Вдыхая тень зверя

Размер шрифта:   13
Вдыхая тень зверя

© Евгения Якушина, текст, 2026

© ООО «Издательство АСТ», 2026

Глава 1

Над дубовыми дверями особняка, что красовался в начале Пречистенской улицы, уж который раз за последний месяц меняли вывеску. Вернее сказать, теперь это была даже не вывеска, а красный кумач, на котором белой краской слегка кривовато, но решительно вывели странное сочетание букв высотой в пол-аршина: «ОТАГКУЛЬТиБОРАНРПР».

В процесс приколачивания полотнища было вовлечено три человека.

Первый, очевидно старший в этой компании, явно проникся значимостью своего руководящего положения в таком ответственном деле, как замена вывески. Он с хмурым видом расставил ноги на ширину плеч, засунул большие пальцы рук за широкий ремень и, задрав голову, наблюдал за своей командой, балансирующей на двух садовых лестницах, приставленных к фасаду. Этому человеку было немногим за тридцать, но его желтое, изможденное приобретенной на каторге чахоткой лицо и болезненная сутулость, которую не могла скрыть жесткая, широкая в плечах кожанка, добавляли ему лет двадцать.

Команда чахоточного комиссара состояла из пятидесятилетнего крепкого мужика в исключительно добротной армейской форме и совсем молоденького морячка в убитых сапогах, латаных штанах, грязной тельняшке и вытертом до блеска бушлате с наполовину ободранными пуговицами. Красноармеец имел вид ушлый и вредный, какой бывает свойственен деревенским смутьянам, матросик же, напротив, выглядел малым добродушным и простоватым.

– Ну, чаво тянешь?! Чаво тянешь, говорю! – покрикивал на своего подручного старший из двух. – Не видишь, шоль, перекосило таранспарантину!

Приладив свой угол, красноармеец принялся его приколачивать, но тут резкий порыв беспокойного апрельского ветра рванул алое полотнище из рук. Не желая опрокинуться вместе с лестницей, мужик выпустил транспарант, и тот, выдергивая вместе с кусками штукатурки ряд гвоздей, мотнулся в сторону морячка и накрыл его с головой.

– Дядя Егор! Ты что ж отпустил-то?! – взвыл молодой человек, бившийся в кумачовых путах, из которых никак не мог освободиться.

– То-оварищ Муромов! Эт-то еще что за «дядя»?! – грозно отчеканил комиссар и болезненно закашлялся. – Немедленно прекратите эту мещанскую контрреволюцию! Не за тем мы буржуазную сволочь били, чтобы потом своих боевых товарищей «дядями» называть!

– Ой! Это я случайно, товарищ комиссар! – принялся оправдываться матросик, продолжая неравную борьбу с полотнищем и ветром. – Я хотел сказать: почто конец кидаешь, товарищ Афанасьев! Трави давай!

Так и не дождавшись ни от кого помощи, товарищ Муромов, чудом не сверзившись с лестницы, исхитрился-таки наконец вынырнуть из-под кумача. В это самое время к особняку подходила осанистая дебелая тетка с широким миловидным лицом и бойким взглядом. Одета она была в темное шерстяное платье и суконную, отороченную облезлой кое-где белкой жакетку, на голове у тетки красовался яркий елисеевский платок, повязанный на городской лад.

– Тьфу ты! Черт окаянный! – в сердцах крикнула прохожая, шарахнувшись от алого кокона, внезапно обретшего молодую взлохмаченную голову. – Напугал-то как!

– Простите, Настасья Варфоломеевна! – добродушно и весело отозвался морячок. – Вот! У нас тут теперь такое уч-ре-ж-де-ние будет.

Слово «учреждение» молодой человек проговорил по слогам и аж губами причмокнул, так ему нравилось звучание этого нового для него, солидного и одновременно воодушевляющего слова.

Тетка остановилась, сурово сдвинула брови, уперла левую, свободную от увесистой корзины руку в бок и принялась наблюдать, как, нарочито кряхтя и охая, товарищ Афанасьев спустился с лестницы, подхватил свой край полотнища и снова полез наверх прилаживать его к стене.

– Нечего стоять, гражданочка! Проходите! – грозно приказал комиссар.

Но он не на ту напал. Мощная, что твой крейсер, Настасья Варфоломеевна грозно надвинулась на чахоточного.

– Это что ж? – ядовито спросила она. – Новый декрет, что ли, вышел, что нельзя стоять и смотреть?.. Хочу и смотрю! И ты мне, гражданин-товарищ, не указ!

Красноармеец и морячок тем временем развернули и натянули транспарант.

– От-аг-культ… – принялась читать Настасья Варфоломеевна. – Фу ты! Околесица! Не разобрать!.. Только стену попортили вконец!

С этими словами она презрительно отвернулась от происходящего и гордо поплыла в сторону флигеля, примыкавшего к особняку со стороны бульвара.

– Вот контра! – прошипел товарищ Афанасьев, завистливо погладывая на корзину у тетки в руках. – Небось графу свому харчи понесла… Ничего!.. Уж мы еще угнетателя ентого растасуем…

Пречистенский особняк, определенный теперь под учреждение, название которого скрывалось под загадочной аббревиатурой ОТАГКУЛЬТиБОРАНРПР, до октябрьского переворота 1917 года был фамильным гнездом графа Дмитрия Николаевича Руднева-Салтыкова-Головкина, но первым же указом какого-то не пойми какого комиссариата или комитета – шут его разберет! – был экспроприирован под нужды исполнительных органов новой рабоче-крестьянской власти. Обитателям особняка – хозяину, управляющему и штату прислуги из более чем десяти человек – было приказано в двадцать четыре часа освободить бо́льшую часть дома и переселиться в маленький двухэтажный флигель, основную часть которого занимала художественная мастерская Дмитрия Николаевича, до революции известного и модного художника-модерниста, писавшего в изысканном стиле английских прерафаэлитов.

Страшные и горькие это были двадцать четыре часа, а еще страшнее оказались многие часы, дни и месяцы после. Революционная стихия не пощадила красивый и уютный особняк с милым ухоженным садом. В его комнатах хозяйничали комиссары, солдаты, матросы, пролетарские комитеты и прочее… прочее… прочее. Парадную лестницу, паркет и ковры затоптали грязными сапогами, заплевали и усеяли окурками, шелковые обои порвали штыки упиравшихся в них винтовок, китайские вазы на лестницах и хрустальные плафоны люстр переколотили, печи разбили и заменили буржуйками, половину водопровода по неведомой причине срезали, уборные загадили, бархатные портьеры и атласные покрывала пустили на портянки. Невостребованная под присутствия мебель из красного дерева сгорела в печи вместо дров, на растопку также пустили старый рояль и половину вековых деревьев их сада, а газон и клумбы оказались объедены и вытоптаны расквартированными там лошадьми.

Все не унесенное хозяевами и оставшееся в доме графское добро – картины, часы, художественные безделушки, сервизы, кухонная и хозяйственная утварь, постельное белье, одежда – все это исчезло из особняка за пару дней, не то национализированое, не то попросту расхищенное неизвестно кем. А добра такого оказалось в богатом графском доме ох как немало, ведь в отпущенные на выселение сутки слуги вынесли лишь самое необходимое, а сам хозяин и его управляющий потратили время на перетаскивание во флигель многотомной и бесценной библиотеки, собранной стараниями нескольких поколений Рудневых и Салтыковых-Головкиных.

Революционный матрос товарищ Муромов был одним из тех, кого приставили следить за бывшим графом, ныне гражданином Рудневым, и его людьми, дабы контрреволюционный элемент и несознательные еще пока, но уже освобожденные пролетарской революцией трудящиеся не вынесли из дома лишнего и не попрятали бы ценности, теперь уже общенародные. Молодого человека крайне удивлял тот факт, что бывший барин и его то ли секретарь, то ли управляющий, оба с застылыми, бледными, но не растерянными и испуганными, а, скорее, отчаянными и осатанелыми лицами взялись выносить книги. Будучи по натуре своей человеком участливым и добрым, товарищ Муромов даже решился вмешаться в странное это действие.

– Товарищ граф, – сказал он, нимало не смущаясь ни странностью такого обращения, ни декретом об уничтожении сословий и гражданских чинов, – почто вы этот хлам-то носите? Вы бы, гражданин, лучше керосинку забрали или вон ту бабу бронзовую. На муку иль, поди, на картошку бы обменяли. А книги что? Да и куда их столько?

– Читать! – хмуро бросил в ответ Дмитрий Николаевич.

– Да разве ж столько прочесть?! Жизни не хватит!

– А я долго жить собираюсь! – огрызнулся бывший граф.

Матросик добродушно засмеялся и отложил из стопки совсем ветхую книжонку, на титуле которой значился 1674 год.

– Ну, а это-то старье, гражданин Руднев, на кой ляд вам сдалось? Оставьте на растопку. Мы новых книг понапишем.

– Сначала напишите! – лязгнул зубами Дмитрий Николаевич и отобрал у парня книгу.

Тот не обиделся и не рассердился, а лишь с растерянностью и непониманием посмотрел на своего странного озлобленного собеседника.

– Как знаете… – промямлил он смущенно и отошел в сторону.

Замешательство революционного матроса и проявленное им перед тем искреннее участие, пусть и нелепое, неожиданно тронуло что-то в заледенелой душе Руднева.

– Вы читать умеете? – спросил он молодого человека.

– Умею! – оживился тот. – У нас на «Полтаве»… Так линкор называется, где я служил… Там у нас каперанг[1] вроде вас был, тоже уж больно книги любил и две библиотеки держал: офицерскую и для младших чинов. Я там мно-огое перечитал. Про путешествия все больше…

Дмитрий Николаевич порылся в стопке книг, вынул одну и протянул матросу.

– Возьмите. Думаю, вам понравится.

– Жюль Верн, – прочел товарищ Муромов на обложке, – «Дети капитана Гранта»… Ух ты! Про морского капитана?

– Да. Это приключенческий роман про путешествие по разным морям и землям.

– Не про буржуев? – засомневался политически подкованный революционный матрос.

Дмитрий Николаевич пожал плечами.

– Не про пролетариев, конечно, но герои этой книги были сторонниками освобождения Шотландии от гнета империалистической Англии.

– Значит, про нашего брата! Про интернационал! – совсем обрадовался молодой человек. – Спасибо вам, товарищ граф!

Руднев только головой покачал в ответ и снова принялся спасать библиотеку. Ему вдруг припомнилось, как за этот самый роман, а вернее за то, что читал его втихаря ночью в постели, затащив под одеяло масляную лампу, крепко выбранил его, девятилетнего барчонка, старый добрый слуга Тимофей Кондратьевич. Славу богу, старик не дожил до этого дня и не увидел разорения гнезда своих господ, которым он преданно служил много-много десятков лет.

Господь призвал к себе Тимофея Кондратьевича тихо и мирно, во сне, когда тому виделся светлый и радостный сон, как сидит он в барском садике, а вокруг резвятся семеро барчат: четверо сероглазых светловолосых вихрастых сорванцов-мальчишек и три проказницы-девоньки с огненно-рыжими косичками, золотыми веснушками и задорными темными глазами. И хоть не было суждено старику понянчить отпрысков своего ненаглядного барина, он, по крайней мере, упокоился подле могилы господ в блаженном неведении о надвигавшейся катастрофе, в которой разрушился навсегда мирный уклад Пречистенского особняка.

На следующий день после скоропалительного переезда во флигель заявился весь одетый в кожу комиссар в сопровождении двух армейских с винтовками. Грубо отпихивая попадавшиеся под ноги тюки, чемоданы и всякие сваленные кое-как на полу вещи, представитель новой власти прошествовал через потерянное собрание графской челяди, расступившейся перед ним, словно воды Красного моря перед Моисеем.

– Где гражданин Руднев? – сухим трескучим голосом спросил комиссар, не обращаясь ни к кому конкретно.

Чья-то рука робко указала в сторону мастерской. Кто-то ахнул и всхлипнул. На него зашикали.

Игнорируя все это, комиссар двинулся в означенном направлении, с нарочитым грохотом распахнул прикрытую дверь и твердой поступью вошел в святая святых художника Руднева, куда до того дня не смел без дозволения хозяина явиться ни один из обитателей особняка.

В мастерской двое опрятных, хорошо одетых мужчин раскладывали вдоль стен многоярусные стопки книг.

Один был помоложе, лет тридцати пяти-сорока, щуплый, невысокий, светловолосый, с большими туманно-серыми глазами, во взгляде которых читалась нечеловеческая усталость. Лицом этот тип был по-барски красив, и из буржуйского, видать, шика носил шевелюру чуть не до плеч и замшевую перчатку на правой руке.

Второй, возрастом за сорок, высокий и худой, с суровым аскетическим лицом, чем-то неуловимо напоминал иностранца. Его зеленоватые глаза смотрели на комиссара так, что в душе у того брямкнула тревога, как, бывало, коротко звякал колокольчик в дверях кондитерской лавки на Пречистенском бульваре, которая уж больше месяца была оставлена съехавшим в неизвестном направлении хозяином.

– Кто из вас гражданин Руднев? – резко и властно спросил человек в коже.

Находившиеся в комнате оставили свое занятие и тягостно переглянулись.

– Я, – ответил тот, что был в перчатке.

– А вы кто? – обратился комиссар ко второму.

– Я Белецкий, – отозвался высокий. – С кем имеем честь?

От этакой старорежимной формулировки комиссар поморщился, словно лимон надкусил.

– Я – уполномоченный комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем. Меня зовут товарищ Балыба.

– Чем обязан? – задал вопрос Руднев, и уполномоченный Балыба безошибочно уловил в тоне бывшего графа с трудом сдерживаемую враждебность.

– Предъявите ваши документы, гражданин Руднев! – приказал комиссар.

Дмитрий Николаевич вынул из внутреннего кармана паспортную книжку с двуглавым орлом и сложенный вчетверо листок простой писчей бумаги с целым букетом печатей и штемпелей, выданный ему в марте 1917 года представителем народной милиции и подтверждающий, что он, гражданин Дмитрий Николаевич Руднев такого-то года рождения, действительно проживает по улице Пречистенке в доме номер таком-то.

– Вы тоже документы покажите! – коротко бросил Балыба Белецкому, не отрываясь от въедливого штудирования рудневского паспорта.

Белецкий протянул уполномоченному аналогичный набор из справки и книжицы с царским гербом.

– Фридрих Карлович, – прочел комиссар. – Вы немец? А фамилия почему русская?

– Отец был немцем, – сдержанно, но натянуто объяснил Белецкий. – Приехал служить в Россию и остался. Женился на русской и взял русскую фамилию.

– У вас указан тот же адрес проживания, что и у гражданина Руднева. Вы его родственник? – продолжал сухо интересоваться Балыба.

– Нет, я секретарь и управляющий делами Дмитрия Николаевича.

– Секретарь, значит, – гнусно усмехнулся комиссар и вернул Рудневу с Белецким документы. – А где, граждане, ваши мандаты о несении трудовой повинности?

– Что? – Дмитрий Николаевич выговорил свой вопрос так, будто камень уронил.

– Все представители буржуазных сословий обязаны нести трудовую повинность и иметь о том соответствующую бумагу, – отчеканил Балыба.

– Вы же сословия и чины отменили, – процедил Руднев.

– Бывших буржуазных сословий и бывшего дворянства, – поправился комиссар. – Так где вы работаете, гражданин Руднев?

– Здесь работаю. Это моя мастерская. Я художник.

Одетый в кожу уполномоченный презрительным взглядом пробежал по оконченным и неоконченным полотнам, на которых красовались прекрасные томные женщины, средневековые рыцари в латах, паладины, афиняне, колдуны, античные боги, сатиры, нимфы, драконы и прочая тому подобная контрреволюционная публика.

– Это ваше декадентское ремесло не может рассматриваться как труд на благо пролетарской республики, – заявил он. – Равно как и должность частного секретаря. Даю вам сроку два дня. Если за это время вы, граждане, не получите мандаты о трудовой повинности, я выселю вас из предоставленного вам советской властью помещения.

Лицо Дмитрия Николаевича исказилось гримасой неистовой злобы, от ярости у него аж дыхание перехватило.

– Это мой дом! – хрипло выкрикнул он и сделал движение в сторону комиссара, но Белецкий тут же схватил его за руку повыше локтя и стиснул так, что Дмитрий Николаевич от боли опомнился и замер.

– У вас два дня, – недобро улыбаясь, повторил Балыба и, скрипя кожей, покинул флигель вместе с армейскими.

Едва шаги представителей новой власти удалились от двери, Руднев схватился за голову и со стоном, переходящим в звериный рев, опустился на пол, где затих в скорбной позе. Белецкий шарахнул кулаком по стене и прорычал по-немецки нечто непереводимое, но, очевидно, чрезвычайно грубое. Потом вдруг резко метнулся из мастерской и, вернувшись через несколько минут, сунул что-то в руки Дмитрию Николаевичу.

– Anziehen! (Надевайте!) – велел он тоном, не терпящим возражений.

Руднев поднял глаза на своего секретаря, являвшегося на деле его верным другом еще с детства.

– Белецкий, ты что, рехнулся? – простонал он, увидев, что друг протягивает ему фехтовальную маску и держит под мышкой две рапиры.

– Надевайте, говорю вам!

– Нашел чем заняться! Самое время!

– Все лучше, чем предаваться унынию или лелеять в душе бессмысленный гнев!

Белецкий рывком поставил Дмитрия Николаевича на ноги и всучил-таки ему в руки маску.

– Ты серьезно, Белецкий?

– А бывало иначе?

Иначе у Белецкого не бывало никогда. По крайней мере в отношении физических тренировок, которыми он еще со времен, когда служил при юном Дмитрии Николаевиче воспитателем, всю жизнь донимал Руднева, отнюдь не склонного к атлетическим занятиям.

Руднев смирился и поплелся за Белецким в сад, где на глазах у изумленных слуг и обалдевших революционных матросов они с яростной одержимостью фехтовали до тех пор, пока держали ноги.

На следующее утро с прояснившимися после давешней тренировки мозгами Руднев с Белецким отправились добывать мандаты, которые бы подтвердили, что нынче оба они вовсе не буржуазные паразиты на теле революции, а самый что ни на есть трудовой элемент. И, как ни странно, до определенной степени это соответствовало действительности.

До провозглашения революцией принципов социальной справедливости граф Руднев-Салтыков-Головкин был исключительно богат. Он и сам толком не знал, сколько ему принадлежит земли, лесов, заводов, сколько у него на счетах денег и сколько еще капитала в ценных бумагах. Всеми этими меркантильными вопросами заведовал имевший недюжинную деловую хватку Белецкий, который также организовывал выставки и продажи рудневских картин. Их ценили люди с высоким вкусом и приличным достатком, готовые вполне щедро платить за неординарный стиль и непринужденное мастерство кисти Дмитрия Николаевича. Уже этих гонораров вполне хватило бы Рудневу на безбедную жизнь, поскольку, хоть и имел он нескромные привычки к абсолютному комфорту, изысканной еде и дорогому платью, за ним не водилось пристрастий ни к светской жизни, ни к игре, ни к чему-либо подобному, что можно было бы хоть в какой-то степени назвать мотовством. В силу этакого своеобразного аскетизма Дмитрий Николаевич не сразу ощутил на своей шкуре, что в одночасье лишился не только обращения «ваше сиятельство», но и всего своего дохода, оставшись лишь при тех деньгах и фамильных драгоценностях, которые поспешил надежно припрятать быстро сориентировавшийся в революционной ситуации Белецкий. Иссякли и гонорары, ведь всем было не до романтических полотен.

Когда же через пару месяцев после крушения царской России Рудневу стало очевидно, что содержать себя, свой дом и своих людей – последнее он считал непременным долгом барина – можно лишь за счет недальновидного в условиях социальных потрясений растрачивания схороненных ценностей, он решил найти для себя хоть какой-то приемлемый источник заработка и с этой целью сошелся с неким господином, вернее, теперь уже гражданином Толбухиным, знакомым ему по старым, канувшим в небытие спокойным временам.

Сергей Александрович Толбухин был антрепренером, который вместе со своим творческим сотоварищем Альбертом Романовичем Версальским прославился неординарными экспериментами в сфере театрального искусства. Они делали шокирующие постановки Еврипида, Боделя, Шекспира, Бомарше, Фонвизина, Пушкина, Островского, Чехова, Горького и прочих мэтров мировой и российской драматургии, искренне считая, что придают замшелым пьескам актуальный лоск и современное звучание. От этих их новаторских сценических форм покойные классики переворачивались в гробах, а ныне здравствующие, случись им побывать на спектакле, не узнали бы своих произведений, однако Толбухин и Версальский имели немалую популярность и целую армию почитателей, которая значительно пополнилась с тех пор, как «Марсельеза» заменила собой благословенное произведение Алексея Федоровича Львова[2].

Судьба случайно свела Руднева с этими театральными светилами при обстоятельствах, надо сказать, скорбных и не имевших прямого касательства к Мельпомене,[3] но связала их, хотя и против воли Дмитрия Николаевича, намертво. Настырный и беспардонный Сергей Александрович прилип к художнику-романтику словно банный лист и, как говорится, не мытьем, так катаньем сподвиг того на творческое сотрудничество, результатом которого стали декорации и эскизы костюмов для нескольких Толбухинско-Версальских феерий.

Сам Дмитрий Николаевич, в плане театра имевший вкус весьма консервативный, вплоть до описываемых выше событий 1917 года не очень-то стремился крепить творческий союз с разрушителями мещанских устоев, но, столкнувшись с революционными реалиями, был вынужден умерить спесь и полноценно впрячься вторым пристяжным в эту драматургическую упряжку, в полной мере взяв на себя роль театрального художника. За эту работу ему, по крайней мере, платили деньги, и, надо признать, совсем неплохие по тем временам.

После большевицкого переворота театр Толбухина вышел на новый виток своей славы. Положительные отзывы о пролетарском духе сценических шабашей были даны самими Бухариным и Луначарским. Театру присвоили имя II Всероссийского съезда Советов рабочих и солдатских депутатов и закрепили за неким комиссариатом театров и зрелищ, что само по себе давало полную индульгенцию на любую бесовщину, творившуюся на сцене по воле буйной фантазии Толбухина и Версальского.

Для бывшего же нетрудового элемента Руднева крепкое встраивание театра в систему пролетарской пропаганды и просвещения давало надежную лазейку для подтверждения своей трудовой повинности. Так что, когда уполномоченный Балыба явился проверять его мандат, Дмитрий Николаевич предъявил комиссару свежевыправленное удостоверение работника культпросвета и даже карточку на получение полагающегося ему продовольственного пайка.

Белецкий также смог заверить свою трудовую повинность без особых хлопот. Удостоверения ему, правда, не выдали и пайка тоже, но сладили вполне приемлемую справку за подписью начальника московской комиссии по делам печати, где черным по белому было написано, что гражданин Фридрих Карлович Белецкий на самых официальных началах служит в газете «Московский листок» в качестве корректора и переводчика.

Пособил в этом деле Белецкому старый его приятель-журналист, обладающий не самым большим дарованием в своей профессии, зато умеющий, что называется, держать нос по ветру и безошибочно улавливать в воздушных потоках запах опасности. Учуяв, что атмосфера пахнет глобальным керосином, газетчик посоветовал Белецкому незамедлительно прибиться к какому-нибудь угодному власти делу, и лучше всего к прессе, политическая адаптивность и гибкость позиций которой испокон веков хранила ее служителей от излишних неприятностей во времена социальных катаклизмов.

Белецкий послушался доброго совета. Он и сам вполне улавливал фимиамы надвигающейся катастрофы, но, сказать по чести, не очень-то верил в силу охранной грамоты от «Московского листка». Его куда более прельстил пусть скудный, но постоянный заработок, а также доступ к неиссякаемому источнику самых свежих новостей и слухов, который, как он наивно надеялся, мог помочь вовремя принять правильные и взвешенные решения, способные оградить маленький мирок Пречистенского особняка от потрясений. На этот раз логика и рассудительность подвели Белецкого, поскольку все, что происходило вокруг, не то что выпадало за рамки здравого смысла, а попросту попирало саму идею наличия смысла в человеческих деяниях. Даже вооруженный всеми теми сведениями, что печатали или благоразумно не печатали на передовице «Московского листка», он мог, лишь как застигнутая врасплох жертва десятибалльного землетрясения, в оторопи и ужасе наблюдать, как вселенная безнадежно рушится в преисподнюю. И, как это ни парадоксально, паршивая бумажка с закорючкой не пойми какого новоявленного начальника в ситуации распадающегося мироздания являлась той спасительной трещиной в развалинах стены, за которую пока еще можно было держаться.

В общем, вопрос с трудовой повинностью решился. Комиссар Балыба, хоть неохотно, но был вынужден оставить в покое обитателей флигеля, и жизнь в нем постепенно начала налаживаться.

Из всей прислуги с Рудневым и Белецким остались трое: Никифор, камердинер Дмитрия Николаевича, кухарка Настасья Варфоломеевна и ее двадцатилетняя племянница, горничная Клава. Трех пар умелых рук более чем хватало, чтобы вести незамысловатое хозяйство и поддерживать на почти привычном уровне уют Пречистенского дома. Хотя его территория и уменьшилась в разы, в условиях пролетарской революции она могла считаться почти роскошной.

Флигель был двухэтажным. На первом этаже располагались небольшая прихожая, гостиная, совмещенная со столовой, комната Белецкого, служившая ему и спальней, и кабинетом, комната Никифора, комната, где проживали обе женщины, кухня, кладовка и вполне себе просторная ванная. Апартаменты Дмитрия Николаевича занимали весь второй этаж. Там находилась его огромная мастерская, маленькая спальня и такой же скромный кабинет, уставленный книжными шкафами. Во флигеле неизменно пахло чистотой, сушеной мятой и жилым теплом. Завтраки, обеды и ужины (даже самые скудные), как и раньше, подавались на фарфоре и белоснежной скатерти. Дмитрия Николаевича по-прежнему называли барином, его костюмы и башмаки были как всегда идеально вычищены, а рубашки выстираны и отутюжены. Разве что по утрам перед бритьем вместо ароматного старорежимного кофе Никифор подавал Рудневу дрянной чай или какую-то бурду из цикория и ячменя. Впрочем, иногда удавалось доставать даже кофе и вполне достойный чай, а как-то раз в доме оказался настоящий швейцарский шоколад, который обитатели флигеля пожертвовали в пользу юной Клавы и сластены Белецкого.

Хрупкий покой рудневского дома продержался несколько месяцев, прежде чем за пару дней до Рождества его не нарушил полуночный визит сотрудника Московского бюро уголовного розыска Савелия Галактионовича Савушкина. Широкоплечий, заметно прихрамывающий молодой человек, перебудив и перепугав всех обитателей флигеля, вломился, едва не снеся с петель дверь, и, задыхаясь от волнения, сообщил, что с Анатолием Витальевичем Терентьевым случилась беда.

Анатолий Витальевич Терентьев, в прошлом коллежский советник, помощник начальника Московской сыскной полиции, был близким другом Руднева и Белецкого. Они познакомились, еще когда Дмитрий Николаевич лишь окончил гимназию, и с тех пор их жизненные пути крепко-накрепко переплелись.

Тут следует сделать отступление и добавить к портрету бывшего графа Руднева-Салтыкова-Головкина, что, помимо изобразительного искусства, он также занимался деятельностью совсем иного рода, в которой снискал не меньшую известность, хотя и в более узких кругах. Дмитрий Николаевич был талантливым сыщиком, на его счету значилось много успешно раскрытых преступлений, жестоких и загадочных. Он никогда не состоял на государственной службе, но при этом оказал немало услуг российским органам правопорядка, государственной безопасности и даже царской семье. Более всего Руднев сотрудничал с московским уголовным сыском, и именно Терентьев привлек его к этому содействию, разглядев в выпускнике юридического факультета Московского университета невероятный сыскной талант.

Сам же Анатолий Витальевич прошел в полиции путь от нижних чинов и, хотя не заработал начальничьей милости и полную грудь крестов, имел репутацию истинного профессионала своего дела и исключительно порядочного человека. Когда в марте 1917-го распахнулись ворота тюрем и каторжных бараков, а в Гнездниковском переулке борцы за свободу и равенство разгромили контору Московского сыскного управления, Терентьев не отрекся от своей службы и продолжил бороться с бандитами и налетчиками, количество которых в Москве за считаные месяцы увеличилось на порядок.

Покуда Анатолий Витальевич был вторым лицом московского сыска, у подъезда его дома неизменно дежурил городовой и на службу он ездил в служебном экипаже или в авто, однако новая власть сочла подобные меры предосторожности в отношении бывшего коллежского советника чрезмерными.

Терентьев понимал, что всякая собака с криминальными наклонностями знает его в лицо и что по улицам Москвы толпами рыщет преступный элемент всех видов и сортов, а некоторые из бывших уголовников нацепили на грудь красные банты и обзавелись мандатами, дающими им право самим диктовать свои порядки – все понимал бывалый сыскарь! – но продолжал ходить на службу, не позволяя себе бояться этой швали. И не потому, что был героем или дураком, просто не смог бы он всю свою жизнь ловить убийц, грабителей, воров и мошенников всех мастей, если бы хоть на мгновение позволил бы себе их испугаться. Конечно, он всячески старался быть осторожным, но в конце концов накануне сочельника его подстерегли в темном подъезде и сунули нож в бок.

Все Рождество Руднев и Белецкий бегали по Москве, выискивая лучших врачей и доставая лекарства, а Савушкин метался между двух больниц, в одной из которых боролся со смертью его обожаемый учитель и наставник, а в другой тяжело рожала жена. И там, и там врачи давали неутешительные прогнозы, но помог, видать, светлый праздник, и Господь не обошел своей милостью хороших людей. Анатолий Витальевич чудом выжил и потихоньку стал выкарабкиваться, а Таисия Савушкина без серьезных последствий родила здорового сына. Это был второй ребенок в семье Савушкиных, старшенькому мальчишке едва исполнилось два года.

Выйдя из больницы спустя месяц после ранения, Анатолий Витальевич узнал, что, хотя его и оставили при службе, к оперативной работе решили теперь не допускать. Конечно, дело было не в том, что новое начальство особо беспокоилось о его здоровье, и впрямь еще очень слабом, просто нашелся благовидный повод для устранения из рядов народной милиции очевидно неблагонадежного элемента. А каким же еще, скажите на милость, элементом мог быть бывший коллежский советник?!

Терентьев затаил обиду, но и тут стерпел и остался в уголовном розыске. Он внес предложение о создании, вернее, о восстановлении сыскного архива и криминалистической лаборатории и, получив разрешение, сам, практически в одиночку, занялся этим делом. Ему как могли помогали старые коллеги, особенно Савушкин, но оперативникам объективно не хватало времени на бумажную и научную работу, слишком уж неспокойно было в пролетарской Москве.

Глава 2

Настасья Варфоломеевна степенно прошествовала на кухню и важно водрузила на стол свою корзину.

– Видал? – сердито спросила она Никифора, аккуратно выкладывавшего у печи стопку порубленных в размер слегка подгнивших досок. – Опять нехристи эти новую портянку растянули. Голозадые ходят! Рубахи – что рубище, а на агитацию свою полотна́ не жалеют!.. Эка, дрова-то какие хорошие! Откудово?

– Оттудово! – передразнил кухарку Никифор, он был очень горд своей добычей, но не считал нужным это демонстрировать и потому разговор вел с напускным грубоватым безразличием. – Дворник из варваринского дома шепнул, что у них чердак разбирают, вот я и подсуетился.

– Чегой-то он с тобой вдруг разоткровенничался? – насупилась Настасья Варфоломеевна. – Небось, не за красивые глаза?

Никифор буркнул в ответ что-то невразумительное, но кухарка не отставала.

– Неужто ты ему водку отдал?! – всплеснула она мощными руками, догадавшись наконец о природе лояльности дворника.

– Мне Фридрих Карлович дозволение дал! – поспешил оправдаться Никифор. – И верно оно! Холода еще будут. Как без дров-то?

– То-то и оно, что еще холода! А вдруг кто простудится? Чем лечиться? Вон, у самого о прошлую неделю зуб болел!.. Я как раз хотела настойку поставить. Даже медом разжилась!

С этими словами Настасья Варфоломеевна выудила из недр корзины покрытую обрывком газеты и перехваченную грубой ниткой цветастую чашку с отколотой ручкой, шумно понюхала и протянула Никифору.

– Хорош! Липовый! – сказала она.

Но ее собеседника куда больше заинтересовал запах завернутого в тряпицу шмата сала, также обнаружившегося в корзине.

– Тута вот еще картошечка, – хвасталась Настасья Варфоломеевна, – с сальцем пожарю… И пшенка. Можно будет суп наладить с консервой из пайка, что Дмитрию Николаевичу в начале месяца выдали.

В этот момент на кухню вошла Клавдия с ведром и тряпкой в руках. Пристроив свой инвентарь в углу и помыв руки, девушка оживленно присоединилась к обсуждению трофеев Настасьи Варфоломеевны и планированию меню.

– А Фридрих Карлович вчера тоже две банки принес, – радостно сообщила она. – Там еда иностранная! Сардины масленые, рыба, стало быть, такая, и компот из ананаса. Я спросила Фридриха Карловича, а как, говорю, ананасы растут? На каких деревьях? А он сказал, что это трава. На картинке на наш клевер похоже, тока с хохолком и больно уж большой. Я так думаю, это оттого, что он из Африки.

– Не из Африки, а из Америки, – со значением поправил Никифор. – Будет тебе тараторить-то, Клавка! Коли прибралась ужо, помогай картошку чистить.

– Не, дядя Никифор! – возразила Клавдия. – С картошкой ты давай сам помогай, а мне Белецкий велел в редакцию его корректуры отнести.

Девушка юркнула к себе и через пару минут появилась снова, застегивая на ходу пальтишко и кокетливо поправляя видавшую виды шляпку с темно-зеленой лентой и пучком примятых перьев того же колера.

– К матросу свому побежала, – недовольно проворчал Никифор вслед выскользнувшей за дверь Клавдии. – Небось видала в окно, как они там корячатся. Ох, следила бы ты за ней лучше, Настасья! Чего от пролетариев-то этих ожидать!

Никифор с Настасьей Варфоломеевной еще немного посудачили, сойдясь на том, что ничего хорошего, разумеется, от революционной матросни ожидать не приходится, но что и девица – не синица, в клетку не посадишь, да и матрос Муромов, по всему, так вроде парень неплохой, хотя и политически подкованный.

Болтовню прервало появление Белецкого, вернувшегося из той самой редакции, куда умчалась якобы по чрезвычайной необходимости влюбленная Клавдия. Он выслушал отчет о дровах и провизии с несвойственной ему рассеянностью, так что Настасья Варфоломеевна даже снова заволновалась об отданной дворнику водке, решив, что Белецкий не иначе как захворал. Однако тот был вполне здоров, а его нынешнее равнодушие к хозяйственным вопросам объяснялось тревожными известиями, которые он почерпнул от дежурного репортера и которые его очень обеспокоили.

Торопясь поделиться новостями с Дмитрием Николаевичем, Белецкий поднялся на второй этаж, постучал в дверь мастерской и, войдя, несколько опешил. Причиной его удивления, если не сказать ступора, являлась картина, над которой в это самое время самозабвенно трудился Руднев.

– Что это? – спросил Белецкий, отойдя от первого впечатления.

– Афиша для горьковского «Дна»[4], – объяснил Дмитрий Николаевич, придирчиво поправляя какие-то одному ему видимые детали.

– А я почему-то подумал о Боттичелли и его «Карте Ада»[5]

– Правильно подумал. Версальский заменил Луку на Вергилия[6].

– А вот эти лошади на задних ногах тут при чем? Они что, портрет Троцкого несут?

– Именно. Только это не лошади, а гуигнгнмы. А это еху[7], – Дмитрий Николаевич указал кистью на мерзопакостных человечков, один из которых, самый противный, имел карикатурное, но очевидное сходство с Ллойд-Джорджем[8]. – Толбухин хочет посвятить эту постановку английскому пролетариату, чтобы поддержать забастовку портлендских докеров.

Белецкий, в отличие от своего друга, не был глух к новаторскому искусству, но комментариев к идее руководителей театра имени II Всероссийского съезда Советов найти не смог, и, отвлекшись от сюрреалистичной афиши, принялся рассказывать свои невеселые новости.

– Вчера в Москве, – начал он, по своей извечной привычке усаживаясь на подоконник, – разом арестовали двадцать с лишним человек якобы по делу о поджогах хлебных эшелонов. Но наш репортер (он еще с девятисотого криминальную хронику вел) шепнул мне, что все арестованные – либо бывшие информаторы, либо таковыми считаются, но так или иначе в свое время имели отношение к сети доносителей охранки или сыскной полиции.

– Откуда твой репортер это знает? – насторожился Руднев. – Он что, умудрился обзавестись источниками в ВЧК?

– Нет, конечно! Он человек рисковый, но не идиот. Говорит, что узнал обо всем от бывшего стукача-блатокая[9], который нынче складом армейского обмундирования заведует и, понятное дело, сам боится попасть к комиссарам. Амбарщик этот по старой памяти попросил хроникера разузнать подробности: не пора ли товарищу бывшему фигарису[10] собирать чемодан и бежать из Москвы куда глаза глядят. В общем, репортер решил, что стоит меня предупредить. Он немного в курсе нашего с вами послужного списка.

Дмитрий Николаевич отложил кисти и принялся скипидаром оттирать с пальцев краску. Правую его руку уродовали шрамы от ожогов, полученные в семнадцать лет. Именно из-за них, а вовсе не из-за старорежимного пижонства, как предположил комиссар Балыба, Руднев постоянно носил перчатку, которую старался никогда не снимать на людях, даже если это были те, для кого его увечье не являлось секретом. Однако, рисуя в одиночестве, руку он обнажал, чтобы лучше чувствовать кисть и карандаш.

– Нужно Анатолию Витальевичу сообщить, – проговорил он с тревогой. – Если и впрямь взялись за бывших информаторов, к нему наверняка явятся за его картотекой.

– Я забегал к Анатолию Витальевичу домой, но его там не оказалось, только Нерон меня облаял. К Савушкиным зашел, попросил Таисию Васильевну передать мужу, что ищу его или Терентьева.

Белецкий вздохнул. Те времена, когда они с Рудневым безо всяких вопросов приходили в контору в Гнездниковском и дежурный, отдавая честь, тянулся перед ними во фрунт, безвозвратно канули в Лету. Теперь им – буржуйским недобиткам – следовало сторониться любых правоохранительных учреждений.

Да что там визит в Гнездниковский! Раньше можно было позвонить по телефону, а теперь – разве что послать с запиской легкомысленную Клавдию.

Мысль о Клавдии по логичной траектории свернула в сторону le brave marin[11] и привела к кумачовому транспаранту над парадной дверью Пречистенского особняка.

– Дмитрий Николаевич, вы видели, какую новую вывеску на дом приколотили?

– Не видел, но Никифор мне сказал, что там полдня молотками стучали. Что же там теперь?

– ОТАГКУЛЬТиБОРАНРПР, – на одном дыхании ответствовал Белецкий.

– Это что, по-арабски? Посольство Багдадского революционно-скотоводческого крестьянства?

– Нет, Дмитрий Николаевич. Смею предположить, что это значит: «Отдел агитационной культуры и борьбы с антиреволюционной пропагандой». Опасаюсь, как бы они не решили проверить вашу мастерскую на лояльность большевицкой идеологии.

Руднев указал на мольберт.

– Белецкий, у меня тут лошади крестным ходом со светлым ликом Льва Давидовича изгоняют нечистый дух англо-саксонского империализма. Куда уж лояльнее?!

Секретарь скрестил руки на груди и строго кивнул на огромное незавершенное полотно, занимавшее едва ли не всю торцевую стену мастерской. На этой картине рыцарь в ангельски-белоснежных латах из последних сил пытался одолеть прекрасного в своей дьявольской мощи и золотой чешуе огнедышащего дракона.

– Давайте уберем ее, Дмитрий Николаевич, – без особой надежды в голосе предложил Белецкий.

– Нет! Ни за что! – упрямо тряхнул головой Руднев. – Пойдемте лучше, попробуем все-таки найти Анатолия Витальевича.

Однако ни Терентьева, ни Савушкина друзьям отыскать не удалось.

Как выяснилось, Савелий Галактионович с самого утра пропадал в Даниловской слободе, где накануне устраивали облаву на банду Сабана. Облава провалилась, и бандиты ушли. Сыщикам повезло схватить лишь нескольких подручных и обнаружить незначительный схрон награбленного налетчиками добра. И вот теперь сотрудник уголовного розыска Савушкин с товарищами пытались установить, кто предупредил Сабана и куда банда могла скрыться на этот раз.

Местоположение же Анатолия Витальевича, как это часто случалось в последнее время, и вовсе оказалось никому не известно. Бывший коллежский советник после ранения сделался нелюдим и мало кого посвящал в свои дела, сводившиеся преимущественно к поиску людей, биография которых имела писанные тюремными канцеляристами главы. Старорежимный сыщик вел с бывшими уголовниками доверительные беседы и составлял по ним морфологические и этологические описания нынешнего криминального мира.

Руднев с Белецким сунули под дверь квартиры Анатолия Витальевича записку с невинным приглашением повидаться при первой возможности и вернулись к себе на Пречистенку, где Дмитрию Николаевичу было необходимо дорисовать афишу, а Белецкому – вычитать статью какого-то товарища Ю. Б. Красного о значении поэзии Маяковского в формировании политического самосознания сельскохозяйственного пролетариата Средней Азии.

Около десяти вечера друзья пили в гостиной чай с пайковыми сухарями и колотым рафинадом, невесть как добытым Белецким. Остальные обитатели флигеля уже спали. Электричества опять не было – к его регулярному отключению все уже давно привыкли – и гостиную освещал неровный мягкий свет стеариновых свечей. Тратить керосин на лампу было бы неоправданной роскошью.

Белецкий уткнулся в книгу, а Руднев рассеянно рисовал в лежавшем перед ним альбоме. Из-под умелой руки на белом листе возникали увитые цветами обнаженные женские фигуры в грациозных танцующих позах, наводящие на мысли о вакханках или одалисках.

Внезапно раздавшийся от входной двери грохот заставил друзей вскочить и кинуться в прихожую, к источнику настойчивого звука.

Белецкий напряженно спросил: «Кто?», ответа не получил и, подчинившись кивку Руднева, отпер. Дверь тут же распахнулась под очередным крепким ударом, и в полутемную прихожую буквально ввалился бывший помощник начальника Московской сыскной полиции.

Терентьев был в стельку пьян. Его крепкое приземистое тело с трудом удерживало равновесие, а мутный взгляд тупо блуждал по лицам друзей, кажется, неспособный хоть на чем-то сосредоточиться.

Потеряв дар речи, Руднев с Белецким ошарашенно смотрели на Анатолия Витальевича. Им случалось видеть его и в горе, и в радости, и в болезни, и во хмелю, но никогда до этого дня не приходилось наблюдать своего друга в таком безобразном состоянии.

Меж тем бывший коллежский советник кое-как исхитрился зафиксировать себя в более-менее вертикальном положении, кривым зигзагом прошел в гостиную и плюхнулся на стул, навалясь мощной грудью на стол для устойчивости.

– Д-добрый веч-чер, г-господа! – заплетающимся языком поприветствовал он прошедших за ним в гробовом молчании друзей. – Вот… Реш-шил зайти на ог-гонек…

Руднев с Белецким продолжали молчать, понимая, что Терентьев, похоже, ничего не соображает и вообще вряд ли способен вести разговор. Впрочем, бывший чиновник сыскной полиции был человеком крепким и продолжал, вопреки ожиданиям, сопротивляться оглушающей силе алкоголя, которой более хилому пьянчуге, без сомнения, хватило бы, чтобы свалиться замертво.

– Вы спросите, почему я amusant que la normale[12]? – вопросил Терентьев с буквально-таки мхатовской интонацией, перемежая русскую речь отвратительным французским. – Объясню! J' ai fini mon travail![13] Да! Г-господа!.. Я, как строитель Коринафа[14], очередной раз вт-тащил свой камень на гору… Втащил, и пуф-ф!.. Voilà![15] Этот чертов монолит опять валяется в бескрайнем российском… pardonnez-moi![16]… в пролетарском болоте… – Анатолий Витальевич выразительно простер руки над столом, наглядно демонстрируя необъятные просторы упоминаемого им болота. – Но я рад!.. Рад этому, г-господа!.. Потому что наконец понял, какой я дурак!

На последней фразе в глазах бывшего коллежского советника неожиданно вспыхнула искра сознания, а голос окреп. Несколько мгновений Терентьев смотрел на друзей, кажется, и сам дивясь тому, что видит их перед собой.

– Господи, зачем же я так нарезался? – слабо, но практически трезво спросил он.

Глаза Анатолия Витальевича закатились, и он в пьяном беспамятстве начал сползать под стол. Белецкий подхватил его под мышки и удержал.

– Я отвезу его домой, Дмитрий Николаевич, и побуду с ним, пока он не придет в себя, – вызвался Белецкий.

– Нет! – возразил Руднев. – Пусть остается у нас.

– Боюсь, утром Анатолию Витальевичу будет неловко вспоминать о произошедшем.

– Переживет! Я куда больше боюсь, что, проспавшись, он может натворить неизвестно каких дел. Неслучайно он нам тут про Сизифа вещал. Уложим его у тебя, чтобы на второй этаж не тащить, а ты переночуешь в моем кабинете.

– Если вы опасаетесь, что Анатолия Витальевича потянет на опрометчивые подвиги, я лучше расположусь в гостиной и покараулю.

Беспокойство друзей, впрочем, оказалось напрасным. Анатолий Витальевич оправился лишь к утру. Имея вид больной и помятый, он появился в гостиной, когда Руднев с Белецким там завтракали. Одной рукой бывший коллежский советник мученически держался за голову, а второй, спасаясь от озноба, пытался поглубже запахнуть на себе стеганый халат Белецкого, но шлафрок был ему настолько же узок в плечах, насколько и долог в росте.

Не говоря ни слова, Анатолий Витальевич тяжело опустился на стул и с глухим стоном уткнулся лбом в сцепленные в кулак руки. Посидев так с минуту, он наконец поднял на друзей глаза.

– Я ничего не помню, господа, – сокрушенно признался он. – Простите!.. Надеюсь, я не очень чудил?

– Да нет, вполне умеренно, – с ободряющей улыбкой утешил Руднев. – Вы, Анатолий Витальевич, поведали нам о сложностях трудовой повинности царя Сизифа в условиях среднерусского ландшафта.

– Сизиф? – обалдело переспросил Терентьев. – Какой Сизиф?.. А-а!.. О го-осподи!

Он снова уткнулся головой в руки и страдальчески застонал.

Белецкий поставил перед Терентьевым стакан с чаем и положил две таблетки.

– Завтрак, Анатолий Витальевич, я вам не предлагаю, а вот чая выпейте, – настоятельно проговорил он. – Чай отличный, настоящий китайский и с сахаром. И пирамидон примите.

Бывший помощник начальника Московского сыска благодарно кивнул и жадно отпил половину стакана, а после, поморщившись, проглотил пилюли.

– Знаете, с кем я пьянствовал? – спросил он, делая еще один мощный глоток.

– Нет, но надеемся, что, по крайней мере, вы не в одиночестве напивались! – невесело хмыкнул в ответ Руднев.

– Меня от своих щедрот угощал Клим Захаров.[17] Помните кабатчика с Хитровки?

– Того, что десять пудов весит?

– Его самого, Дмитрий Николаевич! Его самого!

– Вы что, к нему на Хитровку заявились? – нахмурился Белецкий и подлил Терентьеву еще чая. – Вам, Анатолий Витальевич, месяца в больнице мало показалось?

– А-а! – бывший коллежский советник с отчаянием махнул рукой. – Подумал, что уж там… Приду в крысятник, положу напоследок сволочи сколько получится… Вроде, тогда со смыслом конец будет… Какой сыскарю положен… Все лучше, чем если меня пролетарии за здорово живешь у стенки шлепнут… Пришел, значит, а Клим со своей хевро́й[18] ко мне с таким уважением… Ваше высокоблагородие, говорят, не побрезгуйте! Выпейте с нами за старые времена!.. Представляете?! «Ваше высокоблагородие»!

Терентьев стукнул по столу кулаком и издал горлом надтреснутый хрипловатый звук – не то смех, не то рыдание, – но вспышка эмоций в нем тут же перегорела, вновь обратясь в похмельное уныние.

– В общем, господа, я там у них весь вечер пил. Отродясь столько водки на душу не принимал! А как совсем в зюзю нализался, Клим велел меня в пролетку грузить и к вам на Пречистенку везти. Последнее, что помню, как в дверь к вам стучу.

На несколько минут в гостиной повисло тягостное молчание, в котором Терентьев допивал второй стакан чая, а друзья смотрели на него в беспомощном сочувствии. Наконец Анатолий Витальевич снова заговорил. Теперь уже речь его звучала спокойней и не так горько.

– Я решил уехать, господа. Не откладывая.

Руднев с Белецким вздрогнули.

– Куда? – натянуто спросил Дмитрий Николаевич.

– Пока на юг. В Киев. А оттуда, наверное, переберусь в Европу. В Париж. Мне еще в феврале семнадцатого писал глава их сыскного дивизиона, предлагал место в славных рядах Сюртэ[19]. Не знаю, воспользуюсь ли я его любезностью, но в Совдепии точно не останусь! У меня уже и паспорт готов… И настоящий, и липовый…

Дмитрий Николаевич пристально и проникновенно посмотрел в лицо другу.

– Анатолий Витальевич, что случилось? – тихо спросил он.

Терентьев ответил не сразу.

– Чай у вас и вправду целебный, – пробурчал он, пододвигая Белецкому стакан за новой порцией. – Я уж и вкус такой забыл. В буфете только дрянь морковная, а в пайке не заварка, а труха… Да, господа, труха… И вся моя работа – тоже труха… Картотеку, что я заново собрал, вчера в конторе господа-чекисты изъяли. Все документы подчистую. Что? Куда? Зачем? Бог знает! Ничего не сказали, молча вынесли, и все. А ближе к вечеру ко мне домой заявились и обыск учинили. Врать не стану, вели себя вежливо. Вопросики всякие задавали про мою старую агентуру, да про нынешнюю, а под конец намекнули так недвусмысленно, что, мол, если вам, гражданин бывший царский сатрап, хочется еще небо покоптить, то деятельность свою вам следует свернуть. Потому как, дескать, из-за классовой несознательности и предвзятости я порочу имена их славных боевых товарищей.

– Ого! – протянул Белецкий. – Это ж чей хвост вы, Анатолий Витальевич, прищемили?

– А черт его знает! Я ведь, господа, политики не касался. Только уголовная клиентура: убийцы, налетчики, воры, фальшивомонетчики, фармазоны, сутенеры, скупщики, мошенники. Да какая уж теперь разница? Пусть господа-товарищи сами разбираются. Я им больше не помощник! Хватит с меня!

– Подождите, Анатолий Витальевич! – перебил Руднев. – Тут что-то не то! Странное совпадение выходит.

И друзья рассказали Терентьеву про аресты бывших информаторов. Тот слегка оживился.

– Если такая суета, – высказался он, – то я бы предположил, что дело посерьезнее, чем просто замаранная на эксах репутация. Ну, или касается все это кого-то из числа нынешних партийных вожаков.

– Может, ВЧК, наоборот, пытается не скрыть, а раскопать какую-то старую историю? – предположил Дмитрий Николаевич.

– Зачем бы они это стали делать? – пожал плечами Терентьев. – Все долги революция списала!

– Может, речь о каких ценностях, похищенных во всей этой кутерьме? – высказал идею Белецкий. – Их пытаются найти и вернуть государству.

– Есть еще вариант, – продолжил рассуждать Руднев, – что они ищут кого-то по старым связям. Кого-то конкретного, кто, по их мнению, должен быть известен в криминальных кругах или числиться в вашем архиве.

– Повторю свой вопрос, зачем это нужно комиссарам?

– Не знаю, Анатолий Витальевич! Мало ли!

– А раз немало, что гадать! – интерес Терентьева к теме с каждой секундой заметно угасал. – Право, господа! Наплевать! Я так точно умываю руки!

Бывший помощник начальника Московской сыскной полиции снова появился на Пречистенке через три дня. На этот раз он был собран и аккуратен, даже как-то чрезмерно, словно человек, пытающийся убедить себя, что принятое им непростое решение является для него бесповоротным и что никакое внутреннее волнение, никакие сомнения не властны над ним, но в глубине души опасающийся дать слабину, после которой у него уже не хватит ни сил, ни решимости что-либо предпринять.

Руднев и Белецкий все поняли. Они не хотели усложнять неизбежный тягостный разговор и наполнять его излишнем драматизмом, поэтому поддерживали беседу о простых и обыденных вопросах, давая возможность Анатолию Витальевичу собраться с духом. Тот долго молчал, сосредоточенно глядя на лежавшего у его ног пса – огромного немецкого дога, черного с белой манишкой, отзывавшегося на претенциозное имя Нерон. Собака тоже не сводила с хозяина умных и грустных, как у всей собачьей братии, глаз, иногда лишь отвлекаясь на прочих людей и выражая свое к ним внимание едва заметным движением навостренных ушей и ленивыми ударами мощного, как извозчичий кнут, хвоста.

– Завтра, – наконец тихо, но отчетливо произнес бывший коллежский советник. – Поезд в десять утра.

– Вы едете по своему паспорту? – спросил Руднев, изо всех сил стараясь, чтобы голос его звучал буднично.

– Нет. Выеду из Москвы по чужому, в Курске еще раз сменю личину, а в Киев уже въеду самим собой… Я хотел просить вас, господа, чтобы вы не ходили меня провожать. Не стоит рисковать с легендой… Да и… Незачем все это!

– Хорошо, – скупо кивнул Дмитрий Николаевич. – У вас есть деньги?

– На первое время хватит.

– А дальше?

– А дальше я не загадываю.

Дмитрий Николаевич, ничего не говоря, поднялся и ушел к себе в мастерскую. Вернулся он оттуда с небольшим бумажным тубусом.

– Возьмите это, – сказал он, передавая Анатолию Витальевичу футляр.

Тот покрутил тубус в руке.

– Это что? Ваша картина?

– Да.

– Дмитрий Николаевич, голубчик! Ваши работы стоят половину моего годового жалованья!

– Какое там жалованье?! Нет его у вас, Анатолий Витальевич! – отмахнулся Руднев. – И работы мои сейчас ничего не стоят, по крайней мере здесь, в России. А в Париже, глядишь, вы сможете благодаря ей какое-то время продержаться на плаву. Вы ведь не возьмете от меня ни денег, ни драгоценностей. Берите, прошу вас! Не отказывайтесь! Тем паче, что это особая работа. Она не в моем стиле, но…

Анатолий Витальевич открыл футляр, вынул из него скатанный холст и разложил на столе.

Работа и впрямь оказалась написанной в несвойственной Рудневу манере.

На полотне был изображен купающийся в золотых лучах вечернего солнца Пречистенский бульвар, пенный от бушующей сирени и трепещущий зелеными бликами молодой листвы. На фоне этого сияния виделись полупрозрачные, словно дым затухающего костра, фигуры прохожих, едва намеченные, но все же живые, наполненные движением, стремлением, чувством. Среди всех этих фантомных абрисов в самом центре композиции резко выделялись три мужских силуэта и силуэт большой собаки, прорисованные глубоким черным цветом настолько контрастно, что казалось, в этом месте полотно было прорвано, и сквозь образовавшуюся брешь проступала тьма непостижимой запредельной бездны.

Терентьев замер, потом предательски дрогнувшим голосом спросил, неловко пряча глаза и пытаясь украдкой утереть их:

– Вы, Дмитрий Николаевич, считаете, что я смогу ее продать?

– Надеюсь, что сможете, если возникнет такая необходимость, – сухо ответил Руднев. – В остальном, пусть греет вам душу.

– Спасибо!

Бывший коллежский советник бережно свернул холст.

– Господа! – неожиданно вскинулся он. – Вам тоже нужно уезжать! Нечего вам тут высиживать! Я помогу вам с документами.

Белецкий, все это время безмолвно и неподвижно подпиравший подоконник, теперь покосился на Руднева. Взгляд его красноречиво говорил, что, если он и не полностью уверен в необходимости или неизбежности расставания с большевицкой Россией, такой выбор кажется ему разумным.

– Не поеду, – покачал головой Руднев.

– Но почему, Дмитрий Николаевич?

– Меня, Анатолий Витальевич, там никто не ждет.

– Меня тоже!

– Вас ждет шеф парижской криминальной полиции. Вы сами говорили.

– Руднев! Если так рассуждать, то вас там ждут еще с большим нетерпением! Вы известный художник! Вы русский аристократ, в конце концов!

– И того и другого добра в Европе сейчас навалом!

– Ну а здесь-то что? Только вот не нужно про ностальгию и русские березки! Здесь для вас нет будущего!

– Березки ни при чем! Просто уж лучше я буду никому не нужен здесь, чем там, где и мне ничего не нужно! А будущее – материя эфемерная. Его и там может не быть. Здесь же у меня хотя бы есть прошлое.

Бывший коллежский советник потупился. Он отчего-то вдруг почувствовал себя виноватым неизвестно за что и решил уж было уходить, но в последний момент вспомнил:

– Господа, чуть не забыл! Та история с моим архивом и арестами по старой агентуре. Если верно ваше, Дмитрий Николаевич, предположение, что комиссары ищут кого-то, то смею думать, они могут искать вот этого человека. Именно им я занимался последнее время. – Анатолий Витальевич выложил на стол простую ученическую тетрадь и пролистнул исписанные размашистым почерком страницы. – Здесь все, что о нем известно. Я восстановил для вас свои записи.

– Кто он? – спросил Руднев.

– О! Это редкое явление в криминальном мире России – профессиональный убийца. Его нанимали для очень серьезных дел. Полиции или охранке ни разу не удалось его поймать, какое там, даже его причастность к тем или иным преступлениям так и осталась под сомнением. Он своего рода легенда. Фантом! Человек-невидимка! Есть даже мнение, что его и вовсе не существует. Но я несколько раз натыкался на его след. И след этот был абсолютно реален, господа.

Глава 3

Женщина была красива. Очень красива! От ее красоты сладостно щемило сердце, а на ум приходили мысли о нераспустившемся заиндевелом бутоне на облетевшем розовом кусте в замирающем ноябрьском парке. О последнем одиноком бутоне, испуганном, хрупком, болезненно притягательном.

Он на мгновенье прикрыл глаза и увидел себя среди выверенных аллей и сонных статуй. Под ногами лежал глянцевый ковер из потемневшей, подернутой белым инеем листвы, черные стволы лип тянулись вверх и, растекаясь ручейками ветвей, размывали свой мрак в сером киселе низкого северного неба. Белый. Черный. Серый. Чем меньше цвета, тем больше покоя. Он так считал. Он был в этом уверен. И вдруг этот розовый куст. Бутон. Неуместный. Приглушенно-терракотовый, но все равно нестерпимо яркий и манящий.

Он наклонился к бутону, чтобы понюхать, но цветок, не успев ожить, уже был мертв, а потому в нем не было цветочной души – аромата, только волнение и обманутое ожидание. Он коснулся холодных лепестков губами, и они осыпались.

– Через полчаса подъезжаем, граждане! – глуховато-гортанный голос проводника развеял пропитанный декадентством мираж. – Кипяток еще пока есть, а дальше уже все, так что ежели надо, поторопитесь.

– Не нужно, милейший, – чопорно и слегка раздраженно ответствовал сидящий напротив него одетый в добротный старорежимный костюм мужчина средних лет, всю дорогу не выпускающий из рук туго набитый бумагами желтый кожаный портфель.

Этот тип сильно нервничал. Видимо, вез что-то важное, а может и ценное. Он то и дело вытирал пот с высокой залысины и облизывал пухлые лиловые губы. Очень неприятный человек. В нем все было мерзко: и влажная лысина с налипшими длинными редкими прядями, и сластолюбивые губы, а главное, его взгляд – холодный неподвижный взгляд безразличных, как у рептилии, глаз. Он даже на нее так смотрел. На эту мучительно красивую женщину – его жену или сожительницу. И под этим взглядом она теряла душу, как бутон розы теряет аромат от первых заморозков…

– Принесите мне чая, – бросил сидевший напротив странной пары в спину уже выходившего из купе проводника.

Спина подобострастно ссутулилась. Пожилой проводник потерянно обернулся, словно его окликнули из пустоты.

– Слушаюсь, – пролепетал он, позабыв, что теперь не должен раболепствовать, и исчез за дверью.

Красивая женщина тоже испугалась. Ее бархатные темные глаза расширились и смотрели на попутчика не мигая. Она не понимала, как могла позабыть, что они с мужем в купе не одни, как могла всю дорогу от границы сидеть напротив человека и не видеть его, не замечать, не чувствовать.

Он улыбнулся ей, и ее тревога растаяла. Она уже больше не смотрела на него, не думала о нем, только тонкие пальцы изящной руки, слегка подрагивая, ощупывали потертый зеленый бархат дивана, будто пытались найти что-то потерянное, и губы слегка шевелились, что-то беззвучно шепча. Ах, до чего же красивые губы! Нежные, приглушенно-терракотовые, как тот бутон из его фантазии… Вот если бы припасть к ним губами…

Он представил себе эту сцену: он встает, наклоняется к красивым губам, целует их, женщина цепенеет, а муж-рептилия, наоборот, пробуждается: «Что вы себе позволяете, товарищ!». Интермедия выходила комическая и пошлая, а он не любил пошлость.

Проводник принес чай и опасливо сгреб со столика ассигнацию.

Старик его боялся. Такие вот старые проводники самые чуткие на опасность люди. Он это точно знал, поэтому не любил проводников. А этот еще и наверняка стучит в ЧК на пассажиров мягкого вагона. Впрочем, пусть докладывает. Его он сможет описать лишь в самых общих чертах: мужчина, две руки, две ноги, голова на плечах, какие-то черты лица, даже голос какой-то есть. А как же?! Ведь он просил чая! Значит, точно не немой. Но это все неинтересно. Даже для ЧК. А вот потный тип с портфелем и красивой дамой! Вот тут интрига! А чего это, товарищ, вы так нервничали? Если у вас такая красивая жена или содержанка, вы должны находиться в постоянной эйфории. А раз нервничаете, значит, совесть нечиста. Ай-ай-ай! Как нехорошо!

А вот у него с совестью все было в порядке. Она была стерильна. Вернее, это он был стерилен. От рождения в нем отсутствовало это глупое атавистическое чувство. Поэтому он никогда не нервничал. Что, в свою очередь, делало его незаметным в этом мире. Он знал это наверняка, на опыте. А еще у него была научная теория, которую подсказал ему старина Гюйгенс[20], забавлявшийся со сферическими волнами и справедливо заметивший, что амплитуды их могут складываться и вычитаться. Человеческое внимание – это тоже волна, волна беспокойства. И если ты спокоен, словно воды мистического Стикса[21], то натолкнувшаяся на тебя волна чужого внимания угасает. Тебя не видят. Не чувствуют. Не помнят. Ты человек-невидимка. Ты фантом.

Прошло более двух недель после отъезда Терентьева из Москвы. Вестей он о себе не подавал, и друзьям лишь оставалось надеяться, что все у бывшего коллежского советника сложилось благополучно. Эту надежду с ними разделял сотрудник уголовного розыска Савушкин, бывший ученик Анатолия Витальевича, еще в Московской сыскной полиции выросший под чутким, хоть и не всегда гуманным руководством своего наставника из младшего делопроизводителя в сыскные надзиратели.

Привязанность Савелия Галактионовича к Терентьеву не была тайной для его нынешних сослуживцев и начальников, поэтому после исчезновения бывшего помощника руководителя Московского сыска, которое, к гадалке не ходи, было не чем иным, как перебежкой на сторону недобитой контрреволюционной гидры, Савушкина несколько раз приглашали для прояснительной беседы. Неизвестно, чем бы кончилось дело для бывшего губернского секретаря и отставного прапорщика из вольноопределяющихся, вернувшегося с империалистической войны с Георгиевским крестом и покалеченным коленом, да только за него вступился начальник Московского уголовного розыска революционный матрос-балтиец товарищ Трепалов[22].

Александр Максимович Трепалов не мог похвастаться ни образованием, ни знанием сыскного дела или криминалистики, однако в людях разбирался отлично и ценить в них умел не только пролетарское происхождение и твердую политическую платформу, но и опытность, мужество и честность. Отношение к Терентьеву у Трепалова было неоднозначным, чувствовал он, что никогда старорежимный сыскарь не примет идеалов мировой пролетарской революции, но Савелий Галактионович ему нравился, хоть и был сыном царского унтер-офицера, закончившим правоведческое училище в Костромской губернии. Наметанным глазом бывалого большевика товарищ Трепалов углядел в пока еще несознательном товарище Савушкине высокий потенциал для идейно-политического развития, а еще, что было для нового начальника московских сыщиков куда важнее, готовность бывшего губернского секретаря применять весь свой опыт и все свои знания в сыскном деле на благо молодой советской республики, вести твердую и решительную борьбу с потерявшими всякий страх и терроризирующими Москву криминальными элементами.

В общем, отбил Александр Максимович сотрудника Савушкина и разговоров о бывшем шефе с ним не заводил. Но у самого Савелия Галактионовича душа была не на месте, и оттого он едва ли не каждый день забегал на Пречистенку, если не надеясь на весточку от Анатолия Витальевича, то, по крайней мере, удовлетворяя желание поговорить с теми, кому его обожаемый учитель был так же дорог, как ему. Руднев с Белецким визитам Савелия Галактионовича неизменно радовались, поскольку относились к бывшему сыскному надзирателю с теплотой и привязанностью, а кроме того, у них появилась возможность передавать для Таисии Савушкиной, страдающей после родов малокровием, сухофрукты и мясные консервы. Сама Таисия Васильевна наотрез отказывалась от их помощи, говоря, что они и сами далеко не жируют, да и Савелий Галактионович сперва упирался, но друзьям удалось убедить его, что долг отца семейства превыше щепетильной гордости, и молодой человек стал брать продукты и приносить их жене под видом усиленного пайка.

В тот день Савушкин заявился в Пречистенский флигель совсем поздно, когда его уж и не ждали.

– Простите, господа, что я на ночь глядя! – с порога принялся извиняться он. – Но мне нужен ваш совет.

С этими словами Савелий Галактионович выложил на стол папку с пометкой: «Дело №…», далее стояла текущая дата.

– Что это? – поинтересовался Руднев.

– Материалы сегодняшнего происшествия.

– Савелий Галактионович, вы же знаете, что сыском я больше не занимаюсь.

– Знаю, Дмитрий Николаевич! – Савушкин упрямо набычился. – Но это нечто совсем невероятное! А посоветоваться мне, кроме вас, не с кем… Посмотрите, прошу вас!

Руднев нахмурил брови, недовольно хмыкнул, но папку все-таки взял и принялся рассматривать вложенные в нее фотографии. Белецкий заглянул ему через плечо и изумленно поднял брови.

Местом преступления оказался кабинет какого-то учреждения с большим, покрытым зеленым сукном столом и расставленными вокруг него казенными стульями. В одном углу кабинета громоздился огромный несгораемый шкаф, в другом было обустроено секретарское место с телефоном и печатной машинкой. На стене висела карта России, а рядом плакат: «Антанта готовит новый удар! Товарищ, смотри в оба!» В кабинете имелись два больших сводчатых окна с широкими подоконниками, заваленными стопками папок и печатных листов. В целом помещение выглядело пустоватым, бездушным и казенным, а вот разыгравшуюся в нем трагедию никто бы не счел шаблонной.

Убитых было пятеро. Четверых мужчин, видимо, прикончили, когда они заседали за столом: один на председательском месте, двое по правую руку от него и один по левую, но почти на противоположной стороне стола. Пятой жертвой стала молоденькая секретарша, которую смерть настигла на ее рабочем месте. Лишь одно тело, расположенное ближе всего к председательствующему, лежало на полу, остальные продолжали сидеть на стульях либо откинувшись на спинку, либо повалившись на стол. У всех пятерых были прострелены головы. Аккуратные отверстия от малокалиберной пули зияли на лбу или на виске.

– Дикий Запад, а не большевицкая республика, – пробормотал Белецкий.

– Где это произошло? – спросил Руднев.

– В доме номер два по Большому Кисловскому переулку в помещении управления московского комитета соцобеспечения, – пояснил Савелий Галактионович. – Убиты начальник управления, его заместитель, казначей, партийный ревизор и секретарша.

– И каковы обстоятельства? – судя по тону, Дмитрий Николаевич был не слишком заинтригован делом.

– А вот с обстоятельствами все совершенно непонятно, – со вздохом ответил Савушкин. – Ей-богу, мистика какая-то! Все случилось буквально средь бела дня в комитете, полном народу. Эти четверо, по словам свидетелей, собрались в кабинете начальника обсудить отчет партийного ревизора, который регулярно проверяет у них счета, бухгалтерию и еще какие-то там бумаги. На заседании присутствовала секретарша, чтобы стенографировать и вести протокол. Под это мероприятие у начальника комитета было отведено полтора часа времени, а после этого он должен был ехать в Кремль к наркому финансов Гуковскому. Однако в назначенное время начальник из кабинета не вышел и никаких распоряжений шоферу не дал. Шофер подождал еще полчаса и решился позвонить по внутреннему телефону. Ему не ответили. Тогда шофер и еще один сотрудник комитета вошли в кабинет, где и обнаружили трупы. По заключению врача, смерть всех пятерых произошла приблизительно в одно и то же время, где-то за час до обнаружения. Из кабинета ничего не пропало. На месте преступления не оказалось никаких следов сопротивления. Оружия ни у кого из убитых не было. Войти в кабинет можно только через приемную, в которой в это время находилось с полдюжины сотрудников и множество просителей. Там такой сыр-бор постоянно, что твоя базарная толкучка! Иной раз просители скандалы затевают или вой поднимают и рвутся к начальству, поэтому во избежание инцидентов в приемной всегда милиционер дежурит. В общем, все сотрудники и постовой в один голос клянутся, что в кабинет никто не заходил.

Руднев еще раз просмотрел фотографии и с равнодушным видом вернул их в папку.

– Дмитрий Николаевич, вам совсем неинтересно? – разочарованно спросил Савушкин.

Руднев пожал плечами.

– Савелий Галактионович, в этом деле интерес может представлять разве что мотив. Я, откровенно говоря, затрудняюсь вот так с ходу предположить причину, по которой убили трех руководящих работников собеса и одного партийного ревизора… Секретарша, скорее всего, оказалась случайной жертвой… В остальном все очевидно.

– Хотите сказать, что знаете, как было совершено убийство? – недоверчиво осведомился Белецкий, Савушкин же смотрел на Дмитрия Николаевича как на библейского пророка.

Руднев вздохнул и терпеливо объяснил:

– Господа, если мы не берем в рассмотрение вариант убийцы-невидимки, а я все-таки склонен его исключить, то объяснений может быть только два. Первый вариант: убийцей является кто-то из тех, для кого войти в кабинет начальника дело настолько обычное и непримечательное, что свидетели не обратили на него внимания. Другой вариант: все свидетели врут, то есть имеет место сговор, и это тоже означает, что убийцу стоит искать в рядах сотрудников собеса. Если бы дознание вел я, то в первую очередь заподозрил бы шофера и того второго, кто вместе с ним якобы обнаружил тела. Они могли войти, перестрелять всех из пистолета с глушителем, а после поднять шум. Заключению врача такая версия, конечно, противоречит, но в кабинете наверняка было холодно – вон все они в кожанках, а на барышне пуховый платок – значит, тела остывали быстрее, и, возможно, время смерти установлено неточно.

Дмитрий Николаевич отдал папку Савушкину.

– Расскажете мне потом, в чем там дело было, – попросил он Савелия Галактионовича, но явно не потому, что ему и вправду было интересно, а лишь из желания подбодрить молодого человека, выглядевшего так же разочарованно, как ребенок, узнавший, что большая конфета на елке содержит в себе лишь блестящие бумажки, а вовсе не гигантскую карамель.

– Обязательно расскажу, – упавшим голосом пообещал Савушкин и откланялся.

Утром на следующий день Белецкий обнаружил Дмитрия Николаевича в его мастерской, но не работающим над очередной афишей или декорациями, а сидящим на полу и раскладывающим перед собой листы с записями и зарисовками.

– Вы ломаете голову над убийством, про которое вчера Савушкин рассказал? – спросил Белецкий, зная, что Руднев имел привычку именно так думать над расследованиями. – Вы же уже все разгадали: убийца кто-то из своих, а то и вовсе имеет место заговор группы товарищей. Хотя, конечно, остается открытым вопрос о мотиве преступления.

– Подожди с мотивом, Белецкий, – Дмитрий Николаевич подал другу знак сеть рядом и пододвинул к нему рисунки, на которых с фотографической точностью – Руднев обладал феноменальной зрительной памятью – были воспроизведены разные ракурсы места преступления и жертвы. – Тебе ничего странным не кажется?

– Убийца выстрелил пять раз, – начал рассуждать Белецкий, – но никто из свидетелей не слышал выстрелов. Даже если стреляют с глушителем, хлопок довольно звонкий. Его нельзя не услышать из-за двери. А тут целых пять хлопков. Что они там, оглохли все разом? Или действительно сговорились?

– В конторе могло быть шумно, – пожал плечами Руднев. – Посетители галдели. Кто-то орал в телефон. Машинки пишущие лязгали. В принципе, могли и не обратить внимания на хлопки. Тем паче, что дверь обитая и гасит звук. Хотя ход твоей мысли верный. Продолжай.

– У всех пяти жертв прострелены головы, – высказал следующее умозаключение Белецкий, – то есть стреляли наверняка и со знанием дела.

– Та-ак, – поддержал Дмитрий Николаевич. – А еще?

Белецкий задумался, и Руднев подсказал:

– Обрати внимание на положение тел. Судя по тому, что почти все они остались на своих местах, никто из пяти человек не пытался сопротивляться, звать на помощь или бежать, вероятно, даже не вскочил никто.

– Действительно, это странно, – согласился и Белецкий и тут же высказал предположение: – Может, когда их убивали, они были без сознания? Попили чайку, а там снотворное. Нужно спросить у Савушкина, что покажет аутопсия…

– Есть другой вариант, Белецкий, – перебил Дмитрий Николаевич. – Возможно, все произошло так быстро, что никто из жертв не успел опомниться.

– Тогда надо признать, что стрелял человек исключительного хладнокровия и исключительного же мастерства, – заметил Белецкий. – Я смею считать себя отличным стрелком и на слабые нервы не жалуюсь, но, чтобы сделать пять выстрелов, тем более по пяти разным мишеням, мне по самой оптимистичной оценке потребовалось бы секунд десять, а то и пятнадцать, если позиция для стрельбы не самая удобная. За такое время кто-нибудь из жертв успел бы прийти в себя и начать действовать.

– Допускаю, что убийца стреляет быстрее тебя, Белецкий.

Белецкий скептически приподнял бровь, давая понять, что как человек скромный и логический он допускает такую возможность, но согласиться с тем, что виртуозы скорострельности толпами разгуливают по кабинетам управления московского комитета соцобеспечения, все же не готов.

– Если вы правы в своих предположениях о стрелке, то поиск его мне видится делом несложным, – сказал он. – Достаточно копнуть биографии всех собесовцев и найти того, кто был чемпионом по стрельбе или что-то подобное.

– Нет, Белецкий, все не так просто! – возразил Руднев. – Я начинаю думать, что ошибся и выводы мои вчера были слишком скоропалительны. Убийцу следует искать не в собесе.

– А где же?

Дмитрий Николаевич протянул другу ученическую тетрадь, исписанную рукой Терентьева.

– Здесь, – сказал он. – Я нашел его здесь, Белецкий.

– Хотите сказать, что этих пятерых расстрелял наемный убийца из записок Анатолия Витальевича?

– Очень похоже, что так. По крайней мере в нескольких случаях, которые ему приписываются, картина преступления была схожей. Убийца незамеченным проходил мимо свидетелей, убивал с одного выстрела в голову, при этом жертвы не успевали ничего предпринять. Есть предположение, что он был вооружен каким-то модифицированным оружием, которое обеспечивало скорострельность, а также было оснащено усовершенствованным глушителем.

– И кто же он?

– Этого никто не знает. Ни имени. Ни клички. Ни описания внешности. Только слухи в криминальной среде и коллекция нераскрытых убийств с характерным modus operandi[23].

Белецкий пролистнул тетрадь, пробежал глазами несколько фрагментов.

– Дмитрий Николаевич, – сказал он наконец, – у этого типа редкостный послужной список: видные политики, высшая знать, миллионщики, властители дум, в крайнем случае Иваны[24]. Четыре партийца средней руки – совсем не его калибр!

– Именно калибр, как ты выразился, меня и смущает, – вздохнул Руднев. – Подозреваю, что кто-то вызвал из преисподней этого ангела смерти для какой-то чрезвычайно серьезной игры.

– Считаете нужным предупредить товарищей из уголовного розыска?

– По крайней мере, считаю нужным предупредить Савушкина.

Глава 4

Руднев с Белецким вышли из дома вместе. Дмитрий Николаевич направлялся в театр, расположенный на Тверском бульваре, где ему предстояло выдержать очередную творческую баталию, согласовывая с неуемными соратниками-новаторами эскизы декораций к Горькому. Тетрадь Анатолия Витальевича он прихватил с собой, намереваясь по дороге зайти к Савушкину в Гнездниковский.

Невзрачный трехэтажный особняк на пересечении Большого и Малого Гнездниковских переулков попал под горячую революционную руку и в феврале, и в октябре 1917-го, но не иначе как хранили его суровые и беспокойные духи Струкова, Муравьева и Эфенбаха[25] и благословили оставаться неизменной и грозной цитаделью московских сыщиков.

Друзья дошли до Пречистенского бульвара и разделились. Дмитрий Николаевич остался дожидаться трамвая, а Белецкий направился в сторону Никитского бульвара, где подле согбенного муками творческого кризиса автора «Мертвых душ»[26] должен был встретиться с дряхлым, но гениальным стариком-фельетонистом, писавшим для «Московского листка» еще при Александре Миротворце. Фельетонист имел такой скверный и язвительный характер, что из всей редакции выносить его мог только бесстрастный Белецкий, да и то лишь потому, что прикидывался курьером и симулировал полное незнание русского языка, а на языке Шиллера желчная ехидность сатирика теряла половину своей ядовитости.

Ждать трамвай Рудневу пришлось долго. Такое, впрочем, случалось довольно часто, поскольку обязанность служащих соблюдать всякого рода расписания советская власть явно не ставила во главу угла. По крайней мере, пунктуальность не входила в число достоинств московских вагоновожатых, устраивавших иной раз среди дня митинги прямо в депо и считавших, видимо, что рабочий класс привычен ходить пешком, а недобитая контра вполне себе может подождать, пока трудящиеся обсуждают животрепещущий вопрос о неизбежной победе мировой революции.

Топчась на апрельском зябком ветру среди разномастного сборища, Руднев утешал себя стихами, принадлежавшими по иронии судьбы перу одного из борцов за народную свободу:

  • С тех пор, едва замечу где
  • Нетерпеливое волненье, —
  • Твержу всегда, твержу везде:
  • «Терпенье, господа, терпенье!»[27]

Дмитрий Николаевич стал ездить на трамваях лишь с марта 1918 года, когда после выхода декрета: «Социалистическое отечество в опасности!» у московских извозчиков принялись повально реквизировать лошадей и число лихачей да ванек в Первопрестольной сократилось до крайности.

Еще раньше подверглось реквизиции транспортное средство самого графа Руднева-Салтыкова-Головкина – единственный в Москве Bugatti Type 18, сверкающий черным лаком и золотом латуни элегантный спортивный автомобиль, способный, по уверению механика, преодолеть за один час аж сто сорок верст, правда по дорогам немецким, а не российским. Руднев, который сам водил это чудо автомобильной мысли, не имел склонности к чрезмерно быстрой езде, да и не располагали к ней московские улицы, потому сказать наверняка, врал ли механик или нет, нельзя, но вот что сомнений не вызывало, так это полная непригодность элитного железного коня ни для каких военных целей.

Демократичная езда в битком набитом трамвае Дмитрию Николаевичу не нравилась, и даже не столько из-за отсутствия хотя бы отдаленного намека на комфорт, сколько по той причине, что бывший граф, как ни старался держаться скромно и неприметно, не то аккуратностью в одежде, не то манерами, не то осанкой и породистым своим лицом разительно выделялся на фоне трудящихся. И иной раз острота классовой нетерпимости, усиленная остротой локтей и бранных словечек, вынуждала Дмитрия Николаевича от греха подальше сходить еще до нужной остановки.

В этот раз трамвай так долго не приходил, что Руднев начал жалеть, что не пошел пешком. По крайней мере, так он прогулялся бы с Белецким, это куда приятнее, чем стоять на заплеванном и закиданном окурками пятачке, слушая переругивание утомленных ожиданием людей.

Наконец звенящий вагон подкатил, и Руднев оказался притиснутым в углу задней площадки у самого окна. Проезжая мимо памятника Гоголю, Дмитрий Николаевич заметил худую высокую фигуру друга. Тот, судя по всему, только-только распрощался со своим фельетонистом и теперь повернул обратно к Воздвиженке, держа путь в Староваганьковский переулок, где располагалась редакция «Московского листка».

В сквере вокруг памятника народа было совсем немного: кроме Белецкого Руднев увидел ковыляющего прочь старика, видимо, того самого ядовитого сатирика, няньку с капризничающим малышом и некого типа, сидящего на скамье и погруженного в чтение газеты. Когда Белецкий отошел от сквера на десяток шагов, последний ловко сложил газету, сунул ее за пазуху и мягкой походкой топтуна[28] пристроился Белецкому вслед. Это было совершенно нелепо и необъяснимо, но какое-то шестое чувство, а может, просто многолетний опыт сыскного дела, подсказывали Дмитрию Николаевичу, что к его другу приставлен «хвост».

Расталкивая плотную толпу и слыша в свой адрес весь спектр нелестных эпитетов от «буржуя недорезанного!» до совсем уж площадных, Руднев пробрался сквозь людскую массу и на ходу соскочил с подножки.

Белецкий и соглядатай были от Дмитрия Николаевича уже в полусотне шагов, и, поскольку шли они не оглядываясь, очевидно не подозревая о возможности слежки, никто из них его не заметил. Сохраняя дистанцию и стараясь держаться в тени, Руднев следовал за странной парочкой.

На перекрестке с Воздвиженкой Белецкий был вынужден остановиться, чтобы пропустить несколько груженых подвод. Следовавший за ним читатель газеты тоже остановился, не доходя до перекрестка, и принялся возиться со шнурком на правом штиблете. В том, что этот тип шпионил за Белецким, Дмитрий Николаевич уже не сомневался.

Подводы, которые и без того еле ползли, по какой-то причине вовсе застряли, перегородив улицу. Извозчики принялись орать друг на друга и огрызаться на негодующих прохожих. Белецкий, не дожидаясь окончания склоки, повернул вверх по Воздвиженке, решив, очевидно, перейти ее ближе к Староваганьковскому переулку. По всему было видно, что Белецкий торопится. Он взглянул на часы и зашагал быстрее.

За эти часы Дмитрий Николаевич делал другу регулярные внушения, опасаясь, как бы совсем непролетарский золотой брегет – личный подарок вдовствующей императрицы Марии Федоровны[29] – не навлек бы интерес грабителей или гнев рабочего класса. Но, несмотря на все увещевания, Белецкий с часами упрямо не расставался, утверждая, что это его талисман.

На перекрестке с Крестовоздвиженским переулком Белецкий перешел улицу и свернул во внутренние дворы, намереваясь, видимо, таким образом сократить путь до редакции. Соглядатай шмыгнул за ним, и Дмитрий Николаевич прибавил шагу. Он начал опасаться, как бы шпион не оказался кем-то похуже топтуна, поэтому сократил расстояние до Белецкого, чтобы в случае чего тот услышал его окрик, а сам Дмитрий Николаевич смог бы подоспеть и пресечь попытку нападения.

К счастью, подозрения Руднева не оправдались. Соглядатай довел Белецкого до двери редакции и пристроился напротив, в тени проходной арки. Дмитрий Николаевич занял наблюдательный пост во внутреннем дворе. Он решил во что бы то ни стало выяснить, кто шпионил за его другом, и терпеливо ждал, когда к читателю газет придет сменщик. Тогда можно будет проследить, куда первый шпик направится с докладом.

Однако все вышло иначе. Соглядатай выждал минут десять, наверное, желая убедиться, что объект его наблюдения пришел в редакцию надолго, и, оставив свой пост, торопливо зашагал в сторону Знаменки. Выйдя на нее, топтун шмыгнул в доходный дом Балихиной. Обождав несколько секунд, Дмитрий Николаевич тоже зашел в просторный, украшенный лепниной подъезд и стал прислушиваться, отсчитывая по звуку шагов этаж, на который поднимался неизвестный. На пятом этаже шаги стихли. Потом в тишине подъезда раздался щелчок открываемого замка. Кто-то что-то сказал приглушенным голосом, и все затихло.

Ступая неслышно, Руднев поднялся на пятый этаж, где располагались всего две квартиры. Надеясь на свое умение импровизировать, Дмитрий Николаевич не стал размышлять, что скажет в том случае, если ему откроют, и сразу позвонил в обе квартиры. Ни там ни там ответа не было. Тогда он подергал ручки. Вторая дверь оказалась незапертой.

– Простите! – крикнул он, толкая дверь. – Здесь проживает гражданка Эпельгольц?

Ему никто не ответил, но лишь только дверь открылась на ту ширину, что позволяла в нее пройти, на Дмитрия Николаевича из темной прихожей что-то опрокинулось. В первый момент ему показалось, что на него бросился человек, но практически сразу он сообразил, что это всего лишь вешалка, на которой висит мужское пальто. Не желая лишнего шума, Руднев подставил руки, схватил в охапку заваливающуюся стойку и тут же почувствовал на ладони и пальцах левой, свободной от перчатки руки что-то влажное и липкое. Сердце Дмитрия Николаевича неприятно замерло, а после стало биться тяжелыми, теснящими грудь ударами. Ему уже приходилось испытывать подобные тактильные ощущения, и он точно знал, что такой на ощупь бывает только кровь.

Руднев шагнул из прихожей в комнату и оцепенел. Посреди аккуратной гостиной на узорчатом персидском ковре в луже крови, скорчившись, лежал давешний соглядатай с рассеченным от уха до уха горлом. Рядом с телом валялся открытый нож с узким обоюдоострым лезвием длиной в полторы ладони.

Из ступора Дмитрия Николаевича вывел пронзительный женский крик, раздавшийся у него за спиной. Он обернулся. В дверях стояла и отчаянно верещала толстенная девица в одежде горничной.

– Замолчи! – выдохнул Руднев.

Крик оборвался, а потом возобновился с новой силой.

– Не ори ты! Милицию вызывай!

Он шагнул к дородной горничной, та шарахнулась от него, как от прокаженного.

– Уби-или-и! – завыла она, выскакивая на лестничную площадку.

На ватных ногах Дмитрий Николаевич с трудом вышел вслед за горничной. Напуганная девушка бежала вниз, продолжая голосить. Руднев тяжело опустился на ступени и привалился спиной к кованым перилам. До него наконец дошло, почему девица смотрела на него с таким ужасом: его руки и одежда были перепачканы свежей кровью.

Задержанный по подозрению в совершении убийства гражданин Руднев Дмитрий Николаевич сидел на шатком стуле, выставленном в центр кабинета сотрудника уголовного розыска Велизара Евграфовича Маркизова, в прошлом чиновника особых поручений Московской сыскной полиции в чине титулярного советника. Сам товарищ Маркизов, как-то болезненно скрючившись за своим столом, вел допрос задержанного и собственноручно записывал его показания аккуратным почерком опытного канцеляриста. Помимо хозяина кабинета тут же находились двое его коллег: бывший рабочий рябушинского Автомобильного московского общества[30] большевик товарищ Котов Семен Гаврилович и еще один сыщик «из бывших» Савелий Галактионович Савушкин.

Настроение всех трех сыщиков никак не соответствовало профессиональной норме, требующей от дознавателей невозмутимости и бесстрастности. Маркизов был смущен и даже немного напуган, Савушкин – не на шутку встревожен и растерян, а Котов – зол и обижен.

Эмоции последнего объяснялись тем, что, хотя дело об убийстве в балихинском доме было поручено ему, Семену, вести допрос подозреваемого товарищ Трепалов доверил старорежимцу Маркизову, да еще и велел потомственному пролетарию Котову слушать и набираться опыта. Более всего Семена возмущало даже не это унизительное «набираться опыта», а то, что Маркизов непременно разведет канитель, хотя и ежу понятно, что контрик этот никакой не подозреваемый, а самый что ни на есть душегуб и убийца. И нечего тут сопли по протоколу размазывать! К стенке его, гада, и вся недолга!

Еще больше бесило товарища Котова, что товарищ Трепалов разрешил присутствовать на допросе Савушкину, который мало того, что несознательный беспартийный элемент, так еще и, по собственному же признанию, ходит у преступника в друзьях. Тут уж, извините, товарищи, совсем какая-то контрреволюция и безответственное потакание мелкобуржуазным проискам складывается!

– Задержанный, назовите себя, – промямлил Велизар Евграфович, избегая встречаться с подозреваемым взглядом.

– Руднев Дмитрий Николаевич, – равнодушно ответил задержанный.

Его имя и без того было отлично известно Маркизову, но сыщик явно не желал иметь ничего общего с подозреваемым в убийстве бывшим внештатным консультантом Московской сыскной полиции. Дмитрий Николаевич не был на него за это в обиде. Ему ли осуждать бывшего титулярного советника, когда сам он рисует афишки для сомнительного пролетарского искусства и терпит по отношению к себе хамство в трамваях.

– Вы были знакомы с убитым?

– Я его не знаю.

– Как вы оказались на месте преступления?

– Я следил за этим человеком.

– За убитым?

– Да.

– Зачем вы за ним следили?

– Я заметил, что он шпионил за Белецким. Хотел понять, что все это значит.

– Кто такой Белецкий?

Велизар Евграфович наконец поднял глаза от протокола и посмотрел Дмитрию Николаевичу в лицо. Во взгляде сотрудника уголовного розыска читалась безысходная злая тоска, казалось, взгляд этот говорил: «Будь ты проклят, Руднев! Мне и так несладко, и еще ты на мою голову!»

– Белецкий Фридрих Карлович, мой друг, сотрудник редакции «Московского листка».

– Сотрудник «Московского листка»? Журналист?

Тут уж Маркизов, отлично все знавший про Белецкого, явно перегнул палку. Дмитрий Николаевич почувствовал, как в нем поднимается гневная волна.

– Нет, – сухо отчеканил он, прожигая Маркизова взглядом. – Он корректор и переводчик. И вам, Велизар Евграфович, это прекрасно известно. Может, хватит терять время на бессмысленные вопросы?

– Вы, гражданин задержанный, не смейте на представителя рабоче-крестьянской власти голос повышать! – рявкнул на зарвавшегося буржуя Котов. – И он вам не Велизар Евграфович, а товарищ сотрудник уголовного розыска Маркизов!

– Дмитрий Николаевич, пожалуйста, – тихо попросил Савушкин, – просто отвечайте на вопросы.

Семен Гаврилович громко презрительно цыкнул и сплюнул на пол. Какие на хрен вопросы?! Ведь и так все ясно! Но «бывшие» продолжали тянуть резину.

– Хорошо, гражданин Руднев, давайте перейдем к сути происшествия, – снова как-то вяло забормотал Маркизов, утыкаясь в протокол. – Расскажите во всех подробностях, как вы оказались на месте преступления.

Дмитрий Николаевич, ничего не скрывая, поведал обстоятельства давешних событий. Велизар Евграфович скрупулезно записал каждое его слово.

– То есть вы, гражданин Руднев, утверждаете, что оказались в этой квартире абсолютно случайно? – спросил он, когда Дмитрий Николаевич окончил свой рассказ.

– Да.

– В таком случае как вы объясните, что, в соответствии с показаниями гражданки Прониной Марии Ивановны, звоня в двери обеих квартир, вы спрашивали некую гражданку Эпельман?

1 Каперанг – на морском жаргоне «капитан 1 ранга», в данном случае имеется в виду звание командира линкора.
2 Имеется в виду гимн «Боже, Царя храни!», написанный Алексеем Федоровичем Львовым и утвержденный Николаем I в 1833 году.
3 Читайте повесть «Личный паноптикум».
4 Руднев говорит о пьесе М. Горького «На дне».
5 «Карта Ада» – одна из девяноста двух сохранившихся иллюстраций Сандро Боттичелли к «Божественной комедии» Данте Алигьери, шедевру итальянской литературы XIV века.
6 Лука и Вергилий – соответственно герои пьесы Горького и поэмы Данте.
7 Гуигнгнмы и еху – вымышленные народы из сатирико-фантастического романа XVIII века «Путешествия Гулливера», написанного английским писателем Джонатаном Свифтом. Гуигнгнмы – разумные трудолюбивые добродетельные лошади, еху – их человекообразные антиподы, порочные, жадные и агрессивные.
8 Дэвид Ллойд-Джордж – премьер-министр Великобритании в 1916–1922 годах.
9 Блатокай (жарг.) – скупщик краденого.
10 Фигарис (жарг.) – осведомитель, доноситель.
11 Бравого матроса (фр.).
12 Веселее обычного (фр.).
13 Я закончил работу! (фр.).
14 Строитель Коринафа – то есть Сизиф.
15 Вот! (фр.).
16 Простите (фр.).
17 Читайте книгу «Личный паноптикум».
18 Хевра (жарг.) – компания.
19 Сюртэ – историческое название криминальной французской полиции, в переводе с фр. «безопасность».
20 Христиан Гюйгенс ван Зейлихем – голландский физик XVII века, основоположник волновой теории света.
21 Стикс – в древнегреческой мифологии одна из рек в царстве мертвых.
22 Трепалов Александр Максимович – первый начальник Московского уголовного розыска, моряк с броненосного крейсера «Рюрик», член большевицкой партии с 1908 г., в 1937 г. был обвинен в участии в антисоветской террористической организации и расстрелян.
23 Modus operandi – лат. «образ действия», привычный для человека способ выполнения определенной задачи, в рамках криминалистического анализа – способ совершения преступления.
24 Иван (жарг.) – криминальный авторитет, главарь бандитской группировки.
25 Николай Никифорович Струков, Константин Гаврилович Муравьев, Михаил Аркадьевич Эфенбах – первые начальники Московской сыскной полиции.
26 Имеется в виду памятник Н. В. Гоголю скульптора Николая Андреева, до 1951 г. находившийся на Никитском бульваре, а после перемещенный в Музей архитектуры на территории Донского монастыря. В настоящее время памятник вернулся на Никитский бульвар, но не на первоначальное место установки, а возле дома Талызиных, где провел свои последние годы и скончался писатель.
27 Строки из стихотворения «Терпение» Феликса Вадимовича Волховского, революционера-народника.
28 Топтун – жаргонное название агента наружного наблюдения.
29 Читайте книгу «Аничкина иколе».
30 Автомобильное московское общество – один из первых автомобильных заводов в России, основанный в 1916 г. братьями Рябушинскими, впоследствии – Московский автомобильный завод имени И. А. Лихачева (ЗИЛ).
Продолжить чтение