Тест Мохова
ТЕСТ МОХОВА1
Если подъезжать к Бонифатьевке со стороны райцентра, трудно не приметить двух домов, отхваченных от всей остальной деревни небольшим оврагом. Они одинаково скроены из просмолённого бруса, покрыты одинаковой грязно-бурой черепицей и даже крылечки у них выходят на одну и ту же сторону – к дороге. Вот только один из них раза в полтора больше другого, из-за чего возникает впечатление, что он стоит на этом месте давно, а «младшой брат» только-только народился. На самом деле, строились они в одно и то же время, в начале 70-х, сразу после того как вследствие масштабных ирригационных мероприятий затопило бывшую Нижнюю Бонифатьевку. Конечно, многие деревенские тогда противились переезду – это ж сколько мороки. Но сейчас уже ничего, пообвыклись. Да и озеро получилось нарядное, с видами.
Строили эти дома сами будущие хозяева – тогда еще надежные сорокалетние мужики Сидор Петрович Громов – тот дом, что побольше, и Николай Дмитрич Мохов – тот, что поменьше. Сидор Петрович, несмотря на свою солидную стать, которая с годами все больше развивалась вширь, обнаружил в этом деле изрядное проворство: одним из первых среди будущих потопленцев он снес в сельсовет заявку на стройматериал, хорошую заявку, продуманную – завснаб Клюшкин долго ею любовался, прежде чем отправить по инстанциям. А вот в этих самых инстанциях к заявке отнеслись без должного уважения: в процессе её таинственного превращения в транспортные листы все многотрудно выверенные кубометры и центнеры были напрочь перепутаны, причем, что самое невероятное, в сторону увеличения. Поэтому когда Сидор Петрович увидел на своем новом участке, размеченном пока лишь сосновыми колышками, несколько исполинских куч стройматериала, он сперва даже не поверил свалившемуся счастью, а уж когда поверил, тут же стал прикидывать – хватит ли этих куч еще и на зимнюю баньку, а заодно и на вместительный курятник. Ненароком в тот самый момент прикатил на своем скрипучем, подагрическом «Батавусе»2 Митрич (сроду никто его Николай Дмитричем в деревне не звал, вот и мы не будем), осмотрел территории и ахнул: «Ого, Петрович, уже стройку запускаешь, а я вот только на участок глянуть прибыл… А материала где набрал столько? Нешто всем дают?». Митрич это так спросил, от наивности и неразумения, но Сидору Петровичу померещился в его словах опасный намек. И пришлось ему вычеркнуть из мечтаний курятник с банькой и, скрепя сердце, написать прошение на имя председателя сельсовета, в котором объяснялась сложившаяся ситуация и предлагались пути её справедливейшего разрешения. Так, буквально в соответствии с утопическим лозунгом «каждому – по потребностям», Митрич разжился материалом для обустройства нового жилища. А заодно и слепил его по образу и подобию росшего напротив громовского, ибо так было гораздо сподручней.
Жили потом Митрич с Петровичем как и полагается соседям: за межу спорили, скотину в чужой огород направляли, нестройным дуэтом зорьку восьмого ноября встречали, вместе детей женили и в город снаряжали, Варвару Никитишну, Митричеву супружницу, отпевали… В 91-ом она Богу душу отдала, оставив Митрича одного на хозяйстве…
Именно тогда и стал превращаться незаметный щуплый Митрич в известную на всю Бонифатьевку личность, можно сказать, в её ходячую (не всегда уверенно) достопримечательность. Дело в том, что если раньше Никитишна довольно успешно, то словом суровым, то слезой проникновенной, а то и просто тихой молитвой, помогала ему противостоять главному искусителю русского мужика – Зеленому Змию, то, оставшись без её самоотверженного надзора, Митрич не нашел в себе внутренних ресурсов для продолжения битвы с проклятым аспидом. Все чаще его можно было встретить выписывающим широченные зигзаги по дорожке, ведущей к дому Женьки Данилова, главного деревенского химика, по крайней мере – в области диковинных превращений картофельного крахмала в живительный для потустороннего утреннего Митрича напиток. Само собой, в своей слабости Митрич был не одинок – многие односельчане регулярно навещали гостеприимного Женьку, но всё же он стоял особняком. Во-первых, он не очень-то нуждался в собутыльниках, что на Руси почему-то считается главным признаком алкоголизма, будто наличие хлипкого визуально-акустического контакта с «коллегами по цеху» в корне изменяет весь анамнез. А во-вторых, алкоголь действовал на Митрича не совсем обычным для данной географической зоны образом: он почему-то никогда не буянил и не лез в драку – напротив, как-то весь разглаживался и умиротворялся, чем-то тихо наслаждаясь с юродивой улыбкой, что с каждым новым глотком завладевала его мимикой всё надёжней и прочней. Бывало, что, отправляясь за «догоном», Митрич терял силы на полпути, падал в придорожные лопухи и лежал там маленький и беззащитный, и его улыбку вполне можно было бы назвать младенческой, если б не какая-нибудь досадная вермишелина, застрявшая в клочковатой седой бороде.
Ирония судьбы заключалась в том, что Бонифатьевкой-то родную деревню Митрича нарекли в свое время не случайно, а в память о святом мученике Вонифатии, которого православный люд почитает как целителя от пьянства и молится ему об избавлении от винного запоя. По церковному преданию, Вонифатий сам поначалу страдал недугом пьянства, и, как замечает о нем Писание, “в нечистоте валяшеся и пьяница бяше”, но потом, переборов свою страсть, “имене Господня исповедник и страдалец славен показася”. То есть, Митрич, протоптавший свою жизненную тропку в диаметрально противоположном направлении, был инороден самой топонимике родного селения.
Пожалуй, единственным, кто хоть иногда составлял Митричу компанию, был старинный его сосед, Петрович. Тот, правда, предавался губительному пороку не по велению грешной души, а в строгом соответствии с перенятым от пращуров ритмом жизни: в субботу после баньки (постепенно и её отстроил – руки-то на месте, а что еще надо?) да по праздникам. Сварливая супруга Петровича, дородная, как платяной шкаф, Нина Степановна, эти соседские посиделки, знамо дело, не приветствовала. Может, именно это и было главной мотивацией Сидора Петровича – должна же, в конце концов, жена знать свое место! Хотя бы по субботам.
В те дни, когда Петрович изъявлял желание навестить соседа, он, выходя утром к нужнику, кидал один за другим три камешка, целясь в черепичную крышу Митричева жилища. Если ему удавалась эта нехитрая, учитывая размеры мишени, артиллерийская процедура, Митрич узнавал о распорядке дня, не отрываясь от текущих домашних дел, например – сладостного оттягивания момента первого глотка рассола из трехлитровой банки, предусмотрительно оставленной им рядом с кроватью. Если же Петрович допускал осечку, и попаданий было не три, Митричу приходилось, кряхтя и матюкаясь, выбираться из хаты, дабы разобраться, чем был вызван неформатный звуковой сигнал – неважными кондициями напарника или кознями природных катаклизмов.
Петрович заходил ближе к вечеру, обязательно с бутылочкой «беленькой», так как Женькиным самогоном брезговал. На хозяине же была закусь: рассыпчатая вареная картошка, просолённая до самой середины и сбрызнутая пахучим подсолнечным маслом, квашеная капуста, бодрая, не квёлая, хрустевшая на зубах так, что разговор приходилось откладывать до лучших времен, похожие на модели допотопных дирижаблей огурцы, выловленные в той самой банке с рассолом, – всё со своего огорода. На праздник, конечно, добавлялось что-нибудь из деликатесов – рижские шпроты или датский колбасный фарш.
– Ну вот, принесла нелегкая, – ворчал Митрич, отворяя дверь, как будто полчаса назад не наточил свой любимый нож и не употребил его вновь обретенную вострость для очистки шести отборных увесистых картошин. И делал это с серьезностью и с понятием, время от времени прищуривая глаз и проверяя качество работы – никогда он не относился к чистке картошки так же вдохновенно, если ужинал один.
– Так тяжко мне стало по оврагам ползать. Только ты, старый дурень, мне доступный и остался, – отвечал Петрович, и они, осклабясь, обнимали друг друга: массивный Петрович – по-хозяйски мощно, а щуплый Митрич – задыхаясь и пытаясь сделать вид, что, в качестве исключения, на этот раз он приятеля заламывать не намерен.
Митрич располагался на своем любимом колченогом стуле, почти полностью скрытом под огромной медвежьей шкурой, уже почти антикварной и сильно протертой в местах чрезмерного ёрзанья, но всё еще внушавшей первобытный страх перед её исходным квартирантом. Учитывая то, что охотником Митрич никогда не был, происхождение шкуры оставалось таинственным. Сам он, в ответ на любопытные вопросы Степановны, лишь усмехался: «Эт моя волшебная кольчуга – со спины мой покой бережет, а с переда я беды не жду – авось, отведу добрым глазом», но историю артефакта все равно не открывал, пусть и в самом загульном несознанстве. Митрич, сам не жадный до всяческих штук комфорта, для соседа всегда освобождал от стопки непрочитанных газет парадное велюровое кресло, когда-то привезенное сыном Володей специально для матери, в своей хвори выходившей тогда на печальную финишную прямую, которую можно лишь выстлать мягким лапником да окропить быстросохнущей сыновней слезой, но никак нельзя повернуть вспять.