Совдетство. Книга о светлом прошлом

© Поляков Ю.М.
© ООО «Издательство АСТ», 2024
От автора
Детство – это родина сердца…
Чьи слова? Кажется, мои, хотя, возможно, я их где-то когда-то встретил, затвердил, забыл и теперь вот вспомнил. С возрастом непоправимо мудреешь от пережитого, увиденного и прочитанного.
Иногда из интереса я листаю книги, отмеченные разными премиями. Попадаются сочинения и о детстве, прошедшем в Советском Союзе, в котором мне довелось родиться и мужать. От чтения иных текстов остается ощущение, что будущие литераторы выросли в стране, где их мучали, тиранили, терзали, унижали, пытая мраком безысходного оптимизма, всеобщим школьным обучением, бесплатной медицинской заботой, глумливо-бодрыми пионерскими песнями, сбалансированным питанием и насильственным летним отдыхом. Оказывается, во дворе их нещадно лупили за вдумчивый вид или затейливую фамилию. Наверное, родившись чернокожими работягами в колониальном Конго, эти авторы были бы намного счастливее…
Если верить этим недобросовестным фантазерам, в те жуткие годы, озадачив учителя неправильным вопросом про светлое будущее всего человечества – коммунизм, можно было остаться на второй год или даже угодить в колонию для малолетних преступников. Ну а тех вольнодумцев, кто отказывался ходить в уборную строем с песней, ждал пожизненный волчий билет. Особенно страдали, как выясняется теперь, дети, прозябавшие в высших слоях советского общества. Страшные темные дела творились в просторных цековских квартирах, на академических дачах и в зловещих артеках. Возможно, так оно там и было… Не знаю, не посещал… Кстати, по моим наблюдениям, тем, кто не любит свое советское детство, и нынешняя наша Россия категорически не нравится. Такая закономерность…
А вот у меня, выросшего в заводском общежитии Маргаринового завода, от советского детства и отрочества остались совсем иные впечатления, если и не радужные, то вполне добрые и светлые. Об этом мой прозаический цикл, который я пишу на протяжении последних пяти лет. Пишу с трепетом, погружаясь сердцем в живую воду памяти, извлекая из глубин сознания милые мелочи минувшего, перебирая забытые словечки ушедшей эпохи, стараясь воплотить в языке тот далекий, утраченный мир, который исчез навсегда вместе с Советским Союзом – со страной, где, устремляясь в будущее, так любили для скорости сокращать длинноты: не ликвидация безграмотности, а ликбез, не коллективное хозяйство, а колхоз, не коммунистический союз молодежи, а комсомол, не районный комитет, а райком, не юный натуралист, а юннат, не детский сад, а детсад… Так придумалось название цикла – «Совдетство. Книга о светлом прошлом».
Сознаюсь, это очень непросто – воссоздавать былое: многое забылось, исказилось, покрылось домыслами, а что-то преобразилось под поздними впечатлениями до неузнаваемости. Мне очень помогли в моих «поисках утраченного времени» читатели, щедро делившиеся в письмах своими мыслями, наблюдениями, воспоминаниями, они замечали в моем тексте неточности, подсказывали забытые детали, подробности давней эпохи… Некоторые письма я с благодарностью цитирую в конце этого издания…
Вы держите в руках том, куда вошли все три части «Совдетства», выходившие ранее. Но, по сути, перед вами новая редакция «Книги о светлом прошлом», исправленная и дополненная автором с учетом читательских советов. Это издание приурочено к моему 70-летию, и, наверное, логично было бы радостно, по-пионерски, в духе описываемого времени рапортовать о завершении трилогии: любила незабвенная советская власть приурочивать трудовые подвиги к круглым датам. Но я, наоборот, пользуясь случаем, хочу сообщить, что работаю сейчас над четвертой книгой, посвященной школьный жизни моего героя – Юры Полуякова… Надеюсь не разочаровать моего требовательного читателя.
Юрий ПОЛЯКОВПеределкино, 19 мая 2024 года
Совдетство. Книга о светлом прошлом
Пцыроха. Рассказ
Я проснулся до будильника и лежу с закрытыми глазами. Тимофеич допоздна слушал футбол и забыл выключить «шляпу». Это у него бывает, потому что в полночь, сразу после гимна, радиоточка замолкает сама собой. А вот по транзистору, крутя колесико, можно хоть до утра ловить чужую, вихляющую музыку, которую дядя Юра Батурин, по прозвищу Башашкин, называет джазом. А еще можно поймать иностранное бормотание, даже китайское, похожее на смешное кошачье мурлыканье.
Утро тоже начинается с гимна. Сперва слышится мерное пощелкивание, словно на патефон поставили треснувшую пластинку. Потом комнату заполняет кипящий мотив нашей Родины – страны с ритмичным именем СССР и гербом, похожим на мяч, влетевший между хлебных снопов. Летом на Волге мы с деревенскими играли в футбол, сложив ворота из вязанок ржи, забытых в поле колхозниками. Однажды мяч упал в воду, его понесло течением и выбросило на песок, когда прошел, ухая винтом, большой белый теплоход.
Я лежу в темноте, слушая гимн. Музыка вскипает и накатывает торжественными волнами, высокими, как от четырехпалубного «Валерия Чкалова». Я думаю о Шуре Казаковой. Сегодня она должна вернуться в класс: ее отправляли на целую четверть лечиться в «лесную школу». Что-то с легкими. Об этом сообщила в конце урока Ольга Владимировна и странно на меня посмотрела. С Шурой мы целый год сидели за одной партой, и когда ее увезли, мне стало так скучно, что я неделю не ходил на занятия. Сказал: кружится голова, а в глазах роятся мухи, как у бабушки.
– Черные? – уточнила участковая врачиха Скорнякова, срочно вызванная ко мне на помощь.
– Белые мухи, – на всякий случай соврал я: индейский вождь Одинокий Бизон так называл снежинки.
– Странно, – задумалась она, поглаживая свои редкие усики. – Надо сдать анализы. И питаться лучше! Мамаша, ну что это такое? Ребра – как стиральная доска! Рыбий жир – срочно!
Лучше бы я подвернул ногу! Родители мне, конечно, сразу поверили, а бабушка Аня даже обрадовалась:
– Вот! Я вам давно говорила: малокровие. Лидка, ясное дело, рот открыла – все забыла. А ты-то, сынок, куда смотришь! – упрекнула она Тимофеича. – Гляньте, краше в гроб кладут!
Это, разумеется, неправда: грузчик Шутов со второго этажа выглядел гораздо хуже меня. Когда соседи прощались с ним во дворе общежития, нас, детей, к гробу близко не подпускали, но я успел увидеть сквозь толпу мертвое накренившееся лицо. Оно было серо-синего цвета, как мой испорченный свитер. Рассмотрел я и его сцепленные руки, которые он на себя наложил. Ужас!
Услышав про усиленное питание, Лида тут же сбегала в аптеку за рыбьим жиром и гематогеном, отдаленно напоминающим шоколад, по пути зашла в гастроном на Бакунинской, где купила черный кубик паюсной икры и сто граммов севрюги, нарезанной тонкими, как промокашка, ломтиками. Почему-то она уверена, что больным детям необходимы именно икра и севрюга, а не конфеты, пирожное «картошка» или, скажем, мои любимые вафли «Лесная быль». Взрослые в еде ничего не смыслят.
…Громко чертыхается отец, разбуженный внезапной музыкой. В нашем общежитии все зовут его Тимофеичем. Он садится на скрипучей кровати, шарит в темноте, чтобы выключить звук, но потом соображает: транзистор тут ни при чем, дело – в «шляпе». Музыка еще раз вскипает и обрывается.
Дядя Юра (меня, между прочим, в честь него назвали) уверяет, что раньше гимн был со словами в честь Сталина и его пели хором, но кукурузный Хрущ старые куплеты отменил, а новые так и не придумал. Теперь вот осталась одна мелодия. Самого Хрущева, лысого бородавчатого толстяка в мятой шляпе, с четырьмя геройскими звездами на обвислом пиджаке, сняли за волюнтаризм и кузькину мать. Он весь наш хлеб отправил на Кубу, и меня посылали к булочной занимать очередь. Взрослые, сойдясь за воскресным столом, горячо обсуждали эти новости, по привычке понижая голос. Они всегда так делают, если заходит речь о политике и евреях. Башашкин мне объяснил: раньше за плохие слова о вождях могли даже забрать в тюрьму, теперь, конечно, не сажают, но опаска осталась.
…Тимофеич, кряхтя, встает и выключает бодрые утренние новости про уголь, выданный «на-гора» и «третью очередь обогатительного комбината». Я воображаю булочную, к которой стоит не одна, а целых три очереди. Если бы отец вечером слушал транзистор, а не репродуктор, прикрепленный высоко в углу и в самом деле похожий на черную шляпу, ему не пришлось бы вставать теперь на табурет, как несчастному Шутову. Но Тимофеич не хотел огорчать Лиду.
Тут вот какая история: ему на работе недавно, к Двадцать третьему февраля, подарили маленький приемник «Сокол», его можно слушать, прижав, точно грелку, к уху, не мешая окружающим. Лида сердится: «шляпа»-то вещает бесплатно, а для «Сокола» нужно время от времени покупать батарейку «Крона» за сорок копеек. Но злится она не из-за жадности, просто не верит, что транзистор отцу вручил завком, подозревая какую-то Тамару Саидовну из планового отдела. Но Тимофеич без конца дает ей «честное партийное слово», и Лида, тоже член КПСС, обязана ему верить.
– А что это у нас там еще такое? – тихо спрашивает он игривым голосом, вернувшись в постель.
– Не надо! – сердито шепчет она. – Убери руку! Дай поспать!
– Все равно через полчаса вставать.
– Не надо, говорю! Профессор, наверное, уже проснулся…
– Хочешь, проверю? Я знаю, когда он притворяется.
– Не хочу! Слушай лучше Тамаркин транзистор!
– Ну вот, снова-здорово! Я ей про Фому, она мне про Ерёму!
Отец возмущается, резко встает со скрипучей кровати. За окном лишь слегка посерело. Его белая майка движется в темноте сама по себе, словно он стал Человеком-невидимкой. Эту книжку мы читали вместе с бабушкой Елизаветой Михайловной, когда я гостил у Батуриных, где мне из-за тесноты стелют на ночь под столом. Потом я несколько дней фантазировал, как буду бродить по общежитию, заглядывая во все комнаты, никем не замеченный.
Впрочем, у нас можно и так зайти к любому соседу без всякого приглашения. Если там ужинают, тебя посадят за стол, от души навалят в тарелку вермишели с мясом или жаренной на сале картошки с луком и, глядя, как ты уминаешь (хотя дома то же самое уже в горло не лезет), начнут выпытывать про отметки. Про что еще можно спросить школьника?
А если проведать нашу Алексевну, странную старуху с мучнистым лицом и фиолетовыми губами, она обязательно в сотый раз покажет чашку с царским вензелем, которую ей бесплатно подарили в 1913 году на Ходынке. У нее в комнате всегда пахнет валерьянкой, а черный кот Цыган прыгает по шторам, как обезьяна.
Единственные соседи, у которых я никогда не был в гостях, это Комковы. Они вообще никого к себе не пускают, да и сами редко выходят наружу. Порой во двор погреться на солнышке выползает старик Комков, одетый в ватные штаны и странный серый китель с накладными нагрудными карманами. Он никогда не подсаживается к мужикам, которые стучат под окнами костяшками домино. Соседи за глаза зовут его вредителем. Одни говорят, что он десять лет сидел, другие – что валил лес, третьи – что лежал на нарах. В общем, не совсем понятно, чем он там занимался. Многочисленная семья Комковых глухо обитает в двух комнатах с прихожей и собственным умывальником! Оттуда время от времени доносится тяжелый неприятный запах.
– Самогон варят, – за воскресным обедом высказал догадку Башашкин.
– Хороший самогон лучше водки, – заметила тетя Валя, жена дяди Юры.
– Ну что ты такое говоришь! – Лида с удивлением посмотрела на старшую сестру. – Это же безобразие! Точно: я видела Комчиху с кошелкой сахара и дрожжей. – И она подозрительно уставилась на отца.
– Куда только смотрит милиция! – возмутился он, отводя глаза.
– Надо заявление написать, – постановила Лида. – Из-за них Шутов до чертей допился!
– Не бери, дочка, греха на душу! – тихо попросила бабушка Маня. – Их будут судить, а тебя, дочка, стыдить!
Я, как и бабушка, конечно, только в мыслях, зову свою мать по имени – Лида. Хотя она выросла, вышла замуж и родила меня с Сашкой (он сейчас на пятидневке), но внутри, по-моему, осталась той же маленькой девочкой, которая рыдала на всю станцию, когда во время эвакуации отбилась от поезда.
…Нет, сделавшись Человеком-невидимкой, я и не собирался проникать к Комковым, хотя пионер все-таки обязан сообщать в милицию обо всем подозрительном. Есть и другие неизведанные места. Прошлым летом мой друг Вовка Лемешев на спор залез в девчачью душевую через маленькое окно. Поднялся страшный переполох, потому что там мылась еще и наша вожатая Зоя. Вовка всем разболтал, и его чуть из пионерского лагеря не выгнали…
Тимофеич, гремя коробком, подходит к окну, встает коленом на низкий мраморный подоконник, открывает форточку и чиркает спичкой, которая вспыхивает в сложенных ладонях, напоминая бабушкину лампу под красным абажуром. В рыжем свете отчетливо видны его курчавые волосы, густые сдвинутые брови и небритые щеки, западающие при затяжке. Я осторожно выглядываю из-под одеяла: так и есть – отец курит над моим аквариумом, и пепел падает в воду, а рыбкам это вредно. В комнате пахнет «Беломором» и веет уличной свежестью.
– Ребенка простудишь! – сварливо предостерегает Лида.
– Пусть закаляется! Ему в армию идти.
– Закрой!
– Докурю и закрою. Спи! Ты же спать хотела.
Март. Ночи еще холодные. Как говорит бабушка Аня: «Пришел марток – надевай трое порток!» Но все уже готовятся к весне. Дворники ломами раскололи на мостовой лед толщиной с «Книгу о вкусной и здоровой пище». Огромные куски сложили пирамидами, но пока еще не увезли на грузовиках и не свалили в Яузу. Мы играем в царя горы. Меня сбросили с самого верха, я упал в лужу на мостовой и загваздал масляной грязью новый свитер, связанный мне ко дню рождения тетей Валей. Ужас!
Сперва я хотел оттереть пятно ацетоном, его потихоньку дал мне наш сторож, бывший моряк дядя Гриша из шестой комнаты. Не удалось. Дождавшись, когда родители уйдут в вечернюю смену, я вскипятил воду, развел в тазу полбрикета хозяйственного мыла, но в результате свитер, прежде белый, стал свинцово-серым, как мертвый Шутов. Отжав мыльную воду, я сунул тетин подарок в диван и стал ждать, пока натворю еще чего-нибудь, чтобы уж пострадать сразу за все.
– Почему в комнате пахнет сыростью? – спросила, вернувшись со смены, Лида.
– Я рыбкам воду менял.
– Правильно, а то сдохнут, как в прошлый раз!
– Это из-за пепла!
– Чепуха!
…Тимофеич в опасной близости от моего аквариума курит свой «Беломор», который на дух не переносят даже лютые волжские комары, и внимательно присматривается ко мне. Я это чувствую и стараюсь не шевелиться.
– Профессор спит, – многозначительно сообщает он Лиде.
– Нет! – твердо отвечает она.
«Профессор» – одно из моих прозвищ. Родители говорят, что так звали меня еще в детском саду. На обычный вопрос, как я вел себя в течение дня, воспитательницы отвечали: «Хорошо вел! Другие носятся, орут, проказят, а ваш все время сидит и думает, как профессор. Не ребенок – чудо!» Потом это прозвище забылось, и я стал Гусем Лапчатым – из-за низкого гемоглобина. Затем меня долго обзывали Пцырохой. И до сих пор еще иногда так кличут. О, это особая история.
Давным-давно, когда я окончил первый класс, мы ехали с Батуриными в Новый Афон, к морю. Оттуда, кстати, в прошлом году я привез большую раковину, которую своими руками, чуть не захлебнувшись, достал с самого дна, чтобы подарить Шуре Казаковой. Но, выковыривая отваренного рапана, я, видимо, плохо зацепил проволочкой витиеватое тельце, и хвостик остался внутри. Пока раковина добиралась со мной до Москвы и хранилась в укромном месте, она протухла и стала пахнуть еще хуже, чем жилище Комковых.
– Мышь, что ли, сдохла? – недоумевала бабушка Маня, шаря по углам нашей комнаты, но за батарею заглянуть не догадалась.
Спасая подарок, я влил туда духи «Красная Москва», подаренные Лиде Тимофеичем к Восьмому марта. В итоге запах стал еще отвратительнее. Пришлось оттащить раковину на чердак и засунуть между стопками старых газет. Пусть проветрится. А Шура тем временем уехала в свою «лесную школу». Вскоре дома заметили явную недостачу в витом флаконе, хранившемся в коробке с красной кисточкой.
– В чем дело?! Где духи?! – чуть не заплакала Лида.
Пришлось наврать, будто бы я порезал палец, не нашел йод и решил продезинфицировать рану духами. К этому рассказу отнеслись с пониманием: бабушка Аня в детстве чуть не умерла от антонова огня – заражения крови. Меня даже похвалили за находчивость, забыв проверить наличие болячки, на которую ушло полсклянки «Красной Москвы».
– Молодец, Пцыроха, но запомни на будущее: йод в серванте слева, рядом с валерьянкой. Понял?
– Понял!
…Отец продолжает курить, выдыхая в форточку. Пепел он, конечно, стряхивает в аквариум. А ведь обещал! Клубы дыма, серебрясь в лучах заоконного фонаря, слоями уплывают на улицу. Мне кажется, Тимофеич все еще за мной наблюдает: сплю или нет. Для достоверности я всхрапываю и чмокаю губами.
– Отойди от аквариума! – скрипучим голосом требует Лида. – Рыбки сдохнут.
– Все сдохнем.
– Ты обещал Пцырохе!
– Ты мне тоже кое-что обещала.
…Так вот, когда мы ехали в Новый Афон, поезд останавливался на каких-то станциях, и к открытым из-за жары окнам вагона бросались горластые местные жители с ведерками абрикосов и кульками черной ежевики. Помню, одна шумная тетка всем предлагала жареную утку, которая утром еще крякала. Пассажиры нюхали тушку и не верили. Абрикосы тоже показались тете Вале кислыми. Но поезд дернулся, и все начали покупать еду, как ненормальные. А из-за утки чуть не подрались. Я в ту пору как раз освоил букварь и разбирал любые надписи, попадавшиеся на глаза. Прочел я, причем очень громко, и название станции, проплывавшей за окном:
«Пцы-рó-ха».
Вагон содрогнулся от хохота. Даже хмурый отпускник в потной майке, не успевший забрать у продавца двугривенный сдачи, и тот нехотя улыбнулся. На самом деле эта абхазская станция называлась «Псырцха». Даже из других вагонов приходили потом смешливые попутчики поглядеть на меня, грамотея. «Пцырохой» я стал надолго, если не навсегда.
Но некоторое время я был еще и «делегатором». Как-то в воскресенье мы пошли в зоопарк, посмотрели тигров, львов, страусов, слона и стали искать крокодилов-аллигаторов. Нашли. Я воодушевился, попросил отца поднять меня на руках, чтобы получше рассмотреть чудовище, и, взлетев над толпой, закричал: «Ну, где же этот ваш делегатор?!» Народ коллективно заржал. Надвигался очередной съезд, и по радио с утра до вечера твердили про то, как «делегаты съезжаются в Москву со всех уголков необъятного Советского Союза». Каким образом в моей голове «делегат» и «аллигатор» слились в «делегатора», не понятно. Но всем очень понравилось. Башашкин рассказал про это своим сослуживцам в военном оркестре, и они просили передать мне привет. Однако прозвище «делегатор» не прижилось. А вот в пионерском лагере ко мне прочно прилепилась кличка «Шаляпин», а к двум моим друзьям – «Лемешев» и «Козловский». Почему? Это отдельная история.
В последнее время дома меня снова стали звать «Профессором», только без былой благосклонности. Недавно я выменял за марки, подаренные Сергеем Дмитриевичем, соседом Башашкина, плоский китайский фонарик с цветными фильтрами и теперь могу читать под одеялом. Отец почему-то страшно из-за этого злится, ругается, а позавчера сорвал с меня одеяло и отобрал фонарик.
– Спи!
– Не хочу!
– Тогда дай родителям выспаться!
– Я никому не мешаю. Я под одеялом.
– Задохнешься!
– Не задохнусь.
– Мешаешь!
– Не мешаю.
– Верни ребенку фонарь! Пусть немного почитает…
– Нет, не пусть! Будет в очках, как дед, ходить. Ослепнет – ты его кормить будешь? Ты?
– Не ослепну! – твердо пообещал я.
– Спать! Дай сюда книгу!
– Сам ничего не читаешь, сыну хоть дай почитать! – с непонятным торжеством поддержала меня Лида.
– Я вам сейчас всем дам почитать! – рявкнул Тимофеич, включил транзистор и стал шарить в трескучем эфире, ища что-то спортивное.
– Значит, говоришь, завком подарил? – зевая, чтобы вопрос выглядел как можно равнодушнее, поинтересовалась она.
– Снова-здорово! – побагровел отец, вытряхнул из пачки беломорину и, как сегодня, бросился к окну.
Удивительно, сколько неприятностей может принести такая полезная вещь, как приемник «Сокол» в кожаном чехле! Вот и сейчас бедный Тимофеич, сопя, доканчивает папиросу, бросает окурок в форточку, и тот красной трассирующей пулей летит в мартовскую темень.
– Профессор точно спит, – жалобным голосом сообщает он матери. – Ну Лид!
– Нет! – еще тверже отвечает она.
Отец скрипит зубами, натыкается на стулья, гремит помазком о пластмассовый стаканчик, находит и перекидывает через плечо белое вафельное полотенце, светящееся в полутьме. На пороге спрашивает строго:
– Тебе очередь занять?
– Нет, у меня сегодня повышение квалификации. К девяти пойду. Посплю еще…
– Поспи, поспи!
Хлопнув дверью, он уходит на кухню – бриться и умываться. Вернется минут через десять, если нет очереди в уборную.
– Горшок вынеси! – вдогонку обидным голосом кричит Лида, вздыхает и ворочается в постели.
Я, подозревая свою вину, лежу с закрытыми глазами и думаю о Шуре. Надо будет забежать перед занятиями на чердак и, если раковина проветрилась, сегодня же подарить ее однокласснице в честь возвращения из «лесной школы». А если не проветрилась? Тогда можно преподнести ей в майонезной банке гуппи с алым вуалевым хвостом. Этих рыбок у меня много: они живородящие и размножаются беспрерывно.
Вдруг я слышу странные звуки, приоткрываю глаза: Лида в комбинашке сидит на кровати, держит в руках приемник «Сокол» и плачет. Плохо дело! Сейчас вернется, благоухая одеколоном «Шипр», Тимофеич. К свежему порезу на щеке будет, как обычно, прилеплен окровавленной клочок газеты.
– Ревешь? – спросит он.
– Вот еще! – ответит она.
И они снова заговорят о Тамаре Саидовне из планового отдела, потом обязательно поссорятся, отец вытащит из-под кровати фибровый чемодан с металлическими наугольниками, объявит, что немедленно уезжает к бабушке Ане на Чешиху, начнет собирать вещи и будет долго, чертыхаясь, искать свой единственный галстук, который во время ссор всегда куда-то девается.
– Знаю я твою Чешиху. Давай, давай!
– Опять! Я ей про Фому, она мне про Ерёму!
Допустить этого никак нельзя. Я потягиваюсь, будто только что проснулся, показательно моргаю и зеваю. Лида быстро вытирает слезы и накидывает на плечи одеяло:
– Выдрыхся, Пцыроха?
– Ага…
– Что ты хотел мне сказать вчера перед сном?
Вчера я хотел сказать ей, что самка синего петушка заикрилась и умерла, поэтому надо ехать на Птичий рынок за новой рыбкой, а для этого необходим полтинник. Шесть копеек стоит трамвай туда и обратно, сорок – рыбка, и четыре – газированная вода с кизиловым сиропом. Но говорю я ей совсем другое.
– Ты не будешь ругаться?
– Смотря за что, – настораживается она.
Я встаю, зажигаю торшер – ядовитый электрический свет заливает комнату. Глаза у матери красные от слез. Она украдкой запихивает под наволочку кончик отцовского галстука. Изобразив на лице скорбное отчаяние, я с сопением поднимаю крышку дивана и достаю из его пыльной пасти испорченный свитер, тяжелый, все еще влажный, успевший покрыться зеленоватой паутиной.
– Это еще что такое? – ужасается Лида.
– Тети-Валин свитер.
– Кошмар! Отец тебя убьет!
Никто меня, конечно, не убьет. Возможно, выпорют. Тимофеич одним движением выдернет из брюк ремень, точно Котовский шашку из ножен, повалит меня на диван и начнет стегать вполсилы, а мать будет хватать его за руку, умоляя:
– Ну хватит, Миш, хватит! Ребенок же.
Но скорее всего, удастся убежать во двор до того, как мою оголенную попу обожжет первый хлесткий удар. Кажется, Тимофеич нарочно дает мне возможность смыться, как-то слишком долго потрясая ремнем над головой и не пуская его в дело. Там, во дворе, я спрячусь между ящиками и буду страдать, размышляя о том, порют ли за проказы девочек – Шуру Казакову например? Если и порют, то, скорее всего, прыгалками. Вернусь я через полчаса, потому что надо собираться в школу. На лестнице, возможно, встречу опоздавшего на работу повеселевшего отца. Он даст мне на бегу легкий, примирительный подзатыльник. Я обиженно отвернусь и потом день-два буду разговаривать только со своими рыбками. Зато родители не поссорятся и никто не уедет на Чешиху.
Перед тем как меня наказать, они всегда почему-то мирятся…
2016 г.
Брачок. Рассказ
Я несчастен. Я готовлю уроки за обеденным столом, круглым и колченогим: под одну из ножек приходится даже подкладывать «Пионерскую правду», сложенную в несколько раз. Стол при желании можно превратить в овальный, надо его раздвинуть и вставить в середину запасную доску с деревянными шипами. Но так делают редко – когда ждут гостей или шинкуют по осени капусту. Каждый раз повторяется одно и то же: сначала половинки столешницы не хотят разъезжаться, будто срослись, а потом шипы, «папы», не попадают, хоть убей, в предназначенные отверстия – «мамы». Отец багровеет, ругается, кричит, что бракоделам с Можайской экспериментальной фабрики надо оторвать руки, тогда они начнут, наконец, строгать нормальную мебель. Я не понимаю, как столяры будут выпускать нормальную мебель, оставшись без рук? Маман просит отца не орать, сосредоточиться – и тогда все получится. Он, хмурясь, соглашается, решительно идет к окну и, несмотря на требование дождаться гостей, все-таки достает из форточки авоську с охлаждающимися бутылками. Подцепив «козырек» беленькой, Тимофеич срывает пробку, хлопает рюмку и занюхивает хлебной корочкой. Лида морщится, словно он пьет касторку, обещает принять меры, но шипы после этого на удивление легко входят в пазы.
– Как у Катеньки! – улыбается отец и подмигивает мне.
– Берись за концы! – колючим голосом приказывает маман: выражение «как у Катеньки» ей страшно не нравится.
Родители слаженно взмахивают накрахмаленной скатертью, полотно оседает на стол, но в середке остается воздушный горб. На него-то, приминая, и водружают миску с винегретом, украшенным лиловой розой из свеклы. Пока Лида бегает на общую кухню проведать пироги в духовке, отец опрокидывает еще полрюмочки и, как заговорщик, прикладывает палец к губам. Я с пониманием киваю: мне нужен полтинник, чтобы съездить на Птичий рынок за кормом для рыбок, хотя, разумеется, я могу хранить тайны и бесплатно.
– Он выпивал? – тихо спрашивает Лида, вернувшись.
Помотав головой, я в подтверждение вздыхаю, ведь мне необходима точилка для карандашей, их приходится очинять обычным столовым ножом. Забывая, как правило, потом вытереть лезвие, я каждый раз нарываюсь на суровую внутрисемейную критику. Заметив на масле или белом хлебе темные графитовые пятна, родители возмущаются, бранятся, и мне приходится оправдываться, мол, задумался.
– О чем ты задумался, Пцыроха?
– Так, просто… О жизни…
– Ишь, ты! – сердится Тимофеич. – Да если я начну думать о жизни, тогда вообще хоть с дивана не вставай.
– Ты и так не встаешь! – вставляет Лида.
– Что-о?
И начинается… Но сознаться, что я задумался о Шуре Казаковой, никак нельзя. Тогда пойдут разные туманно-витиеватые разговоры о том, что дружить с девочками можно и нужно, но с учетом возраста и в основном для взаимопомощи в учебе. Лида обязательно вспомнит, как переписывала для Тимофеича конспекты, когда он вымучивал электротехникум.
Отругав за забывчивость, отец каждый раз обещает подарить мне точилку. Но обещанного семь лет ждут, а через семь лет я буду моряком или полярником, и «проблема самоликвидируется», так говорит дядя Юра Батурин по прозвищу Башашкин. К тому же мне нужна не обычная точилка, не пластмассовая фитюлька с дырочкой, а настоящая, как у Петьки Коровякова. Называется она «канцелярская машина для очинки карандашей» и прикручивается к столу наподобие мясорубки, а «рабочее отверстие» можно регулировать под изделия разной толщины. Но пока у меня нет письменного стола, просить такую «машину» глупо. Куда ее прикручивать-то?
Я делаю уроки в нечеловеческих условиях, приноравливаясь к упирающемуся в грудь закругленному торцу, я почти уже привык к тому, что локти иногда соскальзывают с края. Но мне горько и досадно: у всех моих друзей есть письменные столы, а у Мозалевского – старинный, на львиных лапах, доставшийся ему от дедушки-академика, который умер с горя, когда закрыли его школу. Странные люди! Если бы нашу 348-ю школу закрыли на пару недель, мы бы прыгали от радости. В общем, мне обидно, и, когда я делаю уроки при родителях, мои локти постоянно срываются с ребристого круга. Я охаю и даже чертыхаюсь для убедительности.
– Ребенку нужен стол! – твердит маман.
– Я уроки на коленках делал, и ничего – выучился! – отвечает отец, дымя канифолью и не отрываясь от ремонта распотрошенного «Рекорда».
– Ну и чему ты выучился? Вторую неделю без телевизора.
– Он плохо показывал.
– А теперь вообще не показывает. Сказку на ночь посмотреть негде. Ребенок по соседям бегает.
– А Бареевы новый «Темп» купили. Экран вот тако-ой! – Я до отказа развожу руки в стороны.
– Есть же мужчины – все в дом! – вздыхает Лида.
– Поговорите у меня еще!
В этот момент локоть снова соскальзывает. Я вскрикиваю как от боли.
– Что случилось?
– Нерв задело, – морщась, отвечаю я.
– Какой еще, к лешему, нерв? – злится Тимофеич.
– Локтевой…
– Инвалидом ребенка сделаем! – вскакивает маман.
Я воображаю себя кем-то вроде бывшего моряка дяди Гриши из шестой комнаты. Говорит он, словно жужжит, и никак не может закончить одно слово, чтобы начать другое. Кажется, его на войне контузило. Другие объясняют: он упал за борт в Ледовитом океане. В любом случае руки у него ходят ходуном, �