Счастливого дня пробуждения
За выход этой книги я хочу поблагодарить моих родителей Калюжных Валентину и Алексея. Также благодарю за неоценимую помощь Калюжную Елену, без которой ни я, ни эта история не стали бы собой. Самородова Илью, без которого у меня не было бы даже шанса написать эту книгу. Малькову Татьяну, Фартову Карину и Гильмиярова Ильназа, без дружеской поддержки которых роман мог быть никогда не закончен.
А посвятить эту книгу я хочу всем медикам, врачам и научным сотрудникам, без которых жизни многих из нас были бы невозможны.
Глава 1
Свет. Ослепительный. Такой яркий, что глазам больно. Из горла вырывается хрип.
– Порядок, – ясно произносит чей-то рассеянный голос, настолько материальный, что, кажется, его можно потрогать, и из света проступает усталый силуэт.
Человек смотрит на меня, и пока что лицо разбивается на отдельные неузнаваемые куски: нос, рот, глаза, щетина, белое одеяние. Как собирающиеся вместе осколки. Всё как-то неправильно, но постепенно взгляд привыкает, и из темноты сознания всплывают названия вещей.
– Ты меня понимаешь? – спрашивает человек.
Слова кажутся знакомыми и незнакомыми одновременно, смысл доходит с опозданием, как перевод с чужого языка. В голове звенит. Кое-как киваю. Мышцы слушаются плохо, будто после изнуряющей болезни. Всё странно. Всё не так.
– Замечательно. – Человек подносит ко рту маленькую коробочку, зажимает кнопку, зажигается красный огонёк. – Десять пятьдесят шесть, объект пришёл в сознание, состояние стабильное…
О, цифры. Вроде бы я даже понимаю, что это, только не могу выловить: знакомо, но инородно.
– Даже не пытайся, – говорит человек, отпуская кнопку. – Не вспоминай. Всё равно не получится.
Он пропитан безразличием и тотальным божественным всезнанием, которого нет у меня. Он снова наговаривает в свою коробочку:
– Номер шестьдесят четыре. День первый. Динамика нормальная.
Человек выходит из поля зрения, я слышу шелест бумаг и дробное муторное клацанье клавиш. Всё ещё пытаюсь что-то разглядеть, но в лицо бьёт ужасно жгучий свет.
– Где я? – О, и у меня есть голос. Здорово! Но голос человека звучит низко, рокочуще. А мой тоненький и робкий.
Человек смотрит на меня так утомлённо, что я чувствую вину за то, что отрываю его от важных дел.
– В больничном крыле, – коротко бросает он.
В больничном крыле? Значит, случилось что-то плохое.
– Я болею? – пугаюсь я.
– Нет.
– Тогда зачем я здесь?
– Ты – эксперимент.
Слово тоже смутно знакомо, отдаёт чем-то… В памяти вспыхивают склянки, цифры, что-то ужасно сложное, от чего мои возможности невероятно далеки, и меня так мучит это чесучее чувство, что я ничего не могу вспомнить, мысли обрываются на полпути. Будто упираюсь в глухую стену.
– Прекрати, – приказывает человек. Я снова вижу над собой его лицо и теперь дольше, внимательнее его разглядываю.
Он как будто даже мне знаком. Пока что его лицо для меня – целый мир от начала и до конца.
– Если чего-то не можешь вспомнить, просто не думай об этом. Это называется «избирательной памятью». Если начнёшь вспоминать, это плохо кончится, – и звучит это не пустой угрозой.
– Эксперимент – моё имя?
– Эксперимент – это опыт, исследование, – поясняет он чуть раздражённо. – Некое наблюдение с целью выяснить результаты. Со временем поймёшь.
Время. Как только он произносит это слово, в моём разуме появляется и концепция времени. Оно будто только сейчас пошло.
– А у вас есть имя?
Я слышу смешок, его губы изгибаются, но как-то не совсем искренне. А я продолжаю его рассматривать: понимаю, что он уже немолодой, в спутанных волосах проглядывает седина. Я не могу пока точно судить о возрасте, красоте или уродстве, так как он – первый человек, которого я вижу, и потому становится отправной точкой всех моих систем измерений.
– Зови меня доктором, – отвечает он. Имя звучит как «знания» и «помощь». И немножечко как «боль».
Он тянется к рубильнику, и с громким хлопком гаснет свет. С непривычки мир становится тёмным, скользким и рыхлым, как сырая земля, но, когда глаза привыкают, проступает множество незнакомо знакомых вещей: кафель, операционные софиты, решётки на окнах, тяжёлый монитор в пожелтевшем пластике, заваленный бумагами стол, стальные архивные шкафы, склянки, схемы, лезвия и ещё слишком много того, от чего всё внутри сжимается, – я не знаю их имён, но знаю: оно способно навредить.
Доктор начинает меня отстёгивать: ослаблять жёсткие ремни, о которых до этого у меня не было ни малейшего представления. Словно я так давно лежу здесь, что уже их не чувствую. Неумело двигаю руками, подношу их к глазам. Пальцы слушаются дёргано. Мои движения непохожи на слаженные движения доктора. Я понимаю, что я и размерами меньше него, моя ладонь уместилась бы в его руке раза два. А затем я понимаю, чем ещё мы непохожи: моя кожа совсем другого цвета и кисти все прострочены шрамами и стежками. Выполненными или с педантичностью, или с любовью. Конечности будто сшиты из разных частей, хотя и очень хорошо подогнанных. Кажется, внутри тела что-то шипит.
Доктор внимательно наблюдает за мной, затем хмурится своим мыслям и вновь щёлкает клавишами у монитора.
– Двигательная функция в норме… – продолжает надиктовывать он в свою механическую коробочку и смотрит на мои рваные попытки подняться. – Относительно. Ещё не укрепились связи моторной коры.
Его взгляд регистрирует каждое моё движение – беспристрастно, точно, как видеокамера. А я пытаюсь неловко размять пальцы с тонкими, почти прозрачными ногтями, мои руки выглядят так беспомощно и синюшно, но ощущения мне нравятся.
Касаюсь поочерёдно каждым ногтем подушечки большого пальца, сгибаю маленькие суставчики. Потом смотрю на ноги. Они слегка фиолетовые. Я подтягиваю руками колено к животу, чтобы разглядеть стопу. Трогаю на ней кожу, вручную сгибаю и разгибаю. Появляется чувствительность, и я понимаю, что начинаю широко улыбаться. Смотрю на доктора, будто могу передать ему свою радость. Но он в лице не меняется.
– Попробуй встать, – говорит он.
Сначала я впадаю в ступор, потому что до меня с опозданием доходит смысл, а затем пытаюсь спустить ноги со стола. Нескладно и неуклюже. Стол высокий, и я сваливаюсь, запоздало уцепившись за край. Стопы касаются ледяной плитки. В коленях жуткая слабость, будто они тряпичные и вот-вот сомнутся, а из швов полезет вата. Я трясусь – и от напряжения, и от озноба. Тут и правда холодно.
– Достаточно, – останавливает меня доктор, подносит коробочку к лицу. – Атаксия. Слабая передача импульсов. Вероятно, ошибка проектирования; возможно повреждение седалищного нерва. Или дисфункция мозжечка… Пойдём, нужно сделать томографию. – И он тянет меня за шиворот больничной рубахи.
Я пытаюсь хотя бы делать вид, что иду, но по факту просто еду за доктором, елозя стопами по кафелю. Кажется, ростом я ему едва ли до груди достану. Он распахивает стальные двери и приволакивает меня в соседнюю комнату. Всё кажется потрёпанным, плитка отколотая, на полу лежат перемотанные кабели, а в самом центре – огромный, жёлтый от времени страшный аппарат. Доктор опускает меня на стол в его жерле, будто на гигантский язык из разинутой пасти. Заставляет лечь, вставляет мне в уши вату и закрывает голову какой-то рамой. Становится жутко-прежутко.
– Лежи неподвижно. Будет громко. Не двигайся. Вообще. Не верти головой, – буднично говорит он, и дверь за ним со склепным скрежетом захлопывается.
Стол медленно и неотвратимо въезжает в жуткий аппарат. Темно. Страшно. И вдруг чудовищная машина оглушительно заводится – теперь она гудит и трещит на все лады. В них даже прослеживается ритмический рисунок: тыц-тыц-тыц-тр-р, тыц-тыц-тыц-тр-р. Всё кажется, что меня вот-вот прострелит, и я умру.
Когда процедура заканчивается, доктор, ничего не говоря, уходит в операционную, и я опять слышу щёлканье клавиш. Я боюсь двинуться, даже не дышу и стараюсь стать как можно меньше и незаметнее, сжимаюсь в точку и разглядываю швы на пальцах. Вообще-то они мне даже нравятся. Похожи на узор.
– Пойдём, – зовёт доктор. Он стоит в дверях и выжидающе на меня смотрит.
О нет… В смысле… А я и стоять не могу ровно! Я цепенею. В ушах всё ещё шумят отголоски страшного аппарата: тыц-тыц-тыц-тр-р… Опускаю ноги, но никак не могу заставить себя отпустить край стола.
– Иди сюда, – повторяет человек. Не нетерпеливо, нет, но настойчиво, так, что спорить нельзя.
Я смотрю на него с немым криком о помощи, но его глаза – стёкла камер. Я выпускаю край стола. Секунду-другую стою, качаясь, как пылинка в воздухе, даже радуюсь, что получается. Но мир вокруг вдруг увеличивается, а я уменьшаюсь – и падаю. Неудачно, больно и неуклюже, так что от стыда сгореть хочется. Ушибы ощущаются странно, пытаюсь их стряхнуть, но не выходит. Глаза и носоглотку неприятно щиплет, губы дрожат.
– С тобой всё в порядке. Ты можешь ходить и можешь стоять. Ошибок нет, – чеканит доктор. – Попробуй ещё раз.
Не хочется его разочаровывать, и я продолжаю упрямо барахтаться. Рвано, но упорно переползаю к стене, пытаясь с её помощью подняться. Тело вялое, мышцы слушаются неохотно, ходуном ходят коленки. Я не понимаю, как у доктора всё это получается так легко и бегло, будто плёвое дело! Кое-как встаю, по-лягушачьи врастопырку приклеивая ладони к плитке. Доктор приподнимает подбородок, хмурится. Я понимаю, что справляюсь плохо. Осторожно отталкиваю себя от стены, касаясь её самыми кончиками пальцев, и делаю первое подобие шага, скользя ступнёй вперёд. Аккуратно, словно по тонкому льду. И падаю. Опять.
Доктор разочарованно вздыхает, подходит, хватает меня за воротник и тащит. Настолько легко, будто я ничего не вешу. Мне так жаль, мне так стыдно! Смертельно стыдно! Он опускает меня на кушетку в операционной.
– Ладно, – устало говорит он, проводя ладонью по лицу, его силуэт обессиленно складывается, как ворох тряпок.
Он садится на кресло у синего экрана и переводит проницательный взгляд на меня, будто пытаясь уличить во лжи. А я себя чувствую так, будто и правда его обманываю, только не знаю об этом. Слышу, как за толстым мутным стеклом барабанит дождь; оборачиваюсь к арочным окнам операционной – небо светло-серое, свинцовое. Едва видны дрожащие под натиском капель изумрудно-зелёные листья винограда. Пахнет железом и спиртом.
– Николай! – вдруг громко кричит человек. – Коля!
Я съёживаюсь, словно это на меня повысили голос. Тяжёлая дверь со скрежетом отъезжает, и в помещение заходит тощий сгорбленный старик с седыми космами, обрамляющими его покрытую пятнами лысину. Одет он так плохо, что, кажется, его пиджак вот-вот рассыплется в труху, от башмаков отстают подошвы, а штаны покрывают разводы. Костюм такой же дряхлый, как и он сам. Насколько, видимо, ему позволяет зрение, он выбрит, но плешиво. В мою реальность врывается новый запах: старость и щелочное мыло. И эта вонь нарушает мой хрупкий баланс внутри этого хоть и неуютного, но родного мира операционной.
– В одиночную палату, – отворачиваясь к монитору, приказывает доктор.
Старик неотвратимо ковыляет ко мне. Меня пронзает ужас: вот с ним идти мне совсем не хочется!
– Пойдё-ём! – хрипит он, как наручником перехватывая моё запястье узловатыми пальцами.
Нежные стежки на руке болезненно натягиваются, в уголках глаз выступает влага. Я снова падаю на пол, в безмолвной мольбе смотрю в спину доктора, но его взгляд намертво прикован к вычислениям и бумагам, и до меня ему уже совсем нет дела.
– Идти, что ль, не можешь? – прикрикивает старик.
Изо всех сил я напрягаю мышцы, каждую связку в теле и… И меня так же волоком тащат в коридор. Мой мир теперь расширился: я вижу серо-бежевые глянцевые стены, в которых отражаются холодные отблески ламп, мимо плывут двери. Я верчу головой, но ничего разглядеть не успеваю.
– Как в первый раз, ей-богу! – усмехается Николай.
«Как в первый раз»? – бьётся мысль. Так я здесь не в первый?.. Пытаюсь вспомнить, но в сознании лишь зудящая пустота. Старик останавливается у дверей палаты, толкает створку. Внутри довольно пусто: койка, штатив капельницы, умывальник да шаткий столик. Окно и здесь зарешечено намертво. Через матовое стекло не видно почти ничего, кроме пасмурно-стального неба.
Николай включает свет и бросает меня на кровать, как какое-то полено. Берёт из судка вату, ужасно пахучий пузырёк и трёт мне кожу на сгибе локтя… Что? Зачем? Его прикосновения мне неприятны; они грубые, хаотичные, резкие. Потом он что-то подносит к предплечью, и – хоп! – металл вонзается в желтовато-восковую плоть. Я вскрикиваю. Не зря меня напугали иглы: они и правда причиняют боль, резкую и холодную, как небо за окном. Старик закрепляет липкой лентой катетер и что-то впрыскивает. Я чувствую течение студёного раствора внутри, хочется выдернуть эту дурацкую пластмаску.
– Не трогай, повредишь вену! – шипит старик. – Всё! До завтра можешь спать. – Смерив меня едким взглядом, он забирает лоток.
Хлопает дверь. Слышится лязг ключей в замке.
Здесь смертельно холодно. Стерильная плитка, больнично-яркий свет ламп, размеренное щёлканье капель по карнизу. Чтобы хоть как-то согреться, я заворачиваюсь в тоненькое и колючее шерстяное одеяло, пахнущее порошком так сухо, что в носу свербит. Поджимаю ноги – стопы ледяные, их очень-очень хочется согреть, но собственного тепла мне не хватает. Потихоньку я всё же начинаю чувствовать слабость, долгожданным жаром разливающуюся по телу.
Засыпая, я разглядываю стежки на пальцах, на поджатых коленях, на руках, нахожу их на шее и лице, чувствую сквозь рубашку на животе и груди – в форме знака Y, провожу подушечками по их монотонному успокаивающему рисунку на запястьях. Если пощупать, скальп тоже расчерчивают рубцы. Волосы светлые, кудрявые и короткие. Тонкие как пух. Кожа бледная, желтоватая, местами даже зелёная, где-то синяя, фиолетовая, как акварельные разводы, – особенно на коленях и локтях. Я закрываю глаза и лежу в полузабытье, пока реальность не ускользает.
Поворот ключа в скважине сгоняет сон. Я дёргаюсь и осоловело таращусь на дверь. Лишь бы не Николай с его ужасными шприцами…
Это доктор! Он бесшумно закрывает за собой дверь и проходит к койке. В этот раз я обращаю внимание, как он одет: опрятно, всё тщательно выглажено – не в пример его помощнику. Доктор сразу понимает, что я не сплю, какое-то время мы смотрим друг на друга. Уже рассвет, слепящее солнце из окна кидает желтоватый зарешечённый прямоугольник на стену.
– Доброе утро, – устало здоровается доктор, смотря на меня сверху вниз, его руки спрятаны в карманах. – Сейчас мы поставим капельницу. Коля! – кричит он в сторону двери. – Что ты всё копаешься!
Через несколько долгих секунд я слышу роковое приближение шаркающей походки из коридора, и в проёме появляется этот гадкий старик с пакетом, полным чего-то белого и жидкого, в морщинистой руке он держит стальную посудину со свёрнутыми шлангами. Николай вешает мешок на штатив и протягивает трубки ко мне. Я инстинктивно дёргаюсь, закрывая сгиб локтя. Впрочем, ему это не мешает. Он вставляет трубку в катетер, и я чувствую мерзковатую боль от шевеления иглы в вене. В шланг начинает неторопливо капать раствор. Каждый раз, как этот старик появляется, он меня или пугает, или делает больно!
– Посмотри сюда, – говорит доктор, стуча себя пальцем по кончику носа, вытаскивает из кармана крохотный ручной фонарик и светит мне в глаз. – Не щурься, – просит он, внимательно вглядываясь в мой зрачок.
От света перед глазами мерцают лиловые пятна и чешется в носу, но мне даже немножко весело. Доктор просит посмотреть то ему на мочку уха, то на лоб, то на потолок. Будто такая игра.
– Как ты себя чувствуешь? – Луч пропадает, и становится темно.
– Хорошо? – будто спрашиваю я. Мне не с чем сравнивать. – А что я такое?
– Что ты такое? – Он вскидывает брови.
Я не могу этого объяснить, но я понимаю: я – не то же самое, что он или Николай. Это осознание сидит во мне так глубоко, что я не могу найти его истоков. Но я надеюсь на всесильное понимание доктора.
– Давай скажем так: тело человека не храм, а обычный жилой дом. Где прохудилось, мы латаем, где сломалось – чиним. Но естественный износ не обманешь. Если сгнил каркас – всё кончено. Человек устроен плохо; если бы он был сотворён хорошо, он бы не умирал так рано. И ты, – доктор внимательно смотрит на меня, – ты, быть может, изменишь историю архитектуры.
Сколько он смешных сложных слов говорит. Я бездумно улыбаюсь в ответ, делая вид, что всё мне понятно, лишь бы он опять не решил, что у меня что-то в голове не работает, и не запихнул в свою тарахтящую жуткую машину.
В этой палате мне приходится провести ещё несколько дней. Ко мне заглядывают Николай с доктором. Учат меня ходить: принесли ходунки, чтобы укреплялись «нейронные связи» – что это такое, я пока не знаю. И принесли кубики. Чтобы мне было чем себя развлечь. На них символы. Буквы и цифры. Какие-то я, кажется, помню. А какие-то нет.
Доктор не проводит со мной много времени, может, в редкий день и полчаса. Но когда приходит, терпеливо объясняет, как пишутся буквы и каким звукам соответствуют. Рассказал, как считать на пальцах. Ему было нужно знать, как работают мои «когнитивные функции» – этими сложными словами он называл то, как я думаю. Проверял, знаю ли я названия цветов, времён суток, животных и всяких предметов: мебели, одежды, растений, игрушек. Показывал карточки с рисунками и надписями. Некоторые вызвали у меня затруднения: «пианино» – красивое слово, но незнакомое, или вот «шторы» – жутко забавное. Но это был мой звёздный час, столько гордости, что это мне легко далось! И доктора это порадовало, а если его это порадовало, то и меня.
Кубики меня и правда здорово развлекают. Пока никто не видит, я, чтобы не холодно было лежать, расстилаю одеяло на полу и строю башенки. В моём воображении они становятся замками, домиками и рвами. Буква А – главный герой истории, который путешествует по королевствам гласных и согласных.
Недавно этот противный старикан увидел, какой бардак остаётся в палате из-за игр, и страшно рассердился. Пинками разрушил мой дворец глухих согласных и деревню цифр, доведя меня до слёз жуткими криками и унизительно отходив полотенцем, как надоедливую собаку. С тех пор приходится вслушиваться в шкрябанье его шагов в коридоре, чтобы успеть всё расставить по местам.
Старик заходит ко мне так часто, что уже тошно от его лица: он меня моет, меняет капельницы, мерит температуру, чистит зубы, ставит уколы, забирает из моего тела в пробирки что-то такое белое, что течёт в моих венах, – настоящая кража! И всегда так больно и неприятно, даже, бывает, остаются синяки! И не сказать чтобы в нём было много силы, нет, но пальцами, цепкими, как клешни, он меня хватает, дёргает, щиплет. Его кожа – сухая и морщинистая, как дублёная шкура, и имеет резкий запах, который мне не нравится. И ещё никогда он не открывал дверь так, чтобы не заставить меня подскочить на месте от её железного визга.
Как-то пришёл и вытащил инфузон-ную? – кажется, инфузонную – систему из руки, чтобы поставить другую – под ключицу. И это было так мерзко и страшно! И даже больно! И теперь у меня из груди торчит трубка. Зато больше ничего не мешается у локтя.
За эти несколько дней холод стал мне привычен. Доктор сказал, что мне пока нельзя перегреваться. Он объяснял это какими-то жутко сложными словами: «терморегуляция», «замедление метаболизма», «цитокины»[1], «артериальное давление». Зато обещал, что, как только «стабилизируются» какие-то процессы в организме, мне можно будет погреться!
Однажды утром Николай заявляется не только со своими дурацкими процедурами, но ещё и с какой-то коробкой.
– Обувь. – Он швыряет мне под ноги кожаные ботинки, которые с глухим стуком ударяются о плитку. – Бельё, носки, свитер… – продолжает он кидать вещи на кровать. – Доктор сказал, с этого дня тебе можно ходить по больничному крылу. – Он зыркает на меня с недобрым выражением.
Я что, правда смогу узнать, где конец того коридора?! Я столько всего увижу! И мне дали вещи! Они что, правда все мои? Какой красивый свитер!.. Фу, он ещё и колючий! Но тёплый. Свитер даже пахнет чем-то приятным, чем и одежда доктора. И оказывается, обувь – это страшно неудобно. Так и хочется снять эти противные туфли и ходить в носках. Из-за толщины подошвы кажется, что я не чувствую поверхности и плохо держу равновесие.
– Можешь идти, – бросает старик, отворяя передо мной дверь палаты.
Я испуганно, но всё же с любопытством прошмыгиваю к проёму. Смотрю по сторонам, оценивая, длинный ли коридор: да в нём уместится куча таких комнат, как моя! Да здесь даже бегать можно! Я шатко перешагиваю порог, пытаясь привыкнуть к ощущению обуви на ногах. Затылком чувствую, как хищно за мной следит Николай. В коридоре темновато, только из окошечек операционной падают лучи, да в начале и в конце окна. Такие же зарешечённые и мутные, как везде. Я неуверенно иду вдоль палат, дохожу до больших и тяжёлых дверей операционной. Заглянуть туда я не могу – роста не хватает. И не хотелось бы перед стариком показывать своё любопытство, а то надумает себе гадостей. Дохожу до окна. Там стоит растение в горшке. Жухлое, но ещё зелёное. Что, дружок, тебе тоже холодно?
– А мне ещё куда-нибудь можно?
– Сюда, – Николай указывает жёлтым ребристым ногтем-миндалём на створку и шаркает прочь. Каждый его шаг отдаётся звоном целой связки ключей – должно быть, от прочих комнат. Вот бы их достать и посмотреть здесь всё…
Он выходит в большую двустворчатую дверь в конце, и я на короткий миг вижу, что там ещё пространство – большое! И светлое!
Я взволнованно бегаю из стороны в сторону, привыкая к свободе движений и узнавая способности своего тела. Я могу так разгоняться, что даже волосы на голове шевелятся. Двигаться, оказывается, приятно. А падать – совсем нет. Набегавшись так, что дышать стало тяжело, и вначале даже испугавшись этого, я всё-таки решаю подглядеть в операционную. Неловко, а потом более уверенно пытаюсь подпрыгнуть. Однако доктора там нет. Где же он пропадает? Впрочем, этот вопрос меня волнует недолго, и я тут же переключаюсь на дозволенную мне дверь.
Я разворачиваюсь, осторожно открываю створку – ого, такая тяжёлая! Прежде мне никогда не приходилось открывать двери, но, если даже хилому Николаю это не в тягость, мне казалось, должно быть просто. Но я кряхчу от напряжения, будто мне куча лет, и кое-как протискиваюсь внутрь.
Это тоже палата. Похожая на мою, но в ней много кроватей. Раз, два, три – загибаю я пальцы, как учил доктор, – четыре. Четыре кровати. Зачем так много? Тут… тут кто-то ещё живёт? Эта догадка меня вдруг страшно волнует. Весь мой мир состоял всего из двух живых существ (трёх, если считать меня), и мне даже в голову не приходило, что мог быть кто-то ещё! Кто? Или всё-таки кровати здесь просто так? Я могу на них спать? Всплывает фраза: «В одиночную палату». Так, получается, если моя одиночная, то должна быть и общая? Выходит, это она. Но для кого? Для других па-ци-ен-тов… – вспоминаю я нужное слово – здесь есть другие пациенты?
Я с любопытством разглядываю комнату, открываю ящики тумбочек – пустые, но всё равно интересно. Заглядываю в уборную – ох, тут целая ванна! Балуюсь с водой, брызгаю каплями на стены. Вода бывает горячей и холодной. И можно менять её температуру! Понимаю, что от влаги ткань свитера темнеет. Это так любопытно, выходит, можно красить водой? Пытаюсь сделать это с разными поверхностями, но только мягкая материя темнеет. Как простыни на кроватях. Потом я пугаюсь, что ткань так и не посветлеет, и это заметит Николай. Пытаюсь высушить. В итоге выбегаю в коридор в надежде, что он в комнату и не зайдёт, если меня там не будет.
Глава 2
Ещё через пару дней меня окончательно переводят в общую палату, где заметно теплее и суше воздух. И уже не так часто проводят кварцевания. Ещё мне позволяют мыться в ванной и чистить зубы самостоятельно! Что очень кстати: Николай ужасно чистил зубы, вечно стукал щёткой и царапал дёсны, фу. Но он всё так же следит, как это делаю я, чтобы удостовериться, что я справляюсь. Доктор так и не приходит, и мне начало казаться, что я что-то делаю не так. Его что-то обидело?
Кубики мне разрешили принести с собой. И одежду новую дали – целое богатство! И на моей кровати теперь не только одеяло, но и покрывало. И мне можно кутаться в них. Мне нравится накрываться, чтобы свет проникал сквозь плетение и получался шатёр. Свет изнутри окрашивается рыжеватым золотом, и сразу мир становится таким волшебным и приветливым внутри, что прохлада больничного крыла больше не страшна.
А ещё в общей палате есть окно. Стёкла повсюду мутные, матовые, и мне поначалу не удавалось понять, что же за ними. Но затем мне в голову пришёл потрясающий план: во время ежедневного проветривания придвинуть тумбочку к окну, взобраться на неё и подглядеть в форточку – Николай-то легко дотягивался, но не я. И у меня получилось!
И мой мир в этот миг стал огромным; снаружи оказалось так много деревьев! Пахло влагой, сырой землёй и травами – здесь часто бывали дожди. Всё было ещё зелёным, чарующе пышным и буйным, словно живая сказка. У подножия здания, как в море, утопал в зелени дворик, полный растений, но они уже начали подёргиваться желтизной. Осень? Это же значит, что начинается осень? И получается, в здании есть ещё этажи под нами, раз здесь так высоко? Неужели это место такое большое, а мне можно находиться всего-то здесь? Несправедливо! А потом в коридоре раздался отдалённый скрежет ключей и шаркающая походочка. Пришлось срочно ставить тумбочку назад. Но мне так захотелось что-то утащить из того большого и прекрасного мира в этот. И под руку попался листочек обвившего решётку винограда.
Теперь у меня появилось новое сокровище – особенно ценное, потому что добыто в такой опасности. Мне часами напролёт хотелось любоваться кружевными узорами прожилок на просвет. Это занимало мой разум не хуже игр с кубиками. Конечно, сокровище пришлось прятать, чтобы Николай о нём не узнал. Уж он-то наверняка рассердится. Не знаю почему, но он за любое дело кричит на меня и хлещет полотенцем. За то, что бегаю по коридору, что моюсь не так, что постель заправляю иначе, что верчусь, пока он капельницу ставит (как оказалось, эта белая жижа поддерживает во мне жизнь), за малейшее проявление любопытства, за разлитую воду в ванной, за мятые шорты, за то, что пуговицы на пижаме кручу, – да вообще за всё. Будто одно моё существование тяготит и злит его.
А вот листочек меня успокаивал. Было так приятно любоваться им и гладить его перед сном. Будто мы друг друга понимаем и делим на двоих горести. Только вот он вскоре начал вянуть. Уже через пару дней пожелтел, стал суше и тоньше, ещё через день начал сворачиваться. Жизнь уходила из него. И мне постоянно приходилось его прятать – под матрасом, – что на нём неважно сказывалось. Но иначе Николай найдёт.
Теперь меня уже не остановить: почти каждое проветривание у меня появляются новые листочки. Моя непревзойдённая коллекция. Они похожи и одновременно совсем-совсем разные! Более кругленький я зову Ноль, самый разлапистый – Восемь, а самый тоненький и треугольный – Один.
– Это ещё что такое?! – доносится из комнаты разъярённый крик старика.
Все мои внутренности вмиг холодеют. Я застываю, будто меня окатили ледяной водой. Я обычно ухожу из палаты, пока Николай хозяйничает, чтобы лишний раз его не нервировать, и сижу на подоконнике с горшочным растением. И тут до меня доходит: да он же зашёл в комнату со сменным постельным бельём!
Николай выбегает из дверей, несётся ко мне, и уже отсюда я чувствую его опаляюще-душную злобу. Скатываюсь с подоконника на пол и закрываю голову руками. Старик хватает меня за ухо и тащит в палату.
– Откуда это у тебя?! – Он тычет пальцем в выволоченные из-под матраса ошмётки аккуратно засушенных листочков.
Как же варварски он с ними обошёлся, остались только пыль и черешки! Самое дорогое, что у меня было! Неужели он вредит всему, чего касается?!
– Как только наглости хватило?! Как ручонки-то дорвались?! – Он всё таскает и таскает меня за ухо. – У-ух, бестолочь!
Я захожусь плачем. Очень хочется как-то оправдаться, но сопли текут, заливая носоглотку. Чувствую, как надувается и пульсирует скрученное пальцами ухо, а старик всё выкрикивает свои злые слова, зовёт меня мразью и сволочью, тянет и тянет. Кажется, будто ухо сейчас раскрошится, как мои листочки. Ну неужели это такое жуткое преступление?
– Что тут происходит? – слышу я прохладный, спокойный голос, от которого внутри сразу поднимается надежда и вместе с тем страшный стыд, что он меня за столько дней впервые застал именно так.
Я замираю, только грудная клетка рвано вздымается с уродливыми всхлипами. Старик наконец отпускает моё ухо, и я хлопаюсь на пол, на ворох простыней. Я поднимаю глаза и вижу склонившегося надо мной доктора. К лицу и шее приливает жар.
– А вы поглядите, чего творит! – Николай хапает с перекладины кровати останки погубленных листьев и машет ими в воздухе как свидетельствами страшного злодеяния. – На окна лазает, виноград дерёт, гадина! И как-то ж ума хватило!
И тут лицо доктора впервые на моей памяти озаряется хоть лёгкой и почти незаметной, но улыбкой. Он переводит взгляд на меня, и я стыдливо опускаю голову.
– «Ума хватило», – повторяет он. – Как забираешься? С помощью тумбочки?
Я неуверенно киваю, будто идея была не моя. А затем он носком ботинка выдвигает из-под кровати ящик с кубиками и опрокидывает на пол. Деревянные грани гремят о плитку.
– Покажи, как ты составляешь слова, – просит он. – Сможешь написать «дом»?
О, легко! Я потихоньку успокаиваюсь и, размазывая сопли по лицу, придвигаюсь ближе к горе деревяшек. Без труда нахожу нужные буквы, выставляю их в необходимом порядке – Д-О-М, – широко улыбаюсь и смотрю на доктора, надеясь на одобрение. Его лицо, однако, вновь становится бесстрастным. Он просит меня написать ещё всякое: «свет», «дерево», «окно», даже «Николай», на что старик недовольно фырчит.
– Хорошо, – кивает мне доктор. – Раз так, то пора начинать уроки. – И он выходит из палаты.
С того дня мне стало доступно ещё одно прежде незнакомое помещение – «классная комната». Она оказалась светлой, воздушной, с доской на стене, со столом возле неё, с бумагой, красками, пластилином, с книжной полкой (хоть и застеклённой и закрытой на ключ, туда лезть мне было нельзя) и настоящей партой!
Теперь мне разрешено ходить сюда, когда я захочу. Доктор дал мне несколько книг: иллюстрированный букварь, цветной, как праздник; учебник математики и сказки. Они были невероятно красивые, каждую страницу украшали рисунки, и сразу же у меня возникла целая куча вопросов.
Неужели на этих иллюстрациях тоже люди? И получается, людей много? А они все как доктор или как Николай? Или как я? Доктор только посмеялся. «Нет, – сказал он, – людей в мире очень-очень много. Их миллиарды». – «Миллиарды?» – мне было неизвестно такое число. «Это когда десять умножают на десять девять раз подряд. Это называется “степень” – десять в девятой степени».
Пока что мне было тяжело посчитать на пальцах, но всё равно поначалу показалось, что это совсем немного, – если я постараюсь, то смогу. Тогда доктор рассказал мне историю про мудреца, индийского короля, рис и шахматы, расчертив доску на шестьдесят четыре клетки. Ничего себе, какими, оказывается, огромными бывают числа! И сама мысль о том, что в мире так много людей, одновременно и пугала, и восхищала меня. Но на вопрос, встречу ли я их, доктор туманно ответил: «Время покажет».
Эти уроки стали для меня буквально всем. Лучшим временем дня. Они состоят из бесконечной череды вопросов и ответов. Даже то, что вначале было уроками чтения, за час успевало совершить полный оборот до биологии, математики, химии, географии и назад. Оказалось, там, за стенами больничного крыла, лежат необъятные просторы: доктор показывал мне глобус и рассказывал, как много в мире стран. Каждая уникальна и обладает своим языком и культурой. Доктор такой умный, он всё-всё на свете знает, и мне тоже захотелось стать, как он, и всё-всё знать! И везде побывать, и на всё посмотреть своими глазами: на горы, моря, равнины, на удивительных зверей. И ещё очень захотелось поскорее вырасти, чтобы получить нечто, называемое «документы». Если они у тебя есть, это означает, что ты теперь важный и взрослый человек.
Одна вещь меня огорчает – что наши уроки кончаются так быстро. И все эти новые знания настолько меня волнуют, что засыпать стало тяжело. Перед сном в голове мелькают дневные занятия, в мысли лезут незаданные вопросы, которые изводят меня до следующего дня. Зато доктор научил меня пользоваться часами, и теперь время до следующего занятия можно узнать в любой момент, как мне захочется. С самого утра в мыслях так и бьётся: «Ну когда же? Сколько ещё осталось? Четыре часа… Три часа… Час… Двадцать минут… Ну же, скорее, скорее!» И ещё доктор меня попросил больше не считать на пальцах, а начать считать в уме. Это оказалось сложнее, но он сказал, что это укрепляет мозг. Ещё доктор дал мне энциклопедии для внеклассных занятий! Сказал: «Чтобы не тратить время даром». Они яркие, с кучей картинок и схемок, и обо всём-всём на свете: о планетах, животных царствах и даже мифах. Мне понравилось коротать за ними долгие вечера в ожидании уроков.
Ох, а уж сколько тайн, оказывается, хранит человеческий организм. И вся эта потрясающая, сложная система как-то умещается в моём теле. Кажется, именно тема человеческого строения больше всего волнует доктора. Если разговор на уроке заходит в это русло, то он сразу же начинает увлечённо вдаваться в детали, и слушать становится ещё интереснее и приятнее – хотя, казалось бы, уже и некуда больше, – потому что его речь расцветает красками.
Однако на одном из этих уроков вдруг обнаруживается, что кое-чего мне не хватает.
– Выходит, люди рожают людей? – Мысль повергает меня в шок. – Совсем маленьких людей? Вот так вот просто?
– Ошибкой будет считать, что это просто. Это очень сложный, комплексный процесс, происходящий на клеточном уровне…
– А я? – вдруг доходит до меня. – Я ведь… Не помню себя младенцем…
– У тебя и не было младенчества, – просто поясняет он. – У тебя также нет родителей в привычном смысле этого слова. Я тебя создал совсем иным путём. Куда более долгим и трудоёмким.
Мне даже льстит, что именно ради меня он так сильно заморочился.
– А как?
– Пока ты этого не поймёшь. Прежде тебе предстоит пройти долгое обучение.
– А я тоже смогу создавать людей?
– Конечно. Но только тем же способом, что и я.
– А почему не простым?
– Смотри-ка. – Доктор подходит к плакату со схемой строения человеческого тела и кончиком карандаша указывает на что-то в разрезе головы. – Это называется гипофиз. А вот этот кусочек – эпифиз. Они регулируют многие процессы, включая секрецию гормонов. Но твой мозг… Он устроен несколько иначе. Как и многое в твоём теле. А вот ещё. – Он указывает на нечто, напоминающее баранью голову. – Этот комплекс органов производит клетки, из которых создаётся плод. Но у тебя его нет. – Он перемещается от изображения женщины к изображению мужчины. – Ровно как нет и этого.
«Плод». Забавно. Как у фрукта.
– А почему у меня их нет?
– Потому что ты иное существо. Единственное в своём роде. Мне многое пришлось поменять, чтобы я мог целиком контролировать твою эндокринную систему. Велика вероятность – на что я очень надеюсь, – что расти ты тоже не будешь.
Это что же, выходит, я никогда не получу документов?!
– Так я никогда не вырасту… – расстраиваюсь я.
– Если повезёт. Но в этом нет ничего плохого. – Он перехватывает карандаш двумя руками, будто указку, чуть склоняет голову. – Если всё пойдёт, как я запланировал, ты также никогда не умрёшь.
Не умру? Смерть. Я знаю, что это такое. Всё, что о ней пишут в книжках, что это очень страшно и горестно. Смертью кончается совершенно всё вокруг. Весь мир состоит из нерушимого цикла рождений и смертей. Доктор рассказывал, что это необратимая деградация клеток, химический распад до самых простых веществ, дальше которого ничего нет. За гранью которого сознание перестаёт существовать.
Я поднимаю глаза на доктора и вижу, что он чуть улыбается. Это редкое зрелище.
– Вечная жизнь – благо, не доступное ещё никому. Но она может быть доступна тебе. Ты – самое особенное в мире существо. – Он кладёт мне ладонь на голову.
Его рука тёплая, не хочу, чтобы он её убирал, но прикосновение длится лишь секунду.
Всю ночь мысли сами собой вращаются вокруг этого разговора, как кометы по орбите. С одной стороны, мне стало радостно. Я – самое особенное существо в мире. Подобного не было за всю историю человечества. Я могу никогда не умереть. Я могу жить вечно. Но ведь… Значит ли это, что я переживу доктора? И даже Николая? Все вокруг будут желтеть и вянуть, как мои листочки, и в конце превратятся в простейшие химические соединения, которые со временем станут чем-то ещё. А если я всех-всех на свете переживу, то в конце останусь только я… И мне будет очень одиноко. От этого грустно. Хуже, чем грустно. Но я не знаю, как называется это чувство.
Это обещает быть невероятный день – сегодня меня наконец выпускают из больничного крыла, и не просто из крыла, а в сад! От нетерпения на месте не сидится, я же увижу большой мир! Доктор сказал, что для «иммунитета» очень важно гулять на свежем воздухе, и потому мне теперь можно будет выходить дважды в неделю. Мне дали ещё больше одежды, всякие тёплые вещи: шапку, шарф, перчатки. Во всём этом неудобно: и шарф колется, и шапка закрывает уши так, что через неё плохо слышно, как сквозь вату на томографии, и руки неудобно сгибать, но я побываю снаружи!
Я вприпрыжку несусь по коридору, чувствуя, как становится жарко под всеми шерстяными слоями, – это мне в новинку, холод уже привычен, но вот жара – от неё даже совсем чуточку страшно, раз говорят, что это мне вредно. Николай больно хватает меня за руку и опять что-то ворчит. Он тоже тепло одет: в длинный плащ с куцым меховым воротником, в уродливые башмаки, руки спрятаны в митенках. Он гремит ключами у дверей коридора, и вот мы оказываемся на лестнице.
Я восторженно озираюсь, досадуя, что шарф не даёт свободно вертеть головой. Так вот что это было за большое светлое помещение! Тут всё такое огромное, лестница вниз спиралью петляет на каждом этаже. Мы спускаемся, как в колодец, каждый шаг по каменным ступеням рикошетит о стены. Ладонь в перчатке легко скользит по перилам. Раз, два, три… Шесть пролётов, три этажа. Внизу небольшой холл, из которого выходят ещё несколько высоких дверей. Одна из них огромная и тёмная. И вот её-то и отпирает Николай.
В лицо ударяет порыв холодного свежего воздуха. Глазам так светло, будто в них иголочку воткнули. С непривычки я щурюсь, но, когда зрачки привыкают, я промаргиваюсь и… Небо просто бескрайнее! Раньше у него всегда была граница – оконная рама или страница книги, но теперь оно столь огромно, что у меня глаз не хватает его вместить. Под ногами хрустит мелкая щебёнка, отсчитывая каждый мой шаг, низкие бордюрчики ограждают тропинки, но, увы, зелень за ними совсем пожухла, и остался только бурый сухой ковёр листвы да чёрные скелетики кустов.
А деревья! Какие огромные! Ветки, будто карандашные рисунки, перечёркивают всё небо, как бумагу. И стволов так много, между ними петляют тонкие дорожки и уходят вглубь. Только где-то там, совсем далеко, между ними видно глухой каменный забор с чугунными ажурными шипами-навершиями.
– Можешь ходить вокруг этой клумбы. – Старик отпускает меня и прячет руки в карманы.
Ощущение свободы ошарашивает, хочется убежать, взлететь, несмотря на запрет, но всё это так страшно и волнительно! Осенний ветер лижет кожу, пахнет тут совсем не так, как наверху: запах чем-то напоминает сырые тряпки, которыми Николай вытирает пыль, но намного приятнее.
– А я могу…
– Нет, – не успеваю я закончить, сразу же перебивает он. – Только вокруг этой клумбы, и ни шагу дальше. – Он хмуро плюхается на гранитную скамейку, вжимая голову в плечи, как та смешная птичка из энциклопедии. Даже в его пятнистой лысине, кажется, отражается светлое прекрасное небо.
Наворачивая круги возле пожухлой клумбы, я разглядываю парк и наш дом. Это, скорее, целый особняк: три этажа, мансардная крыша с башнями. Стены какие-то блёклые, желтушно-серые, и краска сходит плешами, словно её давным-давно не обновляли. Отсюда я вижу окна – наверняка операционной. Угадываю даже свою палату. Но больничное крыло – это только крохотный кусочек.
А что всё остальное?
Вот так вот Николай меня и выгуливает в следующие дни. Очень быстро мне это наскучивает: ходить из раза в раз по той же тропинке по полчаса, как круговому маятнику, и ничего нового не видеть. На вопросы он совсем не отвечает, только огрызается и приказывает молчать. Зато, когда к нам изредка присоединяется доктор, он выводит меня куда дальше: мы гуляем почти до самого забора, и он мне разрешает всё-всё трогать – кору, ветки, сухие листья под ногами. Если мы находим жёлуди, он позволяет их оставить. Рассказывает про деревья вокруг, про экосистемы, фотосинтез, циркуляцию воды. Показывает мне белок, прыгающих над головой с ветки на ветку, называет птиц, что порой поют над нашими головами. Даже показал мне старое гнездо!
Это всё очень кстати, потому что наши уроки сократились и он всё чаще даёт мне книги для самостоятельного чтения, а на занятиях лишь объясняет то, что осталось непонятно.
Глава 3
Незаметно пришла зима и оказалась ещё красивее, чем мне представлялось, – сверкающая, чистая, белоснежная. Моя первая зима. На морозе на ярком солнце сугробы переливаются серебряной пыльцой. Меня так веселит хруст снега под подошвами, и можно вытаптывать на нём всякие рисунки и надписи, словно на огромной восковой дощечке. Вот цветочек, вот треугольник, вот огромная цифра пять!
– Небольшой минус и высокая влажность. – Доктор зачерпывает снег и немного мнёт его. – В такую погоду, как сейчас, из снега можно лепить. Смотри. – Он протягивает мне ладонь, на которой лежит белый шарик.
У меня просто дыхание спирает от восторга. Это же невероятно! Это же вода! Которая мнётся, словно пластилин!
– А мне… Мне можно? – осторожно спрашиваю я. – Николай мне даже за один вопрос об этом затрещины раздавал.
– Конечно, давай, – подбадривает доктор. – Знаешь, снег ведь на самом деле не белый. Нам это только кажется из-за того, как в нём рассеивается отражённый от солнца свет. – Он подкидывает на ладони снежок, задумчиво глядит на него, а потом сминает в руке. – Это солнечный свет в видимом спектре белый, а сами кристаллы воды прозрачные.
– А снег, выходит, состоит из кристаллов? – Я озадаченно смотрю на мягкую холодную субстанцию в руках. Кристаллы – для меня это что-то твёрдое, имеющее конкретную форму. А снег мягкий. Как моя подушка.
– Из очень мелких. Которые легко ломаются. Но в основном из воздуха. Смотри. – Он подносит ко мне свою руку и показывает что-то на тёмном рукаве пальто. Снежинка, словно крохотная звёздочка. – Шестиконечная. Потому что у молекулы воды гексагональная структура. Вот эта красивая. В основном, конечно, снежинки формируются дендритами. – Он указал на ветки кустарников. – Древовидными структурами. Как и всё в природе, даже формирование снежинок – очень сложный, многоплановый процесс. Их форма зависит от сотен факторов: атмосферное давление, температура, скорость ветра, относительная влажность, вокруг какого ядра она будет формироваться, будет ли у неё вообще ядро, скорость фазового перехода, широта и долгота, упругость водяного пара, сила гравитации и так далее. Если минус будет небольшой, то снежинки будут похожи на иголочки. А если почти около нуля, как сейчас, то на хлопья. И нам очень повезло, что мы сейчас здесь нашли вот такую красивую снежинку. Это редкостная удача. – Снова он указывает взглядом на ровную звёздочку на обшлаге рукава. – Природа настолько сложна и изменчива, что ни одной похожей снежинки в ней нет. Они все уникальны.
– Ни одной? – на секунду пугаюсь я и оглядываюсь вокруг.
Выходит, всё вот это, вся вот эта красота – она настолько хрупкая, и её жизнь так коротка, а я просто топчусь по ней и ломаю в своих руках всю эту уникальность? Вмиг становится стыдно. Вот бы законсервировать все эти сугробы, чтобы они никогда не таяли, чтобы хоть как-то сохранить им жизнь, чтобы кто-то их увидел и запомнил. И так хочется забрать эту редкую прекрасную снежинку, но ведь стоит мне её коснуться – и она исчезнет. Так что я таращусь на неё, почти не моргая, пытаюсь вобрать в себя каждую линию – единственная такая, и скоро её не станет.
– Ни одной, – кивает доктор. – Всё в природе уникально. От каждой снежинки, каждого дерева и каждого листа на нём до целых планет. Наша планета в каком-то роде та же снежинка, ей повезло сформироваться именно так, что здесь возникла разумная жизнь. И это куда более редкая удача, чем шестиконечная форма при текущей погоде. – Он смахивает снег с рукава, и с этим коротким движением исчезает целая снежинка-планета, такая редкая, что на её шести лучиках есть разумная жизнь. – Но и она неизбежно исчезнет. Всякая жизнь скоротечна. Это можно назвать глупостью, но мне хочется побороться со временем.
Пусть, говоря всё это, доктор и смотрит на меня, но говорит он вовсе не со мной.
– Хватит спрашивать! – ворчит Николай. – Доктор уехал.
– Как уехал? Куда? – Я потерянно смотрю в спину ползающего на карачках старика, который вытирает сырой тряпкой пыль с батарей под подоконником.
– Тебя это не касается. – Он с кряхтением поднимается с колен и ковыляет к следующей батарее. – По делам.
– По каким делам?
– По важным!
К зиме ему стало ещё тяжелее ходить: похоже, у него болят суставы, и он едва подволакивает за собой ноги, отчего и настроение испортилось пуще прежнего.
– А когда вернётся? – пугаюсь я. Никогда ещё доктор не покидал особняка, а вдруг он больше совсем-совсем не приедет?
– Займись делом! – скрежещет старик.
Дни стали короче, ночи – длиннее. Из-за темноты чаще клонит в сон, за окном из-за вечных снегопадов практически мёртвая стылая тишина и такая же мгла: во всём саду лишь два убогоньких фонаря возле разрешённого мне для прогулок пятачка. Каждый следующий день похож на предыдущий, будто время замкнуло в круг. Подъём, умывание, зарядка, капельница, прогулка, учёба, анализы, чтение, инъекции, немножко игр, купание, укол снотворного, отбой. Почти всё моё время проходит в классной комнате за чтением и решением арифметических и геометрических задачек из оставленных доктором учебников. И иногда мне ещё удаётся побегать по коридору, пока старик не видит.
Стало совсем одиноко. С Николаем даже изредка не поговорить, он всегда огрызается. Если вопрос ему не нравится, может и ударить. А вопросов у меня скопилась целая гора, но самые животрепещущие касаются даже не биологии или географии, а происходящего кругом. Зачем на окнах решётки? Почему мне нельзя покидать больничное крыло? Почему нельзя выходить за территорию дома? Что там находится? Когда я смогу увидеть других людей? Где они все? Что на других этажах?
Раньше это казалось мне чем-то само собой разумеющимся, частью жизни – как воздух или сила земного притяжения. Даже если бы посреди коридора вдруг появилась лошадь в клоунском колпаке, меня бы это не удивило: она отпечаталась бы в моём сознании как деталь внешнего мира по умолчанию. Но теперь чем больше я узнаю, тем больше вещей не понимаю. Решётки ведь нужны, чтобы кто-то не сбежал? Ну, или чтобы что-то извне не прорвалось внутрь и не навредило. Но никто не пытается сбежать – во всяком случае, я не пытаюсь, и снаружи нет угроз, только тёмный тихий лес.
Я роняю голову на парту. Хоть доктор и запретил мне так делать, но его рядом давно нет, и потому я на пальцах считаю дни с его отъезда: двадцать девять, тридцать, тридцать один, тридцать два. Это примерно одна пятая всей моей жизни – я теперь и дроби знаю. И не то чтобы мне скучно – мне всегда есть чем заняться. Учёба не кончается, и Николай очень внимательно следит за моими успехами, даже, скорее, за неудачами, и хлещет линейкой по пальцам за неправильные ответы. Из-за его вечного бдения, криков и наказаний пропала вся радость от новых знаний. Он прямо-таки нависает надо мной грозовой тучей, и если я ошибаюсь, что я делаю часто из-за страха перед ним, то он никогда не объяснит, что непонятно, не поправит мягко, как доктор, он сразу начнёт кричать, что я глупое недоразумение и извилин у меня меньше, чем у ленточного червя.
На самом деле, старик, похоже, тоже много знает, раз так легко определяет, где я допускаю ошибки, и стоит признать: его замечания дельные. Кажется, он хорошо образован, и всё же он жестокий и грубый, и от его тирании хочется сбежать. Я ведь ничего плохого не делаю, но он явно меня не любит. Вот бы его как-то задобрить… Но что вообще может порадовать такого человека? А что бы порадовало меня? Я смотрю на разложенные на парте книги, карандаши и листы бумаги. В моих карманах жёлуди, с которыми я никогда не расстаюсь. И мне приходит блестящая мысль. Ведь наверняка будет очень здорово нарисовать нас всех вместе! И сделать сюрприз!
Я не умею красиво рисовать, и у меня не выходят такие ровные чертежи, как у доктора, но я стараюсь изо всех сил. Фигуры кривоваты и чуть заваливаются в сторону, но всё равно нас можно узнать. Доктор высокий и важный, в тёмном пальто, в волосах немного седины. Моя кожа покрыта стежками, на голове – пушистая шапка, я весело мну снег в руках. А Николай чуть скрученный, в длинном плаще и полосатом шарфе. При мне Николай никогда не улыбался, но я всё равно рисую ему широкую, добрую улыбку. И вовсе не рисую морщин и заплаток на одежде. Пусть он будет красивым.