Подари мне ракушку каури. Рассказы и миниатюры

Размер шрифта:   13
Подари мне ракушку каури. Рассказы и миниатюры

I. Первая любовь

Курабье

Этот путь от дома до запаха счастья я и сейчас могу пройти с закрытыми глазами. Сначала по уютному тротуару, где деревья смыкаются над головой зеленой аркой, до перекрестка: налево – кинотеатр, направо – моя школа, прямо – вход в парк. Иду по широкой центральной аллее, никуда не сворачивая. Слышу, как скатываются капельки дождя по листьям, вдыхаю свежий влажный воздух и запах мокрой земли и грибов, вытягивающих шляпки вверх. Вскоре в камерную мелодию врываются звуки машин – парк закончился, и я на центральной улице. Направляюсь к большому магазину через дорогу.

Это путь в детство.

Когда мне надо найти точку равновесия в холодном вихре эмоций, я прикрываю глаза, и сквозь время слышу родной певучий голос и чувствую тепло, что возникает вокруг меня и охраняет от житейских бурь.

– Вера, дождь.

Эти слова звучат, как пароль. Мы любим дождь.

– Мама, сколько купить?

– Как обычно. Поторопись, Верочка. А то скоро стемнеет.

Да, я люблю выходить именно в то время, когда дождливый город замирает в дымчатом предвечерье. Сумерки смягчают всё вокруг, ложатся на дома, тротуары, траву. Небо приближается к земле, и они, касаясь друг друга, о чем-то тихо разговаривают. Я слушаю… Но мне помешали любопытные капельки, что спрыгнули с ветвей на мои косы и под ноги, а самая шаловливая – на нос.

Таинственная дымка возносит меня в светло-серое небо, и я плыву в вышине, как в море, сквозь просветы туч разглядывая нижний мир. Вот моя Земля, моя страна, темное зеркало родной реки, мой маленький город, мой дом, моя семья. Зачарованная душа обнимает весь мир и любит его. Чистые чувства, чистая красота, чистая радость…

Возвращаясь домой, часто останавливаюсь, открываю пакетик с печеньем и вдыхаю аромат шафрана и тонкой сладости. Прикрываю глаза и наслаждаюсь тем, как кусочек этого цветка с капелькой джема в центре рассыпается во рту.

Когда я впервые услышала это восточное слово, то смаковала его так же, как и печенье. Оно звучало таинственно. «Пришло из арабского языка. Или из турецкого. Так считают. Обозначает что-то особенное, экзотическое», – говорила мама.

Дождь. Сумерки. И предвкушение удовольствия под названием курабье – это наше с мамой любимое печенье. Оно и является третьим составляющим приятного ритуала, что дополняет мое восторженное состояние. Но главное – это мама, мое неисчезающее счастье. Позже я прочитаю фразу: «Праздник, который всегда со мной». Этот праздник, эта воздушная восторженность у меня были, пока мама ходила по земле. Я-то думала, что она будет со мной всегда. Теперь она живет во мне. Я смотрю на мир вместе с ней, вдыхаю запах нашей любимой осени, плачу и смеюсь вместе с мамой. Я продолжаю любить мир… и за нее тоже.

* * *

Не знаю, как одноклассник Максим узнал о моей любви к дождю и печенью, но, возвращаясь из магазина, я стала встречать его в парке, и домой мы шли вместе, наслаждаясь курабье. Иногда я приподнималась на цыпочки и внимательно смотрела в его темно-синие глаза. В них мелькали золотистые лучики, хотя нас окружала серебристо-серая пелена влажного воздуха.

– Макс, почему в твоих глазах солнце? – спрашиваю строго, пытаясь скрыть восторг.

– А в твоих глазах зеленые зайчики, – смеется он.

Я снова встаю на цыпочки, вижу себя в его глазах и ничего не говорю.

Какие особенные краски и запахи в детстве: яркие, теплые, притягательные! Почему потом они становятся другими? И лишь иногда, как солнечный зайчик, появятся, подразнят и вновь исчезнут.

…Мы закончили школу и прощались. Я уезжала, как оказалось, навсегда. Макс сказал:

– Я знаю, почему ты любишь курабье.

– Почему?

– У тебя восточные глаза.

– Смешной ты, Макс.

– Твои косы пахнут курабье.

Я промолчала. Как он может это знать? Макс никогда не касался меня.

– Сначала я чувствую этот аромат, а потом вижу тебя, Вера. И я знаю, почему ты любишь дождь.

– Почему?

– В это время ты пишешь стихи. Ты любишь курабье и дождь, но не любишь меня.

Я что-то говорила в ответ, гладила его руку…

* * *

…Встреча одноклассников у нас установилась в конце августа. Я не приезжала давно. Максим, как оказалось, тоже.

Я вновь иду по любимому пути. Со мной дождь. Я захожу в магазин. Разочарование ждет меня. Он потерял свою важность, пространство и красоту. Теперь здесь отдельные торговые точки. Я направляюсь туда, где раньше на красивом прилавке под защитой прозрачной стеклянной витрины курабье возлежало в изящных бумажных одеяниях, подразнивая изысканным видом и обворожительным ароматом, и вижу полки с игрушками, рядом – магазинчик с обувью, за ним – с посудой…

Наконец нашла маленький отдел в углу, где печенье задыхалось в закрытых пластиковых коробочках, как в плену. Оно выглядело усталым, бледным.

Покупаю. Аромата нет – сода и ванильный сахар.

…Поздно вечером Максим провожает меня в гостиницу. Полная луна подсматривает за нами сквозь высокие деревья, потом скрывается за облаком, давая возможность звездам взглянуть на нас.

Макс угощает меня курабье. Оно источает аромат восточных пряностей. Но форма иная: две половинки склеены джемом.

– Я его привез для тебя из Турции. Оно и мое любимое. И еще я полюбил дождь тогда, в детстве. Каждый раз с первыми его каплями ты приходишь ко мне, садишься рядом и гладишь мои волосы. И тогда мне снятся счастливые сны. Пробуждение приносит разочарование. Каждый раз во сне я встречаю тебя и теряю снова и снова.

Мы подошли к нашей иве. Она спрятала нас от звезд. Темнота дотронулась до лица. Мне нечего ответить Максу. Сказать, что человек не должен быть одинок, и что важно говорить слова любви? Я молчу о том, что и мне некому отдать свою любовь и нежность.

– Макс, мы мечтали стать учеными, ты этого добился. Я читаю твои книги и статьи.

– Да, только ты, Вера, единственная из нашего математического класса оставила точные науки и ушла в журналистику. Помнишь, как мы спорили по поводу теории струн?

– А ты тогда спросил: «Тебе кажется, это звучит романтично – «теория струн»?

– Вера, струны могут объединяться между собой.

– И разъединяться.

– Ты и физику наделяла поэтическим флером. А знаешь, Вера, время подвластно гравитации и может искривляться, как и пространство. Значит, и меняться.

– Это доказано Эйнштейном, Макс?

– Да, верно. Верочка, я бы хотел вернуть время. Если бы путешествие назад было возможно не только математически… Только на час оказаться с тобой в нашем парке. Тогда бы я смог… Мы были бы вместе.

Неожиданно он целует меня:

– Ты пахнешь курабье и дождем…

Я закрываю глаза: хочу сохранить в них отражение Макса. Почему мы тогда, как две струны, не зазвучали вместе в оркестре умной вселенной? И почему не я отражалась в его глазах все эти годы?

* * *

Да, я могу в любое время пройти по городу моего детства – стоит только представить его. Но не могу вернуть дорогих мне людей и то чувство, что только поманило меня, коснулось слегка и осталось тонким звуком. И печаль моя проливается ливнем, а сожаление о быстротечности времени шелестит сухими листьями в парке моего детства.

Время – непрерывно, но не линейно, хотя мы в нашей вселенной и воспринимаем его движение только вперед. Оно, как спираль, раскручивает воспоминания, возвращает меня в прошлое. Забыть о нем невозможно, перемешать события жизни, как кубики, и выбрать нужные для красивой картинки, а остальные отложить в сторону – тоже нельзя. Но бывает редкое состояние, когда время отступает, его забываешь. Это происходит в минуты счастья. Краток этот миг.

Я вижу маму, чувствую отчаяние влюбленного мальчишки, ищу в своих глазах его отражение, ощущаю вкус его запоздалого поцелуя. Прошлое становится настоящим вместе с ароматом курабье. И возвращается чистая радость, чистое счастье, что бывает, оказывается, не только в детстве. И я нежно оберегаю мои счастливые мгновения, не исчезающие в непрерывном времени.

Мой друг Сашка

1

Малыш долго не мог заснуть. Реснички слипались, словно смазанные медом, но он снова и снова открывал глаза. Его тревожила полоска света под закрытой дверью спальни родителей. Обычно в это время там было темно. Но сегодня мама все ходит и ходит по комнате: ее шаги слышны то возле двери, то возле окна. Сашка даже представил, как колышется ее длинная синяя юбка с желтой каемкой по низу.

– Это солнечная дорожка, – вчера говорила мать четырехлетнему сыну. – У нее нет начала и конца. Смотри! – она брала руку ребенка и водила по золотистому краю.

Босые ножки коснулись пола. Мальчик приоткрыл дверь и увидел, что мать надела теплую кофту и собралась уходить.

Она взглянула на него – глаза показались чернее, чем были на самом деле.

– Мама!

– Молчи, – прошептала она, приложив палец к губам, и прошла мимо. Бесконечная желтая дорожка вилась возле ее ног.

Сашка снова лёг, но сон прошел окончательно. Он ждал маму.

Может быть, она пошла посмотреть на звезды? Мама часто рассказывала детям о них. Поздно вечером они любили лежать на широком топчане во дворе и смотреть в темно-синюю ткань неба, проколотую звездами. Мать укрывала его и сестру пледом, прижимала к себе и слегка покачивала. Сашка вдыхал ее запах и думал, что так пахнут звезды.

– Это Большая Медведица, – показывала она, держа их ладошки в своей.

– Мама, где? Где ушки и хвост? Это же похоже на ковш, – удивлялись дети.

– Да, мои золотые. Зачерпнешь им в жаркий день студеной воды из небесной реки, выпьешь, и она поведает свои секреты.

– Правда?! – изумлялся малыш.

Он закрывал глаза, летел к небу, пил волшебную воду, слушал шепот звезд и не чувствовал, как мама уносила его в дом, укладывала в кровать, шептала: «Мой маленький звездочет».

Но почему же сейчас она не захотела взять его с собой?!

Сашке стало страшно. И он громко закричал:

– Мама!!!

На соседней кроватке проснулась пятилетняя Оля, легла к нему и стала успокаивать:

– Сашка, не плачь! Мама скоро придет. Я ее поищу во дворе, а ты пока посмотри, какая красивая паутинка около двери.

Оля вышла из детской. Мальчик разглядывал овальную сеточку, похожую на одуванчик, даже подошел поближе: он любил паучков, ему нравилось наблюдать, как они ткут замысловатый рисунок, пряча невидимые ниточки под брюшком, чтобы никто не распутал их лабиринты.

В комнату с плачем вбежала сестра:

– Мамы нигде нет! Это я виновата… Это из-за меня мама ушла. Я сегодня ее не слушалась…

Сашка обхватил Олю тем же движением, каким отец обнимал маму, если она плакала. Это случалось, когда она читала книгу или слушала, как поют дети.

– Оля, мама придет, – твердо сказал он.

Малыши легли вместе и, наплакавшись, уснули.

Утром соседи подняли тревогу, начали поиски. Безуспешно. Куда могла уйти умная и спокойная женщина без вещей и документов, оставив маленьких детей?

Отец малышей в это время находился в Москве, готовился к презентации своей книги, но, получив страшную весть, вернулся.

В памяти Сашки сохранился образ матери – воздушный, нечеткий, будто просвечивающий сквозь паутину дней его жизни. Долгие годы ему казалось, что она ушла по лунной бесконечной дороге, а их оставила на темных тропинках жизни.

2

Наш самолет вылетел с опозданием. С нетерпением смотрю в иллюминатор, жду, когда появится Волга.

Мое волнение передалось женщине, сидевшей рядом:

– Вы боитесь летать? – участливо спросила она.

– Нет, больше двадцати лет не была здесь. Волнуюсь…

– А я всю жизнь прожила в Волгограде, – заметила женщина. – К родителям?

– Родных у меня здесь уже нет. К друзьям детства и юности, – ответила я, подумав, как банально и скупо звучит вторая фраза.

Нет, не так. Здесь осталось то мое «я», которое уже не вернется. Вот к нему я и еду. Оно здесь, на этой волжской земле, и тянет меня тонкими, но крепкими нитями души ли, сердца ли или всей моей сутью. Оно прочно держит на земле, не дает споткнуться или сорваться с кручи, не закричать истошно, когда боль душевная рвет все внутри. Оно приходит вместе с воспоминанием о ласковых руках бабушки, успокаивает и мягко приговаривает: «Было же тебе хорошо. Было же счастье здесь!» Это золотистое сияние детства греет и воскрешает.

В зале ожидания ко мне подходит высокий улыбающийся мужчина. Сашка?! Какой красивый! Где тот мальчишка с пропыленными вихрами и грустными глазами? И лишь когда он произнес: «Верочка, радость моя…», а его картавое «р» вместе с теплыми губами прикоснулось к моей щеке, я выдохнула:

– Это ты?

Он улыбнулся, словно подсолнушек повернулся к солнцу, как говорила моя бабушка:

– Это мы.

Я провожу рукой по его волосам:

– Где твой непокорный вихор?

– Верочка, где твои косы?

Он обнимает меня, и я прижимаюсь к нему, пытаясь забыть все и вернуться в воздушную безмятежность моего прошлого.

К нам подходит темноволосая красивая девушка лет двадцати.

– Это моя дочь Вера, – знакомит он нас.

Я обнимаю свою тезку:

– Две Веры.

– Нет, – смеется Саша. – Три Веры. У меня же мама Вера.

Я удивлена. Ничего не понимаю. Точно помню, что его мама – Ирина. Мне не терпится спросить, но не знаю, как это сделать.

Мы выходим из здания, и я впитываю родной степной воздух, подставляю лицо жаркому сентябрьскому солнцу. Ни облачка. Светлый путь в светлое прошлое.

Ветер приподнял мои волосы, поиграл ими и бросился к листьям клена, развернув их изнанкой – она оказалась светлее. Дерево преобразилось: к цвету зеленой листвы добавились мазки серебристого. Так и у меня, думала я, подул шквал неожиданных перемен, и жизнь приобрела иные оттенки: слой светлой краски лег на темный фон моей судьбы.

Мы с Сашей садимся в машину сзади, дочь – за руль. «Так вам удобнее будет общаться», – улыбается Вера.

Боже, какие у нее глаза! Темно-сливовые, с мягким блеском. Ресницы в пол-лица, а изгиб черных бровей над ними – идеальная линия древнего восточного писца.

Начинается вечное: «А помнишь?» Да, Саша, хочу помнить только детство, но есть еще та память, когда сердце разлетается на осколки. Эти осколки сидят во мне, как у дедушки после войны. Неловко двинешься – болит.

– Саша, ты не забыл, как я с тобой дралась? Бабушка говорила: «Тихоня, а если ее обидят, спуску не даст». Но ты меня не обижал, защищал, но иногда задирал, злил меня. Скажешь что-нибудь – и наутек.

– А мне нравилось, что ты за мной бегаешь. Догонишь и кулачками стучишь по спине.

Я вспомнила, как однажды Саша спросил:

– Верочка, хочешь, я научу тебя летать?

– Как? Давай! – радуюсь я и лезу к нему через дырку в заборе, что разделяет наши дворы.

Мы разбегаемся, машем руками, но ничего не получается. Прыгаем с лавочки, стараясь продержаться в воздухе. Нет, не летим. Саша приносит старый зонт. Может быть, с ним получится? Мы верим, что вот-вот станем невесомыми и воспарим, как пушинки одуванчика.

За разговорами и смехом не заметили, как приехали. Наш поселок, наша Московская улица. Сердце забилось. Но почему улица такая узкая? Раньше она была шире. Узнаю дома. Отремонтированные, но те же самые.

– Саша, я могу с закрытыми глазами здесь пройти, я помню все. Я хочу зайти в мой дом. Нас пустят?

Саша звонит в дверь. Я волнуюсь, как перед первым свиданием.

Снаружи дом обложили кирпичом, и внутри он чужой: модные обои на стенах, современная мебель и светильники. Встречают иные запахи. Показалось, в том углу, где у нас была печь, дрогнули тени, метнулись ко мне, послышалось дедушкино кряхтенье, запахло бабушкиными пирожками.

Саша вытер мои слезы, как это всегда делал в детстве, и мы вышли на улицу.

– Вера, завтра с утра поедем к твоему дедушке.

– Да, – снова плачу я. – Он один из нашей семьи остался лежать в волжских степях. Бабушка, его любимая Мария, далеко от него, в сибирской земле.

Мы возвращаемся домой к Саше. Я так хорошо знала этот дом! Мне нравилась Ирина, мать Сашки. Но почему он сказал, что имя его мамы – Вера?

Комнаты изменились. Вместо дощатого пола – паркет; в гостиной – узбекский ковер со звездами по кромке, в середине него – клумба из нескольких восьмиугольников; кухня отделана молочным кафелем. И только круглый стол старый, но поблескивает свежим лаком. В шкафчике для посуды среди белых тарелок и чашек замечаю расписные пиалы и круглое узбекское блюдо. Удивлена, но молчу.

В зале на стене свадебное фото: мой Саша и красавица-узбечка.

– Как ее имя? Где она?

– Это моя Замира. Она и мамы уехали к родственникам в Узбекистан. Мы с дочкой присоединимся к ним через несколько дней.

– Мамы?! – не сдерживая удивления, спрашиваю я.

– Верочка, давай об этом позже, – загадочно улыбается Саша.

Он ведет меня в мастерскую. Я горжусь тем, что мой друг – художник и его картины украшают галереи многих городов.

Мольберт, разного размера кисти, баночки и тюбики, рамы, холсты в большой коробке и, главное – картины. Я хочу посмотреть, над чем он сейчас работает.

– Подожди, – останавливает он меня, подходит к стене, снимает одну из картин, протягивает мне. – А эту я хочу подарить тебе.

Я смотрю на девочку лет семи, сидящую на траве возле яблони и узнаю себя. Солнечные лучи касаются плеча, белого воздушного платья, гладят длинную темную косу. Девочка смотрит… Да, именно так я смотрела в детстве на Сашку.

В уголке дата – он написал картину двадцать лет назад.

Я обнимаю моего друга. Он гладит меня по спине – и я понимаю, что тепла его ладоней мне и не хватало всю жизнь.

– Пойдем, Саша, твоя дочка ждет нас.

Ужинаем на веранде. Сумерки подошли и неслышно встали на границе, боясь исчезнуть в свете ярких ламп. Они пытались сгуститься до темноты в саду, но не получилось – луна подсвечивает деревья и теснит темноту к забору.

Дочь Саши немного посидела с нами, встала, набросила на плечи широкий шарф:

– Пап, я ушла, – целует в макушку отца, машет мне рукой и убегает туда, где уже слышны молодые голоса.

3

Саша говорит, что много лет ему снился сон, как мама на облаке летит к звездам, а он бежит за ней, пытаясь схватиться за побледневшую солнечную дорожку на ее платье. Он тянется к ней ручками – и просыпается, чувствуя на щеке ласковое прикосновение.

Постепенно лицо матери в рассеянном свете воспоминаний становилось нечетким, образ приобретал невесомость и кружил, словно перышко в тумане.

Ирина, новая жена отца, появилась у них через два года после исчезновения мамы. Ее я и увидела, когда в пятилетнем возрасте с семьей приехала в поселок из Пятигорска.

– После ухода мамы отец стал седым, постарел, больше не написал ни одной книги. Любовь Ирины давала ему силы. Некоторое время. Отец умер, когда мне было шестнадцать. До последнего дня он искал маму, писал во все организации, которые могли помочь.

– Ты продолжил поиски, когда не стало отца?

– Да, Вера. Я не мог поверить в то, что мамы нет, чувствовал, что она где-то рядом. Знаешь, я даже ходил к экстрасенсам. Они говорили, что она жива, но не может вернуться домой: не помнит, где он, и бродит в поисках утраченной семьи. На просьбу указать, где она, отвечали: «В городе возле реки, около дома с желтыми дорожками во дворе». Где же искать этот дом? Понятное дело, экстрасенсы, – Саша протянул мне чашку с горячим чаем, и я погладила его ладонь.

– Саша, ты говорил, что твои мамы уехали в Узбекистан. Что это значит?

Он улыбнулся:

– Мама Ира и мама Вера.

– Так твоя мама нашлась?! – обрадовалась я.

– Не знаю, – как-то странно произнес он.

– Но ты же сейчас сказал: «И мама Вера».

– Вскоре после нашей свадьбы подруга Замиры гостила у нас и рассказала о странной женщине в их городке, в Камышине. Бедняжка бродила по городу, многие ей помогали, брали домой, но она ни у кого не оставалась больше двух дней, а в семье родственников подруги живет третий год, – Саша вздохнул. – Оказывается, она днем бродит по улицам, бросается к маленьким детям, обнимает их, плачет, и родители в испуге уводят их подальше. Но малыши не боятся ее. Как-то одна девочка вырвала руку у няни и побежала к женщине, погладила ее склоненную голову, и та горько заплакала.

– Ты подумал, что это твоя мама?

– Вера, когда я это услышал, сердце мое дрогнуло. Я спросил, как имя женщины, и узнал, что кто-то из горожан называл ее Надеждой, и она откликалась на него.

– И ты решил посмотреть на нее, – уверенно сказала я.

– Да, Верочка, мы с Олей и Замирой поехали в этот город. Я волновался: вдруг это мама? Подошли к дому на окраине. Из калитки вышла женщина, и у меня сердце выскочило из груди. Она? Волосы седы и собраны в косу. Лицо приятное, но тусклая кожа и скорбное выражение губ делали его старше, чем возраст, в котором сейчас была бы мама, – он замолчал.

Я не хотела его торопить, моего Сашу.

– Июльское утро было жарким, а на Надежде широкий желтый шарф. И я вспомнил кайму на платье мамы: без начала и конца. Женщина испуганно смотрела то на меня, то на Ольгу. Я заговорил. Но она не отвечала. Верочка, я не мог наверняка сказать, моя ли это мама. Я пригласил Надежду погостить у нас. Она согласилась. И осталась у нас. С Ириной живут дружно, как две подруги. Знаешь, спустя какое-то время я назвал ее Верой – она отозвалась с улыбкой. Когда у нас с Замирой родилась дочь, она не отходила от внучки весь день, а ночью при первых звуках плача бежала к нам в комнату, брала малышку на руки, и та сразу успокаивалась. Так у меня оказалось две мамы.

– Так ты уверен, что это твоя мама?

Саша улыбнулся, встал и укрыл мои ноги пледом.

– Когда дочка подросла, бабушка Вера рассказывала ей сказки и истории. И однажды я услышал, как она говорила про звезды…

4

Время близилось к полуночи. Вернулась Верочка. Я любовалась девушкой и находила в ее восточном облике черты Сашки: озорно блеснули глаза – взгляд мальчишки из моего детства; улыбнулась – и правая сторона губ оказалась выше левой, ямочки на щеках появились и тут же исчезли.

– С кем гуляла, дочурка? – в интонации Саши я почувствовала беспокойство.

– Пап, я уже взрослая, мне девятнадцать.

Прилетел запах спелых яблок.

– Саша, я хочу сорвать яблоко.

– Пойдем, – берет он меня за руку.

Мы шагнули из света в темноту сада, словно пересекли черту между двумя мирами. За секунду изменилось все: мысли, ощущения, настроение.

Ночь – опытная колдунья, умеет обострить чувства. Только луне не страшны ее чары. Она охраняет тишину. Но иногда не слушается. Еле дыша, скользнул сухой лист с дерева и, прошептав что-то грустное, затих на влажной траве. Квакнула лягушка. Хрустнула ветка. Прошуршал потревоженный мышонок.

Заволновались листья высокого дерева, высветились яблоки, похожие на новогодние шары.

Я вспомнила мою яблоньку и домик, устроенный под ней.

Ее ветви склоняются до земли, и нас с подругой не видно. Мы приносим маленькие тарелочки с едой и кукол. У меня деревянная – дедушка сделал из дощечек, а бабушка обшила ватой и лоскутками, у Наташи – настоящая, но старая, поцарапанная. Устраиваем обед, лежим на круглом коврике и разговариваем.

Сашка стоит около забора, смотрит на нас и жалобно просит:

– Можно к вам?

Синие глаза, белесые брови, соломенные волосы, короткие штанишки – видны сухие болячки на коленях, босые ноги. Мне его жалко, и я уже хочу крикнуть: «Иди к нам!» Но Наташа строго произносит:

– Мы с мальчишками не играем, еще начнут драться.

Я подхожу к забору:

– Саш, а что у тебя в руке?

– Сашка, вечно ты со своими жуками! – испуганно кричит Наташа.

– Это не жук, а паук, – отвечает мой друг. – Они хорошие, плетут паутину, чтобы ничего не забыть. Так говорит моя мама.

Бабушка приносит пирожки. Пригладив Сашкин вихор, горестно качает головой.

Саша срывает яблоки, и мы возвращаемся к дому.

Справа от веранды ветви рябины в свете луны начертали письмена древнего Востока на шелке травы.

– О чем задумалась, Верочка? – Саша укрывает мои плечи шалью.

– Хочется узнать, как ты познакомился с Замирой. Помню, Саша, помню, об этом завтра.

– Верочка, но и ты мне не ответила, как живешь.

– Завтра, Саша, завтра, – повторяю я его слова, не желая, чтобы мое светлое настроение пересекло линию и вернулось в темноту.

Мы одновременно посмотрели в сторону сада. Деревья светились, словно декорации в театре. Звенящая песенка запоздалой цикады прервалась на тонкой ноте. Запахло спелыми яблоками, медовыми грушами и звездами. Думаете, не могут пахнуть звезды? Ошибаетесь…

– А помнишь, вы не пустили меня под дерево? А мне так хотелось в ваш домик, – улыбается Сашка. – Я каждую минуту хотел быть с тобой. Твой дедушка, завидев меня, говорил: «Вот и жаних идет». Мне так не нравилось его шутливое «жаних», но я часто представлял нас в свадебных нарядах. Ждал, когда мы вырастем. Но ты уехала.

Я ничего не ответила. Саша обнял меня за плечи, помогая подняться с кресла:

– А теперь спать. Остальное мы расскажем друг другу завтра.

Луна пыталась пробиться сквозь плотные шторы. Я впустила ее. Она высветила прядь моих волос, погладила по щеке и вытянулась на полу, приглашая ступить на золотистую тропинку.

Странно, но время здесь обрело иную реальность, замедленное течение и (невероятно!) аромат. Оно пахнет яблоками и звездами.

Последние годы время, колючее, как ежик, пробегало, подгоняемое желанием забыть о прошлом и начертить другой график жизни, с новыми координатами.

Будущее манило иллюзорными мечтами. Реальность заштриховывала их.

Сегодня напряжение последних лет сползло на землю невидимой паутиной, что спеленала меня. Тело расслабилось. Шелковистый воздух волжской ночи обнял меня, и душа раскрылась, воспарила, сливаясь с родным поселком, со всем миром, который ласково покачивал меня.

Мне снились счастливые сны.

5

Два дня, наполненных яркими эмоциями и светлыми мыслями, закончились.

Прощальный завтрак на веранде. Солнце выглядывает из-за облака. Пахнет дождем. Струями стекаются ароматы зрелого сада, вытесняя робкие флюиды осенних цветов.

Это место на Земле дало мне то, что я долго не могла обрести: покой и понимание всех событий моей жизни.

До приезда сюда ветер времени носил меня, как перекати-поле, что-то пел и подсказывал, но я не понимала его языка. И только этот уголок принял заблудшую душу и вернул на светлую сторону мира.

– Саша, ты уверен, что это твоя мама? – мысли об этом не дают мне покоя.

– Верю. Даже несмотря на то, что у нее нет родинки на плече. Когда ее искали, отец писал: «Родинка на левом плече в форме листка осины». Так вот, родинки нет. Но, Верочка, даже если это не она, я считаю ее мамой. Душа моя так решила.

– Да, Саша, ты прав, – мои губы касаются его щеки.

Чемодан собран. Как бы хотелось сложить в него все то, что я обрела здесь.

Мы встаем. Я смеюсь:

– Саша, твои любимцы прощаются со мной.

Сонный паук на ручке чемодана плетет нити для нового узора. Приходит мысль о том, как крепки нити детства и солнечных дорог.

Я обнимаю дорогого человека:

– Прости, Саша, что я не пустила тебя в мой домик под яблоней.

Японская актриса

Этот город для меня, как недосягаемая мечта, как безответная любовь, которая отдается болью там, где находится душа. Трепет ожидания, жажда прикосновения к невероятной красоте и музыке необычного города в призрачной молочности белых ночей живет во мне.

Он меня не знает, не чувствует моего преклонения перед ним, не слышит моих признаний…

Город, манящий всполохами зарниц из того мира, который давно ушел от меня, но остался послезвучием, послесловием, последней паутинкой, связующей с ним.

И, как воды его мистической реки, мечтающие создать дуэт с морем, моя любовь к нему несется через годы и воспоминания.

У меня было два свидания с ним не так давно. Первое должно было произойти еще в юности, когда город мог мне ответить взаимностью. Но не сложилось.

Оба раза я здесь то проездом, то на конференции, когда за два дня едва ли найдется три свободных часа. Можно ли заслужить ответную любовь моего города за столь короткое время?

* * *

Мы с Мартой, моей студенческой подругой, остановились в гостинице недалеко от Юсуповского сада. Сегодня ушли с конференции раньше. Я хочу пройти по улицам города моих любимых людей: Пушкина, Блока, Ахматовой и вновь признаться ему в своих чувствах. Когда любишь, надо говорить об этом часто. Без этих слов нельзя жить, как без воздуха.

Это и твой город, Витя! Только твой… Он не стал нашим.

Остановились возле канала Грибоедова. Марта что-то цитирует из «Горе от ума», а мне вспомнились строки из твоего письма: «Вера, я высылаю тебе фото канала имени Грибоедова. Работами руководил инженер по фамилии Грибоедов, но канал назван в честь писателя. Когда ты приедешь, мы посмотрим все литературные места Ленинграда. Ты же приедешь? Обещай!»

Эта фотография много лет стояла на моем столе – первокурсник Витя на том месте, где сейчас стою я…

Мы идем по Вознесенскому проспекту. Я замечаю: «Марта, а ведь сегодня большой христианский праздник – Вознесение. Пойдем к Казанскому собору?»

Помнишь, Витя, ты мне писал: «Мы с тобой не верим в Бога, но обязательно зайдем в этот собор. Милая Вера, тебе понравится. Я думаю, не просто мы с тобой вместе… Может быть, все-таки ОН есть? И послал мне тебя. Ты же приедешь? Обещай!»

Вдруг Марта останавливается возле офиса, расположенного на первом этаже известного исторического здания, с возгласом: «Это же ты!»

Я вздрагиваю от ее крика и смотрю на окно. Вижу на подоконнике две большие фотографии в рамках. На одной – город нашего детства, на другой – я. Витя сделал их, когда мы учились в десятом классе.

После окончания школы мы с ним не виделись. Я знала, что у него своя небольшая компания, но не ожидала, что окажусь возле нее.

– Но почему ты здесь?! – не успокаивается Марта.

– Пойдем, – говорю я, беру ее за руку, и мы переходим на другую сторону проспекта.

Вечером сидим в кафе, я начинаю рассказывать о Вите.

– Знаешь, Марта, я помню каждый день той осени. Запахи, звуки, ощущения – и трепет пробегает по коже, когда я понимаю, что это осталось в моей памяти и в записях небесного дневника. Иногда, очень редко, я читаю его прозрачные страницы, чтобы вдохнуть волнующую свежесть юности и, закрыв глаза, насладиться ушедшим временем, почувствовать его еще раз. Это было. И все осталось, как тонкое эхо любимой музыки, не исчезающей спустя десятилетия, а возникающей тогда, когда душа требует исцеления.

Ты хочешь слышать о первой любви? Она осталась в ощущениях, в тех немногих касаниях, которые волновали так, словно внутри загорается свеча и ее чистое пламя трепещет – не опаляя, но пробуждая неясные пока желания.

Мы учились в девятом классе, когда осенью с подругой записались в фотокружок на станции юных техников. Нас было девять человек: Лариса, я и мальчики. До сих пор у меня хранится маленький фотоаппарат, на нем я училась делать первые снимки. Помню восторг, когда увидела постепенное появление изображения на мокрой бумаге.

Но потерялись в моих кочевьях фотоувеличитель, красный фонарь, ванночки для закрепителя и проявителя.

Наш руководитель Евгений Петрович, как я вскоре поняла, не был простым человеком. Знаешь, Марта, мы с ним успевали и стихи читать – особенно любимых в то время Евтушенко, Вознесенского, Ахмадулиной. Витя и я писали стихи. Евгений Петрович хвалил наши опыты. Когда в город приехал Евтушенко, он повел нас на встречу с ним, как оказалось, его другом.

Мы часто гуляли по городу, учились делать снимки по всем правилам. Нас переполняли весенние чувства.

Витя фотографировал только меня и восхищался мною, чем смущал невероятно. У него появилась кинокамера, и наш Евгений Петрович повел нас в парк, где и давал первые уроки операторского искусства. Когда вернулись в нашу лабораторию и стали просматривать отснятое, оказалось, что я – главная героиня, а вовсе не осенний город. Витя и его друг Валера снимали только меня.

Я тогда впервые видела себя со стороны: худенькая и маленькая, с косой ниже короткой вельветовой юбки, в бирюзовой кофте с перламутровыми пуговицами. Мне казалось, что это не я, а незнакомая девочка.

Руководитель заметил: «Когда снимаешь с любовью, зрителей трогает красота чувств автора, его искренность и отзывается в них».

Витя считал меня красивой и обращался ко мне: «Моя Синильга». Я с ним не соглашалась:

– Синильга – шаманка. И мне не нравится это имя.

А он замечал:

– Она умна и красива, как ты. А знаешь, в переводе с эвенского ее имя означает «снег». И твоя кожа бела и нежна, как первый снег…

* * *

Мы медленно идем в осенних сумерках. Вечерняя дымка накрывает город, и кажется, что он потянулся вверх, приподнялся над землей и покачивается – убаюканный и приласканный.

Вечер холодный и сырой. Я немного замерзла. Витя взял меня за руку, как ребенка, и это тепло меня согрело. Витя – высокий. Он часто наклоняется ко мне, я вижу его ласковый взгляд.

Мы мимоходом смотрим в освещенные окна. У всех почти одинаковые квартиры, мебель, светильники, но живут разные люди, и характеры у них разные. Эта непохожесть жизней меня манит. Хочется понять, что они любят, о чем думают. По какой-то детали мы придумывали судьбы этих людей.

Почему-то сумрак располагает к откровенности, философствованию, в отличие от дневного времени. Солнце несет лучистую энергию созидания и бодрость, и восприятие жизни легче, а взгляд в будущее – оптимистичен. А ночь оголяет чувства, налегает плотно, требуя откровений, признаний… И мы говорим, говорим … Казалось, мы такие умные, понимаем жизнь и людей. Наивные…

Темные фигуры прохожих, как одно целое, и только около освещенных теплых витрин они приобретают индивидуальность: внимание привлечет то светлый шарф, то голубой берет, то фиолетовое пальто. А потом видишь и глаза. Но как они отличаются от глаз Вити! От него – тепло и трогательное внимание, и я согреваюсь…

Я придумала еще интересное занятие: выбрать в толпе человека и смотреть, повернется он или нет на наш пристальный взгляд. Зачем мне это надо? Не знаю. На мой взгляд почти все оборачивались. У Вити редко. Он заметил:

– Я же сказал: ты моя Синильга…

– Ты была в него влюблена? – спросила Марта.

Я ничего не ответила.

– Он хотел смотреть только на тебя, а не гипнотизировать спины прохожих, – заметила она.

– Мы с Витей мечтали вместе учиться в Ленинграде. Я на год раньше заканчивала школу. Мы ровесники, но он позже пошел в первый класс.

Витя просил, чтобы я поступала в университет в городе нашей мечты, в любимом Ленинграде.

Мы никогда не были там, но знали его улицы, площади, каналы, не говоря уже об истории города и его знаменитых жителях. Мы покупали и вместе читали книги об архитектуре Ленинграда, собирали репродукции картин его знаменитых музеев. Они до сих пор хранятся у меня.

Как-то Витя пригласил меня на фильм «Мелодии белой ночи». Уже одно это название очаровало нас.

Музыка Шварца в фильме – это нежное звучание тонких хрустальных душ под теплым взглядом белой ночи.

Чистота и кроткая нежность чувств влюбленных героев волновали нас, и рука Вити, лежащая на моей, подрагивала в осторожном касании моих пальцев.

А потом – словно тонкий звон разбитого стекла – безысходная тоска влюбленных, ощущающих близкую разлуку. Молочное небо опускалось к ним, чтобы укрыть, сохранить чистоту их невысказанной любви, не требующей слов. Чувствование душ важнее всего.

Речь их любви – пронзительная музыка, летящая с печальных облаков, наполняющая души нежностью…

«Ты похожа на Комаки Курихара. Ты – моя прекрасная и нежная японка. Я не могу без тебя. Ты же поедешь поступать в Ленинград? Обещай!» – шептал Витя.

* * *

Я помню наш первый снег. Город неожиданно изменился: стал плавным и мягким. Он исчезал в кружащемся пространстве. Словно перевернули белый земной шар, и снежинки – серебряные пушинки с холодного небесного одуванчика – поплыли в невесомости, и не понять: то ли они опускаются с неба, то ли оторвались от земли и поднимаются вверх.

Почему-то меня раньше так не волновал первый снег. А тут вдруг захотелось кружиться вместе с снежинками. Город в воздушном одеянии из белоснежного шифона плыл в медленном танце – нежно и грациозно, словно на первом в своей жизни балу.

Я видела людей, как в замедленной съемке: они поднимали головы вверх, пытаясь увидеть и впитать в себя беззвучную кристальную красоту.

А мы с Витей смотрели друг на друга сквозь снежный шелк, ласкающий лицо и пробуждающий непонятные ощущения от этого чувственного прикосновения…

Снежинки садились на его длинные светлые ресницы, прибавляя нежности его взгляду.

Умиротворение – и вихрь чувств. Как это может сочетаться? Странно… И это наполняет счастьем. Что же тогда счастье? Взгляд? Ощущения? Прикосновения?

Почему-то появилось опасение: вдруг все это исчезнет вместе со снегом? Растает он – и счастье уйдет.

Трепетные чувства Вити вызывали во мне беспокойство. Почему? Мне казалось, что у меня они иные – не такие, как у него. Я ощущала в нем что-то непонятное мне и замечала, что он пытается сдерживать себя, если мы находимся слишком близко к друг другу.

Я ловила его восхищенный взгляд и понимала, что сейчас я для этого мальчика – центр вселенной. Его любовь кружила и поднимала меня над землей. Мое беспокойство и попытки разобраться в своих чувствах растворялись, когда я видела его глубокий и нежный взгляд.

Витя стряхивал снег с моего пальто, снимал с моего рукава большие снежинки, мы рассматривали их рисунок, графический и идеальный. А счастье? Оно идеально?

Каждый первый снегопад в году (Марта, ты представляешь, сколько лет?!) я вспоминаю наши лица, обращенные вверх, где в дрожащем свете фонаря безмолвно танцевали снежинки, и слова Вити из письма: «Вера, ты помнишь тот первый снег? Я хотел тебя так прижать к себе, чтобы мы слились в одно целое. Мы же одно целое?»

Знаешь, Марта, я до сих пор чувствую запах того дня, беззвучие пространства и тонко звучащую музыку внутри нас.

Чувства свежи, они не стареют, а остаются яркой каплей акварели на многоцветном холсте жизни.

Бывает, я вижу фигурки влюбленных подростков, освещенных фонарями. Рой снежинок приобретает форму от их света, а я чувствую волны притяжения между этими двумя, чистоту их чувств. Это заставляет прохожих смотреть ласково на влюбленных, вероятно, и у них был первый снег и первая любовь.

* * *

Восьмого марта мы собрались у Вити. Слушали музыку, пили чай. Он волновался, опекал, словно невзначай дотрагивался до моей руки.

В комнате у него мои большие портреты – почти всю стену заняли. Как он их сделал?

Познакомилась с его мамой. Она, оказывается, директор одной из школ. Потом моя одноклассница Лариса поведала, что мама Вити интересовалась мной у наших учителей. Откуда подруга это знала, я от волнения даже и не спросила.

В этот день Витя меня поцеловал. В щечку. Он был взволнован. Я, как мне казалось, спокойна. Он признался в любви. Я не могла ему ответить тем же. Я очень внимательно отношусь к словам. Витя был для меня другом, очень близким другом. Но самые важные слова сказать я не могла.

– Вера, какая у тебя мечта? – спросил он меня.

– Cыграть «Лунную сонату». А у тебя, Витя?

– Я хочу всю жизнь быть с тобой, моя японочка…

Марта, это было детство, которое пыталось превратиться в юность. Почему пыталось? Я не готова была к этим изменениям. Я чувствовала себя только что вылупившимся птенчиком, желающим познать сразу весь мир. Но мир открывался медленно. И часто приносил разочарования.

* * *

И вот я – студентка. Но учусь не в Ленинграде. Так сложилось. Получаю письма от Вити каждый день. Он любит меня и ждет на летние каникулы.

Я прилетаю в Волжский. В аэропорту вижу Витю с букетом ирисов. Мы неуклюже обнимаемся.

Через неделю у него выпускной. После официальной части запланирована поездка на пароходе – встреча рассвета. Витя меня пригласил.

Мама, провожая нас, говорит ему: «Витя, какой берешь Веру, такой чтобы утром и вернул». О чем это мама? Краска заливает мое лицо. У меня и мыслей об этом нет. Это исключено…

Витя – высокий, элегантный, низко склонялся надо мной и читал стихи, которые написал накануне. Одноклассницы все пытались увести его танцевать. Но он от меня не отходил ни на шаг. И много фотографировал. Хотя я смущалась – не люблю этого. Мы с ним все время провели на палубе: поздоровались с Луной, сочиняли стихи про лунную дорожку, приветствовали солнце…

Через неделю Витя уезжал в Ленинград. Я боялась этого момента, ощущала его неотвратимость. И он пришел болью и предчувствием конца.

Я проводила Витю в аэропорт. Он говорил о том, что обязательно поступит (я знала, так и будет – он умный, с золотой медалью школу закончил), потом я переведусь в Ленинград, и мы будем учиться вместе.

Я вернулась домой и почувствовала свое одиночество. Что-то уходило – большое и важное, чистое и неповторимое. Мама успокаивала:

– Верочка, будут каникулы, и вы увидитесь.

Я ответила:

– Я никогда его больше не увижу.

И долго горько плакала, уткнувшись в мамины колени, а она гладила меня по голове и тоже плакала.

* * *

Знаешь, Марта, это странно, но его мама, Надежда Георгиевна, стала писать мне письма. У нас с ней много общего: любимые писатели (и мой Голсуорси!), художники, музыкальные произведения.

Она обмолвилась, что в Витиной комнате в общежитии на стене три моих больших портрета. Все интересуются, чье это изображение. А он отвечает: «Это моя любимая японская актриса».

Витя узнал, что необходимо сделать для моего перевода в его университет. Я готовлю документы, а в подсознании мысль: ничего не будет. Почему? Чувствую.

«Вера, ты не приехала. Но наш город все еще надеется… Моя японочка, моя малышка, я все еще жду… Мое нежное счастье, обещай невозможное…»

* * *

Мы с Мартой молчим. Я думаю о том, что где-то затерялось мое хрупкое счастье. Или живет во мне и с первым снегом приходит, чтобы теперешнюю жизнь очистить, освятить, воскресить и вознести мою душу к чистоте, которая бывает только в юности. А мы, взрослые люди, заблудились в мелочности быта и преувеличенных проблемах.

Исчезает хрустальность ощущений – и только музыка из нашего фильма трепетно зовет вернуться туда, куда забыты пути…

Но сегодня я словно возродилась: то ли от прикосновения к иконе Казанской Божьей матери, то ли от воспоминаний о Вите – первый раз пришедших не чувством вины и сожаления, а благодарностью за нежное и бережное чувство, которое помогло мне вознестись над прошлым и услышать его незабываемую пронзительную ноту.

Я достаю из сумочки кулон, который Витя подарил мне на прощанье.

«Мама была в Японии и по моей просьбе привезла его для тебя, моя недоступная японочка. Когда тебе будет трудно, знай, что человек может, как этот феникс, возродиться даже из небытия. Мы можем все, когда мы любим», – как рефрен повторил он последнюю фразу.

Этот феникс всегда со мной, как талисман той жизни, которая когда-нибудь вернется ко мне чистым снегом, белыми ночами, светлыми чувствами.

Я приеду к тебе, мой любимый город.

Прости, Витя, что я буду объясняться ему в любви еще и еще раз теми словами, которых ты не дождался от меня…

Город простит меня и ответит взаимностью…

Несовременный роман

– Несправедливо! – хотела закричать Анна, не решаясь открыть дверь.

Слабость во всем теле требовала опоры, и девушка, прислонившись к стене, долго стояла, прежде чем войти.

Ее встретила Валя, дочь Ирины Сергеевны. Они обнялись и заплакали. Анна поздоровалась с людьми, сидящими за столом, присела на свободный стул.

Крупные бутоны белых роз расплывчатыми мазками светились в проеме окна. Возле них в светлой рамке – фотография.

Анна вытерла слезы, и цветы приобрели холодную строгость линий, а фото – четкость. Это Алеша, будущий оператор, сделал снимок класса, остановил мгновение, когда все были счастливы. На этом поэтическом вечере они читали свои стихи, слушали любимую музыку и прощались со школой и с любимой учительницей.

Анна сидит рядом с Ириной Сергеевной справа. Дима – слева. Сначала Анна и Дима оказались рядом, а учительница позади, но Алеша пригласил ее сесть в первый ряд. Так Ирина Сергеевна оказалась между ними. Она навсегда осталась между ними…

Эта фотография и у Анны на видном месте. Она не раз вглядывалась в нее, когда хотелось вновь пережить эмоции того последнего учебного года.

В глазах Ирины Сергеевны Анна видела печаль – и это примиряло ее с той ситуацией, что тогда сложилась.

Недавно Анна увеличила фото и теперь подолгу смотрела Диме в глаза, гладила его лицо, мысленно вела разговор.

Рукав его пиджака касался светлого платья Ирины Сергеевны. Анна понимала, что он желал чувствовать ее, сливался с ней невидимыми волнами. Это слияние много лет эхом боли отдавалось в Анне. Она видела во взгляде Димы волнение и счастье. Казалось, он смотрел в объектив. Но нет. Он погружен в свои эмоции.

Между ним и Ириной Сергеевной происходило то, о чем Анна писала в одном из своих сочинений о героине романа: «Любовь не всегда выражается словами. Ее трепет в прекрасных ощущениях и легких прикосновениях. Они дают гораздо большее счастье, чем слова, если чувствуешь ответную любовь. Грустно понимать, что когда-нибудь исчезнет это особое восприятие, а любовь уйдет». Теперь бы она добавила строку о том, что дольше всего длится безответная любовь.

Когда Анна первый раз увеличила фотографию, то вздрогнула, отчетливо увидев глаза своей любимой учительницы, светящиеся счастьем. Словно из-под темного сукна времени вырвался на волю этот лучистый взгляд любящей женщины. О чем она думала в тот миг? О том, что через месяц выпускной, и она будет уже не учительницей, а просто женщиной, молодой и красивой, не подавленной педагогическим долгом. Или существовал иной долг?

Анна бережет листок со стихами Димы, он их читал на выпускном. Она попросила его у Ирины Сергеевны, чтобы переписать в свою тетрадь. Это поэтическое признание в любви, таившееся в строках, кружило голову и переворачивало душу, словно было посвящено ей. Анне стыдно до сих пор, что она не вернула листок. А Ирина Сергеевна никогда не напомнила ей. А могла. Тем более позже они стали близки, переписывались, встречались в каждый приезд Анны.

Дима не был ни на одной встрече выпускников. И не приезжал в их городок. Родных у него там не было, а мама переехала в Москву, когда Дима закончил университет и начал работать.

Анна вновь и вновь всматривалась в глаза Димы, и ее охватывал пожар, когда она ощущала томление страсти между Димой и Ириной Сергеевной.

И сейчас, вспомнив это, Анна опять почувствовала себя несчастной, как тогда, девятнадцать лет назад. Теперь жалость не только к себе, но и к ним, захлестнула ее, и слезы вновь затушевали пространство.

Она не заметила вошедшего мужчину, не обратила на него внимания, и когда он сел рядом с ней. Он наклонился и тихо сказал:

– Здравствуй, Аннушка!

Этот голос…

– Дима!

* * *

Анна влюбилась в Диму с первого дня, как он появился у них в седьмом классе. Смуглая кожа, синие глаза… Не голубые, а именно синие, цвета вечернего южного неба. Смотреть долго в его глаза она не могла: ее тянуло погладить его по щеке, взять за руку и идти так долго-долго, чувствуя его тепло. Она сразу же решила для себя, что в этой жизни ей нужен только Дима.

Дима не являлся лучшим учеником. Но Анна знала, что он много читает, а для нее это служило главным критерием оценки человека.

– Не Лобачевский и Ньютон, – говорил он. – И уж тем более не музыкант. Отец заставляет играть на баяне, но я перестал ходить в музыкальную школу.

– А кем ты хочешь стать? – спрашивала она его.

– Человеком. А кем – еще не думал. А ты, наверное, поэтом?

– Я на журналистику пойду. Давай, Дим, вместе.

Двойки по математике, физике, химии. Но на уроках истории и литературы он мог ответить так глубоко и обстоятельно, что учителя удивлялись, и рядом с многочисленными двойками появлялись пятерки.

Анна – звезда класса. Отличница. Больше всего любила литературу, хотя прежняя учительница вела уроки довольно скучно. Иногда и ошибалась, но Анне не хотелось ее исправлять или проверять, в отличие от Димы.

Дима жил в соседнем доме, поэтому домой они с Анной шли вместе. Утром она выходила раньше, стояла около своего подъезда и ждала, когда он появится. Увидев его, бежала навстречу. «Интересно, – думала она иногда, – будет ли Дима ждать меня, если выйдет раньше?» И сама себе отвечала: «Нет».

Она скрывала свое отношение к нему. У Анны хватило бы смелости, забыв о стеснительности, признаться ему в своих чувствах. Но ее сдерживало то зарождающее женское чутье, что безошибочно дает понять долю своей привлекательности для другого человека.

Дима изменился, когда в одиннадцатом классе литературу стала преподавать Ирина Сергеевна. Анна сразу заметила долгий, пристальный взгляд Димы на учительницу, и ее сердце замерло.

О писателях и их произведениях Ирина Сергеевна рассуждала увлекательно. Мягкий доверительный голос обволакивал, взгляд лучистых глаз показывал искренность ее намерений стать другом, а не ментором или лоцманом в огромном мире литературы. На первом уроке она рассказала о влиянии на нее некоторых классиков, о встречах с современными писателями в литературном клубе. А потом – о философии жизни, о том, что важны не только факты биографии и действия литературных героев, но их мысли, чувства, взаимоотношения.

– Мы общаемся с узким кругом людей. Давайте расширим его и впустим новых друзей, писателей, способных помочь нам воспринимать жизнь и поступки людей. Тогда сможем увидеть в них близких людей, к которым мы, например, зашли в гости. И захотим понять их, а они нас.

– Как же они нас поймут? – съязвил Петька. – Они уже тю-тю…

И тут Дима, не глядя на него, резко произнес:

– А ты напиши нормальное сочинение, где твои мысли, а не шпаргалки. Вот и услышат.

– А что вы думаете о современной любви? – не унимался Петька. – В книгах все так красиво, а в жизни?

– Любовь не может быть современной или древней. Она или есть, или нет. Когда она придет к вам, вы познаете прекрасные ощущения влюбленного человека. Но для каждого – это уникальное, особой красоты чувство. О ликах любви и о ее возвышающей роли вы и узнаете от классиков.

На втором уроке Дима много говорил. Анна поразилась: его голос звучал глубже и проникновеннее, чем час назад, и в его интонации она уловила нотки трогательного и заботливого внимания повзрослевшего юноши. К кому? К новой учительнице? Но ей уже двадцать семь и у нее есть ребенок!

Анна не могла унять жар, когда через месяц во время поэтической пятиминутки Дима читал:

Она не гордой красотою

Прельщает юношей живых,

Она не водит за собою

Толпу вздыхателей немых.

Следующие две строки он произнес, немного покраснев. Это заметила только Анна. Дима покраснел? Это болью отозвалось в груди девушки.

– И сердце любит и страдает,

Почти стыдясь любви своей, – почти шепотом закончил Дима.

Возникла небольшая пауза, опасная пауза, понятная только Анне. Что-то явилось в воздухе, заволновалось, заметалось и толкнуло ее в грудь.

Анна хотела убежать из класса, чтобы никто не заметил, как она страдает, как рушится созданный ею мир и от нее уходит мальчик-мечта. Но не могла. Она не чувствовала ног, казалось, их парализовало. Анна сильно ущипнула себя за запястье, чтобы кровь отхлынула от сердца и восстановила свое течение…

Дима считал Анну другом, понимающим и верным. А она его не добивалась из гордости, хотя иногда хотелось выпалить ему все, заплакать и, прижавшись к его груди, утихомирить мятежные чувства.

По ночам порыв странных желаний не давал заснуть. И она металась в бесплодных мечтах о Диме, о его теплых объятиях, о поцелуе сухих от волнения губ до тех пор, пока вихрь не становился мягким ветерком, покачивающим и ласкающим ее.

Все это вызывало такие сны, что в школе она стыдилась смотреть на Диму до тех пор, пока он не спрашивал:

– Аннушка, ты опять всю ночь читала Голсуорси?

«Зачем добиваться человека, который тебя не любит? Не я смогу сделать его счастливым», – думала она. Герои любимого романа – Сомс и Ирэн – представали перед ней в эту минуту. Сомс-собственник владел женщиной, не любящей его. И это возмущало девушку больше всего.

Ирония жизни: гораздо позже она в какой-то степени повторит судьбу Ирэн и убежит от холода нелюбви на другое полушарие…

Анне часто казалось, что Ирина Сергеевна говорит, обращаясь только к Диме. А он читал еще больше, чтобы поразить ее знанием не только литературы, но и истории, живописи, музыки. «Наш философ», – называла она его.

Ирина Сергеевна любила Шопена и белые цветы. «Как Ирэн», – отметила Анна. Она завидовала учительнице. Это она, Анна, должна говорить о любви в произведениях Бунина, ловя внимание Димы. Это она должна читать трепетные строки Лермонтова, получая восторженные взгляды Димы. Это она должна играть Шопена, а потом слушать, как Дима читает:

Королева играла – в башне замка – Шопена,

И, внимая Шопену, полюбил ее паж… …

Когда он закончил читать Северянина на их первом вечере поэзии, Ирина Сергеевна села к роялю, чем удивила учеников и вызвала нескрываемый восторг в глазах Димы. Она исполняла E-dur, этюд № 3. Анна играла его в музыкальной школе и заметила, что Ирина Сергеевна начала с середины. Девушка напрягалась всем телом, когда ощущала в ее исполнении особый всплеск эмоций, и успокаивалась, когда мелодия приобретала плавное течение, словно Ирина Сергеевна опускала себя на землю, не позволяя душе парить высоко. Но почему? Чувственное очарование музыки требовало свободы выражения и трепетного восторга.

Чарующее мелодическое богатство создало в зале необычную атмосферу: величие звуков покоряло и завораживало. Свет из окна выделил темные глаза Ирины Сергеевны, придав им сияние и мягкость.

Анна восхищалась трепетностью и утонченностью этой женщины. Она испытывала перед ней восторг, но и ревность, налетевшую подобно смерчу. Она любила Ирину Сергеевну несмотря на то, что чувствовала в ней соперницу, забирающую у нее мальчика-мечту.

Анна часто вспоминала ее слова: «В людях надо видеть чистоту души. Хотя бы крупинку. Мы не судьи. Не можем выносить приговор или оправдывать. Можем только понять. Для нас самих что-то понять. Как жить в современном мире? Об этом сегодня меня спросил Петя. Действительно, стоит ли поддаваться своим желаниям и страстям, опускаться в пучину слабостей, оправдывая себя тем, что живем один раз? Или среди грязи и пыли видеть зеленый росток, среди какофонии слышать гармоничные звуки и видеть радугу в капельке воды на асфальте?»

* * *

В окно заглядывал фиолетовый закат. Только в сильные морозы можно видеть, как акварельная нежность розового переходит в прозрачный фиолетовый.

Несколько лепестков упали на светлую вязаную скатерть, и оказалось, что они и не белые вовсе, а кремовые.

Ваза с цветами теперь казалась голограммой, что образовалась в проеме окна от преломления двух источников света: заката и фонаря, вспыхнувшего слева от окна. Фиолетовый фон вскоре потемнел, и теперь розы казались выполненными из теплого оникса и в рамке окна являли собой пример изысканной инсталляции. Игра иллюзий и реальности.

Давно ушли родственники и друзья Ирины Сергеевны, а шестеро ее бывших учеников тихо разговаривали, смотрели школьный альбом. Кто-то сказал, что Ирина Сергеевна протянула им светлую нить, что в трудные минуты выводила их из лабиринта сложных ситуаций. «Это верно», – подумала Анна, вспомнив, как Ирина Сергеевна поддерживала ее в трудные моменты, умела найти нужные слова и возродить надежду.

Валя позвала Анну на кухню.

– Это тебе, Аня. Мама просила отдать, когда… – она замолчала и протянула письмо. Потом подала ей три толстые пачки, перевязанных белой лентой. – А это для Димы. Пожалуйста, передай ему.

– Я привезла Ирине Сергеевне свой сборник стихов. Он посвящен ей. Но я опоздала…

Валя, сдерживая слезы, произнесла:

– Твои книги мама перечитывала не раз. Особенно твой «Несовременный роман». И ждала книгу стихов.

И тут послышались звуки Шопена.

– Это любимый мамин ноктюрн. Дима играл его маме в последний приезд.

– Дима приезжал к Ирине Сергеевне?!

– Да, три года назад, когда узнал, что мама серьезно больна, они увиделись впервые после выпускного вечера. Он нам помог и с врачами, и с лекарствами. Баловал ее подарками. Приезжал каждый месяц. Читал маме, играл Шопена. Они много о чем-то говорили. Знаешь, Аня, сначала она не хотела видеть его, боялась показаться перед ним слабой и беспомощной. Но он сумел сделать так, что она чувствовала себя прежней, здоровой, и часто улыбалась.

Анна вернулась в комнату, встала возле окна и смотрела, как пальцы Димы осторожно касались клавиш, словно лаская их. Анне стало больно. Она понимала, кому принадлежала эта ласка, о ком он тосковал. Ей хотелось подойти и обнять его, целовать его глаза, гладить волосы с белесыми отметинами печали.

* * *

Когда Анна с Димой вышли на улицу, она оглянулась на окно – Валентина стояла возле него. Анна поежилась, но не от мороза: сердце и душа сжались в холодный комок, дыхание перехватило от понимания того, что она больше никогда не приедет в свой город детства, не обнимет Ирину Сергеевну.

«Исчезает ли любовь с уходом человека? Или она, оставаясь в пространстве, теплыми лучами согревает нас? И эти лучи, касаясь сердца, вызывают желание любить. Как электричество, как радиоволны, потоки любви окружают каждого, – размышляла Анна. – Нужно жить с постоянным пониманием хрупкости всего, что мы любим».

Словно крохотные лепестки ландышей, снежинки касались ее лица и оставались на щеках и ресницах. И только на губах быстро исчезали.

– Дим, а у тебя снежинки тают, собираются в маленький ручеек и… – Анна резко замолчала. Потом нежно погладила его по щеке, вытирая горячие струйки возле глаз. И это касание, похожее на материнское, успокаивающее, оказалось не таким, о каком она мечтала все эти годы.

Дима прижал ее к себе. И, уткнувшись в его холодную куртку, она с наслаждением слушала биение его сердца.

– Все эти годы я ей писал, – не отпуская Анну от себя, проговорил Дима. – Она ответила только на одно, первое.

– Подожди, – отстранилась Анна и, достав из сумки письма, протянула Диме. – Она ответила на все. Но не отправила.

Дима снова прижал Анну к себе, чтобы она не видела его лица.

Небо щедро сыпало белые нежные ноты, давая возможность людям записать партитуру своей мелодии любви…

Касание бесконечности…

Вспомнилось дивное небо апреля – чистое, лазурное, высокое. Хотелось воспарить и узнать, что там в вышине. И я мысленно лечу, лечу… Оно прозрачное и бесконечное. Как представить бесконечность? Можно только ощутить душой, когда сливаешься с неизмеримым, как любовь, небом. В такие минуты растворяешься в чем-то священном, наполненном таинственной энергией. Возрождается иная жизнь и пульсирует во мне.

Сегодня свинцовое небо (словно пролили серую краску) преградой повисло между мной и бесконечностью. И я чувствую себя крошечным созданием, а небо – величественным, но недоступным. Сердце замирает в ожидании божественного касания. Я в это верю.

И оно случилось. Холодная пушинка нежно опустилась на мое лицо и, став небесной слезой, скатилась по щеке. За ней вторая. Каждая снежинка, заключенная в прозрачный колокольчик, дотрагивается до его хрустальных стенок и тонко позванивает. Нежные, тающие на губах, они – как воспоминание о первом поцелуе, когда, увлекаемая воображением, среди снежного вихря я видела приближающихся к земле прекрасных эфебов на белых конях. Развевались снежные гривы снежных коней, рассыпая невесомые ажурные пушинки. И белое пространство заключало влюбленных в рождественский переливающийся шар, ласково покачивало его, пыталось скрыть и унести подальше от земли к сияющим огромным снежинкам-звездам – туда, где нет времени…

Бесконечное счастье растаявшей юности…

Теперь снег для меня как причастие, как благословение – особенно накануне Рождества. Очарованная, замираю в объятиях белой метели. Или это с неба медленно опускаются белые письмена, чтобы я успела прочесть важное послание? Вылетают из груди темные птицы печали и страха, и звучат особые слова. Это молитва Любви, что исходит из глубины души.

Небо снизошло до нас. И не понять: то ли опускается очищающий снег, то ли мы отрываемся от земли и, невесомые, возносимся и растворяемся в нем. Происходит слияние небесного и земного, а мы – маленькие снежинки в бесконечности…

Невоплощенная любовь

Я готовились к заключительному концерту в музыкальной школе. Было совсем темно, когда репетиция закончилась. Уложив скрипку в футляр, пошла на второй этаж. Музыка звучала из-за каждой двери.

Обычно Петя ждет меня, и мы идем домой вместе. Заглянула в его кабинет и увидела… Нет, не Петю, а моего Музыканта. С первого взгляда, с первого звука я поняла: это Он.

Золотистый саксофон в его руках дышал и разговаривал со мной – так мне казалось. Или это сердце мое задрожало и попыталось выскочить? Темные кудрявые волосы подрагивали на плечах, когда он немного наклонялся вперед, вытягивая тонкую мягкую мелодию. Звучал «Лебедь» Сен-Санса, а моя душа, покинув меня, обнималась с нежными звуками, сливалась с ними в неудержимом счастье. Это было счастье узнавания любви, которая приносит в душу хрустальное сияние и нежное звучание.

Это сияла моя безусловная любовь к тебе, мой Музыкант. Ты слился с музыкой, и я любила тебя, словно знала вечность.

Петька, прижимающий к груди свой альт-саксофон, тоже завороженно смотрел на учителя.

Я отпрянула от двери, приложила руки к щекам, чтобы унять жар. Стихли последние хрупкие звуки, но измененное пространство продолжало нести их на едва уловимых волнах.

– Лера, что ты сегодня молчишь? Такая загадочная…

– Нет, Петя, просто волнуюсь перед концертом.

– Так он будет только через месяц.

И Петя стал восторгаться своим новым преподавателем:

– Представляешь, ему всего двадцать один, а он уже известный музыкант.

– А почему он тогда в нашей школе преподает?

– Так его пригласили для меня временно, мой-то учитель уехал в Москву.

…На концерте я увидела моего Музыканта в первом ряду и поняла, что не смогу играть и даже на сцену не выйду. Всё, ухожу. Тем более решено, что продолжать музыкальное образование не буду, стану журналисткой.

Но я вышла. И смогла взглянуть на него. Мой Музыкант улыбнулся мне (только мне!) мягко и ободряюще. И эйфория захватила меня.

Я играла только для тебя, мой Музыкант.

Он стал приходить ко мне в чудных снах – невероятно красивый в отрешенности от обычной жизни и в слиянии с музыкой. Я становилась саксофоном в его руках, чувствовала прикосновение его теплых пальцев.

Джаз вошел в мою жизнь. Я не брала в руки скрипку: это как жить с нелюбимым. И первая моя статья, опубликованная в студенческом журнале, была об истории джаза. Портрет Кенни Джи стоял на моем столике – он внешне похож на моего Музыканта.

Я училась в институте, а в свободное время с подругой Мариной ходила почти на все джазовые концерты в нашем городе. Но моего Музыканта не было. Играли другие. А я представляла только его. Это в его руках саксофон, самый мужественный инструмент и при этом еще и чувственный, говорил мне о любви. Это его музыку я слушала и летела за ней туда, где звучала интонация непроявленного чувства.

И всё-таки я дождалась.

– Сегодня его концерт, – сказала Марина.

– Я не пойду.

– Лера, мы идем слушать музыку, не так ли?

Его пальцы нежно касались саксофона и тонко извлекали изящные мелодии. Блеснуло обручальное кольцо.

Я знала его лицо, как партитуру. Понимала каждое изменение выражения глаз, поворота или наклона головы. Я чувствовала его всего – внутреннее, скрытое, берегла его душу, страдала, когда она металась. Я отводила взгляд, чтобы не нарушить интимность его чувств. Но вот душа Музыканта успокоилась, наполнилась светом и устремилась ко мне. Теперь я смотрю в его глаза, но он меня не видит и не чувствует.

«Ты во мне звучишь музыкой!» – хотелось мне закричать. Но я молчу. И только сжимаю пальцы до посинения.

И тогда Мой музыкант посмотрел на меня. Его улыбка обжигает, и в зеленых глазах я вижу иной мир. Это любовь. Музыка не может не вызывать любви. Она ее бережно несет, как росинку на ладони, боясь уронить…

Я не пропускала его выступления.

– Лерочка, давай познакомлю. Он свободен. Уже три года.

– Нет, Марина. Поздно.

…Мы с Мариной заинтересовались анонсом концерта, где сочетались джаз и классика. Решили взять с собой дочерей – девочки заканчивали музыкальную школу.

«Вивальди прозвучит в легком романтическом джазовом стиле. При этом не изменен авторский текст», – цитирует Марина анонс концерта.

Я в восторге. Рояль сменяет саксофон и наоборот, а мощное и богатое звучание органа напоминает симфонический оркестр.

И тут объявляют: «Премьера произведения. «Невоплощённая любовь». Автор…» Меня обдает огнем. Это он, мой Музыкант.

Его саксофон страдал от одиночества, стонал от отчаяния, плакал о потерянном. Напряжение росло, и пространство не могло его выдержать, задрожало в момент катарсиса. Потом саксофон задышал спокойнее и нежно заговорил о красоте и хрупкости любви. Чистый хрустальный звук, как весенняя капель, возрождал надежды.

Мой Музыкант играл для меня…

Танго нашей любви

Белое платье в старом зеркале явилось опереньем голубки. Я поднимаю руки, медленно кружусь и радуюсь появившимся крыльям. И только взгляд выдает мое ожидание. Сегодня наш день, и ты придешь ко мне.

Морщинки на бледной раме, в трещинах виден кусочек амальгамы – семейное зеркало старо, как мои спрятанные воспоминания.

Я в ожидании луча вечернего солнца.

Зазвучал Пьяццолла – мелодия первой встречи. Я оглядываюсь. Никого. Только безмолвные сумерки приближаются на кончиках пальцев, словно балерины в изящном адажио. Очарованная мелодией, прикрываю глаза и ощущаю нежное тепло закатного солнца.

Музыка покачивает меня на мягких волнах. Прорывается пульсирующий звук – будто стеклянные шарики коснулись зеркала, и его поверхность ответила серебристым подрагиванием. Исчезло пространство реальности.

Я делаю первые неуверенные движения. Беглый взгляд в зеркало – луч высветил алое платье и алые туфли. Шелк ласкает тело, обвивает ноги. Я танцую. Мое одиночество обнимает меня. Танго – мир утонченных чувств. Для двоих. Я жду тебя.

Невидимый партнер склоняется надо мной в грациозном полупоклоне. Он настойчив и трепетен, томит ожиданием. Я отстраняюсь – его страсть пугает. Но скрипка успокаивает меня: твой любимый вернулся! Я прижимаюсь к нему, и мы отражаемся в зеркале прошлого. Пространство подрагивает пламенем. Я узнаю твои объятия – легкие и чувственные, крепкие и надежные. В ритме танго сливается наше дыхание.

Шлейф платья обвивает нас, ты поднимаешь меня, осторожно кружишь и смотришь тем взглядом, что обжигал в первую нашу встречу. Я ловлю свое отражение в твоих серых глазах и тону в них, как в море, что ласкает и нежно шепчет. Это море твоей любви, пришедшей из зазеркалья в мою реальность.

Пронзительно-щемяще заговорил бандонеон. Его звучание то блестящее и ясное, то приглушенное и печальное – такой был голос у тебя, когда мы прощались. Обжигаясь пламенем чувств, мы воплотить любовь не смели. Нас разделяло все: условности пытались погасить ее холодным ветром, долг сковывал прочным льдом, время и расстояние приглушало трепещущий пульс. Только музыка сближала – наперекор всему. И происходило чудо. Ты приходил вслед за первыми звуками нашей мелодии.

Ритм танго наполнился чувственным баритоном, затем трепетным сопрано. И над всем этим – глубокая нежность, несущая блаженство. Весь мир – в твоем дыхании и легких касаниях. Я шепчу тебе наши любимые строки:

Я твое повторяю имя

этой ночью во тьме молчаливой,

и звучит оно так отдаленно,

как еще никогда не звучало.

Это имя дальше, чем звезды,

и печальней, чем дождь усталый.

И ты тихо продолжаешь:

Полюблю ли тебя я снова,

как любить я умел когда-то?

Разве сердце мое виновато?

И какою любовь моя станет,

когда белый туман растает?

Будет тихой и светлой?

Не знаю.

Если б мог по луне гадать я,

как ромашку, ее обрывая!

Последнее объятие. Последнее касание.

Долго не отвожу взгляд от зеркала. Там наши тени, и они, как в раю, познали безусловную любовь. Пока я вижу твое отражение в зеркале, она жива.

Погас последний луч. Сумерки слились с заключительным аккордом и мягко накрыли пространство.

Вновь белое платье отражается в зеркале. Голубка исчезла, оставив воздушное перышко возле него. Но всё еще слышна тихая мелодия Либертанго, оставаясь послесловием нашей встречи…

--

Стихи – Ф.Г. Лорка.

Вспоминая тебя…

Ты думаешь, эти следы не найти? Заблудишься ли без них среди множества исчезающих звуков, забытых запахов, поблекшего цвета былого пространства и ненужных предметов? Так может думать кто-то другой, но не ты.

Долгая сложная жизнь… Нет, короткая в своей открывшейся простоте и ясности. А мы мучаем себя видимостью трудного выбора, невозможностью найти выход, высветить главное. Понимаешь, высветить. Золотистый луч, прорвавшийся сквозь темную тучу, – надежда. Тихая нота, всколыхнувшая душу, – мечта. Красное перышко нашей птицы – любовь. Ты помнишь эти знаки? Мы их умели читать. И только один не поняли: шелестящую песню песка.

Сегодня я иду по нашим следам. Нам не нужно слово «помнишь». Вспоминать – перебирать памятные вещицы в старинном ларце, отыскивая забытое, брошенное, неважное. То, что любишь, всегда с тобой: дышит, смотрит, чувствует – живет!

Я просыпаюсь, и звучит магический дудук – как во время нашего знакомства. Щемит сердце, но не сожалением о прошлом, а тонким новорожденным чувством, ароматным, чистым – влюбленностью. Слегка приглушенный звук древнего дудука из абрикосового дерева, плетущий орнаменты чувств, – живой. В нем можно услышать, как шепчутся тонкие травы, звенит хрустальная вода в горных ручьях; почувствовать, как бархатистый ветерок нежно обнимает нас. Слышишь затаенную печаль? Но сейчас она светла и изысканна – это печаль счастливого сердца, напоенного сожалением о пролетающих секундах. Мы не знаем еще, как быстро промелькнут года…

Ты далеко. Но сейчас слышишь музыку нашего первого объятия.

Майское солнце в сердце дня – как венец наших чувств и боль от сознания невозможного.

– Как несправедливо, – говоришь ты. – Почему любовь не может парить? Ее поймали в силки «долг», «честь» и «принципы». А наше время улетает, как красная птица с ветки, оставляя за собой разочарованный шепот листьев.

– Чтобы ценить любовь, надо познать горечь. Мудрецы говорят: то, что легко достается, мало ценится, – отвечаю я.

А сама думаю, что согласна с тобой и нашим чувствам не нужны испытания. Но я не хочу печалиться сейчас, когда они сияют ярко и чисто.

– Вера, я нашел перо. Это тебе.

Ты кладешь на мою ладонь воздушный нежный огонек, как свое сердце.

– Как зовут эту птицу?

– Красный кардинал.

– Но она не живет в России.

– Наверное, прилетела из райского сада. Ты знаешь, Вера, красный кардинал живет с одной любимой всю жизнь. И я с тобой хочу всю оставшуюся жизнь…

– Где же ты раньше был? – грустно спрашиваю я.

Ты не отвечаешь. Это риторический вопрос-крик о несовпадении времен и траекторий наших жизней. Это и твой вопрос, но по-мужски менее эмоциональный.

– Послушаем?

Ты включаешь нашу любимую песню группы Scorpions1, обнимаешь меня, и мы танцуем, прижавшись так, что «долгу» и «принципам» нет места между нами. Песня вытягивает душу, приносит любовное томление и желание никогда не разнимать рук. Притягательная мелодия и волнующий тембр голоса, словно ритмичный заговор любви, пронизывает током. Мы без страха касаемся пламени и поворачиваемся лицом к полуденному солнцу – тени сомнений остаются позади.

Вечер приходит с Глиэром2 и неземным голосом певицы. Как давно вечерами мы слушали «Концерт для голоса с оркестром»? Время становится золотой пыльцой, когда чарующий голос, захватив мою душу, возносится к небесам. Почему сольная партия дана не инструменту, а голосу? В нем – истинная глубина души, ее тонкая сущность. Слушай, как звенит страстное чувство в вибрации струнных, как сливаются щемящие волны тревоги и печали. Так звучат наши души. У них похожи голоса. И как вершина нашей нежности – аллегро второй части, вальс любви в форме рондо. Поэзия музыки и чувств. С чем сравнить нашу любовь? С этой нежной музыкой.

Лиловые сумерки сгущаются. Серебряным оком смотрит луна. Тишина ночи полнится музыкой неба. Мне снится алая птица, что теперь каждый день прилетает на мое дерево. И ты приходишь в мой сон. Твой голос волнует, касания нежны и воздушны. Ты не можешь исчезнуть, ты живешь во мне. Я становлюсь ветерком в твоей далекой стране, дождинкой в жаркий день, снежинкой на твоей ладони… Звенят трели красных птичек о нежности чувств и красоте любви. Им вторит дудук – мягкий и теплый, как твой голос. Он говорит о вечной печали песков, знающих тайну времени, и о том, что его невозможно унести, как песчинку, потерять, забыть…

Молитвенное ощущение счастья, что зазвучало мелодией Глиэра, уносит от печалей и сожалений к радости соединения. Я чувствую твои теплые руки, сухие губы, и начинаю дышать в такт твоему дыханию. Мы сливаемся с дыханием вселенной, а значит, с вечностью.

Осыпается песчаный холм – время струится шелестящим звуком. Слушай музыку времени – и оно вернется, когда страстно этого пожелаешь.

Ты не веришь? Тогда почему утром я увидела нежное алое перышко на твоем письме?

--

1 Scorpions. «Still Loving You».

2 Р. Глиэр. «Концерт для голоса с оркестром» (голос – Надежда Казанцева).

II. Невесомые желания

Шоколад

– Вера, посмотри, какое небо! Розовое, словно его посыпали золотистой пыльцой!

Голос Кати – будто колокольчик. Бывают же такие: они – как цветы ландыша, нежные, невесомые, звенящие, похожие на радость, которая тонко и чувственно приближается, осторожно прикасается, намекает: «Ну что ты… Все еще впереди. Я только маленький отзвук большого счастья».

– Ох, Катя, как я рада, что ты наконец-то приехала! Я тебя так давно звала к себе, в мой райский уголок, – отвечаю я подруге.

Мы сидим на веранде и пьем марокканский чай: мята, корица, бадьян, лимон – вкусы и ароматы, переплетаясь, чаруют и волнуют.

Какой же еще чай пить на закате, когда предвечернее волнение окутывает мир?

Остывают лучи дня. Розовые блики на верхушках гор сменятся густой вишневой акварелью цвета старого вина и постепенно исчезают, оставив ощущение любви, что возникла от созерцания гор, неба, заката; от ароматов сада и вечерних звуков.

Горы темнеют, кто-то невидимый очертил их контур графитом. Душа замирает в ожидании колдовских сумерек, в предчувствии.

Мы говорим, говорим, говорим…

Запели цикады. Когда они исполнят свою ораторию, наступит полная темнота. Беззвучие. Музыка теперь внутри – там, где душа.

– Ты так и не ешь шоколад? – спрашивает Катя.

Она привезла его много, хватит всей семье. Катюша все хочет, чтобы я вернулась к моему когда-то любимому лакомству. Она чувствует, что лишь тогда произойдет мое полное возвращение к жизни.

Нераскрытые коробочки лежат возле вазы с фруктами: After Eight, Lindt, Mozart.

Я вспоминаю, как мои старшеклассники писали сочинения под негромкую музыку Моцарта. Он часто звучал у нас на уроках…

И опять я о своих учениках. Катя терпеливо слушает. Она знает мою страсть: мою работу, мой театр, вечера поэзии. Теперь мне этого не хватает, как не достает общения, задушевных разговоров. Не достает любви – что уж скрывать…

Ночь располагает к таким мыслям.

Мы не сразу замечаем, что гор уж нет, темнота прикрыла их своей невесомостью. Небесная чаровница открыла шкатулку с украшениями – и посыпались алмазы, рубины, сапфиры…

Драгоценное небо расширяется, пространство магически влечет в неведомые дали. А душа… Душа упорхнула в детство.

Катя задремала в уютном гнездышке – так мы называем наши овальные диванчики. У моей подруги был долгий перелет из Дюссельдорфа, где она живет уже много лет.

* * *

…Мы только переехали на Волгу, достраивали дом, мама еще не работала. Семья у нас большая: дедушка с бабушкой, я с мамой, ее сестренка, племянница.

Поехали в город Волжский (минут двадцать от нас) за покупками к школе – я собиралась в первый класс. Когда закончили, зашли в гастроном. На первом этаже я увидела сверкающие серебристыми боками ряды веером выложенного шоколада. Прошу:

– Мама, купи, пожалуйста, шоколад.

– Это не шоколад, а пачки сигарет, – ответила она.

Я поняла. Как говорит мама, я всегда была понятливой девочкой.

Несколько дней назад я ходила за хлебом в наш магазин. Там увидела солдат. В руках они держали плитки шоколада, отламывали квадратики, ели, а я смотрела на них, не отрывая глаз. Я не знала вкуса шоколада, но поняла, что это не просто сладость, а что-то особенное.

Пришла домой, взяла прямоугольное печенье и, отламывая маленькие кусочки по тоненьким ложбинкам, медленно ела, чтобы мой «шоколад» как можно дольше таял во рту. Я надавливала на кусочек печенья языком, поглаживая его.

Может быть, у шоколада такой же вкус?

Настоящая встреча с шоколадом случилась в первом классе.

Седьмого марта у всех девочек на партах лежали одинаковые подарки: цветные карандаши и альбомы для рисования. Но у меня еще оказалась красивая деревянная шкатулка. Только у меня! Поэтому я не смела ее открыть. И тогда Анастасия Васильевна сказала:

– Вера, это тебе от Олега.

Я почему-то покраснела. Но своим детским умом поняла, что этот белокурый мальчик с большими глазами выделил меня.

Открыла я ее дома. Там были шоколадные конфеты – большие, в ярких золотистых и серебряных одеждах с изумительными рисунками.

С тех пор я очень люблю шоколад. Любила.

* * *

Мы с пятиклассниками сочинили волшебные сказки и оформили их в книгу – двадцать восемь произведений.

В детстве мы верим в чудеса. Герои преодолевают любые препятствия на пути к счастью, и все заканчивается свадьбой.

– А потом что? – спрашивает Антон.

Действительно, а что потом, когда белое платье повешено в шкаф и нужно готовить обед любимому? А дальше – трудная работа по выстраиванию новых взаимоотношений, куда примешивается быт, родственники… И справиться с этим не всем под силу. И начинается: А ты… А я…

Что дети видят дома? Поэтому и возникают у них недетские вопросы.

Пылкая любовь коротка. А не пылкая – и вовсе.

Но этого я своим ученикам не скажу. Пока. Об этом уже открыто поговорим в старших классах.

Возможно, я им приведу слова Айванхова: «Любовь – это благословение. Поэтому оберегайте вашу любовь как можно дольше, зная, что в тот день, когда вы дадите ей выход на физический план, вы переворачиваете страницу, полную поэзии, чтобы начать новую, наполненную всякими сложностями».

Вспомню и Сельвинского: «Любовь, как искусство, требует культуры».

* * *

Мы с мужем какое-то время жили на Мангышлаке.

Вспомнилось, как я в первый год пребывания там ждала весну. А она принесла песчаные ветра, которые здесь называются бесконаками, что означает «пять гостей». Гуляют они, не прекращаясь, несколько дней.

Песок колет лицо. Глаза полностью не закроешь – надо видеть, куда идешь. Встречного не заметишь, пока он не приблизится. Песчинки впиваются в веки, словно маленькие злые осы. Песок даже во рту.

Казалось, попала на край земли и за полосой пыльной бури нет ничего живого. Пришло понимание, что степь начинается не за городом – она пришла сюда и спрятала дома, всё превратив в пустыню.

В эти минуты я чувствовала одиночество на земле: только я и ветер с песком.

Лишь дома можно глубоко вздохнуть, хотя и сюда проникают надоедливые песчинки. Ветер упорно загоняет их тонкими струйками сквозь невидимые щелки между стеклом и рамой. Кажется, что и через само стекло тоже.

На подоконниках, на полу, на мебели – степная пыльца, за окном – сизый воздух качается плотной кисеей, скрывая мир.

А был ли он, мир, когда пустыня в душе?

* * *

От одиночества спасали книги, музыка и любимая работа.

Дома – холод души. Его равнодушие. Слова сыпались, словно песок в безводной степи: шуршали, опадали, исчезали, прохладные и бесцветные. Безразличие. Пришел, переоделся: костюм, галстук. «У меня встреча».

Жизнь прекрасна! Какое интересное слово: «встреча»! Ведь и не обманул. А с кем – это уже дело фантазии той, кто остается с детьми делать уроки, кормить, читать, играть.

– А где папа?

– У него встреча.

– Важная?

– Очень…

Или я все придумываю, и действительно – работа?

Приближалась годовщина нашего брака (брака!) – двадцать лет. Думаю, неужели столько лет… выдержала?

Он в отъезде. Обещал быть. Жду подарка. Но не очень. Он не любитель их делать. «Вот деньги, купи себе что-нибудь». Не покупала принципиально.

Вечером придут его родственники (моих здесь нет), которых я люблю.

Я унесла из зала свои книги. У меня привычка иметь под рукой и читать несколько книг. Сейчас перечитываю моих любимых Голсуорси и Петрарку.

В этом году 14 февраля у нас фарфоровая свадьба. Когда расписывались, об этом празднике мы еще не знали.

Телефонный звонок. Доброжелательница, так она представилась. Та-а-к. Начинается роман или дешевая мыльная опера. А в грудь уже стукнуло – камнем. Я даже оглянулась: неужели в окно влетел? Удар! Меня будто отшвырнуло от телефонной трубки, а дочь, стоявшая неподалеку, увидев страшную перемену в моем лице, испуганно спросила: «Мама, кто звонит?»

Я не дослушала текст. Собрала весь свой голос, куда-то упавший (видимо, в самое ядро земли), и сказала спокойно: «Спасибо. Я рада, что мой муж кому-то нужен». Повесила трубку. Вот и подарок.

Итак, она звалась Лаура. Прощай, Петрарка!

Подбегает дочь, плачет: «Мама, что с тобой?! Почему ты белая?» Прижимаю ее к себе. В висках стучит: «Бери себя в руки!!!»

Первая мысль: соберу ему чемодан и – до свидания. А потом: почему я должна кому-то дарить отца своих детей?

Дальнейшие мои мысли неинтересны. Крик женщин всех времён: «Мой милый, что тебе я сделала?»

Это я сейчас могу спокойно об этом думать. А тогда… Вакуум в ушах. Барабанная дробь в сердце, как перед закланием.

А фарфор-то оказался хрупким, впрочем, и ситец не был счастливым. И все даты, начиная с десятого дня после свадьбы.

Приехал. Навеселе и счастливый. Конечно, с подарком: большая коробка шоколадных конфет. Горький шоколад. Цветы? Ночью же прилетел. Закрыто.

Шоколад отдала детям. Они: «Мама, сначала ты». Беру шоколадную башенку с орехом наверху. Меня начинает мутить. Дети смотрят. Откусываю. И, не пугая их, спокойно ухожу. Во рту у меня змеиное жало, которое обожгло, обескровило. Выбрасываю этот кусок змеиной плоти, вызывающий тошноту.

С тех пор шоколад исчез из короткого списка моих пристрастий.

В мои воспоминания ворвались слова, словно песня: «Птица страдала в клетке, а дверца-то была открыта». Да, конечно, лети! А птенцы?

* * *

Моя Катя проснулась. Я принесла пледы. Становилось прохладно. Очищающая горная свежесть звенела под музыку июньской ночи.

Мы говорим о музыке, звездах, стихах. С Катей можно беседовать обо всем – я каждый раз поражаюсь ее познаниям. Она понимает меня с полуслова. И без слов.

Иногда человек всю жизнь проживет и не узнает, что есть такие люди, как моя Катя. В суете обыденной приземленности не с теми делим кров, не о том говорим, не тем воздухом дышим. Но есть личности, отличные от всех. И не подозреваешь об этом, пока не встретишь их. И, ошеломленный, замираешь в восторге.

Мы говорим о счастье, о его воздушности и невесомости. Бывают у каждого человека такие минуты, может быть, неприметные для других, казалось бы, ничего не значащие, которые согревают в минуты отчаяния, держат в этой жизни, спасают от полнейшего разочарования, страха старости, болезни, смерти… Они несут свет, который существовал давно, но, как от потухшей звезды, пришел только сейчас, чтобы помочь, согреть.

Мы сошлись с Катей на том, что даже полное счастье оставляет привкус горечи, как темный шоколад. Дает наслаждение вкусом, но и горчинку. Человеку, видимо, необходимо счастье с этим привкусом. Зачем? Непонятно.

Неожиданно вернулись строки Петрарки:

Я шаг шагну – и оглянусь назад.

И ветерок из милого предела

Напутственный ловлю…

– Катя, а давай выпьем горячего шоколада?

Катя удивленно смотрит, улыбается:

– Ну наконец-то, надо же с чего-нибудь начинать…

Невесомые желания

Ветер ли старое имя развеял?

Нет мне дороги в мой брошенный край…

Рабиндранат Тагор

Сколько лет я не доставала эту фотографию, спрятанную в старом дневнике? От кого прятала? От себя. От своих воспоминаний. И вот сегодня листаю страницы, и фото опускается мне в руки, плывет в невесомости из прошлого.

В тот день ты сказал:

– Давайте сфотографируемся.

Все поддержали тебя. Шумно, со смехом и шутками начали устраиваться: кто на диване, кто в кресле, кто на полу. Артисты нашего молодежного театра пришли проститься со мной, отправляющейся в другую страну. Потом ты попросил кого-то:

– Снимите нас с Верой.

И предложил мне сесть на стул, а сам стал позади.

– Как на фотографиях прошлого века, – заметил ты.

Плетеная спинка стула разделяет нас, но не мешает чувствовать тебя, ощущать каждый миллиметр твоей подрагивающей руки на моем плече. Слышу громкое биение твоего сердца и частое – моего. И вдруг пониманию, что они звучат в одном ритме.

Нам нельзя смотреть друг другу в глаза: короткий взгляд призывней тысячи слов, сродни долгому объятию. Поэтому ты стоишь позади меня.

Нам нельзя приближаться друг к другу: начинает сверкать тот огонь, что может заворожить ярким пламенем или сжечь дотла. Поэтому держим дистанцию.

Мы замерли перед вспышкой. Но невесомые желания – твое и мое – метались, не касаясь друг друга, окутывая прозрачным покровом, пряча наше волнение. Стоит им соединиться, и они обретут силу, перед которой сложно устоять. Тогда я коснусь твоей щеки и… Но я не могу себе этого позволить.

Этот мир ощущений ранее мне был неведом. И вот теперь…

…Это не сон!

Это – вся правда моя, это – истина…

Это – любовь моя!

Мне хочется закричать так, чтобы стекла зазвенели от моего отчаяния и безысходного желания быть с тем, с кем не могу.

Мы прятали наши чувства, но желание продолжало метаться вокруг нас, вихрем поднимая ввысь и бросая в пучину. И не было мира вокруг. И не было людей…

Но люди были…

Сегодня мы слушали музыку Морриконе и читали стихи Тагора. Пространство дрожало, собирая в конус трепетные слова и нежные звуки, вытягивалось ввысь, призывая в необычный мир. Невесомые желания, окутавшие нас, уже готовы опалить и повергнуть туда, где шепчутся прерывистые слова выстраданных признаний.

Но подсознание уже предостерегает: «Опасно… Опасно… Вы можете сгореть дотла в вихре земных желаний…»

Затихает музыка. Печальные слова поэта уносят к мыслям о вечном. Что же вечно в этом мире: чувства или время, которое владеет ими?

…Слышишь ли шорох летящего времени?

Вечно его колесница в пути…

Разговор ведется тихими нотами. Только мы молчим. Слова не нужны. Достаточно взгляда, тайного движения рук и чего-то необъяснимого, витающего в воздухе, нежно обволакивающего нас двоих. Мне хочется наклониться к твоему плечу…

На фото мы кажемся спокойными. Лишь на несколько минут попали в тот мир, где живет счастье. Сдержались оба. И мучилась, металась сиротливая любовь между долгом и желанием.

Остановилось время. Замерло сердце.

Слыша печальных мгновений течение,

Ими наполни ладонь – и напейся:

Сердце мое, как пригоршню, любовно

Я подставляю твоим устам…

Все ушли. Расстаемся и мы. Смотрим в глаза. Если задержать взгляд еще на секунду, то забудем о мире земном… Я отвожу взгляд. И невесомые желания задрожали, закружились, переплетаясь, застонали в неизбывной горечи…

«Обними ее, потом будет слишком поздно», – шептали они тебе. «Обними его сейчас, потом будешь жалеть», – шептали они мне.

Мы прижимаемся к друг другу. Первый раз. Ты тихо повторяешь мне строки из последнего письма, на которое я не ответила: «Белое солнце становится серым. Дни летят, словно стрелы плохого стрелка, когда временами не вижу тебя…»

Мы расставались до зимы. Значит, навсегда…

…время несет меня

С края на край,

С берега к берегу, с отмели к отмели…

Друг мой, прощай!

--

Стихи из романа Р. Тагора «Последняя поэма».

Дама с собачкой

Она пришла к нам через две недели после начала занятий.

– Давайте знакомиться. Я ваш преподаватель русской литературы первой половины девятнадцатого века. Моё имя – Анна Аркадьевна, – произнесла она, как мне показалось, задумчиво, словно не уверена была, какой век сейчас за окном.

Слушать ее было одно удовольствие: голос спокойный, словно течение маленькой равнинной речки, несущей свои чистые воды по средней полосе России, где Поленовские пейзажи милы и приветливы и наполнены тем теплом, которое возникает от скромности и кротости.

– Сегодня мы с вами поговорим о поэзии. Об осенней поэзии. Но сначала послушаем музыку. Немного.

Она подошла к магнитофону, нажала кнопку – и осень в стиле танго вошла к нам. (Это была «Осень» Астора Пьяццоллы). И закружились раскрасневшиеся листья с ветром, который в порыве страсти то наклонял их к земле, то возносился с ними ввысь, и уже там они прижимались друг к другу сильнее, словно желая слиться навек. Джазовые ритмы музыки удивительным образом сочетались с гармонией звуков, наполняя аудиторию чувственным ароматом влюбленности в осень, поэзию, жизнь. Мы слушали танго осенней любви…

Анна Аркадьевна стояла у окна.

Сентябрь был летним в наших краях. Тополя и карагачи еще не пожелтели; густая зрелая окраска их листьев, забыв о весенней прозрачности, пребывала в летней истоме, не думая об увядании; а тонкая патина пыли намекала о необходимости дождя, столь редкого у нас даже осенью.

Я замерла. Мне, очень любившей литературу прошлых времен, показалось, что я перенеслась в имение какого-то князя, а женщина у окна – дама из высшего света, волею судьбы оказавшаяся в глуши. И подумалось мне, что она олицетворяет осень, музыка которой так изысканна.

Возникла мысль, что теплый сухой сентябрь – это молодая женщина, душа которой созрела для любви и томится летним жаром перед ее приходом.

Музыкальное настроение осени, звучащее в аудитории, слилось и с видом за окном, и с моими мыслями о любви, и с этой женщиной, таинственно связанной со всем этим и со мной… Уже выступили скрипки и аккордеон, музыка дошла до самого наивысшего аккорда, зазвучало соло виолончели… Я наслаждалась страстной мелодией танго. Но танго – это танец вдвоем. А Анна Аркадьевна была одна. Я почувствовала ее одиночество. Лучи, пробиваясь сквозь густую листву старого дерева, оттеняли золотое свечение ее волос. Когда один из них коснулся лба, потом щеки – кожа засияла. Я поразилась: веснушек не было, хотя обычно у людей такого типа бывают эти солнечные отметины.

Она напоминала мне старинную изящную статуэтку, которая стояла на мамином комоде (это единственное, что осталось от ее бабушки) и была ей очень дорога.

Да, Анна Аркадьевна была не здесь, а в том времени, о котором собиралась нам рассказывать. Она не вписывалась в современный мир. Таких женщин я не встречала. Она или аристократка, или настолько пронизана искусством, что стала частью его.

Я осторожно рассматривала ее. Небольшой рост, высокая воздушная прическа (как же она держалась без заколок и шпилек?) из волнистых волос огненно-рыжего цвета, элегантный белый костюм с блузой цвета пепельной розы, лодочки на невысоком каблуке под цвет блузы, длинные пальцы с аккуратными розовыми ноготками, изящное колечко на среднем пальце – все казалось таким старинным на фоне нас с гладкими волосами ниже плеч, в коротких модных юбках и современных блузках, называемых батниками, в грубоватых туфлях на платформе.

Анна Аркадьевна изящно поправила воздушную прическу тонкими пальчиками, потом стала медленно и плавно опускать руку, словно собираясь положить ее на плечо невидимого кавалера, пригласившего ее на танец. Потом посмотрела на нас, показалось, изумрудными глазами и продолжила лекцию.

Кто-то сзади прошептал: «Дама с собачкой».

И правда, дама.

* * *

Заведующим кафедрой русской литературы был сорокапятилетний мужчина – высокий, красивый, уже начинающий седеть, казавшийся мне, конечно же, очень взрослым.

Лев Иосифович покорил тем, что рассказывал об авторах и персонажах произведений так, словно приближал их к нам в новый век и новый мир. Герои с их размышлениями и чувствами казались нашими современниками. А что изменилось? Только быт, способ передвижения, технические новшества, одежда. Но остались те же вопросы о смысле жизни, желание любви и понимания…

Лев Иосифович предложил мне выполнить научную работу для республиканского конкурса. Я согласилась – тем более, что он выступал моим руководителем.

Я и до этого не выходила из нашей студенческой библиотеки, кстати, очень богатой. А теперь и вовсе пропадала здесь, погружаясь в мир философии моего кумира – Льва Николаевича Толстого.

Я занялась сравнением его трактата «О жизни» и повести «Казаки».

Я еще ближе сошлась с Валентиной Петровной, библиотекарем, – умной интеллигентной и доброжелательной женщиной. Невысокая, с приятной, но несколько округлой фигурой, с симпатичными чертами лица, она представлялась мне такой же доброй, как и моя мама, по которой я очень тосковала.

Мы подолгу разговаривали с Валентиной Петровной о новых книгах и о моей работе. Ее рассуждения о Толстом и о его философии поражали меня своей глубиной.

Могла ли я, семнадцатилетняя, сравниться с ней в вопросах смысла жизни, любви, сложных отношений между мужчиной и женщиной?

«Действительно ли Оленин любил Марьяну? И как отличить влюбленность от настоящей любви?» – такие наивные вопросы я задавала ей. И она мне отвечала мягко и подробно, что-то зачитывая из книг, что-то цитируя по памяти.

Не сразу я узнала, что Валентина Петровна – жена Льва Иосифовича.

Оказывается, они вместе преподавали в Ленинграде, а когда родилась дочь, молодая мать оставила работу. Муж же ее защитил кандидатскую диссертацию, теперь работал над докторской. В наш городок они переехали потому, что здесь жили пожилые родители Валентины Петровны, которым теперь требовалось больше внимания.

Мысли о смысле жизни и об отношениях людей очень занимали меня в то время. И работа с произведениями Л. Толстого явилась тропинкой к трудам философов, которых я стала читать, пытаясь найти ответы на свои вопросы. Обратилась и к текстам мыслителей, о которых упоминал писатель.

«Жизнь – это распространение того света, который для блага людей сошел в них с неба», – цитирует Л. Толстой Конфуция. «Значит, теперь люди должны отдавать свой свет другим», – размышляю я.

Читаю в трактате: «Жизнь человека есть стремление к человеческому благу… Толпа, люди не мыслящие, понимают благо человека в благе его животной личности. Животное может жить только для своего тела… Но разумный человек не может жить так».

«Чем дольше живет человек, тем яснее он видит, что наслаждений становится все меньше и меньше, а скуки, пресыщения, трудов, страданий все больше и больше», – рассуждает мой Писатель. Он считает, что, только поднимаясь на высоту над жизнью животной (когда человек думает только о благе тела), можно видеть призрачность своего животного существования…

Только подчиняя свою жизнь закону разума и думая о духовном и душевном своем развитии, о благе других людей, мы имеем настоящую жизнь – такой первый вывод сделала я тогда.

* * *

В конце октября по-особому радовало приглушенное золото осени; тянулись к солнцу цветы, с неохотой отдавая густой аромат ветру, вестнику предзимья, пытавшемуся охладить степной воздух. Словно зрелая женщина, осень сияла и согревала теплом, томилась чувствами, которые неведомы юной девушке.

Это особое сияние влюбленной и счастливой женщины мы и заметили в Анне Аркадьевне.

Студенты продолжали называть ее дамой с собачкой (хотя и не знали, была ли у нее собака), но произносилось это с теплотой. Мы ее полюбили.

Я была согласна, что она (только на первый взгляд) напоминает героиню Чехова некоторыми манерами. Но и только.

Анна Аркадьевна покорила нас умом, интересно построенными занятиями, любовью к музыке, дружеским отношением и некоторой таинственной романтичностью, по-старинному утонченной и чувственной.

Лев Иосифович все чаще заглядывал в кабинет во время перерыва, вежливо и мягко говорил: «Анна Аркадьевна, зайдите, пожалуйста, ко мне, как освободитесь». В эти минуты я замечала нежность в его темных глазах, словно он видел что-то хрупкое, воздушное, но столь дорогое и редкое, что взгляд невольно ласкал и гладил ее лицо. И я представляла, как он наклоняется к ней с высоты своего роста и осторожно дотрагивается до ее щеки.

Она молча кивала, не глядя на него, еле заметно поправляла выбившийся локон и продолжала лекцию слегка хрипловатым голосом. Я ловила ее смущенный и счастливый взгляд – словно тепло шло по всему ее телу и нежило его. Мне казалось, что в это время она слышала виолончель из «Осени» Пьяццоллы, которая от созерцания красоты замирала на миг и вновь звучала волнующим призывом любви…

Надя, сидевшая на семинаре рядом со мной, прервала мои витания в облаках словами:

– У них любовь…

– У кого? – не поняла я.

– У дамы с Львом Иосифовичем, – шепотом сообщила она.

Я, не снявшая до сих пор розовых очков, об этом и не догадывалась. Писала стихи о любви, печаталась в местной газете. Я словно была окутана вечным романтическим настроением от любимой учебы, чудесных преподавателей, от писем моего Вити, который ждал меня в Ленинграде.

Как я это восприняла? С удивлением и сочувствием. Я не могла представить ничего низкого в отношениях этих людей, которые стали моими, если не кумирами, то весьма почитаемыми преподавателями. Честно сказать, и представления о жизни и тем более о любви у меня были светлые и радужные.

Вечером я долго не могла заснуть: пыталась определить свое отношение к тому, что узнала. Поняла одно: уважение к этим людям не исчезло, любопытства не было, а их чувства, трогательные и сдержанные, вызвали эмоциональный отклик в моей душе. Я думала, он увидел в ней то, что мы не замечали. Любящий взгляд видит далеко.

Но я не могла не понимать страдания Валентины Петровны, если она все знала. И я ей сочувствовала и, помнится, даже во сне шептала: «Помоги ей». И просила, сама не знаю кого, наверное, все-таки Бога (хотя считалось, что мы не верим в его существование), чтобы он не допустил трагедии и защитил всех троих дорогих мне людей.

* * *

Приближалось время защиты моей работы.

– Вера, приходите к нам домой в субботу. Мы закончим обсуждение вашего труда и сделаем последнюю корректировку, – предложил Лев Иосифович.

Я смутилась: еще ни у одного преподавателя я не была дома.

Валентина Петровна встретила меня с радостью, познакомила с дочкой, четырнадцатилетней Лилией, потом проводила в кабинет, где меня ждал мой преподаватель.

– Сегодня работаем до победного конца, – предложил Лев Иосифович.

Мы увлеклись работой, и моя скованность постепенно исчезла.

Когда мы перешли к вопросу о любви в произведениях Толстого, голос моего руководителя зазвучал иначе, как мне показалось, – стали отчетливо проступать грустные нотки.

Говоря о любви Дмитрия Оленина к Марьяне, Лев Иосифович зачитал из трактата «О жизни»: «Чувство – разрешающее все противоречия жизни человеческой и дающее наибольшее благо человеку, знают все люди. Чувство это есть любовь». Я же в эту минуту подумала о том, что любовь приносит и страдания, как это происходит, я чувствовала, с Львом Иосифовичем…

Мы не заметили, как за окном стемнело. Валентина Петровна пригласила нас к столу. Я поблагодарила и собралась уходить. Но меня не отпустили.

За ужином говорили о литературе. Валентина Петровна и Лев Иосифович читали стихи: кто-то из них начинал строку, другой продолжал. Иногда и мы с Лилией включались в этот поэтический разговор.

Уходила я с ощущением тепла.

И вдруг на улице вспомнила строки Блока, которые читал Лев Иосифович:

Но люблю я тебя и за слабость мою,

За горькую долю и силу твою…

И двойственно нам приказанье судьбы:

Мы вольные души! Мы злые рабы!

Он смотрел в это время на Валентину Петровну. Она улыбнулась ему – горечь мелькнула в ее серых глазах. Она закончила:

Кто кличет? Кто плачет? Куда мы идем?

Вдвоем – неразрывно – навеки вдвоем.

Воскреснем? Погибнем? Умрем?

О чем думала в эти минуты она, бедная женщина?

* * *

Прошел год. Ноябрьский дождь обесцвечивал город, слезами стекал по лицам тех, кто, забыв зонт (как и я), спешил укрыться в помещении.

Я опаздывала на занятия и бежала, не замечая луж. Впереди я увидела Анну Аркадьевну. Я поздоровалась. Она не ответила. От неожиданности я остановилась.

– Прости, Вера, – словно очнувшись, глухим голосом произнесла она.

Это было сказано так, будто она погибала. На ее ресницах, словно погасшие звездочки, висели капельки дождя.

– Анна Аркадьевна, давайте я вам помогу, – предложила я.

В ее тяжелой сумке, видимо, были наши сочинения.

– Спасибо, Вера. Не нужно. Зайди, пожалуйста, ко мне на перемене, – попросила она.

В этот день Анна Аркадьевна подарила мне несколько книг. В сумке были не сочинения…

Она читала свою последнюю лекцию. Но мы этого еще не знали. Когда были произнесены заключительные слова, она поправила левой рукой локон, посмотрела на нас, и я вздрогнула: это был взгляд ноябрьской женщины, которая прощается с любовью. И впереди у нее – зима.

Я стояла у окна и смотрела, как льет дождь.

Я видела, как уходит женщина-осень. Ее белое пальто потемнело под тяжелыми струями дождя. Или это туман скрыл ее пеленой неизвестности?

Зонт Анны Аркадьевны остался на столе. Я схватила его и побежала за ней.

Вслед мне плакал аккордеон Пьяццоллы, и этот плач несся к той, которая так любила эту мелодию. «Танго танцуют вдвоем», – стонал аккордеон. А звук уже исчез, полетел туда, где, как он думал, найдет счастливую пару для своего возрождения…

* * *

Я преподавала литературу, и образ Анны Аркадьевны часто возникал передо мной.

На уроке о творчестве Чехова мои студенты горячо спорили о том, что сейчас нет любви и нет таких женщин, как Чеховская героиня. Правда, по поводу любви они свое мнения меняли к концу первого семестра, но со вторым – оставались. Я понимала: только их собственная жизнь может ответить на все вопросы.

Я рассказала им, что встретила только одну такую женщину и то очень давно. Но, может быть, мы просто не замечаем в наших современницах души тех героинь девятнадцатого века, которыми восхищаемся?

Во время лекции о творчестве Толстого я зачитала им фразу из его трактата: «Зрячие понимают и определяют то, что видят перед собой, – слепой тыкает перед собой палкой и утверждает, что и нет ничего, кроме того, что показывает ему ощупь палки».

И мои студенты вновь вспомнили даму с собачкой. А я подумала: «Где вы, Анна Аркадьевна?»

* * *

Как мы встретились с Лилией, дочерью Льва Иосифовича, спустя десятилетия, отдельная история.

В первый же день для меня было столько открытий! У нее фамилия, как у Анны Аркадьевны. Неужели? Я помню, что у нее был сын, ровесник дочери Льва Иосифовича и Валентины Петровны.

Лилия смеется:

– Мы же с Петей, сыном Анны Аркадьевны, учились в одном классе, когда они жили в нашем городе. Потом встретились в университете в Ленинграде. И с тех пор вместе.

– Расскажи мне о ней, – прошу я. – И о родителях. Почему она тогда уехала?

Лилия вздыхает и продолжает свой рассказ. Анна Аркадьевна уехала потому, что у сына была серьезная аллергия, грозящая перейти в астму, и врачи советовали сменить климат. Они вернулись в Ленинград.

Валентина Петровна умерла от тяжелой болезни, когда Лилия заканчивала университет. Лев Иосифович тяжело пережил ее уход.

– Знаешь, они с мамой были душевно близки и любили друг друга. Мама говорила: «Левушка, поезжай к ней. Не мучайся. Я смогу…» Но папа остался с нами, хотя я знаю, что его чувства к Анне Аркадьевне – это то, что называют полным слиянием.

Прошло три года после… мамы. Папа приехал к Анне Аркадьевне. Мы в это время жили с ней вместе. Я не знаю, о чем они говорили, но он вернулся домой.

Мы с Петей уехали в Америку, и так получилось, что остались здесь.

Анна Аркадьевна почти полностью потеряла зрение. К нам ехать не хотела. Мы решили во время нашего отпуска уговорить ее. Летом она жила на даче с приятельницей. Из аэропорта мы сразу направились туда. Возле большого куста сирени в кресле сидела Анна Аркадьевна, а рядом… мой папа, мой постаревший папа. Он читал ей книгу, держа ее руку в своей. Мы остановились… Боялись помешать…

Так они и стали жить вместе.

Первым ушел папа. Она без него оставалась всего семь дней.

Прощаясь с Лилией, я отдаю ей два стихотворения Льва Иосифовича, которые он написал Анне Аркадьевне. Они лежали между страниц тех книг, которые она мне подарила. Там же было и письмо, которое я помню наизусть. Оно тоже теперь будет храниться у их детей.

* * *

Я ехала в аэропорт Кеннеди. Лил дождь. Мокрый ноябрь. Душно – я открыла окно. Капли дождя проникли в салон автомобиля. По моему лицу полились его струйки, когда я шептала строки из письма Льва Иосифовича:

«Когда я распускаю твои локоны, я вдыхаю солнце. Когда я касаюсь губами твоей щеки, я понимаю, что такое нежность.

Прижимаясь к тебе, я растворяюсь в тебе, и мне хочется ласкать тебя каждую минуту. Твоя невесомость чарует меня. Твоя чувственность возносит в иное измерение…

Ты сделала выбор. А мне предлагаешь до конца исполнить свой долг. «Мы не можем, – говоришь ты. – Мы не можем превратить красоту наших отношений в страдания тех, кто тоже любит. Мы не можем предать наши понятия о высоте любви. Ведь она есть, эта высота? Помнишь слова Толстого: «…чувство любви влечет к тому, чтобы отдать свое существование на пользу других существ».

Да, Аннушка, есть высота и есть чувство долга. Но как жить без тебя, которая одним взглядом очищает пространство и наполняет его трепещущей музыкой любви? Как жить без твоей нежности?

Позови меня, когда придет время…»

Прощай…

Вчера явилось обманчивое тепло, растопив снега, как печали. Но ночная стужа превратила дневную капель в ледяные гранулы, и они хрустят под ногами, как соль.

Помнишь ту февральскую метель? Ветер выбивает слезы, и они пытаются превратиться в льдинки. Но детские щеки горячи, и слезинки скатываются, как росинки с цветка. Солнце оранжево улыбается. Снег серебрится тонкими драгоценными пластинками.

Ты перелезаешь к нам через забор, и дедушка произносит: «Жаних пришел». Я вопросительно смотрю на него, но он уже спрятал улыбку в усах.

Папа с дедушкой распиливают толстый сук, что отломился от дерева. Звенит пила, извивается ее серебристое, как у большой рыбы, тело.

Мы рассматриваем на твоей варежке снежинки. Нет одинаковых – как нет одинаковых жизней.

Бабушка выносит запеченную в печи тыкву. Пар от нее поднимается струйками, а с ними – аромат. Ослепительный снег и яркая тыква…

Бабушка звонко смеется, я изумленно смотрю на нее. Почему она не ждет, пока мы войдем в дом? И какой у нее звонкий колокольчатый смех!

Теперь понимаю: она испытывала в тот день те же чувства, что и я: восхищение белоснежьем и счастье жизни. Моя казавшаяся старой бабушка была девочкой. На душе не видны морщинки – она всегда юная. Это мы торопим старость, приклеиваем ярлыки, твердим, что с возрастом ничего прекрасного не происходит. И душа послушно замолкает, огонь гаснет, радость улетает…

Танцует белесый пар из трубы сказочно-рождественского дома в белом пуху. Вздрогнула последний раз пила и замолкла. Но пространство не молчит.

– Сашка, слышишь музыку?

Ты вслед за мной поднимаешь голову вверх. В воздухе плывут прозрачные снежинки. Это они создали нежную мелодию. Ты берешь мою ладошку, и мы, окруженные вуалью звездочек, замираем от нежности, что вошла в сердце.

Оранжевый стал для меня цветом счастья. А ты – трогательным воспоминанием… Ты остался в моем оранжевом мире.

Это видение приходит каждый февраль. Мы все в тот день были счастливы, очарованные магическим снегом – чистым, искрящимся, звучащим тончайшими нотами восхищения.

Каждый раз в этот день мои близкие возвращаются ко мне. Я слышу мелодию февральской метели, созвучной с невесомостью влюбленности, смех мамы, мягкий голос папы, многозначительное дедушкино «эхе-хе-хе», вижу добрые глаза бабушки и отрываюсь от земли, держась за руку верного друга. Я вдыхаю аромат горячей тыквы цвета солнца и прикрываю глаза. Сохранить, запомнить каждую деталь и каждый звук…

В день свадьбы, в февральскую стужу, солнце отвернулось, лишь взглянув на меня. Скрылось за серой фатой, спрятало сочувственный взгляд. Поземка мела. Снежинки кололи иглами. Ветер гудел: «Не твой мужчина… Не твоя судьба…» Февраль знал, как мечты превращаются в лед, а равнодушие сковывает душу.

И стали росинки льдинками.

Холодные феврали шли чередой – молчаливые, бесстрастные. Стынь бесцветного неба оказалась не страшнее остывших слов.

Ты убегал когда-нибудь от них на край земли? Становился слепоглухонемым в своей безысходной горечи, когда музыка ранит, цветы не пахнут, а серый мир равнодушно смотрит на тебя?

Сжалились небеса. Неулыбчивое небо опустилось ниже, посыпались звездочки, заполняя поля серой тетради белыми письменами. Сложилось слово «прощай». Я должна его произнести.

Продолжить чтение