейне работает.
– Видели? – спросил меня Сережа.
Я кивнула.
– Считаете, что я трус?
– Нет, – помотала я головой. – Лично я вот не прыгну с трамплина ни за какие деньги.
Сережа почувствовал в моих словах поддержку. Он прочел в них не вот эту болючую мысль «ты неудачник», а другую, успокаивающую: «с тобой все в порядке».
– Все говорят: «Давай, Сережа, давай», – сказал он. – Поддержка – это, конечно, круто. Но, блин, прыгать-то мне…
«НО ПРЫГАТЬ-ТО МНЕ». Это шепот наших страхов.
Иногда я – Сережа. Очень часто, кстати. Я вроде решила что-то важное на берегу, знаю, что надо прыгнуть, понимаю, что хочу, чувствую, что созрела, слышу, что готова, но… что-то не пускает.
Я качаюсь на трамплине – но не прыгаю.
В теории я только смелая, а на практике – как тот Сережа.
«Прыгать-то мне».
У моей знакомой обнаружили доброкачественное образование в мозге. Сказали: наблюдать. Наблюдать – это минимум раз в полгода проходить обследование.
Прошел год. У врача она не была.
– Тебе надо скорее к врачу! – говорю я и ужасаюсь тому, что снова «причиняю добро», хотя сто раз обещала себе не делать этого. И добавляю виновато: – Чтобы исключить…
– Да-да, да-да, – говорит она и не идет.
Наверное, боится узнать плохой диагноз. А запустить диагноз не боится.
МНЕ СО СТОРОНЫ ОЧЕВИДНО, ЧТО ЕЙ НАДО, ЧТО ЕЙ ЛУЧШЕ, ЧТО ЕЙ ДАВНО ПОРА, НО ОНА ПОДХОДИТ К СВОЕМУ ТРАМПЛИНУ – И НЕ ПРЫГАЕТ.
Почему? Наверное, у каждого свои причины, но иногда хочется встать, подойти и дать Сереже пендель сзади: «Да прыгай, блин!»
Но это чужая жизнь, чужие трамплины, чужие решения, чужая ответственность.
У моей А. сто тыщ дипломов об образовании психолога, но она не практикует. Все учится, учится, но на прием к ней нельзя. Почему? Она не знает. Никак не поймет почему.
То знаний не хватало, то компетенций. Теперь всего хватает, но опять нет. Не практикует. При этом никого круче А. я в этой сфере не знаю.
Вот если ей рассказать историю, то она выслушает, а потом… потом скажет фразу, которая просто перевернет все и расставит на свои места. Как будто фокус: подвозишь ей, фокуснице, накрытый красным атласом склад мыслей, а она сдергивает атлас – и вуаля, под ним идеальная расстановка ситуации, все по полочкам.
Как? Как ты это сделала?
– Почему, но почему ты не берешь клиентов? Ты просто не имеешь права экономить свой талант!
А. пожимает плечами. Она сама ищет ответ почему. Вот тут она Сережа. У нее есть причины. У всех есть причины. Не масштабироваться, не идти к врачу, не начинать новое дело…
Но иногда так хочется подойти к основанию чужого трамплина и спилить его. Чтобы Сережа шмякнулся в воду, сквозь все свои страхи.
– Слушай, А., вот у меня подруга-швея. Шьет всем бесплатно то, что они закажут. Нужны штаны – сошьет штаны. Нужна кофта – сошьет кофту. Талантище. Она мечтает шить свои дизайнерские вещи, но… шьет штаны и кофты, которые заказали. И все же говорит, что хочет шить свое, дизайнерское. Вот что бы ты ей посоветовала?
А. смеется.
Она поняла посыл: она сама – свой первый клиент…
– Знаете, почему у меня не получилось? – спросил Сережа в тот раз.
– Почему?
– У меня друг один прыгнул – и о воду позвоночник повредил. Вот я никак этот страх не переживу…
Понятно.
Понимаешь, какая штука, Сереж. С тобой все нормально. Прыгнул – нормально. Не прыгнул – нормально.
Это тебе решать, когда прыгать, Сереж, в твой бассейн. А мне – в мой.
Потому что у всех свои трамплины, у всех свои страхи и полеты у всех свои.
И да… ПРЫГАТЬ-ТО МНЕ…
Жесткость
Мы с Катей сидим в поликлинике перед кабинетом, где делают прививку. Сейчас дочке сделают манту.
Она слышит слово «манту», но не понимает, что это:
– Манту – это укол? Как прививка? Или что?
– Это совсем не больно, – отвечаю на другой вопрос, чтобы не отвечать на Катин утвердительно.
Она, как любой ребенок, сильно боится уколов, даже кровь из пальчика – это стресс. Это неприятная процедура, но необходимая. Иногда приходится делать больно, чтобы потом было не больно.
Катя чувствует мое напряжение. Это просто манту, но без него не попасть на плановую госпитализацию, поэтому надо сделать и забыть.
Я читаю перечень документов для госпитализации, а под ним фразу: «Непредоставление документов или предоставление недостоверных или неполных сведений карается отказом в госпитализации».
Кто придумал такую фразу? «Карается». Слово такое, прямо обещанная казнь.
Я очень ответственно собираю документы. Не хочу, чтоб меня казнили отказом.
Я думаю, что в мире не бывает мелочей. Даже просто фраза мелким шрифтом на безобидном списке документов может быть карающей, а может – спасительной. Можно написать: «Пожалуйста, проверяйте документы внимательно, только полный комплект – основание для госпитализации». И сразу ощущение, что о тебе заботятся и пытаются тебя защитить от последствий, если ты неправильно соберешь доки.
Как будто ты едешь к людям, которые вместе с тобой заинтересованы в победе над болезнью твоего ребенка.
А не наоборот: будто они держат глухую оборону и баррикадами из документов защищают себя от вас и вашего болеющего ребенка.
ТУТ ВАЖНО НАУЧИТЬСЯ ЗАМЕЧАТЬ. ЧУЖИЕ СТРАХИ, ЧУЖИЕ БОЛИ И ГРАНИЦЫ. ЗАХОТЕТЬ ЗАМЕЧАТЬ И ОБЕРЕГАТЬ.
Из кабинета выходят заплаканные дети. Катя с тревогой смотрит на меня. Почему они заплаканы? Она подозревает, что там, в кабинете, кто-то страшный, кто доводит детей до слез.
Катя тоже начинает плакать.
– Почему ты плачешь, Кать? – спрашиваю я. – Тебе же прямо сейчас не больно?
– Нет. Но я знаю, что мне скоро будет больно, и мне от этого грустно до слез.
Эта фраза очень честная. Она у меня отозвалась.
Я сейчас готовлюсь к одному важному поступку. Хочу разорвать отношения с близким человеком. Это сложно. Считается, что близких мы не выбираем, это как бы наш крест. Мы не выбираем родителей, братьев и сестер, племянников и так далее.
Ну, в целом да, наверное, не выбираем, но, с другой стороны, а если близкий оказался совсем… подлецом?
Много-много раз подряд. В отношении других людей и тебя. Ты понимаешь, что это не случайность, а его образ жизни, и говоришь: «Эй, близкий! Так нельзя!» А он: «Я же близкий, меня можно поддерживать, а не критиковать. Семья, она же для этого, разве нет?»
Я теряюсь. Поддержка – это здорово, но поддержка подлости – тоже подлость. Разве нет? В моем мире – разве да.
Надо выбирать. И быть для этого жестким, потому что тут иначе никак.
И я выбираю. Не подлость, а… Ну, получается, предательство близкого. Как бы сбрасываю его, как якорь, со своего корабля.
Тут ведь выбор какой: предать его или себя. Если предам себя, буду жить преданной всю жизнь. Поэтому… Надо рвать. Жестко.
Я чувствую себя как моя Катя в очереди на манту: грущу от того, что жду боли. Но на этом перепутье любое решение – это боль, а я никак не решусь войти в нее.
Моей Кате пять лет, она не может встать и уйти из очереди.
А я могу. Дернуть стоп-кран и прекратить это все.
Мой поезд на полном ходу встанет, вероятно, всем будет несладко, перевернет меня нехило, тряханет, зато вернется ощущение подконтрольности ситуации: это я решила, когда пришло время боли.
Я не просто сижу и жду в очереди, в коконе неопределенности, я действую.
– Я злюсь на себя за то, что никак не дерну стоп-кран, – признаюсь я психологу.
– Почему?
– Потому что бездействую. Мне не нравится статус-кво, мне хочется все изменить, но я никак не созрею.
– Ты не бездействуешь, ты собираешь информацию. Семь раз отмерь, один – отрежь. Вот ты отмеряешь. Ты же не можешь сразу рубануть…
Да, не могу.
Я отмеряю. Впитываю информацию. Думаю о том, как я буду потом. Одну проблему я решу – вынесу подлеца за скобки, другую создам: я предала человека, близкого, родственника.
Нельзя так.
Хотя кто это сказал? Кто вообще, кроме Уголовного кодекса, решает, как можно и как нельзя…
Однажды произошла забавная ситуация с дочерью.
– Мама, в честь твоего дня рождения я разрешаю тебе выбрать, какое платье мне надеть и что я буду есть на завтрак, – радует меня дочь.
– Хм. Это подарок такой? Ты ж рисунок обещала, – удивляюсь я.
– Я не успела. Поэтому дарю то, что ты любишь, – все решать.
– Нет, Кать, ты ошибаешься. Я мечтаю решать как можно меньше, – смеюсь я. – И нельзя подарить свою необходимость «все решать» другому человеку. Это надо самому, Кать, делать.
Вот я и решаю. Не знаю, какой выбор в итоге будет верным. Но знаю, что решение – это когда ты больше не можешь быть там, где ты находишься, и ты уже столько раз отмерил, что больше не можешь не отрезать…
НАДО, ПРОСТО НЕОБХОДИМО ИНОГДА БЫТЬ ЖЕСТКИМ. ДАЖЕ ПОРОЙ ЖЕСТОКИМ. ВОЗМОЖНО, ЭТО РАСТИТ В НАС ВНУТРЕННИЙ СТЕРЖЕНЬ – НЕ ПОЛУЧИТСЯ ВСЮ ЖИЗНЬ ПРОЖИТЬ В ЖЕЛЕЙНОМ СОСТОЯНИИ.
Поэтому давайте-ка дальше жить и все сами решать. Сделаем манту. Выберем себя. Съездим на ту плановую госпитализацию…
– Извините, это отдел маркетинга? Добрый день. Я вот по какому поводу… Можно я подарю вам другую фразу для сбора документов с ваших подопечных? Вот такую… Она мягче и добрее.
– Нет. Нам не надо. Наша лучше, потому что она пугает. Ненапуганный человек не боится ошибиться и не все документы собрать. Поэтому мы хотим напугать. К нам летят из других городов. Очень обидно «разворачивать» их из-за их же невнимательности…
А, ясно. Иногда жесткость – это осознанный выбор. Чтобы спасти и защитить.
Я, кстати, дернула тот стоп-кран. И близкий родственник очень удивился, что так бывает. Сказал:
– Надо же, как тебя все достало.
– Не все. Меня достали поступки вполне конкретного человека.
– Я понял.
– Не знаю, что ты понял.
– Что ты на вид мягкая, а внутри нет.
– И все? Жаль.
– Жаль?
– Жаль, что мы всегда все понимаем про других людей. А единственный человек, про которого мы реально можем что-то понять, – это мы сами…
– Я подумаю об этом.
– Подумай. В моем титане всегда найдется мягкая дверь.
– Для близких родственников?
– Для тех, кто умеет признавать свои ошибки…
На той госпитализации я напутала со сроками действия одного документа. Но нас все равно пустили. Наверное, в любом титане есть мягкая дверь.
Сорняк
У нас образовалось два родительских чатика: с воспитателем и без.
Это было удобно: тот, что с воспитателем, – сухой и информационный, тот, что без, – бурлящий, активный.
Во втором образовался особо активный папа. Оставим этого героя без имени – просто папа.
Он был… ну слишком уж экспертным во всем, про таких говорят «в каждой бочке затычка». Его реально было много: утром просыпаешься, а в чате уже сотня сообщений, причем папа этот солирует практически единолично. Чатик имени папы.
Меня он стал подбешивать. Плодит и плодит бесполезные сообщения. Чего стоило его предложение прокрасться в сад под видом комиссии, чтобы посмотреть, чем кормят детей. Или посмотреть, как отреагирует воспитатель на предложение подарить ей деньги, типа, провокация, и так далее.
Но что тут сделаешь? Наши дети – одногруппники. Куда от него деться, от этого папы?
Встречались в реальной жизни с другими родителями из чатика, разговор непременно съезжал на него и велся в ключе «как же он всех достал».
Мы ему много раз в лоб писали, мол, уважаемый, хватит спамить, высасывать проблемы из пальца и вообще отвлекать занятых людей на ерунду. Но он отвечал на каждое сообщение десятком новых и был уверен, что все, кто не состоит в активной переписке в родительском чатике, – это, конечно, плохие родители.
ЧЕЛОВЕКУ НЕ В ЗАПРОСЕ НЕВОЗМОЖНО ЧТО-ЛИБО ОБЪЯСНИТЬ: ОН НЕ ХОЧЕТ НИЧЕГО СЛЫШАТЬ, ПОТОМУ ЧТО ЕМУ ВЫГОДНО В ЭТОМ МЕСТЕ БЫТЬ «ГЛУХИМ».
Мы промучались месяц и создали еще один чат – без этого папы. Это выглядело как решение. Однажды утром я проснулась – и просто обнаружила себя в новом чате. А тот, старый, был заполнен теперь сообщениями надоедливого папы, только все они были без ответа.
Шло время. Все садовские вопросы мы дружно и быстро решали в новом чате, он был идеален – слов мало, дел много. Но тот, старый, с папой, все еще жил, потому что неутомимый папа продолжал писать и писать, а также недоумевать, почему ему никто не отвечает или отвечает что-то вроде «ок» или «как хотите».
«Когда же он уже догадается? Или устанет один писать в тот чат? – недоумевала я. – Какой же он непонятливый все-таки, этот папа! Ужас!»
Время шло. Любое новое сообщение в том старом чате от папы меня вдруг стало напрягать.
Я не понимала почему, но мне было его очень… жалко. Ну так, по-человечески. Хотя он был мне совсем несимпатичен как собеседник, тот факт, что мы дружно игнорим его в этом чате, был для меня травмирующим. Жестоко это как-то вышло, хотя изначально правда казалось отличным выходом: а как еще избавиться от него?
Примерно в это же время я давала интервью про детей для одного интернет-журнала о воспитании. Журналист спросил:
– Сталкивались ли ваши дети с травлей в школе или саду? С буллингом?
Я решительно помотала головой, ответила, что нет. Я бы знала, если бы сталкивались: мы с детьми очень дружны.
– А вы лично в детстве? Сталкивались? – спросил журналист.
Я так же решительно помахала головой: нет. Не было ничего такого. Меня никто не обзывал, бойкотов не объявлял, в угол не загонял, «чучело» мне не кричал. Не сталкивалась я с травлей.
Хотя я и была, мягко говоря… непрестижная девочка. Я была плохо (беднее всех) одета, немодная такая, в штанах с пришитой бахромой от скатерти, бабусина и дедусина внучка, без родителей, в штопаном-перештопаном пальто.
Но нет, не травили. Просто… ну, не жаловали, не стремились общаться, не тянулись дружить, забывали позвать с собой, шушукались за спиной, смотрели как бы за меня, сквозь меня, поверх меня, но нет, не травили. Открыто, в лицо, не обижали, нет.
А после интервью я шла на сессию к психологу. Мы тогда проживали кризис в отношениях с мужем, мне хотелось поговорить об этом, я готовилась, старалась, собрала букетик болючих фактов, хотела на сессии это как-то систематизировать и превратить в гербарий.
Но, сев в кресло, я почему-то сразу после приветствия рассказала психологу про того папу. Совершенно неожиданно для меня оказалось, что тот папа волнует меня даже больше, чем проблемы в семье. Вот это новости!
– Мы взяли и вынесли его из чата. Сначала мне казалось, что это отличная идея, а теперь… Он там живет в этом чате, будто один. И это так неловко, стыдно. Мы взрослые люди, а ведем себя как дети. Мне даже страшно.
– Страшно?
– А вдруг он узнает? Узнает, что все это время два десятка людей будто потешались над ним…
– А вы потешались?
– Нет, конечно. Но выходит-то, что так… Я вообще не понимаю, почему меня так выкосила эта ситуация. Этот папа мне не друг, даже наоборот, он такой, знаете, неприятный, мне с ним не по пути…
– Тебе проще проживать это, демонизируя его? То есть если он плохой, то с ним так можно?
– Нет, конечно. Я хочу сказать, что, если бы он был другим, этого всего не случилось бы. А так… Прям тяжело. Помните, в фильме «Девчата» главная героиня зацепилась за крюк и не могла двигаться. И кричала: «Пусти! Пусти!» А ее никто не держал. Вот я себя так ощущаю. Будто эта проблема меня держит, хотя с чего это вдруг проблема? Кто он мне, этот папа? Да никто. Но при этом он даже в мои сны заглядывает…
– Оля, я понимаю, – говорит психолог. – Это и правда очень тяжело – быть вынужденным участником травли.
– Травли? Какой травли?
– Травли игнором.
– Разве это травля?
– А что же, Оль? Это самая настоящая травля. Много людей договорились как бы вынести за скобки одного неугодного человека. И сделали это. Теперь они все молчат и смотрят, как он там, один, справляется. И неважно тут, какой он, важно, какая ты. Как ты с этим живешь, почему об это спотыкаешься?
Я СИДЕЛА, ПОТРЯСЕННАЯ. ТРАВЛЯ… ТАК ВОТ ОНА КАКАЯ БЫВАЕТ… КОГДА ВЗЯЛИ И ВСЕ ВМЕСТЕ ТИХО УБРАЛИ НЕУДОБНОГО. А ВДРУГ В СЛЕДУЮЩИЙ РАЗ НЕУДОБНОЙ ОКАЖУСЬ Я?
А вдруг я уже такая? И где-то существует чатик без меня?
Погодите… Вот та девочка в школе в самых немодных в мире штанах с пришитой бахромой от скатерти, чтобы ноги казались длиннее… Вот она…
Узнаешь себя, девочка? В этом папе узнаешь? В этой ситуации?
Оказывается, в моем школьном классе был как бы отдельный чатик. Без меня. Незримый, неочевидный, но он был, и я ощущала себя будто за прозрачной стеной. Мне было неуютно в классе, я пряталась в книги – там было гораздо спокойнее.
Я не знала, что травля бывает такой… нежной и как будто незаметной.
Вот почему так триггернул меня этот папа. Жизнь кинула в меня бумерангом. Ох, больно-то как! В самую макушечку.
Мне кажется, если я сейчас что-то правильное сделаю, то как бы вернусь в прошлое и спасу ту маленькую Олечку, которая живет в эпицентре незаметной травли. Прямо достану ее оттуда, подарю самые модные джинсы и кивну на раздевалку: «Иди переоденься…»
Если в вашем детстве не было велосипеда, а сейчас у вас есть «Бентли», в вашем детстве все так же не было велосипеда… Это моя любимая фраза.
Мне кажется, что если я сейчас спасу этого папу, то на самом деле спасу себя там, в прошлом. Хотя, конечно, нет. Это не так. Той Олечке в прошлом уже не помочь. Нельзя вернуться туда, назад, и перепрожить определенный участок жизни иначе. В мире, гармонии и джинсе.
А что можно? Можно научиться замечать сорняки и пропалывать их. И, проживая этот сценарий вновь, сделать это иначе.
Мне почему-то важно как-то отреагировать на эту ситуацию. Нельзя пройти мимо травли, знать, что это она, и ничего не предпринять. Это будет значить, что ты ее полноправный участник!
Но что я могу сделать?
Папа тот по-прежнему не в запросе. Он ни разу не написал что-то вроде: «Вы что, не хотите со мной общаться?» Он пишет и пишет, как ни в чем не бывало. Есть ощущение, что ему не очень-то и нужен собеседник, только иллюзия аудитории.
Предположим, я решу с ним поговорить. Как бы раскрыть глаза. Что мне надо ему сказать? «Знаешь, папа, мы создали отдельный чат без тебя». Так сказать?
Это звучит как пощечина, которая его точно ранит. А ведь есть шанс, что про новый чат он так и не узнает, через год дети наши уйдут в школу, и все садовские чатики умрут сами собой.
Тогда как тут быть? Чью я проблему решаю? Точно не этого папы – у него их нет. И больше ни у кого в чатике – ни в новом, ни в старом – нет.
Это только моя проблема, выходит, так… И решать ее надо только внутри меня.
Заметить сорняк (я про такие ситуации, про «нежные» травли). Понять, что это точно он. И в своем будущем не допускать сорняков, выполоть их.
Чтобы не прорастали больше сквозь время, не заглядывали в сны и не мешали жить свою взрослую жизнь, населенную такими разными людьми.
Пожар
Разговор с подругой на грани развода.
Оль, можно я поговорю с тобой? А ты просто послушай. Можешь даже не говорить ничего, я сама. Я когда тебе рассказываю, почему-то больше себя понимаю. Отражения моих слов будто возвращаются ко мне с новыми смыслами…
Я решила развестись. Ты не спорь только, не возражай. Я объясню. Понимаешь, Оль, мой муж все эти годы будто подсовывает мне имитацию счастья. И думает, что я не замечу. А я замечу. Я же не дура…
Мы познакомились пять лет назад в деревне, куда оба приехали летом. Я к бабушке, он к брату. Вечером пошли гулять. Что-то вроде первого свидания. Он спросил:
– Какие твои любимые цветы?
Я ответила:
– Герберы. Или пионы.
Ну еще бы, я же городская девчонка. Люблю все красивое, нарядное, в слюде. Ну, не сирень, знаешь. И не одуванчики.
Он кивнул и принес мне букет… борщевика. Знаешь, сорняк такой, цветочный.
– Это что? – спрашиваю я.
А он:
– Это пионы. Или герберы.
Мы смеялись тогда. Ужасно смешно было, да.
Вроде такая шутка, обоим понятная. Что раз тут мы в условиях деревни, то вот тебе борщевик в качестве пионов.
Но потом мы вернулись в город. В городе есть пионы и герберы, можно дать мне то, что я хочу. А не то, что тебе проще достать, не вставая с дивана.
А у меня ощущение, что он мне всю жизнь борщевик дарит. И смеется, ожидая ответного смеха взамен.
А мне вот не смешно больше. Вот совсем. Хочется встряхнуть его за плечи и крикнуть: «Эй, ты! Что смешного?»
А теперь у меня от него ребенок.
Вот сыну нашему четыре года. Он, маленький, думает, что весь мир крутится вокруг него и создан для него. То есть, если он хочет что-то сказать, он подходит и говорит. Ему все равно, чем я занята, могу ли я выслушать. Потому что мама, папа, собачки, кошечки, люди вокруг – все созданы для него.
Вот муж такой же, только старше на 30 лет.
Мы на днях решили поехать на дачу. Сели в машину, пристегнули сына, поехали. А ребенка укачало и стало тошнить. Он уделал машину и автокресло. Пока мы возвращались домой, мне позвонил начальник и попросил срочно выручить с отчетом. Все один к одному, как всегда.
Мы примчали домой, я за комп, у меня работа, а муж сказал: «Я все уберу, не переживай».
Он домой взял автокресло – его надо было аккуратно счистить и отстирать.
И он все сделал, в принципе, но… по телику, когда мы вернулись, начался его любимый фильм, и муж бегал застирывать и отмывать в рекламных паузах. То есть, понимаешь, в ванной стоит и воняет кресло, в машине – вонь и кучи, надо идти убирать, а он… смотрит кино.
Фильм закончился, квартира и машина провоняли, муж пошел и все убрал.
И вроде – убрал же, какие к нему вопросы. А с другой стороны… блин, мы та самая семья, выходит, ради которой можно не напрягаться. И в вони посидим, пока папа фильм досматривает… И борщевиком обойдемся…
Вот вроде ерунда, Оль, да? Ну какой это повод для развода? Никакой.
Он же убрал? Убрал. Ну найди в себе этот спасительный компромисс.
ТАМ КОМПРОМИСС, ТУТ КОМПРОМИСС. ВСЯ ЖИЗНЬ – КОМПРОМИСС. Я ХОЧУ ПРОСТО ЖИЗНЬ. В КОТОРОЙ КОМУ-ТО, КРОМЕ МЕНЯ, ИНТЕРЕСНО, ЧТО ХОЧУ Я.
Разве это какое-то невыполнимое требование, Оль? Мне кажется, это очень важно – жить с тем, кому не все равно. Не просто важно, а обязательно. Разве нет?
Летом было жарко. Очень жарко. Почти под сорок. А у нас сын под кондеем простывает мгновенно, поэтому мы его не поставили дома. А вентиляторы – целых два – на даче.
Я говорю мужу:
– Сгоняй на дачу, за вентиляторами, я спать не могу от жары.
Он согласился. В тот день я на работе была, а у него выходной. Я думала, он съездил давно.
Прихожу вечером, а он говорит:
– Ты уверена, что ехать стоит?
Это мы разговариваем, а температура «спала» до 35, духота страшнейшая, все как сонные мухи…
Я психанула, собираюсь.
– Ты куда? – спрашивает.
– В магазин.
– Зачем?
– За вентилятором.
– Не надо. У нас два.
– Где? Где они два? Я умираю, ты видишь? Ты замечаешь меня вообще?
– Я сейчас съезжу…
«Я сейчас съезжу» – только после моей истерики.
Пока собрался, пока уехал… Нам спать пора, а его нет. Засыпаем опять в духоте. Я злюсь, не могу просто!
А он звонит:
– Тут, на даче, дел миллион, может, лучше я тут переночую, а утром с колодцем разберусь и покошу… Приеду завтра вечером.
Наверное. Наверное, это важно. И колодец, и покос.
А то, что я не сплю неделю, задыхаюсь, – это ничего, это подождет. И вот я лежу, а по щекам слезы текут…
Слишком много слез в этом браке, Оля, слишком много тошнотной вони и борщевика. Слишком много компромиссов и слишком мало спасительной прохлады…
Вот мы с ним ссоримся. И я злюсь. Очень злюсь.
Внутри буря, нет – вулкан, нет, даже пожар, это ближе.
Пожар сметает все на своем пути, сжигает гневом – и его, и меня. Он говорит обидные слова, я говорю обидные слова, но все они – топливо для этого пожара.
Как можно потушить пожар?
Вылить на него воду – внезапную, спасительную, бодрящую. Чтобы задохнуться на секунду от неожиданности, а потом… Пожар зашипит и потухнет.
А ЧТО САМОЕ ВНЕЗАПНОЕ В ССОРЕ? ВОТ КОГДА ЗЛОСТЬ, ЯРОСТЬ, ГНЕВ? ВНЕЗАПНОЕ – ЭТО НЕЖНОСТЬ И ЛЮБОВЬ. В ПЫЛУ ССОРЫ ЭТОГО НИКТО НЕ ЖДЕТ.
Сказать разъяренной мне: «Какая ты красивая!» Или: «Господи, что мы творим, я же люблю тебя!»
И все. Нет пожара. Угольки опыта.
Я так делала много раз. Обнимала его, кричащего. Говорила «люблю» в ответ на его словесные пощечины.
Да, это не просто, но когда любишь, то сквозь любой пожар подумаешь: «Просто подойди и обними. Вместо казни». Но он так не делал никогда.
Он выбирает другой способ погасить пожар – забрать кислород.
Огонь не сможет гореть без кислорода – это, вероятно, очень действенный способ его потушить…
Он говорит безжалостные, страшные вещи. Ну, вот те, которые я уже не смогу забыть. Те, которые раздробят жизнь на «до» и «после». Те, которые застрянут во мне осколками обид на всю жизнь.
И он гасит пожар. Молодец.
Но я тоже, видишь ли, дышу кислородом. И он отобрал его не только у огня, но и у меня.
Да, ссора закончилась. Потухла. Пахнет сгоревшей любовью и туманом безразличия. Вся моя жизнь – огарок Вселенной…
Может быть, разведемся мы не завтра, но прямо сейчас во мне обживается спасительное безразличие, которое больше не допустит пожара.
Понимаешь, какое дело. Мне теперь все равно…
Даже тот факт, что моя жизнь – один большой компромисс, больше не имеет значения. Пожар потух, и в нем сгорело все, ради чего имело смысл сохранять этот брак.
А за герберы спасибо.
Даже ты, чужой человек, помнишь, что я их люблю.
Мелочи не мелочи
– Эй, кто-нибудь, сделайте мне кофе! Я заключил суперсделку! – закричал миллиардер в шесть утра в своем офисе.
Но никто не услышал: откуда в офисе люди в это время?
Хотя один мальчик на побегушках слышал. Он учился у этого миллиардера, потому что сам хотел в будущем стать миллиардером (у него получилось).
– И ты пошел и сделал ему кофе? – спросили мальчика, который рассказывал эту историю.
– Нет…
– Нет?
– Нет, он не пил офисный кофе. Я сбегал за кофе для него в кофейню. Он пил сладкий и слабый кофе.
– Ого, ты замечал такие мелочи!
– Это не мелочи.
Это диалог из сериала про успешных миллиардеров, и это рассказ одного из них о том, как он начинал свой путь, как учился у профессионалов, как их замечал.
В этом деле правда нет мелочей.
Когда я работала в пресс-службе, у меня был блокнотик, который я называла «Досье». В нем были суперважные нюансы про всех журналистов, с которыми я сотрудничала.
Типа таких: «Иван. День рождения – тогда-то. Кофе не пьет, любит зеленый чай. Коллекционирует сахар в пакетиках. Обожает собак, у него их три, имена… Аллергия на цитрус». И так далее.
Это досье очень помогало выстраивать коммуникации с людьми по работе. Я как бы давала понять, что работа работой, а я замечаю сквозь должность – человека. Того, у которого в руке сладкий зеленый чай, поводок для прогулки с любимой собачкой и никаких апельсинов.
Но эта вся история – про бизнес.
Тот мальчик в офисе, например, замечал миллиардера, его привычки, вкусы, жизненную стратегию, потому что это было в его интересах. А я вела свое досье, потому что оно помогало формировать хорошие отношения.
На последнем выступлении меня спросили: «Что такое любовь?» – я отшутилась, ушла в смешной рассказ про отношения. А человек потом подошел и сказал, что коллекционирует ответы разных людей на этот вопрос.
Я пообещала, что отвечу в тексте. Мне сложно тут не сорваться в банальности, но я попробую.
Мой любимый подслушанный диалог звучит так:
– Ты хороший лжец?
– Да. Я вынужден им быть.
– Какая ложь обычно удается тебе лучше всего?
– Что я в порядке…
ЛЮБОВЬ – ЭТО КОГДА ЧЕЛОВЕК ГОВОРИТ: «Я В ПОРЯДКЕ», А ТЫ ВИДИШЬ, ЧТО НЕТ.
По миллиону крошечных признаков: как он отвел глаза, как нервно заправил прядь за ухо, как надел черную водолазку вместо яркой кофты, как кусает ногти, как пьет ромашковый чай вместо любимого кофе, потому что кофе выпито столько, что сердце уже сбоит, а ромашка – вроде как успокаивает.
Его шепот похож на крик, взгляд – на боль, а вымученная улыбка – это латентный нервный срыв.
Когда он говорит: «Да все ок», а тебе очевидно: «Ничего не ок».
Когда он говорит: «Не придумывай, ничего не надо», а ты понимаешь: «Все надо».
Любовь – это когда ты замечаешь другого человека не потому, что тебе что-то от него нужно, а потому, что хочешь, чтобы он был счастлив.
Будущий писатель
Один мой знакомый З. не умеет плавать, но обожает рыбалку. Как это совместимо – ума не приложу. Но, видимо, у него как-то сложилось в один пазл.
Однажды в Астрахани он с другом взял лодку, пошел на ней за рыбой. Дальше у меня пунктирная информация: в общем, они поймали большую рыбину, величиной с них самих, втащили ее в лодку, та стала биться за жизнь, перевернула лодку, мой знакомый З. вывалился из лодки и стал тонуть – там было реально глубоко.
Он тонул, а та рыба кружила вокруг, будто хотела убедиться, что он утонет.
Потом закончился кислород, З. потерял сознание. Думал, что умер, но нет. Его напарник сумел нырнуть за ним (они же еще в тяжелых костюмах и сапогах) и спасти.
Когда З. пришел в себя, он обнаружил в себе много тины, кувшинок и… писательский дар.
Тот его звонок я запомню надолго.
Я спокойно стояла в очереди в продуктовом магазине, как вдруг крик из телефона:
– Как издать книгу, как? КАК?
Голос З. звучал так истерично, что я даже вышла из очереди и уточнила:
– У тебя все в порядке?
Ну просто книга – это не роды и не астма, она реально может подождать. Хотя бы полчаса. Что орать-то, это ж не на время задача.
– Я сейчас напишу книгу, Оля. Бомба будет, а не книга. Научи, как ее издать!
Уф-ф-ф. Тут у меня рукалицо.
Проживая яркие события своей жизни, люди испытывают непередаваемую гамму чувств. Настолько непередаваемую, что сразу хочется ее как раз передать. Немедленно! Быстрее!
Человеку кажется, что мир много теряет без этой информации. Вот как вам живется без рассказа о том, как З. из лодки выпал? Тяжело, наверное. Чахнете, страдаете, каждый день, распластав ладошки на стекле книжного магазина, смотрите на стеллаж с новинками в надежде рассмотреть там книгу З.?
Это сарказм, конечно. Это совсем не так работает: если б все было так просто, все повально были бы писателями, а читать написанное было бы решительно некому.
Я вот хорошо понимаю химию, но объяснить другому не могу. То есть я хороший химик, но плохой учитель, потому что хороший учитель тот, кто и материал знает, и рассказать его понятно может.
С книгой так же.
КНИГА – ЭТО МНОГО ДИСЦИПЛИНЫ И РЕГУЛЯРНОСТИ ПЛЮС ХОРОШЕЕ ПОНИМАНИЕ ИДЕИ И ЗНАНИЕ МАТЕРИАЛА. НО ВСЕ ЭТО ВМЕСТЕ ДОЛЖНО БЫТЬ ОБЯЗАТЕЛЬНО ПОМНОЖЕНО НА ВДОХНОВЕНИЕ И ТАЛАНТ.
Если просто перемножить дисциплину на материал, выйдет… учебник. Такой… ну, без души. Системный, добротный, но перечитывать его не захочется, а друзьям советовать – тем более нет.
Тут еще мой триггер сработал по поводу вот этих многочисленных курсов а-ля «Напиши книгу за месяц».
Мне кажется, это очень опасная штука. Человек, который пишет в соцсетях, но не имеет аудитории (не подписываются люди, не читают), напишет книгу в надежде хоть так поймать ускользающий успех, но ее тоже никто не прочтет.
Успех как та рыба: будет биться в лодке и еще, не дай бог, ненароком утопит вас в море разочарования.
Книга – это инвестиция времени читателя. Если люди не инвестируют в короткие тексты, странно ждать, что твою книгу расхватают как горячие пирожки.
Но курсы обещают превратить любого человека в писателя за месяц (хорошо, что не в хирурга). Точнее, книгу он напишет за месяц. А читателей никто не обещает. Где ж их взять-то, читателей, в наше время, когда бесплатного и качественного контента завались и писателей больше, чем читателей?
– Я хочу написать книгу. – Я чувствую, что З. на другом конце провода прямо трясет. – Меня только что чуть не убила рыба. Я выжил! Я все запомнил! Я напишу бестселлер. Это будет российский «Моби Дик»! Даже круче!
Читали «Моби Дика»? Для тех, кто нет, я в двух словах перескажу.
Один капитан китобойного судна был одержим идеей мести киту Моби Дику, в схватке с которым он потерял ногу. В итоге они с командой его нашли, три дня гнались, пытаясь загарпунить, но кит уворачивался от гарпунов и в итоге уничтожил корабль и всех, кто на нем, включая капитана. Выживает только моряк, который выплыл в пустом гробу, приготовленном для другого человека, именно он и рассказал эту историю.
З. хочет, чтобы издательство прочло его рассказ и захлебнулось восторгом. Чтобы редактор сказал: «Ну даешь, З. Вот тебе миллион. Отдай нам права на твой рассказ! Он гениален. Он „Моби Дик“, только в Астрахани».
З. принципиально не хочет издаваться за свой счет. Считает, что за свой счет издаются только (цитата) «никому не нужные и не интересные графоманы».
Это совсем не так. Категорически! Я пытаюсь объяснить З. истинный расклад: талант не всегда коррелирует с популярностью. И реально талантливые люди часто никому не известны, потому что они просто не умеют себя продавать и продвигать.
Издательство же готово инвестировать в того автора, книгу которого люди ждут, потому что любят его читать уже сегодня, когда книга только в планах: тогда просто понятно, кому продавать ее готовые экземпляры.
А кому продавать будущего астраханского «Моби Дика»? Непонятно.
– Ну у тебя-то как-то получилось? – З. не сдается.
– Случайно. Я много лет себя продвигала, не зная, что я себя продвигаю, понимаешь, какая фишка. Я писала и писала в соцсетях, потому что не могла не писать, а любой мой текст – это теперь в некотором роде реклама меня как писателя. Их у меня больше пяти тысяч. Но это произошло как-то само, без плана с моей стороны.
– Не важно. Дай мне контакт твоего редактора.
– Дам. Ты только сначала напиши.
НЕЛЬЗЯ ПРОДАТЬ ИДЕЮ. ИДЕЯ – ЭТО НИЧЕГО. МОЖНО ПРОДАТЬ ТОЛЬКО РЕАЛИЗОВАННУЮ ИДЕЮ. ОНА ИМЕЕТ ВЕС.
– Нет. Я заключу договор, там будут прописаны сроки, и это меня смотивирует писать.
– З., то есть ты хочешь предоплату за кувшин только на основании того, что увидел много глины и тебе кажется, что ты сможешь слепить из нее кувшин? Даже если сможешь, имей в виду, у потенциальных покупателей этих кувшинов завались, и платных, и бесплатных. Никто не купит твой будущий кувшин только на основании твоего восторга по поводу предстоящей работы. Ты его покажи, тогда уж люди решат, покупать или нет. Тех, кто мучается бескувшиньем, не существует, З., пойми.
Но З. окончательно мобидикнулся: он не слышит объяснений, а хочет книгу.
Однако продать будущую книгу можно, только если она упакована в репутацию. То есть ты пишешь много, регулярно, интересно, вот твои тексты, вот восторг читателей от них, а теперь ты задумал книгу.
Или ты настоящий профи в каком-то деле, и твою экспертность нужно упаковать в книгу.
А утонуть и воскреснуть для этого недостаточно, понимаешь, З.? И чтобы вокруг тебя при этом кружила рыбина – тоже.
Сторговались на половине: З. напишет половину книги, и я, благоговея от доверенной мне миссии, с ней поскачу к редактору, который пока спокойно спит и не знает, что скоро на него обрушится успех.
А вообще, я всегда говорю: люди не читают текстов, люди читают эмоцию, с которой написан текст. Если З. сможет под свой восторг подобрать нужные подлежащие и сказуемые, то чем черт не шутит. Может, мы все в итоге мобидикнемся от счастья, читая его первый бестселлер.
Так важно в жизни делать то, чего не можешь не делать!
Свидание
«Знаете, Ольга, при всем уважении…»
Я часто получаю письма, которые начинаются с этой фразы. И это настоящий маркер того, что ничего хорошего и вдохновенного дальше там нет.
У меня есть странная привычка. Я очень занятой человек, но соцсети свои веду сама, без помощников.
Поэтому в личке у меня всегда много неотвеченных сообщений: ну просто нет времени на коммуникацию. Но иногда ночью, перед сном, я вступаю с кем-то незнакомым в диалог и долго не могу из него выбраться.
Чаще всего это какие-то неоднозначные беседы: философские, напряженные или даже агрессивные. Зачем? Не знаю, хоть убейте.
Я в любой момент могу перестать, но не делаю этого. Могу закончить, забанить, остановиться, но я… продолжаю.
При этом я сама с себя обалдеваю: у меня сто мильонов дел, ночь на дворе, спать осталось четыре часа, а я, блин, в диалоге!
«…Знаете, Ольга, при всем уважении, вот Вы пишете в каждом посте: люби себя, уважай себя, но не пишете как. Это похоже на бизнес-тренинг, в котором богатый человек учит бедных, как стать богатым. Говорит: все дело в мышлении, в характере, в небоязни рисковать. А самому деньги достались в наследство, и по факту он не знает, как их заработать. Так и Вы. „Люби! Цени! Уважай!“ Я хочу, но вот как? Вы же не пишете как!»
Хм. Извините, но каких рецептов вы ждете? Они же индивидуальны у всех.
Мне одна подруга рассказала, как она однажды вернулась из церкви и ее сестра спрашивает:
– Где ты была так долго?
– В церкви. Молилась за всех. Столько людей в беде, надо же за всех помолиться.
– А за себя? За себя ты помолилась?
– А за себя нельзя.
– Почему нельзя? В смысле?! Можно! Нужно!
– Нет, это эгоизм.
– Нет! Это необходимость! Просить у Бога сил, мудрости, терпения, принятия для себя! А то ты всем сестрам по серьгам раздала, а сама, сама-то что?
– Ну за меня тоже кто-нибудь помолится.
– Ты! Ты! Помолись за себя сама. Это правильно, это не стыдно, это важно!
Это вот хороший диалог про то, что некоторые люди не знают даже, что они у себя есть! Не замечают себя, своих желаний, своих потребностей.
Живут как бы в прислугах у обязательств. Как люди-функции. Нужно за хлебом сходить. Нужно полы помыть. Нужно начальнику отчет сделать.
Это все кому нужно?
Любишь кататься, люби и саночки возить. Пословица такая.
Но многие люди в принципе всю жизнь возят саночки. Но не катаются. Не садятся в них, не мчат с горы, не хохочут от восторга. Хотя полет с горы и так скоротечен, а вверх с саночками – всегда дольше. Но они без этого обходятся, не заточены на радость, на счастье. Только на преодоление.
КАК ЛЮБИТЬ СЕБЯ? КАК УВАЖАТЬ? ДА НЕТ ТУТ УНИВЕРСАЛЬНОГО РЕЦЕПТА, НО ЖДАТЬ, ЧТО ЭТО БУДУТ ДЕЛАТЬ ЗА ВАС ДРУГИЕ ЛЮДИ, – ТОЖЕ ТАК СЕБЕ ДЕЛЕГИРОВАНИЕ. ОНИ ЖЕ НЕ ВАШИ ПОДЧИНЕННЫЕ, ВОТ ЭТИ ЛЮДИ ВОКРУГ, С ЧЕГО ВЫ ИМ ПОРУЧИЛИ ВДРУГ ТАКУЮ МИССИЮ?
Надо самим как-то учиться. Слушать себя, например.
Вот у меня глухой ребенок. Но он все равно слышит мир. Помогает ему в этом система кохлеарной имплантации: часть ее вшита внутрь, часть – снаружи. Он как бы соединен с миром звуков этой системой.
Нужна такая же система, чтобы слышать себя, всем людям. Система связи с собой. Азбука Морзе. Точка – тире – точка.
«Оля, что ты хочешь. Оля, прием».
«При всем уважении как, вот как стать таким человеком, как Вы пишете?» – спрашивают меня.
Хм. Ну, можно пойти от обратного. Не становитесь таким, оставайтесь другим. Возите саночки вокруг своей горы.
Но ведь внутри вас зреет понимание, что нужно что-то менять, а иначе вы бы вот тут, в моей личке, тоном сварливой продавщицы не отчитывали бы меня за отсутствие четких рецептов, правда?
У меня скоро день рождения. Подруга спрашивает: «Какой у тебя вишлист, что ты хочешь?»
А я отвечаю, но в моем вишлисте все для детей. Хочу себе вот это для дочки. Хочу себе вот такое для сына.
А что для себя? А я не думала еще… для себя! Вот прям для себя-себя?
Что хочу вот Я?
Как построить систему коммуникации с самим собой, чтоб услышать себя? Как вступить в этот контакт со «внеземной цивилизацией» и разгадать язык этого инопланетянина (самого себя)?
Странно приходить к блогеру в личку и спрашивать: «Эй, блогер, чего я хочу? Как мне это себе дать, чтобы счастливым стать? Ценным, наполненным любовью и уважением?»
Это вам не ко мне, а на свидание к самому себе надо сходить.
Только не начинайте диалог с самим собой с фразы «при всем уважении».
При всем уважении, слышишь, Оля, чего ты хочешь-то? Задолбала уже не знать. Что у тебя в вишлисте? Ты за себя помолилась? А на саночках каталась?
Свидание с собой должно быть нежным. Постарайтесь себе понравиться, не отпугнуть, не грубить, не язвить, не обесценивать. Тогда, возможно, «я» пойдет на контакт, откроется, расскажет о себе.
Я ОБЫЧНО СТРАШНО ИНТЕРЕСНЫЙ ЧЕЛОВЕК, ЕСТЬ ВЫСОКИЙ РИСК ВЛЮБИТЬСЯ. ОЧЕНЬ ВАМ ЭТОГО ЖЕЛАЮ.
Ковер
– Скажи, только честно, вот ты хочешь на мое место? Ну вот завидуешь, хоть в чем-то? Ну в капельке? В ерунде, как, знаешь, женщины могут позавидовать… Ну, фигуре хорошей… Муж любит… Ребенок славный… Вот хоть что-то у меня классное, а? Не отвечай. Я знаю ответ. Никто не хочет на мое место…
Мы с Лизой в тот день говорили о сложном. О тяжелом. О кулисах жизни, о которых не принято говорить открыто. О таком хочется молчать и чтобы кто-то разделил с тобой разлитую в этом молчании боль.
Лиза долго не могла забеременеть, а потом отчаялась, подалась во все тяжкие. Не знаю, что именно предполагало это выражение, но вдруг именно там, в пекле «всех тяжких», наступила долгожданная беременность. Десять лет не получалось – и вот.
Надо же!
Вдруг муж, родной, любимый и единственный, говорит: «Надо делать аборт, ты вообще была пьяна, когда все случилось. И я пьян. Не дай бог, что-то пойдет не так…»
Лиза ушам не поверила. В смысле аборт? Еще десять лет ждать?
Она, конечно, не послушалась и оставила беременность. Сказала: «Другого шанса у меня уже не будет». Превратилась сразу в праведницу, в умницу-разумницу, со «всеми тяжкими» покончено.
Муж, в свою очередь, умыл руки, сказал жестко:
– Лиза, только учти: мне нужен здоровый ребенок.
– О как. – Лиза удивилась. – Мы что, в Спарте?
– Нет, мы не в Спарте. Хуже. Мы в Подмосковье. И реальность такова, что я просто не смогу. Вот если инвалидная коляска там или что-то такое… Все будут смотреть… Я не такой сильный в этом вопросе.
– То, что ты говоришь, очень похоже на фашизм. Тебе нужен только красивенький голубоглазенький сыночек, а если с ним что не так, то что? Подушкой придушить? – Лиза очень жестко сказала, но, если честно, ей и этого было мало – хотелось прям ударить мужа.
– Я просто честен с тобой.
– Просто честен? А если со мной что-то случится? Ну, попаду под машину и в коляску сяду? То что?
Муж молчал. Он хотел быть честным и не знал, что сказать. Правда не знал. Молчание означало нечто неутешительное: он не мог гарантировать, что будет рядом.
Лизу это потрясло. Ей казалось, что она знает мужа как облупленного, а она, выходит, не знает его совсем. Человек будто раскрыл все карты, а там совсем нет козырей.
Лиза ушла жить в родительский дом. Родителей похоронили за пару лет до этого, внука они не застали.
Родился Егорка. Здоровенький, ладненький купидончик.
Муж по документам так и был муж, официально они не разводились. Встретил ее из роддома, дрожал от нежности и трепета, глядя на сына. Умолял Лизу: «Возвращайтесь, а?»
Соблазн вернуться был большой: ребенку нужен отец, одной с работой и младенцем сложно… Лиза «забыла» страшное и вернулась к мужу.
Егорка рос. Но к году, к полутора стало понятно, что он… странный. Не откликается на имя, хотя со слухом все в порядке. Не улыбается. Не играет в игрушки. С другими детьми не ладит никак. Не говорит, хотя пора бы начинать… Может сидеть открывать и закрывать дверцу шкафа по полчаса. Смотреть в одну точку, как заколдованный.
В 2,5 года у Егора диагностировали аутизм. Никакой связи со «всеми тяжкими» тут нет, причины возникновения аутизма до конца не изучены. Но Лиза не может себя простить. «Аутизм, он же не с потолка взялся, это я ему такие гены подарила…»
Муж растерялся. Он так радовался сыну, столько планов и надежд, а тут. Муж до последнего не хотел верить в то, что с сыном что-то не то.
У Егорки все чаще происходили приступы агрессии, однажды он подошел к отцу и стал бить его по лицу и царапать. А тот сидел молча и не сопротивлялся.
На лбу остались потом две глубокие кровоточащие царапины. Муж посмотрел на себя в зеркало и вздохнул. Будто прозрел. И ушел.
Ну, в принципе, он предупреждал, что так может быть. Так и случилось. Лиза с Егоркой остались одни.
О своей жизни Лиза говорит так:
– Знаешь, раньше мне часто снились кошмары. Я просыпалась в холодном поту. Я никак не могла понять, почему мне снятся кошмары, ходила к психологам и сомнологам. Но ничего не менялось. В результате я научилась любить кошмары. В них есть одна приятная особенность: когда ты просыпаешься и понимаешь, что тот ужас, что ты сейчас прожил, – просто сон. Потом я родила ребенка, и нам поставили диагноз – аутизм. Именно «нам» поставили, не только сыну. Этот диагноз рикошетит во всю семью, потому что меняет жизнь всех ее членов, а не только того, у кого аутизм. Так вот аутизм – это когда тебе снится кошмар, ты просыпаешься и понимаешь: нет, тебе не снится. Этот кошмар – наяву.
Я МОЛЧУ. ОЧЕНЬ ВАЖНО, ЧТОБЫ ФРАЗУ «Я ПОНИМАЮ» ГОВОРИЛ ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ПОНИМАЕТ. А Я СОПЕРЕЖИВАЮ, НО НЕ ПОНИМАЮ.
– Никто не хочет на мое место. Это ад, потому что… Скажи, тебе хотелось когда-нибудь вернуться назад и все изменить?
– На такие вопросы есть правильный ответ, Лиз. Отрицательный. Все, что произошло с тобой, сделало тебя тобой.
– Я бы поспорила. Просто есть ощущение, что у всех вокруг все хорошо, под контролем, а у меня нет. Будто вся моя жизнь – серия ошибочных решений, каждое из которых повлекло необратимые последствия. И вот вернуться бы туда, в пункт А, из которого все началась эта серия ошибок, и изменить все. Но нет. Уже никак и ничего не изменить, – говорит Лиза.
– Но если изменить все там, в пункте А, то пункт Б будет совсем другим. Возможно, гораздо хуже, чем тот пункт Б, которым ты недовольна прямо сегодня, – предполагаю я.
Мне хотелось ей возражать. Показать, как много в ее жизни всего ценного, очевидного мне, а ей – нет.
Но Лиза вдруг заплакала. Я растерялась:
– Что случилось?
А она:
– Скучаю по родителям…
Меня вдруг это прожгло. Ее родителей нет уже несколько лет. Она скучает по ним, потому что внутри взрослой женщины, матери, руководителя всегда живет маленькая девочка, которая, когда отчаянно плохо, очень хочет к маме на ручки.
Я никогда не скучала по родителям. Точнее, не так: все свои первые 13 лет я отчаянно скучала по родителям, потому что мы жили отдельно. Но я скучала по образу родителей, созданному мной, недостижимому идеалу.
А потом мы стали жить вместе, и иллюзии развеялись. Оказалось, что мои родители – не боги, а обычные люди, утрамбованные слабостями. Они не везде справились с этой жизнью, очень много вопросов у меня было к их поступкам и решениям.
Мое восхищение трансформировалось в напряженную тревожность.
У всех все сложилось по-разному в жизни, в том числе и отношения с родителями. Я знаю много семей, где полное доверие, нежность и любовь.
Моих родителей нет уже давно. Но я никогда по ним не скучала. Особенно так, чтобы заплакать.
– Я завидую тебе, Лиз. Вот в этом, например. Я никогда не скучала по родителям…
Мы молчим. Каждая – о своем.
– Так хочется от всех сбежать, – говорит Лиза.
Я знаю, что она имеет в виду.
Ей хочется оказаться там, где ее никто не знает, ни у кого нет в отношении нее никаких ожиданий. И коммуникации выстраиваются как бы с чистого листа.
Вот я, например, 90 процентов времени очень веселый человек (10 процентов – это я болею или очень сосредоточена). Так вот, если люди, которые меня знают, видят меня без улыбки, они сразу спрашивают: «Все хорошо?»
А если я окажусь там, где меня никто не знает, то никто так не спросит. Они ж не знают, что я люблю чеширить.
Незнакомые люди спросят: «Как тебя зовут?» – а я могу ответить: «Наташа», и это будет неправда, но кто ж проверит.
И вот я уже совсем другой человек: серьезная, чуть отстраненная Наташа.
Вот что имеет в виду Лиза под побегом от всех.
Я смотрела какой-то американский фильм, и там герой ехал по дороге и затормозил у знака Wrong way («Ошибочный путь»).
Вот бы в жизни можно было так… Ехать по дороге, увидеть знак «Ошибочный путь» и свернуть в другую сторону, не ошибочную. Или заметить «Тупик», сказать: «Ага!» – и развернуться.
НО ФИШКА В ТОМ, ЧТО В ЖИЗНИ ЭТИХ ЗНАКОВ НЕ СУЩЕСТВУЕТ. О ТОМ, ЧТО ПУТЬ ОШИБОЧНЫЙ, МОЖНО УЗНАТЬ, ТОЛЬКО ПОЕХАВ ПО НЕМУ…
Индейцы племени навахо, когда плетут ковры, вплетают в них маленькие изъяны и ошибки. Но не исправляют их, а будто не заметили, продолжают плести. Узор на ковре красивый, стройный, и вдруг – лишний стежок, как будто мастер оступился.
Говорят, навахо делают это специально, чтобы никогда не забывать о том, что мир несовершенен, а ошибки – это моменты судьбы.
Они вплетены в ткань времени, и, чтобы их исправить, нужно расплести ковер и сплести его заново. Но это невозможно – ни в жизни, ни в ковре. Потому что, если плести заново, это будет новый ковер, и на него нужно новое время.
А вот этот, с маленькими стежками-изъянами, существует в единственном экземпляре.
Я говорю все это Лизе. Она слушает молча, потом выносит резюме:
– У меня очень сложный ковер.
– Но красивый. Все плетут разные ковры.
Разной сложности, разных узоров, разной красоты.
– Ковер – это типа жизнь?
– Талант жить, – поправляю я.
– Хм… Для этого нужен талант?
– Конечно. Только для этого и нужен. Искать возможность быть счастливыми в любых предложенных жизнью обстоятельствах.
– У Токаревой, кажется, или у кого-то я вычитала фразу «Хочется не жить. Это другое, чем умереть». Вот у меня так.
– Ты устала. Иногда жить очень сложно. Невыносимо.
– Да уж. Знаю не понаслышке.
– Но у тебя есть классное прошлое. Родители, любовь, благодарность. У тебя есть сложное, но любимое настоящее. Егорка. Есть твой опыт и твоя мудрость. Ты теперь знаешь, какой мужчина тебе не нужен. Можно попробовать найти того, кто нужен. У тебя есть дело. И у тебя есть ты. А значит, есть будущее. То, которое ты запланируешь и сплетешь… А эти стежки оставь. Они не Wrong way, они твой way. Твой путь. Твоя жизнь. Твой ковер.
Коромысло
Мне даже немножко неловко за свою приземленность.
Писатели, они же обычно такие возвышенные, тонко чувствующие, нервами наружу, эмоционально обнаженные.
А я как отщепенец в этом цеху: в резиновых сапогах, с фирменной авоськой супермаркета выперлась из МФЦ. Вот именно выперлась. Могла бы выпорхнуть, но в резиновых сапогах это сложно, они чавкают пятками – шмокь-шмокь.
Соседка рассказывает с придыханием:
– И он, он не забыл меня… Не может забыть меня… Вот есть женщины, которых можно потерять, а забыть – нет, нельзя. И это я. Он звонит мне… и в тот день позвонил, когда мне тяжело было, как почувствовал… наверное, душа… душа его почувствовала мое состояние и набрала номер.
– А какой был день, Маш?
– Второе октября.
– Ясно, – киваю я.
В одном любительском спектакле в студенчестве я играла женщину с коромыслом, которая под тревожную музыку появлялась в самые ключевые моменты сюжета.
Для режиссера это была находка – он мной как бы подчеркивал важное в повествовании. А для меня это была роль без слов, так что гордиться тут было абсолютно нечем.
Режиссер говорил, что я выхожу и своим появлением как бы подчеркиваю смыслы. Девушка с короСмыслом, в общем.
Вот спектакль тот давно забыт, а я по жизни теперь – та самая женщина с коромыслом. Я хожу по чужим жизням и подчеркиваю своим коромыслом реальные транскрипции событий.
Люди выдумывают неземные трактовки, а я их хрясь – и об колено. Нет Деда Мороза – это переодетый дядя Валера. Нет, я не специально, конечно. Точнее, специально, но по запросу.
Я КАК БЫ ХВАТАЮ ВОЗДУШНОГО ЗМЕЯ ИЛЛЮЗИЙ ЗА ХВОСТ И ПРИВЯЗЫВАЮ К КОЛЫШКУ РЕАЛЬНОСТИ. БЕРУ ТРЕПЕТНЫЕ НЕЖНЫЕ ДОМЫСЛЫ О ПРИЧИНЕ ТОГО ИЛИ ИНОГО ДЕЙСТВА И РАЗОБЛАЧАЮ ИХ, КАК БЫ ПРИЗЕМЛЯЮ.
Коромысло очень способствует приземлению.
Соседке я могла бы сказать:
– Эй, очнись, Маш, просто твой бывший муж – хитрец, он звонит тебе два раза в месяц, в дни твоей зарплаты и аванса или сразу рядом, когда ты еще не в панике относительно заканчивающихся денег и злость на бывшего за скудные алименты не накрыла тебя с головой. Это время оптимально для общения. Вот и вся разгадка… А не «душа позвонила», «он не забыл».
Но кому на фиг нужны такие мои разгадки?
Воздушный змей стремится в небо. Душа так душа. Не забыл так не забыл.
В одном фильме мужчина, знаменитый писатель, написал бестселлер после того, как погибла его жена, и стал коучем, помогающим людям проживать горечь их потерь.
Однажды он рассказывал о похоронах жены и сказал: «Была весна, цвели георгины…»
Это услышала девушка-флорист, которая знала, что георгины цветут осенью. Выходит, он все это придумал, потому что даже не был на похоронах жены. То есть он сам не годится в эксперты по этой теме. И вся его стройная история спотыкается об эти георгины.
Так вот, можно промолчать и никого не разоблачать. А можно, тряхнув коромыслом, прошептать: «Так георгины же осенью цветут» – и выбить брусочек из этой стройной дженги…
– Ну как не верить в потусторонние силы, Оль? Мне гадалка в инсте достала карту, говорит: «Вижу болезнь». И что ты думаешь? Мы сразу всей семьей свалились, – говорит мамочка на площадке.
– Грипп? Или что?
– Ну, сопли, кашель. Вот как она угадала?
– Это ж осень. Тут к гадалке не ходи. Каждый второй в осень едет на соплях…
Опять во мне эта женщина с коросмыслом. Разоблачитель неземного.
Моя знакомая разводится с очень богатым мужчиной из-за того, что он очень богатый мужчина. Просто он весь про деньги, а не про человека. Она говорит ему: «Мне плохо», а он: «Что тебе купить?»
Это, с одной стороны, очень здорово, и многим хотелось бы так, но когда «чтотебекупить» – это вся твоя жизнь, то очень хочется купить в итоге немного человеческого тепла, но оно нигде не продается.
ВСЕ ВОКРУГ ГОВОРИЛИ: «ЭТО ТЫ СДЕЛАЛА ЕГО ТАКИМ УСПЕШНЫМ», И ОНА ВНУТРЕННЕ ГОРДИЛАСЬ. ДА, МОЛ, КАКАЯ ЛЬВИЦА, ТАКОЙ И ЛЕВ. НО В КАКОЙ-ТО МОМЕНТ ПОНЯЛА, ЧТО КРОМЕ ТОЙ ГОРДОСТИ И ДЕНЕГ В ЕЕ БРАКЕ НИЧЕГО ХОРОШЕГО НЕТ. А ХОЧЕТСЯ ДУШЕВНОЙ БЛИЗОСТИ И ТЕПЛА.
Она совсем захандрила, в шаге от депрессии, поняла, что надо себя спасать, и решила уходить. Ушла.
Мужик ее обалдел. Говорит:
– Как уйти? От меня?
– От тебя.
– Оставайся. Что тебе купить?
– Ничего.
– Я денег мало зарабатываю? Я больше буду зарабатывать, оставайся.
Ушла, в общем. И хвастается потом:
– Мой так сильно меня любит, не может без меня. Говорит: «Хочешь, я тебе буду платить, только ты живи одна, а не с кем-то. Вроде зарплаты за одиночество. Прикинь, любовь какая».
Я молчу, а хочется сказать многое.
Подчеркнуть своим коромыслом: «Нет, милая, это не про любовь. Просто твой бывший муж лучше всего умеет зарабатывать деньги, он азартный в этом вопросе, и деньги охотно идут к нему в руки. Он и общение с людьми выстраивает через дензнаки. Просто потому, что не знает других языков коммуникации. То есть он хочет купить тебя и твое право жить так, как хочешь, даже после развода. Это не любовь, а бессилие».
Но многие со мной тут поспорят. Особенно те, кому сложно жить финансово. Они вообще мечтали бы о человеке, основная фраза лексикона которого «что тебе купить».
Но деньги никогда не заменят уважения, любви и нежности. Восклицательный знак коромыслом.
Рассказала подружке про коромысло, а она говорит:
– А ты знаешь, почему роль эту, с коромыслом, тебе доверили?
– Ну просто я по типажу подходила, – пожимаю я плечами.
– А вдруг потому, что… коромысло – это хищная, очень прожорливая стрекоза…
– Эй, а ты точно подруга? – смеюсь я.
Нет. Точно не поэтому.
Взрослый
Когда нашей дочери Кате исполнилось шесть лет, все стали спрашивать, планируем ли мы отдать ее в школу в этом году. Основной аргумент: «Она же уже читает и считает, а значит, вполне готова к школе».
Я так не считаю.
ГОТОВНОСТЬ К ШКОЛЕ – ЭТО СОВСЕМ НЕ ПРО ТАБЛИЦУ УМНОЖЕНИЯ И БУКВАРИ. ЭТО ТАЛАНТ АДАПТАЦИИ К СЛОЖНОМУ СОЦИУМУ И ПСИХОЛОГИЧЕСКАЯ ЗРЕЛОСТЬ.
В качестве аргумента я привожу недавнюю ситуацию с сыном, который ровно в два раза старше Кати.
Ему 12 лет. Он у нас такой брутальный, самостоятельный, немного уставший от родительских нравоучений подросток в пубертате (я называю пубертат возрастом закатившихся глаз). Я со своими супами, уроками и «надень шапку» вызываю неизменное выражение лица «ну ма-а-а-ам».
Двенадцать – это возраст активной сепарации, вот это «я взрослый», «я не ребенок», «да не надо меня провожать/кормить/опекать». Я сам!
Мне сложно принять его стремление быстрее стать «отрезанным ломтем», но я понимаю, что это необходимый этап взросления, поэтому я честно стараюсь.
Однажды мы с сыном вдвоем сидели в комнате, и у меня зазвонил телефон.
Турагент в панике сообщила, что у Дани загранпаспорт – единственный из всей семьи – не проходит по срокам: чтобы вылететь в Египет, нужно, чтобы срок его действия был минимум на полгода дольше, чем дата возвращения из отпуска. Мы все проходили по этому критерию, а Даня – нет.
– Сколько у меня есть времени сделать сыну новый паспорт? – напряженно спросила я у турагента.
– Два дня.
– Ого.
Дальше начались панические поиски и звонки. Срок изготовления заграна – месяц. Никто, даже из-под полы, не готов был сделать это за два дня.
Даня слушал, как я в ужасе пытаюсь спасти наш накрывающийся медным тазом отпуск, и вдруг говорит:
– Мам, а ты меня спросила, что я хочу?
– В смысле?
– Ну что я хочу больше: на море или пожить эту неделю один.
– Ты хочешь на море, – безапелляционно заявляю я.
– Нет, мама. Это ты хочешь, чтобы я на море с вами полетел, потому что тебе так спокойнее. А я хочу совсем другого.
– Чего?
– Моя мечта – пожить одному хоть несколько дней. Я же много раз тебе об этом говорил.
Это правда. Говорил. Много раз. Но куда ж мы денемся из своей квартиры? Да и мал ты еще, сын, один жить!
Но дальше ситуация сложилась именно так: надо было или отменять отпуск, терять деньги, или… соглашаться на внезапно подвернувшийся эксперимент по самостоятельному проживанию ребенка 12 лет.
Ну, «самостоятельное» оно очень условно – бабушка и дедушка рядом, на подхвате, контроле, друзья и соседи – тоже.
Но для Дани все равно испытание.
Мы начали подготовку к эксперименту. Я научила его готовить самое простое: пельмени, яичницу, горячие бутерброды, макароны с сосисками. Научила пользоваться посудомойкой, убираться.
Нести ответственность за животных – обычно как: животных завели детям, а кормить, гулять, убирать за ними – родителям.
Были даны указания, где брать постельное белье, если его друзья придут ночевать (ну, а что, кто-то сомневался, что придут?).
Мне казалось, что мы предусмотрели все.
Даня очень ждал нашего отъезда. Предвкушал свободу. Спрашивал: «Ну вы скоро? Скоро?» Ему не терпелось побыть взрослым, прямо ладошки потирал.
– Тебе не обидно оставаться? – переживала я.
– Да это лучший подарок из возможных мне на каникулы, мам! – искренне уверял сын.
В общем, мы улетели.
Я с собой договорилась, что это правильно, что так я покажу сыну, что доверяю ему и вижу в нем взрослого парня, а не малыша, которому ничего нельзя доверить. Я видела, как ему это важно. Муж полностью поддержал меня, сказал, что сын у нас – мужик, а не тютя и переживать не за что.
– Мам, ты что, мне не доверяешь? – спрашивал Даня каждый раз, когда ловил меня на переживаниях по поводу нашего грядущего с ним расставания.
Доверяю, сын. Доверяю.
Ладно. В конце концов, это всего неделя. И в конце концов, когда-то же надо начинать… привыкать к тому, что твой ребенок – взрослый. В общем, «Один дома».
А дальше… дальше случились форс-мажоры.