Вдыхая тень зверя
Глава 1
Над дубовыми дверями особняка, что красовался в начале Пречистенской улицы, уж который раз за последний месяц меняли вывеску. Вернее сказать, была это даже не вывеска, а красный кумач, на котором белой краской слегка кривовато, но решительно было выведено странное сочетание букв высотой в пол-аршина: «ОТАГКУЛЬТиБОРАНРПР».
В процесс приколачивания полотнища было вовлечено три человека.
Первый, очевидно старший в этой компании, преисполненный значимости своего командного положения в таком ответственном деле, как замена вывески, с хмурым видом расставил ноги на ширину плеч, засунул большие пальцы рук за широкий офицерский ремень и, задрав голову, наблюдал за своей командой, балансирующей на двух садовых лестницах, приставленных к фасаду. Этому человеку было немногим за тридцать, но его жёлтое, измождённое приобретённой на каторге чахоткой лицо и болезненная сутулость, которую не могла скрыть жёсткая, широкая в плечах кожанка, добавляли ему лет двадцать.
Команда чахоточного комиссара состояла из пятидесятилетнего крепкого мужика в исключительно добротной армейской форме и совсем молоденького морячка в убитых сапогах, латанных штанах, грязной тельняшке и вытертом до блеска бушлате с наполовину ободранными пуговицами. Красноармеец имел вид ушлый и вредный, какой бывает свойственен деревенским смутьянам, матросик же, напротив, выглядел малым добродушным и простоватым.
– Ну, чаво тянешь?! Чаво тянешь, говорю! – покрикивал на своего подручного старший из двух. – Не видишь, шоль, перекосило таранспарантину!
Приладив свой угол, красноармеец принялся его приколачивать, но тут резкий порыв беспокойного апрельского ветра рванул алое полотнище из рук. Не желая опрокинуться вместе с лестницей, мужик выпустил транспарант, и тот, выдёргивая вместе с кусками штукатурки ряд гвоздей, мотнулся в сторону морячка и накрыл его с головой.
– Дядя Егор! Ты что ж отпустил-то?! – взвыл молодой человек, бившийся в кумачовых путах, из которых никак не мог освободиться.
– То-оварищ Муромов! Эт-то ещё что за «дядя» ?! – грозно отчеканил комиссар и болезненно закашлялся. – Немедленно прекратите эту мещанскую контрреволюцию! Не затем мы буржуазную сволочь били, чтобы потом своих боевых товарищей «дядями» называть!
– Ой! Это я случайно, товарищ комиссар! – принялся оправдываться матросик, продолжая неравную борьбу с полотнищем и ветром. – Я хотел сказать: по что конец кидаешь, товарищ Афанасьев! Трави давай!
Так и не дождавшись ни от кого помощи, товарищ Муромов, чудом не сверзившись с лестницы, исхитрился-таки наконец вынырнуть из-под кумача. В это самое время к особняку подходила осанистая дебелая тётка с широким миловидным лицом и бойким взглядом. Одета она была в тёмное шерстяное платье и суконную, отороченную облезлой кое-где белкой жакетку, на голове у тётки красовался яркий елисеевский платок, повязанный на городской лад.
– Тфу ты! Чёрт окаянный! – в сердцах крикнула прохожая, шарахнувшись от алого кокона, внезапно обретшего молодую взлохмаченную голову. – Напугал-то как!
– Простите, Настасья Варфоломеевна! – добродушно и весело отозвался морячок. – Вот! У нас тут теперь такое уч-ре-ж-де-ние будет.
Слово «учреждение» молодой человек проговорил по слогам и аж губами причмокнул, так ему нравилось звучание этого нового для него, солидного и одновременно с тем воодушевляющего слова.
Тётка остановилась, сурово сдвинула брови, упёрла левую, свободную от увесистой корзины, руку в бок и принялась наблюдать, как, нарочито кряхтя и охая, товарищ Афанасьев спустился с лестницы, подхватил свой край полотнища и снова полез наверх прилаживать его к стене.
– Нечего стоять, гражданочка! Проходите! – грозно приказал комиссар.
Но он не на ту напал. Мощная, что твой крейсер, Настасья Варфоломеевна грозно надвинулась на чахоточного.
– Это что ж? – ядовито спросила она. – Новый декрет что ли вышел, что нельзя стоять и смотреть?.. Хочу и смотрю! И ты мне, гражданин-товарищ, не указ!
Красноармеец и морячок тем временем развернули и натянули транспарант.
– От-аг-культ… – принялась читать Настасья Варфоломеевна. – Фу-ты! Околесица! Не разобрать!.. Только стену попортили в конец!
С этими словами она презрительно отвернулась от происходящего и гордо поплыла в сторону флигеля, примыкавшего к особняку со стороны бульвара.
– Вот контра! – прошипел товарищ Афанасьев, завистливо погладывая на корзину, что была у тётки в руках. – Небось графу свому харчи понесла… Ничего!.. Уж мы ещё угнетателя ентого растасуем…
Пречистенский особняк, определённый теперь под учреждение, название которого скрывалось под загадочной аббревиатурой «ОТАГКУЛЬТиБОРАНРПР» до октябрьского переворота 1917 года был фамильным гнездом графа Дмитрия Николаевича Руднева-Салтыкова-Головкина, но первым же указом какого-то не пойми какого комиссариата или комитета – шут его разберёт! – особняк был экспроприирован под нужды исполнительных органов новой рабоче-крестьянской власти. Обитателям особняка – хозяину, управляющему и штату прислуги из более чем десяти человек –было приказано в двадцать четыре часа освободить большую часть дома и переселиться в маленький двухэтажный флигель, основную часть которого занимала художественная мастерская Дмитрия Николаевича, до революции известного и модного художника-модерниста, писавшего в изысканном романтическом стиле английских прерафаэлитов.
Страшные и горькие это были двадцать четыре часа, а ещё страшнее были многие часы, дни и месяцы после. Революционная стихия не пощадила красивый и уютный особняк с милым ухоженным садом. В его комнатах хозяйничали комиссары, солдаты, матросы, пролетарские комитеты и прочее… прочее… прочее. Парадная лестница, паркет и ковры были затоптаны грязными сапогами, заплёваны и забросаны окурками, шелковые обои – порваны штыками упиравшихся в них винтовок, китайские вазы на лестницах и хрустальные плафоны люстр – переколочены, печи – разбиты и заменены буржуйками, половина водопровода – по неведомой причине срезана, уборные – загажены, бархатные портьеры и атласные покрывала – потрачены на портянки. Невостребованная под присутствия мебель из красного дерева сгорела в печи заместо дров, на растопку так же были пущены старый рояль и половина вековых деревьев в саду, а газон и клумбы оказались съедены и вытоптаны расквартированными там лошадьми.
Всё не унесённое хозяевами и оставшееся в доме графское добро – картины, часы, художественные безделушки, сервизы, кухонная и хозяйственная утварь, постельное бельё, одежда – всё это исчезло из особняка за пару дней, будучи не то национализировано, не то попросту расхищено неизвестно кем. И добра такого оказалось в богатом графском доме, ох, как немало, потому как слуги вынесли в положенные им на выселение сутки лишь самое необходимое, а сам хозяин и его управляющий потратили время на перетаскивание во флигель многотомной и бесценной библиотеки, собранной стараниями нескольких поколений Рудневых и Салтыковых-Головкиных.
Революционный матрос товарищ Муромов был одним из тех, кого приставили следить за бывшим графом, ныне гражданином Рудневым, и его людьми, дабы контрреволюционный элемент и несознательные ещё пока, но уже освобожденные пролетарской революцией, угнетаемые им трудящиеся не вынесли из дома лишнего и не попрятали бы ценности, теперь уже общенародные. Молодой человек был крайне удивлён тем фактом, что бывший барин и его то ли секретарь, то ли управляющий, оба с застылыми, бледными, но не растерянными и испуганными, а, скорее, отчаянными и осатанелыми лицами взялись выносить книги. Будучи по натуре своей человеком участливым и добрым, товарищ Муромов даже решился вмешаться в странное это действие.
– Товарищ граф, – сказал он, нимало не смущаясь ни странностью такого обращения, ни декретом об уничтожении сословий и гражданских чинов, – почто вы этот хлам-то носите? Вы бы, гражданин, лучше бы керосинку забрали или вон ту бабу бронзовую. На муку иль, поди, на картошку бы обменяли. А книги что? Да и куда их столько?
– Читать! – хмуро бросил в ответ Дмитрий Николаевич.
– Да разве ж столько прочесть?! Жизни не хватит!
– А я долго жить собираюсь! – огрызнулся бывший граф.
Матросик добродушно засмеялся и отложил из стопки совсем ветхую книжонку, на титуле которой значился 1674 год.
– Ну, а это-то старье, гражданин Руднев, на кой ляд вам сдалось? Оставьте на растопку. Мы новых книг понапишем.
– Сначала напишите! – лязгнул зубами Дмитрий Николаевич и отобрал у парня книгу.
Тот не обиделся и не рассердился, а лишь с растерянностью и непониманием посмотрел на своего странного и озлобленного собеседника.
– Как знаете… – промямлил он смущенно и отошёл в сторону.
Замешательство революционного матроса и проявленное им перед тем искреннее участие, пусть и нелепое, неожиданно тронуло что-то в заледенелой душе Руднева.
– Вы читать умеете? – спросил он молодого человека.
– Умею! – оживился тот. – У нас на «Полтаве» … Так линкор называется, где я служил… Там у нас каперанг1 вроде вас был, тоже уж больно книги любил и две библиотеки держал: офицерскую и для младших чинов. Я там мно-огое перечитал. Про путешествия всё больше…
Дмитрий Николаевич порылся в стопке книг, вынул одну и протянул матросу.
– Возьмите. Думаю, вам понравится.
– Жуль Верн, – прочёл товарищ Муромов на обложке, – «Дети капитана Гранта» … Ух ты! Про морского капитана?
– Да. Это приключенческий роман про путешествие по разным морям и землям.
– Не про буржуев? – засомневался политически подкованный революционный матрос.
Дмитрий Николаевич пожал плечами.
– Не про пролетариев, конечно, но герои этой книги были сторонниками освобождения Шотландии от гнёта империалистической Англии.
– Значит, про нашего брата! Про интернационал! – совсем обрадовался молодой человек. – Спасибо вам, товарищ граф!
Руднев только головой покачал в ответ и снова принялся таскать книги.
Ему в тот момент припомнилось, как за эту самую книгу, а, вернее, за то, что читал он её втихаря ночью в постели, затащив под одеяло масляную лампу, крепко выбранил его – девятилетнего барчонка – старый добрый слуга Тимофей Кондратьевич. Славу Богу, старик не дожил до этого дня и не увидел разорения гнезда своих господ, которым он преданно служил много-много десятков лет.
Господь призвал к себя Тимофея Кондратьевича тихо и мирно, во сне, когда тому виделся светлый и радостный сон про то, как сидит он в барском садике, а вокруг резвятся семеро барчат: четверо сероглазых светловолосых вихрастых сорванцов-мальчишек и три проказницы-девоньки с огненно-рыжими косичками, золотыми веснушками и задорными темными глазами. И хоть не было суждено старику понянчить отпрысков своего ненаглядного барина, он, по крайней мере, упокоился подле могилы своих господ в блаженном неведении о надвигавшейся катастрофе, в которой разрушился до основания мирный уклад Пречистенского особняка.
На следующий день после скоропалительного переезда во флигель заявился весь одетый в кожу комиссар в сопровождении двух армейских с винтовками. Грубо отпихивая попадавшиеся под ноги тюки, чемоданы и всякие сваленные кое-как на полу вещи, представитель новой власти прошествовал через потерянное собрание графской челяди, расступившейся перед ним, словно воды Красного моря перед Моисеем.
– Где гражданин Руднев? – сухим трескучим голосом спросил комиссар, не обращаясь ни к кому конкретно.
Чья-то рука робко указала в сторону мастерской. Кто-то ахнул и всхлипнул. На него зашикали.
Игнорируя всё это, комиссар двинулся в означенном направлении, с нарочитым грохотом распахнул прикрытую дверь и твердой поступью вошёл в святая святых художника Руднева, куда до того дня не смел войти без дозволения хозяина ни один из обитателей особняка.
В мастерской находились двое опрятных, хорошо одетых мужчин, занятых раскладыванием вдоль стен многоярусных стопок книг.
Один был помоложе – лет тридцати пяти-сорока – щуплый, невысокий, светловолосый, с большими туманно-серыми глазами, во взгляде которых читалась нечеловеческая усталость. Лицом этот тип был по-барски красив, и из буржуйского, видать, шика носил шевелюру чуть не до плеч и замшевую перчатку на правой руке.
Второй, возрастом за сорок, высокий и худой, с суровым аскетическим лицом чем-то неуловимо напоминал иностранца. Его зеленоватые глаза смотрели на комиссара так, что в душе у того брямкнула тревога, как, бывало, коротко звякал колокольчик в дверях кондитерской лавки на Пречистенском бульваре, которая уж больше месяца была оставлена съехавшим в неизвестном направлении хозяином.
– Кто из вас гражданин Руднев? – резко и властно спросил человек в коже.
Обитатели комнаты оставили свое занятие и тягостно переглянулись.
– Я, – ответил тот, что был в перчатке.
– А вы кто? – обратился комиссар ко второму.
– Я Белецкий, – отозвался высокий. – С кем имеем честь?
От этакой старорежимной формулировки комиссар поморщился, словно лимон надкусил.
– Я уполномоченный комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем. Меня зовут товарищ Балыба.
– Чем обязан? – задал вопрос Руднев, и уполномоченный Балыба безошибочно уловил в тоне бывшего графа с трудом сдерживаемую враждебность.
– Предъявите ваши документы, гражданин Руднев! – приказал комиссар.
Дмитрий Николаевич вынул из внутреннего кармана паспортную книжку с двуглавым орлом и сложенный вчетверо листок простой писчей бумаги с целым букетом печатей и штемпелей, выданный ему в марте 1917 года представителем народной милиции и подтверждающий, что он, гражданин Дмитрий Николаевич Руднев такого-то года рождения, действительно проживает по улице Пречистенке в доме номер таком-то.
– Вы тоже документы покажите! – коротко бросил Балыба Белецкому, не отрываясь от въедливого штудирования Рудневского паспорта.
Белецкий протянул уполномоченному аналогичный набор из справки и книжицы с царским гербом.
– Фридрих Карлович, – прочёл комиссар. – Вы немец? А фамилия почему русская?
– Отец был немцем, – сдержано, но натянуто объяснил Белецкий. – Приехал служить в Россию и остался. Женился на русской и взял русскую фамилию.
– У вас указан тот же адрес проживания, что и у гражданина Руднева. Вы его родственник? – продолжал сухо интересоваться Балыба.
– Нет, я секретарь и управляющий делами Дмитрия Николаевича.
– Секретарь, значит, – гнусно усмехнулся комиссар и вернул Рудневу с Белецким документы. – А где, граждане, ваши мандаты о несении трудовой повинности?
– Что? – Дмитрий Николаевич выговорил свой вопрос так, будто камень уронил.
– Все представители буржуазных сословий обязаны нести трудовую повинность и иметь о том соответствующую бумагу, – отчеканил Балыба.
– Вы же сословия и чины отменили, – процедил Руднев.
– Бывших буржуазных сословий и бывшего дворянства, – поправился комиссар. – Так, где вы работаете, гражданин Руднев?
– Здесь работаю. Это моя мастерская. Я художник.
Одетый в кожу уполномоченный презрительным взглядом пробежал по оконченным и неоконченным полотнам, на которых красовались прекрасные томные женщины, средневековые рыцари в латах, паладины, афиняне, колдуны, античные боги, сатиры, нимфы, драконы и прочая тому подобная контрреволюционная публика.
– Это ваше декадентское ремесло не может рассматриваться как труд на благо пролетарской республики, – заявил он. – Равно как и должность частного секретаря. Даю вам сроку в два дня. Если за это время вы, граждане, не получите мандаты о трудовой повинности, я выселю вас из предоставленного вам советской властью помещения.
Лицо Дмитрия Николаевича исказилось гримасой неистовой злобы, от ярости у него аж дыхание перехватило.
– Это мой дом! – хрипло выкрикнул он.
Руднев сделал движение в сторону комиссара, но Белецкий тут же схватил его за руку повыше локтя и стиснул так, что Дмитрий Николаевич от боли опомнился и замер.
– У вас два дня, – недобро улыбаясь, повторил Балыба и, скрипя кожей, покинул флигель вместе с армейскими.
Едва шаги представителей новой власти удалились от двери, Руднев схватился за голову и со стоном, переходящим в звериный рёв, опустился на пол, где затих в скорбной позе. Белецкий шарахнул кулаком по стене и прорычал по-немецки нечто непереводимое, но очевидно, чрезвычайно грубое. Потом он вдруг резко метнулся из мастерской и, вернувшись через несколько минут, сунул что-то Дмитрию Николаевичу в руки.
– Anziehen! (нем. Надевайте!) – велел он тоном, не терпящим возражений.
Руднев поднял глаза на своего секретаря, являвшегося на деле его верным другом ещё с детства.
– Белецкий, ты что, рехнулся? – простонал он, увидев, что друг протягивает ему фехтовальную маску и держит под мышкой две рапиры.
– Надевайте, говорю вам!
– Нашёл, чем заняться! Самое время!
– Всё лучше, чем предаваться унынию или лелеять в душе бессмысленный гнев!
Белецкий рывком поставил Дмитрия Николаевича на ноги и всучил-таки ему в руки маску.
– Ты серьезно, Белецкий?
– А бывало иначе?
Иначе у Белецкого не бывало никогда. По крайней мере в отношении физических тренировок, которыми он ещё с тех времён, когда был при юном Дмитрии Николаевиче воспитателем, всю жизнь донимал Руднева, отнюдь не склонного к атлетическим занятиям.
Руднев смирился и поплёлся за Белецким в сад, где на глазах у изумлённых слуг и обалдевших революционных матросов они с яростной одержимостью фехтовали до тех пор, пока держали ноги.
На следующее утро с прояснившимися после давешней тренировки мозгами Руднев с Белецким отправились добывать мандаты, которые бы подтвердили, что нынче оба они вовсе не буржуазные паразиты на теле революции, а самый что ни на есть трудовой элемент. И, как ни странно, до определённой степени это соответствовало действительности.
До провозглашения революцией принципов социальной справедливости граф Руднев-Салтыков-Головкин был исключительно богат. Он и сам толком не знал, сколько ему принадлежит земли, леса, заводов, сколько у него на счетах денег и сколько ещё капитала в ценных бумагах. Всеми этими меркантильными вопросами заведовал имевший недюжинную деловую хватку Белецкий, который так же организовывал выставки и продажи Рудневских картин, ценимых людьми с высоким вкусом и приличным достатком, готовых вполне щедро платить за неординарный стиль и непринуждённое мастерство кисти Дмитрия Николаевича. Уже этих гонораров вполне хватило бы Рудневу на безбедную жизнь, поскольку, хоть и имел он нескромные привычки к абсолютному комфорту, изысканной еде и дорогому платью, за ним не было пристрастий ни к светской жизни, ни к игре, ни к чему-либо подобному, что можно было бы хоть в какой-то степени назвать «мотовством». В силу этакого своеобразного аскетизма Дмитрий Николаевич не сразу ощутил на своей шкуре, что в одночасье лишился не только формы обращения «ваше сиятельство», но и всего своего дохода, оставшись лишь при тех деньгах и фамильных драгоценностях, которые поспешил надёжно припрятать быстро сориентировавшийся в революционной ситуации Белецкий. Иссякли и гонорары, так как всем было не до романтических полотен.
Когда же через пару месяцев после крушения царской России Рудневу стало очевидно, что содержать себя, свой дом и своих людей – последнее он считал непременным долгом барина – можно лишь за счёт недальновидного в условиях социальных потрясений растрачивания схороненных ценностей, он решил найти для себя хоть какой-то приемлемый источник заработка и с этой целью сошёлся с неким господином, вернее, теперь уже гражданином Толбухиным, знакомым ему по старым, канувшим в небытие спокойным временам.
Сергей Александрович Толбухин был антрепренёром, который вместе со своим творческим сотоварищем Альбертом Романовичем Версальским, прославились неординарными экспериментами в сфере театрального искусства. Они ставили шокирующие постановки Еврепида, Боделя, Шекспира, Бомарше, Фонвизина, Пушкина, Островского, Чехова, Горького и прочих мэтров мировой и российской драматургии, искренне считая, что придают замшелым пьескам актуальный лоск и современное звучание. От этих их новаторских сценических форм покойные классики переворачивались в гробах, а ныне здравствующие, случись им побывать на спектакле, сроду бы не узнали своих произведений, однако Толбухин и Версальский имели немалую популярность и целую армию почитателей, которая значительно пополнилась с тех пор, как «Марсельеза» заменила собой благословенное произведение Алексея Фёдоровича Львова2.
Судьба случайно свела Руднева с этими театральными светилами при обстоятельствах, надо сказать, скорбных и не имевших прямого касательства к Мельпомене, но связала их, хотя и против воли Дмитрия Николаевича, намертво. Настырный и беспардонный Сергей Александрович прилип к художнику-романтику словно банный лист и, как говорится, не мытьём так катаньем сподвиг того на творческое сотрудничество, результатом которого стали декорации и эскизы костюмов для нескольких Толбухинско-Версальских феерий.
Сам Дмитрий Николаевич, в плане театра имевший вкус весьма консервативный, вплоть до описываемых выше событий 1917 года не очень-то стремился крепить творческий союз с разрушителями мещанских устоев, но, столкнувшись с революционными реалиями, был вынужден умерить свою спесь и полноценно впрячься вторым пристяжным в эту драматургическую упряжку, в полной мере взяв на себя роль театрального художника. За эту работу ему, по крайней мере, платили деньги, и, надо признать, совсем неплохие по тем временам.
После большевицкого переворота театр Толбухина вышел на новый виток своей славы. Положительные отзывы о пролетарском духе сценических шабашей были даны самим Бухариным и Луначарским. Театру присвоили имя II Всероссийского съезда Советов рабочих и солдатских депутатов и закрепили за неким комиссариатом театров и зрелищ, что само по себе давало полную индульгенцию на любую бесовщину, творившуюся на сцене по воле буйной фантазии Толбухина и Версальского.
Для бывшего же нетрудового элемента Руднева крепкое встраивание театра в систему пролетарской пропаганды и просвещения давало надёжную лазейку для подтверждения своей трудовой повинности. Так что, когда уполномоченный Балыба явился проверять его мандат, Дмитрий Николаевич предъявил комиссару свежевыправленное удостоверение работника культпросвета и даже карточку на получение полагающегося ему продовольственного пайка.
Белецкий также смог заверить свою трудовую повинность без особых хлопот. Удостоверения ему, правда, не выдали и пайка тоже, но сладили вполне приемлемую справку за подписью начальника московской комиссии по делам печати, где черным по белому было написано, что гражданин Фридрих Карлович Белецкий на самых официальных началах служит в газете «Московский листок» в качестве корректора и переводчика.
Пособил в этом деле Белецкому старый его приятель-журналист, обладающий не самым большим дарованием в своей профессии, зато умеющий, что называется, держать нос по ветру и безошибочно улавливать в воздушных потоках запах опасности. Учуяв, что атмосфера пахнет глобальным керосином, газетчик посоветовал Белецкому незамедлительно прибиться к какому-нибудь властиугодному делу и лучше всего к прессе, политическая адаптивность и гибкость позиций которой испокон веков хранила её служителей от излишних неприятностей во времена социальных катаклизмов.
Белецкий послушал доброго совета. Он и сам вполне улавливал фимиамы надвигающейся катастрофы, но, сказать по чести, не очень-то верил в силу охранной грамоты от «Московского листка». Его куда более прельстил пусть скудный, но постоянный заработок, а также доступ к неиссякаемому источнику самых свежих новостей и слухов, который, как он наивно надеялся, мог помочь вовремя принять правильные и взвешенные решения, способные оградить маленький мирок Пречистенского особняка от потрясений. Логика и рассудительность на этот раз Белецкого подвели, поскольку всё, что происходило вокруг, не то что выпадало за рамки здравого смысла, а попросту попирало саму идею наличия смысла в человеческих деяниях. Даже вооружённый всеми теми сведениями, что печатали или благоразумно не печатали на передовице «Московского листка», он мог лишь, как застигнутая врасплох жертва десятибалльного землетрясения, в оторопи и ужасе наблюдать, как вселенная безнадежно рушится в преисподнюю. И, как это не парадоксально, паршивая бумажка с закорючкой какого-то не пойми какого новоявленного начальника в ситуации распадающегося мироздания являлась той спасительной трещиной в развалинах стены, за которую пока ещё можно было держаться.
В общем, вопрос с трудовой повинностью был решён. Комиссар Балыба, хоть неохотно, но был вынужден оставить в покое обитателей флигеля, и жизнь в нём постепенно начала налаживаться.
Из всей прислуги с Рудневым и Белецким остались трое: Никифор, камердинер Дмитрия Николаевича, кухарка Настасья Варфоломеевна и её двадцатилетняя племянница горничная Клава. Шестерых умелых рук более чем хватало, чтобы поддерживать незамысловатый быт и почти привычный уют Пречистенского дома, пространство которого хотя теперь и было ограничено в разы, в условиях пролетарской революции могло считаться почти роскошным.
Флигель был двухэтажным. На первом этаже располагались небольшая прихожая, гостиная, совмещённая со столовой, комната Белецкого, служившая ему и спальней, и кабинетом, комната Никифора, комната, где проживали обе женщины, кухня, кладовка и вполне себе просторная ванная. Аппартаменты Дмитрия Николаевича занимали весь второй этаж. Там находилась его огромная мастерская, маленькая спальня и такой же скромный кабинет, до предела забитый книжными шкафами. Во флигеле неизменно пахло чистотой, сушёной мятой и жилым теплом. Завтраки, обеды и ужины (даже самые скудные) как и раньше, здесь подавались на фарфоре и белоснежной скатерти. Дмитрия Николаевича по-прежнему называли «барином», его костюмы и башмаки были как всегда идеально вычищены, а рубашки выстираны и отутюжены. Разве что по утрам перед бритьём вместо ароматного старорежимного кофе Никифор подавал Рудневу дрянной чай или какую-то бурду из цикория и ячменя. Впрочем, даже кофе и вполне себе достойный чай иногда удавалось доставать, а как-то раз в доме оказался настоящий швейцарский шоколад, который обитателями флигеля весь без остатка был пожертвован в пользу юной Клавы и сластёны Белецкого.
Хрупкий покой Рудневского дома продержался несколько месяцев, прежде чем за пару дней до Рождества его не разрушил полуночный визит сотрудника Московского бюро уголовного розыска Савелия Галактионовича Савушкина. Широкоплечий, заметно прихрамывающий молодой человек, перебудив и перепугав всех обитателей флигеля, вломился, едва не снеся с петель дверь, и, задыхаясь от волнения, сообщил, что с Анатолием Витальевичем Терентьевым случилась беда.
Анатолий Витальевич Терентьев, в прошлом коллежский советник, помощник начальника Московской сыскной полиции, был близким другом Руднева и Белецкого. Они познакомились ещё тогда, когда Дмитрий Николаевич лишь окончил гимназию, и с тех пор их жизненные пути крепко-накрепко переплелись.
Тут следует сделать отступление и добавить к портрету бывшего графа Руднева-Салтыкова-Головкина, что, помимо изобразительного искусства, он также посвятил себя деятельности совсем иного рода, в которой снискал не меньшую известность, хотя и в более узких кругах. Дмитрий Николаевич был талантливым сыщиком, на счету которого значилось много успешно раскрытых преступлений, жестоких и загадочных. Он никогда не состоял на государственной службе, но при этом оказал немало услуг российским органам правопорядка, государственной безопасности и даже Романовской семье. Более всего Руднев сотрудничал с московским уголовным сыском, и именно Терентьев привлёк его к этому содействию, разглядев в выпускнике юридического факультета Московского университета невероятный сыскной талант.
Сам же Анатолий Витальевич прошёл в полиции путь от нижних чиновных и, хотя не заработал начальничьей милости и полную грудь крестов, имел репутацию истинного профессионала своего дела и исключительно порядочного человека. Когда в марте 1917 распахнулись ворота тюрем и каторжных бараков, а в Гнездниковском переулке борцы за свободу и равенство разгромили контору Московского сыскного управления, Терентьев не отрёкся от своей службы и продолжил бороться с бандитами и налётчиками, количество которых в Москве за считанные месяцы увеличилось на порядок.
Покуда он был вторым лицом московского сыска, у подъезда его дома неизменно дежурил городовой и на службу он ездил в служебном экипаже или в авто, новая же власть сочла подобные меры предосторожности в отношении бывшего коллежского советника чрезмерными.
Анатолий Витальевич понимал, что всякая собака с криминальными наклонностями знает его в лицо, и что по улицам Москвы толпами рыщет преступной элемент всех видов и сортов, а кое-кто из бывших уголовников нацепили на грудь красные банты и обзавелись мандатами, дающими им право самим диктовать свои порядки – всё понимал бывалый сыскарь! – но продолжал ходить на службу, не позволяя себе бояться всей этой швали. И не потому, что он был героем или дураком, а потому, что не смог бы Терентьев всю свою жизнь ловить убийц, грабителей, воров и мошенников всех мастей, если бы хотя бы на мгновение позволил бы себе их испугаться. Конечно, он опасался и всячески старался быть осторожным, но в конце концов накануне сочельника его подстерегли в тёмном подъезде и сунули нож в бок.
Всё Рождество Руднев и Белецкий бегали по Москве, выискивая лучших врачей и доставая лекарства, а Савушкин метался между двух больниц, в одной из которых боролся со смертью его обожаемый учитель и наставник, а в другой тяжело рожала жена. И там, и там врачи давали неутешительные прогнозы, но помог, видать, светлый праздник, и Господь не обошёл своей милостью хороших людей. Анатолий Витальевич чудом выжил и потихоньку стал выкарабкиваться, а Таисия Савушкина без тяжких последствий родила здорового сына. Это был второй ребёнок в семье Савушкиных, старшенькому мальчишке едва исполнилось два года.
Выйдя из больницы спустя месяц после ранения, Анатолий Витальевич узнал, что, хотя его и оставили при службе, к оперативной работе решили теперь не допускать. Конечно, дело было не в том, что новое начальство особо беспокоилось о его здоровье, и впрямь ещё очень слабом, просто нашёлся благовидный повод для устранения из рядов народной милиции очевидно неблагонадежного элемента. А каким же ещё, скажите на милость, элементом мог быть бывший коллежский советник?!
Терентьев крепко затаил обиду, но и тут стерпел, и остался в уголовном розыске. Он внёс предложение о создании, вернее, о восстановлении сыскного архива и криминалистической лаборатории и, получив разрешение, сам, практически в одиночку занялся этим делом. Ему как могли помогали старые коллеги, особенно Савушкин, но оперативникам объективно не хватало времени на бумажную и научную работу, слишком уж неспокойно было в пролетарской Москве.
Глава 2
Настасья Варфоломеевна степенно прошествовала на кухню и важно водрузила на стол свою корзину.
– Видал? – сердито спросила она Никифора, аккуратно выкладывавшего у печи стопку порубленных в размер слегка подгнивших досок. – Опять нехристи эти новую портянку растянули. Голозадые ходят! Рубахи – что рубище, а на агитацию свою полотна́ не жалеют!.. Эка, дрова-то какие хорошие! Откудово?
– Оттудово! – передразнил кухарку Никифор, он был очень горд своей добычей, но не считал нужным это демонстрировать и потому разговор вёл с напускным грубоватым безразличием. – Дворник из Варваринского дома шепнул, что у них чердак разбирают, вот я и подсуетился.
– Чегой-то он с тобой вдруг разоткровенничался? – насупилась Настасья Варфоломеевна. – Небось, не за красивые глаза?
Никифор буркнул в ответ что-то невразумительное, но кухарка не отставала.
– Неужто ты ему водку отдал?! – всплеснула она мощными руками, догадавшись наконец о природе лояльности дворника.
– Мне Фридрих Карлович дозволение дал! – поспешил оправдаться Никифор. – И верно оно! Холода ещё будут. Как без дров-то?
– То-то и оно, что ещё холода! А вдруг кто простудится? Чем лечиться? Вон, у самого о прошлую неделю зуб болел!.. Я как раз хотела настойку поставить. Даже мёдом разжилась!
С этими словами Настасья Варфоломеевна выудила из недр корзины покрытую обрывком газеты и перехваченную грубой ниткой цветастую чашку с отколотой ручкой, шумно понюхала и протянула Никифору.
– Хорош! Липовый! – сказала она.
Но мужчину куда больше заинтересовал запах завернутого в тряпицу шмата сала, также обнаружившегося в корзине.
– Тута вот ещё картошечка, – хвасталась Настасья Варфроломеевна, – с сальцем пожарю… И пшёнка. Можно будет суп наладить с консервой из пайка, что Дмитрию Николаевичу в начале месяца выдали.
В этот момент на кухню вошла Клавдия с ведром и тряпкой в руках. Пристроив свой инвентарь в углу и помыв руки, девушка оживлённо присоединилась к обсуждению трофеев Настасьи Варфоломеены и планированию меню.
– А Фридрих Карлович вчера тоже две банки принёс, – радостно сообщила она. – Там еда иностранная! Сардины масленые, рыба, стало быть, такая, и компот из ананаса. Я спросила Фридриха Карловича, а как, говорю, ананасы растут? На каких деревьях? А он сказал, что это трава. На картинке на наш клевер похоже, тока с хохолком и больно уж большой. Я так думаю, это оттого, что он из Африки.
– Не из Африки, а из Америки, – со значением поправил Никифор. – Будет тебе тараторить-то, Клавка! Коли прибралась ужо, помогай картошку чистить.
– Не, дядя Никифор! – возразила Клавдия. – С картошкой ты давай сам помогай, а мне Белецкий велел в редакцию его корректуры отнести.
Девушка юркнула к себе и через пару минут выскочила оттуда, застёгивая на ходу пальтишко и кокетливо поправляя видавшую виды шляпку с темно-зелёной лентой и пучком примятых перьев того же колера.
– К матросу свому побежала, – недовольно проворчал Никифор вслед выскользнувшей за дверь Клавдии. – Небось видала в окно, как они там корячатся. Ох, следила бы ты за ней лучше, Настасья! Чего от пролетариев-то этих ожидать!
Никифор с Настасьей Варфоломеевной ещё немного посудачили, сойдясь на том, что ничего хорошего, разумеется, от революционной матросни ожидать не приходится, но что и девица – не синица, в клетку не посадишь, да и матрос Муромов, по всему, так вроде парень неплохой, хотя и политически подкованный.
Болтовню прервало появление Белецкого, вернувшегося из той самой редакции, куда умчалась якобы по чрезвычайной необходимости влюблённая Клавдия. Он выслушал отчёт о дровах и провизии с несвойственной для него рассеянностью, так что Настасья Варфоломеевна даже снова заволновалась об отданной дворнику водке, решив, что Белецкий не иначе как захворал. Однако тот был вполне здоров, а его нынешнее равнодушие к хозяйственным вопросам объяснялось тревожными известиями, которые он почерпал от дежурного репортёра и которые его очень обеспокоили.
Торопясь поделиться новостями с Дмитрием Николаевичем, Белецкий поднялся на второй этаж, постучал в дверь мастерской и, войдя, несколько опешил. Причиной его удивления, если не сказать, что ступора, являлась картина, над которой в это самое время самозабвенно трудился Руднев.
– Что это? – спросил Белецкий, отойдя от первого впечатления.
– Афиша для Горьковского «Дна»3, – объяснил Дмитрий Николаевич, придирчиво поправляя какие-то одному ему видимые детали.
– А я почему-то подумал о Боттичелли и его «Карте Ада»4 …
– Правильно подумал. Версальский заменил Луку на Вергилия5.
– А вот эти лошади на задних ногах тут причём? Они что, портрет Троцкого несут?
– Именно. Только это не лошади, а гуигнгнмы. А это еху6, – Дмитрий Николаевич указал кистью на мерзопакостных человечков, один из которых, самый противный, имел карикатурное, но очевидное сходство с Ллойд-Джорджем7. – Толбухин хочет посвятить эту постановку английскому пролетариату, чтобы поддержать забастовку портлендских докеров.
Хотя Белецкий, в отличии от своего друга, не был глух к новаторскому искусству, комментариев к идее руководителей театра имени II Всероссийского съезда Советов найти не смог, и, отвлёкшись от сюрреалистичной афиши, принялся рассказывать свои невесёлые новости.
– Вчера в Москве, – начал он, по своей извечной привычке усаживаясь на подоконник, – разом арестовали двадцать с лишним человек якобы по делу о поджогах хлебных эшелонов. Но наш репортёр – он ещё с девятисотого криминальную хронику вёл – шепнул мне, что все арестованные либо бывшие информаторы, либо таковыми считаются, но так или иначе в своё время имели отношение к сети доносителей охранки или сыскной полиции.
– Откуда твой репортёр это знает? – насторожился Руднев. – Он что, умудрился обзавестись источниками в ВЧК?
– Нет, конечно! Он человек рисковый, но не идиот. Говорит, что узнал обо всём от бывшего стукача-блатокая8, который нынче складом армейского обмундирования заведует и, понятное дело, сам боится попасть к комиссарам. Амбарщик этот по старой памяти попросил хроникёра разузнать подробности: не пора ли товарищу бывшему фигарису9 собирать чемодан и бежать из Москвы куда глаза глядят. В общем, репортёр решил, что стоит меня предупредить. Он немного в курсе нашего с вами послужного списка.
Дмитрий Николаевич отложил кисти и принялся скипидаром оттирать с пальцев краску. Правую его руку уродовали шрамы от ожогов, полученные в семнадцать лет. Именно из-за них, а вовсе не из-за старорежимного пижонства, как предположил комиссар Балыба, Руднев постоянно носил перчатку, которую старался никогда не снимать на людях, даже если это были те, для кого его увечье не являлось секретом. Однако, рисуя в одиночестве, руку он обнажал, чтобы лучше чувствовать кисть и карандаш.
– Нужно Анатолию Витальевичу сообщить, – проговорил он с тревогой. – Если и впрямь взялись за бывших информаторов, к нему наверняка явятся за его картотекой.
– Я забегал к Анатолию Витальевичу домой, но его там не оказалось, только Нерон меня облаял. К Савушкиным зашёл, попросил Таисию Васильевну передать мужу, что ищу его или Терентьева.
Белецкий вздохнул. Те времена, когда они с Рудневым безо всяких вопросов приходили в контору в Гнездниковском, и дежурный, отдавая честь, тянулся перед ними во фрунт, безвозвратно канули в Лету. Теперь для них – буржуйских недобитков – следовало сторониться любых правоохранительных учреждений.
Да что там визит в Гнездниковский! Раньше можно было позвонить по телефону, а теперь разве что послать с запиской легкомысленную Клавдию.
Мысль о Клавдии по логичной траектории свернула в сторону le brave marin (фр. бравого матроса) и упёрлась внутренним взором в кумачовый транспарант над парадной дверью Пречистенского особняка.
– Дмитрий Николаевич, вы видели, что на доме новую вывеску приколотили?
– Не видел, но Никифор мне сказал, что там полдня молотками стучали. Что же там теперь?
– ОТАГКУЛЬТиБОРАНРПР, – на одном дыхании ответствовал Белецкий.
– Это что, по-арабски? Посольство Багдадского революционно-скотоводческого крестьянства?
– Нет, Дмитрий Николаевич. Смею предположить, что это значит: «Отдел агитационной культуры и борьбы с антиреволюционной пропагандой». Опасаюсь, как бы они не решили проверить вашу мастерскую на политкорректность.
Руднев указал на мольберт.
– Белецкий, у меня тут лошади крестным ходом со светлым ликом Льва Давидовича изгоняют нечистый дух англо-саксонского империализма. Куда уж политкорректнее?!
Белецкий скрестил руки на груди и строго кивнул на огромное незавершённое полотно, занимавшее едва ли не всю торцевую стену мастерской. На этой картине рыцарь в ангельски-белоснежных латах из последних сил пытался одолеть прекрасного в своей дьявольской мощи и золотой чешуе огнедышащего дракона.
– Давайте уберем её, Дмитрий Николаевич, – без особой надежды в голосе предложил Белецкий.
– Нет! Ни за что! – упрямо тряхнул головой Руднев. – Пошли лучше, попробуем всё-таки найти Анатолия Витальевича.
Однако ни Терентьева, ни Савушкина друзьям отыскать так и не удалось.
Как выяснилось, Савелий Галактионович с самого утра пропадал в Даниловкой слободе, где накануне устраивали облаву на банду Сабана. Облава провалилась, и бандиты ушли. Сыщикам повезло схватить лишь нескольких подручных и обнаружить незначительный схрон награбленного налётчиками добра. И вот теперь сотрудник уголовного розыска Савушкин с товарищами пытались установить, кто предупредил Сабана, и куда банда могла скрыться на этот раз.
Местоположение же Анатолия Витальевича, как это часто случалось в последнее время, и вовсе оказалось никому не известно. Бывший коллежский советник после ранения сделался нелюдим и мало кого посвящал в свои дела, сводившиеся преимущественно к поиску людей, биография которых имела писанные тюремными канцеляристами главы. Старорежимный сыщик вёл с бывшими уголовниками доверительные беседы и составлял по ним морфологические и этологические описания нынешнего криминального мира.
Руднев с Белецким сунули под дверь квартиры Анатолия Витальевича записку с невинным приглашением повидаться при первой возможности и вернулись к себе на Пречистенку, где Дмитрию Николаевичу было необходимо дорисовать афишу, а Белецкому вычитать статью какого-то товарища Ю.Б. Красного о значении поэзии Маяковского в формировании политического самосознания сельскохозяйственного пролетариата Средней Азии.
Около десяти вечера друзья пили в гостиной чай с пайковыми сухарями и колотым рафинадом, невесть как добытым Белецким. Остальные обитатели флигеля уже спали. Электричества опять не было – к его регулярному отключению все уже давно привыкли – и гостиную освещал неровный мягкий свет стеариновых свечей. Тратить керосин на лампу было бы неоправданной роскошью.
Белецкий уткнулся в книгу, а Руднев рассеянно рисовал в лежавшем перед ним альбоме. Из-под умелой руки на белом листе возникали увитые цветами обнаженные женские фигуры в грациозных танцующих позах, наводящие на мысли о вакханках или одалисках.
Внезапно раздавшийся от входной двери грохот заставил друзей вскочить и кинуться в прихожую. Кто-то нестройно, но настойчиво колотил в дверь.
Белецкий напряжённо спросил: «Кто?», ответа не получил и, подчинившись кивку Руднева, отпер. Дверь тут же распахнулась под очередным крепким ударом, и в полутёмную прихожую буквально ввалился бывший помощник начальника Московской сыскной полиции.
Терентьев был в стельку пьян. Его крепкое приземистое тело с трудом удерживало равновесие, а мутный взгляд тупо блуждал по лицам друзей, кажется, утратив всякую сноровку, необходимую для того, чтобы хоть на чём-то сосредоточиться.
Потеряв дар речи, Руднев с Белецким ошарашено смотрели на Анатолия Витальевича. Им случалось видеть его и в горе, и в радости, и в болезни, и во хмелю, но никогда до этого дня не приходилось им наблюдать своего друга в таком безобразном состоянии.
Меж тем бывший коллежский советник кое-как исхитрился зафиксировать себя в более-менее вертикальном положении, кривым зигзагом прошёл в гостиную и плюхнулся на стул, навалясь мощной грудью на стол для устойчивости.
– Д-добрый веч-чер, г-господа! – заплетающимся языком поприветствовал он прошедших за ним в гробовом молчании друзей. – Вот… Реш-шил зайти на ог-гонёк…
Руднев с Белецким продолжали молчать. Им было очевидно, что Терентьев вряд ли что-либо соображает, и что его способность к разговору – вопрос лишь нескольких минут. Впрочем, бывший чиновник сыскной полиции был человеком крепким и продолжал, вопреки ожиданиям, сопротивляться оглушающей силе алкоголя, которой более хилому пьянчуге, без сомнения, уже хватило бы, чтобы свалиться замертво.
– Вы спросите, почему я amusant que la normale (фр. веселее обычного)? – вопросил Терентьев буквально-таки со мхатовской интонацией, перемежая русскую речь отвратительным французским. – Объясню! J' ai fini mon travail! (фр. Я закончил работу!) Да! Г-господа!.. Я, как строитель Коринафа10, очередной раз вт-тащил свой камень на гору… Втащил, и пуф-ф!.. Voilà! (фр. Вот!) Этот чёртов монолит опять валяется в бескрайнем российском… Рardonnez-moi! (фр. Простите!) … в пролетарском болоте… – Анатолий Витальевич выразительно простёр руки над столом, наглядно демонстрируя необъятные просторы упоминаемого им болота. – Но я рад!.. Рад этому, г-господа!.. Потому-что наконец понял, какой я дурак!
На последней фразе в глазах бывшего коллежского советника неожиданно вспыхнула искра сознания, а голос его окреп. Несколько мгновений он смотрел на друзей, кажется, и сам дивясь тому, что видит их перед собой.
– Господи, зачем же я так нарезался? – слабо, но практически трезво спросил он.
Глаза Анатолия Витальевича закатились, и он в пьяном беспамятстве начал сползать под стол. Белецкий подхватил его под мышки и удержал.
– Я отвезу его домой, Дмитрий Николаевич, и побуду с ним, пока он не придёт в себя, – вызвался Белецкий.
– Нет! – возразил Руднев. – Пусть остаётся у нас.
– Боюсь, утром Анатолию Витальевичу будет неловко вспоминать о произошедшем.
– Переживёт! Я куда больше боюсь, что, проспавшись, он может натворить неизвестно каких дел. Неслучайно он нам тут про Сизифа вещал. Уложим его у тебя, чтобы на второй этаж не тащить, а ты переночуешь в моем кабинете.
– Если вы опасаетесь, что Анатолия Витальевича потянет на опрометчивые подвиги, я лучше расположусь в гостиной и покараулю.
Беспокойство друзей, впрочем, оказалось напрасным. Анатолий Витальевич оправился лишь к утру. Имея вид больной и помятый, он появился в гостиной, когда Руднев с Белецким там завтракали. Одной рукой бывший коллежский советник мученически держался за голову, а второй, спасаясь от озноба, пытался поглубже запахнуть на себе стёганый халат Белецкого, но шлафрок был ему настолько же узок в плечах, насколько и долог в росте.
Не говоря ни слова, Анатолий Витальевич тяжело опустился на стул и с глухим стоном уткнулся лбом в сцепленные в кулак руки. Посидев так с минуту, он наконец поднял на друзей глаза.
– Я ничего не помню, господа, – сокрушённо признался он. – Простите!.. Надеюсь, я не очень чудил?
– Да нет, вполне умеренно, – с ободряющей улыбкой утешил Руднев. – Вы, Анатолий Витальевич, поведали нам о сложностях трудовой повинности царя Сизифа в условиях среднерусского ландшафта.
– Сизиф? – обалдело переспросил Терентьев. – Какой Сизиф?.. А-а!.. О, Го-осподи!
Он снова уткнулся головой в руки и страдальчески застонал.
Белецкий поставил перед Терентьев стакан с чаем и положил две таблетки.
– Завтрак, Анатолий Витальевич, я вам не предлагаю, а вот чая выпейте, – настоятельно велел он. – Чай отличный, настоящий китайский и с сахаром. И пирамидон примите.
Бывший помощник начальника московского сыска благодарно кивнул и жадно отпил половину стакана, а после, поморщившись, проглотил пилюли.
– Знаете, с кем я пьянствовал? – спросил он, делая ещё один мощный глоток.
– Нет, но надеемся, что, по крайней мере, вы не в одиночестве напивались! – невесело хмыкнул в ответ Руднев.
– Меня от своих щедрот угощал Клим Захаров11. Помните кабатчика с Хитровки?
– Того, что десять пудов весит?
– Он самый, Дмитрий Николаевич! Он самый!
– Вы что, к нему на Хитровку заявились? – нахмурился Белецкий и подлил Терентьеву ещё чая. – Вам, Анатолий Витальевич, месяца в больнице мало показалось?
– А-а! – бывший коллежский советник с отчаянием махнул рукой. – Подумал, что уж там… Приду в крысятник, положу напоследок сволочи сколько получится… Вроде, тогда со смыслом конец будет… Какой сыскарю положен… Всё лучше, чем меня пролетарии за здорово живёшь у стенки шлёпнут… Пришёл, значит, а Клим со своей хевро́й12 ко мне с таким уважением… Ваше высокоблагородие, говорят, не побрезгуйте! Выпейте с нами за старые времена!.. Представляете?! «Ваше высокоблагородие»!
Терентьев стукнул по столу кулаком и издал горлом надтреснутый хрипловатый звук – не то смех, не то рыдание – но вспышка эмоций в нём тут же перегорела, вновь обратясь в похмельное уныние.
– В общем, господа, я там у них весь вечер пил. Отродясь столько водки на душу не принимал! А как совсем в зюзю нализался, Клим велел меня в пролётку грузить и к вам на Пречистенку везти. Последнее, что помню, как в дверь к вам стучу.
На несколько минут в гостиной повисло тягостное молчание, в котором Терентьев допивал второй стакан чая, а друзья смотрели на него в беспомощном сочувствии. Наконец Анатолий Витальевич снова заговорил. Теперь уже речь его звучала спокойней и не так горько.
– Я решил уехать, господа. Не откладывая.
Руднев с Белецким вздрогнули.
– Куда? – натянуто спросил Дмитрий Николаевич.
– Пока на юг. В Киев. А оттуда, наверное, переберусь в Европу. В Париж. Мне ещё в феврале семнадцатого писал глава их сыскного дивизиона, предлагал место в славных рядах Сюртэ13. Не знаю, воспользуюсь ли я его любезностью, но в Совдепии точно не останусь! У меня уже и паспорт готов… И настоящий, и липовый…
Дмитрий Николаевич пристально и проникновенно посмотрел в лицо другу.
– Анатолий Витальевич, что случилось? – тихо спросил он.
Терентьев ответил не сразу.
– Чай у вас и вправду целебный, – пробурчал он, пододвигая Белецкому стакан за новой порцией. – Я уж и вкус такой забыл. В буфете только дрянь морковная, а в пайке не заварка, а труха… Да, господа, труха… И вся моя работа – тоже труха… Картотеку, что я заново собрал, вчера в конторе господа-чекисты изъяли. Все документы подчистую. Что? Куда? Зачем? Бог знает! Ничего не сказали, молча вынесли и всё. А ближе к вечеру ко мне домой заявились и обыск учинили. Врать не стану, вели себя вежливо. Вопросики всякие задавали про мою старую агентуру, да про нынешнею, а под конец намекнули так недвусмысленно, что, мол, если вам, гражданин бывший царский сатрап, хочется ещё небо покоптить, то деятельность свою вам следует прекратить. Потому как, дескать, из-за классовой несознательности и предвзятости я порочу имена их славных боевых товарищей.
– Ого! – протянул Белецкий. – Это ж чей хвост вы, Анатолий Витальевич, прищемили?
– А чёрт его знает! Я ведь, господа, политики не касался. Только уголовная клиентура: убийцы, налётчики, воры, фальшивомонетчики, фармазоны, сутенёры, скупщики, мошенники. Да какая уж теперь разница? Пусть господа-товарищи сами разбираются. Я им больше не помощник! Хватит с меня!
– Подождите, Анатолий Витальевич! – перебил Руднев. – Тут что-то не то! Странное совпадение выходит.
И друзья рассказали Терентьеву про аресты бывших информаторов. Тот слегка оживился.
– Если такая суета, – высказался он, – то я бы предположил, что дело посерьёзнее, чем просто замаранная на эксах репутация. Ну, или касается всё это кого-то из числа нынешних партийных вожаков.
– Может, ВЧК, наоборот, пытается не скрыть, а раскопать какую-то старую историю? – предположил Дмитрий Николаевич.
– Зачем бы они это стали делать? – пожал плечами Терентьев. – Все долги революция списала!
– Может, речь о каких ценностях, похищенных во всей этой кутерьме? – высказал свою идею Белецкий. – Их пытаются найти и вернуть государству.
– Есть ещё вариант, – продолжил рассуждать Руднев, – они могут искать кого-то по старым связям. Кого-то конкретного, кто, по их мнению, должен быть известен в криминальных кругах или числиться в вашем архиве.
– Повторю свой вопрос, зачем это нужно комиссарам?
– Не знаю, Анатолий Витальевич! Мало ли!
– А раз немало, что гадать! – интерес Терентьева к теме с каждой секундой заметно угасал. – Право, господа! Наплевать! Я так точно умываю руки!
Бывший помощник начальника Московской сыскной полиции снова появился на Пречистенке через три дня. На этот раз он был собран и аккуратен, даже как-то чрезмерно, как человек пытающийся убедить себя, что принятое им непростое решение является для него бесповоротным, и что никакое внутреннее волнение, никакие сомнения не властны над ним, но в глубине души опасающийся дать слабину, после которой у него уже не хватит ни сил, ни решимости что-либо предпринять.
Руднев и Белецкий всё поняли. Они не хотели усложнять неизбежный тягостный разговор и наполнять его излишнем драматизмом, поэтому поддерживали беседу о простых и обыденных вопросах, давая возможность Анатолию Витальевичу собраться с духом. Тот долго молчал, сосредоточено глядя на лежавшего у его ног пса – огромного немецкого дога, чёрного с белой манишкой, отзывавшегося на претенциозное имя «Нерон». Собака тоже не сводила с хозяина умных и грустных, как у всей собачей братии, глаз, иногда лишь отвлекаясь на прочих людей и выражая своё к ним внимание едва заметным движением навострённых ушей и ленивыми ударами мощного, как извозчичий кнут, хвоста.
– Завтра, – наконец тихо, но отчётливо произнес бывший коллежский советник. – Поезд в десять утра.
– Вы едете по своему паспорту? – спросил Руднев, изо всех сил стараясь, чтобы голос его звучал буднично.
– Нет. Выеду из Москвы по чужому, в Курске ещё раз сменю личину, а в Киев уже въеду самим собой… Я хотел просить вас, господа, чтобы вы не ходили меня провожать. Не стоит рисковать с легендой… Да и… Незачем всё это!
– Хорошо, – скупо кивнул Дмитрий Николаевич. – У вас есть деньги?
– На первое время хватит.
– А дальше?
– А дальше я не загадываю.
Дмитрий Николаевич, ничего не говоря, поднялся и ушёл к себе в мастерскую. Вернулся он оттуда с небольшим бумажным тубусом.
– Возьмите это, – сказал он, передавая Анатолию Витальевичу футляр.
Тот покрутил тубус в руке.
– Это что? Ваша картина?
– Да.
– Дмитрий Николаевич, голубчик! Ваши работы стоят половину моего годового жалования!
– Какое там жалование?! Нет его у вас, Анатолий Витальевич! – отмахнулся Руднев. – И работы мои сейчас ничего не стоят, по крайней мере здесь, в России. А в Париже, глядишь, вы сможете благодаря ей какое-то время продержаться на плаву. Вы ведь не возьмёте от меня ни денег, ни камней. Берите, прошу вас! Не отказывайтесь! Тем паче, что это особая работа. Она не в моём стиле, но…
Анатолий Витальевич открыл футляр, вынул из него скатанный холст и разложил на столе.
Работа и впрямь оказалась написанной в несвойственной Рудневу манере.
На полотне был изображён купающийся в золотых лучах вечернего солнца Пречистенский бульвар, пенный от бушующей сирени и трепещущий зелёными бликами молодой листвы. На фоне этого сияния виделись полупрозрачные, словно дым затухающего костра, фигуры прохожих, еда намеченные, но всё же живые, наполненные движением, стремлением, чувством. Среди всех этих фантомных абрисов в самом центре композиции резко выделялись три мужских силуэта и силуэт большой собаки, прорисованные глубоким чёрным цветом, настолько контрастно, что казалось, в этом месте полотно было прорвано, и сквозь образовавшуюся брешь проступала тьма непостижимой запредельной бездны.
Терентьев замер, потом предательски дрогнувшим голосом спросил, неловко пряча глаза и пытаясь украдкой утереть их.
– Вы, Дмитрий Николаевич, считаете, что я смогу её продать?
– Надеюсь, что сможете, если возникнет такая необходимость, – сухо ответил Руднев. – В остальном, пусть греет вам душу.
– Спасибо!
Бывший коллежский советник бережно свернул холст.
– Господа! – неожиданно вскинулся он. – Вам тоже нужно уезжать! Нечего вам тут высиживать! Я помогу вам с документами.
Всё это время безмолвно и неподвижно подпиравший подоконник Белецкий покосился на Руднева. Взгляд его красноречиво говорил, что, если он и не полностью был уверен в необходимости или неизбежности расставания с большевицкой Россией, разумность такого выбора им не подвергалась сомнению.
– Не поеду, – покачал головой Руднев.
– Но почему, Дмитрий Николаевич?
– Меня, Анатолий Витальевич, там никто не ждёт.
– Меня тоже!
– Вас ждёт шеф парижской криминальной полиции. Вы сами говорили.
– Руднев! Если так рассуждать, то вас там ждут ещё с большим нетерпением! Вы известный художник! Вы русский аристократ, в конце концов!
– И того и другого добра в Европе сейчас навалом!
– Ну а здесь-то что? Только вот не нужно про ностальгию и русские берёзки! Здесь для вас нет будущего!
– Березки ни при чём! Просто уж лучше я буду никому не нужен здесь, чем там, где и мне ничего не нужно! А будущее – материя эфемерная. Его и там может не быть. Здесь же у меня хотя бы было прошлое.
Бывший коллежский советник потупился. Он отчего вдруг почувствовал себя виноватым неизвестно за что и решил уж было уходить, но в последний момент вспомнил.
– Господа, чуть не забыл! Та история с моим архивом и арестами по старой агентуре. Если верно ваше, Дмитрий Николаевич, предположение о том, что комиссары ищут кого-то, то смею думать, они могут искать вот этого человека. Именно им я занимался последнее время.
Анатолий Витальевич выложил на стол простую ученическую тетрадь и пролистнул исписанные размашистым почерком страницы.
– Здесь всё, что о нём известно. Я восстановил для вас свои записи.
– Кто он? – спросил Руднев.
– О! Это редкое явление в криминальном мире России – профессиональный убийца. Его нанимали для очень серьёзных дел. Полиции или охранке ни разу не удалось не то что его поймать, даже его причастность к тем или иным преступлениям так и осталась под сомнением. Он своего рода легенда. Фантом! Человек-невидимка! Есть даже такое мнение, что его и вовсе не существует. Но я несколько раз натыкался на его след. И след этот был абсолютно реален, господа.
Глава 3
Женщина была красива. Очень красива! От её красоты сладостно щемило сердце, а на ум приходили мысли о нераспустившемся заиндевелом бутоне на облетевшем розовом кусте в замирающем ноябрьском парке. О последнем одиноком бутоне, испуганном, хрупком, болезненно притягательном.
Он на мгновенье прикрыл глаза и увидел себя среди выверенных аллей и сонных статуй. Под ногами лежал глянцевый ковер из потемневшей, подёрнутой белым инеем листвы, черные стволы лип тянулись вверх и, растекаясь ручейками ветвей, размывали свой мрак в сером киселе низкого северного неба. Белый. Черный. Серый. Чем меньше цвета, тем больше покоя. Он так считал. Он был в этом уверен. И вдруг этот розовый куст. Бутон. Неуместный. Приглушённо-терракотовый, но всё равно нестерпимо яркий и манящий.
Он наклонился к нему, чтобы понюхать, но цветок, не успев ожить, уже был мёртв, а потому в нём не было его цветочной души – аромата. В нём было только волнение и обманутое ожидание. Он коснулся холодных лепестков губами, и они осыпались.
– Через полчаса подъезжаем, граждане! – глуховато-гортанный голос проводника развеял пропитанный декадентством мираж. – Кипяток ещё пока есть, а дальше уже всё, так что ежели надо, поторопитесь.
– Не нужно, милейший, – чопорно и слегка раздражённо ответствовал сидящий напротив него одетый в добротный старорежимный костюм мужчина средних лет, всю дорогу не выпускающий из рук туго набитый бумагами жёлтый кожаный портфель.
Этот тип сильно нервничал. Видимо, вёз что-то важное, а может, и ценное. Он то и дело вытирал пот с высокой залысины и облизывал пухлые лиловые губы.
Очень неприятный человек. В нём всё было мерзко: и влажная лысина с налипшими длинными редкими прядями, и сластолюбивые губы, а главное его взгляд – холодный неподвижный взгляд безразличных, как у рептилии, глаз. Он даже на неё так смотрел. На эту мучительно красивую женщину – его жену или сожительницу. И под этим взглядом она теряла душу, как бутон розы теряет аромат от первых заморозков…
– Принесите мне чая, – сказал он в спину уже выходившего из купе проводника.
Спина подобострастно ссутулилась. Проводник потеряно обернулся, словно его окликнули из пустоты.
– Слушаюсь, – пролопотал он, позабыв, что теперь не должен раболепствовать, и исчез за дверью.
Красивая женщина тоже испугалась. Её бархатные тёмные глаза расширились и смотрели на него не мигая. Она не понимала, как могла позабыть, что они с мужем в купе не одни, как могла всю дорогу от границы сидеть напротив человека и не видеть его, не замечать, не чувствовать.
Он улыбнулся ей, и её тревога растаяла. Она уже больше не смотрела на него, не думала о нём, только тонкие пальцы изящной руки, слегка подрагивая, ощупывали потёртый зелёный бархат дивана, будто пытались найти что-то потерянное, и губы слегка шевелились, что-то беззвучно шепча. Ах, до чего же красивые губы! Нежные, приглушённо-терракотовые, как тот бутон из его фантазии… Вот если бы припасть к ним губами…
Он представил себе эту сцену: он встаёт, наклоняется к красивым губам, целует их, женщина цепенеет, а муж-рептилия наоборот пробуждается: «Что вы себе позволяете, товарищ!». Интермедия выходила комическая и пошлая, а он не любил пошлость.
Проводник принёс чай и опасливо сгрёб со столика ассигнацию.
Старик его боялся. Такие вот старые проводники самые чуткие на опасность люди. Он это точно знал, поэтому не любил проводников. А этот ещё и наверняка стучит в ЧК на пассажиров мягкого вагона. Впрочем, пусть докладывает. Его он сможет описать лишь в самых общих чертах: мужчина, две руки, две ноги, голова на плечах, какие-то черты лица, даже голос какой-то есть. А как же?! Ведь он просил чая! Значит, точно не немой. Но это всё не интересно. Даже для ЧК. А вот потный тип с портфелем и красивой дамой! Вот тут интрига! А чего это, товарищ, вы так нервничали? Если у вас такая красивая жена или содержанка, вы должны находиться в постоянной эйфории. А раз нервничаете, значит, совесть нечиста. Ай-яй-яй! Как нехорошо!
А вот у него с совестью всё было в порядке. Она была стерильна. Вернее, это он был стерилен. От рождения в нём не было этого глупого атавистического органа, или что это там такое? Поэтому он никогда не нервничал. А это, в свою очередь, делало его незаметным в этом мире. Он знал это наверняка, на опыте. А ещё у него была научная теория, которую подсказал ему старина Гюйгенс14, забавлявшийся со сферическими волнами и справедливо заметивший, что амплитуды их могут складываться и вычитаться. Человеческое внимание – это тоже волна, волна беспокойства. И если ты спокоен, словно воды мистического Стикса15, то натолкнувшаяся на тебя волна чужого внимания угасает. Тебя не видят. Не чувствуют. Не помнят. Ты человек-невидимка. Ты фантом.
Прошло более двух недель после отъезда Терентьева из Москвы. Вестей он о себе не давал, и друзьям лишь оставалось надеяться, что всё у бывшего коллежского советника сложилось благополучно. Эту надежду с ними разделял сотрудник уголовного розыска Савушкин, бывший ученик Анатолия Витальевича, ещё в московской сыскной полиции выросший под чутким, но не всегда гуманным руководством своего наставника из младшего делопроизводителя в сыскные надзиратели.
Привязанность Савелия Галактионовича к Терентьеву для его нынешних сослуживцев и начальников не была тайною, поэтому после исчезновения бывшего помощника начальника московского сыска, которое, к гадалке не ходи, было ничем иным, как перебежкой на сторону недобитой контрреволюционной гидры, Савушкина несколько раз приглашали для прояснительной беседы. Неизвестно, чем бы кончилось дело для бывшего губернского секретаря и отставного прапорщика из вольноопределяющихся, вернувшегося с империалистической войны с Георгиевским крестом и покалеченным коленом, да только за него вступился начальник Московского уголовного розыска революционный матрос-балтиец товарищ Трепалов16.
Александр Максимович Трепалов не мог похвастаться ни образованием, ни знанием сыскного дела или криминалистики, однако в людях он разбирался отлично и ценить в них умел не только пролетарское происхождение и твердую политическую платформу, но и опытность, мужество и честность. Отношение к Терентьеву у Трепалова было неоднозначным, чувствовал он, что никогда старорежимный сыскарь не примет идеалов мировой пролетарской революции, но Савелий Галактионович ему нравился, хоть и был тот сыном царского унтер-офицера, закончившим правоведческое училище в Костромской губернии. Намётанным глазом бывалого большевика товарищ Трепалов углядел в пока ещё несознательном товарище Савушкине высокий потенциал для идейно-политического развития, а ещё, что было для нового начальника московских сыщиков куда важнее, готовность бывшего губернского секретаря применять весь свой опыт и все свои знания в сыскном деле на благо молодой советской республики, вести твёрдую и решительную борьбу с потерявшими всякий страх и терроризирующими Москву криминальными элементами.
В общем, отбил Александр Максимович сотрудника Савушкина и разговоров о бывшем шефе с Савелием Галактионовичем не заводил. Но у самого Савушкина душа была не месте, и оттого он едва ли не каждый день забегал на Пречистенку, если и не надеясь на весточку от Анатолия Витальевича, то, по крайней мере, удовлетворяя свое желание разговора с теми, для кого его обожаемый учитель был так же дорог, как и для него. Руднев с Белецким визитам Савелия Галактионовича бывали неизменно рады, поскольку относились к бывшему сыскному надзирателю с теплотой и привязанностью, а, кроме того, у них появилась возможность передавать для Таисии Савушкиной, страдающей после родов малокровием, сухофрукты и мясные консервы. Сама Таисия Васильевна наотрез отказывалась от их помощи, говоря, что они и сами далеко не жируют, да и Савелий Галактионович сперва упирался, но друзьям удалось убедить его, что долг отца семейства превыше щепетильной гордости, и молодой человек стал брать продукты и приносить их жене под видом усиленного пайка.
В тот день Савушкин заявился в Пречистенский флигель совсем поздно, когда его уж и не ждали.
– Простите, господа, что я на ночь глядя! – с порога принялся извиняться он. – Но мне нужен ваш совет.
С этим словами Савелий Галактионовчи выложил на стол папку с пометкой: «Дело №…», далее стояла текущая дата.
– Что это? – поинтересовался Руднев.
– Материалы сегодняшнего происшествия.
– Савелий Галактионович, вы же знаете, что сыском я больше не занимаюсь.
– Знаю, Дмитрий Николаевич! – Савушкин упрямо набычился. – Но это что-то совсем невероятное! А посоветоваться мне кроме вас не с кем… Посмотрите, прошу вас!
Руднев нахмурил брови, недовольно хмыкнул, но папку всё-таки взял и принялся рассматривать вложенные в неё фотографии. Белецкий заглянул ему через плечо и изумлённо поднял брови.
Местом преступления являлся кабинет какого-то учреждения с большим, покрытым зелёным сукном столом и выставленными вокруг него казёнными стульями. В одном углу кабинета громоздился огромный несгораемый шкаф, в другом – секретарское место с телефоном и печатной машинкой. На стене была прикреплена карта России, а рядом плакат: «Антанта готовит новый удар! Товарищ, смотри в оба!» В кабинете имелись два больших сводчатых окна с широкими подоконниками, заваленными стопками папок и печатных листов. В целом помещение было пустоватым, бездушным и казённым, а вот сцену разыгравшейся в нём трагедии никак нельзя было счесть шаблонной.
Убитых было пятеро. Четверых мужчин, видимо, прикончили, когда они заседали за столом: один на председательском месте, двое по правую руку от него, и один по левую, но почти на противоположной стороне стола. Пятой жертвой была молоденькая секретарша, которую смерть настигла на её рабочем месте. Лишь одно из тел, принадлежащее тому, кто сидел ближе всех к председательствующему, лежало на полу, остальные продолжали сидеть на стульях либо откинувшись на спинку, либо повалившись на стол. У всех пятерых были простреляны головы. Аккуратные отверстия от малокалиберной пули зияли на лбу или на виске.
– Дикий Запад, а не большевицкая республика, – пробормотал Белецкий.
– Где это произошло? – спросил Руднев.
– В доме номер два по Большому Кисловскому переулку в помещении управления московского комитета соцобеспечения, – пояснил Савелий Галкатионович. – Убиты начальник управления, его заместитель, казначей, партийный ревизор и секретарша.
– И каковы обстоятельства? – судя по тону, Дмитрий Николаевич был не то чтобы сильно заинтригован.
– А вот с обстоятельствами всё совершенно непонятно, – со вздохом ответил Савушкин. – Ей-богу, мистика какая-то! Всё случилось буквально средь бела дня в комитете, полном народу. Эти четверо, по словам свидетелей, собрались в кабинете начальника для того, чтобы обсудить отчёт партийного ревизора, который регулярно проверяет у них счета, бухгалтерию и ещё какие-то там бумаги. На заседании присутствовала секретарша, которая должна была стенографировать и вести протокол. Под это мероприятие у начальника комитета было отведено полтора часа времени, а после этого он должен был ехать в Кремль к наркому финансов Гуковскому. Однако в назначенное время начальник из кабинета не вышел и никаких распоряжений шофёру не дал. Шофёр подождал ещё полчаса и решился позвонить по внутреннему телефону. Ему не ответили. Тогда шофёр и ещё один сотрудник комитета вошли в кабинет, где и обнаружили трупы. По заключению врача, смерть всех пятерых произошла приблизительно в одно и тоже время, где-то за час до обнаружения. Из кабинета ничего не пропало. На месте преступления не оказалось никаких следов сопротивления. Оружия ни у кого из убитых не было. Войти в кабинет можно только через приемную, в которой в это время находилось с полдюжины сотрудников и множество просителей. Там такой сыр-бор постоянно, что твоя базарная толкучка! Иной раз просители скандалы затевают или вой поднимают и рвутся к начальству, поэтому во избежание инцидентов в приёмной всегда милиционер дежурит. В общем, все сотрудники и постовой в один голос клянутся, что в кабинет никто не заходил.
Руднев ещё раз просмотрел фотографии и с равнодушным видом вернул их в папку.
– Дмитрий Николаевич, вам совсем неинтересно? – разочаровано спросил Савушкин.
Руднев пожал плечами.
– Савелий Галактионович, в этом деле интерес может представлять разве что мотив. Я, откровенно говоря, затрудняюсь вот так с ходу предположить причину, по которой убили трёх руководящих работников собеса и одного партийного ревизора… Секретарша, скорее всего, оказалась случайной жертвой… В остальном всё очевидно.
– Хотите сказать, что знаете, как было совершенно убийство? – недоверчиво осведомился Белецкий, Савушкин же смотрел на Дмитрия Николаевича как на библейского пророка.
Руднев вздохнул и терпеливо объяснил.
– Господа, если мы не берём в рассмотрение вариант убийцы-невидимки, а я все-таки склонен его исключить, то объяснений может быть только два. Первый вариант, убийцей является кто-то из тех, для кого войти в кабинет начальника дело настолько обычное и непримечательное, что свидетели не обратили на него внимание. Другой вариант, все свидетели врут, то есть имеет место сговор, и это тоже означает, что убийцу стоит искать в рядах сотрудников собеса. Если бы дознание вёл я, то в первую очередь заподозрил бы шофёра и того второго, кто вместе с ним якобы обнаружил тела. Они могли войти, перестрелять всех из пистолета с глушителем, а после поднять шум. Заключению врача такая версия, конечно, противоречит, но в кабинете наверняка было холодно – вон все они в кожанках, а на барышне пуховый платок – значит, тела остывали быстрее, и, возможно, время смерти установлено неточно.
Дмитрий Николаевич отдал папку Савушкину.
– Расскажете мне потом, в чём там дело было, – попросил он Савелия Галактионовича, но явно не потому, что ему и вправду было это интересно, а лишь из желания подбодрить молодого человека, выглядевшего так же разочаровано, как выглядит ребёнок, узнавший, что большая конфета на елке содержит в себе лишь блестящие бумажки, а вовсе не гигантскую карамель.
– Обязательно расскажу, – упавшим голосом пообещал Савушкин и откланялся.
Утром на следующий день Белецкий обнаружил Дмитрия Николаевича в его мастерской, но не работающим над очередной афишей или декорациями, а сидящим на полу и раскладывающим перед собой листы с записями и зарисовками. =
– Вы ломаете голову над тем убийством, про которое вчера Савушкин рассказал? – спросил Белецкий, зная, что Руднев имел привычку именно так думать над расследованиями. – Вы же уже всё разгадали: убийца кто-то из своих, а то и вовсе имеет место заговор группы товарищей. Хотя, конечно, остаётся открытым вопрос, о мотиве преступления.
– Подожди с мотивом, Белецкий, – Дмитрий Николаевич подал другу знак сеть рядом и пододвинул к нему рисунки, на которых с фотографической точностью – Руднев обладал феноменальной зрительной памятью – были воспроизведены разные ракурсы места преступления и жертвы. – Тебе ничего странным не кажется?
– Убийца выстрелил пять раз, – начал рассуждать Белецкий, – но никто из свидетелей не слышал выстрелов. Даже если стреляют с глушителем, хлопок довольно звонкий. Его нельзя не услышать из-за двери. А тут целых пять хлопков. Что они там оглохли все разом? Или все действительно сговорились?
– В конторе могло быть шумно, – пожал плечами Руднев. – Посетители галдели. Кто-то орал в телефон. Машинки печатные лязгали. В принципе, могли и не обратить внимание на хлопки. Тем паче, что дверь обитая и гасит звук. Хотя ход твоей мысли верный. Продолжай.
– У всех пяти жертв прострелена голова, – высказал следующее умозаключение Белецкий, – то есть стреляли наверняка и со знанием дела.
– Та-ак, – поддержал Дмитрий Николаевич. – А ещё?
Белецкий задумался, и Руднев подсказал:
– Обрати внимание на положение тел. Судя по тому, что почти все они остались на своих местах, никто из пяти человек не пытался сопротивляться, звать на помощь или бежать, вероятно, даже не вскочил никто.
– Действительно, это странно, – согласился и Белецкий и тут же высказал предположение. – Может, когда их убивали, они были без сознания? Попили чайку, а там снотворное. Нужно спросить у Савушкина, что покажет аутопсия…
– Есть другой вариант, Белецкий, – перебил Дмитрий Николаевич. – Возможно, всё произошло так быстро, что никто из жертв не успел опомниться.
– Тогда надо признать, что стрелял человек исключительного хладнокровия и исключительного же мастерства, – заметил Белецкий. – Я смею считать себя отличным стрелком и на слабые нервы не жалуюсь, но, чтобы сделать пять выстрелов, тем более по пяти разным мишеням, мне по самой оптимистичной оценке потребовалось бы секунд десять, а то и пятнадцать, если позиция для стрельбы была бы не самая удобная. За такое время кто-нибудь из жертв успел бы прийти в себя и начать действовать.
– Допускаю, что убийца стреляет быстрее тебя, Белецкий.
Белецкий скептически приподнял бровь, давая понять, что, как человек скромный и логический, он допускает такую возможность, но согласиться с тем, что виртуозы скорострельности толпами разгуливают по кабинетам управления московского комитета соцобеспечения, всё же не готов.
– Если вы правы в своих предположениях о стрелке, то поиск его мне видится делом несложным, – сказал он. – Достаточно копнуть биографию всех собесовцев и найти того, кто был чемпионом по стрельбе или что-то подобное.
– Нет, Белецкий, всё не так просто! – возразил Руднев. – Я начинаю думать, что ошибся, и выводы мои вчера были слишком скоропалительны. Убийцу следует искать не в собесе.
– А где же?
Дмитрий Николаевич протянул другу ученическую тетрадь, исписанную рукой Терентьева.
– Здесь, – сказал он. – Я нашёл его здесь, Белецкий.
– Хотите сказать, что этих пятерых расстрелял наемный убийца из записок Анатолия Витальевича?
– Очень похоже, что так. По крайней мере в нескольких случаях, которые ему приписываются, картина преступления была схожей. Убийца незамеченным проходил мимо свидетелей, убивал с одного выстрела в голову, при этом жертвы не успевали ничего предпринять. Есть предположение, что он был вооружён каким-то модифицированным оружием, которое обеспечивало скорострельность, а также было оснащено усовершенствованным глушителем.
– И кто же он?
– Этого никто не знает. Ни имени. Ни клички. Ни описания внешности. Только слухи в криминальной среде и коллекция нераскрытых убийств с характерным modus operandi17.
Белецкий пролистнул тетрадь, пробежал глазами несколько фрагментов.
– Дмитрий Николаевич, – сказал он наконец, – у этого типа редкостный послужной список: видные политики, высшая знать, миллионщики, властители дум, в крайнем случае, Иваны18. Четыре партийца средней руки – совсем не его калибр!
– Именно калибр, как ты выразился, меня и смущает, – вздохнул Руднев. – Подозреваю, что кто-то вызвал из преисподней этого ангела смерти для какой-то чрезвычайно серьёзной игры.
– Считаете нужным предупредить товарищей из уголовного розыска?
– По крайней мере, считаю нужным предупредить Савушкина.
Глава 4
Руднев с Белецким вышли из дома вместе. Дмитрий Николаевич направлялся в театр, расположенный на Тверском бульваре, где ему предстояло выдержать очередную творческую баталию, согласовывая с неуёмными соратниками-новаторами эскизы декораций к Горькому. Тетрадь Анатолия Витальевича он прихватил с собой, намереваясь по дороге зайти к Савушкину в Гнездниковский.
Невзрачный трехэтажный особняк на пересечении Большого и Малого Гнездниковских переулков попал под горячую революционную руку и в феврале, и в октябре 1917, но не иначе как хранили его суровые и беспокойные духи Струкова, Муравьева и Эфенбаха19 и благословили оставаться неизменной и грозной цитаделью московских сыщиков.
Друзья дошли до Пречистенского бульвара и разделились. Дмитрий Николаевич остался дожидаться трамвая, а Белецкий пошёл в сторону Никитского бульвара, где подле согбенного муками творческого кризиса автора «Мёртвых душ»20 должен был встретиться с дряхлым, но гениальным стариком-фельетонистом, писавшим для «Московского листка» ещё при Александре Миротворце. Фельетонист имел такой скверный и язвительный характер, что из всей редакции выносить его мог только бесстрастный Белецкий, да и то лишь потому, что прикидывался курьером и симулировал полное незнание русского языка, а на языке Шиллера желчная ехидность сатирика теряла половину своей ядовитости.
Ждать трамвай Рудневу пришлось долго. Такое, впрочем, случалось довольно часто, поскольку обязанность служащих соблюдать всякого рода расписания советская власть явно не ставила во главу угла. По крайней мере, пунктуальность не входила в число достоинств московских вагоновожатых, устраивавших иной раз среди дня митинги прямо в депо и считавших, видимо, что рабочий класс привычен ходить пешком, а недобитая контра вполне себе может подождать, пока трудящиеся обсуждают животрепещущий вопрос о неизбежной победе мировой революции.
Топчась на апрельском зябком ветру среди разномастного сборища, Руднев утешал себя стихами, принадлежавшими по иронии судьбы перу одного из борцов за народную свободу:
«С тех пор, едва замечу где
Нетерпеливое волненье, —
Твержу всегда, твержу везде:
«Терпенье, господа, терпенье!».21
Дмитрий Николаевич стал ездить на трамваях лишь с марта 1918 года, когда после выхода декрета: «Социалистическое отечество в опасности!» у московских извозчиков принялись повально реквизировать лошадей, и число лихачей да Ванек в первопрестольной сократилось до крайности.
Ещё раньше подверглось реквизиции транспортное средство самого графа Руднева-Салтыкова-Головкина – единственный в Москве Bugatti Type 18, сверкающий черным лаком и золотом латуни элегантный спортивный автомобиль, способный по уверению механика преодолеть за один час аж сто сорок верст, правда по дорогам немецким, а не российским. Руднев, который сам водил это чудо автомобильной мысли, не имел склонности к чрезмерно быстрой езде, да и не располагали к ней московские улицы, потому сказать наверняка, врал ли механик или нет, нельзя, но вот что сомнений не вызывало, так это полная непригодность элитного железного коня ни для каких военных целей.
Демократичная езда в битком набитом трамвае Дмитрию Николаевичу не нравилась, и даже не столько из-за отсутствия хотя бы отдалённого намёка на комфорт, сколько по той причине, что бывший граф, как ни старался держаться скромно и неприметно, не то аккуратностью в одежде, не то манерами, не то осанкой и породистым своим лицом разительно выделялся на фоне трудящихся. И иной раз острота классовой нетерпимости, усиленная остротой локтей и бранных словечек, вынуждала Дмитрия Николаевича от греха подальше сходить ещё до его остановки.
В этот раз трамвай так долго не приходил, что Руднев начал жалеть, что не пошёл пешком. По крайней мере, так бы он прогулялся с Белецким, и это было куда приятнее, чем стоять на заплёванном и закиданном окурками пятачке, слушая переругивание утомлённых ожиданием людей.
Наконец звенящий вагон подкатил, и Руднев оказался притиснутым в углу задней площадки у самого окна. Проезжая мимо памятника Гоголю, Дмитрий Николаевич заметил худую высокую фигуру друга. Тот, судя по всему, только-только распрощался со своим фельетонистом и теперь повернул обратно к Воздвиженке, держа путь в Староваганьковский переулок, где располагалась редакция «Московского листка».
В сквере вокруг памятника народа было совсем немного: кроме Белецкого Руднев увидел ковыляющего прочь старика, видимо, того самого ядовитого сатирика, няньку с капризничающим малышом и некого типа, сидящего на скамье и погруженного в чтение газеты. Когда Белецкий отошёл от сквера на десяток шагов, последний ловко сложил газету, сунул её за пазуху и мягкой походкой топтуна22 пристроился Белецкому вслед. Это было совершенно нелепо и необъяснимо, но какое-то шестое чувство, а может, просто многолетний опыт сыскного дела, подсказывали Дмитрию Николаевичу, что за его другом приставлен «хвост».
Расталкивая плотную толпу и слыша в свой адрес весь спектр нелицеприятных эпитетов от «Буржуя недорезанного!» до совсем уж площадных, Руднев пробрался к выходу и на ходу соскочил с подножки.
Белецкий и соглядатай были от Дмитрия Николаевича уже в полусотне шагов и, поскольку шли они не оглядываясь, очевидно, не подозревая о возможности слежки, никто из них его не заметил. Сохраняя дистанцию и стараясь держаться в тени, Руднев следовал за странной парочкой.
На перекрестке с Воздвиженкой Белецкий был вынужден остановиться, чтобы пропустить несколько гружённых подвод. Следовавший за ним читатель газеты тоже остановился, не доходя до перекрестка, и принялся возиться со шнурком на правом штиблете. В том, что этот тип шпионил за Белецким, Дмитрий Николаевич теперь уже не сомневался.
Подводы, которые и без того еле ползли, по какой-то причине вовсе застряли, перегородив улицу. Извозчики принялись орать друг на друга и огрызаться на негодующих прохожих. Белецкий, не дожидаясь окончания склоки, повернул вверх по Воздвиженке, решив, очевидно, перейти её ближе к Староваганьковскому переулку. По всему было видно, что Белецкий торопится. Он взглянул на часы и зашагал быстрее.
За эти часы Дмитрий Николаевич делал другу регулярные внушения, опасаясь, как бы совсем непролетарский золотой Брегет – личный подарок вдовствующей императрицы Марии Фёдоровны23 – не навлёк бы на Белецкого интерес грабителей или гнев рабочего класса. Но, несмотря на все увещевания, Белецкий с часами упрямо не расставался, утверждая, что это его талисман.
На перекрестке с Крестовоздвиженским переулком Белецкий перешёл улицу и свернул во внутренние дворы, намереваясь, видимо, таким образом сократить путь до редакции. Соглядатай шмыгнул за ним, и Дмитрий Николаевич прибавил шагу. Он начал опасаться, как бы шпион не оказался кем-то похуже топтуна, поэтому сократил расстояние до Белецкого настолько, чтобы, в случае чего, тот услышал его окрик, а сам Дмитрий Николаевич успел бы подоспеть и пресечь попытку нападения.
К счастью, подозрения Руднева оказались излишними. Соглядатай довёл Белецкого до двери редакции и пристроился напротив, в тени проходной арки. Дмитрий Николаевич занял наблюдательный пост во внутреннем дворе. Он решил во что бы то ни стало выяснить, кто шпионил за его другом и терпеливо ждал, когда к читателю газет придёт сменщик, и можно будет проследить, куда первый шпик направится с докладом.
Однако всё вышло иначе. Соглядатай выждал минут десять, наверное, желая убедиться, что объект его наблюдения пришёл в редакцию надолго, и, оставив свой пост, торопливо направился в сторону Знаменки. Выйдя на неё, топтун вошел в доходный дом Балихиной. Обождав несколько секунд, Дмитрий Николаевич тоже зашёл в просторный, украшенный лепниной подъезд и стал прислушиваться, отсчитывая по звуку шагов этаж, на который поднимался неизвестный. На пятом этаже шаги стихли. Потом в тишине подъезда раздался щелчок открываемого замка. Кто-то что-то сказал приглушенным голосом и всё затихло.
Ступая неслышно, Руднев поднялся на пятый этаж, где располагались всего две квартиры. Надеясь на своё умение импровизировать, Дмитрий Николаевич не стал размышлять, что скажет в том случае, если ему откроют, и сразу позвонил в обе квартиры. Ни там ни там ответа не было. Тогда он подергал ручки. Вторая дверь оказалась незапертой.
– Простите! – крикнул он, толкая дверь. – Здесь проживает гражданка Эпельгольц?
Ему никто не ответил, но лишь только дверь открылась на ту ширину, что позволяла в неё пройти, на Дмитрия Николаевича из тёмной прихожей что-то опрокинулось. В первый момент ему показалось, что на него бросился человек, но практически сразу он сообразил, что это всего лишь вешалка, на которой висит мужское пальто. Не желая лишнего шума, Руднев подставил руки, схватил в охапку заваливающуюся стойку и тут же почувствовал, что ладонь и пальцы левой, свободной от перчатки, руки оказались в чем-то влажном и липком. Сердце Дмитрия Николаевича неприятно замерло, а после стало биться тяжелыми, теснящими грудь ударами. Ему уже приходилось испытывать подобные тактильные ощущения, и он точно знал, что такой на ощупь бывает только кровь.
Руднев шагнул из прихожей в комнату и оцепенел. Посреди аккуратной гостиной на узорчатом персидском ковре в луже крови, скорчившись, лежал давешний соглядатай с рассечённым от уха до уха горлом. Рядом с телом валялся открытый нож с узким обоюдоострым лезвием длиной в полторы ладони.
Из ступора Дмитрия Николаевича вывел пронзительный женский крик, раздавшийся у него за спиной. Он обернулся. В дверях стояла и отчаянно верещала толстенная девица, одетая горничной.
– Замолчи! – выдохнул Руднев.
Крик оборвался, а потом возобновился с новой силой.
– Не ори ты! Милицию вызывай!
Он шагнул к дородной горничной, та шарахнулась от него, как от прокажённого.
– Уби-или-и! – завыла она, выскакивая на лестничную площадку.
На ватных ногах Дмитрий Николаевич с трудом вышел вслед за горничной. Напуганная девушка бежала вниз, продолжая голосить. Руднев тяжело опустился на ступени и привалился спиной к кованным перилам, до него наконец дошло, почему девица смотрела на него с таким ужасом: его руки и одежда все были перепачканы свежей кровью.
Задержанный по подозрению в совершении убийства гражданин Руднев Дмитрий Николаевич сидел на шатком стуле, выставленном посреди кабинета сотрудника уголовного розыска Велизара Евграфовича Маркизова, в прошлом чиновника особых поручений Московской сыскной полиции в чине титулярного советника. Сам товарищ Маркизов, как-то болезненно скрючившись за своим столом, вёл допрос задержанного и собственноручно записывал его показания аккуратным почерком опытного канцеляриста. Помимо хозяина кабинета тут же находились двое его коллег: бывший рабочий Рябушинского Автомобильного московского общества24 большевик товарищ Котов Семён Гаврилович и ещё один сыщик «из бывших» Савелий Галактионович Савушкин.
Настроение всех трёх сыщиков никак не соответствовало профессиональной норме, требующей от дознавателей невозмутимости и бесстрастности. Маркизов был смущён и даже немного напуган, Савушкин – не на шутку встревожен и растерян, а Котов – зол и обижен.
Эмоции последнего объяснялись тем, что, хотя дело об убийстве в Балихинском доме было поручено ему, Семёну, вести допрос подозреваемого товарищ Трепалов доверил старорежимцу Маркизову, да ещё и велел потомственному пролетарию Котову слушать и набираться опыта. Более всего Семёна возмущало даже не это унизительное «набираться опыта», а то, что Маркизов непременно разведёт канитель, хотя и ежу понятно, что контрик этот никакой не подозреваемый, а самый что ни на есть душегуб и убийца. И нечего тут сопли по протоколу размазывать! К стенке его гада, и вся недолга!
Ещё больше бесило товарища Котова, что товарищ Трепалов разрешил присутствовать на допросе Савушкину, который мало того, что несознательный беспартийный элемент, так ещё и, по собственному же признанию, ходит у преступника в друзьях. Тут уж, извините, товарищи, совсем какая-то контрреволюция и безответственное потакание мелкобуржуазным проискам складывается!
– Задержанный, назовите себя, – промямлил Велизар Евграфович, избегая встречаться с подозреваемым взглядом.
– Руднев Дмитрий Николаевич, – равнодушно ответил задержанный.
Его имя и без того было отлично известно Маркизову, но сыщик явно не желал иметь ничего общего с подозреваемым в убийстве бывшим внештатным консультантом Московской сыскной полиции. Дмитрий Николаевич не был на него за это в обиде. Ему ли осуждать бывшего титулярного советника, когда сам он рисует афишки для сомнительного пролетарского искусства и терпит по отношению к себе хамство в трамваях.
– Вы были знакомы с убитым?
– Я его не знаю.
– Как вы оказались на месте преступления?
– Я следил за этим человеком.
– За убитым?
– Да.
– Зачем вы за ним следили?
– Я заметил, что он шпионил за Белецким. Хотел понять, что всё это значит.
– Кто такой Белецкий?
Велизар Евграфович наконец поднял глаза от протокола и посмотрел Дмитрию Николаевичу в лицо. Во взгляде сотрудника уголовного розыска читалась безысходная злая тоска, казалось, взгляд этот говорил: «Будь ты проклят, Руднев! Мне и так несладко, и ещё ты на мою голову!»
– Белецкий Фридрих Карлович, мой друг, сотрудник редакции «Московского листка».
– Сотрудник «Московского листка»? Журналист?
Тут уж Маркизов, отлично всё знавший про Белецкого, явно перегнул палку. Дмитрий Николаевич почувствовал, как в нём поднимается гневная волна.
– Нет, – сухо отчеканил он, прожигая Маркизова взглядом. – Он корректор и переводчик. И вам, Велизар Евграфович, это прекрасно известно. Может, хватит терять время на бессмысленные вопросы?
– Вы, гражданин задержанный, не смейте на представителя рабоче-крестьянской власти голос повышать! – рявкнул на зарвавшегося буржуя Котов. – И он вам не «Велизар Евграфович», а товарищ сотрудник уголовного розыска Маркизов!
– Дмитрий Николаевич, пожалуйста, – тихо попросил Савушкин, – просто отвечайте на вопросы.
Семён Гаврилович громко презрительно цыкнул и сплюнул на пол. Какие на хрен вопросы?! Ведь и так всё ясно! Но «бывшие» продолжали тянуть резину.
– Хорошо, гражданин Руднев, давайте перейдём к сути происшествия, – снова как-то вяло забормотал Маркизов, утыкаясь в протокол. – Расскажите во всех подробностях, как вы оказались на месте преступления.
Дмитрий Николаевич, ничего не скрывая, поведал обстоятельства давешних событий. Велизар Евграфович скрупулёзно записал каждое его слово.
– То есть вы, гражданин Руднев, утверждаете, что оказались в этой квартире абсолютно случайно? – спросил он, когда Дмитрий Николаевич окончил свой рассказ.
– Да.
– В таком случае, как вы объясните, что в, соответствии с показаниями гражданки Прониной Марии Ивановны, звоня в двери обеих квартир, вы спрашивали некую гражданку Эпельман?
– Эпельгольц, – поправил Руднев и в свою очередь спросил. – Пронина? Это та горничная, что шум подняла?
– Да. Именно она. Так кто такая эта Эпельгольц?
– Эсфирь Шимоновна Эпельгольц, актриса театра имени II Всероссийского съезда Советов.
– Я так понимаю, вы, гражданин Руднев, тоже в этом театре служите? – уточнил Маркизов, с чрезмерной тщательностью вчитываясь в изъятое у Руднева удостоверение работника культпросвета.
– Да, – терпеливо ответил задержанный, – я служу в этом театре. Я театральный художник.
Котов, которого с души воротило от всей этой тягомотины, снова смачно сплюнул.
– Ясно, – игнорируя грубую экспрессивность коллеги, проговорил Велизар Евграфович. – Так почему вы спрашивали актрису Эпельгольц, гражданин Руднев?
– Мне нужно было как-то объяснить, почему я звоню в дверь к незнакомым людям, – тускло произнёс Дмитрий Николаевич, которого к тому времени начала одолевать невыносимая усталость. – Самый очевидный повод в таком случае – поиск какого-нибудь человека. Вот я и назвал первую пришедшую мне в голову фамилию.
– Первую пришедшую в голову? – с вопросительной интонацией повторил Маркизов и чиркнул по лицу Руднева проницательным взглядом. – Какие отношения вас связывают с гражданкой Эпельгольц?
Совсем не к месту Дмитрию Николаевичу отчетливо вспомнился цветочный запах тёмных, как палисандр, волос и тепло мягких дразнящих губ Фифы.
– Это не имеет отношения к делу, – ответил он, слабо мотнув головой. – Я же сказал, что назвал её фамилию просто потому, что она всплыла в моей памяти.
– Дмитрий Николаевич, – снова тихо вмешался Савушкин, – если эта женщина ваша хорошая знакомая, она сможет подтвердить, что у вас не было причин искать её в том доме. Это будет свидетельствовать в пользу вашей версии.
Возмущённый неуместными обсуждениями какой-то еврейской бабы и неприкрытым потворством убийце со стороны товарища Савушкина, Котов уж собрался высказаться, но Велизар Евграфович его опередил.
– Савелий Галактионович, я бы попросил вас воздержатся от замечаний! – возмущенно потребовал он. – Иначе я буду настаивать на вашем удалении с допроса!.. А вам, гражданин Руднев, я имею сказать, что даже если десяток Эпельгольц поклянутся в вашей невиновности, это ничего не будет значить в свете имеющихся против вас улик.
– Каких улик? – бесцветно спросил Руднев.
Маркизов приосанился. Беспричинная, но разрастающаяся в его душе жгучая досада на Дмитрия Николаевича развеяла его неуверенность и приободрила.
– Вы можете как-то объяснить наличие крови на ваших руках и одежде, гражданин Руднев? – на этот раз вопрос Велизара Евграфовича прозвучал бодро и отчетливо, словно третий звонок в театре.
– На меня упала вешалка, – в отличие от дознавателя, Дмитрий Николаевич с каждой минутой чувствовал всё большую апатию.
– Она вас поранила? Хотите сказать, эта ваша кровь?
– Нет, не моя. На вешалке висело замаранное кровью пальто, оно меня и испачкало.
Маркизов отложил ручку, подпер голову кулаком и недоуменно уставился на Руднева.
– Дмитрий Николаевич, – впервые за всё время допроса он обратился к задержанному по имени-отчеству, – вы сами-то понимаете нелепость вашего объяснения?
– Что же в нём нелепого? – слабо пожал плечами Руднев. – Проверьте и убедитесь, что я говорю вам правду, всё пальто в крови…
– Мы уже в этом убедились, гражданин Руднев, – нетерпеливо оборвал Велизар Евграфович. – Только вот незадача! Откуда там могло взяться это окровавленное пальто? Убитый был в верхней одежде, значит, оно не его. Мог, конечно, убийца оставить и выйти черным ходом, но тогда бы ему пришлось щеголять по апрельской улице одетым не по сезону. Это бы бросалось в глаза, как вы сами понимаете, однако никто никаких закалённых граждан вблизи места преступления не заметил. А свидетелей у нас с избытком: сторож, четверо старух, что целый день на скамейке просиживают, да ещё паралитик, который с утра до вечера из своего кресла пялится во внутренний двор.
– Убийца мог сменить своё пальто на чужое, висящее в прихожей на вешалке.
– А перепачканное аккуратно повесить на его место? Так? Почему же тогда он нож возле тела бросил? Эдакий педант должен был бы ножик помыть и тоже убрать куда-нибудь. Не так ли?
– Не так… – не согласился Руднев. – Убийца вовсе не педант, а хитрец. Он специально повесил пальто на вешалку, которую так прислонил к двери, чтобы она свалилась на первого вошедшего и перепачкала бы кровью, тем самым делая его очевидным подозреваемым в убийстве.
– Хотите сказать, что вас подставили?
– Не могу утверждать, что убийца стремился подставить именно меня, но результат его действий очевиден. Вы ведь считает меня виновным.
Маркизов изобразил на своем лице что-то вроде милосердного снисхождения.
– Хорошо, что вы, гражданин Руднев, отдаёте себе отчёт в том, что всё в этой истории указывает на вас, – с расстановкой и едва ли не по слогам произнёс Велизар Евграфович. – Однако очень плохо, что, даже понимая это, вы продолжаете упорствовать в своей невиновности. Хотите, я расскажу вам, как дело было? Думается мне, что causa causalis (лат. причина причин) кроется в том, о чём вы, играя благородство, отказались говорить, а именно в ваших чувствах к гражданке Эпельгольц. Смею предполагать, что она ваша любовница, которую вы заподозрили в измене. Вы проследили за вашим соперником до пятого этажа Балихинского дома, где по вашим предположениям он встречался с вашей ветренной пассией. Намереваясь устроить сцену ревности, вы ворвались в квартиру, женщину там не застали, но сдержать свой гнев не смогли и в приступе безумной ярости разделались с её кавалером. Перепачканные кровью руки вы пытались оттереть обнаруженным на вешалке пальто. Что скажете? Так дело было?
По окончании триумфальной речи Велизара Евграфовича Котов одобряющее зааплодировал. Могут же эти перелицованные царские сатрапы хоть иногда дело говорить! Савушкин, напротив, тихо охнув, прикрыл лицо рукой, а задержанный уставился на Маркизова так, будто бы тот не обвинения в его адрес высказал, а сплясал на столе Камаринскую. Велизар же Евграфович вдохновенно продолжал.
– Настоятельно рекомендую вам, гражданин Руднев, далее не запираться. Дайте правдивые показания, и я зафиксирую их как ваше чистосердечное признание. Это смягчит вашу участь. Суд также непременно учтёт тот факт, что вы не пытались скрыться с места преступления и даже лично велели гражданке Прониной вызвать милицию. Всё это говорит в пользу того, что убийство было совершенно вами в состоянии умоисступления…
– Прекратите, Маркизов! – взмолился Дмитрий Николаевич. – Иначе у меня и впрямь от вашей чуши случится умоисступление!
– Чушь, говорите? – сердито прищурился Велизар Евграфович. – Утверждаете, что я полностью ошибся в своих предположениях?
– Да! – выпалил Руднев, но, взглянув на Савушкина, который укоризненно качнул головой, поправился. – Не полностью…
Дмитрий Николаевич был человеком во многих вопросах талантливым, в частности, был он наделён недюжинным актёрским даром, но вот убедительно врать у него никогда не получалось. Кривя душой даже в малой степени, он неизменно приобретал вид нашкодившего мальчишки, смущённо и неумело пытающегося выкрутиться и оправдаться. Стремясь преодолеть этот свой недостаток, Руднев даже просил помощи у Савушкина, страстно увлекающегося психологией и цитирующего по памяти Ломброзо, Тарда и Крафт-Эбинга25. Савелий Галактионович педантично и с научными обоснованиями перечислял Дмитрию Николаевичу все демонстрируемые им признаки лжеца, но толку от этого не было никакого. Чем больше Руднев пытался контролировать свои движения, мимику и дыхание, тем очевиднее выдавал свой обман.
Не сомневался Дмитрий Николаевич, что и сейчас фальшь в его словах оказалась очевидна не только сердцеведу-Савушкину, но двум другим сыщикам, давать повод для недоверия которым было совсем не в его интересах. Понимая это, Руднев неохотно признался:
– Вы не ошиблись в характере моих отношений с госпожой… гражданкой Эпельгольц. Но это единственное, в чём вы оказались правы. В остальном ваши предположения – чистый вздор. Повторяю, я не убивал того человека. И я не знаю кто он. Проверьте отпечатки на ноже, сопоставьте время, ещё раз опросите свидетелей, и вы убедитесь в моей невиновности…
– Это ж за каким псом мы станем вашу невиновность доказывать, гражданин убийца?! – обалдев от буржуйской наглости, возмутился Котов.
Руднев посмотрел на него зло и презрительно.
– Во-первых, гражданин пролетарский сыщик, убийцей меня может признать только суд, – проговорил он таким тоном, что Котов поперхнулся, Маркизов потупился, а Савушкин сделал отчаянный предупреждающий жест. – Во-вторых, ваш долг поймать настоящего убийцу, а не сводить классовые счёты. И, в-третьих, вы про презумпцию невиновности что-нибудь слышали?.. Нет?.. Я так и думал! Позвольте же вам объяснить. Это такой принцип, который и в ваших советских законах имеется. В соответствии с ним подозреваемого в преступлении можно признать виновным только в том случае, если тому есть веские и неопровержимые доказательства. Это значит, что даже если вы целиком и полностью уверены в том, что я убийца, вам это ещё нужно доказать с помощью улик и свидетельских показаний. Только вот они докажут, что я ни при чём, а убийца вами бездарно упущен. Ясно вам?
Котов побагровел.
– Да я тебя!.. Контра!.. Гнида старорежимная!
Семён Гаврилович кинулся на задержанного, но Савушкин успел его перехватить.
– Прекратить! – взвизгнул не на шутку перепуганный Маркизов. – Товарищ Котов, держите себя в руках! Рукоприкладство в отношении задержанных – непролетарский метод! А вы, Руднев, имейте в виду, что ваши провокационные высказывания я зафиксирую в протоколе. Уведите задержанного в камеру!
Дмитрия Николаевича препроводили в одну из тех камер, где когда-то, кажется, совсем в другой жизни, ему случалось самому беседовать с задержанными.
Вытянувшись на грубых деревянных нарах, бывший внештатный консультант, бывший граф, бывший модный художник, бывший… Чёрт возьми! Да что там у него осталось, к чему не следовало прикреплять эту унизительную и траурную приставку «бывший» ?!… А, ну конечно! … Нынешний подозреваемый в убийстве закрыл глаза и почувствовал неизъяснимое облегчение от того, что он один, и никто более не мучает его идиотскими вопросами, нелепыми обвинениями и бессмысленными предупреждениями.
«Надо же было так влипнуть!» – лениво шевельнулось в голове Дмитрия Николаевича, но никакого продолжения мысль эта не получила, а лишь распалась на мрачные и отвратительные образы: барахтающаяся в патоке муха, липкие окровавленные руки, душный тяжёлый саван, накрывающий его с головой…
– Дмитрий Николаевич!.. Дмитрий Николаевич, просыпайтесь!
Руднев открыл глаза и резко сел, не в силах сразу сообразить, где находится.
– Дмитрий Николаевич, это я…
На краешке нар сидел Савушкин и тормошил его за плечо.
Руднев тряхнул головой и наконец окончательно пришёл в себя.
– Да… Что?… Есть новости? – хрипловатым спросонок голосом спросил он.
– Нет, Дмитрий Николаевич. Какие могут быть новости за четверть часа?.. Я за другим пришёл… Снимите свою одежду и переоденьтесь в это…
Савелий Галактионович положил перед Рудневым стопку видавшего виды разномастного барахла: чудовищные клетчатые брюки дудочками, вылинялую до седой сивости тужурку без погон и с ободранными петлицами и не менее жалкий редингот, изначально то ли темно-синий, то ли болотно-зелёный, а ныне имевший цвет более всего напоминающий перепрелый навоз. От всего это тряпья нестерпимо разило дезинфектором и нафталином.
– Помилуйте, Савелий Галаткионович, – Руднев отпрянул от предложенного ему гардероба, – зачем мне в этот срам рядиться?
– Затем, что ничего другого в нашем разграбленном гримерно-костюмном депо под ваш размер мне найти не удалось, а в исподнем вы, простите, замёрзнете.
– А что, у задержанных советская власть теперь костюмы реквизирует?
Руднев съязвил машинально, не задумываюсь, но, увидев, как дёрнулось от обиды лицо Савушкина, пожалел о вырвавшихся у него злых словах.
– Простите, Савелий Галактионович!.. Я не к тому… Я просто не понимаю, зачем мне переодеваться?
– Дмитрий Николаевич, мне нужна ваша одежда для криминалистической экспертизы. Я уверен, что форма и расположение пятен на ней подтвердят вашу невиновность. Не могло вас так забрызгать, если бы вы кому горло порезали… Переоденетесь в это, а вечером я сбегаю к вам домой и принесу вам что-нибудь из ваших вещей.
Дмитрий Николаевич принялся переодеваться и, отвернувшись от двери с вделанным в неё глазком, в который в этот самый момент за ними могли следить, тихо и торопливо произнёс:
– Савушкин, послушайте! Среди изъятых у меня при задержании вещей была тетрадь с записками Анатолия Витальевича. Это копия одного из досье, что у него забрали со всем остальным архивом. Досье на наёмного убийцу. Очень может быть, что именно этот человек устроил бойню в собесе. Он очень опасен, а те, кто его нанял, ещё опаснее…
Договорить Руднев не успел.
Дверь камеры распахнулась, и на пороге появились двое суровых типов в кожанках и с маузерами в деревянных кобурах. За их спинами стояли вооружённые винтовками красноармейцы.
– Гражданин Руднев, следуйте за нами, – отчеканил один из вошедших, в котором Дмитрий Николаевич узнал того самого комиссара Балыбу, что когда-то требовал у него мандат на трудовую повинность.
– Простите, товарищи, вы кто? – выступил вперёд Савушкин.
– ЧК, – хриплым, не то простуженным, не то прокуренным голосом отозвался спутник Балыбы.
Он вынул из кармана помятую бумагу и сунул Савелию Галактионовичу в нос.
– Ты, я смотрю, грамотный, так читай.
Савелий Галактионович начал читать, но уже на второй строчке буквы запрыгали у него перед глазами. Это был приказ об аресте Дмитрия Николаевича, подписанный начальником какого-то там отдела Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем.
– Подождите, товарищи! Это какая-то ошибка! – торопливо заговорил Савушкин, чувствуя, как по спине его начинает струится холодный пот. – Гражданин Руднев задержан нами в связи с разбирательством дела сугубо уголовного…
– Товарищ Савушкин! Отставить прения! – перебил Савелия Галактионовича резкий командный голос, принадлежавший начальнику московских сыщиков Трепалову, в этот самый момент вошедшему в камеру.
– Александр Максимович, но!..
– Я сказал, отставить! – ещё резче повторил Трепалов.
Взгляд у бывшего матроса был тяжёлый и непреклонный, но и у бывшего прапорщика в глазах читалась упрямая до отчаянности решимость. Савушкин отступил так, будто хотел прикрыть собой Руднева, но тот положил ему руку на плечо и отстранил.
– Савелий Галактионович, не стоит вам спорить с товарищами, – произнёс Дмитрий Николаевич с пугающим спокойствием в голосе. – Это какое-то недоразумение. Без сомнения, оно скоро выяснится.
Хрипатый чекист издевательски хохотнул. Руднев шагнул к комиссарам. Савушкин дернулся в его сторону, но Трепалов преградил ему путь.
Уже в дверях Руднев остановился и обернулся. Его хмурое напряженное лицо на мгновение дрогнуло, в туманных глазах появилась растерянность, а губы тронула грустная и будто бы извиняющаяся улыбка.
– Савушкин, пожалуйста, Белецкого предупредите и…
Дмитрий Николаевич осёкся, не зная, что ещё сказать, и под конвоем красноармейцев пошёл за чекистами.
Глава 5
Дмитрия Николаевича впихнули в кузов грузовика, туда же забрались красноармейцы и хрипатый чекист. Комиссар Балыба – видимо, он был тут старшим – сел рядом с водителем.
Доехав до Тверской, автомобиль повернул налево, в сторону, противоположную Лубянке. Заметив это, Руднев в первый момент испытал облегчение, но тут же понял, что значит для него этот маршрут: «За город везут… Стало быть, расстреляют без суда и следствия…»
Вывод этот сначала был для него каким-то отстранённым, будто касался не его, а кого-то совершенно иного и настолько абстрактного, что уготовленная этому человеку участь не вызывала в Рудневе никаких эмоций. Однако постепенно понимание начало приходить, проникая в сознание медленно, но настойчиво. Так пущенный по ручейку бумажный кораблик сперва бодро держится на плаву, но мало по малу бумага пропитывается влагой, тяжелеет, раскисает, и вот уж потешное судёнышко оседает, цепляется за камушек или ветку и в конце концов превращается в бесформенный жалкий мятый бумажный клочок.
Дмитрию Николаевичу сделалось невыносимо страшно: «Господи! Неужели вот так сейчас и помру? Безвестно и без покаяния… А потом меня скинут в общую могилу, зароют и забудут…»
Ему отчётливо представилась глубокая сырая яма, осыпающаяся по краям плотными комьями только-только оттаявшего грунта. Руднев даже почувствовал острый запах холодной влажной земли, такой явственный и резкий, что от него затошнило.
Дмитрий Николаевич обхватил себя руками, пытаясь унять бившую его мелкую судорожную дрожь, и до крови закусил губу. Боль и солёный металлический вкус во рту как-то враз его встряхнули. Страх, словно змей, конвульсивно задёргался, сбросил свою отвратительную шкуру и превратился в неистовую ярость: «Не дамся, сволочи! Так просто не дамся! Не на того напали! Обязательно кого-нибудь из вас с собой на тот свет прихвачу! Вот сейчас свернём с людных улиц, и я вам покажу…»
Будто прочтя его мысли, хрипатый чекист вынул наган и ткнул им Дмитрия Николаевича в грудь.
– Не рыпайся, падаль! – процедил он.
Они миновали Тверскую, пересекли Садово-Триумфальную, проехали всю Тверскую-Ямскую и через площадь Александровского вокзала свернули на Бутырский Камер-Коллежский Вал.
«А может, и не сразу расстреляют? – подумалось Рудневу. – Кажется, к Бутырке едем… Если в тюрьму – это ведь ещё не конец!.. Значит, рано пока на штыки бросаться… Глядишь, поживу ещё…»
Но с тюрьмой он тоже не угадал. Автомобиль съехал на Бутырскую улицу и продолжал двигаться в сторону окраин.
«Всё-таки за город», – понял Дмитрий Николаевич, уже не чувствуя в себе той злой отчаянной силы, что совсем недавно толкала его к действию.
Ему стало нестерпимо жалко себя, а потом ещё жальче Белецкого: «Он ведь изведётся весь… Не простит себе… И Терентьев казниться станет, что не уговорил меня… Никифор с Настасьей Варфоломеевной тоже горевать будут… Клава из-за меня, небось, с матросом своим поссорится… И Фифа, наверное, поплачет… Не успел я портрет её дорисовать… Жаль… А ещё Савушкин… Только бы этот болван дров не наломал! У него Таисия и мальчишки. Ему о них нужно думать. Обо мне-то уж что?.. Обо мне лучше всем забыть… Со мной кончено…»
Автомобиль внезапно резко затормозил, и Дмитрия Николаевича швырнуло на сидящего рядом красноармейца.
– Уснул что ли? – без злобливости проворчал он, попридержав Руднева за отвороты зачуханного редингота. – Просыпайся давай, товарищ буржуй, приехали!
Дмитрия Николаевича вытолкали из машины и завели в подъезд небольшого пятиэтажного здания, облицованного плиткой и скромно украшенного двумя выступающими эркерами. Сопровождали Руднева двое чекистов с маузерами наготове и два красноармейца, остальные остались у машины.
Дмитрия Николаевича повели наверх. На первых трёх этажах жильцов не было, там шёл ремонт и пахло пылью, струганным деревом, штукатуркой и масляной краской. На четвёртом этаже располагалась всего одна квартира, на двери которой красовалась начищенная до зеркального блеска вывеска: «М. С. Косторецкий. Адвокат. Коммерческие и семейные дела».
Балыба позвонил в звонок, дверь открылась сразу же, по всей видимости, их ждали. Хрипатый чекист дал знак красноармейцам остаться снаружи и пихнул Руднева в спину.
– Проходи, – приказал он.
Дмитрий Николаевич оказался в просторной, вычурной прихожей, где находились трое штатских молодых людей, выглядевших исключительно интеллигентно. Если бы не маузеры в руках, их можно было бы принять за земских учителей. Двое из них мёртвой хваткой схватили Дмитрия Николаевича и препроводили в приёмную, третий скрылся где-то в недрах квартиры, а Балыба и хрипатый остались в прихожей.
Приёмная адвоката Косторецкого выглядела пафосно и претенциозно: дубовая мебель, два застеклённых шкафа под потолок, забитые дорогими изданиями сборников законов и юридических справочников, совсем неплохая репродукция «Триумф Правосудия» Метсю26 в тяжёлой золочёной раме и помпезные напольные часы «Гравелл и Толкин» в футляре из красного дерева. В общем, обстановка красноречиво свидетельствовала о том, что М. С. Косторецкий был настолько сведущ в коммерческих и семейных делах, что гонорары за его услуги оказывались исключительно высоки. Однако тот факт, что контора его располагалась не на презентабельной Сретенке, а в скромной Бутырской слободе, наводило на мысль, что величина этих гонораров определялась не только компетенцией адвоката, но и отсутствием у него чрезмерных моральных принципов и брезгливости в вопросах подбора клиентуры.
В этой обстановке деловой роскоши Дмитрий Николаевич сразу вспомнил, что одет как огородное пугало. «Ей Богу, эти клетчатые брюки так ужасны, что, останься я в одних кальсонах, и то чувствовал бы себя менее нелепо!» – подумалось ему, и лишь только эта мысль пронеслась в его мозгу, он сам удивился тому, что в своём положении способен переживать из-за изъянов своего внешнего вида. Впрочем, долго рассуждать о странностях человеческого мышления ему не пришлось.
В приёмную пружинистой походкой вошел сухопарый человек лет пятидесяти с бритой налысо головой, хмурыми густыми бровями и внушительными кавалеристскими усами. Одет он был в простой армейский защитного цвета френч без погон и других знаков отличия, добротные форменные брюки и начищенные до блеска офицерские сапоги.
Не взглянув на Руднева, он жестом приказал одному из двух интеллигентных молодых людей с маузерами придвинуть пленнику стул. Приказ был тут же исполнен, и Дмитрия Николаевича грубо пихнули на обтянутый дорогой кожей ампирный шедевр мебельного искусства. Вошедший тем временем занял место за необъятным адвокатским столом.
– Вы знаете бывшего коллежского советника Анатолия Витальевича Терентьева? – подняв на Руднева тяжелый взгляд, без предисловий спросил человек во френче.
Сердце Дмитрия Николаевича захолонуло. Неужели бывший коллежский советник вместо Киева или Парижа угадил в чекистские застенки?!
Руднев решил, что станет молчать и от всего отпираться. Если Терентьев схвачен, и их обоих подозревают в контрреволюционной деятельности, им всё равно не избежать расстрела, как бы он не пытался оправдываться и доказывать свою невиновность. Но если всё не так однозначно – а в пользу этой зыбкой возможности говорил выбор странного места для допроса – и шанс на жизнь, путь даже и у кого-то одного, всё-таки есть, не стоит произносить лишних слов, любое из которых может быть истолковано против них.
– Знаю. Но, простите, с кем я говорю?
– Не имеет значения, – отрезал его собеседник. – Что вас связывает с Терентьевым?
Руднев молчал. Интеллигентный молодой человек совсем неинтеллигентно ткнул ему маузером в затылок.
– Отвечайте! – приказал он.
– Я не стану отвечать неизвестно кому! – упёрся Дмитрий Николаевич. – Если вы из ЧК, то почему привезли меня сюда, а не на Лубянку? Если нет, представитесь и мандат предъявите.
Мохнатые брови человека во френче слегка приподнялись.
– А вам, гражданин Руднев, не всё равно, кто вас расстреляет? – спросил он.
– Если это единственная моя перспектива, то разговор окончен. Можете стрелять, – равнодушно ответил Дмитрий Николаевич и демонстративно принялся разглядывать копию Метсю.
Интеллигентный молодой человек с размаху ударил его в солнечное сплетение, а когда Руднев переломился от боли, приложил его по шее так, что Дмитрий Николаевич оказался на полу в полубессознательном состоянии.
– Поднимите! – услышал он сквозь шум в ушах.
Его подхватили под руки, швырнули на стул и плеснули в лицо водой.
– Смерть ещё надо заслужить, – процедил вышедший из-за стола и склонившийся над арестованным усатый начальник.
Его лицо оказалось так близко, что Дмитрий Николаевич смог различить паутину морщин вокруг глаз, бьющуюся на виске жилку и запах крепкого табака.
Человек во френче схватил Руднева за волосы и запрокинул ему голову.
– Что это? – рявкнул он, потрясая у лица Дмитрия Николаевича той самой тетрадью с досье на наемного убийцу, которую Руднев хотел отдать Савушкину, и которую сыскные изъяли у него при задержании. – Откуда это у вас?
– Я не стану с вами говорить, – упрямо повторил Руднев.
Он снова оказался на полу, и теперь похожие на земских учителей молодые люди пинали его ногами.
«В голову и в живот не бьют, и по почкам тоже, значит, убивать и калечить пока не хотят, – отметил он сквозь марево боли. – Им что-то от меня нужно… Знать бы, что… И что с Терентьевым… Нужно чтобы они проговорились… Нужно потянуть время…»
По приказу усатого избиение прекратилось. Руднева подняли и вновь усадили на стул. Человек во френче стоял перед ним, перекатываясь с пятки на носок, и выжидал, когда арестованный в достаточной степени придёт в себя.
– Вас будут бить до тех пор, пока вы не заговорите, – объявил он, убедившись, что Дмитрий Николаевич способен воспринимать его слова. – Если этого окажется недостаточно, я прикажу пытать вас более жестоко.
Руднев решил, что пора дать слабину.
– Что вы от меня хотите? – еле слышно проговорил он.
– Я хочу знать, кто заказал вам и Терентьеву нанять этого человека и для какой цели? – усатый снова помахал перед носом Руднева пресловутой тетрадью.
Поворот оказался для Дмитрия Николаевича неожиданным. Менее всего он предполагал, что ему предъявят обвинение в посредничестве между неким заказчиком преступления и преступником.
– Мы никого не нанимали, – помотал головой Руднев. – Это просто досье из архива Анатолия Витальевича.
– Почему оно было при вас?
А вот на это вопрос Дмитрий Николаевич не знал, как ответить, чтобы не подставить ещё и Савушкина.
– Кому вы должны были его передать? – не дождавшись ответа, снова стал задавать вопросы человек во френче. – Тому человеку в Балихинском доме? Кто он? Почему вы его убили?
– Я никого не убивал. И никому ничего не должен был передавать. Я случайно оказался в том доме, – простонал Руднев, понимая, что сейчас его снова начнут бить.
Но начальник жестом остановил своих интеллигентных костоломов.
Он рванул Дмитрия Николаевича за шиворот, подтащил к столу, положил перед ним лист бумаги и сунул в руку карандаш.
– Нарисуйте его! – приказал он.
– Кого? – не понял Руднев.
– Его! – человек во френче шваркнул по столу тетрадью. – Как он выглядит?
– Я не знаю! – ответил Дмитрий Николаевич.
У него мелькнула безумная мысль, что карандаш достаточно остёр для того, чтобы приставить его к горлу усатого, и, прикрываясь заложником, попробовать бежать. Но мысль эта очевидно посетила не только его, поскольку, не успел он её додумать, как почувствовал приставленное к затылку дуло.
– Я не знаю, как выглядит преступник из этого досье, – повторил Руднев, откладывая карандаш. – Я никогда его не видел.
– Действуйте, – процедил человек во френче обращаясь к заплечных дел мастерам.
Дмитрия Николаевича успели ударить лишь пару раз, и тут в дверь кабинета без стука вбежал Балыба.
– Кто вам позволил войти?! – рявкнул усатый, взмахом руки прерывая экзекуцию.
Не обращая внимания на окрик, Балыба подошёл к начальнику и что-то прошептал ему на ухо. Тот заметно вздрогнул и уставился на Руднева с каким-то странным выражением, в которым мешались ненависть и опасливость.
– В Бутырку его, – проговорил он, цедя слова через оскаленные зубы. – И намекните там, что это полицейский прихлебатель.
– Пшёл, сука! – прошипел тюремщик и впихнул Дмитрия Николаевича в камеру.
За спиной Руднева лязгнул засов и хлопнула дверца смотрового оконца.
Дмитрий Николаевич замер, пытаясь совладать с накатившим на него отвращением к тюремному смраду и грязи, отвращением столь сильным, что оно в тот момент заглушало в нём и страх, и гнев, и всякие иные чувства.
– О-па! Ты хто, дядя, будешь?
Этот вопрос, произнесенный визгливым, словно бабьим, голосом, заставил Дмитрия Николаевича опомниться.
Он осмотрелся. В общей камере, пространство которой было около пятидесяти квадратных метров, сидело, лежало и стояло не менее полусотни человек. Вид одних был жалок, другие выглядели вполне уверено. Последние, похоже, относились к криминальному контингенту, и составляли добрую половину здешнего общества, очевидно привилегированную. Уголовная братия занимала места на нарах, остальным же приходилось искать себе место на отвратительно грязном и стылом полу.
На нарах, ближних к единственному в помещении окну, забранному двойной решёткой, восседала верховодящая клика. В неё входило несколько матёрых бандюганов и дюжина шестёрок-подпевал. Именно один из этой блатной свиты и обратился к Рудневу с вопросом.
– Я тебе не дядя, – огрызнулся Дмитрий Николаевич.
Пытаясь игнорировать ощупывающие его злые и настороженные взгляды, Руднев стал пробираться через шевелящееся и матерящееся скопище, выискивая себе место где-нибудь у стены, подальше и от параши, и от здешних Иванов. Он знал тюремные нравы и обычаи, и понимал, что интеллигентничать в камере не стоит, а наоборот следует сразу обозначить себя как человека, способного защищать свои интересы.
Выбрав наконец для себя приемлемый плацдарм, Руднев грубо распихал двух крестьянского вида мужиков. Те что-то зло пробурчали, но послушно отползли, а один из них даже набожно перекрестился, увидев изуродованную руку нового соседа. Перчатку с Руднева тюремщики сняли.
Дмитрий Николаевич постелил на пол свой редингот, сел, прислонившись к стене, и устало прикрыл глаза. Никаких сил, ни физических, ни моральных, у него не осталось. «Если эти упыри растерзают меня сейчас, так тому и быть! – почти безучастно подумал он. – Всё равно ведь убьют, если узнают, что я водил дружбу с сыскными. Против двух десятков озверелых гаймеников (жарг. бандитов, головорезов) даже Белецкий бы не устоял…».
– Прикурить будет? – прошамкал кто-то у него над ухом и тут же зашёлся натужным чахоточным кашлем.
Вздрогнув от омерзения, Дмитрий Николаевич моментально открыл глаза. Над ним стояло одетое в какие-то зловонные лохмотья человекообразное существо с измождённым лицом, покрытым струпьями и скомканной пегой растительностью.
– Не курю, – зло ответил Руднев. – Проваливай!
– Чё-то ты, дядя, грубый! – взвизгнул давешний противный голос, и из-за спины чахоточного курильщика, юркнувшего куда-то, будто крыса, нарисовался злобно осклабившийся юнец с глупым угреватым лицом
Вслед за этим молодчиком подтянулось ещё несколько человек из числа подпевал.
– Ты тоже проваливай, племянничек, – процедил в адрес прыщавого юнца Дмитрий Николаевич и весь подобрался, забыв про усталость и ноющее от побоев тело.
Ему вдруг стало невыносимо от мысли, что придётся умереть какой-нибудь грязной унизительной смертью в этом смрадном загаженном аду. Руднев решил, что пусть биться за жизнь ему и бессмысленно, но право на более-менее приличную кончину он будет отстаивать до конца.
– Э-э! Да ты, видать, законов не знаешь! – проскрежетал другой уголовник.
Криминальная шайка сгрудилась вокруг Дмитрия Николаевича плотным полукольцом, словно голодная волчья стая вокруг загнанного зверя. Руднев выжидал, переводя угрюмый взгляд с одного лица на другое, и было в его взгляде что-то такое, что заставляло этих озверелых людей, собравшихся толпой против одного, сохранять уважительную дистанцию и первыми в драку не рваться.
Гул в камере затих. Сидевшие близь Руднева заключённые поторопились убраться подальше от эпицентра назревавшего инцидента, а уголовники нападать, напротив, не спешили, ожидая команды от своих Иванов. Те же как ни в чём не бывало продолжали резаться в запрещённые тюремными правилами карты и хлестать столь же несанкционированный самогон из горла четвертной бутыли.
Наконец, один из главарей повернулся в сторону топчущейся вкруг Дмитрия Николаевича оравы и лениво поинтересовался:
– Чё за хипеж?
– Да тут фраер с клешнёй увечной заявляется, – ответили ему. – Можь его поучить? А, Келарь?
– Ну, поучите, раз охота есть. Всё дело, – равнодушно отозвался Келарь и принялся по новой сдавать карты.
Кольцо шпанки колыхнулось и сузилось. Дмитрий Николаевич одним движением вскочил на ноги.
– Ну, кто из вас, скотов, меня учить будет? – угрожающе спросил он и сделал шаг навстречу уголовникам.
По толпе прокатился злой ропот, и из неё выступил коренастый подвижный мужичонка цыганского вида с копной иссиня-черных волос, вороватыми блестящими глазами и золотой фиксой на переднем зубе.
– Давай, Лошадник! Позабавь! Растасуй антеллигента! – возликовала криминальная публика, предвкушая потеху.
Руднев не стал дожидаться, когда Лошадник нападёт, и ударил первым. Потехи не получилось. Чернявый мужичонка рухнул снопом и затих.
– Кто следующий? – проскрежетал Дмитрий Николаевич.
В камере повисла тяжёлая муторная тишина, которую разорвал злобный и обиженный возглас.
– Этот гнид Лошадника прибил!
Не ожидавшие от мыршавого, калечного барского вида штымпа (жарг. простака) этакой силы и сноровки шестёрки попритихли и снова стали оглядываться на Иванов. Те прервали игру.
Келарь и ещё двое слезли с нар и неторопливыми походками хищников подошли к месту драки. Свита почтительно посторонилась. Келарь пнул ногой валявшегося в беспамятстве Лошадника, люто посмотрел на Руднева, сплюнул и приказал:
– Валите его!
Враз осмелевшая и опьяневшая от злобы толпа ринулась на Дмитрия Николаевича. Эта была плохая тактика. Трое или четверо на одного – в большинстве случаев верная победа, но когда в драку кидаются гуртом, кулачники начинают мешать друг другу. Так и произошло. Те, что были дальше, смяли ближайших, не давая им пространства для маневра, и Руднев, воспользовавшись этим, уложил ещё двоих, отшвырнув их под ноги другим нападавшим. Возникла секундная сутолока. Дмитрий Николаевич рванул в сторону двери. Он понимал, что преимущество, которое давала ему неорганизованность и оголтелость бандитской оравы, дело временное, и единственный его шанс на спасение – вмешательство тюремщиков.
Уголовники озверели в конец. В руке одного из них, здоровенного косого мужичары, сверкнуло самопальное лезвие, наточенное, видать, из ложки. Будь этот здоровяк чуть попроворнее, похождения Дмитрия Николаевича на том бы и закончились, но косой двигался медленнее Руднева и ещё медленнее соображал, и потому в результате предпринятой им атаки сам он с поломанной кистью выл на полу, а заточка оказалась в руках Дмитрия Николаевича.
Драка длилась ещё несколько бесконечных секунд, прежде чем в камеру ворвались охранники и принялись наводить порядок прикладами винтовок.
– Товарищ начальник! – надрывным голосом заблажил Келарь. – У ентого сволочуги буржуинского заточка! Он троих пролетариев порезал!
Дальнейшие события спутались в памяти Дмитрия Николаевича, словно это был дурной горячечный сон. Его нещадно били. Потом куда-то волокли и снова били.
Очнулся он в полной темноте на вонючем сыром тюфяке. Что-то щекотало и царапало ему лицо и шею, а едва он шевельнулся, это что-то с писком бросилось врассыпную.
Руднев был в карцере, по нему бегали крысы.
Дмитрий Николаевич подскочил от ужаса и омерзения, но тело его так болело, что он снова повалился на зловонный тюфяк. «По крайней мере здесь я один, и Иваны меня здесь не достанут», – пронеслась в его голове отрадная мысль, и утешаясь ею, словно божьим благословеньем, Дмитрий Николаевич провалился не то в сон, не то в забытьё.
Глава 6
Квартира была уютной и милой, с окнами, выходящими на тихий, слегка запущенный, но прекрасный в своем непоруганном естестве скверик.
Его всегда удивляли эти московские безмятежные скверы и дворы, мирно дремлющие на задворках шумных центральных улиц. Они напоминали ему волшебный сад Кэрролла, в котором глупышка Алиса изводила бессмысленными вопросам курящую кальян гусеницу27. В таких скверах должна была быть какая-то своя непостижимая тайна, магия, оберегающая эти уголки от шума и суеты огромного города, волшебство, останавливающее бег времени и суматоху человеческих будней. Ему казалось, что, если бы он смог постичь мудрое умиротворение этих скверов, он бы уподобился бодхисатвам и нашел бы ход, ведущей через арку московского дворика прямо в мифическую Шамбалу.
Но тайна не поддавалась. Наверное, он не знал нужных заклинаний или у него не было специального магического артефакта. Что там имелось у Алисы? Ах, да… У неё был волшебный эликсир в склянке с надписью: «Выпей меня» …
Склянка была и у него. Она стояла на тумбочке рядом с его постелью, а на этикетке значилось: «Valerianumbromid, Dr. Weigert, Antihystericum, Antiepileptikum, Hypnoticum, Sedativum» (лат. Валерианумбромид доктора Вайгерта, Антигистаминное, Противоэпилептическое, Снотворное, Успокоительное средство). Но этот эликсир не то что не помогал попасть в страну чудес, он даже не избавлял от бессонницы, хотя и считался лучшим для того средством не только в Москве, но и Петрограде, Варшаве, Гельсингфорсе, Берлине и Париже. Совершенно бессмысленная микстура!
Вообще-то, бессонница мучила его редко, так же редко, как и эти невыносимые головные боли. Они настигали его лишь тогда, когда он начинал вспоминать… Вспоминать… Вспоминать… Вспоминать! Будь она проклята, эта память! Почему медицина научилась ампутировать больные члены, но до сих пор не знает, как избавить человека от гнилой памяти?
Что толку глотать микстуру доктора Вайгерта, если, даже уснув после неё, он всё равно не может отогнать наваждение, в котором его мать – страшная, растрепанная, полураздетая – лезет на табурет с веревкой в руках и, перекрикивая испуганный плачь пятилетней сестрёнки, орёт на него: «Смотри! Это всё ты! Это всё из-за тебя!»?.. Треклятая микстура лишь мешает проснуться…
Но и не спать тоже нельзя… Он где-то читал, что какой-то полоумный англичанин пытался установить рекорд и не спал целых десять дней, а потом умер…
Интересно, сколько могут не спать бодхисатвы?.. Или гусеницы?.. Гусеницам хорошо, они засыпают, замотавшись в кокон, а потом просыпаются бабочками… Он видел такое… Почти видел… В семь лет он поймал огромную гусеницу и поселил её в банке, а наутро вместо жирного зеленого червяка обнаружил в ней моток тонких ниток… У него бы и бабочка получилась, но он подумал, что кокон должен пить, и долил в банку воды… Кокон протух и так мерзко вонял, что его пришлось выкинуть…
А что будет, если он укутается в одеяло, словно в кокон? Может быть, проснувшись, он обнаружит у себя крылья? Пусть не такие изящные и красочные, как у бабочки, пусть даже тусклые и невзрачные, как у моли, но все равно крылья! Он расправит их и улетит в волшебный московский сквер, и там память, словно старая, утратившая нюх псина, наконец потеряет его след…
Он проснулся и резко сел, хватая воздух пересохшим ртом… Сердце тяжело и гулко колотилось где-то совсем не на месте и предательски мешало дышать… Прислушавшись к себе, он уловил мучительное пульсирующее напряжение в виске, которое, как он знал, переползёт потом на бровь и скулу, и, медленно просачиваясь внутрь головы, переродится в боль.
Нужно было менять квартиру! Менять, хотя она была уютной и милой, и выходила окнами в тихий, поросший ясенями и клёнами сквер. Менять, потому что снизу под ним жила очаровательная старушка, как нынче говорят «из бывших» – седая ссохшаяся карга в вязаной кофте и платье с кружевным воротником, обожавшая своего дрянного кота, с которым она говорила на идеальном французском, и столь же страстно и самозабвенно любившая Штрауса, пластинки с вальсами которого она крутила целыми днями.
Его мать тоже любила Штрауса… А может быть, наоборот, ненавидела… Так или иначе, но каждый раз, когда мать устраивала истерику и била его чем под руку подвернётся, а потом шла вешаться, она всегда заводила граммофон и ставила пластинку Штрауса… Наверное, она думала, что так её не слышат соседи… Может, они и впрямь ничего не слышали, но вот он теперь при звуках Штрауса неизменно слышал охрипший срывающийся голос матери и плач маленькой, вечно сопливой сестрёнки.
Ни тогда, ни теперь ему не было жалко ни себя, ни мать, ни малолетнюю сестру. Он не знал, как это – жалко! Но было противно, так противно, будто бы тот протухший кокон оказался у него на ладони… Противно до тошноты, до нестерпимой головной боли, до бессонницы… Эти мучительные ощущения он называл памятью…
Он взглянул на часы… У него было ещё целых шесть часов… С избытком, если учитывать тот факт, что убийство ему предстояло совершить в соседнем доме…
Снизу послышались «Сказки Венского леса».
Чёрт! Нужно найти новую квартиру! Он схватил газету и принялся читать колонку объявлений. Через шесть часов он разделается с делами и непременно отсюда съедет!
Руднев не знал наверняка, сколько времени провёл в карцере, и сколько ему ещё предстояло там провести. С того момента, как он окончательно пришёл в себя, он стал отсчитывать сутки по кормёжкам. Иного ориентира в этом каменном мешке не было, поскольку не было ни единого окна. Свет пробивался лишь через щели волчка, но этот свет был электрическим и никогда не менял своей интенсивности или оттенка.
По правилам тюремной дисциплины, как знал Дмитрий Николаевич, за драку ему полагалось ужесточение режима не менее, чем на трое суток, а за применение заточки – по крайней мере, на неделю, это ещё в том случае, если пострадавшие от его руки получили несильные увечья.
Условия были чудовищные: холодное, сырое, темное узкое пространство площадью не более трёх квадратных метров с нужником в полу, намертво вмонтированным металлическим табуретом и нарами, которые стали на длительное время поднимать и фиксировать к стене, как только Руднев смог вставать и самостоятельно забирать пайку с откидной дощечки в двери.
Рацион тоже был штрафной. Дважды в день ему приносили лишь кружку воды, имевшей привкус ржавчины, и маленький кусочек хлеба, безвкусного и клёклого, будто слепленного из глины с примесью рубленной соломы. В третий раз вода заменялась жидкой баландой, сваренной, судя по вкусу и консистенции, из картофельных очистков.
И всё-таки, несмотря на весь ужас своего теперешнего положения, Дмитрий Николаевич страшился того дня, когда его вернут в общую камеру. Он не сомневался, что по наущению таинственного человека во френче Иванам нашепчут про его, Руднева, былые подвиги, и тогда судьба его ожидает незавидная. Измученный карцером и голодом, он и дня не продержится против уголовной стаи. Впрочем, даже если бы он и сумел за себя постоять, гайменики, словно шакалы, дождались бы, пока он уснёт – а это всё равно произошло бы рано или поздно – и разделалась бы с ним спящим.
Единственная его надежда оставалась на то, что кто-нибудь из его друзей сможет выхлопотать ему освобождение. Но надежда эта была призрачной, словно мираж в Аравийской пустыне. Вероятность того, что бывшего графа, обвинённого в чёрт знает каком, но точно в контрреволюционном преступлении, оправдают и выпустят, стремилась к нулю, тогда как вероятность серьёзных неприятностей для тех, кто станет за него хлопотать, была вполне себе значимой. Поэтому, хотя в глубине души Дмитрий Николаевич и надеялся, он молил Бога, чтобы те, кто был ему дорог, смирились и не пошли бы на напрасный и бессмысленный риск, пытаясь вытащить его из застенков.
По расчётам Руднева миновало не менее четырёх суток прежде, чем дверь его каземата распахнулась и из-за неё раздался приказ:
– Руднев, на выход!
Дмитрий Николаевич, почувствовав внезапную пустоту и отрешенность в душе, плотно запахнул на себе редингот и вышел в тюремный коридор.
Свет забранной в решётку лампы, единственной в этом каменном рукаве, показался ему после темноты карцера настолько нестерпимо ярким, что он невольно прикрыл глаза рукой и застонал.
– На выход! – повторил тюремщик и пнул нерасторопного узника в спину.
Дмитрий Николаевич подчинился, постепенно привыкая к свету и пространству.
Куда его ведут, он не знал и, как ни странно, было это ему абсолютно безразлично. Руднева сковал тот душевный паралич, который случался с ним всякий раз в минуту полной безысходности.
Дмитрия Николаевича провели через залитый пьяным весенним солнцем тюремный двор и ввели в административный корпус. Дежурный, не глядя на Руднева, прошуршал какими-то бумажками, велел ему назвать себя, отметил что-то в толстенном разлинованном вручную журнале и безразлично буркнул:
– Можно…
Опомнился Руднев, лишь когда оказался на улице, и ворота Бутырского замка с холодящим кровь лязганьем захлопнулись за его спиной. Ничего не слыша и не видя вокруг, не чувствуя под собой ног, он машинально пошёл вдоль улицы.
«Что же это? Я свободен?» – как-то неестественно медленно дошло наконец до него. И едва это понимание укрепилось в сознании Дмитрия Николаевича, тело его ослабело настолько, что он был вынужден остановиться и привалиться к ближайшей стене. Он более не мог сделать ни шагу, отчётливо понимая, что упадёт от малейшего усилия.
– Эй, мил человек! – долетел до него добродушный, окающий на вологодский лад голос. – Ты чегой-то? Ослаб, что ль, совсем?
Руднев поднял голову и увидел остановившуюся подле него подводу, гружёную переложенными соломой ящиками. Телегой правил крепкий деревенского вида мужик с улыбчивым лицом и благодушным взглядом.
– Ослаб… – еле слышно подтвердил Дмитрий Николаевич.
– А ты не тифозный, часом, будешь?
– Нет… Здоровый я… Просто устал…
Мужик понимающе подмигнул.
– Знамо дело, устал! В холодной-то всякий умается. Видал я вашего брата немало. Уж сколько лет тутошним путём проезжаю… Ладно, мил человек, садись что ли, подвезу. Тебе куды надо-то?
Бывшего хозяина Пречистенского особняка, нетвердой походкой вошедшего в двери флигеля, с трудом можно было узнать. Ссутулившийся, похудевший, одетый в грязную несуразную одежду с чужого плеча, с осунувшимся посеревшим лицом, заросшим многодневной щетиной, и с каким-то невыразимо мученическим взглядом Дмитрий Николаевич потерянно оглядывался по сторонам, будто бы не узнавал своей прихожей.
Застывшая на пороге кухни Настасья Варфоломеевна, прикрывая рукой рот и раскачиваясь из стороны в сторону, тихо, но надрывно заголосила, выскочившая вслед за ней Клавдия заплакала навзрыд, а открывший Рудневу дверь Никифор повалился на колени, обхватил ноги Дмитрия Николаевича и, давясь слезами, запричитал:
– Ваше сиятельство!.. Барин!.. Батюшка!.. Родимый вы наш!..
– Будет-будет! Не хоро́ните же, право… – Дмитрий Николаевич слабо улыбнулся и тряхнул слугу за плечо. – Никифор, ну ты что?.. Поднимись!
Камердинер встал на трясущиеся от волнения ноги и, размазывая по щекам непослушные слёзы, строго цыкнул на женщин:
– Кончай выть, бабьё! Обед барину готовьте!
Всё ещё всхлипывая и причитая, Настасья Варфоломеевна с Клавдией скрылись на кухне.
– Никифор, ты мне воды согрей, – попросил Руднев, скидывая на пол замызганный редингот. – Одежду и бельё в печь… И керосин принеси вшей вытравить…
Оставить барина одного в ванной Никифор побоялся, опасаясь, что тот уснёт и, не приведи Господь, потонет. Покуда он нещадно тёр Дмитрия Николаевича распаренной мочалкой, охая и ахая на предмет синяков, щедро покрывавших барское тело и отливавших всеми цветами от багрового до зелёного, он успел поведать, что обитатели флигеля почти отчаялись увидеть Руднева живым.
С того дня, как Дмитрия Николаевича, попавшего под подозрение в убийстве, забрали чекисты, его местонахождение оставалось неизвестным. Напрасно Белецкий и Савушкин обивали пороги, пытаясь выяснить его судьбу. Даже на запрос Трепалова, отправленный на имя самого товарища Дзержинского, не был получен ответ. Бывший граф Руднев-Салтыков-Головкин исчез абсолютно бесследно, что в их мутное неспокойное время революционного бедлама и беззакония могло означать, что Дмитрий Николаевич, скорее всего, пополнил собой список жертв беспощадного пролетарского террора.
Руднев, который, по большому счёту, и сам толком не понимал, что с ним произошло, объяснил лишь, что большую части времени провёл в карцере Бутырского замка. Вспоминать свои злоключения желания у него сейчас не было никакого, ему просто хотелось наслаждаться безопасностью, заботой, горячей водой и ароматом персидского мыла, вынутого Никифором из Бог весть каких закромов для того, чтобы отмыть шевелюру барина от керосиновой вони.
Избавленный, наконец, от всякого следа тюремной грязи, выбритый до лосковой гладкости и одетый во всё чистое Дмитрий Николаевич пребывал в блаженстве, граничащем с эйфорией. Никифор попытался уговорить его лечь в постель, но Руднев заявил, что хочет дождаться Белецкого, который, как выяснилось, ушёл с самого раннего утра в надежде попасть на приём к наркому просвещения Луначарскому, чтобы просить помощи в поиске и освобождении работника революционного культпросвета, в прошлом имевшего международную известность и, несомненно, являющегося культурным достоянием молодой советской республики.
Попросив камердинера принести ему горячего чая и плед – он никак не мог согреться – Дмитрий Николаевич, кутаясь в халат, вышел в гостиную. В этот самый момент в прихожей щёлкнул замок, и на пороге появился Белецкий, скорбно поникший и даже что постаревший с их последней встречи.
Увидев Руднева, Белецкий на мгновенье застыл, а после кинулся к Дмитрию Николаевичу и, не произнося ни слова, стиснул его в объятьях так, что тот буквально не мог вздохнуть.
– Задушишь! – прохрипел Дмитрий Николаевич.
Стальные тиски слегка ослабли, но не разжались, а плечи Белецкого пару раз судорожно дрогнули.
– Белецкий, только ты ещё плакать не смей! И без тебя тут ламентаций хватило! – взмолился Дмитрий Николаевич, смущённый и до глубины души тронутый столь бурным проявлением радости со стороны друга, обычно хладнокровного и к демонстрации чувств не склонного.
Белецкий ещё несколько секунд удерживал Руднева в объятьях, и наконец, разжав их, отстранился.
– Jesus! (нем. Господи!) Да вы, как из преисподней вернулись! – ахнул он, осмотрев Дмитрия Николаевича с ног до головы.
– Из карцера, – поправил Руднев. – Хотя разница, на мой взгляд, невелика.
Тут в гостиной появился Никифор с чаем и пледом, и они на пару с Белецким принялись устраивать Дмитрия Николаевича на диване, кутая и обкладывая его подушками. В обычное время Руднев терпеть не мог суеты вокруг своей персоны, но сейчас избыточная и трепетная забота воспринималась им охотно и с благодарностью.
Из кухни выкатилась радостная и деловитая Настасья Варфоломеевна, таща целый поднос невероятно вкусно пахнущей еды.
– Вот, барин, откушайте! – зачастила женщина. – Хлебушек свежий. Картошечка на маслице сливочным. Кулеш с мясцом куриным белым. Молочко томлёное.
Было просто непостижимо, когда Настасья Варфоломеевна всё это успела состряпать и где взяла свежий хлеб, молоко, масло и курицу.
Белецкий, однако, кухаркин энтузиазм остудил, заявив, что изголодавшемуся Дмитрию Николаевичу сразу усердствовать с едой никак нельзя, и велел оставить для него лишь порцию супа, которую ещё и перетёр в неприглядную кашицу. Впрочем, Руднев не привередничал, находя, что и перетёртый кулеш несравненно вкуснее и сытнее тюремной баланды.
– Как вам удалось выйти из тюрьмы? – спросил Белецкий, когда Дмитрий Николаевич опустошил тарелку.
– Я тебя хотел об этом спросить, – удивился Руднев. – Разве меня не твоими молитвами выпустили?
– Молитвами, может, и моими, – не стал возражать Белецкий, – но всякая иная инстанция, кроме небесной канцелярии, оставалась глуха к моим обращениям.
– Так может, Савушкин добился?
Брови Белецкого строго сошлись у переносицы, как это всегда бывало, когда его воспитанник Митенька Руднев умудрялся вытворить что-нибудь, выходящее из рук вон.
– Савушкин добился того, что с вас сняли подозрение в убийстве! – жёстко отчеканил Белецкий. – Он на собственные деньги купил у мясников кровь, перепачкал половину костюмно-гримёрного депо и доказал, что пятна крови на вашей одежде появились путём переноса. А ещё запросил экспертизу у какого-то там бывшего профессора из Университета о происхождении этой крови, и тот дал официальное заключение, что она не человеческая, а коровья с примесью чего-то, что не давало ей свёртываться. В общем, если бы не Савелий Галактионович, ваши опрометчивость и беспечность имели бы для вас катастрофические последствия! Как вы могли быть столь неосмотрительны, Дмитрий Николаевич? Зачем вы устроили эту глупую слежку? Почему не дали мне знак? В квартиру ту на кой чёрт сунулись? Можете вы всё это объяснить?!
Руднев ничего объяснить не мог. И не потому, что не находил оправданий или убедительных обоснований для своих деяний, поставленных ему Белецким в укор, а потому, что упрёков друга он даже и не слышал. Дмитрий Николаевич крепко спал, обессиленный пережитым кошмаром и убаюканный покоем Пречистенского дома.
Глава 7
Загадка освобождения Дмитрия Николаевича пополнилась новыми подробностями несколько часов спустя, когда на пороге флигеля возник неожиданный гость: слегка полноватый человек, тех же лет, что и Руднев, с умным, но нервозным лицом и движениями типичного холерика. Одет он был аккуратно, но невзрачно, на манер провинциальных интеллигентов. Образ классического вернакулярного разночинца подчёркивали также холёная чеховская бородка и очки с круглыми стёклами, настолько толстыми, что вставлены они были не в модную металлическую, а в массивную роговою оправу.
– Здравствуй, Дмитрий! – поздоровался он с хозяином дома, неожиданно обратившись к Рудневу по имени и на «ты». – Узнаёшь?
Дмитрий Николаевич несколько мгновений вглядывался в лицо гостя, а после радостно и изумлённо воскликнул:
– Не может быть! Арсений, ты?!
Действительно, в гостиной Пречистенского флигеля стоял Арсений Акимович Никитин, университетский товарищ Руднева, с которым связывала его старая и непростая история28, и с которым они не виделись с того самого дня, как нижегородский поезд увез Арсения Акимовича вместе с его невестой девицей Екатериной Афанасьевной Лисицыной из Москвы в Арзамас. Друзья иной раз писали друг другу письма и посылали к праздникам открытки. Впрочем, чаще писали супруги Никитины, поскольку у них оказывалось значительно больше новостей, чем у Руднева, да и писем писать Дмитрий Николаевич, сказать по чести, не любил и обычно поручал это Белецкому, хотя тот и ворчал, что его функции секретаря подразумевают ведение исключительно деловой переписки, но никак не личной.
О карьере друга Дмитрий Николаевич знал лишь то, что тот, как и мечтал ещё с университетской скамьи, сделался присяжным поверенным, однако славы себе на адвокатском поприще не стяжал и капиталов не нажил, поскольку в основном брался защищать людей простых и небогатых, а также тех, кто угодил под суд по политической статье.
– Да ты проходи, Арсений, садись! Что стоишь-то?.. Чаю хочешь? Или, может, пообедаешь? Ты какими судьбами в Москве? Давно приехал? Екатерина Афанасьевна с детьми тоже здесь? –засыпал старого приятеля вопросами Дмитрий Николаевич, чувствовавший себя после сна и еды значительно бодрее.
Никитин продолжал неловко топтаться посреди комнаты, нервно потирая руки.
– Я лучше чаю, Дмитрий, – ответил он наконец. – Я в поезде перекусил… Катерина мне с собой завернула…
– Она в Арзамасе осталась?
– Нет, она тут, под Москвой. На наркоматовской даче в Зубалове.
– Наркоматовской? – переспросил Руднев, не поверив своим ушам.
Арсений Акимович сперва ещё больше задёргался, а потом вдруг разом собрался, угомонил беспокойные руки, прямо взглянул в лицо университетского сотоварища и произнёс негромко, но так внятно и проникновенно, как это умеют делать только лучшие адвокаты:
– Да, на наркоматовской. Я работник наркомата юстиции. Две недели как возглавляю законодательно-кодификационный отдел. Я большевик, Дмитрий, член Социал-Демократической Рабочей Партии с 1905 года.
В гостиной Пречистенского флигеля повисла тишина, неприятно звенящая, словно стекло, готовое лопнуть от голоса оперной дивы.
– Ты никогда об этом не писал, – проговорил Руднев лишь только для того, чтобы слова его нарушили тягостное давление этой нестерпимой дребезжащей тишины.
– Я не знал, как ты к этому отнесёшься, – всё тем же адвокатским тоном ответил Арсений Акимович. – Вернее, как раз знал и не хотел, чтобы это отразилось на наших взаимоотношениях.
Безликое «на наших взаимоотношениях», сказанное Никитиным вместо задушевного «на нашей дружбе» больно резануло Руднева. Ему вдруг сделалось и обидно, и стыдно от того, что политические убеждения – химерная по своей природе сущность, пусть даже и возведённая нынче в статус единственного и абсолютного мерила добра и зла – была способна в одночасье обесценить всё то, что они с Никитиным друг в друге бесконечно уважали, и что связывало их долгие годы.
Руднев понял, что вибрирующая от напряжения стеклянная стена, внезапно разделившая двух старых друзей, должна быть немедленно разрушена, иначе проклятое это стекло сделается твёрже гранита, и он навсегда потеряет своего товарища, а вместе с тем подёрнутся мерзостным налётом отчуждения и предательства теплые и светлые воспоминания его университетской юности.
– Если ты большевик, значит, Маркса читал? – с деловитой серьёзностью спросил Дмитрий Николаевич и, не дожидаясь ответа озадаченного Никитина, пояснил свой внезапный интерес. – Белецкий настаивает, чтобы я прочёл «Капитал». Дескать, интеллигентному человеку должно ознакомиться с политэкономическим базисом государства, в котором живёшь. А я в таких вопросах полный профан и труд этот не осилю. Так может, чтоб Белецкого уважить, ты, Арсений, мне вкратце суть перескажешь, а?
Фантомное стекло брызнуло и осыпалось веселым, по-мальчишечьи звонким смехом Никитина.
– Я для тебя, Дмитрий, краткий конспект подготовлю, – пообещал он и попросил. – Чаем-то угости! А то я, как утром с поезда сошёл, весь день по твоему следу бегаю. Умаялся совсем!
– По моему следу? – Руднев сперва удивился, а потом догадался. – Арсений! Так это я тебе должен быть благодарен, что живым из тюрьмы вышел?!
– Ну, не в такой категоричной формулировке, – снова переходя на адвокатскую манеру, ответил Никитин. – Я тебе всё расскажу, Дмитрий, только чаю дай!
По рассказу Арсения Акимовича выходило так, что Руднев относился к той категории людей, о которых в народе говорят, что родились они в рубашке, ибо его спасение стало результатом каких-то странных, но несомненно благоприятных для Дмитрия Николаевича обстоятельств.
Началось всё с того, что Никитину, занимавшемуся вопросом пересмотра положений о пенитенциарных учреждениях, были предоставлены списки заключённых Бутырской тюрьмы, среди которых он наткнулся на имя своего бывшего сокурсника. Арсений Акимович кинулся разбираться, и выяснилось, что бывший граф Руднев-Салтыков-Головкин, как, впрочем, и большинство бывших графов, а также баронов и князей, является пособником белогвардейской сволочи и активным участником контрреволюционного заговора.
Никитин обратился в ЧК. Чекисты внимательно выслушали товарища из наркомюста, однако на все его заверения о благонадёжности гражданина Руднева и необходимости пересмотра выдвинутых против бывшего графа обвинений ответили в том ключе, что товарищу Никитину нужно быть осмотрительнее в выборе друзей и руководствоваться в этом вопросе не старорежимными представлениями об университетском братстве, а твёрдой и объективной классовой позицией. Да и вообще, сказали ему, дело гражданина Руднева передано в Московский ревтрибунал, так что разговор во всех смыслах можно считать оконченным.
Очертя голову и уже не чая спасти друга, Арсений Акимович помчался в здание бывшего московского Купеческого общества на Солянке, где вершила свой безжалостный суд пролетарская Фемида, и в дверях буквально столкнулся с секретарём ревтребунала, которым оказался некто Осип Меруля.
Товарищ Меруля не просто хорошо знал Арсения Акимовича, но считал себя обязанным ему по гроб жизни за то, что когда-то давно, в годы первой русской революции, совсем ещё «зелёный» адвокат Никитин выступил защитником на суде и спас от виселицы самого Осипа и его младшего брата, обвинённых в пособничестве анархистам.
Арсений Акимович рассказал бывшему своему подзащитному о Рудневе, заявив при этом, что готов поручиться за Дмитрия Николаевича головой, а также партбилетом, и что тот, пусть и беспартийный бывший аристократ, но ещё в студенческие годы активно поддерживал революционные идеи, участвовал в студенческой демонстрации и скрывал в своём доме активистов университетского подполья.
– Ничего такого не было! – возмущенно перебил Арсения Акимовича Руднев. – Никогда я ваших бунтарских увлечений не поддерживал! И в демонстрации не участвовал, а просто тебя, дурака, из давки вытащил, да и то только благодаря Белецкому, а так бы оба мы с тобой там сгинули. И прятал я тебя только лишь потому, что мы друзьями были!
– Что бы там вами, Дмитрий Николаевич, ни двигало, но факт есть факт: и в строю демонстрантов вы побывали, и участников революционного кружка полиции не выдали, да ещё и провокатора на чистую воду вывели, – неожиданно поддержал Никитина Белецкий. – Так что не отпирайтесь и не гневите Бога! Или кого там нынче гневить не следует?
Белецкий хоть и был безмерно рад чудесному освобождению Дмитрия Николаевича, в душе опасался, что чудо это в любой момент может кончиться, и в дверях мирного Пречистенского флигеля снова появятся люди с наганами, имеющие безудержное желание немедленно поставить его друга к стенке, поэтому он был готов соглашаться с любыми, даже самыми нелепыми аргументами в пользу политической благонадёжности Руднева.
– Свидетель подтверждает достоверность приведённых защитой фактов, – хохотнул Никитин и продолжил свой рассказ.
Проникшись увещеваниями своего спасителя и рассудив, что начальник законодательно-кодификационного отдела наркомюста абы за кого просить не станет, Осип Меруля не медля препроводил Арсения Акимовича к самому товарищу Берману29, председателю Московского ревтребунала. Никитин повторил Якову Александровичу историю своего университетского друга, и тот, будучи в своё время одним из основоположников революционного студенческого движения и оттого имевший слабость к всякому его представителю, тут же взялся лично пересмотреть дело Руднева.
Дело показалось товарищу Берману каким-то невнятным. В соответствии с ним Дмитрий Николаевич Руднев являлся участником монархического заговора, имеющего своей целью организацию побега царской семьи из ссылки. В основу обвинения был положен донос, написанный со слов неграмотного, но бдительного красноармейца Егора Афанасьева, служившего в охране Отдела агитационной культуры и борьбы с антиреволюционной пропагандой, который располагался аккурат в бывшем фамильном гнезде монархиста Руднева.
Никаких конкретных фактов, свидетельствовавших против Дмитрия Николаевича, товарищ Афанасьев назвать не мог и ссылался преимущественно на своё пролетарское чутьё да революционную зоркость. Для ареста бывшего графа хватило бы и этого, но тут появилось ещё одно, по мнению следствия, неоспоримое доказательство вины заговорщика.
Гражданин Руднев ни много ни мало был пойман с поличным на месте зверского убийства. Жертвой оказался бывший филёр охранного отделения Капитон Федульевич Зябликов. Прямых улик против Дмитрия Николаевича в деле указано не было, и единственное, что роднило это происшествие с монархическим заговором, была пасхальная открытка с парадной фотографией царской семьи, подоткнутая под ножку качающегося стола в комнате покойного Зябликова. Однако все эти мелочи не помешали следствию сделать однозначный вывод о виновности бывшего графа как в антиреволюционной деятельности, так и в убийстве, которое он совершил якобы с целью избавиться от колеблющегося соратника по заговору.
Якову Александровичу, который хоть и был председателем ревтребунала, но всё-таки относился к числу юристов старой школы, доказательная база против гражданина Руднева как заговорщика-монархиста виделась высосанной из пальца, да и обвинение в убийстве он счёл необоснованным, по крайней мере в рамках имеющихся в деле материалов.
Не откладывая в долгий ящик, товарищ Берман сразу позвонил начальнику Московского уголовного розыска, и товарищ Трепалов поведал председателю ревтребунала что, во-первых, проведённое его сотрудниками расследование полностью сняло всякие подозрения с гражданина Руднева, а во-вторых, что судьба и местонахождение гражданина Руднева ему неизвестны с того самого момента, как представители ВЧК забрали Дмитрия Николаевича из Гнездниковской конторы и увезли в неизвестном направлении.
Убедившись таким образом, что по крайней мере в убийстве гражданин Руднев не виноват, Яков Александрович договорился о встрече с самим Дзержинским и передал для председателя ВЧК копию дела Руднева, приложив к нему свои комментарии.
– Я попросил Якова Александровича взять меня с собой, – продолжал своё повествование Никитин. – Тот согласился, сказав, что моё ручательство будет полезным. Однако я очень боялся, что до ручательства дело может не дойти. Феликс Эдмундович имел возможность принять нас лишь на следующий день, то есть сегодня, а за это время с тобой, Дмитрий, могло произойти всё, что угодно. В общем, я себе места не находил, а тут ещё Катерина позвонила и попросила приехать к ней на дачу. Она хуже Пинкертона! Сразу поняла, что у меня что-то случилось, и мне весь вечер пришлось выкручиваться. Не мог же я ей сказать, что ты сидишь в Бутырке, и тебя того гляди расстреляют как врага революции! Утром я вернулся в Москву, и мы с Берманом отправились к Дзержинскому, но того не оказалось на месте, и нас встретил его секретарь Ксенофонтов30. Этот тип всячески пытался нас выставить, так что Якову Александровичу пришлось ему недвусмысленно намекнуть, что отсутствие должного уважения к председателю Московского революционного трибунала по меньшей мере недальновидно. Ксенофонтов экивок понял, но ещё долго выкаблучивался и, лишь убедившись, что мы не уйдем, пока не выясним своего вопроса, соизволил-таки запросить о тебе в Бутырской тюрьме. И тут выяснилось, что тебя несколько часов назад освободили.
– Так кто же приказал меня освободить? – спросил Руднев.
– Не знаю, – пожал плечами Никитин. – Ксенофонтов заявил, что не в курсе, а в Бутырке сказали, что не уполномочены разглашать эту информацию. В конце концов, Дмитрий, какая теперь разница? Радуйся, что всё благополучно закончилось!
Дмитрий Николаевич несколько секунд молча смотрел на своего университетского товарища, а потом взорвался:
– Радоваться?! – заорал он. – Ты предлагаешь мне радоваться?! Может, мне ещё из благодарности в ноги кинуться твоим ВЧК и ревтрибуналу?! Меня, ни в чём не повинного человека, в карцер заперли! И я должен теперь радоваться?!
Арсений Акимович потупился и принялся суетливо перебирать руками.
– Дмитрий, я всё понимаю… – начал он, но Руднев его перебил.
– Ни черта ты не понимаешь! Ты не можешь понять! Не можешь!
– Дмитрий Николаевич, Арсений Акимович не виноват в ваших злоключениях, – попытался вмешаться Белецкий, который до того безмолвно и неподвижно, словно статуя, подпирал подоконник.
– Молчи, Белецкий! – гаркнул на него Руднев. – Молчи!.. А ты, Арсений, раз ты всё понимаешь, объясни мне, что такого плохого я сделал твоему пролетариату? Что?! Почему вдруг вы – большевики – натравили на меня озверелых мужиков, убедив их, что я и подобные мне во все времена были причиной их бед и горестей?! Мои предки ещё со времён Рюриковичей служили России, не жалея живота своего! Мой прапрадед-генерал на Бородинском поле голову сложил вместе с простыми солдатами. Прадед на стенах Баязета ноги лишился. Дед в Инкерманском сражении артиллерией командовал. Отец Алтайские земли изучал и сгинул в экспедиции. Все они во славу отечества жизнь свою прожили! Так за что же вы их теперь проклинаете?! А меня за что, Арсений? За то, что картины писал? Или за то, что помогал ловить преступников?! Бог свидетель, ни душегубов, ни жертв я никогда по сословиям не делил! Так в чём же моё преступление перед народом, перед вашей советской властью, будь она проклята?!
Никитин не отвечал. Он смотрел в сторону, кусая губы и нервно ломая пальцы.
Белецкий тоже молчал, глядя на Дмитрия Николаевича со страдальческим сочувствием, и по его стоическому лицу то и дело пробегала судорога.
А Руднев продолжал выкрикивать всё то, что в нём наболело, что мучило его все эти страшные месяцы, начиная с рокового октября, и что надорвало его за несколько жутких последних дней. Он понимал, что срывается в истерику, но сдержаться не мог, и от этого ему становилось ещё хуже. Он чувствовал себя надломленным, обессиленным, больным.
– Что же ты молчишь, Арсений? Отвечай! Где твоё красноречие?! Или вы, большевики, только на митингах лозунги провозглашать умеете перед чернью неграмотной? А так-то вам и сказать нечего?! Потому что учинённому вами беспределу и беззаконию оправданий нет и быть не может!..
– Дмитрий, ты несправедлив! – наконец тихо произнёс Никитин. – Ты всё однобоко выставил, потому что в тебе обида говорит…
– А что ж во мне ещё говорить-то может?! Что, кроме обиды и злости безмерной, может быть, когда в моём доме, из которого меня выставили, бесчинствуют твои красные комиссары? Когда какие-то упыри с мандатами меня без всяких объяснений допрашивают с пристрастием, а потом к мазурикам в камеру швыряют… Да ты сам-то, Арсений, не боишься того, во что вы страну превратили? Голод! Разруха! Брат на брата идёт! Ни закона, ни совести! Всякая сволочь с красной лентой может в любой момент у любого человека жизнь отнять! Ты что же думаешь, Арсений, когда эти твои немытые товарищи всех нас, бывших, перестреляют, они угомоняться? Не-ет! Нет, дружище! Они возьмутся за тебя и твоих интеллигентных революционных соратников! Потому что ты, по их представлениям, тоже буржуй, раз университет закончил и очки носишь!
Ярость в Дмитрии Николаевиче начала угасать, и теперь он уже не имел потребности упрекать Никитина, но отчего-то желал спорить с ним. Впервые для себя спорить о непонятной и неприемлемой для него, Руднева, идеологии, внезапно перевернувшей, перекроившей и подчинившей себе мир. Арсений Акимович чутко уловил эту перемену настроения своего друга и подхватил дискуссию, но не столько из-за того, что и сам хотел её, сколько из желания дать Рудневу возможность выговориться до конца и тем облегчить душевную боль.
– То, о чём ты сказал, Дмитрий, болезни переходного периода, – произнёс он спокойно и уверенно. – Сейчас много трудностей и перегибов много, но пройдёт время, и всё наладится. Восстановится порядок, поднимутся экономика и сельское хозяйство, наука и техника выйдут на новую высоту, люди, все до единого, станут образованными и высокоморальными. Это не сразу, конечно, случится. Мы-то с тобой, может, и не доживём, но наши дети и внуки будут жить в другом мире. В мире справедливости, социальных свобод и равенства. В мире, где нет угнетателей и угнетённых, где учитывается интерес каждого индивидуума, потому что у всякого человека окажется возможность влиять на правила и законы этого мира.
– Арсений, это утопия! Нельзя учесть интересы каждого!
– Ты не веришь в демократию!
– Не верю! Да что там «не верю»! Я наверняка знаю, что на сто человек лишь трое или, дай Бог, пятеро имеют тот уровень интеллекта, нравственности и воли, который необходим для управления не то что государством, но хотя бы горсткой людей. А демократия твоя – это когда оставшиеся девяносто пять или девяносто семь балбесов станут им диктовать свои представления.
– Но согласись все же, Дмитрий, что всякий человек лучше знает, что ему для счастья нужно!
Руднев язвительно рассмеялся.
– Ещё бы! В плане счастья-то, конечно, всякий за себя решить может! Только всегда ли во благо его счастье сложится? Я вот, когда мальчонкой был, очень яблоки незрелые любил, а Белецкий – тиран и деспот – есть их мне, понятное дело, запрещал. Один раз я его наставлений слушать не стал и, реализуя свое законное право на счастье, наелся зеленух так, что потом три дня животом маялся, а угнетатель мой меня черничным киселём да желудочной микстурой отпаивал.
– Революция – не яблоки, а большевики – не дети малые! – упрямо возразил Никитин, воинственно сверкнув очками.
– То-то и оно, что не яблоки и не дети! И потому от деяний ваших Россию ещё не одно десятилетие корёжить будет! Вы, Арсений, открыли ящик Пандоры, дозволив «униженным и оскорблённым» свой порядок диктовать.
– А, по-твоему, Дмитрий, диктовать должны вы – аристократы и капиталисты? Ты правда считаешь, что запись в Бархатной книге или миллионный счёт в банке делает человека выше остальных?
– Я так не считаю! Равно, как не считаю, что пролетариат имеет право на диктатуру! В чём, скажи мне, Арсений, разница между тем строем, что был, и тем, что вы устроили? И тогда, и сейчас одних людей признают в большем праве, чем других. Только тогда имел место примат родового дворянства, а вы провозгласили главенство рабочего класса!
– Мы провозгласили главенство труда, равных возможностей и справедливого распределения материальных благ!
– Справедливого?! – взвился Руднев. – В тюрьме уголовникам, которых по какой-то неведомой мне причине приравнивают к трудовому народу, полагалось полфунта хлеба в день, а мне – четверть, хотя я честно несу трудовую повинность и являюсь служащим советского культпросвета! Это ты называешь «справедливостью»?
Никитин открыл было рот, очевидно, желая что-то возразить, но вдруг осёкся, снова потупил глаза и беспокойно заелозил, словно испытывая невероятную неловкость или затруднение.
– Что? – спросил Дмитрий Николаевич, сверля друга пристальным взглядом. – Что ты мне сказать хотел, Арсений?
Бывший московский студент и нынешний служащий наркомюста поднял на друга близорукий взгляд, вдруг показавшийся Рудневу испуганно кротким, и совсем не по-адвокатски запинаясь, ответил.
– Да я, собственно… Я про твою трудовую повинность… Ты, конечно, художник замечательный, и призвание в этом деле имеешь, но в нынешнее время иной твой талант куда больше нужен… Понимаешь?.. Ты ведь сыщик от Бога!
Руднев оборвал Никитина нетерпеливым жестом.
– Арсений, не юли! Говори же, что у тебя случилось? Ты ведь мне чего-то важного не досказал, так?
Никитин окончательно смешался.
– Ты, Дмитрий, только не подумай, что я из какой корысти за тебя хлопотал!.. Я лишь вчера узнал… От Катерины… Она меня потому и просила приехать… У нас там, в Зубалове, странные вещи творятся…
Договорить Арсений Акимович не успел. В дверь Пречистенского флигеля позвонили долгим, нетерпеливым звонком.
Белецкий, захолонувший в душе и оттого двигающийся как-то неестественно угловато, словно ожившая статуя, отпер дверь.
В гостиную вошёл рослый молодой человек в военной форме и красной повязкой на руке.
– Вы Дмитрий Николаевич Руднев? – басовито спросил он, вперив в хозяина дома прямой уверенный взгляд.
– Да, я, – выдохнул Руднев, чувствуя внутри тоскливую сосущую пустоту.
Армейский протянул Дмитрию Николаевичу запечатанный конверт без подписи и приказал:
– Ознакомитесь!
Руднев машинально взял конверт, распечатал и прочёл: «Гр. Рудневу Д.Н. лично в руки. Приказываю явиться завтра к девяти часам утра ко мне на Лубянку. Нач. особ. секр. отд. ВЧК Горбылёв», ниже под машинописными строчками от руки было начертано: «Нам нужна ваша помощь, товарищ Руднев», и стояла подпись «Александр Фёдорович Горбылёв».
Дмитрию Николаевичу потребовалось не меньше минуты, чтобы, стряхнув с себя липкий страх, опутавший его словно паутина при звуке дверного звонка, осмыслить прочитанное.
– Вам всё ясно, гражданин Руднев? – отчеканил вестовой.
– А если я не приду? – неожиданно даже для самого себя спросил Руднев.
Армейский поднял брови, отчего лоб его пересекло несколько глубоких ассиметричных морщин, придавших ему вид актёра трагикомического жанра.
– Вы придёте, – размеренно, чуть не по слогам, ответил он и вышел, не дожидаясь, что его станут провожать.
Повисшую в гостиной тишину нарушил четкий и деловитый голос Белецкого:
– Савушкин достал для нас с вами, Дмитрий Николаевич, два паспорта, а Никифор приготовил два чемодана с самым необходимым. Если мы поторопимся, то успеем сесть на вечерний поезд до Харькова.
Руднев взглянул на друга так, будто бы тот вдруг заговорил с ним по-китайски, потом тяжело вздохнул, энергично потёр лицо, как это делает человек, отгоняющий сон или наваждение.
– Сегодняшний поезд на Харьков уедет без нас, – заявил он и добавил с невесёлой усмешкой. – Но паспорта и чемоданы держи наготове.
Потом он повернулся к Никитину и устало спросил:
– Что там у вас на даче стряслось?
Арсений Акимович, которого появление вестового из ВЧК потрясло не меньше всех остальных, не сразу смог собраться с мыслями. Он снял очки, надел, снова снял и принялся протирать их платком с таким остервенением, словно намеревался измельчить стекло в порошок.
– Наверно тебе, Дмитрий, сейчас не до того… – пробормотал он извиняющимся тоном.
– Да не мямли ты! – раздражённо оборвал его Руднев. – Рассказывай давай!
– Я толком и не знаю, что рассказать… – Никитин наконец оставил в покое свои очки и переключился на тисканье носового платка. – Я хотел тебя просить подъехать и на месте разобраться…
– Так что случилось-то?
– Может, и ничего не случилось, – вздохнул Арсений Акимович. – Может, всем только показалось… Понимаешь, Дмитрий, нашим соседом по даче является некто Христофор Георгиевич Дульский, старый революционер-народник, ещё с Чернышевским в Нерчинске дружбу водил. Ему глубоко за восемьдесят, но старик он умом крепкий и интересный очень даже, при этом абсолютно одинокий. Катерина с ним сдружилась. Ну, знаешь, как бывает, старики к молодым милым женщинам благородный и нежный интерес питают. Так и тут. Катюша к нему ежедневно захаживает. Они чай пьют, разговаривают, он ей про свою молодость рассказывает. И вот третьего дня пришла она к нему, как обычно, а он какой-то сам не свой. Катерина даже испугалась, что старик захворал, но тот говорит, нет, мол, всё хорошо. Катюша волновать Христофора Георгиевича побоялась и потому с вопросами приставать не стала, но, уходя, зашла к его экономке – бабе на редкость склочной и зловредной – и попросила присмотреть за Дульским повнимательнее, а в случае чего, сразу слать за доктором и за ней. Кухарка выслушала Екатерину и ехидно так высказалась в том смысле, что бывают же такие бесстыжие люди, что доверчивых стариков обманывать не гнушаются, а потом ещё из себя заботу корчат. Ты Катерину знаешь, она у меня боевая, спуску никому не даст. В общем, припёрла она экономку к стенке и потребовала объяснений. Выяснилось, что случилось происшествие, не иначе как криминального характера: Христофор Георгиевич утром обнаружил, что вскрыт его швейцарский несгораемый шкаф с сейфовым замком.
– Старик в сейфе ценности хранил? – перебил Руднев.
– Да какие там у Христофора Георгиевича ценности?! Разве что книги, да и те он почти все для нужд школы передал. Дульский на партийную пенсию живёт! Ему валенки по специальной разнарядке выдали, а так в дранных башмаках ползимы проходил.
– Зачем ему тогда несгораемый шкаф, да ещё и с сейфовым замком?
– Он там свои мемуары держит, – улыбнулся Никитин. – Говорит, что по его запискам всю историю русской революции проследить можно. Считает это своим наследием для будущих поколений.
– Ясно, – протянул Дмитрий Николаевич. – Раз в сейфе ни денег, ни драгоценностей, милиция не очень-то усердствовала?
– А милиции и не было. Вызывать её Дульский наотрез отказался, хотя кухарка, по её словам, очень его на то уговаривала. Кабы к ним из органов пришли, заявила гнусная тётка, она бы уж им рассказала, что последней в комнату к старику заходила Катерина и в шкафах там копалась.
– А она действительно заходила? – снова задал вопрос Руднев.
– Да! И в шкаф действительно лазила. Дульский ей накануне вечером рассказывал про то, как в эмиграции закрутил роман с американской суфражисткой, и фотографии всякие разные из тех времён показывал, а потом попросил Катюшу отнести альбом в его комнату и убрать в шкаф. Кухарка тогда её, наверное, и увидела… Намёки экономки, понятное дело, Катерину возмутили до крайности, и она хотела тут же пойти к Христофору Георгиевичу и настоять на вызове милиции, но тут старик сам к ним на кухню зашёл и потребовал прекратить всякие бредовые рассуждения о взломанном сейфе. Дескать, это он сам забыл его закрыть. Однако Катерина в его объяснения не поверила.
– Почему? – удивился Руднев. – Все люди… ну, кроме Белецкого… иногда что-нибудь забывают! А старик, разменявший девятый десяток, и подавно имеет право на подобную небрежность.
– Я Катюше тоже так сказал, когда к ней приехал, а потом сам засомневался, после того как у Христофора Георгиевича ночью сердечный приступ случился.
– Жив стрик?
– Жив и даже в больницу ехать отказался… Я переговорил с врачом, который к нему приезжал, и тот сказал, что сердце у Дульского не в пример некоторым сорокалетним, и что причиной приступа, по его мнению, являлось сильное эмоциональное потрясение.
Дмитрий Николаевич состроил скептическую мину.
– Ну, знаешь, это не аргумент! Мало ли что твоего Дульского потрясти могло! Может, он как раз от того и расстроился, что его память подвела. Понял, что стареет, вот его и подкосило! – Никитин шутке Дмитрия Николаевича даже не улыбнулся, и тот перешёл на серьёзный лад. – Арсений, нет ничего странного в том, что старику, которому за восемьдесят, сердце прихватило, и в том, что он шкаф с мемуарами забыл закрыть, тоже.
– Согласен, – упрямо набычился Никитин, – по отдельности все эти события являются вполне себе возможными. Но так, чтобы всё разом! Подозрительно это! Да ещё и кухарка со своими намёками гадкими! Дмитрий, прошу тебя, помоги ты с этим разобраться! Если не было там ничего криминального, слава Богу! А вдруг всё-таки что-то нечисто! Может, Дульского подлая кухарка обворовывает!
Дмитрий Николаевич покачал головой.
– Арсений, как я, по-твоему, буду разбираться в деле, которого по сути и нет вовсе? Старик о пропаже своих мемуаров не заявлял, да и взлом он отрицает. Даже если он что-то скрывает и кого-то покрывает, я не могу против его воли начать дознание! И вообще, если я к нему приду и объявлю о ваших с Екатериной Афанасьевной подозрениях, у него не то что сердце заболит, его кондрашка хватит.
Несмотря на здравость приводимых Рудневым доводов, Арсений Акимович сдаваться не собирался.
– Дмитрий, если ты не приедешь, я уверен, Катерина свое расследование затеет! Ты её характер знаешь, её не урезонить. Я не хочу, чтобы она угодила в неприятности! А тебе она поверит. Если ты скажешь, что не было никакого взлома, она успокоится.
Руднев поднял руки, давая понять, что сдаётся.
– Исключительно ради Екатерины Афанасьевны! – заявил он, а потом помрачнел и добавил. – Только сперва с товарищами из ЧК разберусь… или они со мной.
Глава 8
На следующее утро, уже собираясь покинуть флигель и идти на Лубянку, Руднев услышал женский плач, доносившийся с кухни. Настасья Варфоломеевна к тому времени ушла на рынок, так что плакать могла только Клавдия.
Дмитрий Николаевич отложил шляпу, которую держал в руке, вернулся и прошёл на кухню.
Там действительно безутешно лила слёзы юная горничная.
– Что случилось? – спросил он, присев рядом с ней.
Клавдия за своими рыданиями шагов барина не услышала, поэтому от его вопроса подскочила и даже на несколько секунд прекратила реветь, а потом расплакалась с новой силой.
Дмитрий Николаевич обнял девушку и принялся гладит её по волосам, словно малого ребёнка.
– Клавдия, полно! Что тебя так расстроило? Расскажи мне, и мы всё поправим!
От проявленных барином участливости и теплоты горничная и вовсе завыла белугой, но постепенно рыдания поутихли, превратившись в жалобные всхлипывания и шмыганье носом.
– Простите, Дмитрий Николаевич, – заикаясь, выговорила наконец девушка и отстранилась от своего утешителя. – У вас от моих слёз теперь вон пиджак мокрый.
– Ничего, высохнет, – успокоил её Руднев. – Ты всё-таки расскажи, что у тебя стряслось?
Клавдия зашмыгала носом чаще, но от рёва на этот раз удержалась.
– Андрюшу под арест посади-или-и… – жалобно провыла она.
– Какого Андрюшу?
– Муромова…
– А! – догадался Дмитрий Николаевич. – Это тот, который матрос?
– Да-а…
– За что же его?
– За драку…
– За драку? Он же у тебя вроде тихий? По пьянке что ли угораздило?
Глаза девушки вспыхнули праведным гневом.
– Он не пьёт! – воскликнула она с обидой за своего избранника. – Совсем! Зарок дал, что ни капли в рот не возьмёт, пока интернационал не победит! Он вообще во всех смыслах положительный!
– Да я знаю, знаю! – поспешил согласиться Руднев. – Он ещё и книжки читает про приключения… Так как же с дракой-то вышло?
По щекам Клавдии опять побежали слёзы.
– Это всё из-за меня! – всхлипнула девушка. – Он за меня заступился.
– На тебя бандиты напали?
– Нет! Всё хуже! Он своего товарища побил.
– Этот товарищ что же, приставал к тебе?
– Он грозился на меня донос написать!
– Донос?!
– Да! Андрюша рассказал, что третьего дня к ним какой-то человек приходил и про вас, барин, всякое разное спрашивал: слышал ли кто, чтобы вы советскую власть ругали, кто к вам приходит и прочее в таком же духе. Этот гад… Ой, простите, барин!.. тот товарищ, с которым Андрей подрался, вцепился в этого человека, будто клещ, увёл в сторонку, и там они долго разговаривали. А потом пришлый бумагу какую-то вынул, а товарищ крестик на ней поставил вместо подписи, он неграмотный. Андрей это увидел и заподозрил неладное. Я же ему про ваш арест-то рассказала. Подошёл он к этой парочке и потребовал объяснить, что они затевают. Тот, что с бумагой, сразу ушёл, а товарищ давай бахвалиться, что он, дескать, разоблачил контрреволюционную гидру, которая свила себе гнездо во флигеле, и что на этом он не остановится, а сообщит куда надо обо всех графских прихлебателях, а начнёт с меня… Ну, Андрюша ему и двинул, так что того в лазарет снесли… И теперь Андрею грозит товарищеский суд, – Клавдия снова разрыдалась в голос. – Дмитрий Николаевич, что же теперь будет?! А вдруг Андрея расстреляют?
– Не расстреляют! Слышишь?! – Руднев встряхнул девушку и заглянул ей в глаза. – Думаю, я смогу ему помочь. А не я, так Арсений Акимович, что вчера к нам приходил. Он адвокат.
Уверенность барина, а пуще того мудрёное слово «адвокат» враз успокоили Клавдию.
– Значит, Андрюшу скоро выпустят? – светясь от радости, спросила девушка.
– Должны выпустить… Ты мне, Клавдия, вот что скажи, Андрей твой имени того товарища не называл?
– Называл, – Клавдия наморщила лобик, – да только я не запомнила… Простите, Дмитрий Николаевич!
– Может, Егор Афанасьев? – подсказал Руднев.
Девушка энергично закивала.
– Точно! Афанасьев31! Как тот писатель, что сказки народные переписывал. Вы мне, Дмитрий Николаевич, книжку такую давали читать и картинки к ней рисовали.
– Иллюстрации, – машинально поправил Руднев, что-то сосредоточенно обдумывая, а потом добавил, совершенно неожиданно для утешившейся горничной. – Спасибо, Клавдия! Ты даже не представляешь, как мне помогла…
Всю дорогу до Лубянки Дмитрий Николаевич пытался унять жгучую и досадливую злость. Оно и до революции Руднев не больно-то жаловал политическую полицию, брезгливо сторонясь её сомнительных методов. Нынешние же стражи государственной безопасности своих старорежимных предшественников переплюнули. Провокации, доносительство, пытки – всё то, что беззастенчиво использовали подчинённые Глобычёва, Мартынова, Джунковского и Татищева32, нынешние спецслужбы дополнили неограниченными правами в вопросах вынесения и исполнения приговоров, причём без всякой оглядки на закон, гуманность и здравый смысл. Впрочем, какие уж тут могут быть законы и гуманность, когда до победы мирового пролетариата рукой подать!
Убедившийся на собственной шкуре в радикальности и жестокости подхода чекистов к делу, Дмитрий Николаевич не видел для себя возможности отказаться от приглашения комиссара Горбылёва, не на шутку опасаясь, что за свою строптивость пострадает сам и подведёт под секиру пролетарского гнева своих близких. Ощущать же себя принуждаемым для Дмитрия Николаевича было невыносимо, поскольку бывший граф, лишённый имени, дома и состояния, так и не научился смирению и покорности.
Более всего Руднева бесило предположение, возникшее после разговора с Клавдией. Если девушка ничего не напутала, а революционный матрос сказал правду, выходило так, что бдительный красноармеец Егор Афанасьев подписал донос на Дмитрия Николаевича тогда, когда тот уже несколько дней мыкался в карцере, да и автором поклёпа, скорее всего, был вовсе не безграмотный боец. Если всё было так, то дело против Руднева скорее всего сфабриковали сами же чекисты и, вполне вероятно, только лишь для того, чтобы намаявшийся и напуганный до икоты бывший аристократ и в мыслях не смел манкировать добровольное посещение Лубянки.
Конечно, можно было послушать Белецкого и вместо того, чтобы идти в ЧК, уже подъезжать к Харькову, но Дмитрия Николаевича тревожила судьба Терентьева, о котором он так до сих пор ничего и не знал, но которого недобрым словом поминал таинственный предводитель интеллигентных костоломов, а также судьба Савушкина, которому, благодаря заступничеству Трепалова, сошла с рук дружба со сбежавшим бывшим помощником начальника Московской сыскной полиции, но точно бы уже не простилось якшанье с ещё двумя недобитками, рванувшими вслед за коллежским советником на белогвардейский юг.
Подогреваемый всеми этими мыслями, Дмитрий Николаевич входил в здание на Лубянке, играя желваками и думая лишь о том, как ему избежать любых дел с чекистами.
Встретили его с неожиданной вежливостью, сдержанной, но безукоризненной. Дежурный проверил у Руднева документы и, называя по имени и отчеству, проводил в кабинет, на двери которого красовалась табличка: «Нач. особ. секр. отд. тов. Горбылёв А.Ф.».
Александр Фёдорович Горбылёв оказался подтянутым человек с волевым, но озабоченным и усталым лицом, и, хотя был он одет в комиссарскую кожанку, имел старорежимную офицерскую осанку и выправку.
Вместе с начальником особо секретного отдела в кабинете находились ещё четверо, двоих из которых Дмитрий Николаевич знал: первым был начальник Московского уголовного розыска Александр Максимович Трепалов, а вторым – бритоголовый усач во френче, допрашивавший Руднева в помпезном кабинете адвоката Косторецкого. Кроме этих двоих компанию начальнику особо секретного отдела составлял одетый в старорежимную тройку низкорослый толстяк лет шестидесяти с испуганным красным потным лицом, которое он беспрестанно вытирал комканным сероватым платком, и странный тип неопределённого возраста, лицом и причёской напоминающий испанских грандов с полотен Бартоломе Гонсалес-и-Серрано33. Одет идальго был с каким-то неуместным театральным шиком: в тёмно-бордовый визитный костюм с искрой, на лацкане которого был приколот грифон из блестящего золотистого металла. Геральдическая зверюга держала в лапах не то связку змей, не то пучок молний. На безымянном пальце правой руки у неизвестного сверкал перстень с бриллиантом такой величины, что не возникало ни малейшего сомнения в том, что это фальшивка.
– Здравствуйте, Дмитрий Николаевич, спасибо, что не заставили приглашать вас дважды, – не очень-то учтиво поприветствовал Руднева начальник особо секретного отдела и указал на свободный стул. – Присаживайтесь. Чаю хотите?
Дмитрий Николаевич сел, но от чая отказался. Хотя собрание в кабинете Горбылёва было неожиданным и распаляющим его любопытство, Руднев по-прежнему более всего желал прямо сейчас откланяться и уйти. Особенно его на это подталкивало присутствие человека во френче, который всячески старался делать вид, что они незнакомы, и при этом то и дело украдкой бросал на Дмитрия Николаевича угрюмый мстительный взгляд.
Александр Фёдорович поднял трубку телефона, приказал ни с кем его не соединять и без всяких предисловий обратился к Рудневу с неожиданным вопросом:
– Дмитрий Николаевич, вы когда-нибудь слышали про венец Фридриха Барбаросса34?
– Нет, – сухо, не проявляя и тени заинтересованности, ответил Руднев.
– Тогда я вам расскажу…
– Сперва представьте мне участников синклита, – перебил Дмитрий Николаевич, с трудом выталкивая из себя слова, будто бы они были шершавыми и застревали на языке, – и объясните, зачем я вам понадобился.
По выражению лица начальника особо секретного отдела было очевидно, что он не привык, чтобы ему указывали. Однако он не осадил Дмитрия Николаевича, а лишь насмешливо хмыкнул и произнёс с нарочитой вежливостью:
– Прошу вас набраться терпения, Дмитрий Николаевич, и позволить мне изложить дело так, как я считаю нужным. По ходу я вам всех представлю и всё объясню. Так будет быстрее и понятнее.
Руднев промолчал, и Горбылёв принялся рассказывать.
– Венец Фридриха Барбаросса – древняя реликвия, много веков хранившаяся в сокровищницах германских королей. В 1806 году она пропала. Считается, что Франц II35 спрятал венец от Наполеона Бонапарта. Реликвия снова объявилась лишь через семьдесят лет, когда Карл Гессенский36, дедушка последней российской императрицы, передал её на смертном одре своему сыну Людвигу IV, а тот, в свою очередь, опасаясь за сохранность раритета, вручил его русскому царю Александру III в качестве приданого своей дочери Эллы, вышедшей замуж за великого князя Сергея Александровича37. С тех пор венец Фридриха Барбаросса хранился среди сокровищ дома Романовых.
Александр Фёдорович выложил на стол фотографию усыпанного каменьями восьмиконечного венца с массивным крестом на пресечении двух гребней, и не дождавшись никакой реакции со стороны Руднева, терпеливо продолжил:
– Венец Фридриха Барбаросса не просто драгоценный старинный артефакт, хотя, к слову сказать, это корона из золота, весящая без малого пять фунтов и украшенная десятком драгоценных камней, среди которых рубин в 40 карат и два изумруда по 15 карат каждый. Всё верно, Ипполит Эдуардович? – Горбылёв обратился к краснолицему толстяку.
Тот прерывисто вздохнул и скорбно закивал.
– Это Ипполит Эдуардович Фогт, – пояснил Александр Фёдорович. – По поручению совнаркома товарищ Фогт организовывает государственное хранилище ценностей Советской республики… Так вот, Дмитрий Николаевич, как я уже сказал, венец Фридриха Барбаросса имеет ценность не только материальную. Издревле этой регалии приписывается магическое свойство делать своего владельца непобедимым полководцем. Именно из-за этого её пытался заполучить Наполеон, а германский монарх её от него прятал. Также существует мнение, что, объявив себя Верховным главнокомандующим, Николай II увёз венец Фридриха Барбаросса с собою в ставку.
– Не очень-то он ему помог, – впервые за всё время повествования проронил Дмитрий Николаевич.
– Это все потому, что последний русский царь отошёл от Канона, – вмешался в разговор тот, кто был похож на испанского гранда.
Голос и манера говорить у этого типа были на редкость неприятными: гнусаво растягивая слова, он произносил их лениво и жеманно, при этом не смотрел ни на кого из собеседников, а с безразличным видом разглядывал свои ногти, не отличавшиеся ни ухоженностью, ни аккуратностью.
– Знакомитесь, Дмитрий Николаевич, это товарищ Аскольд, – представил гнусавого идальго Александр Фёдорович. – Он представляет Академию рационалистических психодуховных практик и материалистического эзотеризма.
– Какую академию? – переспросил Руднев, завязнувший в бессмысленном сочетании отвлечённых терминов.
– Это для посвящённых, – протянул товарищ Аскольд.
Он дыхнул на свой фальшивый бриллиант, потёр его о штанину и с видом бездарного актёра, пытающегося изобразить тонкость эстетического восприятия, принялся разглядывать несуществующую игру граней.
– Товарищ Аскольд консультирует нас по квазинаучным вопросам, – дополнил начальник особо секретного отдела. – Он известный специалист по различным артефактам, наделённым малоизученными физическими и психоэнергетическими свойствами. Очень известный эксперт в узком научном кругу.
Руднев не смог удержаться от мысли, что до октябрьского переворота господин Аскольд наверняка был также известен и в том кругу, который в архиве Анатолия Витальевича Терентьева значился под грифом «Мошенники и аферисты».
– Простите, Александр Фёдорович, – заговорил Дмитрий Николаевич, не пытаясь скрывать, что всё происходящее видится ему бессмысленной тратой времени в обществе не самых приятных для него людей, – не могли бы вы уже перейти к сути вопроса. Зачем вы меня пригласили?
– Сейчас дойдём и до сути, – заверил Горбылёв. – Мне необходимо, чтобы вы в полной мере понимали, о какой бесценной во всех отношениях реликвии идёт речь… Итак, венец Фридриха Барбаросса на момент свержения монархии хранился в царской сокровищнице. Он был национализирован в числе прочих ценностей и передан в государственное хранилище. Вспомнили о нём совершенно неожиданно, когда в декабре прошлого года наши дипломаты сели с Германией за стол переговоров, и в марте подписали мирный договор. Документ, как вам известно, включает в себя ряд экономических и политических условий, обнародованных и растиражированных газетами всего мира. Но есть ещё и, так сказать, закулисные договорённости, по которым Советская Россия должна вернуть Германии венец Фридриха Барбаросса в обмен на существенную денежную компенсацию. В том случае, если реликвия не будет возвращена, Германия оставляет за собой право возобновить военные действия против нашей страны. А мы, к сожалению, не можем её возвратить, поскольку венец Фридриха Барбаросса был похищен. Выяснилось это уже после того, как было заключено соглашение, исполнение которого назначено на середину мая этого года.
Естественно, было начато расследование, для проведения которого была сформирована специальная группа сотрудников ВЧК. С руководителем этой группы вы уже знакомы, – Александр Фёдорович кивнул на лысого усача, – им является товарищ Янсонс. Несмотря на то, что товарищ Янсонс имеет практически неограниченные полномочия в данном расследовании, ему пока не удаётся выйти на след утерянной реликвии. А найти её в срок критически необходимо. В связи с этим я обращаюсь к вам, Дмитрий Николаевич, как к мастеру сыска. Нам нужна ваша помощь, гражданин Руднев. И говоря «нам», я подразумеваю не большевиков, а страну. Россия нуждается в вас, Дмитрий Николаевич. Россия рассчитывает на вас…
– Кто вы такой, чтобы говорить за Россию?! – слова Руднева прозвучали, словно удар хлыста.
Дмитрий Николаевич поднялся и стремительно направился к двери.
– Товарищ Руднев, подождите! – раздался ему вслед голос Трепалова. – Я бывший балтийский матрос с тремя классами образования, который пришёл в разгромленную контору ваших друзей – московских сыщиков – и дал неравный бой потерявшим страх бандитам. Я ни рожна не смыслю в сыскном деле, но я готов сложить голову за то, чтобы всякий человек мог ходить по улицам Москвы без страха, чтобы горожане не баррикадировали на ночь двери своих домов, и чтобы никакая сволочь не жировала на складах, когда детишки и старики мрут c голода. Может, я, конечно, и ошибаюсь, но, думаю, такая позиция даёт мне право говорить от имени Советской России и от её имени просить вас о помощи. Нам нужен ваш опыт и ваши знания, Дмитрий Николаевич. Без них мы не найдём эту чёртову игрушку, за которую проклятые прусаки грозятся устроить нам Кузькину мать. Помогите нам!
Руднев замер, уже держась за ручку двери, постоял так немного, а потом вернулся.
– Я ничего вам не обещаю, Александр Максимович, – тихо произнёс он, обращаясь исключительно к руководителю московского уголовного розыска. – Ничего!
– Мы и не ожидаем от вас обещаний, – заверил нимало не задетый реакцией Руднева Горбылёв. – Мы прекрасно понимаем, что реликвия может оказаться вне досягаемости. Но на ваше старание мы всё-таки рассчитываем…
Дмитрий Николаевич метнул на начальника особо секретного отдела негодующий взгляд.
– Я не обещаю, что соглашусь помогать с розыском. Моё согласие будет зависеть от ряда условий, – отчеканил он.
– Что за условия? – деловито спросил Александр Фёдорович, по-прежнему сохраняя похвальную выдержку, невзирая на неприязнь, откровенно демонстрируемую Дмитрием Николаевичем.
– Во-первых, если я стану участвовать в расследовании, то лишь сотрудничая с уголовным розыском. Иметь дело с ВЧК я отказываюсь.
Горбылёв пожал плечами.
– Вам следует понимать, Дмитрий Николаевич, что за операцию в целом отвечает чрезвычайная комиссия, и все остальные привлечённые службы ей подотчётны. Я вовсе не настаиваю на вашем непосредственном общении с нами, но вам придётся мириться с обязательным участием в расследовании нашего человека, я назначил на это комиссара Балыбу.
Руднев взглянул на Трепалова и заметил, как у того по лицу пробежала едва заметная гримаса недовольства. Видимо, традиция соперничества спецслужб сохранялась и в советском государстве.
– Я буду мириться с присутствием вашего человека при условии его невмешательства в мои действия, – заявил Руднев и перешёл к следующему пункту. – Во-вторых, я желаю получить гарантии, что ни вы, Александр Фёдорович, ни ваши коллеги, – Дмитрий Николаевич уничижительно взглянул на товарища Янсонса, – не посмеют применять против меня и моих близких меры физического и морального принуждения. Ни арестов, ни слежки, ни допросов! Хотите получить от меня помощь – гарантируйте мне и моим друзьям безопасность!
Горбылёв досадливо скривил губы и поморщился.
– Вы, Дмитрий Николаевич, напрасно считаете нас сорвавшимися с цепи садистами, – проговорил он почти с укоризной. – Да, мы ведём классовую борьбу. Борьбу бескомпромиссную и жестокую. Вы же образованный человек, и знаете, что иного пути смены политической формации не существует. Новая власть беспощадно борется за гегемонию, старая – так же отчаянно сопротивляется. Это война, в которой неизбежны жертвы с обеих сторон. Однако, ведя борьбу за торжество пролетарского государства, мы не имеем намерения уничтожать представителей бывших правящих классов. И держать вас в страхе тоже не желаем. Более того, мы приветствуем принятие наших идеалов со стороны интеллигенции. Если желаете знать, так я, например, юнкерское училище закончил, но это не мешает мне служить революции. Советская власть готова принять всякого, кто станет ей помогать, и тех, кто помогать не желает, но и не вредит, она тоже не тронет. Пролетарская революция – дело суровое, но справедливое!
– Ваша справедливая революция в лице гражданина Янсонса и его подручных без всяких на то оснований избила меня и засунула в карцер, – отрывисто произнёс Руднев.
– В отношении вас, гражданин Руднев, была получена соответствующая информация, – зло пролаял Янсонс, но от чуткого слуха Дмитрия Николаевича не ускользнула скрытая за злостью тревога, а то и страх. – Были все основания считать, что вы причастны к контрреволюционному заговору!
Горбылёв жестом пресёк дальнейшие оправдания комиссара Янсонса.
– Лес рубят, щепки летят! – заявил он. – Мне жаль, что вы, Дмитрий Николаевич, пострадали от чрезмерной бдительности наших сотрудников, но, согласитесь, как только ошибка в отношении вас выяснилась, никто не стал вас задерживать.
– Не соглашусь, – возразил Руднев. – У меня есть все основании считать, что дело было не в ошибке, а в преднамеренно сфабрикованном обвинении. Вы нарочно сперва меня без всяких объяснений арестовали, а после столь же внезапно и беспричинно освободили.
Глаза Горбылёва недобро сузились, жёсткий испытующий взгляд впился в закаменевшего лицом усатого комиссара.
– Наше препирательство не имеет смысла, – с расстановкой произнёс Александр Фёдорович, продолжая буравить взглядом товарища Янсонса. – Что произошло, то уже произошло. Поменять это нельзя. Давайте вернёмся к вопросу о вашем содействии в расследовании. Вы, Дмитрий Николаевич, желали получить гарантии безопасности для себя и близкого вам круга лиц. Я даю вам эти гарантии. Убедиться в моих полномочиях вы можете через товарища Бермана, который хлопотал за вас перед самим Дзержинским… Есть у вас ещё условия?
Руднев задумался.
– Моё последнее условие – полный доступ к любым сведениям, которые потребуются мне для расследования.
– Вы будете знать ровно столько, сколько вам положено! – рявкнул Янсонс.
Дмитрий Николаевич сделал вид, что слов этих не услышал, и выжидательно воззрился на Горбылёва. Тот усмехнулся:
– Во многом знании многие печали, а кто умножает знания, умножает скорбь38, – слегка перевирая суть, процитировал бывший юнкер. – Впрочем, думаю, что человека с вашим опытом предостережения царя Соломона навряд ли смущают… Хорошо, Дмитрий Николаевич, это ваше условие я тоже обещаю выполнить. Но, разумеется, в рамках своих полномочий, они у меня тоже не безграничные.
От здания ВЧК отъехал старенький, но ухоженный Фиат, подаренный ещё в 1913 году московской сыскной полиции благодарным купечеством, не поскупившимся после того, как Кошко39 и его орлы избавили город от банды, громившей склады и обозы. Впрочем, щедрость торговых людей объяснялась не столько благодарностью за избавление от напасти, сколько готовностью сыщиков сохранить в тайне от общественности тот позорный для коммерсантов факт, что организатором банды оказался представитель их же благородного негоциантского сообщества.
Каким-то чудом автомобиль пережил и февральскую революцию, и октябрьский переворот и теперь числился уже за пролетарскими сыщиками. Впрочем, практической пользы от купеческого подарка как при Кошко, так и при Трепалове было немного. Мощный мотор рычал так, что слышно было за квартал, хрупкие рессоры ломались, едва автомобиль съезжал с мощёных или асфальтированных улиц на колдобины пригородных проулков, да и помещалось в нём, помимо водителя, всего три человека. В общем, использовать Фиат для оперативных выездов, а тем более для облав, никакой возможности не было, так что ездило на нём преимущественно начальство, да и то лишь тогда, когда нужно было пофасонить перед начальством ещё большим.
Вот и на этот раз с автомобилем вышла заминка. Привёз он на Лубянку одного Трепалова, а возвращаться в Гнездниковский тому предстояло в обществе четырёх человек: организатора государственного хранилища ценностей товарища Фогта, специалиста по квазинаучным вопросам товарища Аскольда, прикомандированного к сыщикам комиссара ВЧК Балыбы и Дмитрия Николаевича Руднева.
– Давайте, Александр Максимович, мы с вами пешком до конторы пройдём, а остальные пусть едут, – предложил Дмитрий Николаевич.
Трепалов понимающе кивнул.
– Давайте. Заодно и поговорим.
Однако разговор между ними как-то не клеился, вернее, даже и начаться никак не мог. Наконец Трепалов сказал:
– Не ожидал я, что вы согласитесь эту клятую корону искать.
– Почему? – удивился Руднев.
– Не в ваших интересах.
– Какой же у меня тут может быть интерес?
Александр Максимович покосился на спутника.
– Вы уж не обижайтесь, товарищ Руднев, я человек прямой, финтить не умею… В общем, имею я такую мысль, что для вас только сплошная выгода, если немцы снова на нас в полную мощь попрут. На юге – беляки, на востоке – япошки, с запада – Антанта. Тяжело Советской России. А коли мы не устоим, так снова ваша власть. Стало быть, нет вам резона, товарищ Руднев, войну останавливать.
Дмитрий Николаевич, прежде чем ответить, долго молчал.
– Наверное, Александр Максимович, в чём-то вы правы. Победы большевикам я и впрямь не желаю, потому как ваш социальный эксперимент видится мне полнейшей катастрофой. Но я не настолько наивен, чтобы верить в благие намерения немцев. Войну против России они ещё до вас начали и цели свои с тех пор не поменяли. Им земли наши нужны, да что бы мы не мешали немецкому владычеству в Европе. За тем они сюда и рвутся, а вовсе не для того, чтобы порядок в России помочь навести. Им Россия нужна слабая, обескровленная, а кто уж там в ней у власти, Николай Романов, Александр Керенский или Владимир Ульянов, им, поверьте, без разницы. Все мы им тут одним миром мазаны: и буржуи, и пролетарии. Так что нет мне никакого смысла на немцев рассчитывать. А от войны я устал не меньше вашего…
Трепалов выслушал Дмитрия Николаевича очень внимательно и под конец его речи удовлетворённо крякнул.
– Хорошо, что вы, товарищ Руднев, не пытаетесь меня убеждать в своём расположении к советской власти. Если бы вы чего-нибудь такое сказанули, я бы доверять вам дальше не смог.
Руднев усмехнулся.
– Значит, пока доверяете?
– Доверяю, и надеюсь, что и вы мне доверять будете. Большего мне от вас не надобно, но без доверия между нами никак! Одна маета выйдет!
– Это вы верно сказали. Что ж, давайте попробуем доверять, – согласился Дмитрий Николаевич и попросил. – Расскажите мне, Александр Максимович, все подробности дела.
– Их немного, к сожалению, – пожал плечами Александр Максимович. – Реликвия вместе с другими царскими цацками хранилась в московском губернском банке. Пропажа обнаружилась почти месяц назад, когда в банк приехала комиссия, которая должна была подтвердить подлинность венца и отсутствие на нём повреждений. Открыли сейф, это там такая цельная комната в подвале, без окон и с дверью, как в трюме крейсера… Случалось вам на крейсерах бывать?
– Не случалось.
– А я гальванёром на «Рюрике» служил… Там бронированные трюмные двери с кремальерным замком. Если пробоина, их задраивают, чтобы вода другие отсеки не заполняла. Не проломить, короче говоря… В общем, открыли дверь, вынули ларец, в котором корона хранилась, отперли, а её и нету! Ясное дело, всех арестовали – и пришлых, и охрану, и гражданских, что при хранилище числятся. Всего девятнадцать человек: двенадцать караульных, они посменно по четыре человека дежурили, один архивариус и его помощница, два прикомандированных к хранилищу ювелира, ну, и комиссия из трёх человек: один профессор какой-то там по немецким древностям, второй – специалист из Исторического музея и ещё один ювелир, большой дока по драгоценным камням. Кроме этих трёх в комиссию ещё два товарища из ЧК входили: Балыба и Янсонс.
– Их тоже арестовали?
Трепалов изумлённо уставился на Руднева.
– Нет, конечно! Они начали расследование. Позвали нас. Чтобы мы сняли отпечатки…
– Подождите! – перебил Дмитрий Николаевич. – А когда пропал венец, удалось выяснить?
– По записям в журнале, последний раз его наличие проверяли за неделю до этих событий. Там всё в точности по процедуре: вынимали, осматривали, взвешивали. Это регулярная проверка. Её проводят один из ювелиров, архивариус и двое охранников. Подписи всех четырёх в журнале имеются, и сами они подтверждают, что реликвия на тот момент была в целости и сохранности. Но про это вам лучше товарищ Фогт всё расскажет.
– Месяц и ещё неделя, – задумчиво проговорил Руднев, – срок немалый…
– Неделя, это если те четверо не врут, – заметил Трепалов. – А то может, и раньше свистнули.
– Вряд ли врут. Им для этого в сговоре нужно быть, каждую деталь согласовать в своих показаниях. Это сложно для четырёх человек. Да и вероятность того, что кто-то проболтается, тем выше, чем посвящённых больше. Когда участников преступления много, правда наружу быстрее вылезает… Что удалось выяснить сразу после обнаружения пропажи?
– Да, собственно, ничего. Отпечатки там всякие, слепки с замка и прочее, что полагается, никаких зацепок не дали: дверь и шкатулку не взламывали, никаких посторонних пальцев в хранилище мы не нашли. Обыск в банке, в казармах охраны и в квартирах остальных подозреваемых тоже ничего не дал… Оно и не мудрено! Не стал бы вор при себе сокровище хранить, тем более у него неделя была на то, чтобы его куда-нибудь сплавить.
– Что показали подозреваемые и свидетели?
Трепалов поморщился.
– Тут не скажу, не знаю. Их ВЧК допрашивала. Нам они не докладывают. Но судя по тому, что к вам обратились, похвастаться им нечем.
– Выходит, чекисты своё расследование ведут отдельно от вас?
– Правильнее будет сказать, что расследование только они и ведут, а мы у них на побегушках. Подробности дела мне стали известны лишь вчера от Горбылёва. Янсонс с Балыбой нам даже не сообщали, что пропало и когда. Просто велели провести… как это правильно?.. криминалистическую экспертизу. Полученные материалы у нас сразу забрали. Подозреваемых мы видели только тогда, когда брали у них отпечатки. Нам даже личные дела не показали.
Дмитрий Николаевич на несколько секунд задумался, а потом спросил:
– Скажите, Александр Максимович, архив, который Терентьев собрал, изъяли тогда же, когда венец искать начали?
– По времени тогда же, но я не знаю, связано ли одно с другим. Нам просто предъявили распоряжение с подписью Дзержинского и ничего объяснять не стали.
Руднев невесело усмехнулся:
– Товарищеские у вас отношения, я смотрю.
Трепалов насупился.
– А я бы, товарищ Руднев, на месте товарищей из ЧК тоже бы не особо УГРО доверял. В наших рядах не все твёрдую платформу имеют, а некоторые и вовсе перебежчиками оказались.
Дмитрий Николаевич хотел было ответить, что твёрдая платформа ещё никому не заменяла ни профессионализм, ни совесть, но вовремя прикусил язык. Входить в конфронтацию с человеком, с которым взялся вести расследование, глупо и недальновидно, тем более, если у тебя есть причина симпатизировать этому человеку и даже быть ему благодарным.
– Александр Максимович, я до сих пор не успел сказать вам спасибо за то, что вы позволили снять с меня обвинение в убийстве и за то, что потом пытались меня разыскать. Я вам очень благодарен за всё это, – сказал Руднев, пресекая опасную пикировку и переводя разговор в русло взаимной терпимости. – Вам удалось выяснить, почему тот человек – Капитон Федульевич Зябликов, если не ошибаюсь – следил за Белецким, кто его зарезал?
Трепалов враз помягчел, то ли в силу душевной отходчивости, то ли порадовавшись вовремя придушенному конфликту.
– Пока нам только удалось установить имя убитого, да и то потому, что история с этим мертвецом получила продолжение, тоже, надо сказать, безрадостное, – ответил он и охотно поделился подробностями. – На следующий день после вашего ареста в Хлебном переулке было совершено двойное убийство. Были застрелены профессор медицины Олег Станиславович Хабаров и его помощник доктор Виноградов. Их убили в квартире профессора, где он не только проживал, но пациентов принимал, неврастеников всяких…
– Я знал профессора Хабарова, – глухо перебил Руднев и, скривившись от боли, принялся тереть затянутую в перчатку руку.
Александр Максимович заметил это и участливо спросил:
– Болит? У вас ранение было?
– Не ранение, ожог сильный, – ответил Дмитрий Николаевич. – Иногда болеть начинает. Мнимая боль. Хабаров меня как раз от этого лечить пытался… Не обращайте внимание, пройдёт сейчас… Так что там с этим двойным убийством?
Трепалов, слегка смутившись своего замечания на счёт неврастеников, к числу которых, как оказалось, относился и его собеседник, поспешил вернуться к подробностям дела:
– Убил докторов, похоже, один из пациентов, но кто таков и как выглядит, выяснить не удалось. Горничная у профессора девка хоть и молодая, но чисто курица безмозглая! Ни хрена сказать не смогла! Не помню, говорит, какой такой пациент был, и всё тут. А то что был, в этом она уверена, потому как профессорский помощник ей всегда заранее время называл, когда пациенты должны были приходить. Она их встречала и в смотровую провожала, а об остальных посетителях отдельно докладывала. В тот раз она тоже кого-то встретила и к профессору провела. Потом следующий пациент пришёл, она и его в смотровую – а там оба доктора на полу с простреленными головами. Есть ещё одно, что подтверждает версию с убийцей-пациентом. Всех, кто к профессору на приём приходил, помощник в журнал записывал. Так вот, в журнале этом последняя страница была вырвана. Мы, конечно, стали всех из этого журнала разыскивать, потому как убийца мог не первый раз приходить…
– Он бы тогда весь журнал унёс, а не один лист выдрал, – заметил Руднев.
– По уму-то, конечно, так, – согласился Трепалов, – но мог же не сообразить или растеряться… Да и ухватиться нам больше было не за что… В общем, нашли мы всех, кроме одного. Горничная никого не признала, алиби у всех подтвердилось. А про того, который пропал, в конце концов выяснили, где проживает. Опросили дворника и соседей. Те говорят, что уж несколько дней как не появляется, и описание внешности дали. Ну, тут-то и выяснилось, что пациент этот в нашем морге лежит, и что ещё до убийства докторов он сам был зарезан в Балихинском доме. Так мы и узнали имя вашего шпика.
– Вы сказали, профессора и доктора застрелили. Что же, никто не услышал двух выстрелов?
– Никто. Видать, с глушителем стреляли.
На этом разговор об убийстве в Хлебном переулке Руднев с Трепаловым были вынуждены прервать, поскольку дошли до Гнездниковской конторы, где им предстояло вернуться к вопросу о похищенном венце древнегерманского короля.
Глава 9
В небольшой кабинет начальника московского уголовного розыска набилось столько народа, что не всем нашлось место, куда сесть.
На присутственном диване расположились товарищи Фогт и Аскольд. Первый беспрестанно елозил так, будто его масштабное основание колола сломанная пружина. Второй – наоборот, был до неприличия расслаблен: раскинул руки по спинке дивана, забросил ногу на ногу и с меланхоличным видом рассматривал игру бликов на носке своего лакированного штиблета.
Комиссар Балыба с обескураживающей бесцеремонностью занял место хозяина кабинета. Остальные стулья, а также два подоконника оккупировали сотрудники УГРО, среди которых были Маркизов, Котов и Савушкин.
При появлении начальника и его спутника двое последних поднялись, уступая свои стулья вошедшим. Дмитрий Николаевич садиться отказался, встал у двери, опершись плечом о косяк, и всем своим видом давая понять, что он здесь играет исключительно совещательную роль. Александр Максимович предложенный ему стул тоже проигнорировал. Несколько секунд он в упор смотрел на зарвавшегося Балыбу, но тот не то что не соизволил подняться с начальничьего места, но даже и бровью не повёл. Тогда Трепалов по-мальчишечьи уселся на стол, оказавшись, таким образом, к чекисту спиной.
– Товарищи! – провозгласил Александр Максимович так зычно и задорно, будто начал не совещание, а митинг. – Пролетарская республика доверила нам дело чрезвычайной важности! От того, сдюжим мы или кингстоны откроем, зависит судьба революции!
Трепалов обвёл взглядом своё воинство. У новичков возбуждённо загорелись глаза, бывалые сыскари выглядели чинно, но в их взглядах искрился охотничий азарт.
– Когда ещё при прошлом царе сладили свадьбу меж Алискиной сестрой и московским генерал-губернатор, немцы за свою принцесску дали приданным корону в четыре с половиной фунта золота, да с каменьями, что твой орех, – продолжил излагать Александр Максимович. – Теперь прусские империалистические крохоборы требуют вернуть их кокошник и грозят, если не вернём, снова войной на нас двинуть. Мы им хоть сейчас готовы цацку отдать… Пущай подавятся! Всё равно наши немецкие товарищи скоро в Германии победят, а значит, реликвия эта трудовому народу принадлежать станет… Да только какая-то несознательная, но очень уж закомуристая сволочь спёрла немецкую корону, подставив под удар безопасность и престиж нашего молодого советского государства. Мы, товарищи, должны удар этот во что бы то ни стало отвести, а именно: найти пропавшую корону, а заодно и вора взять на цугундер. Такая вот, товарищи, у нас с вами революционная задача! В помощь для её решения к нам направлены товарищ Балыба из ВЧК, товарищ Фогт из государственного хранилища, товарищ Аскольд из… от науки, в общем… и товарищ Руднев, с которым многим из вас и раньше дело иметь приходилось как с многоопытным и первостатейным сыщиком.
Окончив агитацию, Трепалов чётко и лаконично изложил суть дела и все известные по нему факты. В кабинете загудели голоса, старожилы деловито задавали вопросы по существу, новички всё больше возмущались происками врагов революции и высказывали скоропалительные версии, основанные преимущественно на классовом резоне. Более всех вошёл в раж товарищ Котов.
– Да чего тут расследовать? Ёжику понятно, что это всё сами же немецкие буржуи и затеяли, чтобы клин вбить между нами и германским пролетариатом. Вот, дескать, какие они, большевики! Чужое добро – национальное достояние немецких братьев по революционной борьбе – захапали и отдавать не хотят. А помогли прусским гадам наши недобитки, – Семён Гаврилович недобро покосился на Руднева и Фогта, а потом с соратнической простотой обратился к Балыбе. – Товарищ чекист, у профессоров да ювелиров, что к короне касательство имели, часом, немцев в родне нету?
– Личные дела фигурантов засекречены, – сухо отчеканил Балыба.
На лице комиссара застыло неприятное выражение, в котором мешались высокомерие, досада и мстительность. Балыба явно не ожидал, что Трепалов столь недвусмысленно обозначит его всего лишь как «помощника», а не начальника, и теперь со свойственной мелочным натурам злопамятностью жаждал реванша.
– Если вы, товарищ Трепалов, хотите получить доступ к делам, – заявил он в спину Александра Максимовича, – вам придётся обратиться с заявлением на имя начальника особо секретного отдела товарища Горбылёва. И если он сочтёт необходимым…
Начальник московского уголовного розыска глянул через плечо и поцокал языком.
– А что так, к начальнику-то? Ваших полномочий, товарищ Балыба, разве не хватит?
– Моих хватит, – впервые с начала совещания заговорил Руднев. – Горбылёв гарантировал мне доступ ко всей информации, касающейся расследования. Так что прошу до вечера предоставить личные дела свидетелей.
Балыба хотел что-то ответить, да только зубами лязгнул, словно пёс, упустивший сиганувшего через забор воришку.
– И ещё, – продолжил Дмитрий Николаевич таким тоном, что сыщики смотрели на него кто с уважительным почтением, а кто с одобрительным удивлением, – сегодня же верните сыскной архив, который сотрудники ВЧК изъяли здесь в конторе и на квартире Анатолия Витальевича Терентьева.
Во враждебном взгляде Балыбы промелькнуло недоумение, которое, впрочем, тут же превратилось в злорадство.
– О чём вы говорите, товарищ Руднев? Мы никакой архив не изымали.
Дмитрий Николаевич переглянулся с Трепаловым.
– Как так не изымали? – медленно и с нажимом переспросил Александр Максимович.
Он соскочил со стола и теперь невежливо нависал над своим собеседником.
– А вот так, – пожал плечами Балыба, а потом неожиданно шарахнул по столу кулаком. – Что, товарищи сыщики, прошляпили свою картотеку?! Да вас за это под трибунал! В чьих руках теперь все эти документы, а?! Как вас после такого до чрезвычайного дела допускать можно? Имейте в виду, товарищ Трепалов, сегодня же на стол товарища Горбылёва ляжит мой доклад…
– Помолчите, Балыба! – оборвал чекиста Руднев и обратился к Трепалову. – Александр Максимович, вы говорили, что вам было предоставлено распоряжение за подписью Дзержинского?
Руководитель московского сыска коротко кивнул и так зыркнул на Балыбу, что тот счёл за лучшее ретироваться с начальничьего места. Трепалов сел за свой стол, отпер один из ящиков, вынул оттуда бумагу и протянул Дмитрию Николаевичу. Тот быстро пробежал документ глазами и повернулся к Балыбе.
– Удостоверение своё покажите, – приказал он.
– Что-о?! – Балыба аж задохнулся от такой наглости.
– Удостоверение, говорю, покажите, – невозмутимо повторил Руднев. – Оно же у вас Дзержинским подписано? Я хочу сверить подписи.
Чекист заглянул в бумагу и растерянно замер.
– Дайте ваше удостоверение, – в третий раз повелел Дмитрий Николаевич, и на этот раз Балыба вынул из кармана свой мандат.
Руднев бегло взглянул и объявил:
– Подпись поддельная, но сходство крайне велико. Не просто срисовали с образца – рука набита.
Трепалов тоже посмотрел в бумаги и недоверчиво спросил:
– Вы уверены? Я разницы не вижу.
– Уверяю вас, у меня в этом деле особый дар, – ответил Дмитрий Николаевич, возвращая Балыбе его удостоверение, и в свою очередь спросил, обращаясь уже ко всем сыщикам:
– Кто присутствовал при изъятии и сможет описать мне внешность мнимых чекистов? Я нарисую портреты. Посмотрим, может, удастся установить личности.
– Думаете, это имеет отношение к похищению венца? – уточнил Трепалов.
– Не знаю, но совпадение странное, – отозвался Дмитрий Николаевич. – В любом случае станем разматывать все ниточки.
– А ещё какие ниточки мотать будем? – живо спросил Александр Максимович.
– Немцев нужно искать! – снова оседлал своего боевого коня товарищ Котов. – Ну ведь точно, без них – без сволочей – не обошлось!
Несколько голосов бодро поддержали предложение Семёна Гавриловича, однако большинству сыщиков версия с происками коварных германских буржуев очевидно не казалась убедительной.
– Я бы по скупщикам прошёлся и ломбардам подпольным, – предложил Маркизов, который до того помалкивал и всячески старался не встречаться с Дмитрием Николаевичем взглядом. – Четыре фунта золота одному блатокаю нынче уж не сплавишь, помельчал народ, коммерцию подрастерял. А если, говорите, камушки в короне редкой цены были, так тут и вовсе всего пару персонажей в Москве осталось с эдаким масштабом и специализацией.
– В этом нет смысла, – возразил Руднев и поморщился от резкости и очевидной неприязненности своего тона.
Не хотел Дмитрий Николаевич старое поминать, считая, что в сложившихся обстоятельствах это совсем неуместно, но сдержать обиды не сумел: очень уж остро и болезненно кололо его воспоминание о циничных обвинениях и унизительном допросе, учинённом бывшему графу бывшим титулярным советником.