Избранные проекты мира: строительство руин. Руководство для чайников. Книга 1
Всякое коммерческое использование текста, оформления книги – полностью или частично – возможно исключительно с письменного разрешения Автора. Нарушения преследуются в соответствии с законодательством и международными договорами.
© S. Vesto. 2018-2024
© S. Vesto. graphics. 2018-2024
1124
__________________________
Во всех известных культурах и цивилизациях воины отмечали число врагов, преданных ими смерти. Смысл ритуала состоял в том, чтобы дать визуальную фиксацию количества смертельных граней, которые воин сумел преодолеть. Делалось это на орудии убийства либо на самом теле воина, в виде характерных отметин, так или иначе не оставлявших сомнения, о чем шла речь. Тем самым концепции Смерти с каждым разом предлагалась все новая диспозиция, с предупреждением, что отобрать конкретно у данного кандидата в покойники право на жизнь ей будет труднее, чем у других. Точнее всего то же содержание передавала известная формула: «Все, что не убивает меня, делает меня тверже». Статус в иерархии повышался соответственно числу пережитых врагов.
Именно этот ритуал в упрощенной и цивилизованной форме позднее копировала традиция единоборств, присуждая мастеру следующую ступень на более безопасном пути к совершенству – «дан».
И только одна островная культура следовала традиции, в которой такая визуальная фиксация на теле делалась не за число убитых врагов: следующую ступень мастера присуждали за поединки, представлявшие реальную опасность, от которых воин сумел уклониться. Традиция не имела отношения к искусству дипломатии.
Некоторые исследователи интерпретировали это как другой известный постулат: «Лучшая война – та, которую выигрывают, не начав». И отчасти, действительно, в такой интерпретации содержалось рациональное зерно. Правда, существовало еще одно прочтение.
Суть была не в том, чтобы просто избежать столкновения, представлявшее потенциальную опасность, – это было несложно сделать, просто сведя число столкновений к минимуму. Дело было в другом: в искусстве, которое в вольном переводе звучало бы примерно как искусство вовремя остаться в живых. Иначе тот же оборот трактовался вторым значением: умением отличить главное от остального.
Как раз эти представители и своего рода «эндемики» культуры в свое время настолько ценились в некоторых кругах своим нюхом на присутствие смерти, что к их услугам прибегали даже руководители кланов, ценивших свою жизнь выше долга. Именно их впоследствии стали называть «сторонними наблюдателями».
В том же исследовании утверждалось так же, что, несмотря на все это, те же «наблюдатели» не отличались какой-то особой продолжительностью жизни…
– Из «Энциклопедии первобытного мышления. Культура и ее тотем». Издание Иоганна Баарса, IV и последнее
Продром
В стране крайней радости
В 1381 году Хан Тохтамыш, планируя очередное «турне» года по городам урусов по периферии западного направления, надеялся управиться со всем предприятием до заморозков, с тем чтобы успеть к себе домой к какому-то национальному празднику. Поскольку собственный сектор военной разведки в силу чисто национальных особенностей характера и склада ума очень неохотно утруждал себя добросовестным и подробным составлением карт чужой местности («Ввяжемся – а там будет видно».), топографическая сторона предприятия была вечной головной болью каждой новой кампании. За что разведка Тохтамыша каждый раз получала по шапке. Это помогало, но ненадолго.
Поэтому руководство, все трезво взвесив, разумно решило на начальном этапе заслать в пределы Москвы двух специально подготовленных «орнитологов» с подробными наставлениями где стоять и как и что говорить.
Конечно, Москва, в свете последних событий сидя как на иголках, что-то такое предвидела, и на таможне все с большим сомнением разглядывали крепкие небритые лица «орнитологов» при верительных грамотах, написанных от руки с каким-то сильным и до боли знакомым акцентом. Поэтому осмотр достопримечательностей был сокращен до минимума, но дело этим не ограничилось по причине того, что заезжая научная партия с самого начала испытывала трудности в поиске общего языка с местным населением (исключая ее женскую часть). Сейчас трудно сказать, что там у них произошло, только «орнитологи» очень скоро вернулись уже не одни, правда, в истории потом осталось только одно имя: «Тохтамыш-хан».
Еще менее известно, что в 1382 году до погребов была сожжена вся целиком не одна Москва, а целый маршрутный прилегающий пояс географии уруссии. Самое любопытное в этой истории то, что, по слухам, Тохтамыш делал это из чисто топографических соображений, создавая из незнакомой местной географии четкие визуальные ориентиры, чтобы потом на обратном пути не гадать и не ломать голову, был он тут уже раньше или еще нет, не полагаясь больше на болванов из внешнего отдела разведки…
Об относительности того и этого
Над лужайкой, унылой и желтой от пожухлой травы, висели первые снежинки. Небо пахло тишиной и скукой. Было то непонятное время без времени, когда сезон, который кончался, завершал самый бесцветный день. Кусок изуродованной старой стены торчал из травы, как несостоявшийся катаклизм: без начала и продолжения. Стена тут была ни к селу ни к городу. Под лучами не знавшего тепла солнца недостроенный замысел прятался где-то в исходной части, которого никто так и не увидел. Рядом в основание камней упиралось дерево. Был почти вечер.
– Нет здесь ничего, – сказал один гунн другому, стоя на краю возвышения из камней и прикрывая ладонью нижнюю часть лица. – Я же говорил. У меня нехорошие предчувствия насчет этого леса. Слишком тихо.
– Да они у тебя всегда нехорошие, – отозвался напарник. – Ты у нас как этот, у которого что ни делается, то к худшему.
Захоронение было какое-то странное. Дети лежали, словно их приносили в жертву в спешке, опаздывая и оглядываясь через плечо. Даже не захоронение: тела оставили так, словно подношение делалось лесу. У некоторых кости ног были перебиты – явно чтоб не бегали. У других кости ребер имели одинаковые повреждения – доставали только сердца. У части лежавших в основании черепов остались отчетливые следы от ударов тупым предметом. Еще один череп, судя по всему, маленькой девочки, аккуратными надрезами пытались делить на равные части, как делают, принося в виде подношения самое дорогое, что есть. Взрослых не было.
Погода совсем испортилась. Ночевать здесь никому не хотелось. Шли долго, потом снова встали.
– С этим миром что-то не так, – заявил гунн напарнику, разглядывая лежавшие на земле фигуры казненных с прибитыми к дереву языками. – С каких пор воров скота кладут ногами к солнцу?
– Так я про это и рассказываю, – отозвался его напарник постарше, грубее лицом и с большим количеством прямых старых шрамов. – Если даже Бру говорит о вреде чтения, то вспомни мое слово: скоро покойников будет больше.
Тропа шла в обход и терялась где-то у обрыва. В лесу было так тихо, как бывает только в преддверии настоящих заморозков.
– Это который Бру? – спросил первый гунн напарника. – Бру Тога Стоик?
– Аденомик он, а не стоик, – хмуро отозвался соплеменник по прозвищу Козьи Уши, бандит в нескольких поколениях и прилежный семьянин. – Философы проклятые. Все несчастья в мире от них. Всё, пошли. Нечего тут разглядывать.
Гунн помоложе глядел под ноги, напарник тоже старался смотреть, куда наступает. Козьи Уши тяжело дышал, удобнее перехватывая поручни оглобель повозки, помогая быкам преодолеть наиболее опасный участок пути. На западе опять что-то висело, снова тучи и блеклые полосы света, предвестники инея, никуда от них было не деться.
– Вы чего орете, – спросил, подходя и запахиваясь, еще один соратник. – Тут везде менгиры, плюнуть некуда – вы тут как у себя дома.
После встречи с медведем одного глаза у него не хватало и скальп украшали несколько рванных параллельных борозд. Все соплеменники сходились во мнении, что ему исключительно повезло и он легко отделался. Медведю повезло меньше.
– А что, – спросил Козьи Уши болея сердцем, – германцы уже все умерли? Или так и будем за ними бегать по болотам и снегу? Вот дерутся, сволочи, – добавил он с неодобрением. – Корххи как увидел, все, говорит, это надолго. Я тоже потеплее оделся. Как чувствовал…
Соратник впрягся вместе с остальными, телега пошла веселее.
Слепящее от больной холодной погоды большое багровое солнце, прорезанное свинцовыми нитями облаков, било в глаза и висело прямо по курсу, как дорога на небеса. Она не обещала ничего хорошего. Это к непогоде, подумал Козьи Уши. Хоть снег наконец пойдет. Подъем почти кончился. Начинался новый вечер, и в нем было еще меньше тепла, чем в пережитом дне.
– У них имена странные, просто беда, – снова подал голос гунн помоложе. – Я как ни пробовал запомнить, не держатся в памяти. Мне уж неудобно без конца спрашивать, посол на меня волком смотрит, думает, я издеваюсь. – Он осторожно вытянул в сторону руку, пробуя разбитое накануне плечо. – Этот овраг кончится когда-нибудь?
На взгорке прямо под солнцем и на самом краю обрыва спиной к ним стояла еще одна фигура с приложенной к глазам ладонью и длинным луком через плечо. За слоем грязи и дорожной пыли она ничем бы не отличалась от остальных, если бы не легкая одежда и пара необычных ножей разной длины за поясом – слишком длинных и слишком тонких, уместных скорее под мышкой иноземного наемника. Здесь такими не пользовались.
Неподвижная фигура была видна за ветвями деревьев уже на расстоянии – как ориентир на пересеченной местности, и еще на расстоянии все поняли, что что-то не так. Хиератта не знал эти места, но остальные шли по его следам. Шевеля губами и ругаясь, он, не отрываясь, с явным беспокойством всматривался во что-то на горизонте.
– А чтоб тебя, заразу… – сказал он, не оборачиваясь, и громко добавил: – Все, уходим. Гроза возвращается…
Не заставляя себя уговаривать, все поспешно стали спускаться с открытого пригорка под защиту леса. Стиснув зубы, молодой помогал быкам, Козьи Уши с неприкрытым детским испугом глядел туда, куда только что глядел Хиератта. Грозу он не переносил, и это знали все. Сезон гроз давно закончился, но только не для этих падей. Их словно что-то держало здесь. И все знали, что их здесь могло держать. Вязкий, холодный, ленивый ветер нехотя брел рядом с ними, играл влажными листьями и поднимал вверх. В ушах стояла тишина.
Месяц Мертвых подходил к концу, и, значит, нужно было ждать пришельцев. Они часто появлялись, когда есть было нечего. В силу обрывистой местности перепады теплого и холодного климата были такими, что пока в каньонах долин собирали яблоки, на перевале все намертво закрывало снегом. Там было просто не пройти. В низине за деревьями торчал еще один менгир, такой старый, что почти зарос лесом. Шедший впереди одноглазый гунн встал. Эти торчавшие, как зубы, из земли камни он не любил, они вызывали в нем безотчетный страх, и не только у него. Рядом с ними старались не ходить и громко не разговаривать. Но у Хиератты было свое мнение, он уже что-то там делал, согнувшись пополам, изучая и нимало не смущаясь близким присутствием мстительных духов. Это его особое мнение уже не раз и не два создавало ему проблемы, грозя вылиться однажды в нечто серьезное, но ему было наплевать. Многие видели в нем изгоя, который лишь в силу попустительства духов и вождя безнаказанно топтал землю. И многих раздражало, что он жил так, будто впереди его ждали еще две жизни.
Вдоль надолбов в просветах на поваленных бревнах лежали покойники – полуистлевшие фигуры осужденных с некогда прибитыми языками, связанными за спиной локтями и вытянутыми конечностями. Кое-кого пробовали есть, кое-кто был до сих пор обут. Оскал их старых высохших лиц был всюду одинаков, и все притихли. Обычай привязывать умирающих к мертвым был обычен для выходцев с далекого юга, но мертвых никогда не привязывали к живым, это нарушало смысл обряда. Считалось, живого в мир мертвых должен был нести только мертвец, не наоборот.
Козьи Уши расстроился:
– Ой, как сложно все стало под этим небом.
Один из покойных смотрелся совсем жутко: он не был живым – но он и не казался мертвым. Среди прочих наполовину разложившихся остовов его словно оставили по ошибке и недавно. По ошибке так никого не оставляли, и это знали все.
Козьи Уши неодобрительно хмурился, глядя, как Хиератта снимает с убитого обувь.
– Не трогал бы ты его, – сказал он. – Плохая примета.
Хиератта наклонился, примеривая к ступне размер обуви. Мокасины тоже были какие-то странные – явно не из этих мест.
– Я сам плохая примета, – угрюмо отозвался он. – Ты это от зависти, что ли?
Это было как раз то, про что говорили в тане, качая головами. Именно его манера плевать на общественное мнение делала его изгоем: не способности к чужим языкам, не умение видеть то, что скрыто от всех, не готовность прыгать туда, откуда несет неприятностями, и не обыкновение оставаться в стороне от интересов коллектива. Его манера перешагивать через традиции предков была постоянной пищей для размышлений. Как он до сих пор оставался в живых – тоже было загадкой. Многие сходились во мнении, что кто-то там наверху его любит. Это могло стать проблемой. Когда природа одного без стыда одаривает талантами, которыми обделяет остальных, философами становились даже бабки. В способности издавать ртом звуки, как это делают не-совсем-люди, достоинства никто не видел. Но в ней видел достоинство вождь.
Обувь соплеменника выглядела немногим лучше, чем у Хиератты, но подобрать под него нужный размер было бы делом непростым.
– Ну да, – усмехнулся тот. – Сандальки больно не по погоде.
Сандалии и в самом деле выглядели так, будто свалились из другого климатического пояса, но сделаны были с такой практичной любовью к деталям, что Хиератта не задумываясь подвесил их себе за пояс. В пределах менгира покойники находились под защитой местных духов или какого-то слова, как говорили, их не трогал даже дикий зверь. Это тоже знали все. Языки прибивали обычно тем, кому нельзя было говорить. По местным поверьям, эти связанные с темными силами субъекты являлись дверью в иной мир, и чем меньше они открывали рот, тем тверже свет стоял на ногах.
Убиенные не казались опасными, считалось, наиболее опасным особям темных сил забивали в рты камни, растягивая им челюсти на запредельную ширину, с тем чтобы те не приходили ночами сосать кровь и распространять тьму в среде живых. И это работало. Кровососов никто не видел, как и никто не видел открытых случаев тьмы.
Пока Хиератта стягивал с покойного черную рясу с исполинским капюшоном, начал сыпать мелкий дождь. Он закончил подпоясываться куском веревки как раз когда сверху полило по-настоящему.
– Боги и духи предков моих, – произнес он изменившимся голосом, запахиваясь и подворачивая несуразно длинный рукав. – Вот чего мне не хватало от жизни.
Лицо его прояснилось.
Он накинул капюшон, и Козьи Уши покачал головой.
– Знаешь, на кого ты похож? – спросил он.
– В ней даже чувствуешь себя как-то значительнее, – согласился соратник.
В черной, как ночь, хламиде, укрывшей от посторонних глаз суть бандита, он и в самом деле выглядел иначе. Это была даже не ряса – власяница духов.
Пока они заканчивали с гардеробом, сверху за гребнем камней жуткими голосами кто-то выл, то ли дикие псы, то ли духи.
Электрический разряд ударил в дерево прямо за спиной, шарахая изо всех сил, словно прицениваясь, так что в глазах блеснуло.
«Боги и духи предков моих», – отчетливо произнес Козьи Уши, непроизвольно пригнувшись и мучительно сморщившись. Хиератта засмеялся, откидываясь назад и обнажая все зубы. Дождь он любил. И грозы любил тоже. В деревне этого не понимали.
Козьи Уши покачал головой, снова садясь в седле ровнее. Ехали уже довольно долго. Почерневшее небо поминутно раскалывалось на ослепительные части и с грохотом рушилось куда-то дальше, за обрыв, дождик шлепал без большой охоты. «Нам не успеть», – хмуро сказал он. «Нужно еще две жизни, – согласился Хиератта. – А лучше три». Он совсем скрылся за темнотой, и только шорох со дна ущелья говорил, что там пройти можно. «Чувствуете, как тут пахнет, – сказал из ночи голос. – Это тени усопших. Духи глядят нам вслед. Они ждут, когда наше время подойдет к концу и больше можно от нас не прятаться. – Едва различимая за темнотой фигура в седле, плавно раскачивая поясницей, проваливалась и исчезала вслед уходящей вниз тропе. Гунна словно не заботило, что будет, если лошадь сорвется. – Братья мои, – заорал он вдруг, надсаживаясь и упирая кулак в бедро. Лошади дернулись. – Я слышу ваши мертвые мысли и слышу ваше молчание, как если б вы дышали мне в уши и плясали на моих голых костях. Нет, не сегодня, идите спать – нет, еще не сегодня…»
– Ну, не знаю, – сказал Козьи Уши. Он уже снова держал себя в руках. – Зачем мне три жизни, если я не знаю, что делать с одной. Наверное, это что-то вроде проклятья. Когда некуда спешить, лучше оставить лошадей пастись, где паслись.
Вниз все-таки что-то сорвалось, что-то большое, и, подпрыгивая, отправилось вниз, за ним с шуршанием последовали предметы поменьше. Все-таки тропа не была приспособлена для таких перемещений. Какое-то время было тихо. Потом издалека, откуда-то со дна преисподней донесся голос:
«Как можешь ты, смертный, говорить о том, что приятно глазу бога, имея глаз зверя?»
Презентация
Я стоял у окна и делал вид, что перебираю в руках карточки с тезисами презентации, чтобы в последнюю минуту всё еще раз освежить в памяти. На самом деле я их не видел. Дело было не в волнении. Они мне уже успели опротиветь до такой степени, что за время подготовки я не раз и не два всерьез задумывался над тем, не стоило ли начать искать новую работу. За исполинским окном главного офиса, служившего вспомогательным конференц-холлом для сотрудников и руководителей среднего звена, бегали дети. Они беззвучно открывали и закрывали рты, валяя друг друга в земле и листьях. Дальше лежала опушка густого хвойного леса. Странно, но я почти не волновался. Группы людей, занимавшие сейчас ряды дорогих кресел и что-то привычно бубнившие, меня не трогали. Меня трогала мертвая тишина, которая последует сразу, как только я повернусь к этим креслам лицом. Вот она меня пугала по-настоящему. Иррациональный страх перед тем, что сейчас произойдет, заставлял дрожать пальцы, но с этим я почти справился. В пустом коридоре накануне я сделал несколько отжиманий на кулаках и потом еще несколько подходов, пока не стал задыхаться, и это немного помогло. Всё было уже неоднократно повторено, и я просто тянул время. Всего один поворот – и прежний такой серый, самый обычный день необратимо станет другим. Предполагалось, что если грамотно тянуть время, то это будет невербальным вступлением в тему. Я знал, что мне мешало. Тянуть время было единственное, что я мог делать грамотно.
В помещении холла галдели, но негромко, готовые в любую минуту прерваться. За окном мальчишка сидел на лежавшем товарище по активному отдыху и с помощью опавших листьев собирал из него объект захоронения. От предыдущей лекции у меня осталось двойственное впечатление. Докладчик неплохо устроился. Он ничего не стал изобретать, он почти ничего не сделал сам, он даже не вспотел: он просто стоял, уткнувшись в бумагу, зачитывая чужую работу и изредка отвлекаясь на проекции диаграмм. От возмущения я только вертел головой. Имя было известным, работа была уважаемой, против приматологии никто по большому счету ничего не имел против, так что все мирно дремали. «…В книге «Вы просто не понимаете» лингвистка Дебора Таннен говорит о том, как мужчины используют конфликты для повышения своего статуса и в самом деле получают реальное удовольствие от споров с друзьями…» Он даже не спросил в конце, есть ли у кого-то вопросы. Их ни у кого не было, но зато они были у меня. Если бы следующим не шло мое выступление, докладчик бы вспоминал этот день долго.
«Размытая грань между конфликтами и сотрудничеством не всегда умещается в голове женщины (для них «подруга» и «соперница» означают совершенно разные вещи)… » Вот почему женщине никогда не написать книги и не снять фильм, которые стоит читать и стоит смотреть. Восприятие стандартной женщины выглядит не столько ограниченным, сколько дефективным, и самые умные из них инстинктивно чувствуют, что здесь в самом деле «что-то не так» и что дело может быть не только в одном мужском шовинизме. Потом я снова достал проклятые карточки, но уже не мог на них смотреть.
Цель этих выступлений оставалась загадкой не только для меня. Ходили слухи, что ее не знало и само руководство. Оно просто приятно пользовалось властью, как узурпатор публичными казнями, с тем чтобы не терять аппетит, и те, кто еще не видел свое имя в списке, мрачно всматривался в завтрашний день. Впрочем, вслух об этом никто громко не говорил, так что не очень приятную обязанность все просто старались проскочить, как опасный поворот с залегшим на дно сотрудником дорожной инспекции. Предположения строились самые разные. Кто-то их сотрудников офиса воспринимал возложенную обязанность как публичное изнасилование, кто-то испытывал нездоровый энтузиазм, у кого-то откровенно дрожали руки, однако равнодушным не оставался никто.
Если бы кто-то спросил меня, я бы сказал, что определенный прагматизм имел место. Руководство словно пыталось что-то вычислить – не то в контингенте подчиненных ему сотрудников, не то в его характерологии, как компетентные органы по особенностям микро- и макроэкспрессий вычисляют потенциальных террористов, однако мысль о том, что от невинного доклада может зависеть будут ли тебе платить вообще, неприятным образом вносила коррекции в план твоих мероприятий вне зависимости от желаний.
«…Это объясняет те различия, которые мы наблюдаем между полами, проявляющиеся уже в начале жизни. Сразу после рождения девочки обнаруживают склонность дольше смотреть на лица людей, чем мальчики; в свою очередь, те способны дольше смотреть на механические игрушки…»1
Ну ерунда, расстроенно думал я. Ну и что? Будь у меня возможность, я бы в детском саду часами пялился на вагины девочек, там явно чего-то не хватало. Мысль о тесной связи между механическими игрушками и их вагинами пришла позже. Автор местами болван и ничто бестолковое ему не чуждо.
Потом все засобирались, кашляя и поднимаясь с мест, и я с неприятным чувством отметил, как у меня пересохло во рту.
Я откашлялся, убирая тезисы. Сделал несколько шагов от окна и поднял глаза к лицам аудитории. Аудитория с готовностью перестала галдеть. Только пара каких-то уродов с животами на дальних рядах непринужденно перешептывались, делая вид, что их никто не слышит. Я терпеливо ждал.
Я откашлялся еще раз, глядя на этих двух ушлепков, плюющих на тяжелую судьбу одинокой фигуры, приговоренной стоять, пока они будут сидеть. Всем было известно, что выходить сюда добровольно и что-то говорить не станет никто.
Я сказал:
– Я хотел сделать презентацию немного неформальной.
Под потолком офис-холла моментально повисла мертвая тишина. Все смотрели на меня. Они даже не смотрели – они откровенно пялились, нагнетая мне в кровь новую порцию адреналина. Как будто прежнего мне было мало.
– В одной стране в одном исследовании провели изучение темы под названием «Чего вы боитесь больше всего?»
Я сделал паузу, давая время и приглашая всех оценить сюжет.
– Еще раньше у меня на кухне на столе лежала одна книжка, чтобы полистать за завтраком. И в ней была тема, озаглавленная точно так же. Согласно ей, в другом месте и в другое время был проведен опрос: «Чего вы боитесь больше всего?»
Я снова помолчал. Я больше не следил за голосом и дыханием, стараясь дышать ровно и глубоко. Теперь я был совершенно спокоен.
– Давайте, помогите мне, какие будут предложения? Наверняка всем есть что сказать.
В офисе по-прежнему стояла мертвая тишина. Другого я не ждал. «Тебя поставили – ты и крутись», – говорили их взгляды.
Я спросил миловидную сотрудницу, сидевшую прямо напротив:
– Вы чего-то боитесь? Или не боитесь абсолютно ничего?
Сотрудница улыбнулась.
– Босса.
Все засмеялись.
Я тоже усмехнулся. Это могло быть правдой.
Местный босс ничего и никогда не делал наполовину и со своими наклонностями легко мог возглавить преступный синдикат. Я обратился к аудитории:
– У нас есть первый кандидат. Еще предложения?
Теперь офис словно сорвался с цепи.
– Смерти, – сказал кто-то.
– Грозы, – подали голос с другого конца холла.
– Собак…
– Шмелей…
– Пауков…
– Одиночества…
– Презентаций…
– Ипотеки…
– Боюсь утонуть…
– Темноты…
– Штрафов…
– Налогов…
– Высоты…
– Ага, – сказал я. – Значит, все-таки есть еще чего бояться. Как интересно.
Я сделал пару шагов от окна и обратно.
– И только одной вещи, которой тоже боятся, не произнес никто. Страха быть уволенным.
Больше никто не смеялся. Я помолчал снова.
– Видимо, этого из сидящих здесь не боится никто.
Я с мстительным удовольствием подумал, что теперь не по себе стало всем. Жаль, в зале не было шефа.
Я остановился в центре голого пятачка возле пустого низкого столика и повернулся к аудитории.
– Кто-то сейчас произнес слово: «Презентаций». Так вот, в том исследовании и его дублях на тему «Чего вы боитесь больше всего?» первым пунктом стояло: «Выступать перед скоплением людей». Это похоже на правду.
Страх выступлений был отнесен к главным при опросе людей, которым явно было чего бояться и помимо этого. Я это к тому, чтобы узнать, как много из сидящих сейчас здесь рвались на мое место. Мне пришлось поверить, что, согласно все той же статистике в той книжке у меня на кухне, в реальной, задавленной стрессом, стиснутой в тиски и переполненной проблемами жизни таких рвущихся совсем немного. Больше того, их в среде обычных людей как бы вообще нет – если человек нормален. И вот вопрос: почему?
Теперь на меня смотрели совсем другие глаза. Теперь меня слушали так, будто я раздавал деньги под символический процент.
– Попробуйте подойти к кому-нибудь в коридоре, в туалете, в офисе, за пределами офиса – где угодно и попросить его или ее выступить с презентацией. И тот, кого вы попросите, сделает все, чтобы увернуться.
Но вот какая вещь.
Этот опрос не делали среди политиков.
Что-то подсказывает мне, что, делай кто-то там тот же опрос среди них, результат был бы ужасающим. Я не знаю, что это значит. Может, то, что чем выше особь взбирается наверх, тем менее ей доступны обычные страхи обычных людей.
Говорят, на этой планете есть места, где наверх всплывает только то, что всплывать не должно. Я не политик. И мне вряд ли грозит им когда-либо стать. Я тоже был в числе последних, кто горел желанием встать сегодня сюда на это место. В детстве у меня был сильный дефект речи, он и до сих пор еще остался, если прислушаться. Я не самый лучший вариант на эту роль и я тоже делал все, чтобы отвертеться, но вы же знаете босса. Вы все знаете, что бывает, когда чего-то очень не хочешь. И тем не менее я здесь. В руке у меня пара тезисов, чтобы не забыть, зачем вас всех вытащили из-за столов…
– А как называется та книжка, что лежит на столе на кухне?
Один из уродов с животом смотрел с дальнего ряда, выглядывая из-за спин соседей.
– «Навыки пищеварения», – сказал я. – Нет, это не библия, если вы это хотели спросить.
В холле опять стало весело. Аудитория явно почувствовала, что теперь все можно.
– Но как объяснить такой глобальный страх перед одним и тем же? В чем дело? Как можно предположить, здесь нет ни одного, кто бы считал себя дураком. Так в чем трудность? Может, кто-то поможет? Любые предложения?..
Я подождал, пока смысл сказанного, дойдет до всех, включая начальство. Предложений не было. Начиная с этого момента я мог сказать, что мой опыт презентации удался. Его запомнят надолго.
– Поскольку других предложений не поступило, разрешите мне немного попробовать себя в роли психолога. Все мы психологи-практики, кто-то хуже, кто-то лучше. Мы вынуждены ими быть, если планируем не только выжить, но и остаться при своих интересах. Так вот, рискну предположить, что дело в статусе.
Я имею в виду ту никому не видимую, но крайне строгую структуру иерархии социальных отношений, в которой каждый предельно точно знает, когда ему можно открывать рот, а когда нет…
В дверь офис-холла робко постучали.
За тяжелой стеклянной прозрачной дверью, составлявшей единую композицию с прозрачной стеной из стекла, стояла смутно знакомая фигура, затем в приоткрытую дверь протиснулась референт, всем своим видом предлагая тысячи извинений. Вжав голову в плечи и сведя губы в перманентной улыбке, она проворковала:
– Просят вас зайти в кабинет к шефу. Говорят, это срочно…
Референт смотрела на меня.
Я так и не понял, был я рад этому внезапному спасению от миссии презентации или нет. Вроде бы пока всё шло неплохо. Кабинет шефа был открыт, но в нем никого не было.
Я снова вышел в пустой не имеющий конца коридор и посмотрел вначале в один его конец, потом в другой. Потом озадаченно приподнял брови. Могла быть тысяча причин, зачем шефу нужно оставить кабинет. Единственное, чего я не понимал, это что за всю историю этого коридора и этого кабинета не было известно ни одного случая, когда бы шеф его оставил открытым.
Пропавший день
Посадка на рейс начиналась в 23:07, и я сидел, утомленно прикрыв глаза. Этот рейс меня доконал. Была уже третья пересадка, и одна длиннее другой. Я мечтал выспаться. Если бы не долгие пересадки и бубнящие оповещатели, я бы уже это сделал. Какая-то административная падла догадалась расположить подлокотники на сиденьях в залах ожидания как раз так, чтобы ни о каком ночлеге не могло идти речи. Я принимал разные позы и неожиданные решения, но все они были несовместимы с понятием полноценного отдыха. Жесткие холодные сиденья всё больше ассоциировались у меня с пыточным инструментом: я больше не мог сидеть. И спать я не мог тоже. Наверное, на какое-то время я все-таки отключился, потому что стал видеть какой-то вздор. Мне снилось, что я в зале ожидания, вокруг меня масса пустых кресел, за ними кто-то стоял, и все почему-то смотрели на меня. Потом я понял, что это место, где нет времени, а тех, кто на меня смотрел, не было тоже: здесь стояли все те, кто сел не на тот рейс. Все пассажиры и все экипажи, когда-либо не долетевшие до места назначения, пережившие катастрофу, ушедшие на дно океанов и бесследно пропавшие, больше никуда не спешили. Здесь все молчали. И все ждали непонятно чего. Открыв глаза, я мрачно осмотрелся. Этот другой мир жил своей жизнью, и до меня никому не было дела.
Я без всякого удовольствия представил, как пережитый опыт должен был выглядеть в глазах человека, верящего в предзнаменования. Судьба давала ему последний шанс остаться в живых. И из всех лишь ему даровано пережить рейс, который уйдет в небытие. Больше того, я знал несколько человек, вполне трезвомыслящих и абсолютно рациональных, далеких от каких бы то ни было прогнозов на потустороннее будущее, которые вот прямо сейчас бы поднялись и пошли сдавать билет. Я не верил в предзнаменования, суеверия и прочую чепуху. Но я верил в предчувствия. И мое предчувствие говорило мне, что если я не сяду на этот рейс, то наложу на себя руки. Я бы, наверное, так и сделал, но мне все так смертельно надоело, что я готов был сесть куда угодно, даже если рейс планировали на тот свет.
Когда, наконец, объявили посадку на рейс, я уже возглавлял длинную очередь из пассажиров, тоже мечтавших как можно скорее закончить все формальности. Нужно сказать, что, несмотря на всё, я еще целую секунду медлил, прежде чем передать посадочный талон в руки служащей. Но удивление в ее глазах росло и росло напряжение стоявших сзади. Всеми своими мыслями все уже сидели, пристегнувшись, в мягких креслах.
Уже по длине очереди можно было сказать, что самолет ожидался не маленький. Впрочем, меня больше ничто не трогало. Я всегда считал себя экспонатом, исключительно выносливым именно в отношении всего, что касалось путешествий. Сегодня эта уверенность пошатнулась. Я уныло подводил черту дня, честно признаваясь себе, что переоценил свои силы. На этот рейс не хватило выносливости даже моей.
«…Очень странно. Я сам пилот, налетал пятнадцать тысяч часов, и у меня абсолютно нет ни одной идеи, как самолет мог вот так просто исчезнуть, не оставив следов. Со всеми этими системами ряда принудительного автослежения-связи, S-модуля, электронной базы обмена, технологии сетей радиообмена данными, вспомогательной спутниковой системы слежения и помощи, системой вынужденного возврата дальних островов, не считая остальных способов локации объекта, которые есть, ни один механик или пилот не объяснит, как так можно отключить все эти независимые системы, которыми они держат нас под контролем, пока мы в воздухе. Вся эта история какая-то мистика».
«Это много часов».
За иллюминатором стояла ночь, но было светло, как днем. Со мной осталась только портативная версия рюкзака под ноутбук и завтрак, другой рюкзак, пугавший всех таксистов размерами, ехал в багажном отделении. Мой элитный альпинистский Tatonka был хорош всем, кроме того, что он не признавал стандартов.
Что чудесно в самолетах такого типа, на креслах твоем и впереди сидящего соседа предусмотрены такие подножки, что, если их привести в рабочее положение, кресло превращается в постель. Это первое, что я сделал, и теперь только ждал, когда выключат свет. В салоне бубнили, тоже следуя моему примеру и принимая горизонтальное положение, бортпроводницы с рабочими улыбками на лицах неслышно сновали, спящих детей, прилипших к родителям, осторожно укладывали, раздевая. Те даже не просыпались. Когда за бортом начали, набирая обороты, свистеть двигатели, я вдруг понял, что больше не хочу спать. В салоне притушили свет, я сидел, глядя в иллюминатор и отсчитывая секунды до того момента, когда, наконец, это случится и этот мир сдвинется с места. В салоне больше не бубнили. Было темно и тихо.
Я открыл глаза и вначале ничего не понял, словно я их не открывал. Абсолютная, не знающая исключений тьма под моей черепной коробкой повторяла то, что лежало вне ее. Какое-то время я сидел, хлопая глазами и пытаясь понять, что происходит. Было душно, холодно и тихо. Собственно, я проснулся от этой тишины. Она тоже казалась абсолютной. Так тихо могло быть только где-нибудь глубоко под землей и еще, может быть, в морге. Я не слышал рева двигателей. Мне пришлось сделать усилие, чтобы взять себя в руки.
Я пошарил, доставая с пояса смартфон, и еще до того, как зажег фонарь, я уже знал, что сидел здесь один. Яркий режущий глаза сноп света ударил в спинки пустых рядов кресел. Вот тут мне стало по-настоящему нехорошо. Одинаковые не знающие отклонений кресла тянулись, насколько хватало света, и все они были пусты.
Если возможно воссоздать подлинный замысел страшного сна, так чтобы он был неотличим от реальности, то я сидел посреди него. Всё выглядело настолько реальным, что я слышал даже собственное прерывистое дыхание. Но самым страшным было не это. Запах. Он здесь стоял такой, словно эти мертвые декорации никогда не знали присутствия живых тел. Холодные насекомые бегали у меня по спине, своими лапками заставляя подниматься шерсть дыбом. Я обернулся, бросая луч света в темноту позади себя, но и там тянулись те же не имевшие конца ряды пустых кресел. Я не знаю, сколько бы так сидел, парализованно пялясь туда, где не было никого, пока до меня не дошло, что заряд аккумулятора на исходе, и надо что-то делать. Остаться здесь в абсолютной темноте я не планировал даже в жутком кошмаре.
Подобрав рюкзак с ноутбуком и выбравшись в проход между кресел, я вспоминал, откуда шел, прежде чем этот склеп сделал меня своей частью. Теперь я пытался восстановить в памяти все детали, каждый шаг и отдельный момент времени – всё, что могло указывать на подделку декораций. Я уже далеко не был уверен, что лица пассажиров, что меня окружали, выглядели реальными.
Я быстрыми шагами преодолевал просторы коридорных переходов, двигаясь строго в одном направлении и уже зная, что это не сон. Все ощущения оставались под контролем и каждый звук под моими ногами отдавался от мягких дорожек так, как он отдается, если по нему бежать, спотыкаясь и цепляясь за спинки кресел.
Входной люк я нашел сразу и сразу понял, что он заперт. Еще какое-то время мне понадобилось, чтобы разобраться, как его открыть. Я уже предвидел, что за ним. Та же тьма, пустота и бетонное покрытие ангара, лежащее прямо внизу на расстоянии нескольких этажей.
Но пространство за люком оказалось не пустым. В темноту уходили ступени трапа, еще дальше торчали какие-то реи и неясные механизмы. Неподвижный мрак, прорезаемый светом смартфона, полностью воспроизводил мрак салона, но больше он не был душным. Дробный топот моих ног на ступенях отдавался от стен и бил по ушам, теперь я, кажется, знал, где я. Исполинское тело авиалайнера стояло под крышей ремонтного помещения, и, следуя логике всех помещений, из них вел выход наружу. Его только оставалось найти.
Глухая тяжелая дверь прямо посреди стены неохотно поддалась, и в лицо сразу ударил теплый воздух. Еще дальше что-то гудело, полосы мутного света выхватывали из темноты ряды каких-то стеллажей, уходивших к горизонту, и там, на периферии всей складской архитектуры, изредка пропадая и появляясь снова, кто-то ходил.
Пара рабочих у погрузчика в ярких накидках, не переставая работать, напряженными глазами следили за тем, как я приближаюсь. Когда я спросил, где я могу увидеть администратора, они так же молча махнули в направлении ближайшей лестницы. Фигура в стандартной униформе, стоявшая в дальнем конце коридора, провожала меня теми же самыми глазами, пока я шел, собирая в уме фразу на тему «этот день вы будете вспоминать долго». Но администратор не дал мне открыть рот.
– Как вы сюда попали?
В его глазах читалось полное недоверие и к тому, что он сейчас услышит, и к тому, что он видит. Нужно сказать, вопрос застал меня врасплох. Я в самом деле еще не решил, с какого конца начать. Но представитель снова не дал мне что-то сказать. «Пройдемте сюда», – предложил он, показывая ладонью на еще один выход.
Когда он толкнул дверь с табличкой «Staff Only» и мы вошли в небольшое пустое помещение с одним столом и двумя стульями, у меня в голове уже созрел и окреп примерный план изложения, но администратор снова не дал мне открыть рот. Он сразу стал куда-то звонить, заглядывая в лежавший перед ним на столе мой раскрытый паспорт с билетами, и пока он говорил на непонятном языке, прижимая к уху телефон, мне ситуация нравилась все меньше и меньше. Он озабоченно бормотал, бегая глазами от моего лица к углам комнаты и обратно, длинным указательным пальцем предупреждая все мои попытки открыть рот, потом положил телефон и спросил:
– Так как вы сюда попали?
– Вышел из самолета, – ответил я. У меня вдруг пропало все желание излагать ему суть претензии. – Могу я увидеть представителя администрации?
– Я представитель администрации.
– Могу я увидеть другого представителя администрации?
– Пока нет. Я настоятельно советую вам быть полностью откровенным и со всеми возможными подробностями объяснить, что вы здесь делали. Итак, начнем с того, как вы сюда попали.
– Я же говорю, с самолета. Все легли спать. Я тоже. Проснулся – темно. Думал, сплю.
– Так. И что вы там делали?
– Где?
– В зоне контроля?
Мы какое-то время смотрели друг на друга. Мне вдруг почему-то подумалось, как будет выглядеть, если я сейчас побегу. Он явно кого-то ждал.
– Мне не нравится этот тон, – медленно произнес я. – Вообще-то я здесь только потому, что ожидал услышать извинения.
– Так вы так и не сказали, что вы там делали?
– Искал, как оттуда выйти.
– Долго искали?
– По часам?
– Да.
– Не ношу часов.
– Так. И сколько спали, сказать тоже не можете?
– Тоже не скажу.
– Становится все интереснее.
Он замолчал, опустив глаза, взял и какое-то время держал перед собой один из моих билетов, потом зачем-то заглянул на его заднюю часть и покачал головой.
– Итак, давайте по порядку. Вы не возражаете?
Я спросил:
– Я могу уйти?
– Боюсь, пока нет.
– В чем меня обвиняют?
– Пока мы только пытаемся воссоздать всю картину происходящего.
– Но уйти я не могу.
– Нет.
– И на каком основании?
– На основании служебной инструкции, дающей право в исключительных случаях задерживать подозреваемое лицо до выяснения всех обстоятельств, связанных с ним.
– Подозреваемое в чем?
– Сейчас мы пытаемся выяснить, как вы сумели покинуть запертый самолет.
– Дверь не была заперта.
– Правда? – Представитель смотрел так, словно не верил ни одному моему слову. – А вот я слышал другое, входные люки перед уходом запирались. Это стандартная процедура.
Я молчал.
– Как вы это объясните?
Я не знал, как это объяснить. Я вновь думал, что будет, если я сейчас побегу.
– В ваших интересах говорить только правду и ничего, кроме правды.
– Кто последним выходил из салона?
– На предварительной стадии я не уполномочен сообщать детали. Итак, я вновь настоятельно призываю вас изложить все по порядку. У вас нет возражений?
Если сейчас потребовать адвоката, я окажусь за решеткой в компании совсем незнакомых и совсем неприятных людей. На вечер у меня были другие планы.
Я сказал:
– Нет.
– Чудно. Итак, с самого сначала. Вы сели на рейс.
– Сел.
– С вами еще кто-то был?
– Нет.
– То есть вы были одни?
– Да.
– Только что вы говорили, что салон был полон пассажиров, ложившихся спать.
Я думал, что лучше: держать рот закрытым или наоборот? Можешь застрелить, но я ничего подписывать не буду, сказал я про себя.
– Так и было.
– Так. Дальше. Вы легли тоже?
– Да.
– Если мне будет позволено спросить, вы укрылись чем-то?
– Нет.
– Вам не дали одеяло?
– Дали. Просто не захотел.
– Так. Дальше? Закрыли глаза и уснули.
– Нет. Смотрел в иллюминатор.
– Вы не заметили ничего необычного?
– Где?
– В среде пассажиров вам не показалось что-то необычным, что-то, что выглядело странным, подозрительным, выдавало бы нестандартность ситуации?..
– Например, что?
Администратор задумался.
– А когда вы проснулись, что вы увидели?
– Ничего. Я же говорю, я едва не спятил.
– Могу представить. Но в целом, можно сказать, что вы отдохнули?
– Можно.
– И сколько вы спали, вы сказать не можете?
– Я же уже сказал, я не ношу часов.
– Ясно. Однако, если вам ранее случалось проникать в помещения, запертые для других, то вы знаете, что сделать это бывает как минимум непросто.
– Я требую адвоката.
– У вас есть такое право. Вам нужен адвокат?
Я сидел, вспоминая, что принято говорить в таких случаях.
Администратор задумчиво покивал, как бы для самого себя, потом спросил:
– То есть, если я правильно вас понял, когда вы проснулись, было темно?
– Вы правильно поняли.
– Когда ложились, было тоже темно?
– Да. То есть нет. То есть свет выключили, но не весь.
– Другими словами, вас забыли в самолете.
– Именно эту мысль я пытаюсь донести.
– Еще вопрос. Вы обычно помногу спите? В общем и целом?
– Не жалуюсь.
– Но до сих пор проблем со сном за собой не замечали?
– Нет. Это наводящий вопрос.
– Скажите, мне просто интересно, как можно проспать собственную высадку?
– Я думал, вы мне расскажете.
– В целом, ваши показания могли иметь довольно правдоподобный вид, вот только рейс, на котором, как вы утверждаете, вы летели, совершил посадку позавчера.
Теперь была моя очередь смотреть на него и недоверчиво искать, где скрывался подвох.
– Как вы это объясните?
Я не знал, как это объяснить.
– Уверен, здесь какая-то ошибка, – сказал я.
– Возможно, – согласился администратор. – Мы ничего не исключаем. В данный момент все возможности на столе.
Я спросил:
– Так мне принесут извинения?
Администратор, не меняя положения, смотрел на меня долгим немигающим взглядом.
– За что? За то, что вы выспались?
Я видел, куда все шло. В случае составления иска компания, потерявшая пассажира, могла самое большее оказаться в щекотливом положении. И тогда любое слово, произнесенное со стороны официального лица, уже могло идти в натуральном денежном выражении. С другой стороны, иск непонятно на что, выдвинутый в адрес компании, еще нужно доказать и доказывать его будут совсем не бесплатно, а вот любой пикантный шум со счастливым финалом вокруг той же компании всегда будет иметь вид известности, то есть, в конечном итоге, то же – с вполне конкретным денежным выражением.
– И что, – спросил я, еще сдерживаясь, – такое явление администрация рассматривает как нормальное?
– Все хорошо бывает только на порносайте, – холодно заявил администратор. Он уже тоже открыто умывал руки.
Я не нашелся, что ответить. Теперь вся обстановка выглядела в похоронных тонах.
– Что ж, у нас нет к вам больше вопросов.
Администратор вдруг вложил билеты в мой паспорт, поставил штамп и придвинул ко мне.
– Спасибо, что воспользовались услугами нашей авиакомпании.
Анхраманью и его лучшие качества
1
За большими отмытыми окнами бара было лето и много солнца. Здесь всегда было слишком много солнца, побережье захлебывалось им, как тяжелым сном, и стекла почти всех закусочных и бистро с этой стороны тротуара делали тонированными. Почти всех – но только не этого. Владельцу бара уже раз десять и в самых вежливых формах намекалось, что на комфорте не экономят, что бизнес от лишнего уюта только выиграет, но у него были какие-то особые соображения и по поводу вида за окном, и вида того, что в самом баре, – стекла стояли, как стояли, вынимая их двух стареньких общипанных кондиционеров всю душу. В вечернее время лучше было занимать столик снаружи.
– Что с этим миром не так? – с тихим отчаянием произнес хозяин, держа в руке высокий пластиковый стакан, который обычно использовался под хранение свежих салфеток. – Кого нужно убить, чтобы гребешки сели, наконец, одинаковыми, ровными, радующими глаз уголками, а не торчали, как трусы монахини?
Со стуком поставив стакан на стол, он удалился, по пути задерживаясь и поправляя на столиках края скатертей.
По причине раннего утра бар был практически пуст, сидела только пара каких-то ненормальных с книгами. Они в это время всегда сидели тут, нагнетая на редких посетителей тоску. Коллектив официантов в нашем с Юсо лице пользовался небольшим перерывом перед началом горячей трудовой недели, предаваясь спору о вреде технологии на искусство. Рядом маячил Хуанита, он работал. Тур-Хайами, как всегда, сидел сторонним наблюдателем. Мы с Юсо чувствовали, что перерыва нам не хватит, поэтому его бросало в холод, а меня в жар. Нашего с ним темперамента было достаточно, чтобы подорвать устои местной островной гряды, он был спорщик даже чище, чем я, Хуанита задумчиво разносил по столам вазочки и только качал головой. Он был мелкий и небритый, как Джейсон Стэтхем, все старались его любить, но не у всех это получалось. Тур-Хайами, удобно сложив на столике руки и положив на них подбородок, сидел, как сидят перед стеклом аквариума, наблюдая день из жизни бойцовых рыбок. Как всем аборигенам, на искусство за пределами островной гряды ему было наплевать. Но Юсо свалить оказалось не так просто. Его знаменитое хладнокровие северянина сегодня подвергалось суровому испытанию. Тема спора была: можно ли назвать полноценным искусством, когда изображение переносится на холст не с живой натуры, а с монитора ноутбука? Меня тема касалась самым непосредственным образом: у меня дома прямо посреди моей маленькой студии лежал мой походный противотанковый ноутбук, и все это знали. Юсо с ходу заявил, что это жульничество, и теперь явно об этом жалел. Я повис на нем волком. Я сказал: жульничество – это когда, имея в доступном наличии живую натуру, подменяют ее неживым фотоснимком. Это – признание некомпетентности. Это – как минимум непрофессионально. Это некрасиво. Это позволительно тем, кто делает первые шаги, и абсолютно непозволительно тем, кто претендует на свое место в искусстве. Именно поэтому ни один уважающий себя живописец не поставит рядом с мольбертом мертвый снимок. Мы говорим об этике. Мы говорим о честности художника перед самим собой. Но у меня есть другой пример.
Ты в дороге становишься свидетелем какого-то редкого явления. Падает НЛО, зона военных действий, столкновение хищников в живой природе… Всё, что угодно. У тебя выбор: попытаться унести ноги, унести в своей памяти то, что видел, зная, что в состоянии стресса ты расплескаешь даже то немногое, что есть, – или сделать себе на телефон несколько снимков, с тем чтобы потом в более подходящей обстановке на их основе собрать сюжет для полотна, с тем чтобы донести до холста то, что ты чувствовал? Сделать остановку и сделать эскизы у тебя возможности нет – ты в зоне конфликта интересов. Так что ты выберешь?
Уровень профессионализма, сказал Юсо, как раз и определяет способность на основе жизненных переживаний и своей памяти создавать эскизы, а уже потом на их основе потрясать воображение человечества.
Абсолютно согласен, ответил я. Но мы не говорим об уровне профессионализма. Мы говорим о том, будет ли такая работа и ее конечный продукт искусством. Еще пример.
На основе случайных портретных снимков самых разных людей и самых разных настроений у себя на ноутбуке посредством пакета графических программ ты создаешь композицию. Она настолько кажется тебе необычной, что ты клянешься жизнь положить на то, чтобы воспроизвести ее на холсте. Тот же эскиз, но нормами живописи. Отмечаю особо: собрать ту же композицию посредством живых изображений и живых эскизов было бы крайне сложно и как минимум заняло бы несколько лет жизни…
У меня тоже вопрос, сказал Юсо.
Он был как никогда серьезен. Я знал, что это значило.
– Как бы ты отнесся к тому, если бы Микеланджело делал пресловутую улыбку Моны Лисы, пялясь в ноутбук?
Это была его манера вести поединок. Даже он знал, что Микеланджело не делал Мону Лису, и этим был очень опасен.
– У меня тоже вопрос, – сказал я. – Скажи мне, как ты думаешь, что бы делал Микеланджело, случись ему попасть в это время?
Юсо этот спор надоел. Он холодно смотрел, как Тур-Хайами улыбается ему самым неприятным образом, но сказал совсем не то, что я ждал.
– Старался бы не попадаться на глаза смерти, – со скукой произнес он. – И на все искусство миров и цивилизаций было бы ему наплевать…
Юсо, наконец, исчез под предлогом смены рабочей одежды, но я ему не дал бы так легко зализывать раны, только не при обвинении в жульничестве. Я знал одну вещь: тот, кто никогда не держал в руках карандаша, не способен оценить, до какой степени сложно и почти невозможно воспроизвести на холсте пресловутый намек на улыбку какой-то некрасивой тетки с мужским лицом. Впрочем, я не стеснялся маленького холодного мстительного удовольствия. Я хорошо знал, каким безжалостным мог быть оппонент, стоило только ему дать повиснуть у себя на горле. Но Юсо по крайней мере был прав в одном.
Перенося краски и плоть с ноутбука на холст рядом, они только тогда смогут оправдаться в глазах вечности, если в конечном счете ты сумеешь вогнать в них что-то свое. И если учесть, что любая нетвердая кисть, любое дрожание руки, любая некомпетентность на изображении спешит выдать себя за особый взгляд и уникальную манеру творения, то тема выглядит совсем безрадостной. Технология – это никакой не инструмент, а зло, и никакая честность творящего перед самим собой от нее не спасет.
Я передавал сюжет о множественности измерений вселенной, что лежала за окном, но Хуанита меня не слушал. Меня вообще в баре никто больше не слушал, словно я говорил с самим собой. Потом я понял, в чем дело. Он смотрел куда-то мимо меня и дальше, на улицу за окно. Я посмотрел, куда смотрел он, и мне тоже стало не до нашествия инопланетян и прочей философии. За большим стеклом, прижавшись к нему лицом и загородившись рукой от солнца, к нам внутрь бара пялилась светловолосая девица из тех, которые везде у себя дома.
У меня не было под рукой карандаша, но я уже в одну долю секунды видел до последних мелочей, как всё будет выглядеть на холсте. Морща носик и напряженно вглядываясь сюда, в полумраке аквариума девушка пыталась что-то разглядеть. Ей то ли что-то было нужно, то ли у нее манера была такая липнуть ко всем стеклам окон, только она выглядела какой-то не совсем в тему. Это трудно объяснить, просто детали соединяются сами собой. Когда начинаешь работать официантом, такие вещи учишься узнавать быстро. Она была гораздо моложе меня, скорее всего, отдыхала от родного университета на каникулах, но я уже точно знал, что сделаю всё, пойду на преступление, может, убью кого-нибудь, соберу все крупицы своей бесполезной провинциальной знаменитости и закутаюсь в них, чтобы затащить ее если не в койку, то хотя бы к себе домой посидеть перед этюдником. Я ни секунды не сомневался, что будь у меня возможность ее украсть и спрятать от остального скучного мира, я бы это сделал. Девушки липнут к любым отблескам знаменитости, это знали все, какими бы смущающе скромными те проблески ни выглядели, это у них в крови, и теперь я намерен был израсходовать и потерять их запас весь. Хуанита смотрел туда зря.
Девушка была из той крайне редкой категории, у которых все на месте, и она нисколько этого не стеснялась, но глядя на которую разговор о койке шел где-то далеко на задворках рассудка. Это было необычно. И для девиц такой категории, и вообще. Впрочем, для меня это было необычным тоже. Мой учитель кен-до не одобрял этого – ходить вокруг темы, осторожно приближаясь к сути: он требовал такой же четкости мысли, как и законченности хорошо поставленного удара. И я не одобрял тоже. Но здесь всё теперь выглядело непросто. Времени больше не существовало. Потом я, кажется, наконец, нашел, в чем дело. Она была не для койки. Но вот то, что касается всего остального – полное и безоговорочное пожалуйста. Включая хмурые опасные горы, скалолазание, миры из тех, что снаружи, и те, что под водой, включая всемирные катастрофы, цунами, конец мира и другие явления природы. Да, подумал я. Конец мира я хотел бы встретить только с ней. Кто-то сказал, что радоваться жизни нужно с женщиной, которая хороша в койке. Выбирать в жены только ту, с которой хотел бы встретить конец мира. Это была самая настоящая жемчужина редких генов и чего-то еще, что там еще бывает, которая сама собой становится украшением человеческой расы даже вне зависимости от того, какой подвиг она в последующей своей жизни совершит, какую книгу напишет и какую теорию относительности создаст. Все это успело пройти и преодолеть парсеки моего сознания за долю секунды, и они были только общим планом. «Женщина – это сосуд, который мужчина наполняет тоской по своему идеалу». Не помню, кто это сказал, но если это был Гёте, я нисколько не сомневался, что, говоря это, он говорил про самого себя. Лишь свой собственный опыт в данной области мог сподвигнуть особь такого масштаба на приговор вроде этого. Если даже носители разума таких высот могут глядеть на тот же вопрос, лишь заламывая в отчаянии руки, то прочему человечеству остается только становиться философами. Конечно, вся мужская половина того же человечества – ослы в том ключе, что, видя красивую девушку как улыбку природы, ни минуты не сомневаются, что подобное произведение не может не быть столь же прекрасным внутри, как и снаружи. И все, абсолютно все попадаются на одни и те же грабли. Но я знал вот какую вещь.
По моим наблюдениям, женщина – сама по природе нечто аморфное и бесформенное. И она сама воспринимает мужчину как ту долгожданную форму, которую она готова принять, если мужчина того от нее ждет. Именно тут спрятана то изумляющее любого естествоиспытателя, ставящее в тупик патологическое стремление женской особи к замужеству. Здесь здравый смысл встает перед необходимостью подтянуть все чресла. Мне самому понадобилось время, чтобы поверить в то, на чем настаивали повадки окружающей среды.
Она не чувствует себя полноценной, пока не станет чьей-то собственностью.
Я не говорю об олимпийских медалистках и прочем расстройстве сознания, которых с детства натаскивают на конкретно одну-единственную цель и одну-единственную форму и из которых можно делать гвозди – я про обычный контингент самок. Эта сука, простят меня боги, даже не была накрашена. Все мои бывшие девушки знали, что я не любил накрашенных девушек, но тут было другое. Прикоснуться к этим чертам карандашом и чем там они делают это еще – значило испортить замысел природы. Вряд ли она это знала. И только это делало её не такой, как все.
Ей это просто было не нужно.
– Хэлло-оу-у… – донесся до меня откуда-то с другого конца галактики издевательский голос Тур-Хайами. Он ткнул меня локтем в бок, и весь мой настрой глубокого художника рухнул с небес в преисподнюю. – Со мной тоже поделитесь, что вы там все увидели?
Его похабные глаза смотрели, как разглядывают свежий разворот в непристойном журнале. Ну что за скотина, честное слово. Он вновь надругался над интимными моментами перерождения банальной обыденности в шедевр, ему, скотине, недоступные.
– Шел бы ты, знаешь… – сказал я. – У тебя никакого уважения к восприятию творца. Я, может, как раз был в преддверии шедевра.
– Человечество мне не простит, – охотно поддержал он. – У него все мысли только о вас.
Тур-Хайами бесстыдно улыбался, глядя за окно.
– Нет, отец, трахнуть это не получится, вернись в реальность. Даже не думай. Не сегодня и не сейчас. Вначале нужно подготовить к употреблению, соблюсти видовое поведение, купить что-нибудь исключительно дорогое… В общем, долгая история.
– Свинья ты, – сказал я с упреком. – В необидном, функциональном смысле. Поедаешь упавшие желуди, которые в будущем могли бы стать могучим растением. Ешь свою печеньку.
– Я не свинья, – ответил Тур-Хайами. – Не знаю, про какие желуди ты рассказываешь, я – божественная сущность Хумай, тени которой никогда не бывает много. Так я ведь не против. Растите себе куда хотите. У вас у художников так все отвисло, что я испугался, может, случилось что-нибудь.
Пока мы с Хуанитой набирали в грудь побольше воздуха, подбирая наиболее достойный, отвечающий моменту ответ безграмотной ремарке аборигена, приперся Юсо, еще один апологет крепкого здорового отдыха.
– Мы пойдем сегодня на пляж? – осведомился он, ловко поднимая на поднос чашечки со льдом.
– Да ну, – сморщился я. – Опять лежать в горизонтальном положении. Сколько можно.
– Мы положим тебя в положение какое-нибудь другое, и все останутся довольны, – терпеливо предложил он. – Ну не ломайся, что мы там будем делать одни.
– Я вот о чем подумал, – сказал я. – О том, как она станет бабушкой. И ничего от того, что есть сейчас, не останется. Ни следа. Ягода свежа и прекрасна, как утро. Но вспоминая о том, что будет, я делаюсь весь расстроенный. Это несправедливо.
– Ты больной извращенец, – сказал Тур-Хайями. – Пробуй ягодки, пока свежи. И не порти их своей философией.
Я показал всем на него ладонью, чтобы все наконец увидели, подробно рассмотрели и оценили размеры того, с чем мне приходится работать.
– Вот. Вот об том и речь. Все хорошо, пока не приходит циник и не начинает всем рассказывать о своей похабной философии циника.
– Нет, почему, – отозвался Юсо, не переставая расставлять чашечки, – это интересно. И в чем мораль?
– Не знаю, – ответил я. – Ищем в ягодах.
Хуанита тоже был хорош. Нет, чтобы поддержать. Когда не надо, он мастер сыпать мудростью своих мертвых предков.
И он поддержал.
– Как хорошо все было, – произнес он со страдающим выражением. – Летнее утро. Синее небо. Но вот в окно заглядывает женщина – и жизнь остановилась.
– Я давно предлагаю его занавесить, – согласился Юсо.
– Как вы думаете, у нее есть недостатки? – спросил я.
Все озадаченно замолкли. Все молчали так долго, что я сказал:
– По-моему, это главный вопрос. Я давно заметил за собой манеру, которой не видел больше не у кого. В отличие от всех, кого я когда-либо знал, красивую девушку я непроизвольно начинаю оценивать не по ее достоинствам, а по отсутствию недостатков. Все-таки быть художником – это что-то вроде проклятья. Уже не можешь остановиться. Ты механически начинаешь за природу дорабатывать эскиз, который та бросила, не потрудившись довести до конца. Кончается тем, что берешься рисовать только красивых. А это уже далеко от искусства.
– И как? – спросил Тур-Хайями. – Много успел встретить совершенных эскизов?
– Ни одного, – ответил я. – В этом и проблема. Так не бывает. Совершенных нет, у каждого есть свое уязвимое место. У Ахиллеса это его самомнение, у поголовно всех остальных смертных – это фальшивая гордость, она же тщеславие. Так не бывает – но было. В древности была такая калокагатия, целая философская система, определяющая предел совершенства, но не в теории, поболтали и забыли, а в реальной жизни. Заключалась в искусстве быть молодцом, как внутри, так и снаружи. Правда, на женщин та философия не распространялась. Наверное, каждый имел опыт общения с красивыми пустыми куклами.
Тур-Хайами тихо ужаснулся, прикрывая губы пальцами:
– Неужели у тебя тоже есть уязвимое место?
– Конечно, – ответил я. – Сносит крышу, когда мной пытаются тайно манипулировать. Причем когда делают то же самое явно – никаких проблем. Наверное, так или иначе это касается всех баб. Они как бы подталкивают тебя к решению, как им кажется, незаметно, а ты смотришь и думаешь, что это не исправить.
– Явное манипулирование – это уже не манипулирование, – сказал Тур-Хайами. – Не бывает. Оксиморон. Вопрос терминологии.
– А я воды боюсь, – заявил Хуанита. – Не выношу, когда она капает. Просто сносит крышу. Вместе с фундаментом.
Все замолчали, представляя, как он с этим живет.
– Да, – злобно встрял хозяин, проходя мимо, – давайте все поговорим сейчас о терминологии. Когда там на кухне лед тает…
Но мы посмотрели на него так, что хозяин исчез делать что-то со льдом, который тает, самому. У нас оставалась еще семь минут свободного времени, и по закону не существовало такого природного катаклизма и глобального таяния ледников, которые могли бы сдвинуть нас с места.
– По поводу ягод, – сказал я. – Боюсь, весь трагизм момента прошел мимо сознания присутствующих. Как и вся мудрость природы. Видимо, любая философия требует пояснений. Друзья мои, в том глас здравого смысла, и попробуйте его опровергнуть. Ягоды хороши лишь до тех пор, пока они юны и свежи. Влечение к старым женщинам не только неестественно – оно противоестественно. Возмущение стареющих женщин в этом вопросе целиком в сфере их ревности. Их возмущение насчет мужчин, готовых забраться под юбку юным красоткам, едва достигшим восемнадцати лет, полностью понятно, но речь сейчас не о них. Сейчас мы говорим только о ягодах – юных, милых и свежих. Любовь к старым ягодам попросту опасна для жизни. Но вот почему это именно так – объяснить в двух словах не получится и нужна отдельная очень специальная статья. Я скажу вот какую вещь, и слушайте ее внимательно, в том мудрость тысячелетий развития целого разумного вида.
У растений есть одна способность – вырабатывать яд синильную кислоту. Так вот, синильную кислоту содержат старые и увядшие сливы, персики, а также ягоды: ежевика, малина, вишня. Боюсь показаться пошлым, но любая другая философия в этом вопросе будет просто извращением. Психоанализ в этом вопросе, мои собратья по разуму, имеет траурный вид. Ягоды хороши лишь до тех пор, пока свежи. Потом они начинают вырабатывать яд.
– Вы все больные извращенцы, – заявил вдруг Юсо решительно, до которого дошло, о чем речь. – И как я вас терплю.
Я толкнул рукой под столом бедро Юсо, другой со скукой подпирая подбородок.
Мы сидели на свежем воздухе в тени за столиком для персонала, и я легко и с удовольствием представлял, как в это время Хуанита от ненависти бьет на кухне посуду. Продолжая ранее утром поднятую тему о скоротечности жизни, я со скромным мужеством передал пару поучительных анекдотов из собственного жизненного опыта, и они имели неожиданный успех. Впрочем, рассказывать я умел.
– Кстати, это – наша местная знаменитость, – сделал наконец Юсо жест доброй воли, вспомнив о деле. Перестав пялиться на нашу новую знакомую, он повернулся ко мне, как разворачивают орудийную турель. Прежнее мое легкомысленное настроение стало понемногу улетучиваться. Я уже жалел, что обещал ему продать себя в рабство до конца жизни. – Вы знаете, мы все обязаны лишь случаю, что он сегодня с нами. Потом, где-то в отдаленном будущем, когда мы все станем бабушками и больше не будем бегать за ягодами, мы будем вспоминать вот этот самый уголок вселенной и вот этот самый день во всех подробностях, добавляя новые детали и рассказывая внукам кто что тогда пил и где сидел.
– Он шутит, – сказал я скромно. Я улыбнулся. – Если мы и будем вспоминать этот день, то только из-за вас. Вы украшение этого утра. Я даже вас нарисую…
– А вы знаете, – вовремя встрял Юсо. – Он спрыгнул тут на днях в воду с обрыва и едва не разбился. Теперь туда не подойти: доступ всем строго закрыт.
На Сидни это не произвело никакого впечатления. Вообще-то едва не разбился не один я, а еще куча местных сопляков. Высоты и глубины там хватало ровно настолько, чтобы вовремя увернуться от плоских камней дна, практически касаясь их грудью и тут же уходя вверх. Не такой уж большой подвиг, если не спать и намеренно не таранить дно головой. Но реальную, настоящую опасность создавали натянутые поперек обрыва провода наклонного ограждения сразу за краем, которые как бы и были призваны удержать всех нас от такого рода подвигов. Мы преодолевали их с разбега в прыжке, расправив в стороны руки, и стоило кому-то задеть за них ногой или просто оступиться на узком парапете, последствия могли быть действительно серьезными. А так все обошлось разбитыми носами и следами ушибов на груди и коленях. Впрочем, в том была даже своя прелесть.
Охранное ведомство взяло ситуацию под свой контроль, заменив натянутый провод на кольца режущих заграждений и сделав прежние буквы предостережения еще крупнее, ясно дав понять, что будет с теми, кто их не разглядит и в этот раз. На всем островном Побережье здесь имел место какой-то особенно низкий процент травматизма с летальным исходом, администрация планировала сохранить его в том же самом виде и была намерена сделать это любой ценой.
– И он в самом деле рисует. Я не специалист, но задуматься есть над чем. Абстрактная живопись не по моей части, так что мнения расходятся. Кстати, можете сами оценить: обложки ко всем своим книгам он делает сам. Но вот то, что касается эскизов, сходство бесспорное, – невозмутимо продолжал Юсо. – Всех девушек он вначале рисует, потом трахает, причем всегда строго в такой последовательности…
– И как знаменитость пришла к мысли попробовать себя в роли официанта? – прервала его Сидни. В глазах у нее не светилось ничего, кроме любопытства.
– Это долгая история, – ответил я. Я не скромничал, история своими подробностями могла утомить заврорнитоида. Как нелегальному иммигранту, мне не стоило широко открывать рот.
Юсо протянул руку, взял со стола пустую бутылку из-под лимонада, заглянул на дно, подул и, поднеся горлышко к губам, представился:
– Радио «Горячий Песок». Наши слушатели хотят знать, как вы относитесь к знаменитости.
Я удобно сидел и не собирался в своей позе ничего менять. Юсо смотрел. Тур-Хайями смотрел. И Сидни смотрела тоже.
– Так не пойдет, – сказал я. – Нужна камера. Нет камеры – нет знаменитости.
– Есть камера, – сказал Юсо.
– Где? – спросил я.
Он показал, где.
Я неохотно поднялся. Я понятия не имел, как я относился к знаменитости. Вопрос требовал времени. Он также требовал значительности. Между тем все ждали. Я ненавидел, когда Юсо застигал меня врасплох. Он это знал.
Я встал так, чтобы меня было удобно видно. Чтобы голос звучал значительно, нужна правильная осанка. Тут торопиться нельзя. А в самом деле, как должен относиться к знаменитости человек, понятия не имеющий, что это такое?
– Вам там меня хорошо видно? – спросил я. Голос звучал негромко и внушительно, как надо. Я всегда думал, что чем громче рот, тем меньше стоит в него смотреть. – Чудно. Потому что у вас редкая возможность видеть мое появление в свет. – Я неспешно повернул лицо к бутылке. – Не знаю, о какой знаменитости вы говорите. В моем представлении, знаменитость – это когда ты входишь в холл отеля, и девушки начинают визжать, тряся ладошками и суча коленками. Знаменитость – это когда в тебя со всех сторон швыряют трусиками и пачками денег, стараясь попасть побольнее. Знаменитость – это когда ты просыпаешься утром в поту, и первое, что делаешь, это мысленно прокладываешь запасные пути отхода…
Сидни, откинувшись назад, уже откровенно хохотала, показывая жемчужные зубки. Я вдруг понял, что она была из тех, кому нужно совсем немного, чтобы сойти со стапелей и природа которых только ждала повода, чтобы начать хохотать, откидываясь, обнажая зубы и не оборачиваясь на последствия. Это был результат воображения, слетающего с нарезки. До сих пор я знал только одного из этого рода существ, пугающих окружение. Себя самого.
Юсо смотрел хмуро и исподлобья. С высоты своего положения я видел, насколько мало его заботили мои запасные пути отхода. Пришел хозяин со стаканом в руке и, прикладывая салфетку к лысине, стал утомленно разглядывать залитый солнцем пустой белый песок побережья.
– Пока вы тут валяете дурака, – сказал он с упреком, – мы теряем клиентов. Уволю я вас всех, – печально сообщил он. – Уволю и сам буду разносить тарелки.
Хозяин ушел.
– Он уволит? – спросил я. Я появился здесь позже всех и такая информация могла быть полезной.
Юсо поморщился.
– Я слышу это, сколько сижу здесь.
Он махнул рукой.
Я его понимал. Юсо нужно было целиком менять русло жизни. Но сам он ничего менять не станет. Нужен был внешний толчок.
Сидни улыбнулась. Просто так. Она явно любила и привыкла улыбаться – без всякого повода и без всякой задней мысли. Да, улыбаться ей стоило чаще. Я мысленно покачал головой. Ей это шло. Мисс Улыбка. Интересно, подумал я рассеянно, здесь где-нибудь проводился конкурс на звание «Мисс Улыбка»? Наверное, что-то такое было, здесь чего только не проводили. Разве только не было конкурса на звание диктатора. И то только потому, что всех застрелили.
Я уже снова готовился упасть на дно отчаяния. Делать комплименты девушкам я любил и умел, но не таким красивым. Я просто говорил, что думал и что видел, девушки таяли, я обычно улыбался. Это было нетрудно. Когда говорить нечего, я держал рот закрытым. Это делать еще легче. Говорить правду легко и приятно, и именно поэтому я не мог говорить комплименты девушкам прочим. Считая себя художником, пусть и любителем, я не то чтобы относил такое искусство к предмету своего долга, но, по сути, в каждом объекте с глубины всегда можно достать что-то, достойное карандаша. В том и состояло отличие великого натурщика и великого живописца. По крайней мере, я так думал. Я не был великим живописцем и даже никогда не претендовал. Мне просто было приятно прикоснуться карандашом к тому, над чем уже раньше в приподнятом настроении поработала природа. Не больше.
Конечно, это тоже было вранье, первый и последний инструмент всякого художника. Я ни минуты не сомневался, что карандаш служил именно тем орудием овладения образа услады глаз, который древнее доисторическое мышление должно было относить к категории магических.
Я не раз и не два задумывался, почему так. Юная дамочка, согласившаяся быть прикосновенной кистью художника или его карандашом в рамки холста, уже гораздо легче готова раздвинуть в стороны прелестные ножки. Дело в том, что где-то там на подсознательном уровне она уже знает, что ею овладели. Конечно, я этим пользовался, почему нет. По всему, мое не знающее стыда подсознательное видело то же, что и они. И по этой причине я рисовал совсем немногих. Нет ничего проще уложить в койку девицу, оставшуюся со мной один на один. Конечно, если оставить в стороне ту часть девушек, которые сами прилагали все усилия, чтобы оказаться со мной один на один, почти все играли один и тот же этап недоступности, призванный наглядно убедить в том, что они, конечно же, в этой вселенной представляют собой совершенно уникальный, исключительный случай. «Я не такая, как все». И всё, что с моей стороны требовалось, это всего лишь всячески поддержать ее в этом мнении. Манипулировать сознанием сидевших передо мной прелестниц получалось у меня настолько легко и до такой степени естественно, что временами эта естественность озадачивала меня самого. Не могла устоять ни одна. Я становился другим. Много позднее я вроде бы понял, в чем дело. Причина казалась в моей повышенной восприимчивости. Аномальная сензитивность, граничившая едва ли не с патологией аутизма, всегда кристально точно высвечивала то, что лежало на дне совсем неглубокого явления мне прекрасного образа. Я был более чем неприятно удивлен, однажды обнаружив, что уровень моей эмпатии вовсе не являлся нормой этого мира. И между тем ни у кого не повернулся бы язык назвать меня бабником. Впрочем, меня это не касалось.
Я пробовал лепить, но, как оказалось, эта область трехмерной реальности не имела ничего общего с неторопливой медитацией у холста: ее нужно было брать, как берут еще один эверест. Мне нужно было еще две жизни. Или даже три.
Боги, не будь у меня этого дара, я выглядел бы в глазах вселенной неполноценным уродом. Как все остальные. Я как-то случайно видел тех, для кого всё то, что я воспринимал как нечто абсолютно естественное, весь пакет случайных талантов и привычных мне умений, лежало далеко за последним пределом возможностей. И видел их таким именно неполноценным недоразумением, достойным сожаления. И таких оказалось так много, что я выглядел исключением. Я знаю, что это жестоко, но с собой я всегда стараюсь быть честным.
– Мне интересно, – сказала она. – Зачем все это? Столько усилий. И никто не может дать простого внятного ответа, в чем смысл искусства. Так в чем смысл вашего искусства? Наверное, он должен где-то быть. Вы сидите, склонившись над ноутбуком и пачками бумаги, вы столько времени стоите перед холстом, словно что-то надеетесь найти, а мы, случайные свидетели, озадаченно смотрим и спрашиваем себя, что мы пропустили? Так в чем смысл стольких усилий?
Все озадаченно сидели, не зная, как реагировать. И почему-то все вместе глядели на меня.
Я спохватился.
– Смысл любого искусства – побег от реальности.
Все снова сидели, обдумывая умозаключение.
– Это довольно спорное утверждение, – сказал Юсо. Я не помнил ни одного случая, когда бы он согласился хоть с чем-нибудь, тварь. Хуже всего, он не был обычной пустой заводной механической игрушкой, одинаково срабатывающей на любой раздражитель.
Я знал, чего он завелся. По всем его прогнозам я должен был сейчас вербально суетиться, наводнять тему абстрактными образами и пытаться утопить ее в красноречии, а он бы сидел, заранее умывал руки, уже зная, что делать дальше. И уж в любом случае ответ не должен был укладываться в размеры афоризма. Со мной время от времени такое случалось. Тонкие ноздри Юсо раздувались, как у лошади, неприятно удивленной масштабами барьера.
Сидни вежливо смотрела на меня, как смотрят на пустую чашку из-под ягод – без всякого интереса. Потом спросила:
– Наверное, чтобы давать такое заключение, нужно увидеть какую-то не слишком солнечную жизнь?
Я улыбнулся и не сказал ничего. Юсо был спокоен, как киллер, вынужденный мыть посуду.
– Поправь меня, если я ошибаюсь, – вкрадчиво произнес он, – но до сих пор считалось, что назначение искусства – отражать реальность.
– Отражать реальность – назначение фотографии. Не знаю, кем это до сих пор считалось. Но вряд ли это можно назвать искусством. Вне всяких сомнений, искусство можно также заставить и отражать реальность. – Я подумал, что если утро начинается с Юсо, то нужно быть во всеоружии. – Всякий без исключений тоталитарный режим спешил объявить искусство своей собственностью, призванной на свет «отражать реальность», то есть его и только его потребности. Но стало ли оно от этого лучше?
– На минуту допустим, как гипотезу, но идеальный побег от реальности невозможен.
Он мог кому угодно испортить настроение. Я уже жалел, что рядом сидела Сидни.
– Был один мысленный эксперимент. – Я без всякого удовольствия представил в качестве подопытного материала Юсо. – Представьте большую коробку, суньте в нее любое живое существо, которое поместится, скажем, Юсо, и туда же суньте квантовое устройство, срабатывающее в течение ближайшего часа со смертельным исходом при вероятности 50 на 50. Что будет на исходе этого часа? За мгновение до того, как коробку кто-то откроет, существо в ней тоже будет находиться в двух состояниях – 50 на 50: одновременно и живым и мертвым. Только в момент, и только тогда, когда кто-то коробку открывает, происходит выбор одного из состояний. Но на самом деле смотреть надо не в нее. На того, кто открывает коробку.
Сам наблюдатель тоже в разных мирах.
– И это знание способно как-то улучшить мир, что этот столик окружает? – перебил Юсо.
– Не связывайся с ним, – сказал Тур-Хайами. – Это злой дух, сосланный в это чудесное утро, чтобы подорвать веру человечества в себя.
Юсо смотрел на меня враждебными глазами бабки, которой только что открылась истинная природа энтропии и ее в ней участие.
– И в каких именно мирах был наблюдатель, прежде чем коснулся коробки? – спросила Сидни.
Я показал на нее всем ладонью, ставя в пример.
– В этом вся суть. Смысл эксперимента в том, что до момента, как наблюдатель открыл коробку, и он сам тоже находился не в одном мире, а в двух. В одном он смотрит на существо живое, в другом – на существо мертвое. Квантовая механика настаивает, что прошлое все целиком пребывает в состояниях, число которых равно бесконечности. Все целиком. И в этом неотличимо от будущего. Лишь в момент, когда кто-то со стороны выбирает что-то одно, какое-то из того бесконечного числа состояний, происходит настоящее. Коротко это звучит так: событий прошлого, которые не были увидены сторонним наблюдателем непосредственно, в реальном мире не было. Напротив, они произошли во всех возможных версиях. Квантовая механика уверяет, что так следует из вероятностной природы материи и энергии. Прошлое и будущее рука об руку сомнамбулами реют в пространстве реальностей, не знающих числа.
– Каждый раз, когда я слышу про кота Шредингера, я хватаюсь за пистолет, – хмуро заявил Юсо. – Зачем ты нам это рассказываешь?
– Сейчас узнаешь, – недобро пообещал я.
Я уже сидел в седле, и когда это происходило, я больше не оборачивался на последствия.
– Таких столиков, за которым мы сейчас сидим, на самом деле бесконечное множество. Но если найти способ, как перебираться от одного к другому, то это было бы идеальным побегом.
– Какой ужас, – со скукой произнесла Сидни, беря со стола ягодку.
– Я это и пытаюсь донести, – обратился к ней Юсо. – Во многом знании много и печали.
– Но устроило ли бы тебя счастье коровы, которая не знает ничего, что лежит за пределами одного момента времени? – спросил я.
– Это и доказывает, что такой побег невозможен.
– Но если бы идеальный побег от реальности был бы возможен, означал ли бы он идеальное состояние искусства?
Я чувствовал себя, как под парусом во время сильного ветра. Сидни сидела, невинно разглядывая Юсо, Юсо, зажмурив глаза, помотал головой.
– Мне нужно время, – злобно объявил он. – Я не могу кидаться опрометчивыми заявлениями, о которых потом буду жалеть.
– Конечно, – великодушно разрешил я. – Соберись с мыслями. Подготовь завещание. Мне самому интересно.
Я с теплой улыбкой смотрел, как он стоит на краю пропасти. Он знал, что туда ему шагать не стоит.
Вообще, Юсо со своими замашками мог бы шагнуть далеко, очень далеко, неважно, в каком направлении, я привык к жесткому нападению и сам нападал, не оставляя шансов, но он даже меня держал в напряжении. Единственная проблема – ему это не нужно. По его же собственным словам. Это был самый настоящий хип по убеждениям, которому достаточно летнего утра. Он был здесь не первый с таким взглядом на мир, но, видимо, последний, кто при этом неукоснительно придерживался спартанского образа жизни. Кому-то из его будущих не состоявшихся врагов сильно повезло. На татами с ним лучше было не выходить.
Я слышал, у него осталась какая-то нехорошая история с местом прежнего проживания и далекой родной страной, но он никогда не говорил, а я никогда не спрашивал.
Тут меня посетила другая мысль. Я коротко обрисовал Сидни суть конфликта.
– Так можно ли назвать полноценным искусством то, когда изображение переносится на холст не с живой натуры, а с монитора ноутбука?
Сидни выбирала, какой ягодке сегодня отдать предпочтение.
– Я бы сказала, что это искусство пользуется жульничеством, как инструментом, и потому перестает быть жульничеством, но я не много понимаю в искусстве.
Я смотрел на Юсо, Юсо смотрел на меня. Я поспешил изобразить на лице торжество превосходства. Раздувая ноздри, я с улыбкой каннибала делал все, чтобы этот день он запомнил надолго.
Сидни сказала:
– Прочла в одной книге, что у хорошего короткая память. Только неудача делает философом.
Вообще-то это была моя книга, и до сих пор я был уверен, что не копировал никого. Видимо, я ошибался. Это было правдой. Повод к философии тут был у всех.
Я удивился.
– Вы читаете книги?
Сидни улыбнулась и не сказала ничего.
– Песочные часы, – произнес вдруг Тур-Хайами рассеянно. Он не обращался конкретно ни к кому. Абориген в его лице раньше других разглядел что-то, недоступное другим. – Песчинок много, и одно утро неотличимо от другого. Да, – сказал он. – Для преследователей это проблема.
Он поднялся.
– Я покину вас. Только не убейте друг друга без меня.
Юсо этот разговор надоел. Я с некоторым удивлением смотрел на Сидни. Любую девушку разговоры вроде этих заставят сняться с якоря и без оглядки броситься к ближайшему бару. Впрочем, мы сидели как раз в одном из них.
У всех девушек в совсем короткий период их цветения есть особенность, давно составившая классику индивидуальной психологии. Они ведут себя так, словно влюблены в свое тело. При этом крайне ревниво относясь к тому, насколько влюблен в их отражение прочий мир. После любого случайно брошенного на них взгляда мужчины едва ли не каждая, спотыкаясь, бежит к подругам со страдающим выражением рассказывать, как устала она от внимания и как чудом избежала попытки насилия. А мужчина, взор которого парализован видением такого чудесного цветения, в свою очередь спешит увековечить его на тысячелетия в форме своей собственности посредством процесса женитьбы: он не должен знать, что то чудесное цветение будет длиться ровно до оплодотворения механизма биологического воспроизводства вида. Замысел Природы рассчитан на имбецила, но он безотказно работает на протяжении геологических эпох. И есть серьезные опасения, что как только он работать перестанет, перед этим видом встанет реальная угроза вымирания. Самец должен быть болваном. То, что его, мужскую особь, используют, на этом этапе не приходит в голову почти никому. Всеми силами и бессознательно отталкивается он от мысли, что вот этот сказочный образ может быть не на годы и на тысячелетия и что сам этот прекрасный образ имеет всего лишь одну простую, банальную, примитивную идею, которой оснащено любое насекомое – привлечение как можно большего числа успешных осеменителей. Втайне давно уловив замысел природы, каждая женщина торопится успеть. Теперь вся вселенная у нее ужата до размеров гнезда, центральное место в котором занимает метафора ее величества койки.
Совсем не многие замечали забавную вещь. Тонкое золотое колечко на пальчике юной сисястой красотки с узкой талией и остальными изгибами. Она за прилавком – остальной мир ее посещает. Колечко на пальчике имеет маленький едва заметный камушек. Камушек без претензий, но с огромным ответственным поручением: он почти все время прячется под пальчиком – и золотое колечко абсолютно неотличимо от всем известного символа недоступности. Сейчас это – неприступный атрибут замужней молодой женщины, о которой остальному миру можно мечтать в минуты досуга. Но вот незаметное движение пальца (как бы невзначай), невзрачный камушек занимает свое обычное место в верхней позиции – и все чудесным образом меняется. Теперь то же самое золотое колечко – лишь невинное украшение изящной ручки, а его обладательница – целиком и полностью незанятая привлекательная девушка, доступ к которой открыт. Ясно, что далеко не для каждого, но это третье дело, интересно не это. В переводе с ее языка на понятный для болванов, легкое движение означает, что доступ к ее вагине открыт, – разумеется, с целым рядом оговорок, преодолением препятствий и массой ритуальных движений. Как дверь в общественный туалет: «Closed» – «Open».
Сюжет должен выглядеть цинизмом, но он ничто в сравнении с цинизмом женщины, садящейся за руль размножения. Вот этот полезный, утилитарный и в высшей степени оправданный с точки зрения требований полуестественного отбора процесс требует разъяснений.
Есть фундаментальное отличие женской системы ценностей от того понятия счастья, которое держит перед собой мужчина, и о котором никто никогда и ни при каких обстоятельствах не говорит. Если совсем сжато, оно в том, что короткое счастье самки всегда ограничено ценностями гнезда. Поскольку гнездо тоже всегда включает в себя особь мужчины, – по большому счету, почти не важно, какую, – он также в ее реестре есть неотъемлемый компонент ее ценностей. Так сближение полов становится главным, приоритетным стержнем всего восприятия женщиной вселенной, центром всего их мировоззрения. Попросту они не могут думать ни о чем за пределами этих рамок. Фетиш любви занимает все места и все иерархии ее ценного. Это всего лишь приключения самки. И ее приключения всегда одни и те же. Теперь любое покушение на ее фетиш она видит как самое настоящее кощунство.
Всего остального нет.
Меня сколько угодно можно обвинять в несправедливости, но стандарт женщины представляет собой нечто вроде механизма, не способного увидеть ничего за пределами своих рамок.
Для мужчины же вида Homo sapiens ограничение целой Вселенной всего лишь рамками гнезда с его сытым уютом подспудно видится настолько убогим, маленьким, мелким, дешевым, жалким, достойным омерзения, пошлым, что он инстинктивно от них отталкивается. Поэтому для целей счастливой семейной жизни мужчина всегда должен стать женщиной. По крайней мере – на какую-то часть. Женщина, подталкивая и помогая ему в этом, одновременно смотрит с презрением на то, загадочная природа чего раньше выглядела недосягаемой. Научная фантастика, громко бросая вызов природе и объявляя демократию отношений, на полях своих сюжетов безошибочно точно дает знать, где их касалась рука женщины. Это там, где технология позволяет кому-то между делом менять пол. Все, на что хватает убогого русла ее воображения, – это соединение полов. Всё. Так или иначе, рано или поздно, но их «научная гипотеза», «фантастика» и «футурология» в конце концов придет к одному: к идее половой трансформации. То, о чем до дрожи в суставах про себя молча мечтает каждая из них, узнать, что же это значит – быть мужчиной, ей безнаказанно дает власть над бумагой. Для мужчины же, для которого сама тухлая идея не вызывает ничего, кроме омерзения, живет остальной вселенной: она, по сути, и есть его дом. Когда женщина начинает философствовать, она упирается в койку.
Узкому, навсегда урезанному до вопросов предспаривания кругозору Женщины настолько трудно поверить, что вселенная совершенно нормального мужчины может не содержать женщины, что эта мысль даже не способна протиснуться в сознание ни одной из них. Наверное, бывают исключения, но любопытство к миру в гардеробе стандартной бабы выглядит до такой степени неестественным, искусственным и натянутым, что при виде женщины с научным профилем и в самом деле против воли закрадывается подозрение, что у нее должно быть что-то не так в половой системе. Что имеет обычным продолжением похороненную глубоко на дне сознания враждебность к мужчине вообще как к явлению природы, ненависть которую кто-то прячет, кто-то лелеет, но которая лезет из них при каждом движении, как пыточный инструмент из старого мешка. Но стоит только ей понять, чего от нее ждут, она прилежно будет и «научной», и какой надо. Подобно отличнице в классе, всегда точно знающей, как сделать приятное родителям, теперь она не остановится. Теперь она «научно» ориентирована и даже фантастику напишет, не сделав ни одной ошибки. Науке с точки зрения курицы предстоит стать предметом плотного обсуждения курятника и его ценностей, в котором мужчина станет демократично выполнять роль фона. Но когда вдруг будет поднят вопрос о различиях полов, женщина надменно ставит в известность, что «мужчины приспособлены к экстремальным условиям, а женщины – к оптимальным». А ты с отчаяньем думаешь: это какие же уникальные, редкие, исключительные данные от природы надо иметь, чтобы быть приспособленным к комфортным условиям?.. Дура даже не сомневается, что сделала себя лучше, а свое гнездо выше. Весь феминизм построен на мести миру женщины, неудавшейся именно как самки.
Конечно, речь здесь не идет о стандартном самце, вся вселенная которого ужата до вагины, экспонате, являющимся, по сути, предельным выражением ценностей, идеалом женщины. Ее скрытые требования по отношению к бестолковым самцам сделать это, стать на какую-то часть женщиной, вкупе с манипуляциями сознания в конце концов достигают цели. И если мир слишком выглядит женственным, то здесь вовсе не заслуга женщины.
Неизбывная ценность психоанализа по крайней мере в том, что он впервые приоткрыл одну крайне ценную и неприятную вещь. То, что за всеми бессознательными манипуляциями женщины стоит ее нарциссизм. По сути, она приглашает любить себя кого-то еще. Если вспомнить, что согласно любому частному своду клиники нарциссизм относится к объекту психопатологии, будущее мира в таком свете выглядит фатальным. Технология, это, на первый взгляд, прямое следствие развития орудий первобытного охотника, его бессознательная привычка воздействовать на среду выживания чем-нибудь, на деле является производным ценностей женского гнезда. И она никогда не будет совместима с природой: смерть техногенной цивилизации заложена уже в ее рождении.
Конечно, некоторое раздражение извинительно, глядя на то, во что превращает демократия технологию и технология демократию при отсутствии войн. Дамочки никогда не поднимают вопрос, кто дал им права, которых у них не было, и кому предписано умирать, когда это необходимо. Большинство естественно и скромно готово занять функцию паразита едва ли не на всех уровнях отношений, ни разу не усомнившись, что имеют на это право. Я даже не пытаюсь играть роль натужного реалиста, как это делают едва ли не все, стоит их только ткнуть носом в простенькую дихотомию. Мой пессимизм – это всего лишь взгляд художника за нирвану повседневного. Этот мир может треснуть, но все красивые девушки трудятся в порноиндустрии, а некрасивые слишком долго живут.
Впрочем, непривлекательность иногда оборачивается погружением в книги. Что само по себе заслуживало бы удивления, не начни потом дамочка сама брать в руки перо и пробовать себя в роли мыслителя. И это тоже уже само было бы хорошо и даже замечательно, не берись она затем делать плоды своих усилий достоянием тысячелетий. «Возможно ли, чтобы я была так умна?» Но то, что выходит из-под пера остального курятника, вообще заставляет пересмотреть опус будущего как концепцию и насколько вообще оно имеет право на существование. Самка сразу становится самой собой, как только получает власть над бумагой. «Мужской шовинизм», как с торопливым облегчением выносит миру свой диагноз все тот же феминизм, не имеет в виду женщин ни вообще, ни в частности. Это всего лишь привычка быть честным.
Если стандартная женщина в массе своей законченная дура, то мужчина – болван, но лишь благодаря глупости этого болвана данный биологический вид протянет еще какое-то время. Все эти сочные, спелые, притягательные, сисястые изгибы юной девицы целиком и единственно предназначены к тому, чтобы потом полностью уйти на потребности плода. Цикл завершен.
Но любопытство мужчины к одной женщине не длится дольше пары лет – заложенная в нем природой программа бабника, оплодотворить столько юных плодородных вариантов, до скольких дадут дотянуться, и распространить свои гены так далеко по времени, как он только сможет, приходит в вопиющее противоречие с программой женщины. Ее нарциссизм несовместим с программой бабника. Культура, надменно и холодно наблюдающая за скаканиями осеменителя с цветка на цветок, без жалости говорит великое «нет» сути скотины, тем самым воссоздавая саму себя и производя на свет совсем другой непредсказуемый, чудесный плод. Искусство. Бесчисленное число раз обыгранный многострадальной культурой сюжет всегда имел банальный конец.
Вот это неизбежное остывание интереса к ней женщиной воспринимается совершенно однозначно.
Как самое страшное – свидетельство того самого, что каждая ценой множества уловок от себя прячет, уверенная, что в силах обмануть природу. Она воспринимает это как кощунство. Свидетельство навсегда ускользающей юности. Дальше наступает цепная реакция.
Ее нарциссизм, нежная влюбленность в себя, реально терпит тяжелый урон, и это никогда не остается без последствий. Она начинает мстить – еще подспудно, еще только на бессознательном уровне, подобно автомату с одной раз и навсегда заданной программой. Но этого оказывается достаточно.
Происходит наложение сразу нескольких факторов, каждый из которых в отдельности обычный средний мужчина еще был бы способен если не вынести, то хотя бы донести до могилы, но, в плотном единстве, все перипетии превращают те же стены в камеру заключения. Так на суету бабника накладываются ее далеко не всегда спрятанная враждебность, раз; остывание к ней интереса, два; и да – теперь уже еще вопрос ее возраста. Теперь официально.
Совсем скоро ее период цветения в самом деле подходит к концу, он стремительно вянет, подходит к концу пьянство гормонов оппонента, который начинает в ужасе ерзать, уже понимая, что попался, в страхе озираясь в поисках выхода и уже зная, что его нет. Только сейчас до него доходит весь не знающий стыда замысел постановки с его участием, в которой он приговорен до конца оставшихся дней быть персоналом обслуживания того, для чего он всего лишь инструмент. Этот период, известный практически всем женщинам определенного возраста, самые грамотные из них встречают засучив рукава, и они уже знают, что делать. Перетерпеть, как временное, всего лишь досадливое недоразумение. Подобно терпеливому животноводу, удержать дергающую ногами глупую лошадь, легкими движениями, с замечательным терпением или даже без него, запрячь в оглобли гнезда, уже зная, что никуда той не деться. Свобода, главное условие и требование природной программы оппонента, теперь потеряна им навсегда.
Короткое счастье самки не видит дальше своего отражения. Солидарное возмущение всего контингента стареющих дам при виде юной красотки и кувыркающегося с ней в морских волнах стареющего красавца-спортсмена, который втрое старше ее, вызвано не заботой о наивности незрелого ума, а исключительно ревностью одной женщины по отношению к другой, более удачливой. Выбор за мужчину делает сама Природа, и выбор этот она делает не подгоняя друг к другу возрастные отметки, как того хотят стареющие дамы, а всего лишь вопросом плодородия. То есть чем моложе, тем уместнее. Это и приводит в бешенство дам, замерших в ужасе в ожидании конца своего цветения. То, что они всеми силами прячут от мира, прячут от самих себя, даже глядясь в зеркало, Природа бесстыдно выставляет наружу. Они требуют «равноправия». Навязывая «культуре» и и потом самой природе свои пожелания, они всего лишь ищут способ сделать приятное себе. Нормы, на которые ориентируется природа при выборе такого будущего объекта для романтических отношений, решают зоровье, свежесть и юность. Именно это вызывает в престарелых дамах злобу. Природа откровенно выбирает то, чего у них уже нет. Притягательна только юность, не старость. Они воспринимают это как оскорбление. Их мертвое лоно и определяет для планеты мораль.
В мире мало что может сравниться с ненавистью женщины к женщине. При виде пары «юная красотка – взрослый мужчина» никогда и нигде ненависть не исходила от привлекательных особ того же юного возраста – разве только если опять не приходил в действие механизм ревности. Она – всегда порождение старости и ее предчувствия. Но реальным объектом их возмущения является не он, а Природа. Злобу вызывает установленное той «неравноправие»: она бесцеремонно объявляет ценность женщины обесцененной уже вначале, в то время как даже стареющая мужская особь не думает о старости.
Протрезвление у этой особи наступает, как раз когда ловушка захлопывается. Громкую и яркую, буквально вопящую на всю обитаемую ойкумену вывеску для всех сперматозоидов мира «Юна и Плодородна!» природа откровенно заменяет на прямо противоположную. Природа без всякого стыда отключает механизм заманивания новых мужских клеток, всеми силами, решительно, на всю вселенную давая знать, что период плодородия тут исчерпан и настаивать – значит, искать на выходе самых больших неприятностей. Это плакатное предупреждение вывешивается как раз когда до мужчины впервые начинает доходить страшное подозрение, что его использовали.
Что божественный образ с сияющей здоровьем кожей – не больше чем биомеханическая видимость. И она исключительно для одной цели, привлечения мужских половых клеток. Бедному идиоту открывается реальная картина и то, что его ждет. И этот сюжет биология вида, фатально убежденного в своей разумности, вертит снова, снова и снова, и одна и та же история повторяется без отклонений и вариантов, и каждый уверен, что лишь ему улыбнулся небесный образ. Так это работает: бесперебойный процесс биологического воспроизводства решает все. Но ревность женщины по отношению к своему отражению не допускает остывания к ней интереса.
Теперь она начинает мстить за свою непривлекательность – вначале тому, кто к ней ближе всех. Если такого уже нет, она принимается мстить миру. Это особенно касается непривлекательных дам. И степень этой мести определяют не установки морали, а исключительно степень наличной власти – проще говоря, технические возможности. А вот это уже серьезно.
Я привык быть наблюдателем – так больше шансов остаться в живых. И я привык быть этологом – даже в среде, уверенной в своей разумности. Общая схема поведения одной особи повторяет всё, что было до нее и что будет. Предусмотрительно одарив дамочек совсем бедным воображением, не идущим дальше вопросов предспаривания, мать-природа явно знала, что делала. Конечно, в реальной жизни эта стандартная формула сдерживается множеством факторов, но суть остается. Мужчина как абстрактная квинтэссенция любимца природы для ее мира – всегда только средство. Женщина как социально опасное животное, по сути, является теперь опасной для всего живого.
В основе природы женщины всегда лежит привлечение внимания – то есть пассивное манипулирование. Производить впечатление – ее кукольный механизм. Я давно без оптимизма смотрел на ценности этого мира, слишком часто убеждаясь, что лживость – глубоко присущий, как говорят философы древности, имманентный компонент той квинтэссенции, известной под названием «женщина». Ту квинтэссенцию так упорно называли «загадкой», что это в конце концов заставило меня тоже уделить ей внимание. Что бы она ни делала, край ее глаза всегда на том, кто находится в периферии восприятия. С ценностями мужчины она не совместимо ни в какой букве, и в конце концов тот на этом попадается. Имитация свежести. Пожалуй, ничто не рисует различие между мужчиной и женщиной ярче, чем это. Весь мой опыт скромного бабника говорил мне, что ни одна из них не видела, до какой степени может отталкивать и вызывать омерзение имитация того, чего нет от природы. Имитация плодородия работает как приговор биологическому виду.
Лживость Женщины – производная ее эволюции: в структуре иерархии стаи она играет пассивную роль и была вынуждена выработать альтернативные способы управления реальностью. Тонны промышленной косметики, призванные убедить, что она «юна и плодородна», хирургия лжи, напускное безразличие, обман, фальшь, истероидность – искусственное набивание себе цены настолько органично составляет суть Женщины, что мне со своей манией проницательности, набившей мне самому столько гвоздей, манией любой ценой срывать маски зачастую приходилось заставлять себя быть осторожным. Эти цветы очень легко превращались в змей. Бабьи радости в их курятнике заканчивались там, где начинались. Конечно, звучит не слишком радостно и совсем не так, как хотела бы услышать другая сторона, но я всего лишь наблюдатель, пытающийся быть честным.
Вся эта философия пролетела у меня в мозгу за одну долю секунды, чтобы смениться недоумением.
Здесь ничего этого не было.
Она была живая. И она была настоящая.
Поначалу я по привычке отнес всё к обычному инстинкту притворства, но все оказалось чем-то совсем другим. Впервые я столкнулся с чем-то, объяснения чему в архиве моего опыта не имелось. Обмануть меня было не просто. Теперь я был озадачен по-настоящему. Говорят, согласно исследованиям, нужно меньше секунды и одного полувзгляда, чтобы определить степень крайней приемлемости представителя противоположного пола – достояние множества поколений, сумевших остаться в живых. Красота – это всегда клеймо здоровья. Все без исключения ее подделки и суррогаты пытаются ее имитировать. Все дешевые уловки дамочек по привлечению внимания, вроде как бы невзначай поправления туфельки, низко наклонясь, или подписывания лежащей на столе офисной бумаги, тоже низко наклонясь, или невинного обыкновения носить короткую юбку под длинным плащом, подол которого как бы невзначай распахивается, не вызывали во мне ничего, кроме скуки. Сказать больше, они вызывали эффект скорее обратный ожидаемому. Я ничего не имею против внезапного поправления туфелек в моем присутствии, особенно, когда природа наградила к тому поистине неотразимым поводом, но за всем тем стояло скрытое манипулирование. То, что моментально запускало во мне механизмы аврального торможения. Не знаю, почему так, только скрытая попытка манипулировать мной с детства вызывала во мне такое же скрытое бешенство, причем ключевое слово здесь «скрытая». Дамочки попросту испытывали на внешней среде свой инструментарий управления ею. Когда сопливая сучка, сидя на скамейке в окружении других таких же подружек прямо по траектории твоего движения, отведя взгляд, невзначай задирает укрытую юбкой коленку, мимолетно обнажая то, что под ней, жизнь принуждает быть философом. В том всего лишь программное беспокойство самок, опробующих вновь приобретенный арсенал. Мечта каждой курицы, стать средоточием суетливого внимания вселенной, не заслуживала книги. Говоря гносеологически, красивых баб множество, но ни одна не тянула на событие биоценоза. Впервые за долгое время меня действительно замкнуло, и это было странным. Было совершенно непонятно, как при таких внешних данных можно быть живой и можно быть настоящей.
Потом я, кажется, понял, в чем дело.
Так называемый цивилизованный, взятый за абсолютную норму средний экземпляр разумной особи техногенной цивилизации, грубо говоря, напоминал неизлечимо больного, который держался на ногах лишь самоотверженными усилиями медицины. Меня, осколка диких миров, всегда мучил один вопрос. Какая часть данного населения вымерла бы уже к следующему равноденствию, исчезни вдруг к вечеру индустрия медицины из реестра общепланетных ресурсов? Я был уверен, что, чтобы выжить, надо держаться от нее, медицины, как можно дальше. Точно то же самое касалось биологического вида. Мы с этой цивилизацией в самом деле смотрели на одни вещи разными глазами. Организм обязан обходиться своими силами. Так думал я.
Ресурсы физиологической автономии пресловутого Большинства уже просто не обладали возможностями преодолеть десять-двадцать километров легким бегом по пересеченной местности. Если то же большинство еще принудить, скажем, потом омыть пережитые усилия и трудоемкий пот в ледяном ручье, гарантии за то, что они это переживут, не даст ни одна страховая фирма. Именно Большинство воспринимало данное сочетание дел за единственно нормальное: то, что и вложено им в содержание «быть цивилизованным».
То, что естественный отбор на протяжении миллионов лет мимоходом оставлял за бортом как недоразумение, медицина техногенной цивилизации целенаправленно заставляла жить. И оно не просто жило, безучастно держась на плаву. Оно размножалось, возводя свое недоразумение в статус стандарта среды обитания. В содержание спиралей своих ДНК.
Мой скучающий взгляд стороннего наблюдателя для этого мира слишком напоминал приговор эволюции. Впрочем, наши с эволюцией взгляды касались только нас. Вся психофизиология разума, весь накопленный запас истории ума настаивал, чтобы так или иначе, в той или иной форме, под тем искусственным предлогом или любым другим, но отделять от здоровых больных.
Так вот, меня с давних времен занимал вопрос, как бы выглядел в переложении к отдельному носителю разума результат не гениальной медицины, а жестокого отбора природы? Новая знакомая и в самом деле держалась так, словно была не в курсе, какое впечатление производила на весь биоценоз. Или для нее это не представляло интереса. Она не ломалась. Она выглядела, словно привлечение внимание к себе и своим изгибам лежало то ли за пределами ее философии, то ли вообще не принадлежало к достояниям ее смысла жизни. На ней не было даже следа макияжа. Даже больше: эта гарпия выглядела так, словно никогда его не знала. Это производило совершенно необычный эффект живого звука в контакте с какой-то совсем, совсем другой расой. Я не знал, что думать. Я снова мысленно перевел дух.
– Значит, студентка, – заключил Юсо, с удовольствием улыбаясь своей самой обольстительной улыбкой.
Сидни взяла со стола ягодку. Ее пальчики были созданы для того, чтобы делать с них наброски.
– Пришла на семинар по философии за легкими гуманитарными часами. А там преподаватель стоит и рассказывает всем о «вечном возвращении». – Она смотрела вдаль за горизонт, и во взгляде ее впервые было отчуждение. Мы с Юсо пялились на ее профиль. – Я молилась только об одном. Чтобы на экзамене не попался Ницше.
Сидни покачала головой.
С удивлением и даже легкой ноткой обиды глядел я на явление за летним столиком, решая, неужели я попался на то, на что под конец попадаются все, но мне было до такой степени грустно и хорошо одновременно, что я сидел, решив досмотреть кино до конца. Я знал, что это конец.
– А… – сказал я как человек, которому такие вещи всегда сходят с рук. Впрочем, такие вещи мне и должны сходить с рук. По крайней мере, говорить много больше, чем остальным. Я ни черта не помнил, что конкретно Ницше держал за своим «вечным возвращением», но уже в легкой панике мысленно умывал руки. – Без подсказки мне уже не вспомнить, – честно сказал я. Это был вызов. Так легко я не сдавался.
– Удивительно, как такие вещи могут для кого-то представлять жизненную ценность, правда?
Я тоже усмехнулся, откровенно разглядывая ее. Я был в своей родной стихии.
– Дайте-ка подумать, – произнес я, выигрывая время.
Для археологических раскопок вроде этих лучше было начать не с того, что знаешь, а с самого общего. Особенно, не имея на руках совсем ничего. Почесав ухо, я поднялся и выбрался из-за столика, чтобы достать с соседнего столика воду со льдом. Мне нужна была кафедра. Ее не было. Но зато был океан.
– Вначале предупреждение. Когда я буду терять нить, вы будете ее поднимать из пыли рассуждений. У меня синдром дефицита внимания, и такие вещи нам с ним не под силу долго держать у высокой трибуны. Философы, мыслители многих времен и народов пытались найти самые базовые, ключевые элементы, на которых, по их мнению, могла держаться вот эта Вселенная, что у нас за углом… – Я показал на крытые соломой крыши сараев, утонувших в зелени горных склонов, и гнутые пальмы, за которыми лежало синее пятно океана. – По мнению Шопенгауэра, таким элементом была воля. Это тот самый базовый, далее уже не разложимый фундамент мироздания, который ведет зарождение кристалла, галактик и вселенной. Вот, скажем, перед вами жизненно важный выбор. Успех, к которому вы рветесь, на который ставите слишком многое, может быть, даже всё, это – ваш Эверест. Ваш смысл жизни. Поворот, обещающий вам крутое, решительное изменение всего вашего прежнего русла жизни. Скажем, попытка издать книгу, выйти на другой уровень существования, как на другой уровень игры, – вообще любая попытка сделать шаг вперед, я не знаю, что там еще бывает… Так вот, вы в самом начале пути. Вы еще ничего не успели потерять. Будь вы с холодной головой и глядя на тот же самый горизонт ваших ожиданий, вы бы практически заведомо определили бы возможный провал в вашем ожидании как наиболее вероятный. И сберегли бы себе кучу денег и лет. Но нет, ни в коем случае. Что происходит на деле? Ваша воля эту самую наиболее вероятную вероятность как бы прикрывает от вас ладошкой. Она, падла, убеждает, что знает лучше. Я про себя это с некоторых пор свел к совсем короткой формуле: «Наихудший вариант – он же и наиболее вероятный»…
Пришел Тур-Хайями, занял свободный стул и стал со скукой глядеть на меня.
Я больше не смотрел на свою аудиторию. И мне не нужен был их контакт. Мне уже самому было интересно, сумею я вообще выкарабкаться и куда.
– Я некоторые вещи давно не пытаюсь определять своими именами. Здесь не больше чем прагматика. Оптимизм, по сути, это зло, и никто не может еще сказать, сколько зла на самом деле он сделал и сколько еще сделает. Раньше кто-нибудь бегом назвал бы то же самое пессимизмом и с видом, что все понял, отправился бы спать. Я даже давно не пытаюсь быть реалистом. Для него я слишком прагматичен.
Ницше эта идея о воле так понравилась… Кстати, Шопенгауэр – его учитель… Что он взял ее за основу своей знаменитой концепции «Воли к власти». По его мысли, именно она лежит на всем и во всем, от паразита до вахтерши. Для себя, будучи прагматиком, я также свел его к «Синдрому Пешки»: «Кроткий зверек длинно пахнет». Не важно, с кем вы имеете дело, с паразитом при чужих ресурсах и славе или с вахтершей, но при малейшем случае классическая Пешка немедленно попытается показать, что ваше хорошее самочувствие зависит от ее власти. И непременно сделает попытку отыметь вас, не имея от природы к тому надлежащего инструмента. Ну, вы поняли, о чем речь. Давайте я тоже попробую себя немножко в роли профессора…
СиИОу какого-нибудь крупного концерна делает абсолютно то же самое, имея всех направо и налево. То есть неважно, на какой ступени лестницы иерархии элемент находится, на самой нижней или самой верхней, он на деле в мыслях готов отыметь весь мир. И целиком всю Вселенную в придачу.
На мой взгляд, тот же самый принцип «воли к власти» еще проще можно было свети к иерархии отношений всех приматов, иерархии, записанной в генах. В самом низу находятся самки, на самом верху – самцы-альфа. Но Ницше не располагал тогда всей информаций. И очень жаль, что не располагал…
Так вот, другим, еще более фундаментальным положением он видел механику, которую сам назвал «Вечным Возвращением». Человек просыпается и засыпает. Человек рождается и умирает. Утро приходит и уходит. Планета совершает оборот и возвращается в ту же самую точку пространства, с какой начала. Он, этот принцип, на всем, от солнечной системы и галактики до скоплений галактик и метагалктики. Все это я, чистосердечно признаюсь, по большей части высосал наполовину из пальца, а остальную половину снял с запыленных потолков истории.
Так что теперь, друзья мои, мне было бы интересно услышать, насколько то, что я вывел здесь сейчас чисто задним числом, соответствует реальному положению вещей насчет того самого «вечного возвращения»…
Юсо сидел, обеими руками отсылая мне воздушные поцелуи и совершая рупоплещущие движения. Сидни тоже выглядела растроганной.
– И вот так все время, – мрачно сообщил Тур-Хайями, обращаясь к Сидни и показывая на меня ладонью. – Он говорит – все слушают. Уже устали за ним записывать. Современники пророка. Спросите у него, откуда он все знает.
– Что такое «сверхчеловек»? – спросила Сидни.
– А вот это исключительно хороший вопрос, – ответил я. – Никто не знает. Только теории. Есть два мнения, чем вся эта история с «человеком разумным» может закончиться. Согласно первому, его история подходит к концу. Согласно второму, она уже подошла к концу, просто об этом никто не знает. Но то, что придет ему на смену, может отличаться от него также, как Хомо сапиенс отличался от первых питеков, босиком топтавших землю несколько миллионов лет назад. Этим до сих пор отсутствующим переходным звеном между одним и другим и станет сверхчеловек.
Как его сделать – тоже никто не знает. Этого не только никто не знает, такой вопрос до сих пор даже никем не ставился, если не считать пары известных дискредитировавших себя попыток по выбраковке одних рас и селекции других. Разумеется, целая масса наблюдателей, ознакомившись с необычной теорией, немедленно и с приятным удивлением открывала в себе всё новые и новые признаки своей несомненной принадлежности к расе «сверхлюдей». А если их не было, напряженно размышляла над тем, как нужно себя вести на людях, чтобы они, эти признаки, были. Правда, есть мнение, которое никем не рассматривалось.
Нельзя бесконечно бегать от смерти – и оставаться при этом тем, кем был. Но если бегать от нее достаточно долго, то можно получить на выходе результат, которого никто не предскажет. Если при этом суметь не спятить и не стать параноиком, у него шанс стать чем-то, чего еще не было. Есть такая разновидность скалолазания – восхождение без страховки. Так вот, вы знаете, что ДНК таких скалолазов не такая, как у всех остальных людей?
И вот еще что, друзья мои, только обещайте никому больше об этом не говорить.
Наверное, вы слышали о жарких спорах «альтернативных» историков насчет того, на что был бы похож вот этот мир, если бы в свое время один корабль под названием «Бигл» ошибся адресом и некий джентльмен, плывший на нем, пошел ко дну и не создал бы свою теорию эволюции. Я вам скажу, на что он бы не был похож.
Данный преобладающий вид «человека разумного» привык считать себя уникальным и неповторимым. Эта планета создавалась для него и вся вселенная создавалась с великой задней мыслью о нем. Но в рамках квантовой механики таких версий его реальности – множество и их число «эн» приближается к бесконечности. Суть в том, что на деле этот вид настолько ограничен и зажат в рамках своего туннеля восприятия реальности, что существует всего несколько работ, которые должны повторять и воспроизводить себя в каждой из них, вроде теории естественного отбора, нашего сокрушителя скрижалей Заратустры или «Властелина колец». Эти несколько работ – назовем их «Шагающими Камнями» – до такой степени имманентны конструкту сознания данного биологического вида, что только вопрос времени, когда их эквивалент объявится в любой другой из его бесчисленных версий реальности. Под другими названиями и другими именами, но они всегда шагнут себя в новую реальность так, что у той не останется выбора. У корабля не будет названия «Бигл», острова не будут галапагосскими и исследователь не будет бледным джентльменом со скромным выражением, но книга все равно будет опубликована. Но если их вынуть, эти несколько камней, человек увидит себя таким, как он есть: сидящим на ветви эволюции и глядящим сверху вниз на рамапитека, сидящего на ветви прямо под ним…
Юсо не был бы самим собой, если бы дал хотя бы минуту побыть на Эвересте моей миниатюрной славы. Он, достав из рюкзака, уже торопливо листал какой-то свой проклятый конспект. У него их было целых несколько штук, с закладками, бумажками и скрепками, которые он всюду таскал с собой, и я по его облизывающемуся виду заранее знал, что за этот миниатюрный Эверест и за эту минуту пребывания на нем сегодня кого-то придется убить. Я нисколько не сомневался, что он делал это только из-за того, что рядом сидела Сидни. Он в самом деле что-то без конца конспектировал, подчеркивал, выделял, какие-то особо большие мысли, говорил, что это для будущих многотомных изданий под его именем. Этот его личный Проект Светлого Финансового Завтра пока не доставлял беспокойства никому, кроме меня. Ну, что за скотина.
– Ну, конечно, – с облегчением произнес он, тыкая во что-то пальцем. – Слушаем все внимательно. Вот тотем и вот табу. Предводитель стада доисторических времен…
Юсо старательно, выделяя каждое слово, прочел:
«На заре истории человечества он был тем сверхчеловеком, которого Ницше ожидал лишь от будущего…» Безжалостно, да? Вроде нокаута кёку-шин. «Зигмунд Фройд. Психология масс и анализ человеческого Я». Зачитать полностью?
– Конечно, попробуй, – холодно произнес я, уже зная, что будет дальше.
Юсо прочел, интонацией выделяя особо сильные места:
– «…Индивидуальная психология, должно быть, так же стара, как и психология массовая. Ведь с самого начала было их две: одна – психология массовых индивидов, другая – психология отца, альфы, вождя.
Отдельные особи были так же связаны, как и сегодня; а вот отец первобытного стада был свободен. Его действия – сильны и независимы; воля не нуждалась в подтверждении волей других. То есть, как мы полагаем, его Я было в малой степени связано эросом: он не любил никого, кроме себя. А других лишь постольку, поскольку те служили его потребностям. Его Я не отдавало объектам никаких излишков…»
Юсо прервался, чтобы ниспослать мне полный значения взгляд.
«На заре истории человечества он был тем сверхчеловеком, которого Ницше ожидал лишь от будущего…»
– «Лишь от будущего», – повторил Юсо.
Я перестал улыбаться. Я в самом деле где-то на дне своего подсознания хранил убеждение – наследие горького опыта, что в тот или иной момент всегда мог безошибочно точно угадать элемент враждебности, какой бы исчезающе малой составной тот ни был. А также то, что за ним могло стоять. Это происходило само собой. И это не раз спасало. От Юсо не исходило ничего, кроме неподдельного любопытства. Здесь же со страниц враждебностью воняло так, что против воли возникал вопрос, с чего бы. Папа психоанализа явно пользовался случаем подложить чужую книжку себе под ноги, чтобы показаться выше. Но там было что-то еще.
Логику вещей и явлений совсем не сложно видеть, особенно, когда не лишен тех же человеческих недостатков, из которых проистекает 99% всех поступков людей.
Я спросил:
– Вот что говорит себе лиса, задрав нос разглядывая гроздь винограда, которую ей не достать?
– Не знаю, – подал голос Юсо. – Что жизнь коротка, но еще не все потеряно, раз еще есть к чему стремиться?
Сидни образ тоже понравился.
– Это как у этого… не помню, у кого… «Аппетиты должны превышать возможности человека. А то на что нам звезды?»
– Боже… – произнес я испуганным голосом. – Ничего себе. Да тут все гуманоиды… Ну, мы все слышали ту древнюю притчу античных миров. Лиса то есть вертится под лозой винограда, не в силах достать. И тогда что делает? «Да шел бы он, – говорит она себе с облегчением. – Слишком зеленый».
– Не люблю виноград, – заявила Сидни. – Всё время с косточками.
– Вот Фройду образ точно бы не пришелся по вкусу, – заметил Юсо.
Я сказал:
– И ему очень повезло, что его здесь нет. Вот здесь уже мистер Фройд, как зарвавшаяся лошадь, растерявшая по дороге чувство меры, под непрекращающиеся аплодисменты выйдя за пределы проезжей части на оперативный простор, не может остановиться и в каждом бордюре, горшке и заграждении видит теперь только барьер, с топотом подлежащий всенепременному преодолению его и только его силами. Но, боюсь, всё еще хуже.
– Смотри, как получается, – сказал я, – Когда от изумительных результатов чужой превосходно выполненной работы отворачиваются и обходят молчанием и упорно обращаются пустым взором к спрятанным истокам, то причина слишком часто одна. Кому-то здорово встали поперек горла сама работа и ее автор. Друг мой, ошибусь ли я, что за этим видимым академическим равнодушием папы психоанализа стоит самая обычная ревность?
Я разочарованно смотрел на аудиторию.
– Он всё прекрасно понял. О чем шла речь и что имел в виду Ницше. Вообще, это не первый случай, когда притча о сверхчеловеке вызывает всплеск раздражения и ненависти.
Я продолжил:
– Вот фон сюжета. Мнения, как всегда, разделились. Одна часть сторонних наблюдателей, понятно, моментально обнаружила в себе искомые черты того самого «сверхчеловека будущего», открывая те самые требуемые атрибуты, к которым как бы апеллировало Будущее. Другая часть еще быстрее начала в злобе брызгать слюной. И казус как минимум заслуживает этюда. Итак, притча о Сверхчеловеке.
Я произнес прокурорским тоном:
– Не подходит. Фройд пытается сильнейшим желанием укусить за пятки то, что не достать: подменить собственную физическую недостаточность психологией псевдопортрета. Первое. Тот «сверхчеловек» Фройда не мог жить и ничего не стоил без стада. «Сверхчеловек» же Ницше – в том-то всё и дело – не мог быть совместим с ним, со стадом, ни при каких обстоятельствах.
Второе. «Сверхчеловек» Фройда был абсолютным порождением первобытного стада – стадо же не могло изобрести и вывести «сверхчеловека» Ницше. «Стадо» – это уже больше, чем первобытная стая. Это символ. Под тем же «стадом», живущим всего несколькими естественными отправлениями, он понимал и современное социальное обустройство – от рабоче-крестьянского поголовья до образованного рабочего скота индустрии дипломовручения. Уверен, вы легко поймете, о чем речь. Каждый уперт в свой кусок хлеба, и почти никто не видит дальше своей тарелки и койки. Вот это и есть человечество.
Третье. Уже по самому определению «сверхчеловек» стада Фройда – туфталогия, бессмысленная смесь понятий.
Четвертое. «Сверхчеловек» Ницше был обязан обстоятельствами демонстрировать своим интеллектом неслыханную мощь. У «сверхчеловека» Фройда интеллект даже не предполагался.
Пятое. Фройд просто оправдывается.
Шестое. Здесь уже недопустимое – слабость.
Седьмое и Главное. Бесценное, уникальное свойство, на которое должен был опираться «сверхчеловек» Ницше, – это необыкновенная, ни с чем не сравнимая степень личной свободы. Жизнь на самом краю. Откуда бы ей взяться у Фройда и его продукта стада, который был его неотъемлемой производной и который ничего без стада не стоил?
Восьмое. Здесь попросту грязный опыт осторожнейшей критики: Фройд прекрасно сознает, что как аналитик-философ в сравнении с Ницше он – всего лишь хорошо эрудированное недоразумение. За пределами того, что уже сказано, он способен сказать совсем немного нового. И потому остается только, сокрушаясь в своем сердце по поводу собственной ущербности, исподтишка пытаться кусать за пятки то, чего не достать и что не может ответить, сетуя насчет общей зеленсти винограда. Жаль, что сам Ницше уже не мог ответить. Но вот счел бы нужным он ответить?..
Мне, как всегда, когда в конце концов удавалось оформить в законченный образ скользкую мысль, становилось свободно дышать. Я пожалел, что под рукой не было карандаша запечатлеть смертельную битву на вершине моего Эвереста с праздным скепсисом аборигенов, избалованных теплым климатом. Так легко я говорил не всегда. Юсо морщил нос. Сидни чему-то улыбалась.
– Я что-то не совсем поняла насчет этого «сверхчеловека». Так он больше человек – или скорее «мертв», чем «жив»?
– А и никто не понимает, – ответил я, кусая персик. – Иначе бы о нем так быстро все не забыли. Здесь всё дело в системах ценностей. Стоит их изменить, и мир запросто может оказаться на краю катастрофы.
Нарисуйте себе две любые картинки природы. В графической программе Photoshop из них легко сделать одну: обе естественно перетекают одна в другую, как стороны целого законченного мира. Потом представьте, что таких миров не один, а, скажем, одиннадцать – по количеству измерений, предсказанных в остальной Вселенной.
Представьте, что тот обозримый мир, который нас сейчас окружает и который все привыкли считать единственно возможным, на самом деле во Вселенной – исключение? Потом представьте, что тот, другой мир для кого-то и есть норма. Не этот, а именно тот. Вот, на ваш взгляд, с точки зрения этого мира, можно ли было такую аномалию определить человеком? И был бы он в восприятии этого мира вполне нормален? Представьте, на сколько бы его жизненных запасов хватило, попытайся он, следуя местной системе ценностей, охватить гуманизмом и любовью их все, все те миры, все те измерения, в которых он даже едва ориентируется, как кошка в мешке?
Юсо сморщился, как при виде последнего счета, который получил на заказ местной рыбы. На Сидни он больше не смотрел.
– Ты же не пытаешься намеренно меня запутать? Это было бы нечестно. Ладно, – сказал он. – Ты так удачно уходишь от прямых вопросов, что всем остается только идти работать. Ну, а все-таки? В принципе существует ли возможность договориться со «сверхчеловеком»?
Я сказал, глядя поверх голов аудитории:
– По сути, ни одно имя не может считаться достаточно знаменитым, если оно не обрастает легендами. Но вот какое дело. Все всегда знали и знают, что нужно и чего ждет любая девушка. Это, конечно, горячий, жаркий секс. И все знают, что нужно мужчинам. Это, конечно, женитьба и долгие, счастливые годы совместной жизни…
– Вы ничего не перепутали? – озадаченно спросила Сидни. Но меня уже было трудно остановить. Я снова был на крыле.
– Не перебивайте меня, – сказал я строго. – Вы меня сейчас собьете, и я потом не найду, с чего начал. У меня в детстве были симптомы аутизма, потом синдрома дефицита внимания. Я даже уверен, что меня в свое время забыли проверить на гиперактивность. Нам, аутистам, всегда было трудно понимать вас, обычных, нормальных людей…
– Ну-ка, ну-ка? – оживленно попросил Тур-Хайами, впервые с интересом глядя на меня снизу вверх бессовестными глазами и начиная ерзать нижней частью, устраиваясь удобнее. – Это снова что-то новое. Это всем будет интересно послушать. Я этого раньше что-то не слышал.
– Вы спросите, какая связь между сверхчеловеком, девушками и долгой счастливой жизнью? Мой ответ вас удивит. Никакой. Есть мнение, что два разумных человека всегда сумеют договориться. Но есть ли возможность договориться там, один из которых несоизмеримо разумнее другого?
Юсо разочарованно смотрел, как Сидни берет со стола еще одну ягодку. Сидни с иронией улыбалась, думая о чем-то своем.
– Я вот давеча говорю одной красотке, – задумчиво произнес Юсо. – Я хочу нежности, а у тебя только один секс на уме…
– Скажем, сколько-то там тысяч лет назад на одном богами забытом острове некая дамочка по имени Сапфо, достаточно обеспеченная папой и мамой, чтобы не думать о тарелке, всерьез задается вопросом, чем бы себя занять, когда у тебя есть ну абсолютно все? И тогда перед ней во весь рост встает краеугольный вопрос Истории Миров: «Чего хотеть?» Говоря еще более простым языком, чего ей хочется?
И вот она создает кружок «Умелые ручки» для юных леди, целиком сосредоточив все свое миросозерцание, мировоззрение и смысл жизни вокруг своей одной эрогенной точки, построив на ней всю философскую систему, которую мог вместить ее скромный мозг. И немедленно остается в истории тысячелетий. Но остается она там не турбошлюхой, которую насмерть замкнуло на одном, – ни в коем случае. Она остается поэтессой, работы которой «утеряны»…
Мне снова пришло в голову, что стоит только мне начать говорить, как все начинают молчать, вроде и рот никому не закрываю. Всё, что я когда-либо говорил, было всегда приглашением к столкновению. Я обожал поединки любого рода, в том числе, поединки софистики. Они держали мышцы ума в страхе.
– Господи, – произнес Тур-Хайами. – Как же сложно всё стало в мире официантов.
Он добавил что-то еще, что-то на своем местном наречии, но не стал развивать тему. А я подумал, что обладать способностями абсолютно к чему бы то ни было совсем не такое большое удовольствие, когда ими не обладают другие. Всю свою жизнь я искал собрата по счастью, но так и не нашел. Я никогда не считал себя тем, кто имел какое-то отношение к философии. Я даже не был тем, кто имел о ней представление. Встречавшиеся мне раньше легкие на язык экспонаты так гордились своим умением похоронить под обломками абстрактных понятий оппонента, что относили это к атрибутам острого ума: когда природа наградила тебя узкой грудью и пожизненно дряблыми мышцами, это единственный способ увидеть себя выше мира, сияющего здоровьем. Это был их способ убеждать его, что они нужнее. Но всё это было не то. Меня только поразил сам способ, каким проходят тропу своей жизни: как движение меча в кен-до, ни одно положение в котором не является лишним и каждое остается единственно возможным. Для меня это был способ оставаться самим собой.
Я слышал, что чтобы быть философом, нужен врожденный талант. Как к математике. Понятно, что радует это далеко не всех. «Поиск наилучшего положения вещей» на деле презумпция совсем немногих. Наверное, это объяснят наличие на кафедрах философии такого числа болванов. И почему столько мутных взглядов, как только сюжет выходит за пределы орбитального сближения самца и самки.
– Вы неплохо подготовились.
Сидни вежливо слушала.
Взгляд был теплым, но там было что-то еще. Что-то такое, что мне очень не понравилось. Как рисунок-аллюзия, когда одна и та же комбинация линий на листке предлагает зонтик, а на деле оказывается чем-то другим – в зависимости от угла зрения.
– У меня было время. – Я тоже улыбнулся.
Я знал этот прием: когда неотразимая девушка всю дорогу молчит, она становится исключительно загадочной. И все девушки его знали. Я, специалист по юбкам, был невозмутим и спокоен. Но там было что-то другое.
Я так и не понял, что это было, и в любой иной ситуации ни за что бы не прошел мимо, но Юсо уже ерзал, прикидывая, с какой стороны побольнее ударить. Мне вдруг стало легко и свободно. Я давно не выступал перед такой благодарной аудиторией.
– После долгого и утомительного турне по Европе Чарли Чаплин, бабник столетия, гонявшийся исключительно за юбками много моложе него, останавливается в каком-то дорогом отеле. В фойе у конторки только метрдотель и в коридорах больше никого. Чарли Чаплин открывает гостевую книгу и достает ручку.
«Когда планируете свой отъезд?» – спрашивает метрдотель.
«Когда трахну весь обслуживающий персонал», – честно отвечает Чаплин и пишет в графе «постоялец»: «Мистер Засунец».
Метрдотель, краем глаза заглянув в графу постояльцев, на секунду задумывается и говорит…