Беспамятство

Размер шрифта:   13
Беспамятство

Я не знаю, жизнь – благо или нет.

Варлам Шаламов

От автора

Писателя всегда что-то толкает в спину: нежный ли смех, злобный плевок, кичливая власть сильного или горе слабого. Для меня в последнее время мучителен разрыв между прогрессом и жизнью души в бренном теле. Той самой неповторимой жизнью, которая кем-то и зачем-то нам дана в ее бесчисленных и неожиданных проявлениях.

Смотришь, смотришь, радуешься, болеешь и страдаешь, и вдруг – приходят слова, слагаются в лад и начинают материализоваться в книгу. Тогда остается надеяться, что сумеешь выразить в ней чувства, похожие на чувства других.

Страсть, измена, предательство, гордость. Вера и неверие, отчаянное желание жить и скверное желание умереть, как попытка избежать испытаний. И, конечно, иллюзия, что забвение избавляет от боли, а признание вины – от страданий.

Люди – ни плохие, ни хорошие, а такие, как они есть: недобрые, добрые и очень добрые, и не сразу понятно, от каких больше зла. В реальности многие мне бы не понравились, но в книге я нежно люблю их всех, они раскрыли передо мной свои души и мысли, и я благодарна им за непротивление писательскому насилию.

Государство, где этим людям судьбой назначено быть и где они слишком часто чувствуют себя униженными и беззащитными, не стоит доброго слова, но я всё равно говорю о нём, потому что наболело и потому что мы все каждый день имеем с ним дело.

Слава Богу есть любовь, над которой не властны ни начальство, ни глупость, ни время. Любовь – везде и во всём, в каждой щёлочке, в самом заброшенном месте, чтобы оно не оставалось пустым и холодным. Пока есть любовь – жизнь продолжается, её можно терпеть и даже быть счастливым.

Больше я ничего не могу сказать об этой книге. Разве только ещё одно: когда я её писала, мне было легче жить. Теперь опять наползает тоска и требует новых слов.

Часть первая

Глава 1

Районный суд размещался в трехэтажном безликом здании, затерявшемся в старом московском дворе. Ветхим дом не назовёшь из-за крепости стен, выложенных ещё при царе-батюшке, когда кирпичи обжигали из качественной глины и цемент не замешивали с песком пополам, поэтому сносу дом не подлежал, но и на капитальный ремонт тратиться не стали, сделали косметический, с обязательными железными прутьями на окнах. Постсоветская Москва обрешётилась молниеносно и фундаментально. Сначала тюремные переплёты резали глаз, потом к ним привыкли, как к части современного пейзажа, позже кое-где на европейский манер появились металлические жалюзи – тоже не Бог весть какое изящество, но от кражи спасает. Создаётся впечатление, что воровство как явление нагрянуло в Россию лишь на исходе двадцатого века.

Разумеется, воровали и раньше, хотя не так крупно, массово и нагло. Ворами были щипачи, форточники, медвежатники, мелкие мошенники, но не высокие чиновники. Даже не средние. И не потому, что за воровство служащий навсегда вылетал с должности и из общества себе подобных, но не погубленных этой низменной страстью. Воровство считалось настолько аморальным, что человеку небедному воровать оказывалось себе дороже.

Нынче в силу вступали иные нравы и другие правила, по которым крупное воровство, получившее для затемнения истинного смысла латинское название «коррупция», что по-русски значит «порча», сделалось узаконенным. Чиновно-олигархическая власть, поправ дырявые законы грудничковой демократии и сделавшись самым масштабным расхитителем народного достояния, развязала руки жуликам всех степеней и калибров, увеличила ставки на кону: чем больше украл, тем больше шансов выйти сухим из воды. В сети правоохранительных органов, которые сами подгнили основательно, солидная добыча попадает случайно или попутно, и чаще всего до суда дело не доходит, рассасывается по дороге.

Безнаказанность и избыток цинизма подтолкнул верхи объявить борьбу с коррупцией внизу – ну, это уж для очень наивных: как известно, рыба гниёт с головы. В первой судебной инстанции такие дела обычно не рассматриваются, здесь решаются вопросы мелкие с точки зрения государственной значимости, а для конкретного лица зачастую трагические, если уж оно рискнуло по собственной инициативе обратиться в организацию, стойко нелюбимую народом как продажную и неправедную. К тому же русский человек уважает не закон, а справедливость, поэтому идёт не в суд, а бьёт морду соседу собственноручно. Обиду от властей – из-за невозможности ответить – глотает и копит. Сколько будет копить – не знает никто.

Весь облик казённого помещения, где гражданина имели право назвать преступником или невиновным, своим показным неудобством и убожеством, унылой административной атмосферой являл небрежение к судьбе человека. Поэтому, даже при благополучном исходе, выигравший не чувствовал радости, а только неосознанное пока облегчение и стремление вырваться на свежий воздух.

Внутри здания районного суда, в который приехала Ольга, по обе стороны от входа, тянулись длинные коридоры, вдоль стен, в полутьме, поблескивали узкие деревянные скамьи, отполированные седалищами бесконечной череды истцов и ответчиков. В этом отблеске было что-то нехорошее, почти мистическое, связанное с липкой преемственностью несчастий, сломанных судеб и несправедливых приговоров. Вполне возможно, по бедности всех отечественных госучреждений, назначенных для массового обслуживания населения, деревянные диваны перекочевали сюда из дореволюционных присутственных мест.

Служебные кабинеты судий располагались на двух верхних этажах, и там стояли простые жёсткие стулья, в очень малом количестве, чтобы просители не засиживались и не беспокоили занятых по горло юристов. Промучившись несколько часов на ногах, даже искушённые искатели правды теряли бойцовский пыл и склонялись к компромиссу. Главное – поскорее покинуть гнусное учреждение.

Ольга ожидала своей очереди возле двери в зал судебных заседаний уже полтора часа. Только бы не потерять сознание – она недавно выписалась из больницы и была ещё слаба. Бежевые губы и подведенные зелёным карандашом глаза, лиловый английский плащ нараспашку поверх шоколадного платья из струящегося шёлка – женщина тщательно выбирала цвета и вещи, которые ей шли, но сейчас они лишь подчёркивали болезненную бледность лица. Ольга всегда одевалась дорого и со вкусом, но нынче даже себе не призналась бы, что хочет произвести впечатление на того, с кем собиралась расстаться официально. Навсегда.

Она сидела прямо, касаясь затылком холодной стены: в духоте присутственного места это приносило хоть какое-то облегчение. Когда спина уставала, прохаживалась по коридору, стараясь не стучать высокими каблуками – у торцевого окошка курил в форточку Максим. Пока ещё муж. Длинные волнистые волосы, зачёсанные назад, открывали высокий чистый лоб и аккуратные уши, посеребренные виски придавали элегантности. Рано он начал седеть. Гены или страсти? Неуравновешенный, бесхарактерный, довольный положением узника любви – так ей казалось. Научился тайно отворять заветную дверцу, протоптав дорожку в обе стороны, а пойманный за руку, заметался, не зная, где лучше. Слабак. Смотреть на него не надо, особенно на уши – она так любила целовать их, покусывая мочку – действие, вызывавшее у обоих чувственный озноб.

Ольга тряхнула головой, отгоняя видение. Этот человек её больше не интересовал. Не интересовал. Не интересовал… Совсем недавно она подала на развод – верная дочь президента строительного холдинга Большакова отличалась решительностью и не желала далее терпеть измену и неопределённость: муж ночевал то дома, то в другой семье. Однако она была достаточно умна и сознавала, что её чувство к Максу не подчиняется доводам разума, если оказалось сильнее даже страха небытия. Жизнь в отсутствие любимого человека представилась такой ужасной, что Ольга пыталась покончить с собой, выпив горсть снотворного. Её спасли, хотя здоровью был нанесен серьёзный урон. Максим правды не знает: проявить перед ним слабость – унизительно. На работу в институт сообщили: тяжёлое пищевое отравление. Через пару недель она поправится окончательно и продолжит читать лекции.

Мысли Ольги прервала гудящая толпа, которая вывалилась из зала заседаний – участники процесса, свидетели с обеих сторон, просто сочувствующие и любопытные: дело слушалось имущественное, наследственное и привлекло много заинтересованных лиц. Секретарь объявила перерыв на пятнадцать минут, оставив двери открытыми, чтобы хоть немного рассеять человеческие испарения.

Ольга прошла внутрь – здесь нет нужды отводить глаза от мужа, который остался в коридоре. К тому же и воздуха больше, хотя все окна закрыты: многие старые дома строились так, что рамы распахивались наружу, но теперь им мешали решётки.

За воздух Ольга, скорее всего, приняла пустоту помещения, согласную с пустотой у неё внутри. Покинутая людьми куцая комната показалась ей просторной. Пара видавших виды жёлтых канцелярских столов и простые скамейки у дальней стены занимали мало места. Единственно, что раздражало глаз, это обитые потрескавшимся дерматином три неестественно высоких судейских стула, спинки которых формой напоминали крышку гроба. Ольга содрогнулась и перевела взгляд во двор, такой бестолковый, милый, с кривыми липами и каштанами, кто-то сердобольный подсадил на смену уходящим деревьям пару стройных дубков. Липы уже окончательно облетели, вызолотив землю вокруг, каштаны ещё раздумывали и раздевались нехотя, а ржавые дубовые листья держались прочно, может потому, что молодые.

День был удивительно тёплый и солнечный.

– Встать, суд идёт! – заученно произнесла секретарь.

От неожиданности Ольга вздрогнула и встала, краем глаза отметив, что где-то сзади поднялся Макс.

– Садитесь!

Судья пенсионного возраста явила расплывшуюся фигуру, прикрытую чёрной мантией, лицо в старческих пигментных пятнах со множеством бородавок, небрежно заколотые жирные, с проседью, волосы. Но усталые глаза смотрели умно и сочувственно.

– Большакова, Есаулов – двигайтесь поближе. Нам же разговаривать надо, а не кричать. Вы в который раз у меня?

Ольга молчала.

– Во второй, – ответил Максим и аккуратно прокашлялся.

– Мириться не будем? Такая красивая пара, давно вместе, наверняка вас гораздо большее связывает, чем отталкивает. Ответчик, у вас есть возражения? Да? Нет?

– Да.

– Что да?

– Я не согласен, – осторожно откликнулся мужчина.

Судья подняла брови.

– ?

– Разводите, – быстро и решительно сказала Ольга. – Вы не имеете права тянуть дальше.

Судья вздохнула, полистала дело.

– Ну, ладно. Воля ваша. Хорошо детей нет. Хотя чего в этом хорошего? – Судья опять вздохнула и ткнула потемневшим от чистки картошки пальцем в бумаги.

– Распишитесь.

Они расписались.

Всё! Ольга выбежала на крыльцо и остановилась, чтобы отдышаться. В висках стучало. «Слава Богу, конец этой муке. Теперь надо вырвать из памяти привычки, слова, касания. Выбросить из жизни пятнадцать лет, словно их не было вовсе. Нельзя страдать вечно. Он думал, она не решится – не на ту напал!»

Сзади хлопнула дверь, она не обернулась, но руки Максима сразу взяли её в кольцо. Он зарылся лицом в густые, темно-золотые волосы уже бывшей жены. Волосы были тяжёлые и блестящие, словно живые, они существовали отдельно и чувствовали самостоятельно. Мужчина целовал их отчаянно. В его голосе звенели слёзы, он их не скрывал.

– Ляля, я люблю тебя! Зачем ты это сделала?

Она попыталась сдержать дрожь, охватившую её от соприкосновения с телом, которое можно забыть, только потеряв память. Родной запах. Это невыносимо. Хотелось отдаться ему прямо тут, на улице. Ответила через силу:

– По-моему, это ты сделал, а не я. Как мусульманин – живёшь с двумя жёнами…

– Ну, виноват, виноват! Виноват перед тобою, перед нею, перед всеми. Кругом виноват – так случилось! Но без тебя я не могу.

Почти бессознательно он ласкал знакомое тело.

– Убери руки… Люди смотрят. Отойдём к машине.

Двигаясь словно в тумане, она села за руль тёмно-синего «БМВ», подождала, пока Максим устроится рядом, и поехала домой, на Кутузовский проспект. Они вместе, молча, прошли мимо консьержки, которая вежливо поздоровалась с обоими, назвав по имени-отчеству, молча вошли в лифт, потом в квартиру, проследовали в свою спальню и так же молча, прямо в верхней одежде, упали на кровать, притянутые друг к другу неведомой силой. Ольга испытывала обморочную истому: казалось, полчаса назад они не развелись, а расписались, чтобы назваться мужем и женой. Внутри горела, пухла, готовая взорваться шаровая молния. Полгода Ольга лежала здесь одна, рыдая в подушку от тоски и ревности, воткнула в запястье нож, пытаясь физической болью заглушить боль сердечную. Шрам ещё не побелел, а Максим опять обнимал её. Чужой муж. Но он рядом, он с нею. Знакомое жжение страсти, неуправляемые порывы сплетённых тел. Только бы не потерять рассудок от счастья.

Одежда валялась на полу вместе с подушками и одеялом. Задохнувшиеся, потные, бывшие супруги, не отрываясь, смотрели друг на друга, ничего не говоря и, возможно, ничего не думая, а только переживая радость узнавания, приправленную горечью пережитой разлуки.

Максим поцеловал её, она не ответила. Вздохнула глубоко, со всхлипом, может быть, с обидой.

– Ты жалеешь? – спросил он с тревогой.

– Только о том, что мужчина, закончив, не может сразу начать всё сначала.

Они ещё долго лежали на спине, не в силах добраться до ванной комнаты. Ольга никак не могла прийти в себя. Потолок над нею вращался так сильно, что казалось, был слышен звон хрустальных подвесок на люстре. Вспыхнули картинки счастливого начала совместной жизни и понеслись по кругу. Наконец верчение замедлилось.

– Ты помнишь, как мы встретились впервые, на обочине Ярославского шоссе? – спросила она.

– Я помню, как ты мне отдалась.

– В грязном пенале общежития, откуда ты выставил двух студентов, купив им бутылку дешёвого портвейна?

– Таких подробностей моя голова не сохранила.

– Прежде ты не страдал забывчивостью.

– Память избирательна. Зато во мне навсегда отпечаталось ощущение улёта в твою раскалённую глубину. Я потерялся там надолго. Навсегда. Любимая…

Слова, которые должны были вызвать возмущение двуличьем, пробудили лишь нежность, так долго не имевшую выхода. Ольга гладила пальцами щёки мужчины, крутые дуги бровей, целовала знакомое до мельчайших подробностей тело – от тёмных сосков до огромных ступней, и особенно нежно – такую сексуальную женственную родинку над верхней губой. Он был нестерпимо хорош – смуглый, высокий, с широкой грудью и узкими бёдрами. Теперь это всё чужое, во всяком случае так определено официальной бумагой с гербовой печатью. Старая обида опять подступила к горлу.

– Почему ты за полгода ни разу мне не позвонил?

– Как только ты приняла решение развестись, твой отец услал меня подальше, где нет стационарной связи. А мобильник ты вырубила.

– Я? Неправда, папа ежедневно вечером приходил ко мне в больницу, а утром звонил.

– Кто ещё?

– Больше никто. Я сама связывалась, с кем хотела.

Максим задумался.

– Ну-ка дай трубку. – Он набрал код собственного номера и показал Ольге. – Смотри, отец заменил твою сим-карту на новую, чтобы я не мог дозвониться.

Ляля растерянно смотрела на дисплей – подобное ей в голову не приходило.

– Попахивает подлостью, да? – подсказал Максим.

Но она уже опомнилась.

– Не смей так говорить. Он боялся за меня, хотел как лучше. Отчего ты всегда видишь подвох?

– Интуиция. Виталий Сергеевич человек с двойным дном. Очень опасный. Для начала отобрал у меня жену, которая, по несчастью, его дочь.

– Не приписывай другим свои проступки. Я для него важнее всего на свете, а для тебя – нет. Не он, а ты подтолкнул меня к разводу.

– Оставим поиск виноватого хотя бы в постели. Правдоискательство – это какой-то вывих личности. Одной правды на всех всё равно нет. Есть правда каждого. И от неё порой больше вреда, чем пользы. Ты же любишь меня таким, как я есть. К чему теперь этот анализ?

– К тому, что всё изменилось, рухнуло, и надо искать новую точку опоры.

– Но я же люблю тебя по-прежнему!

Ей опять послышались слёзы.

– Мне казалось, ты не глуп. Ошибалась?

– Да нет же! Я действительно тебя люблю!

– Ты хуже фашиста! Эту боль невозможно терпеть!

Он закрыл ей рот поцелуем. Протестуя, она упёрлась ладонями в мускулистую, такую узнаваемую грудь, где к центру стягивались тёмные шёлковые колечки и извилистой дорожкой убегали вниз живота, под одеяло. Ляле вдруг почудилось, что волосы стали гуще, особенно вокруг сосков. За полгода? Вряд ли. И вообще, изменяется ли растительность на теле в таком возрасте? Она поймала себя на том, что всё время ищет в Максе какую-нибудь черту, просто деталь, ей ещё не известную, словно это как-то могло его оправдать. И тут он сам пришёл ей на помощь.

Как многие физически сильные мужчины, Максим в минуты близости с женщиной страдал сентиментальностью. Он тихо произнёс:

  • Я помню вкус солёных губ -
  • На них слеза твоя пролилась.
  • А счастье длилось, длилось, длилось…
  • И я был нежен, страстен, груб.
  • Ломая тайные печати,
  • Не мог желанья унять
  • И эту судорогу объятий,
  • Которых силой не разъять.
  • Всё это было, было, было…
  • Как больно счастье вспоминать!
  • О, если б память изменила,
  • И повернула время вспять.

– Что это? – после долгой паузы озадаченно спросила Ольга.

Он немного смутился и не сразу подобрал слова:

– Крик души.

Определение явно было смешным, и Максим разозлился, растеряв романтическое настроение. Как нарочно, Ляля зацепилась за эту фразу и язвительно повторила:

– Крик души? Твоей?! Не подозревала в тебе склонности к стихосложению.

– Как видишь. Я не железный.

– Да уж, любвеобильный, но не железный – это точно, – согласилась Ольга нехотя.

Она расстроилась – новое открытие не из приятных. Макс всегда представлялся ей воплощением силы. Всякой – душевной, физической. Не мог же он так переродиться за время разлуки? И раньше были моменты, когда она смутно догадывалась, что муж слабый, но старалась не задерживать на этом внимание и тем более не думала, что до такой степени. Она боялась его слабости – слабые жестоки и способны предавать тайком. Стихи, слёзы… Чего ещё она о нём не знает?

Осведомилась с возмущением, которое наконец прорвалось наружу:

– Тебе что – не хватало меня? Допускаю. Надо было сказать открыто: пойду, трахну другую бабу – я бы поняла. Но лгать, и лгать продуманно? А та – смотрела на меня, разговаривала со мной и знала, что я обманута и ни о чём не догадываюсь… А ты спокойно сводил нас вместе, считая себя удачливым ловцом. Боже, как унизительно! Я тебя ненавижу.

– Не говори так. Я попал в дурацкую ситуацию, а ты ничего не хотела слушать, играла в свои игрушки!

– Зато другая с восторгом внимала рассказам, какая дура у тебя жена. Ты ей тоже стишки посвящал?

– Перестань! Мы опять поссоримся. Забудь обо всём, кроме нас. Мы вместе!

– Я так устала сопротивляться, – простонала Ольга.

– Глупая, я же люблю тебя! Одну тебя. Люблю смертельно! – воскликнул Максим и снова обнял жену.

Она приникла к нему и вдруг отчётливо осознала, что любила его вовсе не за силу или за что-то ещё, она просто любила, как дышала. Ревность, обиды, доводы в пользу возможности жить без этого человека рассеялись, точно мираж. Ум пытался строить убедительные силлогизмы, но чувства противились. Чувствам проще – им не нужны аргументы, только ощущения. Карета снова стала тыквой, всё вернулось на свои места, их с Максимом любовь никто не отменял.

Он позвонил своей секретарше, коротко с нею переговорил. Доложил Ляле:

– Сутки я свободен.

Всё это время они провели в постели, изредка делая вылазки на кухню, чтобы чем попало утолить зверский аппетит. К Ольге возвращались силы. Впервые за полгода она заснула без лекарств, на руке обожаемого мужчины, и во сне, в лёгком радостном сне, увидела себя маленькой, а своё прошлое таким упоительным, таким светлым, когда до слёз хочется жить и никогда не умирать.

Глава 2

Девочка появилась на свет в ностальгические времена застоя, интернационализма и дружбы народов пятнадцати республик, в отдельной палате Кремлёвской больницы, оснащённой новейшей аппаратурой, в присутствии врача, акушерки и медсестры. В тот год по большинству столичных роддомов гуляла стафилококковая инфекция, от которой умерло много малышей, особенно мальчиков, как более слабых генетически. Но здесь всё сверкало стерильной чистотой и новорожденные, казалось, просто обречены на здоровье. Если что-то шло не по плану, превентивно принимались действенные меры. Случись надобность, могли даже доставить спецсамолётом нужное медицинское светило из-за границы. Такими привилегиями пользовался лишь узкий круг вершителей судеб страны – представители власти, или приближённые к ней, или знаменитые учёные и артисты, известные народу, который сам ни о чём подобном не знал, а если и слышал, то уж точно не представлял. О том, чтобы попользоваться, и речи идти не могло, тут уж придётся ждать коммунизма. Наступит же он в конце концов, если власть обещала и в книгах всё так детально прописано, будто авторы щупали коммунизм собственными руками и восхищенно прищёлкивали языком: вот это матерьял так матерьял!

Ребёнка с невидимой печатью избранности на лбу обмыли и положили в детскую кроватку возле матери. Роженицу тоже привели в порядок, напоили сладким горячим чаем с лимоном и связали с мужем по белому аппарату, стоявшему на белой тумбочке.

Молодой отец поздравил драгоценную половину с новорожденной, которую супруги уже не надеялись обрести. Надежда Фёдоровна заплакала от переполнявшей её гордости, а абонент на другом конце провода высморкался. Жесткий и грубоватый – не столько по природе, сколько от многолетней привычки повелевать большим количеством людей – Большаков тоже расчувствовался. Рисковая у него жена. Правильно он её выбрал, как знал, что обеспечит все его хотения. После женитьбы никаких домашних проблем не возникало. Конечно, из нищенки в одночасье королевы не сделаешь: то там, то сям сермяга вылезает, но Надежда старается, наконец для полноты семейного счастья и дочь родила. А ведь как врачи запугивали! Конечно, лучше бы сына, но и девочка сойдёт. Он сказал в трубку:

– Целую тебя, дорогая, до встречи.

Надежда Фёдоровна закрыла глаза. Она почувствовала страшную усталость, почти безразличие, которое обычно венчает победу, когда её так долго и упорно добиваешься, прилагая нечеловеческие усилия. О том, что любая победа горчит, она ещё не осознала. Волнения, пережитые во время беременности и родов, закончились. Выполнена фантастическая программа, поначалу даже не ночевавшая в Надиных мыслях. «Подфартило», как выразилась бы деревенская подружка Люська. Только, кроме фарта, Надежда проявила железную цепкость, чтобы удержать в руках голубое перо жар-птицы, случайно спланировавшее рядом.

А ведь судьба Нади была обозначена чётко уже хотя бы местом рождения – в небольшой деревеньке, недалеко от древнего и глубоко провинциального городка Юрьев-Польскòй на тихой реке Колокша (именно Польской, по окружавшим город широким полям и безлесью, а не Польский, как пишут сейчас), от областного Владимира по шоссе – меньше ста километров. Надя – единственный ребёнок в семье тракториста Фёдора Чеботарёва, между прочим не какого-нибудь, а передового. В 17-м году до хрипоты кричал «свобода, свобода!», в 20-е тянул с парнями верёвку, сшибая церковную маковку в соседнем селе. В начале 30-х активно помогал раскулачивать крепкие крестьянские хозяйства, за усердие на мирных фронтах социалистического строительства награждён трудовой медалью. Жизнь катилась в будущее без происшествий, но и особой радости или перемен к лучшему не приносила. Потом война – целых четыре лихих года, навсегда с кровью вынутых из жизни, но не из памяти. Вернулся сильно помятый, с тремя нашивками ранений на гимнастёрке – две жёлтые, одна красная, но ведь вернулся, с руками и ногами, чтобы опять бороться за лучшее будущее, а заодно с послевоенной разрухой. Паши́, засевай, жни! Как они там, в окопах, истово дожидались этой возможности трудиться на родной земле! Вот она, свобода! Наступила. Полная. Даже паспорта отобрали. Теперь вернули – и что с ними делать? Работы нет. Куда податься, на какие шиши и зачем? Для Фёдора свобода теперь начиналась и кончалась выпивкой.

Дочка, родившаяся после войны, проиграла, ещё не ступив на игровое поле, которое называется жизнь, – ей сразу сдали плохую карту. Кое-как закончила семилетку в селе Фимы, куда свозили детишек с малых окрестных деревень, и стала вместе с матерью работать на ферме дояркой. Зимой Надя носила телогрейку и серый платок, летом сарафан и глубокие калоши – шлёпать по коровьему навозу да бездорожью. Красавицей её никто не считал. В школе дразнили пучеглазой – глаза на пол-лица, сама тощая и ноги, как у журавля. С парнями ещё не гуляла, только в кино до поту жались руками. Но клуб вскоре закрыли – колхоз дышал на ладан. Семья жила садом-огородом, грибами и ягодами, молоком с фермы. От отцовских трудодней, что числились на бумаге, толку выходило мало. Реально тракторист получал на пару-тройку бутылок водки, достать которую тоже считалось большой удачей. Когда в сельпо завозили спиртное, дело доходило до смертоубийства, потому многие, хоть и остерегались милиции, тайно варили брагу. Летом в выходной, а зимой каждый день Фёдор до бесчувствия глушил мутный, плохо очищенный самогон из томатной пасты. Он пил, боясь оглянуться на свою пропащую жизнь, от которой осталось ничтожная малость, а он так и не понял смысла.

Не всё ведь так просто, и человек он не без таланта – разбирался в механизмах, бойко играл на баяне, лепил из глины свистульки. Только кому это надо в деревне, нацелившейся умирать. Здоровые одинокие парни и девки перебрались в города, остались калеки, законченные алкаши да старики – не с кем поговорить по душам. Чтобы залить тоску и забыть свои страхи, лучше средства, чем выпивка, не сыскать. Лекарство простое и практически доступное, если немного постараться. Фёдор старался.

В трезвом состоянии незлобивый, крепко набравшись, он нещадно, до крови, бил жену, даже беременную, потому и детей у них больше не было, а когда дочь подросла, то стал бить и её. Мать закрывала девочку своим отощавшим телом, отчего на орехи доставалось обеим. Потом Фёдор впадал в беспамятство, лёжа на полу, мочился под себя, а проспавшись, плакал, просил прощения, стоя на коленях, божился, что бросит пить, и честно пытался, но никогда дольше недели продержаться не мог. Пропил даже довоенную медаль за доблестный труд, которой давно перестал гордиться. Однако хуже всего, что мать, кручинясь от тяжести женской доли, начала выпивать вместе с отцом. Защищать дочь стало некому.

Когда пьяный родитель попытался её изнасиловать, Надя сбежала из дома, да не куда-нибудь, а напрямки в Москву – меньше шансов, что папаша разыщет и прибьёт насмерть. Шумный город шестнадцатилетнюю девушку сильно напугал, загнав в пятки юношескую решительность. Она почувствовала себя щепкой в штормовом океане и вернулась бы домой, но побоялась отцовского гнева. Сперва ночевала на вокзале, потом в подъезде большого дома под лестницей, благо стояло лето. Неделю питалась одной булкой за 13 копеек, а завидев стража порядка в форменной фуражке или красные повязки добровольных дружинников, быстро ныряла в толпу. На бульварном стенде под стеклом прочла в газете «Вечерняя Москва» объявление, по которому нанялась ухаживать за одинокой полуслепой старухой – говорит, раньше работала известной артисткой. Может, и правда, какая разница. Надя так старалась, так гнулась, ела мало и вела себя тихо, как мышь, что хозяйка через полгода выправила ей паспорт и временную прописку, а работать Надя устроилась курьером в строительную контору. Рада была новой жизни до невозможности.

Однажды её с бумагами отправили в союзное министерство, где она никак не могла отыскать в запутанных коридорах нужную комнату, и шедший из буфета в хорошем настроении Виталий Сергеевич Большаков, мужчина спортивного сложения, заведующий важным отделом, сжалился, проводил девицу в канцелярию. По дороге у неё из-под простенького платка вывалился на спину медный жгут тугих волос, он потрогал его пальцами. Волосы были живыми и возбуждали чувственность, как будто он положил руку ей на грудь или между ног. Большаков не сдержался и погладил девушку по голове. Надя смущённо поёжилась, засмеялась.

Сев за рабочий стол, Большаков с удивлением смотрел на ладонь, которая продолжала покалывать, словно к ней подвели слабый ток. Он позвонил в канцелярию и велел, когда освободится, направить девицу к нему в кабинет. Курьерша явилась: для неё – все начальники. А он закрыл дверь на ключ и толкнул Надю на диван. На ногах девушки были поношенные мальчиковые ботиночки, под куцей юбчонкой – байковые штанишки с начёсом и хлопчатобумажные чулки, пристёгнутые к тряпичному поясу резинками. Виталий Сергеевич брезгливо освободил свою жертву от этой дребедени и с редким наслаждением целый час занимался любовью. Девица была нетронутой, удивительно свежей и приятной. Она пробуждала в Большакове забытые ощущения юности и мужской неограниченной силы. Он подозрительно относился к изменчивой и жадной женской породе, в каждой знакомой подозревая охотницу за штампом в паспорте, поэтому до сих пор не был женат, а бегал, когда случалось свободное время, по девкам, но девки, они и есть девки, не более того. А эта девочка, кусавшая губы, чтобы не заплакать, не подать голоса, пришлась ему по сердцу.

– Тебя как зовут, – спросил он, заправляя рубашку в брюки. – Откуда?

– Надежда Чеботарёва. Деревня Филькино.

– Это что возле Фимы?

Она кивнула. Большаков удивился – бывают же такие совпадения! Он сам из тех мест, по-своему знаменитых: здесь, в имении друга и родственника Бориса Андреевича Голицына, женатого на знатной грузинке, от раны, полученной в Бородинском сражении, умер Багратион. Об этом событии знали так или иначе все сельчане, поскольку в наличии имелась улица имени грузинского князя, которого поколение, ещё внимательно читавшее «Войну и мир», справедливо считало русским полководцем. В музее Юрьев-Польского хранилась карета, на которой раненого привезли во Владимир. Если бы в школе преподавали историю отечества, а не революций и войн, или Витя Большаков самостоятельно поднялся до начальных ступеней патриотизма, то знал бы, что его родное село, стоящее на притоке речки Нерль, имеет историю, уходящую в седую древность XV века. Одно время оно принадлежало Ивану Грозному и именовалось царским, поскольку на Воловьем дворе откармливали бычков для государева стола. Пётр Первый пожаловал село Фимы (так, во множественном числе, оно значилось прежде) вместе с крестьянами генерал-фельдмаршалу М. М. Голицыну за заслуги в Северной войне. Тогда и была заложена усадьба, талантливым крепостным архитектором построены каменные конюшни с полуколоннами и внушительные мучные лабазы. Стоял в селе и храм Богоявления, приспособленный после большевистской революции под овощной склад, а несколько позже начал бесперебойно выдавать государственную продукцию ликёро-водочный завод. Так что пили в Фиме не только потому, что русская душа горит (а гореть она всегда имеет какую-нибудь причину), но и по абсолютно законному поводу – для поддержания местного производства. Многолюдное и весёлое было село, пока не спилось и не захирело на волне перестройки девяностых годов двадцатого века, по пути от тоталитарного режима к демократическому.

В оправдание нелюбознательности и даже больше – стыдного отсутствия любви Виталия Сергеевича к малой родине – можно сказать, что хотя его предки и вели происхождение непосредственно из Фимы, сам он там только родился, а школу окончил уже в детском доме под Юрьев-Польским. С детства занимался спортом – единственно, чем можно было заняться в их посёлке. Преподаватель физкультуры ветеран Отечественной войны Данила Иванович оказался умелым воспитателем и добрым человеком, опекавшим брошенных детей. Если бы таким же интересным оказался учитель истории или химии – Виталик увлёкся бы историей или химией, но ему выпала карта физкультурника, хотел он того или нет. Так распорядилось стечение случайных обстоятельств, именуемое судьбой.

Детдом дал рекомендацию своему ученику в областной пединститут, рассчитывая, что воспитанник повторит путь Данилы Ивановича и вернётся в родные пенаты. Но в кино мальчик видел другую жизнь и решил с судьбой поспорить. Кроме замечательных физических данных и крепкого здоровья, он обладал ещё природным умом, крутым характером и недюжинными душевными силами, которым стало тесно в ограниченных возможностях провинции. Проучившись год на факультете физической культуры, Виталик без денег, без тёплой одежды, а потому по весне, не осенью, рванул в Москву, где как кандидат в мастера спорта без экзаменов поступил на вечернее отделение строительного института и получил место в общежитии.

После диплома Большаков отработал три положенных молодому специалисту года в Новосибирске и, несмотря на отличные перспективы, вернулся к своей цели – в Москву. Сделав быструю, головокружительную карьеру и достигнув высокой чиновничьей должности, Виталий Сергеевич не любил вспоминать о своём деревенском генезисе, даже в анкетах указывал, что его предки родом из столицы Сибири, которая его впечатлила. Но, странно – теперь, узнав, что Надя из Филькино, Большаков вдруг почувствовал связь с этой лупоглазой малышкой гораздо более прочную, чем во время безраздельного обладания её хрупким, беззащитным телом, словно древняя Владимирская земля была одной молочной грудью, вскормившей обоих.

– Мать, отец есть?

Надя решила схитрить и всей правды не выкладывать, да от неё никто правды и не требовал.

– Бабушка. Неро̀дная. У неё живу, ухаживаю.

– Не лежи как пришибленная. Оденься. Место работы?

Она сказала. Через неделю её оформили в отдел Большакова – курьеров всегда не хватало из-за ничтожности оклада. На новом месте мотаться по городу Наде почти не приходилось, носила бумажки из отдела в отдел, с этажа на этаж, в охотку катаясь на лифте. Когда встречалась с непосредственным начальником, глаза её, и без того большие, делались огромными, а лицо и шея нежно розовели. Виталий Сергеевич частенько звал курьершу в кабинет, она не сопротивлялась, однако сильно дрожала, то ли от страха, то ли от почтительности. Потом вдруг исчезла. Он поинтересовался у секретарши:

– Где эта новенькая растяпа?

– В больницу попала.

– В какую?

– В Первую градскую.

– С чем?

Секретарша пожала плечами.

– Откуда в вас, молодых, это равнодушие? – сердито буркнул Виталий Сергеевич.

Вечером на служебной машине подъехал к больничным воротам. Договоренность была на соответствующем уровне, и машину пропустили внутрь, а его сопроводили до самого места. Надя лежала скрючившись на узкой койке в коридоре, закутанная до подбородка в изношенное байковое одеяло. Увидев начальника, сжалась ещё больше, а из огромных глаз посыпались огромные слёзы.

– Не реви, – сказал Большаков и неловко сунул ей под подушку коробку конфет. Это желание откупиться шоколадом от беспомощной девочки, которая только по случайности не умерла, показалось ему самому отвратительным. Жалость подступала к горлу. Сказал с лёгкой укоризной:

– Врач доложил – тебя еле спасли. Ты сделала подпольный аборт. Зачем?

Надя молчала, но плакать перестала, раз приказано. Большакову ещё острее стало её жаль.

– Дурочка. А я на тебе жениться надумал.

Сказал, хотя минуту назад об этом, казалось, не помышлял. Но вдруг так захотелось наследников – не от тонконогой манерной фифы с претензиями, а от нормальной деревенской девки. Он её подчинит настолько, что все дети пойдут в него.

Между тем глаза несчастной снова наполнились слезами. Слабо отозвалась:

– Не надо.

– Чего не надо?

– Не надо больше меня… И насмехаться не надо.

Большаков встал, прошелся туда-сюда по протёртому местами до досок линолеуму своими крепкими ногами в щегольских полуботинках, опять сел, наклонился к заплаканному личику.

– Я договорюсь, чтобы тебя перевели в отдельную палату и начали как следует лечить. На работу не возвращайся и к бабке тоже. Сниму квартиру, будешь там жить, пока я тебе московскую прописку оформлю. Потом распишемся. Завтра пришлю фрукты, соки и всё остальное.

Решение о женитьбе было, несомненно, спонтанным, если рассматривать его применительно к данной ситуации. Однако принципиальная возможность такого шага давно зрела в сознании Большакова. В удачно продвинутом по служебной лестнице советском служащем, давно оторвавшемся от своих корней, обладание властью ещё не успело до конца нивелировать нравственность и мораль, а город – уничтожить крестьянскую тягу к нормальной семье, к ласковой хлопотливой жене, к домашнему уюту. Он точно знал, что Надю не прельщают его статус или деньги. Это важно. И не его поймали в невидимые женские сети, как обычно происходит, хотя мужчины в том не призна́ются под пыткой. Выбор сделан им самим и вполне осмысленно. Эта девочка подходила ему по всем статьям, включая влечение, которое он к ней испытывал. Молодое, не отравленное мыслями тело, вызывало у него физическую радость.

Большаков умолчал, что поинтересовался у гинеколога: сможет ли пациентка теперь иметь детей? Он принадлежал к тем людям, которые предусматривают любые мелочи. Странно было бы не позаботиться о главном.

– Сможет, – сказал районный эскулап.

Про себя врач подивился заботе о блудной девке, но понял, какого ответа от него ждут, а также и то, что за негативную информацию хрен получишь мзду. Впрочем, он не сильно кривил душой, потому что особой патологии не заметил, а за остальное в ответе только природа или Господь Бог – кому как нравится думать.

Через три месяца Виталий Сергеевич Большаков, тридцати двух лет, уроженец села Фимы Юрьев-Польского района Владимирской области женился на девятнадцатилетней Надежде Фёдоровне Чеботарёвой, из соседней деревни Филькино. Перед этим событием Надю впервые постригли в парикмахерской, сделали маникюр и педикюр, намазали кремом и напудрили. От туши для ресниц она отказалась – и так глаза словно плошки. На выданные деньги купила себе тонкие колготки, нейлоновую комбинацию с кружевами и крошечные трусики, подчёркивающие крутизну ягодиц. Стала в профиль, посмотрела в зеркало и ухмыльнулась: ни-че-во себе! Интересно, что сказала бы Люська?

Свадьба справлялась для узкого круга. В белом коротком, по последней моде, платье, сшитом на заказ в спецателье, невеста выглядела маленькой девочкой, случайно затесавшейся в волшебный пир королей, а огромные глаза, распахнутые в восторженном смятении, это сходство только усиливали. Надя себя так и ощущала: из прислуги – в принцессы.

– Где взял? – с чисто мужской завистью спрашивали сослуживцы, не узнавая в молодой суженой неприметную курьершу.

Судьба деревенской беглянки круто переменилась. Она узнала, что существует достаток, о котором не ведала и не мечтала. Что, делая покупки, не надо заботиться, хватит ли денег на завтра. Что мыться можно ежедневно, а мыло и воду не экономить. И каждый день есть мороженое – эту свою неутолимую жажду она ублажала тайно. Стеснялась.

Большаков смотрел на неё с улыбкой. Хорошая девочка. Нарожает ему детей, а больше ничего и не надо. У него и в мыслях не было толстовского бреда – что-то из юной жены лепить, но адаптировать к незнакомой среде придётся. Он приучал её к хорошим манерам, возил в магазины, в рестораны, в Большой театр, брал на приёмы и праздничные застолья. Вскоре внешне Надя, если и выделялась среди других чиновничьих жен, то в лучшую сторону. Она достаточно быстро освоила всё, что касалось бытовой сферы, но проникнуть в интеллектуальную оказалась не в состоянии. Пристроить супругу хотя бы в библиотечный техникум или на курсы бухгалтеров у Большакова не получилось. Писала она с грубыми ошибками, а о точных науках имела смутное представление, даже сдачу в магазине подсчитывала с трудом: не отходя от кассы, долго мусолила деньги в руках и шевелила губами.

В конце концов Виталий Сергеевич отступился, оставив жену на домашнем хозяйстве, с которым та управлялась без особого блеска, вынеся из предыдущей нищенской жизни нулевой кулинарный опыт. Так, стряпала кое-что, не всегда съедобное, и наконец догадалась нанять женщину из Подмосковья, молодую, крепкую и простую, умеющую хорошо готовить – в то время ни один приличный дом не обходился без прислуги. А квартира у Большаковых громадная, на английский манер – в два этажа. Первый занимала кухня, гардеробная, подсобка для стиральной машины, пылесосов, гладильной доски и прочих хозяйственных атрибутов, столовая, гостиная, библиотека, в которой стоял бильярдный стол, две спальни. На втором разместилась малая столовая, детская, хозяйский кабинет и большая супружеская спальня. Но самое поразительное – на каждом этаже имелся туалет и ванная комната, тогда как в Филькино дощатый сортир был один на всех жильцов дома и стоял во дворе, возле внешнего забора, чтобы могла подъезжать машина, выкачивающая говно. Впрочем, сколько Надя себя помнила, машина не появлялась – процедура стоила денег, хоть и небольших, а их не было. Поэтому время от времени отец переносил лёгкое смрадное строение с места на место, присыпав прежнюю яму землицей. В общем, слово «комфорт» Наде ничего не говорило, и связать его с чем-то зримым не получалось. Новую жизнь приходилось осваивать заново на всех рубежах. Не имея опыта или хотя бы примера, Надежда делала это по наитию и не всегда удачно.

Домработницу за глаза для краткости называла домрабой, а в глаза Антониной, относилась строго, задачи ставила конкретные, инициативу не приветствовала. Пищу, приготовленную сверх нормы или, по мнению хозяйки, неудачно, домраба должна была доедать сама. За пределы огромной кухни Тоню выпускали редко, поставив ей там же, за ширмой, раскладушку – не барыня, условия получше, чем были у слепой бабки в коммуналке (короткий и горбатый сундук Надины бока запомнили надолго).

Большаков заметил:

– Помощница по хозяйству должна есть с хозяевами за одним столом. И спать на кухне нет необходимости – можно отдать ей одну из гостевых комнат. Неудобно как-то, мы же при социализме живём, значит все равны.

Он сызмальства говорил, как надо, а думал своё. К тому же ныне всё несколько упрощал, чтобы жене было понятней, но та уверенно возразила:

– Как же она может одновременно сидеть за столом и подавать еду? Пусть потом нормально поест на кухне, без спешки. И нечего ей перед сном в гостевую шастать, может на нас наткнуться – ты же сам не всегда спальню предпочитаешь, – многозначительно улыбнулась Надя. – А насчёт равенства: не думаешь же ты всерьёз, что наша Тоня равна тебе? Зачем же так говорить?

В её словах был резон, с которым трудно не согласиться. А укор в ханжестве, если не во лжи, Виталия Сергеевича просто обескуражил, и больше он эту тему не поднимал.

Прежде чистоту в квартире Надежда наводила, на коленках ползая по коврам с влажной тряпкой в руке, поскольку пылесосу не доверяла, да и побаивалась шумной машины. Теперь сбор пыли хозяйка передала домрабе – не напрасно же щедрые деньги получает. В собственном ве́дении оставила одежду супруга – предмет очень личный, лишь ей понятный. Вещи мужа она содержала в идеальном порядке, часами перебирала стопки сорочек в платяном шкафу, те, что немного замялись от долгого лежания, заново переглаживала на специально приобретенной гладильной доске со сменными чехлами, утюг занятно настраивался на определенную ткань. Эта работа, как и стирка в автоматической машине, доставляла ей удовольствие. Но самое главное, на что было направлено внимание – желания Виталия Сергеевича, их Надя старалась не только исполнять безотказно, но и угадывать.

Большакову налаженный быт и строгая гармония домашней системы не просто нравились, как нравится архитектору воплощение в материале конструкции, рождённой первоначально лишь игрой воображения. Однако не одно тело и мысли, но и душа его, нетерпимая к давлению и противостоянию, находила в жене успокоение. Он испытывал физическую потребность видеть и чувствовать рядом юное существо, глядящее на него, как на бога. Ещё более хотел этого потому, что редко выпадало свободное время для такого удовольствия. Служебный график Виталия Сергеевича был предельно плотным. Он часто уезжал в командировки, являлся домой заполночь, зато мог нагрянуть среди бела дня и велеть жене быстренько залезть в ванную или, как вчера, с порога:

– А ну, раздевайся и ложись быстренько на ковёр в кабинете.

Ковер белый, пушистый, щекотный, хозяин ласковый. Надя повизгивала от удовольствия, с энтузиазмом выполняя супружеские обязанности. Виталий Сергеевич вообще ей по сердцу: пьет только в праздники, не сквернословит, не дерётся. Все его уважают, Надежда уважала тоже и, потому совсем неудивительно, любила, как любят лучшее, что у тебя есть. Собственно это была не любовь, как её принято понимать традиционно, а осуществлённая мечта о другой жизни, ибо та, что совершалась в родительском доме, на жизнь походила мало. Не избалованная в детстве нежностью, не испорченная классической литературой, Надя смутно представляла многомерность слова «любить». Поначалу думала, что «любить» и «иметь» – одно и то же.

– Я люблю тебя, – говорил ей на ухо разгорячённый интимными ласками Большаков.

– А я тебя как люблю-ю! – повторяла она за ним, вкладывая в эту фразу чувство собственника, нашедшего на дороге пухлый кошелек с деньгами.

Кошелёк Наде нравился, она крепко прижимала его к себе обеими руками и уступать никому не собиралась. В конце концов, её тоже купили и использовали по прямому назначению. При этом жертвой она себя не ощущала, напротив, потребуется – на уши встанет. А то! Если бы не удачное замужество, уродовалась бы задешёво где-нибудь в подворотне. Так постепенно и вжилось в сознание – она счастлива и благоденствует благодаря мужу.

Жаль, Виталий Сергеевич годами старше и много работает. Иногда ему не до любовных утех, не до позднего сытного ужина – выспаться некогда, придёт заполночь и падает на кровать в изнеможении, а по ночам сучит ногами и валокордин пьёт. Чтоб так работали, она прежде не видела и даже вообразить не могла, потому считала ненормальным. Быстро износится, может даже помереть раньше времени. Тогда всё, что вокруг, и ещё много чего, будет принадлежать ей, жене. Что с этим делать, она никогда не думала, как не смущалась мыслям о смерти мужа, не находя в них ничего предосудительного – жизнь есть жизнь, и любая, даже богатая и красиво устроенная, имеет законный конец. Но пока силёнок у Большакова хватало, даже на занятия в спортзал ходил, и это время было свято. По определённому графику посещал он и врачей, особенно зубного, в общем, о здоровье заботился. И то хорошо, потому что новое бытие Наде шибко нравилось. Много в него вмещалось интересного, даже захватывающего.

Первой настоящей страстью стали магазины. Сначала те, что на своей улице, потом чуть подальше, центральные. Пообвыкнув в городе и осмелев, Надя брала такси и ехала в ГУМ – самый большой торговый комплекс в три этажа, с фонтаном посередине и витринами, выходившими на Красную площадь. На первых порах, она, толкаясь в очередях, приобретала много ненужных вещей, дорогой еды, которая быстро портилась. Потом заскучала: везде одно и то же, никакого разнообразия, а главное, нет ничего такого, чего она не могла бы себе позволить. Неинтересно. Ощутив вполне это свежеприобретенное качество, Надя стала обходиться министерскими продуктовыми заказами, которые предусматривали, причём по льготной цене, абсолютно всё, что поступает и даже не поступает на магазинные прилавки.

Однако жила в ней слабость простой бедной женщины – дешёвый рынок, на котором можно толкаться целый день, примерять, пробовать и слушать сладкие уговоры купить хоть что-нибудь. Свиные головы при свежайших потрошках и розовые отбивные, тёплая телячья печень и серые пупырчатые говяжьи языки, жёлтые от подкожного жира куры. Целый торговый ряд эмалированных вёдер с квашеной капустой, которую каждая хозяйка готовила на свой манер: розовую от моркови, сладкую или кисленькую, с ароматом антоновки, с половинками небольших кочанчиков. Пока до конца прилавка доберёшься – напробуешься досыта! Сметану для проверки вкуса капали на тыльную сторону руки, а творог шлепали с деревянного половника в ладонь от души.

На рынок Надя надевала сиреневую куртку из плащёвки, которую поначалу, не имея опыта покупок, задёшево приобрела на барахолке и которую сразу категорически забраковал муж. Велел выбросить. Как же! Вот, понадобилась. В этой куртке она не стеснялась подбирать с земли наманикюренными ногтями оброненные покупателями металлические деньги, пряча монеты в носовой платок – дома отмоет горячей водой с мылом. А чего тут стыдного? Не она, так другой подымет. Однако понимая тягу к базару, как несоответствующую своему нынешнему положению, бывшая нищенка от мужа эти походы скрывала, что было несложно при таком обилии свободного времени.

Наде бы за книжки взяться, но читала она неохотно – нетренированные мозги проворачивались с трудом. Большаков же, как известно, идею культурной революции в голове супруги забросил в самом начале, убедившись в бесперспективности маневра. Как-то в гостях собралась компания крупных чиновников, которые по необходимости засветиться перед ещё более высоким начальством, выглядеть современными и даже просвещёнными, посещали театральные премьеры и в «ящик», когда время позволяло, заглядывали. Речь зашла о модном актёре, неудачно сыгравшем Пушкина в телеспектакле.

– А удачи были? – сказал Большаков. – И не будут. Воплотить столь неповторимого человека невозможно. Каждый из нас сжился с собственным обликом великого Сашеньки. Любой, кто пытается его изобразить, вызывает если не смех, то улыбку.

Надя закивала головой – про Пушкина она что-то помнила ещё со школы, учила наизусть и спектакль тоже смотрела.

– Ему приклеили очень густые бакенбарды, – сказала она, – поэтому он сделался похож на обезьяну.

Виталий Сергеевич пнул её ногой под столом, и она на всякий случай умолкла, но недовольство затаила. Дома, когда муж помогал ей в передней снять шубу, Надя с обидой спросила:

– Почему я всё время должна сидеть как немая? У меня тоже есть мнение. Вот, про бакенбарды. Мне так показалось. Что я, не знаю Пушкина?

Большаков грустно вздохнул. Он слишком быстро пошёл в гору, а наверху другие требования к жёнам. Спросил почти обречённо:

– Ну, и кто же такой Пушкин?

Надя удивлённо подняла выщипанные брови.

– Писатель. Ну… тот, который застрелился на дуэли.

Муж расхохотался:

– Вот поэтому впредь держи своё мнение при себе.

Надя ничего не поняла, но книги ей стали втройне противны. Она предпочитала кино, благо кинотеатр находился через дорогу. Не пропускала ни одного нового фильма, а старые смотрела по многу раз с неубывающим интересом, часто по два сеанса подряд. Сидела днём, в полупустом зале, распространяя запах любимых духов «Жди меня» – слабый, но приятный. Глядя на экран, она полностью отдавалась сопереживанию. Среди персонажей чаще всего встречались свои, понятные – доярки, трактористы, конюхи, которые преодолевали жизненные трудности в упорной борьбе, и, как бы героям ни было плохо по ходу действия, всё заканчивалось наилучшим образом: правительственной наградой или свадьбой. Значит, не одна она такая, другим тоже везёт, иначе про это не снимали бы кино. Когда в «Хронике дня», предварявшей любой сеанс, показывали толпу весёлых счастливых людей, шествующих с флажками и искусственными цветами мимо трибун мавзолея или отмечающих День пограничника, День шахтёра и всякие другие дни, отведенные государством для коллективного праздника, Надя плакала от переполнявших её хороших чувств, от того, что родилась в этой прекрасной стране.

Довольный жизнью ликующий народ, красиво одетые влюблённые колхозники, задорные заводские парни и девчата постепенно выдавили из сознания Нади прежнюю действительность, не имевшую ничего общего с нынешней, к которой она уже крепко привязалась. Кино только подтверждало прочность новых ощущений.

Прошлое старалась не вспоминать, не пыталась узнать, что сталось с родными, опасаясь – вдруг явятся в Москву и начнут требовать от Виталия Сергеевича денег или квартиры, или ещё чего. Он может рассерчать, да и стыдно за голь перекатную. Что было, то уплыло, быльём поросло. Никакой связи с прежними заботами, мыслями Надя не чувствовала. Филькино, и даже Фима, да и сам Юрьев-Польско́й, город, где она была всего-то пару раз, остались на одной планете, а Москва разместилась на другой. Вокзал с вонючими туалетами и злыми мильтонами, с толпами людей, ночующих на чемоданах и мешках, подслеповатая актриса, которой она усердно прислуживала, – хоть и находились в Москве, но к столице имели слабое отношение, а сдвигались ближе к северу, к зоне рискованного земледелия, откуда ей чудом удалось вырваться.

Отныне её окружали совсем иные люди, они говорили и поступали не всегда понятно. Сблизиться с ними сходу не удавалось. Шофёра, который возил Большакова, а если надо, и её, законную жену, Надя слегка побаивалась: уж очень серьёзный, на слова скупой, с огромной, сверкающей никелем машиной управляется легко, словно это велосипед. Соседи по лестничной клетке на радостное Надино «здрасте!» делали удивлённое лицо и в растерянности еле кивали головой. Ну, ясно – в деревне принято здороваться даже с незнакомыми, а тут большой город, сам из себя важный. В компании приятелей мужа Надежда, помня урок, в основном помалкивала, не всегда разумея, о чём идёт речь. Старалась словечки отдельные, фразы умные запоминать, а от своих корявых – отвыкать.

Надя внимательно рассматривала глянцевые иностранные журналы, которые приносил муж: как выглядит приличный дом, кухня, сад. Хорошие журналы, картинки яркие, понятные без текста, написанного на чужом языке. Долго прикидывала, примерялась и сменила плюшевые занавески на шёлковые, в кухне по стенам развесила сковородки и жостовские подносы, расставила на резных деревянных полках модный голубой фаянс из Гжели, с полированного стола в гостиной содрала скатерть и водрузила посередине тяжёлую хрустальную вазу, в которой собственноручно меняла вянущие цветы на свежие. Однако настоящего уюта, тем более стильного, Надя в доме так и не создала. Ей нравились панбархатные халаты, в которых она щеголяла по дому с утра до вечера, вызывали восхищение шубы из чернобурки и соболя, могла приволочь из комиссионки старинный торшер, переделанный из напольного канделябра, но не понимала, что значит модные обои и зачем стелить на кухонный стол скатерть, когда клеёнка и красивее, и практичнее.

Друзей Надя не завела, так, нескольких приятельниц, которых в душу не пускала – настороженность изгоя вытравить сложнее, чем приобрести внешний лоск. Жизнь приучила её к одиночному противостоянию невзгодам, поэтому с людьми она всегда сходилась туго. В школе числилась пришлой – из чужой деревни, одна соседская Люська прилепилась к ней со своими рассказами про игривые отношения между девками и парнями, с мечтами о городской жизни. Но куда Люське оторваться от больной матери да старой бабки – характера не хватит. А у Надежды хватило. Да гори это прошлое синим пламенем! Теперь у неё новые задачи и другие ощущения.

Между тем пережитое в детстве и юности совсем уж бесследно пройти не могло. У Нади рука не поднималась выбросить щербатую чашку или тарелку с трещиной. Из обихода они изымались, но продолжали храниться в кухонном буфете. На случай. На какой? На всякий.

Бывали и конфузы. Нижнюю рубашку мужа, спустившую петли по вороту, она аккуратно зашила, а Виталий Сергеевич обнаружил и швырнул жене под ноги.

– Это что за новости? Может, ты ещё носки мне штопать станешь?

С тех пор Надя ношенное мужское белье чинила и складывала в отдельный пакет, а когда набиралось прилично, зашивала в наволочку и отправляла по почте в Филькино, отцу. Знала, что он никогда шелковых трикотажных кальсон и рубах не видел, носил бязевые, заплатка на заплатке. А тут – почти новое. Вот уж рад будет! Плохой отец, но другого у неё нет. А вдруг и пожалеет, что бил?

Как-то, зайдя на кухню, Виталий Сергеевич обнаружил, что жена с остервенением хлопает крышкой закипающего чайника. Вода из носика выплескивалась на плиту, но, оказывается, это и было целью странной операции. Старая актриса, у которой Надя прежде жила в работницах, утверждала, что в носике вода не кипит, остаётся сырой, и мы пьём опасный для желудка чай.

Получив такое экзотическое объяснение, обескураженный Большаков сказал:

– Вряд ли твоя бабка соображала в физике. Просто выжила из ума. Впредь так не делай.

Надя пожала плечами. Она считала, что московская старуха наверняка понимает больше неё, деревенской женщины, и накрепко усвоила глупую привычку. Откуда ей знать, кто прав? К тому времени она уже успела понять, что важнее не тот, кто прав, а у кого власть.

В другой раз Большаков заметил, как после банкета в ресторане жена украдкой собирает с тарелок в фольгу куски мяса и рыбы. Он опешил:

– Это кому?!

Надежда, пойманная на месте преступления, недовольно буркнула:

– Не бойся, не нам. Собачкам и кошечкам.

К счастью, Виталий Сергеевич не имел привычки заглядывать в домашний холодильник, где хранились обкусанные кружки колбасы, недоеденные куски курицы, уголки пирожных. И совсем не для уличных животных – после мужа Надежда доедала сама. Она крепко помнила голод, испытывала слабость к брошенным тварям, к убогим и нищим. Милостыню подавала немалую, от души, надеясь искупить грех. В чём он заключается, представляла смутно, хотя десять заповедей слыхала от деревенских старух, оставшихся верными православию даже в отсутствие действующих храмов. В журнале «Огонёк» Надя видела репродукцию полотна «Кто без греха?». Вот и они с матерью молоко на ферме воровали, комбикорм курям тоже брали помаленьку. В Москве Надя беззаконно под мужчину легла и ребёночка вытравила. Можно и ещё чего вспомнить. Только зачем бередить себя памятью о дурных поступках? Ну, случилось, с кем не бывает, обратно всё равно не вернёшь. Может, и чище бы жила, если б не безденежье да отец с матерью не пьянствовали. Хорошо тем, кто родился в большом городе, с газом, с водопроводом, в справной семье – им какая причина воровать или прелюбодействовать?

Но как ни удачно притулилась Надежда к сладкой жизни, её не покидало ощущение временности счастливого бытия, которое с годами только усиливалось. Уже сколько раз муж спрашивал, не беременна ли? Хотел ребёнка. Значит, ей тоже надо хотеть, однако следствием раннего криминального аборта явились несколько выкидышей подряд, и Большаков выглядел недовольным. К тому времени он ещё выше поднялся по служебной лестнице. Хотя жена не разбиралась в табели о рангах, но по возросшей зарплате и льготам почувствовала, что невольно связала жизнь с важным для государства лицом. Это увеличивало ответственность. Желания такого человека были священны.

Надя запаниковала, почуяв шаткость семейного благополучия, готового рассыпаться в любую минуту. Усердно лечилась у знаменитых гинекологов, даже ездила в Чехословакию. Без толку – выкидыши продолжались, тяжелые, с большой потерей крови. В конце концов, врачи категорически запретили пациентке беременеть, видя в этом угрозу жизни. Откуда же наивным эскулапам знать, что поставлено на карту? Лучше рискнуть, чем вернуться к прежнему существованию. Хоть и не в деревню, но просто на низший уровень, от которого Надежда успела отвыкнуть и даже вспоминать себе запретила, словно ничего такого в её жизни не было. Чтобы иметь право на забвение, пришлось поступиться здоровьем: полгода пролежала на сохранении, почти не вставая и подписав согласие на кесарево сечение. Терпела болезненные уколы, пила гормоны, сильно растолстела и, наконец, – родила. Причём сама. Врачи её мужеству дивились.

И вот долгожданная дочь лежала рядом, спелёнатая, и спала, причмокивая слюнявым ртом. Надежда смотрела на крошечное красновато-оранжевое создание скорее с гордостью, чем с любовью, – как на мандат в удобный и светлый мир, прочно огороженный от безрадостного мира низменных забот и борьбы за выживание. Она сделала всё, чего хотел муж, и нутром ощутила свой новый статус внутри очерченного круга, отделяющего счастливых от несчастливых. Вместо качающейся палубы, ноги наконец обрели земную твердь. В сознании что-то сдвинулось: теперь она с кем угодно может разговаривать на равных – не хватит знаний, хватит наглости, завоёванной в опасной борьбе, где цена выигрыша – сладкая жизнь, а проигрыш означал смерть. И даже мужа с нынешнего дня начнёт называть по имени, без отчества, на что до сих пор не решалась. Надя заснула с ощущением не только выполненного долга перед супругом, но и себя, как женщины, достойной занимаемого места.

Проснувшись, роженица несколько раз настойчиво надавила на кнопку вызова. Сестра прибежала с некоторым опозданием, виновато улыбаясь. Эта виноватость напомнила Наде, как ещё совсем недавно, попав в Москву, она испытывала беспричинное чувство вины перед всеми, кто стоял выше неё на общественной лестнице, как заискивающе улыбалась людям, которые ждали от неё смирения, подчинения, готовности унизиться. Большаков тоже был из тех, кто мог делать с нею всё что угодно. Смириться с этим возможно, только требуя того же от других. Теперь она такое право заслужила, она мать его ребёнка.

– Принесите жареную куриную ножку с картофельным пюре и свежий огурец, – произнесла она строго.

С тех пор как она сделалась безобразно толстой, её постоянно мучил голод.

– У нас обед через час. Будет на выбор: мясная запеканка или…

Надежда не стала слушать дальше.

– У вас может быть что угодно. А мой организм хочет курицу, и побыстрее.

Сестра опустила голову и вышла. Примчалась врач.

– Если вы пришли оспаривать меню, то напрасно, – сказала Надежда с таким выражением на лице, что акушерка замахала руками:

– Я пришла помочь вам приложить малышку к груди – наступило время кормления. Позвольте ощупать вашу молочную железу. Видите, молозиво уже выделяется. Оно очень полезно для новорожденного.

Молодая мать капризно надула губы:

– Нельзя ли покормить девочку из бутылочки? Я ещё слаба. Хотя мне и не делали кесарева, согласитесь, всё-таки это неординарные роды.

– Конечно, конечно.

– И не пеленайте ребёнку ручки, в Америке давно так не делают. Спок пишет, что это затрудняет кровообращение. И ещё передайте сестре, чтобы приготовила вазу для цветов. Вечером придёт муж. Воду пусть нальют заранее, чтобы хлор вышел.

Врач угодливо кивнула:

– Передам.

Букет, который принес Большаков ни в какую стеклянную ёмкость не поместился. Поставили в ведро, обёрнутое простыней.

Надя заранее подготовилась к встрече. Потребовала зеркало и косметичку, как могла, привела себя в порядок. И не напрасно. Виталий Сергеевич сначала поцеловал её, показал кожаный футляр, где на белой шёлковой подкладке лежало изумрудное ожерелье – подарок за дочь, и только потом подошёл к детской кроватке. Затаив дыхание, он всматривался в крошечное личико с розовыми складочками закрытых глаз – девочка, вброшенная в мир волею двух людей, взявших на себя ответственность за её жизнь, безмятежно спала. Он смотрел, не в силах отвести взгляд, испытывая прилив незнакомого чувства, похожего на любовь к себе, только намного сильнее и нежнее.

Жена нетерпеливо зашевелилась: сколько можно стоять возле новорожденной? Смотреть пока не на что – кусок бессмысленной плоти в три с половиной килограмма.

И она сказала:

– Витя, дорогой, ты доволен? Я так счастлива.

Муж не слышал, он глядел на дитя, а в голове его теснились разные мысли. В последнее время Большаков тайно подумывал о разводе – пять бездетных лет! А ведь он уже не мальчик. Теперь Надя снова завоевала право на любовь и уважение. Но он так долго и страстно ждал, что неудивительно – отныне в его сердце главное место занял ребёнок. Воспитывать дочь будет сам, и она вырастет такой, как он задумал, преданной ему навсегда. Его собственная жизнь, работа, напряжение телесных и душевных сил обретали прежде скрытый смысл. Связь времён сделалась осязаемой. Сначала дочь, потом народятся внуки, и мир станет для него вечен.

Даже умным людям свойственно преувеличивать свою роль в историческом процессе. Никому не ведомы ни начало, ни конец.

Глава 3

Ровно в девять утра Виталий Сергеевич Большаков сидел в любимом рабочем кресле, очень похожем на стул с жёсткими подлокотниками. Как и прочая мебель в служебном кабинете, стул был по-современному удобен, но в то же время не располагал к отдыху или созерцанию. Сколько себя помнил, Большаков не испытывал тяги к лености и тем более не терпел, когда ленились другие. Бездельники рядом с ним не задерживались. Даже в молодой жене наклонность к праздности стала его тихо раздражать. Обнаружить подобное в деревенской девчонке, сызмальства привыкшей к тяжёлому труду, он не ожидал. Ну, да ничего, народившаяся малышка всё исправит.

Сам он являл наглядный пример человека, который, не имея ни родственных связей, ни денег, ни гениального ума, сделал себя, как принято говорить, собственными руками. Комбинация из трех ключевых слагаемых: энергии, честолюбия и везения. В качестве приложения фигурировало много частных, но не менее важных составляющих. Например, комбинационное мышление, смелость, дар предвидения, нечеловеческая трудоспособность при олимпийском здоровье, умение сосредоточиваться на главном, обязательность, бесстрашие ответственности, знание человеческих слабостей – перечислять можно долго. Теперь этим качествам учат, и в том есть резон, хотя ограниченный. Любого можно научить кое-как играть на рояле, некоторых сносно, других даже отлично, но Рихтера не получится, Рихтером надо родиться.

Большаков родился крупным государственным деятелем, но предстояло им ещё стать. Уже в детском доме он заметно опережал сверстников способностями и дисциплиной, но в столице без моральной и материальной поддержки жить было трудно, с другой стороны – отсутствие семейных уз, традиций и обязательств обеспечивали ему полную свободу действий. Свобода, как известно, оружие обоюдоострое и нужна только тем, кто умеет ею пользоваться. Большаков умел. Перевёлся на вечернее отделение и, не бросая учёбы и спорта, нанялся на стройку разнорабочим, а закончил, параллельно с институтом, уже прорабом. Пришлось сконцентрировать всю деятельную природную силу и настойчивость, чтобы достичь кое-чего сверх возможного. Ещё в вузе он проявил себя напористым и умелым организатором и стал комсомольским, а потом и партийным вожаком, точно нащупав дорогу к карьерному росту, а впоследствии и к власти. В конце шестидесятых он уже числился референтом союзного министра по жилищному строительству.

Шли годы, Большаков занимался то производством строительных материалов, то культурными и спортивными сооружениями, то возведением крупных промышленных объектов, но дальше замминистра не продвинулся. Причиной являлся не профессиональный или личностный изъян, а напротив – яркий организаторский талант, который позволял Виталию Сергеевичу блестяще справляться с самой трудной и коварной частью работы – исполнительской. Он пришел в правительственный аппарат со стажем руководящей комсомольской деятельности и с высшим образованием. Последнее само по себе являлось большим плюсом, поскольку старые кадры зачастую прикрывались липовыми бумажками вроде диплома двухгодичной Торговой академии, которую якобы закончил Никита Хрущев, или корочек Кишиневского пединститута, где Брежнев даже не появлялся. Считалось, что партийный руководитель способен разбираться во всём. Большаков и разбирался, к тому же грамотно, поэтому, меняя многочисленные строительные министерства, всегда оставался вторым человеком по должности, но первым по активной нагрузке. Он не роптал. Ему нравилось быть всесильным в тени министра, и это всесилие, которое росло за счёт крепнущих деловых и дружеских связей, он с каждым годом расширял до возможных пределов.

Большакову достало нравственной силы, чтобы подавить тщеславие, а ума, чтобы понять – такой расклад удачен во всех отношениях и сулит огромные преимущества. Головы министров летели часто – за свою или чужую провинность, а чаще по идеологическим или кабинетным соображениям, когда требовалось освободить кресло для более высокого номенклатурного лица, которого надо пристроить после провала на предыдущем поприще. Менялись министры, секретари компартии, главы государства, а Виталий Сергеевич оставался, как Талейран, был востребован и имел в верхах отличную репутацию.

С рождением дочери тылы замминистра также приобрели устойчивость. Большаков и прежде полагал, а теперь убедился на собственном опыте, насколько во всём важно равновесие. По вечерам, после утомительного трудового марафона, он брал на руки своё продолжение и носил из комнаты в комнату. Ему не важно было – спала малышка или гукала. Он красочно расписывал ей пережитые за день ощущения и излагал служебные дела, маленькие и большие победы, конфликты, спорные вопросы. Загнанный глубоко внутрь повседневной суетой страх одиночества, что сидит в каждом человеке, дожидаясь своего звёздного часа, растворялся под сладким бременем родства души с другой душой, пусть пока и незрелой.

Надя подстерегала у дверей, не сильно прислушиваясь к подробностям из той части жизни мужа, которая протекала вне дома, была ей малопонятна и неинтересна. Но исповедь, обращенная не к ней, а к неразумному существу, зависимому от питающей материнской груди больше, чем от касаний и бормотаний родного папаши, вызывала обиду и даже зависть. В своём детстве она никогда не знала нежности, и в ней не выросла потребность отдать душевное тепло ребёнку. Первый человек, который её пожалел, получил всю её любовь без остатка, ребёнок тут ни при чём.

Она, обмылок вымирающего Филькина, завоевала Большакова ценою жизни, а эта фигнющка, только явившись на свет, уже отнимает внимание, принадлежащее законной жене. Каждый день Надя ревниво наблюдала, как малышка медленно, но уверенно вытесняет её из сердца любимого мужчины. Пыталась бороться: купила несколько полупрозрачных пеньюаров и ходила в них постоянно, подстерегая случай.

Большаков старался хоть на часок вырываться домой днём. В коридоре, помогая ему снять обувь, Надя присаживалась на корточки, разводила голые круглые колени, обнимала мужа, нежно шепча:

– Пойдём?

Но вместо того, чтобы утихомирить мятеж женской плоти, Виталий шутливо шлёпал супругу по крепким ягодицам и целовал мимолётно:

– Вечерком, ладно? Сейчас мало времени.

И устремлялся в детскую, где носился с дочерью, как с писаной торбой. Если Лялька болела, он ночи напролёт не спускал дитя с рук. Время, которое муж и жена проводили наедине, сократилось, а любовь стала поспешнее, однообразнее и утратила радость. Впрочем, возможно, Надежде так только казалось. Большаков по-прежнему относился к ней нежно, особенно когда она занималась ребёнком. И всё-таки что-то менялось, уходило безвозвратно. Несправедливость душила женщину и делалась ещё болезненней оттого, что высказывать своё неудовольствие она боялась. Просто не считала возможным. Почему? Во всём этом было что-то не так, но что? Она не знала.

Когда муж наконец засыпал рядом, усталый и довольный, не осчастливив её лаской – а в чём же ещё должна выражаться супружеская любовь? – Надежда до рассвета безжалостно терзала свой несложный мыслительный аппарат и наконец придумала.

– Я устала вставать к ребёнку по ночам для кормления, катать коляску в сквере по полдня, – сообщила она. – Надо взять няню и кормить Лялю из бутылочки. В Кремлёвской поликлинике выдают полноценное, проверенное материнское грудное молоко, каждому от одного донора – их там целый штат. На пробках даже свинцовая пломба стоит, представляешь? Как в поезде на мешке с постельным бельём. Говорят, искусственно вскормленные дети гораздо спокойнее.

Большаков в мотивах слов и поступков жены разбирался лучше неё самой. Услыхав про няню и бутылочку, впервые рассвирепел не на шутку:

– А ты чем будешь заниматься? Цветочками-вазочками? Портнихами и парикмахерами? Родная дочь её, видите ли, обеспокоила! Кормить грудью будешь до году! Ясно?! И ухаживать сама. Не желаю доверять собственного ребёнка чужим бабам! Ещё раз спрашиваю – ясно?

Куда уж яснее. Давно известно, кто тут хозяин. Но время, прожитое в замужестве, кое-чему Надю научило. Она приобрела по блату полторы сотни метров марли и нарезала из неё подгузников, которые не стирала, а просто выбрасывала. Начала прикармливать малышку соками, вкусными кефирчиками, сладкими кашками. Через полгода Лялька выплевывала материнский сосок с яростью вольного человека, которому навязывают трудоёмкий процесс с низким коэффициентом полезного действия. А потом и вовсе отказалась от груди. Отомстила Надежда мужу – не придраться. А толку что?

Прежние отношения, когда Большаков бурлил от страсти, не возвращались. Вроде бы и теперь жизнь текла нормально, Витя регулярно спал с нею, но что-то неуловимо и неумолимо исчезало. Скоро стало понятно: дитя заняло её место в сердце мужа. Страсть Большакова получила иную цель и направление, обратившись на новорожденную. Должно так быть или нет, Надежда не знала, но ей это не нравилось.

Чем быстрее подрастала дочь, тем больше интереса проявлял к ней отец. Интуитивно, а то и намерено он действовал по методике дрессировщика зверей Дурова: каждый вечер девочка вытаскивала из кармана отца какую-нибудь мелочь – карандашик с резинкой, конфету, жвачку. Это была предоплата за союзническое поведение, награда за понимание, маленькие знаки большой любви. Иногда отец днём подскакивал на машине, только затем, чтобы обнять и поцеловать, подарить очередную игрушку, а то командовал быстрее одеваться, чтобы ехать в цирк или зоопарк, со временем в ход пошли теннис и бассейны – сам замминистра активно поддерживал спортивную форму, иначе не выдюжить лошадиных нагрузок.

Дни рождения дочери Виталий Сергеевич справлял обязательно в дорогом ресторане, приглашая туда всех, кого она хотела, а Ляля из тщеславия звала полкласса. Надя еле сдерживала обиду: на жену у него времени не хватало – подарит на именины цветы, конфеты, серьги или колечко, поцелует в нос – будь здорова и счастлива. С ним будешь! Однажды не выдержала, за поздним ужином вдвоём сказала:

– Знаешь, Витя, может, не стоит каждый год устраивать девочке такие богатые праздники? Тем более в ресторане. Дома обойдётся дешевле. Я тут прикинула: подарки не покрывают затрат.

Надежда Фёдоровна невольно посягнула сразу на две священные вещи: дочь и финансовый статус мужа. Большаков вспомнил классическую литературу, вынул сторублёвку и запалил её с помощью золотой зажигалки. Пламя весело плясало в расширенных зрачках жены. Бросив обгорелый угол ассигнации в фарфоровую миску с салатом, Виталий Сергеевич спросил:

– Поняла?

– Поняла, – ответила она коротко.

На этом показательная порка закончилась.

По вечерам Ляля взяла за правило не спать, пока не придёт с работы отец, а он нередко возвращался поздно. Загнанная матерью в постель насильно, паршивка воплями вырвала право включать торшер и читать книги. Читала она много, бессистемно, но с упоением, ожидая, когда папка, вымыв руки и переодевшись в пижаму, завернёт её в одеяло, словно маленькую, и понесёт за стол пить взрослый чай под ворчание супруги.

– Ты портишь ребёнка! Это не только баловство, но вредно для здоровья. Девочке давно пора спать!

– Пожалуйста, не шуми. Я слишком мало с ней общаюсь. Здоровым должно быть не только тело, но в первую очередь душа, – мягко убеждал жену Большаков, продолжая поступать, как считал нужным.

Если не был занят, он сам укладывал Лялю спать, садился в изголовье детской постели и рассказывал забавные истории с отложенным продолжением. Следующим вечером она напоминала, на чём остановились, и отец сочинял дальше, благо воображения у него хватало, книг в детдоме успел начитаться, да и теперь покупал много.

Когда муж уехал в командировку, Надя попробовала заменить его в роли ночного сказочника. Взяла на полке в кабинете томик Андерсена и явилась в детскую. Она видела, что Витя чаще других читает дочери эту книгу, но не знала, что сказки чудаковатого датчанина по-настоящему им любимы, тем более не догадывалась – почему. Самое удивительное, что и сам Большаков не мог бы ясно ответить на этот непростой вопрос. Откровенное напоминание, что всё смертно – от цветка до человека? Что страдания не отменяют сладости любви и красоты мира? Счастливая вера в помощь Бога, которой у номенклатурного чиновника не было? Он соглашался с автором, что «самое невероятное» – когда нет ни одного завистника, однако довольство судьбой не признавал «талисманом». Фатализм оловянного солдатика, превращённого в кусочек олова, вызывал лишь жалость: за место под солнцем надо бороться всеми дозволенными, а если не получается, то и запрещёнными методами. Сильный человек не имеет права на печаль, но выраженная столь наивно и незамысловато, она проникала в самое сердце и возвращала Большакова в военное детство – сиротское, не очень радостное, часто голодное. Совсем как героев у Андерсена.

Ляля не полностью разделала папины литературные вкусы. Если очередная сказка оказывалась длинной, и отец, взглянув на часы, закладывал между страницами ленточку, чтобы завтра начать с того же места, девочка долго не могла уснуть, а тень от настольной лампы за шелковой занавеской, представлялась одноногим колдуном в широкополой шляпе. Странные сочинения её завораживали и пугали одновременно. Персонажи Андерсена много страдали и почти всегда умирали. Смерть представлялась злой, настырной и противной. Это было так не похоже на взаправдашную жизнь, её жизнь, весёлую, беззаботную и безоблачно счастливую. Может, потому эти истории и называют сказками? Прослушав их по нескольку раз, Ляля заказывала отцу только те, которые кончались благополучно.

Увидев маму со знакомой книгой в руках, девочка немного удивилась, подложила ручки под щечку и приготовилась слушать. Мать читала медленно, невыразительно, спотыкаясь на незнакомых словах. Вскоре дочь категорично прервала её на середине фразы:

– Про Иду я уже слышала – там в конце похороны. Давай другую.

– Тогда «Ромашку»?

– Нет, нет, – запротестовала Ляля. – Птичку и цветок уморили, им не давали пить.

Надя начала «Аистов», соблазнившись нейтральным названием, но девочка и третью сказку отвергла:

– Разве ты не знаешь, какие недобрые эти птицы? Чтобы отомстить мальчику, который их дразнил, они принесли ему мёртвого братика!

И вдруг Ляля решилась на вопрос, который стеснялась задать папе, чтобы не показаться глупой:

– Мам, а я тоже умру?

Та раздражённо отмахнулась:

– Умрёшь, но не сейчас.

– Тогда прочти, что хорошо кончается.

Дочь помнила все любимые названия, но нарочно не говорила – пусть мама сама догадается. Вздохнула:

– Не знаешь? Жаль. Придётся ждать папу. А ты иди спать.

Надя от обиды закусила губу. В детстве ей вместо сказок доставались тумаки, а если вечер обходился без битья, то это и было самым настоящим сказочным чудом. Безотрадное детство подрезало в ней какую-то важную жилу, и она всё хромала от радости к печали, как подбитая камнем утица. Этой ночью, одна в спальне, Надя наревелась вдоволь. Что она оплакивала, кто бы ей подсказал? Богатая жизнь, добрый любящий муж, здоровый ребёнок. Уже запамятовала, как вставала затемно и в любую погоду тащилась за пять километров на молочную ферму в Фиму, как буянил пьяный отец, корчилась от побоев мать. Городские руки, умащенные дорогим кремом, давно позабыли о мозолях и трещинах. Всё прекрасно, Наденька! Всё путём! Но слёзы катились без остановки, не облегчая души.

Детский сад дочь замминистра, разумеется, не посещала, на прогулки в парк её водила мама, которая предоставляла ребёнку копаться в песочнице, а сама скучала на скамейке. Поскольку большая часть жизни мужа проходила на работе и соприкасалась с её жизнью домашней хозяйки очень скупо, то никаких проблем, даже семейных, супруги не обсуждали, да их, в общем-то, и не было. Одиночество, являясь привычным, особых терзаний Наде тоже не доставляло. Она не испытывала потребности делиться к кем-либо своими сокровенными мыслями, которые к тому же, по недостатку знаний, могли оказаться неправильными и иметь непредсказуемые последствия, возможно даже комические. К чему создавать себе лишние трудности?

По прошествии лет, ни одно непродуманное слово не вылетало изо рта наученной горьким опытом жены высокого чиновника. Если бы он был разведчиком, то лучшей подруги не мог бы сыскать. Но благо внутреннего одиночества, чтобы стать для Нади удобством, требовало соблюдения одного условия – внешнего окружения. Надежде Фёдоровне пришлось обустроить личную нишу, чтобы прятаться от нанесенных мужем душевных обид, которые она боялась высказать, и завести собственный театр, где она играла главные роли, принимая других людей за зрителей, хотя, возможно, и они действовали по аналогичному сценарию.

Не отравленное этими догадками сознание позволяло жене Большакова чувствовать себя примадонной. Лица мельтешили, создавая видимость движущейся публики. Центром круга, столпом, к которому прибивались со всех сторон житейские волны, была сама Надежда Фёдоровна. При этом ей хватало актерского мастерства не показывать, что чужие страдания её мало трогают. Наоборот, при внутренней холодности лицо ведущей актрисы выражало крайнюю заинтересованность.

Недоступная грубым эмоциям, она казалась своим приятельницам, которыми со временем обзавелась, ну просто душкой! Такая внимательная, понимающая и, судя по словам, сопереживающая! Просто она очень сдержанная и воспитанная, с железной силой воли. Замечательная женщина. Конечно, чрезмерно толстая, но теперь существует столько способов похудеть, было бы желание. Видимо, желания нет или её супруг имеет простой, неиспорченный цивилизацией вкус. Большинство мужчин при созерцании больших грудей и крепких бёдер испытывают абсолютно естественное восстание плоти, но делают вид, что им нравятся худые.

С подобными соображениями Надя знакома не была, а намеренное похудение воспринимала как нечто противоестественное. Необъятность женского тела в деревне никто к недостаткам не относил. Напротив, тощие вызывали жалость соседок и брезгливость парней, тощая – значит голодная или больная. А кому такая нужна? Тощих обзывали щуками, а баба предназначена служить мужику заместо перины. Витя, правда, как-то в шутку сказал, что нос у неё потерялся между щеками. Ну так это хорошо, когда нос маленький. Зато огромные глаза по-прежнему оставались главной примечательностью лица.

Новые приятельницы торчали в квартире Большаковых целыми днями, опустошая головы от слежавшихся мыслей, а холодильник от съестных припасов, которые Надежда приспособилась заказывать в ресторане, выдавая замысловатые деликатесы за блюда собственного приготовления.

– Необыкновенно вкусно! – восклицали посетительницы, облизывая пальчики в прямом и переносном смысле. – Расскажите, как вы это делаете?

– Ни за что! Любой рецепт является секретом, иначе какой интерес ходить в гости?

Дамы бросались уверять, что кулинарные способности хозяйки – не основное, главное – она сама.

Надежде Фёдоровне подобные заверения были вдвойне приятны оттого, что она лгала им в глаза, а они не способны уличить. Оттого, что их ум устроен ничуть не сложнее её собственного, а может быть, даже проще. Оттого, что она наверняка хитрее их всех вместе взятых, а Виталий – очень видный мужчина и занимает более высокий пост, чем мужья приятельниц.

Среди этих особ, тоже не совсем уж неискушенных, как могло показаться на первый взгляд, надо было чем-то выделяться: портным, коллекцией кактусов, кошкой или собакой редкой породы. Особым вкусом к нарядам Надежда не обладала и одежду шила в спецателье ГУМа, полагаясь на советы главного закройщика. Горшков с растениями на окнах терпеть не могла – разрастаясь или засыхая, требуя постоянного ухода и полива, они возбуждали мало приятные воспоминания о деревне. Своенравие кошек её раздражало. За большие деньги она купила голое ничтожное существо по имени Фер, вечно дрожащее то ли от холода, то ли от страха. Назвать эту тварь собакой не поворачивался язык: меньше крысы, с прозрачными кроличьими ушами, вылезающими из орбит глазами и редкими колючими усами.

– Ах, какое чудо! – журчали гостьи. – Можно представить, какой за этой крохой нужен уход!

Надежда ухмылялась. Фера она не любила, а ухаживать за ним – тем более. Изредка, когда тот начинал странно себя вести, вызывала ветеринара. Протянув год, несчастный уродец благополучно скончался, осчастливив скорой смертью не только хозяйку, но и Виталия Сергеевича, который относился к карикатуре на животное брезгливо, поэтому и дочь не хотела с Фером играть, хотя мёртвое тело долго оплакивала. Ляля давно просила большую собаку, но предусмотрительный отец отделывался обещаниями: при лености жены и безалаберности дочери пришлось бы нанимать псу лакея.

В школу Ольгу отвозил папин шофёр на служебном автомобиле. Школа особая, за чугунной оградой, в старом саду. Большинство учеников тоже прибывало на машинах, которые год от года, в соответствии с развитием демократии, становились всё роскошнее. Эпохи дикого капитализма, когда охрана сопровождала учеников до самых дверей, школьница Ольга не дождалась. К тому времени она уже училась в вузе и у неё был собственный автомобиль, жучок «Фольксваген», который она долго и преданно любила, возможно за то, что он был у неё первым. Впрочем, первенство – не всегда преимущество, особенно в любви. Во всяком случае, так говорят люди, имеющие насыщенный опыт сексуальной жизни. Это же впоследствии утверждала и дочь Большакова.

Подростком Ляля жила летом с мамой на казённой даче в Серебряном Бору, куда Большаков приезжал на выходные. Он учил дочь играть в шахматы, в бильярд, который стоял в пустой комнате рядом с гаражом, и переплывать относительно неширокую в том месте Москву-реку, что после тренировок в бассейне не казалось таким уж сложным. Надя поначалу тоже пристраивалась рядом, но быстро уставала и поворачивала назад. Муж обидно смеялся, что она гребёт по-собачьи и благодаря подкожному жиру может плавать в Ледовитом океане.

Девочка оказалась ближе к отцу, чем к матери, и, чтобы подавить досаду, Надя искала успокоения, пытаясь усмотреть в такой ситуации естественность – Ляля похожа на отца, а сила тянется к силе. Нравственному давлению мужа ей противопоставить было нечего. Он не только старался завладеть временем дочери, но и полностью удовлетворить потребность ребёнка в общении с родителями. Даже самые интимные секреты девочка без ложного стеснения поверяла отцу. Подруг задушевных не заводила – у каждой своя блажь, характер, с которыми надо считаться, а считаться с другими Ляля не любила, к тому же могут и подставить – элитная школа являлась не столько оазисом дружбы, сколько зоной соперничества, начиная с набора авторучек и кончая статусом родителей. С папой – проще и надёжней.

Правда, симпатии у неё в классе всё-таки были, и первая среди них – Светик, по прозвищу Семицветик, бледная девочка, с жидкими бесцветными волосиками, носом бульбочкой, поражавшим двумя совершенно круглыми дырками. Печать задумчивости часто посещало худенькое личико. Светик морщила лоб, пытаясь сообразить то, что в отсутствие опыта трудно поддавалось анализу. Порой ей это удавалось. Происходила девочка из семьи профессора-гуманитария, где высокий уровень культуры обеспечивал очень скромный достаток. Профессор на спецшколу не тянул, но его жена работала в аппарате ЦК на Старой площади. В каждом слове и движении этой женщины сквозило бремя ответственности за важное государственное дело, поэтому школьная директриса вела себя с нею угодливо и осторожно. Машинистку возила на службу казённая машина, а муж и дочь довольствовались метро.

Природную доброту и естественность Светика одноклассники ценили мало, но Ляле она нравилась – не надо выпендриваться или напрягаться, чтобы не попасть на розыгрыш, часто обидный. А показать, что больно – нельзя, слабых активно презирали. Света слабой тоже не числилась, могла дать отпор, правда словесный, но очень действенный, потому что соображала быстро и говорила метко и едко. Ляля при необходимости предпочитала применять бойцовские приёмы, которым обучалась в спортивной секции. Девочки прекрасно дополняли друг друга и вместе чувствовали себя уверенней. Существа противоположного пола их пока не занимали. Исключение делалось для Ромки – крупного брюнета с мягкими, чуть расплывшимися чертами лица и яркими серыми глазами. В классе имелись ребята и поинтереснее, но Ляля не терпела дураков и зазнаек. С Ромой она сидела за одной партой с первого класса, и с первого дня он смотрел на соседку влюблёнными глазами. Такими же взглядами награждала Рому Семицветик, но исподтишка: во-первых, стеснялась, во-вторых, попахивало соперничеством, а то и предательством. Таких грехов за Светиком не водилось.

Роман Брагинский был единственным ребёнком в семье известных московских адвокатов, людей очень занятых, поэтому воспитывала Рому тихая интеллигентная бабушка с твёрдыми понятиями, передававшимися из поколения в поколение.

– Что ты получил сегодня по алгебре? – деликатно спрашивала бабушка.

– Четвёрку! – с гордостью докладывал внук, которому точные науки давались с превеликим трудом.

Старая еврейка сокрушённо качала аккуратной причёсанной седой головой:

– Ты должен учиться лучше других и быть трудолюбивее других. Иначе нам нельзя.

– Кому нам?

– Гонимому народу. Эта земля не наша. Наша земля – камни.

– Бабуль, ты опоздала со своими правилами, – весело ответил внук. – Посмотри на маму с папой, на их друзей, обрати внимание на фамилии лучших врачей, шахматистов, музыкантов, композиторов. Да! Чуть не забыл сатириков! Антисемитизм вышел из моды. Теперь евреи не только открыто гордятся, но даже кичатся принадлежностью к избранной нации. Пора забыть старые предрассудки, все эти обиды: черту оседлости, погромы, геноцид.

Старуха зажмурилась, как от боли, и покачала головой.

– Свою историю забывают только глупцы. Нас слишком мало, и мы рассеяны по всем странам. Если забудем – вымрем. Чеченцы никогда не простят русских, но притворяются, потому что хотят сохранить свой род. А русские готовы всех простить, потому что пока – они всё ещё большая нация.

– Ты что-то не то говоришь.

– То.

– Я не хочу этого слушать.

– Не слушай. Ты свободный человек.

– Я тебя не понимаю.

– Когда-нибудь поймёшь. Ты умный ребёнок.

Несмотря на пристрастие к серьёзному чтению и раннее приобщение к жестоким историческим параллелям, Рома был свойским, беззлобным и, взлелеянный доброй бабушкой, обожал женское общество. На сестричку для него родители времени пожалели, а ему очень нравились девочки. В детстве Рому занимали не машинки и автоматы, а исключительно куклы и животные. В третьем классе он подарил Ляле на день рождения свою лучшую игрушку – присланную папиным знакомым из Израиля серую замшевую крысу с большими ушами на шёлковой розовой подкладке. Он брал игрушку с собой в постель, целовал на ночь и несколько раз даже поливал слезами, поэтому крыса выглядела уже не совсем новой, но оставалась жутко любимой и лишиться её было отчаянно жаль. Целый год мальчик боролся с чувством собственника, а попросту говоря – с жадностью, однако через крысу соседке по парте передавалась частичка его нежности, и дарение состоялось.

Характером Рома вышел не боец, но Лялю защищал в любых ситуациях и от любых посягательств, без раздумья подставляя врагам своё мягкое тело. Его яростный порыв к самопожертвованию сбивал нападающих с толку, а девчонки лопались от зависти к первой красавице класса.

За долгие годы общения Рома с Лялей научились понимать друг друга с полуслова. Ей нравились его весёлый нрав и природное чувство юмора. Он всегда находил, над чем бы посмеяться, не исключая собственной персоны, и презирал лицимерие. Учился плохо, откровенно скучая на уроках. Многое из того, что говорили педагоги, разумелось само собой, многое ему уже было известно из книг, остальное не входило в круг его интересов. Зато в кабинете географии, ботаники и зоологии он мог просиживать часами. Его увлекали книги о путешествиях и животных, о древних цивилизациях, но вообще – он читал всё подряд, лишь бы была пища для ума. При этом что-либо делать ему претило, хотелось лежать, читать и мечтать. Умозрительные построения тонули в чудовищной лени. Только угроза классного руководителя пересадить неуспевающего ученика на заднюю парту, заставляла мальчика быть внимательным на уроках и выполнять домашние задания: расставание с Лялей он воспринимал как катастрофу, по силе не меньшую, чем извержение Везувия, погубившее три города – Геркуланум, Помпеи и Стабию, о чём он узнал в подробностях ещё до школы.

По традиции парочку дразнили: «Тили-тили тесто, жених и невеста…», что означало всего лишь презрение и скрытую зависть к тем, кто хоть чем-то выделяется из общей массы. Ляля и Роман отличались равнодушием к мнению одноклассников. Ну, жених, ну, невеста, они находили это нормальным. Подружка Света была с ними солидарна. Втроём, в пустой адвокатской квартире они танцевали до упаду под музыку из модного проигрывателя и чуть не каждый день крутили «Серенаду Солнечной долины» и «Большой вальс» – видеофильмы, которые вместе с новейшей аппаратурой подарил Ромкиному папе какой-то киношник, которого Брагинский-старший защищал в суде по статье за изнасилование. Киношника оправдали.

Учебный год пролетал незаметно, разбавленный разнообразным и приятным послеклассным досугом, а вот летние каникулы были для Ромы настоящей пыткой. Его отвозили к родственникам в Винницу, Ляля же на один месяц отправлялась в «Артек» или в какой-нибудь комфортабельный санаторий для детей ответственных работников. Остальное время она проводила с отцом, даже ездила с ним на охоту. Ромка досадовал, что его отец с собой не берёт, потому что сам никуда не ездит – посидит недельку на подмосковной даче, искупается в узкой, заросшей травой Клязьме, и скорее за работу – отдыхать ему, видите ли, наскучило. Один раз бабушка хотела взять внука в Израиль, посмотреть на землю обетованную, но что-то не получилось с визой. Рома не жалел: обетованная земля была только одна – там, где жила Ляля. Рома мучительно, совсем не по-детски переживал разлуку с любимой девочкой, как будто предчувствовал будущее и хотел насладиться общением впрок.

Глава 4

Когда Ляле исполнилось шестнадцать, Большаков стал брать три взрослых путёвки и проводить отпуск на Чёрном море, в санаториях Четвертого (медицинского) управления Кремля. Двадцать восемь календарных дней семейство блаженствовало на роскошно оборудованных пляжах, загорая под бдительным присмотром медперсонала. В просторном номере «люкс», именуемом по больничному палатой, одна из комнат отводилась под кабинет – вдруг позвонит высокое начальство и задаст вопрос? Обстановка должна соответствовать. Нередко важные отпускники, побросав врачебные назначения и процедуры, срочно улетали по вызову руководства в Москву. Там, на самом верху, не слишком пеклись о здоровье легиона государевых слуг, подчёркивая, что интересы общества превыше лечебных массажей, хотя простому народу от этой демагогической риторики мало чего перепадало, разве что на орехи.

С дочерью Большаков не расставался ни днём ни ночью. Они оккупировали спальню, обитую цветной тканью, с огромным балконом и двумя, сдвинутыми вместе, супружескими кроватями из карельской берёзы, застеленными красивым бельём. Естественно, что девочке хочется быть ближе к папе! Остальное во внимание не принималось, в том числе интересы жены, её мнения не спрашивали и без разговоров выдворяли на раскладной диван в гостиную. Надя натужно улыбалась, идя навстречу желаниям близких, а сама плакала по ночам, понимая, что ничем не отличается от стола, стула, горки с чайной посудой и хрусталём – от всей этой вычурной казённой мебели, которая её окружала. На утреннюю рыбную ловлю супругу тоже не звали и на прогулку в моторном катере допускали, если только случайно образовывалось лишнее место.

Между тем, пока Надя лелеяла собственные переживания, Виталий Сергеевич не позволял себе расслабиться и постоянно находился начеку, потому что на Лялю уже начали поглядывать парни, а мужчины, оборачиваясь вслед, смотрели откровенно и оценивающе. Высокий рост, отличная фигура. Но привлекательность заключалась не в том. Что-то в облике девушки сразу цепляло внимание. Непонятно, кому первому пришло в голову назвать её красавицей, ибо в строгом смысле таковой она не являлась. Ни одна черта сама по себе не была бесспорно хороша. Небольшая головка на длинной, припухлой возле ключиц шее вызывала в памяти портреты нидерландских художников Возрождения, короткий носик крючочком, капризно изогнутые губы, высокие розовые скулы и твёрдый подбородок. Вроде бы по отдельности всё незамысловато, но в целом производило впечатление чего-то неординарного, даже значительного. Особенно глаза – небольшие, нежные, коричневые в черноту: казалось, если их поцеловать, на губах останется вкус шоколада. И ещё эти тяжёлые тёмно-рыжие волосы необычайной густоты, какие редко бывают у женщин. Волосы Ляля унаследовала от матери, остальное – от отца, в том числе уши с большими мочками, которые принято считать знаком счастливчиков. Она это знала и любила повторять: «Мы, длинноухие с острова Пасхи…»

Большаков чем дальше, тем сильнее привязывался к этому женскому воплощению себя, позабыв о прадеде, могучем русском красавце, смекалистом и работящем, погубленном на сибирских просторах людьми, охмурёнными сладкоголосой идеей социального равенства. И то правда, что запечатлённых лиц предков не сохранилось – кто тогда в деревне фотографировал? Если только случайно заезжий корреспондент, собиравший свидетельства переломных моментов эпохи. Может, потому и память Виктора Сергеевича лиц не удержала, а безглазая душа не сберегла.

С каждым годом дочь хорошела нестандартной притягательностью. На многочисленных любительских снимках рядом с отцом везде Ляля, Нади нет нигде – по команде супруга она нажимает на кнопку. Зачем портить кадры расплывшейся фигурой жены? По прошествии полутора десятков лет Большаков не скрывал, что считает Надю существом низшего сорта, и относился к ней, как к вещи, приобретенной поспешно и не совсем удачно, но полезной для удовлетворения физиологических потребностей, организации домашнего хозяйства и обслуживания дочери, воспитание которой он, при всей занятости, полностью замкнул на себя.

Важным моментом этой тактики было нравственное отчуждение Ляли от матери, поскольку ничего полезного она ребёнку дать не могла. С этой целью материнские слова и поступки обсуждались и осмеивались, за глаза – впрямую, а в глаза – в виде шутки или удивления: ах, какая мама неловкая, неумная, нетактичная. Но и дочери отец не упускал случая указать на промахи, которые потом, во взрослой жизни, могут аукнуться непредсказуемо. Однако формы воздействия подбирал скрытые. Так, узнав, что Ляля не пошла на очередные выборы партийного властелина, Большаков не стал ей выговаривать, он принял задумчивый вид.

– Знаешь, мальчишкой я залез на дерево и порвал уже ветхие штаны. Мать увидела дыру и спросила: «Это ещё что?» Я ответил, не запнувшись, сходу, неожиданно для себя, потому что, конечно, так не думал: «А ничего. Потихонечку идём к коммунизму». Откуда взялось, не знаю, наверное, слышал где-то. Жили мы не бедно, и отец выпорол меня не за штаны, за неправильное сознание. И считаю, был прав. Сейчас иные времена, но я бы не советовал манкировать гражданскими обязанностями.

Дочь интуитивно чувствовала лукавство отца, но оправдывала необходимостью соблюдать правила, вбитые в сознание страхом перед инакомыслием – слишком дорого оно было оплачено. Миллионами человеческих жизней. Себя Ляля относила к новому поколению, которое ничего не боится. Сказала доверительно:

– Тебе ли не знать, что выборы у нас – чушь собачья? И так ясно, кого выберут. Без моей помощи. И председатели комиссий будут переписывать ночью протоколы столько раз, сколько нужно, чтобы совпали заданные показатели. Об этом все знают и молчат. Уже не от испуга – от лени и привычки терпеть, которая стала национальной чертой. На западе весело прут на демонстрации, а мы, наморщив лоб, возмущаемся полушепотом, на кухне, в узком кругу. Митинги на Пушкинской площади, организованные ряжеными народными радетелями, только щекочут власть, у которой всё решено и продумано, а шахматные фигуры давно расставлены на доске в нужной позиции. Наивные деревенские дурачки – вот мы кто, когда идём голосовать.

– А чего ты хотела? Власть должна иметь ресурсы, чтобы решать главный вопрос – как сохранить власть. Но если ты ей служишь и живёшь в этом государстве, не кусай руку, дающую хлеб.

Ляля прищурилась:

– А обманывать власть можно? Прикидываться, что играешь в предложенную игру?

В устах дочери вопрос прозвучал неожиданно. Что-то она сообразила или где-то подхватила, скорее всего в школе. Подростки теперь много говорят такого, что нам в их возрасте в голову не приходило. Информированы слишком широко и понимают больше.

Но Виталий Сергеевич не сбился. Он поднял палец:

– Умеючи всё можно. – И ещё раз подчеркнул: – Умеючи.

– Это же рабская психология! – удивилась Ляля, поскольку подобного от отца не ожидала.

– Полная свобода существует только на необитаемом острове, – сердито сказал Виталий Сергеевич и вышел, чтобы не продолжать скользкий разговор, тем более притчу с порванными штанами сочинил по ходу дела. Успеха она не имела, настолько далеко отстояла от действительности.

Отец Большакова был неграмотным крестьянином и в политике понимал мало, а то, что понимал (точнее, испытал на собственной шкуре), имело вектор, противоположный выдуманному эпизоду. Родителей и деда раскулачили, когда младшенький сын Витёк ещё под стол пешком ходил. Это его и спасло – успели пристроить в соседнее село к бедной троюродной тётке, которая вскорости сдала лишний рот в детдом. Но тётка была богобоязненной, а потому племяша навещала, даже тайком приветы передавала и письма от отца из Сибири, где здоровый работящий мужик с четырьмя взрослыми детьми и расторопной женой снова обзавелся крепким хозяйством и снова сделался зажиточным. Тогда семейство раскулачили вторично, и с тех пор больше весточек не приходило. Виталик, воспитанник детдома, перед Страной Советов оказался чист, а про родителей в анкетах писал – «отца с матерью не помню». Он, и правда, изгнал их из памяти. Не он один. Так было принято, и совесть его не мучила. Близким рассказывал, что вся семья Большаковых в одну неделю померла от тифа, а он в то время у тётки гостил, потому и жив остался.

В своей биографии Виталий Сергеевич много чего насочинял и уже сам не отделял правды от вымысла. В пику той практике, когда чуть ли не на каждого человека в КГБ заводили досье, нынешняя власть прошлым своих граждан мало интересовалась, хотя не мешало бы, а то, глядишь, проходит депутат в Думу, а у него три судимости, и хорошо, если только за воровство. В подведомственной Большакову организации такие проколы случались редко, у него в правоохранительных органах свои люди прикормлены, сразу пробьют по базе данных полную информацию. Осмотрительность Большаков ценил, а сам попался как маленький, когда надумал жениться на односельчанке. Докторишке ничтожному поверил, размечтался, что тот за тридцать серебреников правду скажет. Но правду за деньги не говорят, правду меняют на крупный интерес или сливают по старым долгам, редко – по дружбе. Поэтому Надя оказалась с гнильцой. И психика не в порядке и с физикой не лады. Приходится жене изменять, хотя для кошачьей беготни по крышам – ни времени, ни желания. Однако и альтернативы нет: жениться вторично Большаков не планировал. Канитель с разводом – раз, новый выбор при наличии цейтнота может оказаться новым промахом – два, ну, а самое главное три – Ляля. Подарить ей мачеху – значит потерять доверие. Отношения дочери с матерью, не без его помощи, оставляют желать лучшего, зато у него развязаны руки.

Здоровье супруги замминистра за последние годы и вправду заметно ухудшилось. Боли в пояснице и нерегулярность месячных явились симптомами болезни, которую стали лечить входившими в моду гормонами. У сорокалетней женщины ещё больше увеличился вес, огрубел голос, на месте родимых пятен появились огромные серые бородавки, а на лице стали расти волосы, она их выщипывала пинцетом, как только проклёвывались маленькие чёрные точки. Это породило нервную привычку ощупывать пальцами подбородок и верхнюю губу. Особенно Надежда Фёдоровна переживала, что ей противопоказаны поездки на юг, куда муж отправлялся ежегодно вместе с Лялей, чтобы поплавать в тёплом море. Вряд ли он целый месяц живёт схимником. Но что-либо доказать или воспрепятствовать невозможно. От собственных проблем жену Большакова отвлекли выходки повзрослевшей дочери.

Уже десять лет Ляля дружила с Романом Брагинским, они ходили в кино, в бассейн, часто вместе делали уроки, и Надя кормила их ужином, приглядываясь к гостю, лёгкий нрав которого удачно уравновешивал Лялину серьёзность. Надя узнала, кто родители мальчика, и ничего против этой дружбы не имела, но, кажется, отношения начали переходить дозволенные границы. Однажды она застала парочку, сидящую в обнимку перед телевизором. Дети слишком резко отпрянули друг от друга, похоже, целовались. Надя сделала вид, что не заметила, но вечером рассказала мужу, интуитивно желая вызвать его неудовольствие дочерью. Применить к строптивой девице средства из собственного арсенала наказаний – вроде ругани и пощечин – она не решилась. Разлучить подростков тоже не получится – они вместе учились, а целоваться смогут и в любом другом месте.

Выслушав доклад жены, Виталий Сергеевич сказал в раздумье:

– Как фамилия? Брагинский? А, помню: папаша часто мелькает на телевидении, имеет слабость к дешёвой популярности. Ладно, пусть целуются, и лучше дома, чем в подворотне. Молодость и влюблённость – это нормально. Скорее всего, пройдёт. Но ты приглядывай.

– Обязательно, – ответила жена, гордая поручением.

О том, что Ляля уже рассталась с невинностью, матери и в дурном сне не могло присниться. Она была человеком другого времени и иной морали, внутренний мир дочери оставался для неё не только закрыт, но непостижим. Надежда видела ситуацию упрощённо: её ребёнок – он весь и есть её, что там может быть такого особенного, ей неведомого?

Между тем унаследованная от отца кипучая энергия созидания заставляла Лялю строить далеко идущие планы. Для этого нужно шагать в ногу со временем и реально осознать совершающийся в стране жёсткий открытый перелом со смещением костей, который пришёлся на конец тысячелетия. Ляля стандарты презирала, но, не желая быть белой вороной, соблюдала модель поведения молодежи своей эпохи. Она ещё в девятом классе с помощью влюблённого Романа лишилась девственности, о чём с гордостью оповестила одноклассниц. Те отнеслись к информации нейтрально: поступок выделался из массы таких же ординарных подвигов только тем, что совершён первой красоткой школы. Да ещё выбор партнёра выглядел несколько странно – в старших классах много мальчишек поинтереснее Романа и с репутацией опытных кавалеров.

Одна Семицветик покачала головой, но от комментариев воздержалась – и не спрашивали, и были свои причины молчать. Однако прошло время, Ромка с Лялей продолжали встречаться, и любопытство всё-таки взяло верх.

– Ну как? – спросила Света и от волнения прикусила нижнюю губу.

– Никак.

– Совсем-совсем?

– Ну, почти. Больше болтают. Можешь сама попробовать.

– Я не хочу.

– И правильно. А я дура.

Светик обиделась за подругу.

– Почему дура? Ты – как все.

– Потому и дура.

Светик подумала про себя: богатая дура – уже не дура. Белобрысая девочка с детства знала силу денег, вернее, бессилие их отсутствия. Честолюбие уже пускало первые ростки в её душе. Когда-нибудь она будет богатой и замужем за Ромой. Как это случится – она не знала, но верила в свою мечту не меньше, чем дочь Большакова в неординарность собственной судьбы.

Не получив особого удовольствия от первых интимных актов, Ляля впоследствии из сухого интереса и для чистоты эксперимента негласно переспала ещё с парой продвинутых старшеклассников и потом, в институте, с дипломником, с сотрудником одной из кафедр, и, кажется, ещё с кем-то, она позабыла. Но и с новыми партнёрами уровень эмоций не менялся, поэтому Ляля остановилась на привычном Ромке.

Его лень имела широкий диапазон, но не распространялась на всё, что касалось кровати – будь то сон, чтение или секс. Кровать была тем пространством, в котором он чувствовал себя не только уверенным, но ещё и свободным, почти как в пустыне – своей идеальной мечте. Если в кровати находилась любимая девочка, удовольствие усиливалось до крайнего предела. Лялю несколько смущало, что на пике наслаждения в лице приятеля отчётливо проступали женские черты – оно бледнело, смягчалось, тёмные брови казались нарисованными карандашом, а губы становились ярко-малиновыми. Выглядело это странно и малоприятно, поэтому Ляля заранее закрывала глаза. Но к любви это, скорее всего, отношения не имело, она успела убедиться, что все мужчины, с которыми ей пришлось иметь дело, в момент экстаза нехороши. Рома оказался даже лучше других, потому что был нежен, а главное, не слюняв, как некоторые случайные парни постарше. Со временем она стала испытывать к нему вполне осознанное влечение.

Влюблённость юноши росла, и он уговаривал подругу пожениться, чтобы иметь возможность заниматься сексом на законных основаниях и каждый день, а не урывками. Ляля была склонна согласиться. В конце концов, семья так семья, Ромка будет блюсти её интересы, многие проблемы брак упростит, а карьерных планов не нарушит. Жених из знакомой среды, и уж если маме нравятся родители, то папа возражать не станет.

Отцу, который был ей так близок, что до десяти лет собственноручно измерял девочке температуру градусником в попке, Ляля впервые не рассказала об отношениях с Ромкой, внезапно почувствовав невидимую границу между мужчиной и женщиной, требовавшую особой этики поведения. И, как ни странно, именно отец отнёсся к свадебному проекту отрицательно, поскольку имел собственные виды на будущего зятя и отца своих внуков.

Зять должен войти в дело, которому Большаков отдавал всё время и силы. Пока ещё строительный комплекс числился государственным, но шестую статью Конституции о направляющей роли КПСС не сегодня-завтра отменят, а тогда уже всё быстро покатится с горки, только успевай подхватывать. Такой многоопытный деятель, как Большаков, раньше других улавливал социальные колебания и в обозримом времени ждал кардинальных перемен – тогда понадобятся верные помощники. Сопливый шутник и баловень судьбы Роман Брагинский – фигура для грандиозных планов Большакова однозначно неподходящая. Правда, есть надежда, что дочь быстро родит внука, которого он успеет воспитать соответствующим образом, или Ляля ещё не раз выйдет замуж, и в результате найдётся достойный кандидат. Соображения эти Виталий Сергеевич оставил при себе. Сказал:

– Мама против.

Надежда Сергеевна от неожиданности порозовела, даже не вникая в смысл сказанного. Обычно её мнение мужа не интересовало, а в данном случае она как раз не возражала. Но это не главное, главное, что с тобой считаются и берут в союзники.

– Мама? – удивилась Ляля.

– Как женщине, ей виднее. Рано тебе замуж. Недавно школу окончила, хоть и с медалью. Но мало в жизни видела.

Такая позиция девушку озадачила. Что отец имеет в виду? В составе молодёжных организаций она не раз бывала в Европе, английский и французский знает прилично – педагог приходит домой ежедневно, даже ужинают вместе, разговаривая то на одном, то на другом языке, что очень злит маму, которая пыжится, чтобы не показать свою серость. Если же папа намекает на сексуальный опыт, то в этих мужских секретах нет ничего, достойного волнения. Куда интереснее заниматься наукой. Её тягой к точным дисциплинам отец гордится более всего. Вслед за ним дочь не мыслила себя гуманитарием и собиралась получить техническое образование. Ляле нравилось представлять, как молодая, элегантно одетая дама защищает диссертацию перед учёным советом, где сплошь сидят знаменитые технари, среди которых женщины – редкость, как она ездит на международные симпозиумы, как общается с интеллектуальной элитой. Кругом мужчины, и всё внимание к ней, такой умной и красивой.

Честолюбия ей не занимать, а наука намного увлекательнее, чем траханье с вечера до утра. Мужские члены бывают разного калибра, но удовольствия от них слишком однообразны, чтобы претендовать на серьёзное место в жизни. Досуг Ляля посвящала плаванию, теннису, вечеринкам в узком кругу отпрысков крупных чиновников. На рестораны, туристические путёвки, наряды отец денег не жалел – дочь должна выглядеть лучше всех. В общем, скорее всего папа прав: выходить замуж сразу после школы действительно не к спеху, тем более в реальной ситуации это мало что меняло, они с Ромкой как встречались, так и будут встречаться, квартира Брагинских всегда в их распоряжении – адвокаты слишком заняты заколачиванием денег.

Пришло время определиться с вузом. Строительный Ляля отвергла сходу: папина фамилия всегда будет играть роль – и хорошую, и плохую, а она не хотела никакой. Поэтому подала документы в институт железнодорожного транспорта, где большой спортзал и собственный плавательный бассейн, можно без ущерба совмещать тренировки с учёбой. Большаков не перечил, уважая выбор девочки – сам воспитывал самостоятельность в принятии решений, но нужные звонки втайне от Ляли сделал. Конечно, он предпочёл бы последовать новой моде и отправить дочь учиться за границу – в Париж или Лондон, однако расстаться со своей любимицей надолго, а главное, выпустить из-под контроля в ответственный период становления, побоялся. Кто знает, каких она там идей нахватается, да и нравы в старушке Европе сильно упали. Ещё приволочёт сюда какого-нибудь хиппи, байкера или нищего художника, а то и сама останется там на жительство. Нет уж, не стоит экспериментировать.

Взрослого Рому проблема высшего образования не слишком волновала, он вообще не признавал его обязательной необходимости. Продолжал любить животных, дореволюционный десятитомник Брема знал почти наизусть, Джеральд Даррелл был его кумиром. По квартире адвокатов между кошкой с котятами спокойно разгуливали, стуча костяными коготками, разновеликие черепахи. Рома держал три аквариума, террариум, белых мышей, которые неожиданно высовывали любопытные мордочки то из его рукава, то из-за пазухи. Он их дрессировал, а потом безжалостно скармливал змеям.

– Тебе надо в МГУ, на естественный факультет, – сказала Ляля.

Роман скорчил мину:

– Не уверен.

Он действительно не знал, куда приложить напичканную отрывочными знаниями голову. Запас самых разнообразных сведений оседал в ней, заставляя бросаться от истории к физиологии, от естествознания к философии. Родители кроме юриспруденции ничего посоветовать не могли, а она его уж точно не вдохновляла.

– Насмотрелся, – говорил он Ляле. – Ставить ловушки, копаться в психологии и подзаконных актах – не по мне, я сторонник простой и ясной справедливости.

– Исповедуешь идеалы коммунистов: всем понемногу, зато поровну?

– Это миф. И не всем, и далеко не поровну. Советская власть была казённой справедливостью вопреки добру и милосердию, хотя и умело прикрывалась христианскими идеями. Сейчас мало что изменилось. Узкая часть способна себя реализовать, а толпе обещано счастье, до которого она не доживёт, потому что его неоткуда взять. Но разве задача государства не есть счастье толпы середняков, а не отдельных одарённых личностей? Я не настолько уязвлён гордыней, чтобы бороться в одиночку с системным явлением, – произнёс симпатичный сангвиник не совсем, впрочем, серьёзно, что не выходило за рамки его обычной манеры.

– Может, займешься литературой? – домогалась Ляля, понимая, как далёк её избранник от математики, тем более от железных дорог.

– Да, хорошо бы стать писателем, – мечтательно произнёс Рома, – сочинил бы роман «Хроники любви и смерти» и подарил тебе на 8-е Марта.

– Про смерть? К празднику? Это круто.

– А в жизни важнее любви и смерти ничего нет.

– Напиши только про любовь.

– Нельзя. Без смерти – всё дозволено и даже любовь не спасёт. Любовь имеет смысл только в присутствии смерти. Но чукча не писатель – таланта нет, чукча читатель.

– Чего же ты хочешь?

– Того, чего нет.

– Это неконструктивно.

Рома удивлённо поднял брови и понарошку надулся:

– Неужели ты ждала от меня такой глупости? У тебя мозги будущего кондуктора. Я иррационален.

– А Семицветик намерена стать адвокатом.

– Ей подходит. Чтобы спасти ближнего, даже виновного, она любой закон наизнанку вывернет. Из её доброты одеяла можно шить. Мне до неё далеко – я добр только на ограниченном пространстве. Меня устроила бы должность твоего мужа и свободного художника. Я человек уравновешенный, спокойный, но общество зубами держится за напутствие Бога Адаму: «Иди и в поте лица зарабатывай хлеб свой». Значит, содержать семью полагается мне. А тебе – рожать. Плохо продумано: бывают разные женщины и разные мужчины.

– Намёк понят. Устроюсь после института на денежную работу, а тебя найму домашним поваром и уборщиком. Но тогда, по логике вещей, ещё одного дяденьку придётся призвать для исполнения обязанностей любовника и няньки.

Роман запротестовал:

– Э, нет! Уж лучше я наступлю на горло лени и возьму все обязанности на себя. Главное, имея свободный доступ к твоему телу, не умереть от счастья, а к холодильнику – не лопнуть от обжорства.

– Займешься спортом. Это поможет сбросить лишний вес.

– Спорт – слишком большая жертва, на которую я не способен даже ради любимой женщины. Иначе моей бренной оболочке обеспечен летальный исход.

– Хорошо, обойдёмся утренней зарядкой и наукой. Любой.

– Наука неопределённа и многослойна. Если тебе позарез нужно, чтобы я что-то делал, предпочитаю ясность и однозначность, поэтому руководить рытьём котлованов – как раз по мне. Поплыву по течению в твоём фарватере – будем учиться в одном институте.

На том и порешили, объявив родителям, что поженятся после получения диплома.

Надежда Фёдоровна оживилась, обретя наконец интересное и долговременное задание. К свадьбе дочери надо хорошо подготовиться, а четыре года – совсем не так много, как кажется на первый взгляд. Это когда денег нет, тогда всё просто, а если средств достаточно, голова идёт кругом. Выбрать лучшее, эффектное, стильное, пристойное, ничего не забыть и не нагородить лишнего – не так легко. Будущая сватья, заваленная адвокатскими делами, к взаимному удовольствию перепоручила обязанности хозяйки-распорядительницы мамаше невесты, обещав оплатить половину расходов.

Сама Ляля и вовсе не беспокоилась о предстоящем мероприятии, поскольку не придавала значения мещанским обрядам. Но радовало, что расцветает мама, готовясь к чужой свадьбе, словно к празднику собственного сердца. Было приятно видеть её оживлённой, забывающей хмурить брови, рассуждать про болячки и нудить, что все её бросили. Придётся выкроить время и подарить родителям наследника, это окончательно закрепит в маме чувство востребованности. За ужинами дочь весело и чуть насмешливо переглядывалась с отцом. Большакова такая Надя, отдалённо походившая на прежнюю, тоже устраивала.

Роман, время от времени встречавшийся с будущими родственниками, говорил невесте:

– Твоя мать, кажется, не вполне понимает, с кем имеет дело. Она видит во мне только сына известного адвоката.

– А ты кто? – смеялась Ляля.

– Я – высынок, по аналогии с выродком. Боюсь, грядущая тёща разочаруется.

– Странные у тебя заботы. Главное, чтобы я не разочаровалась.

– Мы столько лет вместе – зачем смешить самих себя? Всё должно иметь причины. Ты относишься лояльно к моим недостаткам, я даже с лупой не нахожу в тебе несовершенства и поддерживаю любые начинания. Занимайся своим делом, а я буду тебя любить.

Ляля не преувеличивала пристрастия к научной деятельности. Она с головой ушла в учёбу, посещала факультативные занятия, участвовала в выездных семинарах и олимпиадах. Рома не напрягался. Единственный сын богатых родителей не боялся будущего и презирал карьерные потуги, но, вопреки логике и заверениям в безразличии к общественному мнению, успехи женщины, которую он считал своей, задевали. И, возможно, не столько любовь, сколько неудовлетворённое честолюбие Романа стало причиной того, что на четвёртом курсе Ляля забеременела. Поскольку травиться таблетками она не хотела, обеспечение безопасности секса лежало полностью на мужской стороне.

– Что за подлость ты мне устроил! – взвилась обманутая невеста.

– Я не при чём! Это тайная операция американских спецслужб, – шутливо отбивался Роман, и показал Ляле красочную упаковку импортного презерватива. – В крайнем случае, технический брак. Можно подать иск на компанию и получить компенсацию за моральный ущерб.

– Тебе всё хаханьки, а мама теперь не отвяжется от брака на бумажке!

– Ну и чего расстраиваться? Всё равно мы скоро должны пожениться.

Как раз в этом Ольга уже не была так уверена, как несколько лет назад. На молодость, на лучшее время жизни у неё были совсем другие виды: продвижение в науке, развлечения, удовлетворение тщеславия. Роман по-прежнему её устраивал, но выходить замуж принципиальной необходимости нет. В цивилизованных странах, где государство предоставляет своим гражданам больше независимости, стало модно не регистрировать браки, даже при наличии детей. Обеспеченные самостоятельные женщины выбирают свободные связи, потому что они не мешают реализации личности. Как прекрасно и заманчиво! Подвижная семья, когда перемены возможны без лишней затраты нервов, без катастроф и имущественных претензий, однозначно предпочтительнее традиционных вериг, которые расторгнуть имеет право только суд. Штамп в паспорте, запись в церковной книге – отжившие акции, не способные удержать ни любовь, ни уважение. Ляля ощущала себя лидером и уступать главную роль в паре мужчина-женщина не собиралась, а ко всякого рода умалению, тем более унижению на основании физиологических свойств пола, относилась с возмущением.

– У меня вся программа летит к чёрту! Ты же знаешь, мне дали тему диссертации и прекрасного научного руководителя. Но до аспирантуры надо сдать госы и защитить диплом. А я – нате, с брюхом!

– Так тебе же не сегодня рожать. Ты всё успеешь, а твоя мама будет прекрасной нянькой. Хочешь, я вместо тебя возьму отпуск по уходу? Мне институт до лампочки, ты знаешь.

– Обойдёмся без жертв. Маман, действительно, спит и видит нашу свадьбу и внуков. Отец, конечно, тоже будет рад. Достаточно вспомнить, как он со мною маленькой возился!

– Он и сейчас тебя обожает, – с некоторой долей зависти сказал Роман, которому родители никогда ни в чём не отказывали, кроме внимания. Вникать в проблемы сына, тем более демонстрировать телячьи нежности, вечно занятые адвокаты не привыкли. Может быть, поэтому Лялина интимная сдержанность, которая сопровождала их отношения с самого начала, казалась Роману естественной. И по той же причине собственное растворение в личности возлюбленной выглядело оправданным: хотелось наверстать недополученное тепло.

В восторженной реакции близких на незапланированную беременность Ляля не ошиблась. Не только мать, но и отец приветствовал скорое продолжение рода: если родится мальчик, он сам его воспитает и осуществит задуманное. Если девочка… Большакову даже помышлять не хотелось о такой возможности. В конце концов, судьба должна быть к нему благосклонна – он же не для себя старается!

Со свадьбой решили поспешить. Заласканная со всех сторон Ляля почувствовала, что новомодные матримониальные суждения, щекотавшие её самолюбие, лучше попридержать – вряд ли в нынешней ситуации можно рассчитывать на понимание. Постмодернистскому бунту обстановка не содействовала. И образ жизни, и учёба были завязаны в один узел и пока сильно зависели от родителей. Лишиться их поддержки только из принципа, даже не из убеждения – откровенная глупость. Хотя новизна и заманчива, но радикально изменить жизнь она не готова. Всё, что Ляля смогла – оттянуть регистрацию брака на три месяца. Зачем? Она сама не знала. Но в неё вдруг вселилось смутное предчувствие перемен. Перемен, которые наполнят чаши весов совсем иными ценностями. И она напряженно затаилась перед тем, как упасть в железные объятия судьбы.

Глава 5

В стране явно что-то происходило. Надежда Фёдоровна не понимала ни громких лозунгов, ни речей по телевизору, ни людей, которые сегодня говорили не то, что вчера. Это непонимание вызывало такую же неясную тревогу. Однако Виталий напротив ходил довольный и даже время от времени потирал руки, словно забыл их вымыть.

– Что значит иметь крепкую голову на плечах и вовремя подсуетиться, – говорил он дочери. – В революциях выживают стратеги.

Ляля удивилась его радости:

– Революция – это кровь. Защищая Белый Дом уже погибли три человека.

– Человека? Неосторожных чудака! Погибли по глупости, которую журналисты возвели в степень геройства. Их жизни ничего не решали. Это символы. А кровь, к сожалению, будет, и ещё какая! Передел без крови не обходится.

– За себя не опасаешься?

– Буду ездить с охраной.

– Я в другом смысле.

– А! Волков бояться – не пить шампанского. Ты ведь любишь «Новосветское» полусухое? Кстати, пора твоего «жучка» поменять хотя бы на «Форд», он понадёжнее.

– Меня коробят шутки по такому серьёзному поводу, – сказала Ляля. – У нас в институте творится что-то невообразимое. Создаются ассоциации, зовут вступать в какие-то союзы, партии, захватывают должности. Этот новый идеологический запой мне не по душе. Он мало похож на западную демократию, которая сама-то прихрамывает, а на Востоке её никогда не было. Кажется, мы так и останемся посередине.

– Сидеть между двух стульев невозможно. Чем мы Восток? Только тем, что не до конца Запад. Но Запад – наш путь, ведь мы по менталитету государство христианское. У церкви более глубокие корни, чем у атеизма, и вера скоро заполнит пустоты в сердцах. И наше искушённое священство с воодушевлением поддержит демократию, раз за нею сила. Просто демократия – не редиска, за одно лето не вырастишь. Пока это лишь декларация демократии. От неё прямой путь в Чикаго тридцатых годов, а там – видно будет. Единственно, коммунисты к власти точно не вернутся. Эта карта бита.

– Ты же сам из них.

– Только потому, что иначе нельзя было подступиться ни к одной приличной должности. Но в душе я беспартийный производственник, – сказал Большаков и подумал, что упустил в воспитании дочери важный момент – если не жестокость, то хотя бы эгоизм. Он продолжил: – Надо выстоять в хаосе и выбрать верное направление. Грядёт новая эпоха, неосвоенная, жёсткая. Я не хочу видеть тебя жертвой.

– Но альтернатива жертве – палач.

Большаков от волнения забарабанил пальцами по столу:

– Не будем играть словами. Реальная жизнь состоит не только из белого и чёрного. Но брать от неё нужно всё. Она единственная, и должна быть выпотрошена подчистую.

Первым доказательством кардинальных перемен в стране стали не новые заводы или социальные улучшения, а невиданные нынешним поколением магазины, невоздержанно кичащиеся роскошью витрин и вещей. Людям с деньгами, которых прежде презирали, стали завидовать. Семьдесят пять лет на одной шестой части суши богатство считалось злом. Теперь приходилось соображать самому: правда это или нет. И ответ не был однозначным.

До замужества Надя к деньгам относилась прохладно, как к чему-то отвлечённому. От того, мало их или очень мало, – ничего не менялось. Познав силу больших денег, их способность приносить незнаемые прежде удовольствия, Надя стала деньги уважать. Она ходила по бутикам, часто покупала ненужные, но красивые вещи. Однако очень быстро неудовлетворённых желаний не осталось, а главное достояние её жизни – любовь мужа – управлялось каким-то иным средством, которым она не владела. И деньги снова потеряли для неё смысл. Зачем роскошные платья, если они не могут вернуть счастье?

С некоторых пор Надежда Фёдоровна перестала доверять мужу, нутром чувствовала – завёл девку на стороне, но поймать с поличным не имела возможности. Зная характер супруга, терпела молча. В конце концов, она оставалась хозяйкой дома, семьи, только ревности это не умаляло. Ревность была болезненной и имела более глобальный масштаб, чем любовь. Всем своим существом Надя пыталась противостоять разрушению добытого честным трудом душевного комфорта. Мучительно напрягаясь, брезгливо кривясь и гримасничая, она тайно шарила у мужа в карманах, копалась в письменном столе, даже не зная толком, что ищет. Попадались групповые фотографии, где рядом с Большаковым оказывались женщины – на корпоративных вечеринках или в командировках. Надя снимки уничтожала. Вымарывала незнакомые телефоны из домашней записной книжки, опрометчиво считая, что недоступная ей служебная, отражает только деловые связи. Попутно нашла тетрадь, которую муж вёл, когда Ляля училась говорить: лист был разграфлён на две части, с одной стороны написано «разбойник» (так Виталий, играя, называл дочь), а с другой – «ябоник», «чёлка» – «пчёлка», «подмела» – «подметла»… Она уже и забыла! А тут опять с обидой вспомнила, что с рождения дочери всё и началось. Записки полетели в мусоропровод вместе с фотографиями.

Следы тайных ревизий скорее смешили, чем сердили Большакова. Жена хотела от него невозможного – абсолютной верности. Объяснять ей ситуацию бесполезно, она примет правду за уловку. Пока Надя ревность пыталась скрывать, хотя стала неуравновешенной, нервной, часто запиралась в ванной комнате, рыдала по пустякам. В перспективе ничего хорошего это не сулило. Но Виталий Сергеевич был уже немолод и занят слишком серьезным делом, чтобы растрачиваться на ничтожные проблемы. Расслабляясь на стороне, он виноватым себя не чувствовал.

Первой его параллельную жизнь обнаружила дочь. Как-то Ляля вспомнила, что забыла в загородном доме тетрадь с лекциями по сопромату. День был весенний, солнечный, в будни на шоссе машин не так много, и она решила смотаться на полдня за город, полежать голышом между кустами смородины – ведь загар ей шёл, а двухмесячному зародышу весеннее подмосковное светило не угроза. Да она не очень-то о нём заботилась, а сидеть за рулём по-прежнему доставляло ей удовольствие.

Не заезжая во двор, Ляля открыла калитку своим брелоком и увидела под навесом знакомую машину, а в гамаке на террасе небрежно брошенный отцовский плащ. В рабочее время? Впрочем, разве он не приезжал к ней средь бела дня, чтобы повозиться полчасика в детской, почитать новую книжку? Папа всё может.

Она прошла мимо шахматного столика с несколькими фигурами на доске – в прошлый раз партию выиграл отец, хотя обычно он ей поддавался, и тогда Ляля плакала от обиды – не любила, когда её считали слабой.

– Ты где? Ау! – громко крикнула она, и голос гулко разнёсся по холлу. Никто не ответил. Быстро поднялась на второй этаж, потом на третий и здесь, в родительской спальне, на ковре, увидела два голых тела в момент соития. Мужчиной был отец, а женщину она разглядеть не успела, потому что пулей выскочила из комнаты, чуть не кубарем скатилась с лестницы в кухню и села у стола, обхватив голову руками. Сердце выпрыгивало из груди, и никаких мыслей, соображений – жгучая пустота. Мир если не опрокинулся, то сильно скособочился.

Наверху долго было тихо, хотя вторжение не прошло незамеченным. Логика мышления восстанавливалась с трудом, но Ляля поняла: отец давал ей время прийти в себя и сориентироваться. Наконец Большаков вошел в кухню – замшевые тапочки на босу ногу, шелковый халат, который обычно надевался поверх пижамы, а сейчас оставлял нескромному взору волосатые голени. Отец не спеша открыл дверцу холодильника, налил себе в хрустальный стакан минеральной воды и выпил залпом. Подумал и сказал:

– Извини, неаккуратен, допустил промах – сделал тебя свидетельницей своей частной жизни вне семьи. Вынужден признаться, что с некоторых пор у нас с твоей матерью сложные отношения. Я долго был верным мужем, но её болезни заставили меня вести двойную жизнь. Она что-то чувствует и страдает. Неприятно, но иного пути нет. Это мои трудности и проблемы. Разрушение семьи – катастрофа для детей любого возраста, поэтому семью я намерен сохранить: дороже тебя у меня никого нет и не будет.

Дочь смотрела на этого нового отца со смешанным чувством, в котором осквернение образа мешалось с поклонением. Перед нею стоял крепкий, хорошо сложённый человек, с крупными выразительными чертами лица и твёрдым взглядом карих глаз. Он уже восстановил дыхание после любовных объятий, хотя волосы на висках еще блестели от пота. Энергия и непоколебимая воля сквозили в каждом движении. Ему бы быть феодалом, собирателем славянских уделов. Его ноги крепко стояли на земле, а голова всегда знала, чего хотела. Безжалостный к предателям и ласковый с теми, кого любил. Обаяние его личности признавали даже недруги.

– Для тебя я могу сделать всё. – Он показал глазами на потолок. – Хочешь, расстанусь с нею?

Ляля свято верила – отец всегда говорит ей правду. Она ещё не понимала, как он искушён, но верно оценивала его подавляющую силу. Ответила:

– Не надо. Раз тебе это требуется, позовёшь другую.

– Логично.

– Делай, как считаешь нужным, только чтобы мама не узнала. Она не переживёт.

Большаков посмотрел на дочь исподлобья: она опередила его просьбу – держать происшествие в секрете. Странно, что девочка беспокоится о матери, которую не уважает. Умна. Или он правильно её воспитал. И она любит его так же сильно, как он её. Это самое ценное.

– Договорились. Будь осторожна на дороге.

Он обнял дочь, и она уехала, удручённая и одновременно гордая своим единением с родителем. Повязанная общей тайной, их дружба сделалась ещё крепче. Но и к матери Ляля стала нежнее, насколько позволяла давно сложившаяся практика лёгкой насмешки над всем, что делала и говорила Надежда Фёдоровна. Непризнанная вина, союз против слабого – если не скребли кошками на сердце Ляли, то поскрёбывали. Возможно, поэтому она не ответила отказом на просьбу съездить в Филькино.

Ещё зимой, отравившись палёной водкой, умерли старики Чеботарёвы, и скоро заканчивался полугодовой срок, отведенный для нотариального оформления наследства. Надо ехать в Фиму.

– Если бы я водила сама! – сетовала Надежда. – А у тебя перед экзаменами как раз есть время. Потом, в свадебной суете, его не станет. Опоздаем с бумагами.

Ляля удивилась:

– Попроси у отца машину с шофёром и езжай.

– Не хочу сплетен. Дело семейное, чужим глазам и ушам там делать нечего. Папино положение обязывает.

– Ну, тогда поедем вместе. Заодно памятник поставишь. Деньги, что ты послала на похороны, скорее всего пропили.

Пришлось Надежде Фёдоровне открыться перед дочерью:

– Не могу. Боюсь прошлого. Мать жалко, а отец урод. Как вспомню – тошнит. Пусть лежат, как положили. Мне всё равно.

Бабушку с дедушкой Ляля никогда не видела даже на фотографиях, знала об их существовании только потому, что время от времени отправляла по поручению матери посылки и переводы. Всегда удивлялась:

– Отчего такие мизерные суммы?

– Больше нельзя, упьются насмерть.

Упились-таки.

– Безработные, – пыталась оправдать родителей Надежда Фёдоровна.

Ляля пробовала рассуждать логически:

– Какие в деревне безработные, когда есть земля? Земле нужны только руки.

– Ей много чего нужно, земле-то: и лошадка, и удобрения, и любовь. А наши привыкли, что их в колхоз из-под палки гоняли, потому всячески отлынивали. Палку убрали, они и обрадовались: гуляй Вася! Догулялись.

Ляля всё пыталась отвертеться от бессмысленной, как ей казалось, поездки.

– Зачем тебе деревенская изба? Смешно. Квартира в столице, коттедж, казённая дача. Представляю тамошнее наследство!

Надежда Фёдоровна стала перечислять:

– Дом рубленый со скотным двором. Сарай. Курятник. Баня. Колодец в конце улицы, общий. Тридцать соток приусадебной земли – это немало. С одной стороны поле, с другой – лесок, мелкий ручей после войны запрудили – можно купаться, хотя дно не очень приятное, илистое. В шести километрах большое село, где до сухого закона был спиртзавод, молочная ферма, конюшни, МТС. Этого, наверно, ничего не осталось.

– Брось ты свою развалюху! Ведь никогда же не понадобится!

– Не ленись, пожалуйста, доченька, съезди, запиши на себя. Никто не знает Божьего промысла.

Когда разговор заходил о Боге, Ляля сдавалась, не желая вступать в спор: логика против религии бессильна. Хотя мать и не ходила в церковь, и не отличала веру от суеверия, но в детстве от бабок-прабабок какие-то азы Библии и десять заповедей усвоила. В её голове хранилось не так много, но что угнездилось, сидело крепко. По утрам Надя, отвернувшись, чтобы не видел муж, осеняла себя крёстным знамением и шептала:

– Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа – аминь.

А если позволяло время и никого не было поблизости, то возносила Святой Троице короткую молитву. На ночь читала про себя «Отче наш» – остальное позабыла. Бубнила без смысла и безо всякого религиозного чувства. Так, память предков. Пустая надежда на то, что хорошее где-то существует. Но что может быть лучше того, что есть у неё сейчас? О каком ещё счастье мечтать? Не раз голодная, холодная, битая, лежа в одиночестве на сеновале, она пыталась представить, как выглядит счастье, а теперь, сытая и при важном муже – вот оказия-то – не чувствовала себя счастливой. Разве это счастье, когда тоска забирает так, что впору повеситься? А Бог… Что Бог? И просить-то нечего – всё есть, но вдруг сообразит, почему ей худо. Ведь ни в чём она не повинна, только в том, что родилась, терпела и надеялась. Вот и сейчас ещё надеется. Может, и не напрасно – дочка вдруг внимательнее сделалась, даже в Филькино ехать согласилась.

Как не хотелось Ляле тащиться в глушь и заниматься бумажной волокитой, но после измены отца отказать матери не смогла. Загрузила на всякий случай в багажник подушки, одеяло, матрас, постельное бельё, пару кастрюль и сковороду, немного посуды и тронулась в путь. От Москвы до Филькино, которое она намеревалась посетить прежде Фимы, чтобы хоть иметь представление, о чем пойдет речь в сельсовете, километров двести с гаком. Последние пятьдесят – дороги никакой, яма на яме, песок хрустел на зубах, а уж если встречка попадётся – от жёлтой, мелкой, как прах, пыли из-под колёс в полуметре ничего не видно. Хорошо, взяла отцовский внедорожник, иначе села бы на брюхо или оторвала выхлопную трубу.

В конце пыточного пути замаячила деревенька с единственной улицей без названия, отмеченной столбами без электрических проводов. Частью уже наклонившиеся, подгнившие, они были похожи на заранее заготовленные для жителей виселицы и навевали нехорошие мысли. По краям улицы, ближе к жилью, пролегала широкая обочина, заросшая травой, по ней вилась тропинка, теперь уже мало заметная за недостатком ходоков. Посередине горбатилась глубокая глинистая колея, и редкие машины старались объезжать её по обочинам, потому и трава здесь была неопрятная, перемазанная подсыхающей землей. Вдоль дороги с каждой стороны, в линеечку, стояло по дюжине старых пятистенок. Из них только несколько домов выглядели относительно ухоженными – их купили для летнего отдыха почти задаром небогатые дачники из столицы ещё в советские времена. Другие – приобретены позже не для жилья, а из-за временной дешевизны земли, которая обязательно подорожает, когда в стокилометровой зоне всё расхватают и рвущаяся вширь Москва придвинется ближе, – эти дома стояли немые и безглазые. Часть строений оказалась просто брошенной на произвол судьбы – старики вымерли, молодежь, если и была, ушла в город. В палисадниках не видно привычных цветов. Правда, и мусора, который так уродует сельские пейзажи России, под заборами тоже не встретишь. Обычно у нас норовят сделать свалку прямо возле жилища или отступя, но ненамного. Только не зря начало Филькину, по слухам, положил немец. Иначе трудно объяснить, почему в деревне, где живут одни дряхлые старухи, так чисто, а мусор они по многолетней привычке, взятой у родителей, закапывают в глубокие ямы под огородами. С одной стороны – гигиена, с другой – гниющие останки отлично согревают почву для растений, что в средней полосе, где погода теплом балует редко, не последнее дело.

Отсутствие мусорных куч, пожалуй, единственное, что радовало глаз приезжего человека, оказавшегося в глухом углу, в стороне от цивилизации. Возле крайней избы, на хлипком, готовом в любую минуту упасть одноногом столике ещё стояла пыльная трехлитровая банка, прежде наполненная водой для путников. Нынче ни воды, ни алюминиевой кружки – её сперли сдатчики металлолома.

Оставленные хозяевами дома и эта банка, свидетельница иных времён, когда в деревне жили по заведенному предками порядку, произвели на Лялю гнетущее впечатление. Теперь все свободны поступать как хочется. Но чтобы хотеть, надо знать чего. А ничего эти последние филькенские могикане, лишенные смысла и стержня существования, не знают и не хотят. Доживают век в недоумении и слабой надежде на непонятные перемены, которые придут откуда-то со стороны, потому что изнутри уже ничего не изменишь – кончилось старое время.

Многие деревни Нечерноземья, где сельское хозяйство не даёт больших, а тем более быстрых доходов и всегда было скорее натуральным, для собственного прокорма, потихоньку исчезают с административных карт. Видно, и Филькину истаивать уже недолго. «Как же можно так забыть срединную Россию? – глядя на признаки запустения, с горечью думала Ляля. – Никаких денег не жалко, чтобы её поднять, иначе себя потеряем. Видно, девяностые годы напугали власть пустой казной больше, чем народ – народ у нас бывалый и терпеливый. Теперь федеральные закрома будут пухнуть, пока не взорвутся, но людям, которые эти богатства создали, не дадут ни копейки. И всё сгинет. А ведь пока ещё есть возможность спасти. Но не хватает ума и политической воли. Москва раздулась от денег, как клоп, но Москва – не Россия, это ещё Кутузов сказал».

Ляля поняла, что мать, живя больше двадцати лет в столице, плохо представляла, куда её посылает. Надежда и сама обнаружила бы тут мало знакомого. Дом Чеботарёвых стоял несколько на отшибе из-за того, что два соседних сгорели и, видимо, давно – фундаменты щедро заросли крапивой. Жилище предков, похожее на потерявшее форму, брошенное птичье гнездо, неожиданно вызвало у Ольги щемящую жалость. Отовсюду торчали какие-то палки, ветки, лохматились ошмётки рубероида, крыша бугрилась прижившимся мхом и даже чахлым деревцем, темнели пятна неряшливых заплат. Ступеньки крыльца прогнили и не просыхали от дождя до дождя.

Но снаружи оказалось даже лучше, чем внутри, где в кислом запустении валялось лишь неисчислимое количество порожних поллитровок. Что из вещей или мебели не успели пропить хозяева, вынесли соседи или воры. Впрочем, между этими двумя категориями деревенских жителей вполне можно поставить знак равенства. Тут привыкли таскать друг у друга, что плохо лежит, а если хозяева отсутствовали зиму – забирали и то, что лежало хорошо и даже казалось надёжно припрятанным. Воровали, конечно, пьянчужки, забывшие Бога и совесть, а таких, почитай, вся деревня, так сверх того ещё из Фимы зимой являлись любители поживиться и, шныряя свежим глазом по нищим избам, порой что и выискивали. Главное – собрать на бутылку.

Ляля постучалась в дом, во дворе которого висело бельё – значит кто-то есть. Внутри прибрано, но пахло нежилым. Старая хозяйка, несмотря на летнюю погоду одетая в телогрейку и глухо повязанная платком, сидела у маленького оконца, подперев щёку рукой, и без выражения глядела на пустую улицу.

Незваная гостья поздоровалась, представилась. Сказала вежливо, даже с непривычки немного заискивающе:

– Нет ли тут кого – за деньги в избе прибраться? Да и тараканов вывести, я тараканов боюсь панически.

– А мышей? – спросила старуха, следуя неведомыми путями собственных мыслей.

– Мышей не боюсь.

К мышам Ляля действительно относилась почти с нежностью: в детстве отец читал ей сказку, где кошка нанялась к мышатам няней, и пока мама-мышка ходила по делам, съела беззащитных малышей. Сказка вызывала бурю эмоций и жалость к мышатам. Любимой игрушкой была подаренная Ромой большая бархатная мышь.

– Тараканы разве мешают? – подивилась старуха. – Правда, маманя моя их не жаловала и часто тараканичала.

– Это как?

– А просто. Зимой вся семья на неделю перебиралась к родным или соседям, а двери и окна открывали. Изба вымораживалась вместе с насекомыми, одни клопы оставались, этих только паяльной лампой достанешь. Твои дед с бабкой в зиму померли? Так? С тех пор никто печь не топил, а мороз в этом годе стоял за тридцать. Так что тараканов там нет, не беспокойся.

– А крышу починить? – не отставала Ляля.

– На это у нас охотников не найдешь. Старики почти все вымерли, остатние давно своего часу ждут. Ты лучше в Фиме поспрашай.

Ляля не стала загонять машину во двор, только прогулялась по заросшему сорняками саду, открыла настежь окна – в доме пахло плесенью и было знобко от сырости. Потом сразу подалась в близлежащее село, где, щедро заплатив, договорилась с администрацией оформить нужные бумаги в один день – обещали к вечеру, в крайности завтра до обеда. Возвращаться в Филькино Ляле не хотелось, и она решила сходить на кладбище, отдать дань – чему, не знала, никаких чувств к неизвестным бабкам и дедкам не испытывала – ну, значит, дань традиции. Она напомнила председателю сельсовета, что мать переводила сюда деньги на похороны и на могильный крест.

Тот поморщился.

– Крестов мы не ставим, только железные пирамидки со звездами. Может, и был перевод. Да как теперь узнать? Бухгалтер уволился. Актив собирать, так неделя пройдёт, да и не полагается – причина мелкая.

– А Большаковы? Они местные. И семья была многодетная.

– Таких я вообще не помню. У стариков спросите, хотя тоже не факт. Тут ведь многих революция с корнем из нашей землицы повыдёргивала: кого арестовали, кто сам драпанул, а кого в Сибирь сослали. Где их могилы? Страна большая.

Время шло к обеду, Ляля только и успела, что купить в сельмаге до закрытия бутылку кефира и слойку с повидлом. Села на скамейку, поела с аппетитом на свежем воздухе, но до назначенного делопроизводителем времени ещё далеко. Она бесцельно пошла вдоль широкой улицы и уже собиралась возвращаться, когда увидела в стороне погост. «Ну вот, – подумала Ляля, – а говорят, мистики нет. Или ноги порой умнее головы?»

Неподалеку стояло неказистое строение: будка ли сторожа, отхожее место, контора? Не понять. Но маленькое окошко склоняло все-таки к последнему соображению. Ольга вошла и увидела за тумбой от канцелярского стола согбенного старика, смолившего очередную вонючую папироску возле консервной банки, полной окурков.

– Здесь можно узнать о старом захоронении? – спросила гостья, забыв, как требовали того деревенские приличия, поздороваться.

– Здравствуйте, милая, – старичок без укора вопросительно уставился на городскую посетительницу.

– Где могилы Чеботарёвых?

– Чеботарёвых? – повторил старик и закашлялся.

Вытерев глаза и рот мятым грязным платком, сказал:

– Не знаю. Всех запомнить нельзя. Вот раньше тут часовня стояла, при ней монах жил, тот точно знал и сам показывал. Советская власть часовню велела снести, а попика мимоходом прибили, чтобы людей Богом не смущал. Теперь порядка мало. Мне зарплату не платят, я тут от скуки сижу, хотя и на должности сторожа. Только чего покойников сторожить? У нас не город, цветы с могил не воруют. Дачники рассказывали, в Москве, в крематории из гробов цветы вынимают и продают. Называется цветочная мафия. Слыхала?

– Не знаю, теперь всё продают, – отмахнулась Ляля и вернулась к своей теме. – Вы же регистрируете захоронения? Номера присваиваете?

– Ну, вроде. – Сторож вынул из тумбы потрёпанную амбарную книгу. – Только нужно точно знать дату, иначе не найти. Старые бумаги вообще крысы поели.

– А могилы Большаковых?

– В каком годе умерли?

– Не знаю. Давно. От эпидемии тифа.

Сторож неодобрительно покрутил головой:

– Чего же от меня хотите, если сами своих кровных не помните? А тифа у нас отродясь не было. Вы погуляйте по правому краю, который заселялся раньше. Может, кого встретите.

Они вместе вышли на крыльцо из двух ступенек, и старик махнул цигаркой куда-то в сторону.

Ляля устремилась мимо новых могил, с крестами и висящими на них усохшими венками, к осевшим холмикам, долго бродила между ними, разгребая осоку и повитель руками и вглядываясь в стершиеся надписи на железных и деревянных столбиках, но никого из родных не обнаружила. Могилы, заросшие травой, выглядели тоскливее, чем заколоченные окна и уходящие в землю срубы Филькино. Дома способны оживать, могилы умирают навсегда.

Настроение у москвички испортилось. Так хорошо всё начиналось, а теперь невольно думается про распад плоти, и не чужой, а собственной. Зачем дана жизнь, если в конце всем назначена смерть? Злым, щедрым, горбатым, красивым. Всем, без исключения. И не позволено знать, легка или тяжела она будет. Зато смерть – единственно, о чём нам известно наверняка. Отмените смерть – и наступит хаос. Страшно представить, на что по жизни способны бессмертные, если смертные живут без страха и совести.

Ляля давно не видела открытого горизонта, не была на таком бедном погосте – без памятников и каменных надгробий. Тишина и простор навевали грусть, одна печальная мысль догоняла другую. Вот, например, какой странный кладбищенский ритуал – поклоняться мёртвому телу, покинутому душой. К нему и подойти-то страшно – холодное, другое, но очень похожее на прежнее, тёплое и любимое. Человек закончился, а ты на него смотришь. Некоторые бросаются целовать, не сознавая, что обнимают кожицу исчезнувшего плода, а потом – ходят, сажают цветы, жгут свечи возле кусочка земли, в которой нет ничего, кроме тлена. Какая нерациональная культура погребения. Стоит ли вообще заботиться о таком бесполезном предмете, как могилы предков? «Любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам» – звучит красиво, даже сердце сжимается и слёзы подступают, но это заслуга гения – умение писать проникновенно. А мы уже совсем другие люди, без двух минут марсиане. Да и не поручали ей по кладбищам болтаться. Мать промолчала, а отец даже слегка рассердился, и сама она сюда больше не вернётся. Всё тщета.

На этом скорбный визит завершился. Пока Ляля получала бумаги, пошёл щедрый густой дождь, лужи запузырились, дорога раскисла вмиг и стала годной только для трактора. К счастью, Фиму с Филькино соединяла узкая насыпь из гравия. В другую сторону, до Ярославского шоссе, по раздолбанной дороге местного значения в такую погоду не добраться. И Ляля направилась в свои новые владения, купив в хозяйственном магазине десяток оцинкованных вёдер и тазов, не без основания полагая, что крыша в избе течёт. Ещё прихватила нехитрой еды и наняла мужика с бабой убраться в доме. Сколько дней сидеть теперь в этой глуши, определить невозможно – серые тучи уходили за горизонт.

На пороге заброшенной избы, сказала от стыда ли, от неприятия или брезгливости:

– Как можно так жить?

– Эх, милая дамочка, многого вы ещё не видели, – с укором сказал прибывший с нею мужик. – Жить можно. Плохо, что электричества нет. Уже года два, как пьяницы провода на металлолом срезали. Ни тебе радива, ни телеку. Хотя без его даже лучше – говорят непонятно про что, а уж показывают такой срам, какого тут сроду не видали.

Он аккуратно сложил в мешки пустую тару из-под водки и спрятал в сарае, весь оставшийся хлам, включая сломанную мебель, вынес на зады, в бывшее картофельное поле, и запалил кострище. В доме остались древняя струганная лежанка, стол, да радовали глаз новенькие цветные табуретки из магазина. Баба вымыла полы, обмела паутину, подмазала и даже побелила плиту. Чинить худую крышу без новых листов шифера мужик не взялся, но принес из скотной пристройки дров, которые лежали под сеновалом и оставались относительно сухими. Парочка рассчитывала после работы выпить и поесть, а может, и переночевать, но Ольга, заплатив за труды, уверенно выставила чужаков за дверь. И они, зло поджав губы, зачавкали под дождём драной обувкой, ориентируясь в темноте на жидкие и далёкие сельские огни.

В самой большой, последней по счёту комнате, которая вопреки логике в деревне зовётся передней, было холодно и с потолка ритмично капало. Ольга осталась на кухне, растопила русскую печь – сразу стало веселее – зажарила яичницу с салом и хлебом. Свечи купить забыла, и кухня освещалась только огнём из приоткрытой дверцы. Несмотря на промашку, новая хозяйка маленького экзотического мирка осталась довольна своей расторопностью, укрылась пуховиком, без которого в северном климате и летом в постель ложиться опрометчиво, да вскоре так согрелась, что сняла и вытолкнула ногами из-под одеяла одежду. Перед лежанкой красовался внушительных размеров половик, сплетенный из старых колготок и ярких полосок ткани, нарезанных из пришедших в негодность вещей. Самодельный ковёр продавался на базаре в Фиме, выглядел совершенно сюрреалистически и так понравился Ляле, что она решила взять его в Москву.

Уже расслабилась и готовилась уснуть, когда почувствовала неясное беспокойство, разомкнула веки и чуть не вскрикнула: по столу, подбирая крошки, медленно двигалась большая, величиной с кошку, серая крыса, волоча за собой длинный и толстый розовый хвост, такой же длины, как она сама. На хвосте, в свете из печи, серебрились длинные редкие волоски. Довольно большие, почти прозрачные уши мелко вздрагивали. Какая мерзость! Ничего общего с бархатной игрушкой.

Крыса, почувствовав, что её заметили, замерла и уставилась на женщину внимательным чёрным глазом, не круглым, как у мышей, а продолговатым. Что этот взгляд обозначал, Ляля не улавливала, но готова была руку дать на отсечение, что в глазу светился ум. Некоторое время человек и крыса смотрели друг на друга, боясь пошевелиться. Животное первым прервало оцепенение, забавно подняв к носу лапки, словно благодарило за угощение. Потом крыса захватила зубами большую корку хлеба, не спеша, даже с каким-то показным достоинством, спустилась на пол по ножке стола – будто ходить по вертикали ей не составляло никакого труда – и исчезла в тёмном углу.

Ляля была слишком переполнена впечатлениями, чтобы спать, и слишком устала, чтобы бодрствовать. Несколько раз, предварительно оглядевшись, она опасливо ставила босые ноги на коврик и подбрасывала в печь дрова, боясь, что огонь погаснет. Наконец, её вязко обняла дрёма – любительница распускать цветы воображения. Явилась знакомая крыса и явственно произнесла:

– Наконец-то ты явилась взглянуть на свой последний приют.

Разум Ольги не смутился, словно разговор с этой пакостной тварью был вполне уместен.

– Я приехала по просьбе матери, и вряд ли ты увидишь меня ещё раз.

Крыса повернулась к собеседнице анфас, шевеля усами и внимательно разглядывая новую хозяйку избы.

– А ты увидишь – не меня, так моих потомков. Обязательно. Между прочим, вся твоя родня скверно кончит, – призналась серая собеседница с незвериной грустью.

– Что значит скверно? – возмутилась Ляля и внезапно почувствовала приступ тошноты.

– То и значит. Исчерпаете горе до донышка и никто не утешится, у тебя у одной есть шанс, очень призрачный. А ведь жизнь совсем неплохая штука, если вдуматься. Только для этого нужно принимать её так, словно завтра не будет.

– Почему столько крыс развелось?

– Нас тем больше, чем вы сильнее увязаете в материальном. Люди без перерыва делают миру какую-нибудь бяку: войну, сливают нефть в воду, вырубают леса. Мы же помогаем природе – подчищаем за вами отбросы.

– Вот тварь! Так ты ещё считаешь себя лучше людей? И предсказаниям твоим я не верю. У нас, кстати, благополучная семья, ты таких здесь не встречала.

Крыса поиграла миндалевидными глазами, вздохнула лукаво:

– Не верю… И не верь. Неведение дано людям во спасение. А тварь – не ругательство. Творец, творение, тварный, творило…

И вещунья растворилась в воздухе.

Поутру сон продержался не более минуты и забылся. За окном ещё моросило, но в тучах уже наметились разрывы. Ляля наведалась к колодцу с частично осыпавшимся срубом, повернула ворот и вытянула темную, мятую, словно лист бумаги, посудину, отдалённо напоминавшую ведро. Сквозь худое днище хлестала мутноватая вода. «Как они пьют эту дрянь без фильтра? Говорят, раньше собирали дождевую, мягкую, она не только вкусная, но и волосы от неё хорошо росли. А теперь, что в небе, что в колодце – всё едино.» Оля вынесла из дома новое цинковое ведро и стала привязывать его колодезной цепью вместо старого. Пришли три старухи, одна древнее другой, поздоровались, сложили руки на груди и стали наблюдать за действиями чужой женщины в городском платье молча, с некоторым любопытством, но явно осуждающе. Отчего? Загадка. Под отталкивающим взглядом старух было неуютно. Во всяком случае, крыса, подбиравшая объедки на столе, выглядела добрее. (Та, что привиделась во сне, уже забылась.)

Пока она мучилась с холодной мокрой цепью, подошла ещё одна женщина, помоложе, с гладким, удивительно чистым, даже каким-то ангельским лицом, аккуратно повязанная платками – нижним белым, скрывавшим пол-лба, и верхним, из плотной светло-коричневой ткани в клетку. За её длинной тёмной юбкой прятался крошечный мальчуган с большой головой. Он неотрывно, не мигая, смотрел на Ольгу странными нездешними глазами цвета выцветших незабудок. Такие же необыкновенные сиреневые глаза были у матери.

– Давайте я помогу, – с симпатией сказала женщина. – Мы привычные.

Она ловко развязала, вновь завязала цепь короткими грубыми пальцами и улыбнулась, а малыш, оторвался от мамкиной юбки и потрогал Лялю за ногу, словно хотел убедиться, что она такая же, как все – живая и тёплая.

– Максимка, – с мягкой укоризной заметила женщина, – не трогай тётю руками.

Мальчик засмеялся, скосил глаза к переносице и сильно нагнул голову к плечу.

– Гы, гы.

Добровольная помощница зачем-то пояснила:

– Говорить не умеет.

Ольга обрадовалась диалогу с местной жительницей.

– Какое имя хорошее. А сколько ему?

– Шесть, седьмой пошел.

– У мальчиков это бывает, – сказала Ляля, невольно стараясь понравиться. – Потом заговорит сразу целыми фразами. Он ведь всё понимает?

– Это правда.

Улыбка неожиданно сошла с лица женщины.

– Иди в дом, – нестрого приказала она малышу, но он не послушался и всё стоял.

– Извиняйте.

Женщина потащила его за руку, а странный мальчик, неловко вывернув головёнку, продолжал глядеть на Ольгу, как заворожённый.

К полудню неожиданным подарком проглянуло солнце, через пару часов глина затвердела. Ляля белыми руками с тонкими запястьями под присмотром тех же бабок, к которым добавилась еще парочка, заколотила горбылём наискосок окна и двери: она многое умела – отец научил, когда возил на рыбалку в Карелию. Теперь дом выглядел покинутым, но не брошенным. Забив последний гвоздь, уехала, чувствуя спиной какую-то неясную тревогу, происхождения которой не знала.

Преодолев полсотни километров корявой дороги, Ольга выбралась на Ярославское шоссе возле Переславль-Залесского, миновала знаменитое Плещеево озеро и развила приличную скорость, рассчитывая часа через четыре быть дома. Отцовская машина, хоть и большая, тяжёлая, в управлении оказалась удивительно послушной, в заднике стояли две канистры бензина, поскольку заправки редки, а очереди могут оказаться длинными. Легковушек днем в будни встречалось мало, всё больше грузовики и фуры, которые шли на приличной скорости, но Ляля обязательно их обгоняла – не нюхать же выхлопную вонь! Она любила быструю езду, и отец пресекал эту опасную страсть, но сейчас можно оторваться по полной.

Не доезжая до святого города Загорска, увидела на обочине возле белых «Жигулей» водителя с поднятой рукой. Появилось неосознанное желание остановиться, да передумала. В моторе она мало понимает, потому что обычно этим занимается знакомый слесарь в автосервисе. К тому же глупо и неосторожно оказаться одной на дороге рядом с незнакомым мужиком. Она его мельком рассмотрела – высокий, молодой, интересный. Тем более. Интересных много, но с этим покончено – у неё на носу свадьба, а в чреве будущий папин внук.

Прошел ещё час, как вдруг Ляля почувствовала, что скорость «Лендровера» падает. Напрасно она вдавливала в днище педаль газа – никакой реакции! Это оказалось полной неожиданностью, и она едва успела съехать с дороги – мотор заглох. Ну, папка! Машину надо держать в порядке! Или, может, пока она в сельсовете дела оформляла, местный весельчак какую гайку отвинтил? У нас это мигом – чеховский злоумышленник нынешним сборщикам металлов в подмётки не годится. Уже рельсы крадут, а срезать провода под напряжением, раз плюнуть.

Ляля вышла из машины, открыла капот и, поскольку неплохо разбиралась в электротехнической части, долго возилась, проверяя каждый проводок, свечи, зажигание, но ничего не обнаружила. Прямо чудеса в решете! Оставалось голосовать. Стояла, размахивая сотенной, когда впереди затормозили те самые белые «Жигули», мимо которых она давеча проскочила.

– Ну что у вас? – спросил водитель, весело щуря ярко-синие глаза.

Загорелое, очень мужественное лицо, с кокетливой женской родинкой над верхней губой. Ляля пожала плечами и спрятала деньги в карман – не тот случай. В свою очередь задала вопрос:

– А свою уже починили? Я вас видела.

– Да у меня просто бензин кончился. Нашелся один барыга, продал втридорога, и на том спасибо.

Ляля смутилась оттого, что могла, но не подсобила брату-автомобилисту, и юркнула на пассажирское сиденье:

– Попробуйте. Не знаю, почему встала. Похоже, топливо не поступает.

Клапана не стучали?

– Нет.

Мужчина включил зажигание, и мотор сразу заработал чётко, мягко, без перебоев. Дела! Ляля покраснела: ещё подумает – нарочно остановила.

– Странно, – бросила она, злясь на себя. – Ну, спасибо и доброй дороги.

– Нет уж, проедем немного, вдруг опять засбоит.

И мужчина вырулил на асфальт, быстро набирая скорость. «Лендровер» катился, как по маслу, нарезая километр за километром. Но Ляля больше не думала о машине. Она не могла оторвать глаз от родинки на лице сидящего рядом человека. От него исходила странная вибрация, вызывавшая в ней ответный трепет, словно он втягивал её в своё энергетическое поле. Бешено колотилось сердце и сохло во рту. Между тем мужчина развернулся и приехал на прежнее место, где оставил собственную машину. Повернул ключ зажигания, вытянул ручник и приложил два пальца к виску в шутливом воинском приветствии:

– Машина в полном порядке. Можете продолжать путь, Ольга Витальевна!

– ?!

Он блеснул голливудской улыбкой и показал глазами на пластмассовый щиток над передним стеклом, где лежал водительский талон.

Ляля хотела что-то спросить, но сознание затуманилось, силы иссякали, и она закрыла глаза. Хлопнула дверца, впереди отвратительно захрюкали, застучали, зачихали «Жигули» – видно, перекупленный бензин оказался плохого качества, да и машина не лучшего. Услышав шуршание щебёнки под чужими колёсами, Ольга очнулась, судорожно врубила скорость и устремилась вслед за новым знакомым, боясь потерять его из виду. Тот, глядя в зеркало заднего вида, понял маневры спутницы и старался не затеряться в потоке машин. Они одновременно подъехали к институтскому общежитию на проспекте Мира, он молча предложил руку и повёл женщину в свою комнатушку, споро выставив оттуда соседей. Стыда, даже простой неловкости, Ляля не испытывала.

Мужчина возбуждал в ней чувственность одним прикосновением, запахом загорелой кожи. Она повиновалась его рукам и движениям, словно в летаргическом сне. Глаза её расширились и остановились: казалось, рассудок, слепившись в один клубок с чувственностью, уходил вглубь, в ту болезненную точку, где рождалось и пульсировало наслаждение. Усеянное звёздными вспышками сознание металось в пляске счастья, о котором еще несколько часов назад она ничего не знала и даже не могла предположить, что такие ощущения возможны. Это открытие исторгало из самых недр её существа восторженный стон.

Она слегка смущалась мощи этого порыва, но не привыкла противиться желаниям, тем более оставлять их неудовлетворёнными. Её тело стремилось к наслаждению, сметая на пути ненадёжные преграды, возводимые разумом. Смутное, почти бессознательное ощущение невозможности бесконечного счастья только подстёгивало чувства.

В перерывах между объятиями спросила «вы кто?», готовясь услышать самое невероятное – демон-искуситель, инопланетянин, божественный свет…

– Бухгалтер. Студент Финансового института и лейтенант запаса Максим Есаулов.

Опять Максим, второй раз за день.

– Есаулов? Говорящая фамилия… Казак?

– Так точно. Из-под Ростова-папы.

– Захотелось покорить столицу?

Максим впервые подумал: и, правда, чего ему не хватало в Ростове, большом, длинном и пыльном, как все речные города, но понятном, а понадобилась эта суматошная непредсказуемая Москва, где устроиться гораздо труднее? Но в самом этом слове, которое в провинции произносят с завистью и надуманным пренебрежением, заключалась магия первородства, когда многие десятилетия жизнь остальных российских городов, лишённых элементарных благ и внимания властей, тянулась сонно и была несомненно вторичной. Уже простая принадлежность к Москве давала смутную надежду выделиться из бесконечного пространства необъятной родины и утолить естественное тщеславие. У себя в Ростове он бы не согласился стать бухгалтером, а здесь это выглядело как способ проникнуть внутрь более высокого организма, освоиться в нём, прижиться, а там – в городе таких возможностей – что-нибудь интересное да подвернётся. Поэтому он нисколько не смущался названия будущей профессии. Оно ему даже нравилось.

– Почему бы и нет? Немало великих так начинали.

Ляля потрогала выпуклую родинку над губой мужчины и засмеялась:

– Великий казак-бухгалтер. Тогда отчего бы не сказать более современно – финансист?

– Потому что я бухгалтер. Кстати, удобно проверять знакомых на вшивость. Девушки с амбициями чураются будущих работников сберкасс и в любовники не берут.

– А в мужья?

– Тем более. А вы что, хотите замуж?

– Не так, чтобы сильно и только за вас, мой бухгалтер, или дворник, или дипломат – мне всё равно.

Максим зорко посмотрел на новую знакомую, поцеловал, и они снова занялись любовью с ещё большей страстью. Лицо мужчины и в экстазе оставалось прекрасным. Ляля блаженствовала.

Через час в дверь постучали:

– Эй вы, Ромео с Джульеттой, скоро там?

Ляля, не меняя положения, нащупала рукой в сумочке деньги, протянула Максиму:

– Передай. Пусть потерпят.

Вернувшись домой, она бросила маме бумаги – «рассказы потом! устала!» – из последних сил заставила себя смыть под душем дорожную грязь и заснула мёртвым сном, как человек, совершивший работу, превосходящую его нравственные силы.

Утром мать нашла на кухонном столе записку: «Вернусь через два дня. Без паники. Всё о´кей».

– Безобразие, – вслух рассердилась Надя, комкая бумажку. – Как будто я пустое место!

Почему дочь так же, как и муж, отстраняет её от своей жизни? Что за наказание? На правах матери, хотя и тайно, стараясь запомнить, как они лежали, и вернуть на место в точности, Надежда Фёдоровна копалась в девичьих вещах. Разгадывала пометки на календаре, читала дневники, которые Ляля то начинала вести, то бросала, перебирала книги, бельё, примеряла шарфики и шляпки. Чужая жизнь (а жизнь дочери давно стала ей чужой) вызывала жгучее любопытство, хотелось понять, что в ней такого особенного, позволяющего быть счастливой? Но тайна не поддавалась.

Продолжить чтение