Любовь моя Ана
В оформлении форзаца использована иллюстрация: © artlabs / Shutterstock.com / FOTODOM
Используется по лицензии от Shutterstock.com / FOTODOM
Cover illustration by Ally Zlatar
© Асташова С., текст, 2025
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
Пролог
Я была создана для того, чтобы стать худой. Голод был моим предназначением с самого раннего детства. Даже когда в возрасте трёх лет, лёжа на турецком ковре с бахромой, я слизывала с пергаментной бумаги, как кошечка, подтаявшее сливочное масло, знала, что спустя какое-то количество лет лишу себя еды, чтобы быть худой. Анорексичкой. Ей я и была.
Анорексичка – это слово я смаковала на языке, как самое сладкое лакомство. Ничто по вкусу не сравнится с этим словом. Анорексичка. Анорексичка – это оргазм. Лучше, чем оргазм. Лучше, чем все оргазмы мира. Я улыбалась, представляя, как на моей могиле полужирным шрифтом с засечками напишут: «Она заболела анорексией до того, как это стало мейнстримом». Я хохотала, когда придумала себе эпитафию:
- Лёгкая, как птичка,
- Она была анорексичкой.
Часть первая
Дядя Саша
– Как это не хочешь шоколадку?
Шоколадку все хотят.
Дядя Саша
Мимо прошёл мужчина с красной коробкой чокопая под мышкой. Коробка нарядно блестела глянцевыми углами. В коробке, кажется, их двенадцать штук. Он съест их один или с кем-то поделится? Они такие мягкие и такие приторно-сладкие, что в обморок можно хлопнуться.
Я никогда особо не любила чокопай, но впилась в эту коробку жадным взглядом. Даже на расстоянии, через обёртку я слышала, как они дышат тихонько. Во мне поднялись и ярость, и злость, и всё сразу. Затуманенный от нехватки жиров мозг куда-то понесло. Я пошла за незнакомцем, будто кто-то невидимой рукой потянул за верёвочку. Этот мужчина владел сокровищем. Он был богат, как король. А я кто? Я никто. Не человек. Анорексичка.
Когда мужчина запрыгнул в проезжающий мимо троллейбус, я остановилась и сморгнула картину, которая всё то время, что я следила за ним, – нет, за коробкой – стояла перед глазами: я разрываю пластик обёртки и засовываю пирожное в рот целиком, уминаю его пальцами, чтобы влезло, размазываю шоколадные крошки по лицу и, толком не прожевав, берусь за следующее. Вокруг так много еды. Слишком много. Я никогда к этому не привыкну.
Я так пристально следила за чокопаем, что сбилась с намеченного пути. Пришлось развернуться и пойти в обратную сторону. Я шагала по теневой стороне улицы, вглядываясь в противоположную. Брела и смотрела на вывески длинного ряда домов: «Аптека», «Продукты», «Вина, воды, соки», «Табак». Я хотела и того и другого, то есть всего сразу. Но это невозможно.
Я направлялась в художественный музей, где открывалась выставка местных фотографов. Шла пешком по жаре, потому что было лето и потому что надо было сжигать калории. Какие-то мифические калории, которые я сегодня не употребляла, но сжигать всё равно надо. Калории, я была убеждена, берутся из ниоткуда, из воздуха, и их надо сжигать под палящим солнцем. Впрочем, солнце уже садилось, на асфальте лежали длинные тени. Я смотрела на свою тень, и у меня сладко засосало под ложечкой. Ноги вытягивались в две тонкие линии и не соединялись ни в одной точке, они были далеко друг от друга, как два острова, которые никогда не встретятся. Ради этого я жила или, скорее, умирала. Руки тоже не соприкасались с телом. На мне были туфли на танкетке. Я старалась идти модельной походкой, как в передаче «Топ-модель по-американски», которую смотрела каждое утро перед учёбой. Девушки в программе не казались мне слишком худыми и, соответственно, слишком красивыми. Сравнивая себя с ними, я находила, что у меня кости под кожей выпирают даже больше, чем у моделей.
Одно время я мечтала стать моделью. Пожалуй, многие девочки, рождённые в девяностых, когда гремела слава Натальи Водяновой, Наоми Кэмпбелл и, конечно, неподражаемой Кейт – королевы героинового шика – Мосс, мечтали об этом. Но мне не хватило роста, каких-то десяти сантиметров. Это ничего. Потом появилась новая мечта – стать самой худой анорексичкой. Здесь, к счастью, рост не имел никакого значения. А что, собственно, имело?
Голод. Голод имел значение. Голод – это наркотик со вкусом родниковой воды, клубничной жвачки и обжигающего чёрного кофе. Если ты хоть раз испытала, каково это – чувствовать кайф от голода, то никогда уже не вернёшься к нормальной жизни. И я выбрала его. Я выбрала Ану.
Мне нравилось ощущать голод – он стал моим спутником. Испытывая его, я чувствовала вдохновение, а не вину. Я больше всего на свете любила Ану, и она была рядом. Это был наш медовый месяц, который растянулся на годы. О чём ещё мне было мечтать?
Анорексия – это не обтянутые кожей кости и торчащие рёбра. Это нечто большее. Нечто внутри меня. Анорексия – предел мечтаний и цель жизни. Даже само это слово – «анорексия» – неординарное, дерзкое, но безудержно родное. Это на самом деле что-то особенное.
Ана принимает тебя любой: высокой или низкой, ребёнком или взрослой, с высшим образованием или без, одарённой или бездарной – и создаёт из посредственности совершенство.
Она гордится мной, когда за день я съедаю свой минимальным минимум. Она шепчет мне на ухо: «Ты сильная. Ты такая сильная». Но как только я начинаю есть – она отдаляется. С каждым днём всё дальше. Каждый день я стараюсь её вернуть. Почему? Потому что мне с ней хорошо. Мне нравится, едва проснувшись, ощущать под пальцами своё тело – хрупкое свидетельство моих усилий. Ана не враг, она моя подруга, и она не бросит меня. Я это прекрасно знаю. Ана не болезнь, она моя подруга. И она любит меня. Любит как-то по-особенному.
Каждое утро неведомая сила выталкивает меня из постели. Хотя почему «неведомая»? Сила вполне себе известная – голод. Если и удавалось заснуть на пару часов, снился один и тот же ужасающе реалистичный сон. Снилось, что я встаю с кровати, иду на кухню, открываю холодильник. Без разбора хватаю еду и заталкиваю в себя. На тёмной кухне в свете открытого холодильника руками зачерпываю гречку из кастрюли. Вылизываю банку сметаны. Проглатываю виноград с косточками. Ем и рыдаю. Ем и рыдаю. Ночной кошмар был липким от шоколада, солёным от рыбы, жирным от сливок. Я просыпалась в ужасе и слезах. Кошмар из снов всё чаще проникал в реальность, и я испытала страх от надвигающегося неминуемого конца. Один неверный шаг, и тебя засосёт. Эта картина не исчезала с пробуждением. Я долго ощупывала впадины тела и только тогда успокаивалась.
Сначала кажется, что ты умрёшь от спазмов в животе и слабости, но потом чувствуешь, будто рождаешься заново. Так и есть. Теперь это новая я – сильная и свободная от еды. В голодные игры играют только сильные.
Вырабатывается энергия из ниоткуда, и ты начинаешь получать удовольствие. Пьянящее полуобморочное состояние – кружится голова, тело потряхивает, в глубине живота порхают бабочки. Я почти не чувствовала землю под ногами. Я такая лёгкая, что кажется – раз – и улечу. Испытав такое однажды, я уже не могу забыть это чувство, я хочу снова и снова ловить волну этого призрачного удовольствия, незримого полёта, лёгкости и невесомости.
Все мысли постоянно и неизменно занимает лишь одно страстное желание: худеть. Ты не ешь. Не спишь из-за голода. Совершенно нет сил. Тяжёлые ноги, руки. Головокружения. Предобморочное состояние. Всё вместе это создаёт эффект такой лёгкости, что я чувствую себя невесомой. Я люблю это. Я получаю удовольствие от изнеможения.
Когда я не ем, у меня открывается «второе дыхание». Когда я не ем, мне кажется, что я становлюсь лучше. И я понимаю, что прошла слишком большой путь, чтобы свернуть с него.
Утром и вечером я становлюсь на весы. Я не люблю нечётные числа, поэтому всегда стремлюсь побыстрее проскочить нечётное число на весах. И хотя я вешу тридцать килограммов, я не особо обольщаюсь – вижу себя в весе двести плюс. Охватывает неизъяснимая грусть, и я предчувствую, что когда-нибудь это случится со мной.
Теряя килограмм за килограммом, хочется скидывать ещё и ещё. Даже когда я пытаюсь забыть свою мечту, внушаю себе, что этого никогда не будет и я не смогу достигнуть цели, у меня начинается безумная нехватка этой пустоты в желудке, дрожи в ногах, головокружения и того особенного нервного вдохновения.
На телевизионную программу «Пусть говорят» с Андреем Малаховым приходили девочки худее меня. Это злило, но и придавало решимости. Мотивировало. Кажется, кто-то из героинь после эфира умер. Вся страна увидела их такими худыми, а потом Ана убаюкала их в своих объятиях и сделала своими сестрёнками на небесах. Я подняла взгляд наверх, пытаясь рассмотреть на облаках девочек-ангелов, которые машут мне тоненькими ручками-косточками, призывая к себе, но ничего не увидела, кроме сиреневого закатного неба. Голова закружилась. Это хороший знак – значит, я худею. Становлюсь легче. На мне была короткая обтягивающая юбка с цветочным принтом и маленький сетчатый топ, облегающий, как вторая кожа. Я шла и украдкой трогала себя за острые рёбрышки, чтобы удостовериться, что они не обросли плотью, остались такими же острыми, такими же хрупкими под пальцами.
Я всё время трогала себя за кости. Когда просыпалась и перед тем, как заснуть, когда шла по улице, когда сидела на лекциях, когда смотрела телевизор и когда принимала душ. Я была безразлична ко всему, кроме костей. Моим любимым местом была впадина в районе солнечного сплетения. Подносишь к ней палец и не ожидаешь, что он так глубоко провалится, но он приятно утопает в ней и чувствует мелкие косточки там, где раньше их никогда не было. В голове происходит взрыв, по-другому это не назовёшь, взрыв от того, как явственно сквозь кожу можно ощутить свои кости. От того, как меня становится заветно мало. К этому я стремилась – стать как можно меньше. Просыпался азарт. Хотелось погрузиться в себя ещё глубже.
Я так увлеклась, так засмотрелась на свою изящную тень, что нога на танкетке подвернулась, я взмахнула руками, стараясь удержать равновесие. Вообразив, как это выглядит со стороны, сквозь боль я рассмеялась. Я представила, что была похожа на хрупкую птичку, взмахнувшую крылышками.
Администрация города переделала участок дороги в прогулочную аллею. Я шла под тополями, которые росли повсюду, в сторону музея, аккуратно переставляя ноги после неудавшегося падения и демонстрируя своё восхитительное тело. Идти оставалось недолго. В тени деревьев я тут же почувствовала озноб. Летом я мёрзла. Холод бил из самого сердца, словно там началась жестокая зима – мороз градусов под сорок. Это тоже хороший знак. По голым рукам побежали мурашки, и я ещё крепче обняла себя, когда услышала за спиной мужской шёпот:
– Какая девушка, какая фигура! Идеальная!
Я осмотрелась вокруг. Эти слова обращены ко мне? К кому же ещё! У кого ещё на этой улице могла быть идеальная фигура? Правильно, ни у кого. Идеальная – это я. Это про меня.
Рядом, будто из ниоткуда, материализовался мужчина. Мелкими быстрыми шагами он шёл очень близко, задевая меня плечом. Он был ниже меня ростом, но от него исходила спокойная уверенность в своей неотразимости. Возникло смутное чувство, что где-то я его уже видела. Волосы с сединой, лукавая улыбка, на вид примерно лет сорок пять. На шее у него висела золотая цепочка, а на плече покачивалась большая сумка-кофр.
– Девушка, у вас идеальная фигура! – прокричал он прямо мне в ухо. – Никогда такой не видел. Куда вы идёте? Пойдёмте со мной на выставку?
– А я и иду на выставку, – отвечаю я.
– Как мне повезло! Пойдёмте вместе.
Он прижался ещё ближе, отодвигая меня к обочине.
– Вы модель? – спросил он.
– Нет.
– Вы должны быть моделью. У вас идеальная фигура, – снова повторил он.
Сердце забилось чаще. Я почувствовала себя гелиевым шариком, стремящимся в небо, натягивающим тонкую нить до предела. Наконец хоть кто-то заметил, какая я идеальная, какая красивая. А то все говорят: «Посмотри, на кого ты стала похожа», «Посмотри, как у тебя кожа висит», «Ты не женщина», «Мужики на кости не бросаются», «Ни одному мужику такое не понравится». А вот одному понравилось. И не какому-то мужику, а фотографу с большой камерой. Пустяк, конечно, но именно с пустяков начинаются важные вещи. Он дал мне свою визитку.
Александр Копытин
Фотограф-ретушёр
Фотосессии, ню, свадьбы, дети, обучение
Я повертела её в руках и убрала в сумку. Забыв, что у меня есть выбор, что людям доверять нельзя и в мире полно уродов, я всецело положилась на этого незнакомца. Что говорить – я была одиноким человеком. День клонился к вечеру.
Уже вместе мы подошли к музею. О, какую печаль навевал этот величественный особняк! Казалось, что он закрыт или давно заброшен. Со скрипом открылась дверь, и фотограф пропустил меня вперёд. Пыльный пустой вестибюль освещался тусклым светом из грязных окон, в которые стучали, раскачиваясь от ветра, ветви деревьев. Их подвижные тени скользили по полу.
Перед лестницей, ведущей на второй этаж, была сооружена безобразная композиция. Какая-то разномастная мебель художественно задрапирована жёлтыми тряпками, а на столе – вазы с сухими цветами. На полу валялась серая мишура. Все это выглядело, как декорация к дешёвому театральному спектаклю. Ничего более нелепого я в жизни не видела, а фотограф, судя по тому, как у него загорелись глаза, пришёл в восторг. Он быстро достал камеру из сумки, накрутил объектив.
– Как хорошо, что я взял полтинник, – сказал он. – Полтинник – это то, что нужно. Я хоть и открою диафрагму, но света всё равно маловато – тебе не стоит шевелиться.
Я уставилась на него.
– Ну, что стоишь? Вставай!
– Куда? – спросила я непонимающе.
Он показал рукой на жёлтую нелепость.
– В эту икебану?
– Давай-давай, классно получится. – Он потянул меня за руку: – Давай, иди сюда.
Даже не спросив, как меня зовут, он уже командовал таким же приказным тоном, каким мама в средней школе заставляла меня играть на скрипке. Я осторожно встала на жёлтую ткань. Потом села на стул. Не знала, куда деть руки. Он направил на меня камеру, будто взял под прицел. Ни вперёд, ни назад не двинуться. Поймана.
– Раздвинь ноги, – сказал он. – Не бойся, не изнасилую.
Юбка была узкой и, когда я сделала попытку, как он просил, раздвинуть ноги, поползла вверх. Я тут же встала, чтобы её поправить.
Он нетерпеливо ждал.
– Ты что, стесняешься дядю Сашу? Дядю Сашу не надо стесняться.
Затвор открывался и закрывался с приятным звуком. Я люблю этот звук. Дядя Саша прыгал, нагибался. Подсказывал, что делать и какую позу принять:
– Да-да, так-так! Покажи мне страсть!
– Покажи, какая ты кошечка!
– Расслабься!
Я смотрела за всем этим со стороны, будто воспарив под потолком. Как это легко – покидать своё тело. Как с сексом, просто ждёшь, когда это закончится.
– Улыбайся!
– Не улыбайся!
Он просил больше изогнуться, выгнуться, изломаться. Гонял меня нещадно. В голове стало пусто, как в желудке – шаром покати. Я послушно выполняла приказы, будто кукла-марионетка. Обхватывала талию и втягивала живот, перекрещивала ноги. Он фотографировал и фотографировал. Беспощадно. Это длилось минут десять, но иногда десять минут – это не просто десять минут. Они могут растягиваться и сжиматься. Я знала это наверняка.
Тыльной стороной руки он отёр пот со лба, убрал камеру в сумку. Я всё ещё стояла в жёлтой декорации.
– Молодчина, – сказал он, потрепав меня по щеке.
Я была настолько ошеломлена, что не могла противиться такому фамильярному обращению со стороны незнакомца. В моих глазах он обладал бесспорной властью – камерой, которая могла сделать меня моделью.
Что это только что было? Моя первая в жизни фотосессия? Для меня это важно, очень-очень важно, но я не шучу, когда говорю, что мне казалось, будто всё это происходило не со мной. Я хотела отмотать время назад и ещё раз проиграть эту сцену на первом этаже пустого музея. Прожить её более осознанно. Интересно, он пришлёт мне фотографии?
Нарочито элегантно, как джентльмен, он взял меня под руку и потащил вверх по лестнице. Я медленно переставляла ноги. Он громко пыхтел – это было одновременно трогательно и неловко.
– Меня зовут Соня, – тихо сказала я.
Наконец мы поднялись на третий этаж и оказались в набитой людьми галерее. Фотограф не отпускал мой локоть. Его рука сжалась сильнее, как только мы оказались в толпе. Он протащил меня к столу у стены, где стояло красное вино и башенка пластиковых стаканчиков. Свободной рукой он взял стаканчик с вином и протянул мне. Многое я бы сейчас отдала за возможность выпить, но в вине калории, калории, калории.
– Я пью только воду. В вине калории. Много калорий, – с застывшей улыбкой я отказалась.
– Это правильно. Я тоже не пью, а то фокус не поймаю, – сказал он и рассмеялся заливистым смехом, перешедшим в глухой кашель.
Воспринимать искусство я была не способна. Вернисаж в принципе не для этого – он уничтожает все условия для восприятия искусства. Люди, которые приходят на открытия выставок, очарованы не искусством на стенах, а другими людьми вокруг.
От мимолётных соприкосновений с чужими телами я испытывала раздражение, но зато теперь у меня был поклонник. Ещё полчаса назад не было, а теперь есть. Я стала его музой на этот вечер, а может, и дольше. Кто знает, что будет дальше? Может, он устроит мне настоящую фотосессию в студии?
Он не участвовал в выставке, но знал всех и каждого на этом вернисаже. Он входил в тусовку провинциальных фотографов, которые одержимо мерились размерами объективов. У него были смешные, какие-то мультяшные ужимки, ни дать ни взять лепрекон из одноимённого фильма – мохнатые брови, порочная улыбка и горящие глаза. Он старался сохранять серьёзность, но всё время срывался на хохот – возможно, это я его смешила – и так и продолжал держать меня за руку, крепко, как свою камеру. Он мог внахлёст сомкнуть пальцы вокруг моего предплечья. Чувствует ли он, как из локтя торчит, перекатывается под кожей острая косточка?
По очереди он подводил меня к группам людей, пьющим вино, и как ни в чём не бывало представлял:
– Знакомьтесь, моя племянница. Правда, красотка?
– Какая худенькая, – отвечали они.
Я, конечно, таяла от восторга.
Затем он увёл меня, чтобы познакомить с именитым фотографом:
– Смотри, кого я привёл! Моя будущая модель.
Сердечко ёкнуло при слове «модель». Он был уже не лепреконом, а моим чрезвычайно добродушным и щедрым дядюшкой. Именитый фотограф рассмеялся. Я, пребывая под глубоким впечатлением от сказанного, пыталась изобразить на лице то, что, как мне казалось, можно принять за улыбку.
Он показывал меня, как диковинку, как свою гордость, а я не хотела прослыть неблагодарной. Я чувствовала себя самым драгоценным экспонатом на этой выставке. В самом деле, мне так понравилась эта игра, что я сама уже ни капли не сомневалась, что действительно прихожусь племянницей этому дяде Саше. А всё-таки интересно, пришлёт ли он мне фотографии? Ведь должен прислать.
Наконец он выпустил мою руку, чтобы почесать нос, и снова достал камеру из кофра. Не отходя далеко, сделал несколько кадров набитого людьми зала.
– Хочешь пофоткать? – он повернулся ко мне.
– Пофоткать?
– На, держи. – Он снял с шеи ремень и всучил мне камеру.
Она оказалась неожиданно тяжёлой. Чуть не выронив её, я так громко вскрикнула, что все в зале оглянулись. Если бы могла краснеть, я бы покраснела, но я утратила эту способность вместе с половиной тела. Он рассмеялся и надел ремень мне на шею.
– Так не упадёт.
Я держала её, словно чудо, каковым она и была. Направляла объектив и задерживала дыхание, прежде чем сделать снимок. Посмотрев на экран, я испытала восторг. Это удовольствие было для меня новым. Снимок получился смазанным, но в нём было что-то такое, что пробудило во мне азарт и желание продолжить.
Вот, оказывается, чего мне не хватало – фотоаппарата. С ним я почувствовала себя защищённой. Уже смело пошла по галерее, фотографируя всё подряд. Хотя больше месяца я ни с кем, кроме мамы, толком не общалась, я не стеснялась близко подходить к людям и совать объектив им в лицо, а затем молча отходить к другим. Толпа была для меня неким единым организмом.
– Неплохо, – сказал дядя Саша, прощёлкивая снимки, и похлопал меня по плечу. На волне смелости я решилась спросить у него:
– Вы скинете мне фотографии?
Вопрос вызвал у него смех. Он ничего не сказал, лишь ещё сильнее сжал мой локоть.
Я плохо получалась на фотографиях – так я считала. Я была не просто нефотогеничной. Фотография шла настолько вразрез с тем, как я себя видела, что в этом гротескном изображении я не узнавала себя. Не нашёлся ещё фотограф, который снял бы меня так, как я сама себя видела. Может быть, этот фотограф, который назвался моим дядей, тот самый? Может быть, встреча сегодня не случайна? Может быть, сама судьба свела нас, чтобы он запечатлел мою недолговечную красоту?
Я знала, что красота недолговечна. Дело даже не в возрасте. Дело в голоде. Я знала, что не смогу долго удерживать голодного зверя под контролем. Нельзя победить голод. В конце концов голод победит. Когда-нибудь, я не знала, когда именно, но до тошноты чувствовала ужас подступающей неизбежности. Как бы ни хотелось верить в обратное, но где-то глубоко внутри я понимала, чем грозит голод. Понимала, что у всего есть оборотная сторона. Оборотная сторона анорексии – срыв. Я закрывала глаза и видела себя огромной, как лежбище моржей, тушей. Мне придётся дорого заплатить за худое тело.
Я не всегда была худой. Да-да, но это секрет. Никто на этой выставке не должен узнать. Никто вообще не должен узнать. С другой стороны, мне хотелось показать всему миру и этому фотографу в частности, какой я была до. До того как приблизилась к идеалу, чтобы он понял, каких трудов стоила эта фигура, что я не просто худая от природы девочка. У меня запутанная история. У меня есть опыт и чувства. Я глубокий человек.
Захотелось выдернуть его из толпы, отвести в угол и рассказать всё. Всё, на что мне пришлось пойти. Речь не только о диком животном голоде. Мне пришлось потерять половину волос и всю зубную эмаль. Попрощаться со сном и людьми, которые были в моей жизни до Аны. Срывать голос при каждом разговоре с мамой, ведь я могла только кричать. Вот и сейчас мне хотелось кричать. Хотелось, чтобы он увидел не только идеальную фигуру, но и жертву. Жертву, которую я принесла, которую приношу сейчас. Хотелось, чтобы он меня пожалел. Хотелось уткнуться ему в плечо и заплакать. «Я так голодна», – сказала бы я. Я была голодна, но это не значило, что я хотела есть.
Поэт
Я не всегда была худой, и страх снова набрать вес преследовал меня, как и всепоглощающие, всепроникающие, вездесущие мысли о еде. Я засыпала и просыпалась с мыслями о еде.
Я не была худой, когда влюбилась. Я полюбила его с первого взгляда, с первого сказанного им слова, и даже раньше. Казалось, я любила его ещё до своего рождения, до сотворения Вселенной. Да и как можно было не влюбиться в высокого, два метра ростом, поэта с копной непослушных чёрных кудрей?
Удивительно, что этот мальчик – звезда школы – увидел во мне что-то, чего не видели другие.
Как у нас всё началось – это сказка! Был очень морозный день в начале января, на улице шёл снег. Рождество. Может быть, это грех, но небеса не разверзлись и не покарали нас. То, что это произошло на Рождество, даже сыграло на руку. Если бы это был другой обычный день, может быть, ничего и не случилось бы. У него были неоспоримые аргументы:
– Нам надо сделать это сегодня, чтобы потом, когда состаримся, рассказывать внукам, что их бабушка с дедушкой пошалили на Рождество.
Мы познакомились час назад, но уже думали о внуках. Мы всё поняли с первого взгляда. Насколько сильна и знаменательна наша связь – словно мы были близки в прошлой жизни, а может, и в нескольких.
Мы учились в одной школе, но познакомились, когда я уже поступила в университет, а он в академию. Я была на первом курсе, а он на втором. Мама уехала на несколько дней, а я пригласила в гости, по сути, незнакомого человека, хоть он благодаря своей популярности и был всегда на виду. Я зашла на его страничку во «ВКонтакте» и просто написала адрес. Мы даже в друзьях друг у друга не были, но жили довольно близко – не прошло и часа, как он позвонил в дверь.
Я открыла, и меня, как говорится, словно обухом по голове ударило. Он был настолько высоким, что мне приходилось запрокидывать голову, чтобы рассмотреть его. Весь этот молодой человек был таким поэтичным, что просто восторг. Сообразив, что надо его впустить, я открыла рот и выдохнула:
– Ты пришёл.
– Я пришёл, – ответил он и улыбнулся.
Никогда со мной не случалось ничего настолько интересного. Вдруг показалось, что со мной вообще никогда ничего не случалось. Сердце билось так громко, что я была уверена – он слышит. Гравитационное притяжение между нами нарастало.
– Чувствуй себя как дома, – сказала я, закрывая дверь в уверенности, что больше никогда не выпущу его из этой квартиры.
Мне только что исполнилось восемнадцать, он только что вышел из токсикологии, куда попал после попытки самоубийства. Там он встретил бывшую учительницу по химии. Так он сказал. Я поверила. Я верила всему, что он говорил. Я поверила бы, если бы он сказал, что прилетел из другой галактики, чтобы уничтожить человечество.
Он свалился как снег на голову с бутылкой рубинового вермута «Сальваторе» и колодой покерных карт в плёночке. Днём он, прогуливая пары, отсыпался, а по ночам работал крупье, пока казино не оказались вне закона. Мы открыли вермут и под завывания Джима Моррисона сели на пол играть в покер на раздевание. My wild love is crazy. She screams like a bird[1].
Правила игры я не знала, но это было так же неважно, как и то, кто первый разденется. Раздеться – запросто, ведь это был он – Джокер, шут, висельник. Длинный, звонкий, кудрявый enfant terrible[2]. На Рождество и правда случаются чудеса. Крыша, пока!
К тому моменту, когда мы оба оказались без одежды, в ванной наполнился водой выложенный плиткой бассейн вместимостью две тонны. Вода быстро остывала. Было до нелепости неудобно.
Шутник запрокинул голову и громко сказал:
– Это полный провал!
Мы хохотали оба. Давно мне не было так смешно, и даже ни капельки не обидно. Он был умным, стремительным, ловким, обладал каким-то заразительным свирепым весельем. Мы были одним целым.
Из квартиры мы вышли наутро, чтобы не шокировать маму внезапно нахлынувшим счастьем. Холод такой, что перехватывало дыхание, из носа текло. Он в кедах на босу ногу, а я в кроссовках. Вы вполне могли бы принять нас за школьников, облюбовавших местный подъезд для спонтанных свиданий.
– Пообещай, что ничего не изменится, – просила я.
– Обещаю, – ответил он.
Грядущее блаженство представлялось бурным, словно река в тропиках. Мы долго блуждали по улицам, по сибирским заснеженным улицам, по подворотням. Всё вокруг внезапно стало слишком красивым. Звуки жилмассива казались тишайшими по сравнению с грохотом наших сердец. Изо рта вылетали облачка пара. Замёрзнув, мы отогревались по подъездам, в тамбурах у друзей. Хотя прогулками дело не ограничивалось.
Утекай
Был тот редкий случай, когда у него имелись какие-то деньги. Откуда – кто знает? Они всегда появлялись нежданно-негаданно и, как белые дни, утекали сквозь пальцы. Я не спрашивала откуда, чтобы не создавать неловкости. А ему было стыдно в свои девятнадцать принимать деньги от родителей. Я всего на год младше, но горизонт времени пролегал между нами. Миллион световых лет. Он – бегун на длинных дистанциях, на длинных пружинистых ногах, а я – коротконогий ослик – не могла за ним угнаться. О себе я всегда говорила в мрачно-юмористическом тоне. А о нём – с придыханием. Насмешка над собой – это всего лишь способ защититься от боли.
Серый жилмассив плавился под полуденным солнцем. Наши каменные джунгли в трёх соснах. На домах вдоль улицы жильцы самовольно вывешивали красные флаги. Сдержанно, но настойчиво говоря: «Район у нас не зелёный, а красный». Пыльно и душно на улице, как в старом колониальном мире.
На его скульптурных с узорами вен руках уже лежал приятный золотистый загар. Мне хотелось молиться на эти руки. О господи, я не заслужила этих рук, которые кормят меня виноградом. Виноград – это почти вино. Асфальт – почти пляж. Каменные джунгли – почти Африка. Красные сигареты – почти американская мечта. Роман – почти жизнь.
Он купил неизменно красные сигареты в жёсткой пачке с острыми углами. Остались монеты, на которые можно купить и мне что-нибудь. Может, рингтон на телефон? Песню про невесту. «Завтра мы идём тратить все свои, все твои деньги вместе»[3]. Для цветов слишком жарко. Зачем дарить цветы, когда вокруг лето-весна? Зачем дарить рингтон, когда можно по памяти цитировать лозунги французской революции 68 года?
Я не хотела цветов и рингтонов. Праздник и так был всегда с нами. Праздник в его голове, в его кудрях, в его руке с сигаретой. Только вдруг мне захотелось хрустящего розового винограда.
Виноград продавался на улице, даже не в палатках, а в маленьких мобильных ларьках, рассыпанных тут и там у подножий супермаркетов. Большие магазины всё ещё были для меня в новинку.
Нежные ягоды покрыты белым матовым налётом, но светятся изнутри. Тяжёлые, сами отпадают от черенков. Он нёс прозрачный целлофановый пакет с виноградом в одной руке, другой – вёл меня по каменному городу. Показывал новый путь – пыльная, засыпанная песком, неасфальтированная дорога по краю растущих девятиэтажек. По другой стороне тянулась ровная линия низких гаражей. Пальцы в босоножках покрылись серой пылью.
Посреди поля, между бетонных и железных коробок из земли, росла труба. Колонка. Миллион лет она была здесь. Миллион лет я не видела ничего подобного. Провидение было на нашей стороне – посылало дары, которые мы принимали как должное.
Он зубами оторвал угол пакета и промыл виноград под холодной струёй. Вода стекала из небольшой дырки и чертила линию нашего пути, когда мы шли по песчаной насыпи. По склону холма вниз к подножию шумного города спускались бетонные ступени к станции метро «Гагаринская». Там не было памятника первому человеку, побывавшему в космосе, – только круглое лицо в скафандре улыбалось со стены платформы между прибывающими поездами. Мы сидели на каменном парапете неработающего фонтана и ели виноград. Молча, только нервно смеялись, когда лопалась упругая кожица и острые струйки сока выстреливали изо рта.
Без единого проблеска мысли я одну за одной закидывала в рот виноградины, пока они не закончились. На дне пакета скопились маленькие ягоды – изюм, чистый сахар. Рот вязало от сладости. Руки, подбородок липкие, губы окрасились фиолетовым.
Он выкинул пакет, затушил окурок и закурил новую сигарету.
– Что будем делать сегодня, Хитрован?
Хитрован. Хитрованка. Так он меня называл. Я не была хитрой. Я была обезьянкой – весёлой, задорной, с пером в ухе и в его огромной, развевающейся, как флаг, белой рубашке.
– То же, что и всегда, – отозвалась я. – Завоёвывать мир.
– Завоёвывать мир, – повторил он. – Конечно.
Но чёткого плана не было. Только прожить этот день, зажав и раздавив его в липких пальцах. Избежать неизбежного.
Я прогуливала университет, он, отныне отчисленный из академии, которую вскоре переименуют и присвоят статус «при Президенте РФ», избегал всяких прогулов. Впрочем, и раньше ходить каждый день на пары было явно не для него.
При Президенте РФ не принято держать неблагонадёжных студентов, хоть и с платного отделения. Отчислили, конечно, за дело – не за плохие оценки, а за героический поступок был принесён в жертву засаленный синий студенческий. Достаточно один раз сходить в мэрию с бумажкой в защиту нерадивого художника, как тебя мгновенно вышибают из вуза. Он был изгнан, ибо оказался для них слишком революционным, слишком безрассудным.
– Прикинь, только вышел из мэрии, ещё до метро не дошёл, звонит декан. Говорит, так и так, отчисляем тебя как неблагонадёжного студента.
– Что, серьёзно?
– Да. Вот маман обрадуется, что не надо больше им платить!
В другой раз, в другом положении мы бы искали место, где можно заняться любовью, но сейчас – только прожить этот день. Виноград был компенсаций близости. Не стоило его есть. Не стоило есть плохо промытый переспелый и слишком сладкий виноград. Не следовало дышать дымом. Не следовало, может быть, и встречаться в этот день.
Он совершенно естественно моргал глазами по очереди – правый-левый, левый-правый. Невероятно. Это была игра, и он играл в неё мастерски. Я не могла к этому привыкнуть.
– Ты моргаешь по очереди!
– Да. А твой взгляд вообще мозг выносит.
Он моргал по очереди, кормил меня виноградом, считал родинки на моём теле. Я носила его белые рубашки, которые доставали мне до колен, и ставила ему засосы на шее. Мы обещали поздравлять друг друга с днём рождения каждый год, даже если когда-нибудь расстанемся.
Его день рождения в июле, но сейчас только май. Яркое солнце испещрило асфальт тёмными пятнами неподвижных теней. В частном секторе жгли мусор. Сколько же у них мусора, чтобы жечь каждый день? И что за мусор пахнет так вкусно – летом, дачей, копчёностями? Запах усиливался по мере приближения к дому. С моего девятого этажа открывался панорамный вид на раскинувшееся до горизонта полотно деревянных домов. Серый дым заволакивал небо. Нетрезвые мужчины заволакивали ноги в трактир «Ермак» и пропадали во тьме открытой двери. «Ермак» стоял на границе жилмассива и частного сектора. Я смотрела в окно и представляла, как, если бы папа был жив, я бы спускалась с девятого этажа и шла в «Ермак» его искать. Однажды я зашла туда купить спички. Остановилась на пороге – не было ни папы, ни спичек, только, как огоньки, горели в темноте красные глаза невидимых мужчин.
– Опять шашлыки жарят, – говорю я, шумно втянув воздух.
– Ха-ха, шашлыки из котят! Хитрован, ты бы попробовала шашлык из котят? – смеётся он.
– Нет. А ты?
– Я бы лучше тебя поджарил и съел, ха-ха!
Сигаретный дым застревает в чёрных кудрях. Шашлычники едят котят. Мир ждёт, когда его завоюют. Мы ждём неизвестно чего и возвращаемся к дому, где поэт жил у своего друга Вани, когда сбегал от родителей. Рядом с зелёной скамейкой стоит зелёная урна. Тошнота подкатывает к горлу. Откуда-то изнутри меня раздаётся настойчивый стук.
– Тук-тук.
– Кто там?
– Вероятно, дьявол.
Я едва успела нагнуться к урне. Стук. Раз-два-три. Удар. Ещё один нетерпеливый прыжок. Шлепок. Фиолетовая кашица выпрыгивает и приземляется на дно урны. Вот и весь план. Вот и весь виноград.
Как будто так и должно быть, как будто изначально и был такой план – красные сигареты, красные флаги, оранжевая жара, песня про невесту, виноград, колонка, пыль, дым, скамья, урна.
«Утека-а-ай, – запел его телефон, – в подворотне нас ждёт маньяк…»[4]
Я никогда не спрашивала, кто ему звонит. Задать этот вопрос даже мысли не возникало. И так понятно – звонит, вероятно, дьявол.
О чём он мог говорить с дьяволом? О, у них было много тем для разговоров. Он читал дьяволу свои стихи, или дьявол нашёптывал ему на ухо то, что он впоследствии записывал. Я внимательно вслушивалась, но ничего не запоминала – неведомая рука стирала слова из памяти.
Вместо «пока» он неизменно заканчивал разговор фразой: «Я позвоню тебе, гудбай!» Этому научился, вероятно, тоже у дьявола. На самом деле это фраза из песни. Такой старой и волшебной, что почти от дьявола.
– Я позвоню тебе, гудбай! – Он спрятал телефон в карман и посмотрел на меня с высоты своего роста. – Пойдём, я тебе кое-что покажу.
Мы искали своё место на районе, чтобы всё было рядом – его и мой дом, наш лицей, супермаркет «Холлидей классик» и «Нью-Йорк пицца» – довольно паршивая забегаловка неподалёку от школы, но зато там можно было сидеть часами, ничего не заказывая.
Среди многообразия одинаковых девятиэтажек, по подъездам которых мы отогревались зимой, была только одна с доступным выходом на крышу. Внизу надо было дождаться, пока кто-нибудь откроет дверь в подъезд, и незаметно её удержать. Притвориться, что тоже живёшь здесь, ищешь ключи в сумке или вот-вот тебе откроют друзья. Тогда у нас были кнопочные телефоны. У меня голубая «Нокиа» с чёрно-белым дисплеем и мягкими кнопочками. Или к тому времени её уже украли? Вместо неё появилась раскладная розовая «Моторола». Мы с мамой пользовались ею по очереди. Кнопки совсем не мягкие – ребристый холодный металл. Она раскладывалась с приятной магнитной отдачей в руку. Я хранила её как зеницу ока, и никому и никогда не суждено было вытащить её из сумки в переполненном автобусе.
Поднимаемся на лифте на восьмой этаж, до девятого лифт не ходит – кнопка «9» сожжена, вероятно, неведомой рукой дьявола. Перед выходом на чердак стоит железная решётка. Пара витых прутьев погнута так, что при желании между ними можно пролезть.
Всё надо было сделать быстро. Моё мягкое тельце легко протекало меж прутьев – только большая голова создавала препятствие – железо касалось затылка и носа. Он складывал своё длинное худое тело, а потом раскладывался по сгибам, как лист бумаги. Лифт двигался, останавливался где-то совсем близко. Угрюмые люди выходили на лестничную площадку покурить. Тьма и свет – тьма.
Там мне открылся красочный мир алкогольных коктейлей. Мы покупали их в ларьке у дома. «Абсентер» – первый в моей жизни спиртной напиток, кисло-сладкий, обжигающий горло. Ещё мы пили «Страйк», «Белый русский», но только не «Ягуар», от одного запаха которого начинало тошнить.
У меня не было коктейльного платья. Я даже не знала, как оно выглядит. Вероятно, это платье, которое надевают на коктейльные вечеринки, как в чёрно-белых американских фильмах.
Вечеринки устраивали богатые красивые люди в своих больших аккуратных домах, расставленных, как шахматные фигуры на доске, в определённом, узаконенном штатом порядке. Гости подъезжали на длинных белых автомобилях ко времени, когда спадает дневная жара – коктейль-тайм, хотя первый коктейль позволяли себе уже после полудня. К вечеру жажда только усиливалась. Чёрные фигуры шофёров в фуражках и ливреях открывали двери автомобилей. Белые фигуры гостей медленно выплывали из салона и скрывались в прохладе белых домов. А где-то в залах притаился Эдичка Лимонов со своей хитрой ухмылкой, в белом костюме и очках в тонкой оправе.
Лёд похрустывал в ведёрках с шампанским. Прохладительные напитки в сопровождении закусок. Дамы в сопровождении мужчин. Женщины в широкополых шляпах. Все сплошь кинозвёзды. Ранее прибывшие гости уже заняли руки треугольными бокалами на тонкой ножке. На дне плавала игривая зелёная оливка. Смешно выглядели мужчины, предпочитавшие мартини старому доброму виски. Кокетливый бокал с широким ободком напоминал край юбки. Блестящий скрипящий атлас и шёлк. Я бы никогда такое не надела.
Это чёрно-белое кино, которое в голове всегда более цветное, чем отреставрированная копия: ладонь, заслоняющая солнце, – кармин, лиловая тень, влажное пятно – синь, лицо – слоновая кость, опаловая бледность. А дома всех оттенков сливочной белизны, и цвет отзывается во рту вкусом французского сыра бри. Всё это казалось за гранью фантастики – в нашем холодном сибирском городе коктейльных вечеринок отродясь не было.
До знакомства с поэтом я не пила коктейлей, кроме разве что молочных. В детстве был вкусный молочный коктейль в кафетерии с выведенным курсивом на стекле названием «Белые росы», как будто кто-то большой и важный сделал ошибку, и вместо «Белые розы» написал «Белые росы». Иногда я заходила туда с родителями после продлёнки в детском саду.
В кафетерии не было красивых дам в коктейльных платьях, только необъятных размеров продавщицы в белых фартуках и поварских накрахмаленных колпаках. Ткань скрипела под натиском тяжёлых бюстов, нависавших над прилавком с пирожными. Птичье молоко, наполеон, медовик, пирожное-картошка с двумя – салатовой и розовой – масляными розочками. Вдоль стен стояли круглые высокие столики без стульев – наследие не американского дайнера, но советского общепита.
Нигде больше я не пробовала такого невесомого напитка. Коктейль шумно готовился из молока и мороженого. Он весь был пористой пеной с крупными пузырьками. Белое взбитое облако.
Взрослые говорили: «Пирожное не надо, оно невкусное». А я не верила – если коктейль такой вкусный, значит, пирожные тоже должны быть вкусными. На пирожные можно было только смотреть. Дышать на толстое стекло витрины. Упитанный ребёнок не понимал, но чувствовал – нельзя, потому что дорого.
Детский сад закончился, как заканчивается всё страшное, и начинается нечто ещё более ужасное – музыкальная школа. Она находилась чуть дальше, но путь также пролегал через «Белые росы». Коктейль после экзамена по специальности – это почти вечеринка. Платья не было, но была скрипка в деревянном футляре.
Из клубничного и сливочного я всегда выбирала сливочный – белые ведь росы. Коктейльное платье может быть канареечно-жёлтым обязательно с открытой спиной или цвета яркой фуксии с большим бантом сзади.
Коктейль – это просто красивое слово, он может быть и зелёным газированным напитком в жестяной банке. Может быть смешан из чего угодно – колы и водки. Молока и йода.
Йод
Йода дома не оказалось. В пыльной коробке, оставленной в кладовке ещё прошлыми жильцами, лежало много лекарств с неизвестными названиями. Все были сильно просрочены. Если раньше я в неё и заглядывала, то больше из любопытства, чем по необходимости. По-хорошему, всю коробку давно надо было бы выбросить. Она до тошноты пахла больницей. Нашлась и баночка с йодом, но в ней не осталось ничего, кроме засохших коричневых хлопьев на ободке.
В пыльном городе не бывает весны – только лето. Сухое знойное лето. Жарко, близится полдень. День спокойный, но угнетающе душный. Пот струйками стекает по телу. Мама на работе, а я сижу в своей комнате на детском ковре с нарисованной железной дорогой и поездами, окружённая предметами, которые вдруг кажутся случайными и незнакомыми: маленький письменный стол, белый игрушечный шкаф с меня ростом и двухъярусная кровать. Сдержанно-молчаливый вид вещей будто говорит: «Мы всё знаем, но никому не скажем».
Я раскачиваюсь из стороны в сторону. Чувствую себя липкой и покалеченной, как использованная жевательная резинка. Дверь на балкон открыта – деревянные окна с сосновыми панелями накаливаются и потрескивают под гнётом беспощадного солнца. Солнце разрушает всё.
Я стою, я сижу, я слоняюсь от стены к стене, изнуряя себя. Чувствую себя тигром в клетке. Мысли плывут, как мусор по реке. Я хотела бы испариться подобно пятну в рекламе чистящего средства «Ваниш».
Из оцепенения меня бесцеремонно вырывает телефонный звонок. Я нервно подскакиваю. Велик соблазн притвориться, что никого нет дома, но мне хватает ума ответить. Он обещал прийти к трём. Я кладу трубку, встаю и хожу из комнаты в комнату, пока почти не забываю, что ищу – одеяло, старое и ненужное, чтобы мама не заметила его пропажу.
Оно нашлось в шкафу. С самого начала я представляла именно такое – детсадовской расцветки, – оранжевое с пожелтевшим рисунком, большое и тяжёлое. Я сложила его в четыре раза и положила в прозрачный пластиковый пакет из магазина молодёжной одежды «Депо».
Дойдя до места назначения, то есть спустившись на лифте и выйдя из подъезда, я жду его, сжимая в руке связку ключей, ковыряю носком туфли трещину на асфальте. Десять, двадцать, тридцать минут четвёртого. Думаю, вы и сами уже догадались. Почти все его рассказы были замечательной выдумкой, фантазией, фикцией. Может, и в этот раз он пошутил. Я не знала, что побуждает его врать – высокое мнение обо мне или низкое, но это было неважно – я согласна на оба варианта.
Разве не все мы так делаем, когда влюбляемся? Существуем между мечтами и ночным кошмаром. Я решаю, что и в этот раз он жестоко пошутил, когда длинная тень ложится передо мной. Оборачиваюсь. Он выглядит измученным и нервным. Не брился уже дня три или, может, четыре. Он наклонил голову и приложил палец к губам, как будто нам предстояло сделать что-то не очень законное. Я вздохнула. Вздыхать – единственное, что оставалось в моей ситуации.
Мы шли молча, только мелочь звенела в карманах. Пересекли улицу на перекрёстке и спустились вниз с пологого холма. Серый асфальт, тянувшийся далеко-далеко, был весь в трещинах. Солнце сияло слишком ярко. Улицы, словно сговорившись, делали вид, что всё нормально, будто мы не были застигнуты случайностью врасплох.
Над зелёной аптекой развевается красный флаг. Поэт остаётся на улице курить красные сигареты. Я собираюсь с духом, чтобы проделать этот путь. Считая ступени, поднимаюсь по лестнице. Толкаю дверь и вхожу под звон колокольчика. В аптеке пусто и прохладно. Женщина с тёмными волосами, в белом халате с голубой оторочкой смотрит на меня строгим взглядом. Золотая цепочка блестит на шее. Волосы собраны крабиком на затылке. Её авторитет пригвоздил меня к полу. В аптеке она не провизор и не фармацевт, она такая же важная, как врач.
Я оглянулась, словно проверяя, что никто за мной не подглядывает.
– Йод, пожалуйста, – прохрипела я.
Она окатила меня презрением, или мне только почудилось.
Йод оказался очень дешёвым – что-то около восьми рублей. Я отсчитываю монеты и, пока женщина его ищет, взгляд выхватывает на витрине большую бутыль шампуня «Лошадиная сила». 136 рублей 50 копеек. Неплохая деталь для стихотворения, если он решит запечатлеть нашу историю. Иди, девочка, да прибудет с тобой сила лошадиная.
Флакон с йодом точно такой же, как засохший из коробки с сокровищами. Кладу его в карман, где он смешивается с влажными бумажными десятками и мелочью.
Я закрываю дверь и выхожу на улицу. Воздух обдаёт жаром. День остаётся по-прежнему заурядным. Восемь ступеней вниз – по одной на каждый рубль за коричневую стеклянную баночку. Он стоит на том же месте, кудри покрыты россыпью солнечных бликов. Бросает окурок на землю и давит ногой.
– Теперь молоко, – говорю я и беру его за руку, как великую драгоценность.
Мы заходим в магазин с белыми буквами на красном фасаде. Там, в отличие от аптеки, жарко и полно людей. Пока я выбираю молоко, он нарушает молчание, которое мы храним со встречи у подъезда:
– У Достоевского в «Братьях Карамазовых» описание дьявола самое точное. Но в бога я всё-таки не верю. Каждый человек – бог. А ты?
– Я тоже не верю? – переспрашиваю я, пока он жонглирует яблоками.
– Нет, ты тоже бог?
– Ты мне скажи.
– Нет, ты не бог. Ты мой Хитрован.
Мы переглядываемся. Я всматриваюсь в его лицо, пытаясь найти подтверждение тому, что он шутит. Чувства меняются так стремительно, что мы не можем их обуздать. Раздаётся звук, в котором я узнаю собственный смех. Утратив свою божественность, я стала потерянной и бестолковой и по этой причине должна решиться на категоричное действие. В любом случае не остаётся ничего другого, кроме как разбираться со всем по порядку.
Пробивая маленькую бутылочку молока на кассе, я замечаю, что всё вокруг такое красное. Красный дом. Красная форма кассира. Красные корзины. Красные помидоры в руках женщины за мной. Закрываешь глаза и оказываешься в темноте красной пещеры. Красный сигнал тревоги в голове. Есть только красное. Красное – оно живое. Краснота растекается по жилам. Красное чувство вины и белое молоко.
Весь этот набор – одеяло, йод, молоко – сколько хлопот, столько хлопот. Надо было купить газировку, печенье, чипсы, пакетик солёного арахиса или банку шоколадной пасты «Нутелла» – что угодно, чтобы перебить вкус йода и скоротать время, но я вспоминаю об этом слишком поздно.
Бутылку кладу в пакет с одеялом и передаю ему. Город в пыли и гари, но всё равно великолепен, даже несмотря на безжалостный июнь, выжигающий улицы. Осталось перейти дорогу и подняться на крышу.
Когда мы в прошлый раз забрались на неё, он отдал мне стопку тетрадей со стихами – всё своё творческое наследие, – чтобы я их спрятала, сохранила в надёжном месте, пока он играет в бездомного поэта. Я испытала ощущение счастья исключительной остроты. Не могла поверить, что обладаю таким сокровищем. День за днём я проводила время, тщательно изучая и расшифровывая его почерк.
Меня совершенно покорил его талант. У него был дар писать. У меня – любить. В его текстах ощущалась упрямая, суровая и безжалостная работа над языком. Он обладал яростной спонтанностью. Был расколотым и очень целостным одновременно. Писал стихи, как дышал. Составляющие его поэзии – уверенность, напор, воля. В нём очень силён элемент воли. Он чувствовал себя свободным говорить всё, что хочет, – и говорил.
На крыше можно спрятаться от чужих глаз, но не от солнца. Вид с неё открывается скудный – лишь слепящий свет и жаркое марево над растрескавшимся городом. Я раскладываю одеяло на липком горячем настиле, похожем на свежий асфальт. Воздух струится, как пары топлива. Он – длинный, не помещается на одеяле. Сели, легли. Снова сели. Ветер принёс облако пыли. Пролетел голубь.
Сколько нужно добавлять йода? Об этом я не подумала. Откуда вообще взялся этот рецепт? Это знание как будто было со мной всегда, но кто это придумал – йод с молоком? Я не задавала этот вопрос, просто верила. А он, верил ли? Или ему было всё равно? Верил или нет, но делать было нечего. Пить.
– Сколько надо наливать? – спрашивает он.
«Мне откуда знать, – хочется ответить, – я никогда раньше этого не делала», – но я проглатываю слова и щедро наливаю йода – наверное, больше, чем нужно. Встряхиваю бутылку.
Он щёлкает зажигалкой, закуривает и протягивает мне сигарету – огонёк тлеет в его руках. Я затягиваюсь, глубже, тяжелее, и выпиваю коктейль, представляя, что это топлёное молоко. Уверенности, что я всё делаю правильно, нет. Страха тоже. Если ты уже решился на что-то, то страх перестаёт иметь значение. Капли молока стекают по подбородку.
– Гадость какая! – Я улыбаюсь, но как-то криво, горько. – Хочешь попробовать?
– Почему бы и нет? – говорит он.
От его ответа у меня дух перехватывает, но я, конечно, не даю ему это сделать. Вытираю рот тыльной стороной ладони. Сердце стучит в груди, как клавиши печатной машинки. Боль в сердце необъятна, как небо.
На оранжевом одеяле мы просто ждём – не знаю чего, может быть, когда солнце закатится за серую панельку на другой стороне улицы или небо упадёт нам на голову? Но время идёт так медленно. Минуты, как часы. По крайней мере, нужно подождать, продышаться – сразу идти домой слишком рискованно. Кажется, я начинаю драматизировать.
Я сворачиваюсь в позе эмбриона, как слепок жителя Помпей, который навечно застыл, захваченный врасплох раскалённым пеплом. Чувствую, как половина лица начинает гореть. Синее небо, лоснящееся и словно жирное от жары, облака, как рваные куски сахарной ваты. Чёрное солнце.
Из-под осыпавшейся штукатурки здания, где мы покупали молоко, выглядывают кирпичи и камни. По крыше соседнего дома ходят рабочие в оранжевых касках – такого же цвета, как детское одеяло, как молоко, окрашенное йодом. Его веки опущены, но он не спит. Он реален, как биение сердца. На нём чёрные джинсы и белая рубашка. От жары ткань мягкая и влажная и пахнет чем-то по-детски сладким. Мне нравится сидеть рядом и, как пёс, принюхиваться к нему. Я могла бы сидеть так бесконечно, лишь бы длить иллюзию безнаказанной близости. Больше ничего и не надо.
Так причудливо сплелись ощущения света на коже и мрака в душе. Больницей не пахло, но меня затошнило. Приступ острой боли, замаскированный под тошноту. Не верится, что это всё. Так просто?
Должно быть страшно это пить. Но мне не страшно. Мне не страшно, потому что я не думаю. С ним я совсем не думаю и совсем ничего не боюсь, даже умереть. Выпить йод? Хоть с молоком, хоть без молока – не страшно. Сработает, не сработает – не страшно. Я не боюсь, потому что я вообще ничего не боюсь. Я не боюсь, хотя не уверена в эффективности этого рецепта. Я не боюсь, потому что не дорожу собой, ведь проглотила как-то горсть тех просроченных таблеток из коробки. Почему же тогда так тревожно?
Насколько надо ненавидеть себя, чтобы выпить эту дикую смесь? Если не врать себе, настолько, насколько я себя ненавидела. Ненависть – сильное чувство, слишком сильное, чтобы справиться с ним в одиночку.
Йод осел на дне мутным осадком, окрасив донышко. Он крутит в руках бутылку с оставшимся йодо-молочным коктейлем. Перекатывает по одеялу, по животу, даже засовывает между поясом джинсов и телом. Откручивает крышку и заглядывает в бутылку, как в калейдоскоп, разглядывает только ему доступные узоры – видит на дне наше будущее. Считает родинки на моём теле:
– Двадцать восемь, двадцать девять, тридцать! Представляешь, тридцать на одной руке, а на лице вообще…
– На лице веснушки.
– Представляешь, у него будут такие же веснушки, как у тебя. Он будет такой же Хитрован, как ты.
– Он будет поэтом, как ты.
Глас вопиющего в пустыне
Коктейль с йодом не сработал, хотя просто чудо, что дело не закончилось отравлением. На крышу мы больше не вернулись, и детское оранжевое одеяло так и осталось лежать там, где мы его оставили, – под настилом из кровли.
Трудно поступать правильно, но поступать неправильно ещё сложнее. С тех самых пор, как была известна дата процедуры, я беспокоилась, беспокоилась очень сильно про себя и вслух, хотела всё отменить, но в назначенное время в холодном поту вошла в больницу, сжатая, как пружина.
За больницей проходила неасфальтированная дорога, а за ней – поле, на котором теснились серые коробки гаражей. Из земли торчали арматуры неизвестного происхождения. Это место было похоже на пустыню.
Я пересекла жёлтые пески. Вошла в помещение, осмотрелась. В приёмной сидели хмурые женщины с красными лицами. Некоторые тихо переговаривались. Главной темой, я предполагала было моё появление.
Больница оказывается совершенно не такой, как я себе представляла. Гораздо хуже. Но у меня есть защита – моя любовь. Она неожиданно загорается в душе, словно свет, отбрасывающий тени на стены пещеры.
– Жди, тебя вызовут, – сказала медсестра. Понимание, зачем я пришла, в её глазах было ужасно.
Я увидела своё отражение на блестящей поверхности двери и сказала себе: «Уходи. Выйди на улицу и никогда, никогда больше сюда не возвращайся». Но, конечно, я осталась и сделала то, что мне сказали, – переоделась в халат, тапочки и чистые носки. Сложила одежду и стала ждать. Кушетки в морщинах и заломах на коже казались невероятно холодными и жёсткими.
Вскоре меня позвала медсестра. Я завернула за угол в конце коридора и оказалась в большой комнате с замазанными белой краской окнами. Операционная была отделана мелкой белой плиткой, которая со временем стала серой и покрылась сетью тонких трещин. Посреди стояло кресло, похожее на зубоврачебное, обитое дерматином грязно-коричневого цвета. Медсестра взяла из моих рук розовую пелёнку и расстелила её по спинке и сиденью. Нет, в это кресло я ни за что не сяду. Я села и постаралась устроиться поудобнее, хотя это было невозможно. Мороз бежал по коже. Медсёстры громко переговаривались между собой, но я не могла понять о чём.
Потом медсестра в лиловом медицинском костюме принесла шприц, протёрла спиртом кожу у меня на руке. Когда она ввела в вену иглу, я смотрела в сторону, но почувствовала холод металла. Она ушла и вскоре вернулась, везя тележку с инструментами. Всё выглядело слишком большим, особенно металлические лотки в форме почек, в которые складывали использованные инструменты. Куда положат и его.
Нет слов, чтобы описать всё, что происходит внутри, снаружи, вокруг, везде. У меня просто закрылись глаза. Сами собой. Словно две одновременно перегоревшие лампочки.
Я понятия не имела, как долго всё продлилось: пять минут или час. Всё напоминало сон, действие которого происходит в условиях пониженной гравитации. Главное – не открывать глаза. Общий наркоз – и я не помню ничего, кроме сковавшего тело холода. А затем две медсестры пытаются поставить меня на ноги, но я не ощущаю пола. До меня не сразу доходит, что они обращаются ко мне: «Стой, стой, кому говорю». Не сразу осознаю, что и громкие звуки, режущие слух, вылетают из меня. Крик был такой, что кровь стыла в жилах.
Я орала во всё горло так, как никогда раньше. Орала как резаная. Орала, как будто меня прижигали железом, что было недалёко от правды.
– Не ори! Распугаешь нам всех пациентов! – рявкнула медсестра.
Неожиданностью было осознать, что здесь кроме меня есть другие пациенты. Это меня подстегнуло, и я начала орать пуще. Я рыдала и ногтями расцарапывала себе лицо. Беспощадное сотрясение себя, когда уже поздно, – привычное поведение жертвы.
Это продолжалось, пока я не выбилась из сил. А если не преувеличивать, то пару минут. Меня силой вывели в коридор. Я покинула больницу так быстро, как только могла. Выходя, я видела застывшие, холодные лица персонала.
День близился к вечеру, но было ещё светло. Поэт ждёт меня на крыльце клиники. Мягкий ветер нежно перебирает его волосы. Он смотрит на меня так, будто не совсем узнаёт. Ну же, поговори со мной. Пожалуйста.
– Ну вот, – он притягивает меня к себе и обнимает. – И что нам с тобой делать?
В этом вопросе так много всего. Я чувствую лёгкую щекотку в горле – это даёт надежду, что когда-нибудь я снова смогу засмеяться.
Он, как раньше, поджигает две сигареты и протягивает мне одну. Кажется, я не курила целую вечность, впервые за несколько недель меня не тошнит от запаха сигарет. Голова приятно кружится. Я ничего не могу сказать – только смотреть. Мы рассеянно вдыхаем и выдыхаем, разглядывая завитки табачного дыма, пока они не растворяются в воздухе.
Напряжения уже нет, но остаётся какая-то отстранённость. Я продолжаю искать то, что осталось невысказанным, но даже не представляю, что таится на дне его мыслей. Суём руки поглубже в карманы и бредём домой к Ване.
Там нас ждёт Ванина бабушка. Там у меня нет права на собственное мнение. Кажется, она не хочет оставлять нас наедине и разделяет квартиру на женскую и мужскую половины. Поэт с Ваней закрываются в комнате, а я остаюсь в зале на сооруженной для меня постели.
Не знаю, чем они там заняты, может, говорят обо мне, а может, просто наслаждаются досугом. Слышу запах сигарет, просачивающийся сквозь щель под дверью, и их приглушённый смех, урчание старого холодильника из кухни и всплеск аплодисментов из телевизора. В окна светит и отбрасывает блики на экран вечернее солнце, нежно-жёлтое, цвета китайской груши.
Ванина бабушка сидит напротив меня и смотрит шоу «Давай поженимся». Я чувствую себя в её присутствии неуютно. Когда я каждые полторы минуты пытаюсь встать, чтобы пойти за ним, посмотреть, чем они заняты, она меня останавливает:
– Куда пошла, лежи! Тебе нельзя вставать.
Она умеет вселить страх, хотя я и так была достаточно уязвима. Ванина бабушка – медсестра в этой клинике, она и записала меня на операцию. Я отношусь к ней с большим почтением. Она выходит из комнаты и возвращается, неся две чашки дымящегося напитка. Одну, громадную, как полуостров, с надписью Nescafé протягивает мне:
– На, пей. В лице ни кровинки.
Я беру чашку и усаживаюсь в постели, поджав под себя скрещенные ноги. Тусклые глаза с укором взирают на меня.
– Вот через пару годиков поженитесь, все нормально будет. А вообще ты присмотрись получше. Может, не чета ты ему, – сказала она, оплетая пальцы сигаретным дымом.
Её железобетонная уверенность в собственной правоте одновременно и чересчур, и недостаточно сильно бьёт по мне. Я делаю вид, что её замечание меня никак не задело. Впрочем, бог с ней, сейчас не до неё. А может, она права. Наверное.
Я отхлёбываю горячий чай – аромат заглушён вкусом сахара – и закашливаюсь. Поэт вырастает в проёме и улыбается, как ни в чём не бывало. Я вглядываюсь в тайну и величие этого мальчика – недосягаемого. Мы существуем в одном и том же месте, в один и тот же момент. Уму непостижимо.
– Мы пойдём погуляем, – говорит он.
Ванина бабушка улыбается в ответ, показывая следы помады на зубах. Он ждёт моей реакции. Я тоже улыбаюсь и киваю. Я ещё способна радоваться за него. Я рада, что его ждёт целый мир с девушками на любой вкус, которые будут визжать, как при виде Элвиса Пресли, исполняющего свой фирменный танец бёдрами.
Он уходит, а я остаюсь лежать в комнате с жёлтыми занавесками, кактусовым садом на подоконнике и скопившимся на полу тополиным пухом. Вполне в моём духе. Перспектива, что завтрашний день будет лучше сегодняшнего, была, увы, почти нулевой. Однако что пользы думать об этом? Я недвижно лежу в постели, закрываю глаза и притворяюсь, что сплю, пока действительно не засыпаю.
Наутро я самовольно выписалась из временной палаты в Ваниной квартире и отправилась домой. Голова была тяжёлой, горло болело. Такое чувство, будто я страшно состарилась, пока спала. Хотелось опять забраться в сон. Я сказала, что неважно себя чувствую, и с утра до вечера сидела, запершись в своей комнате, почти ничего не ела. В таком смятении прошло несколько дней. Выходить не было никакого даже символического смысла. Я замкнулась в себе, отстранилась, слушала плеер и курила на балконе. Мне ещё предстояло свыкнуться со случившимся.
Жан-Жак Руссо
С поэтом у нас всё началось с игры в покер и продолжилось подпольными играми, о которых знали только мы и пара его друзей. Он способен рассмешить меня, а также – напугать. Однажды, когда я лежала с температурой, он признался, что у него ВИЧ, и добавил: «Поэтому твоя простуда сейчас особенно опасна». Я поверила и безропотно приняла эту новость. Дело в том, что если ты сам привык говорить правду, то часто забываешь, что другие могут врать. У меня вообще такой характер: говорю всё как есть, мне даже в голову не приходит, что можно соврать. На следующий день он невзначай сообщил, что это была шутка. Шутка.
Многие его истории напоминали сюжет фильмов нуар или детективов с запутанной интригой. Он показывал мне сообщения от своей бывшей девушки, которая была повстанцем армии сапатистов, преследовала его и угрожала, что убьёт, если он не присягнет ей на верность, а потом оказалось, что он сам создал этот аккаунт. Это были его игры. Он называл это «обрести перспективу». Я не понимала, что это значит, но подыгрывала, мол, я такая же отвязная, как и он.
Мы образовали некий кокон, как бабочка шелкопряда, и хорошо проводили время. Особенно ночи – чертовски хорошо. Редко у него дома, прячась от его родителей, сохраняя иллюзию, будто они не замечают копошения в комнате сына и не видят тень, которая проскальзывает ночью мимо их спальни в туалет. Они либо подыгрывали, либо им было всё равно, но так как это происходило нечасто, они, наверное, не возражали. Он периодически уходил из дома, и, возможно, они были рады, что он возвращался, пусть и не один. Кто знает, он утверждал, что они только и ждали, когда он уйдёт насовсем. А сам он радовался любой возможности сбежать. Вероятно, у него на это были какие-то свои, неведомые мне причины.
Другие ночи, которых было больше, но меньше, чем хотелось бы, мы проводили у Вани. Про Ваню существовала удивительная история. Угадайте, кто мне её рассказал?
Ваня был раздолбаем, а также слыл затворником, который не выходил из дома дальше подъезда. Какая-то таинственная девушка разбила ему сердце. От несчастной любви он хотел покончить с собой, но вмешалась бабушка – спасла, буквально вытащила из петли. После этого случая Ваня с головой ушёл в мир компьютерных игр. Он играл в World of Warcraft с религиозным фанатизмом, и у него была всего одна почка. Вторую он продал, чтобы позволить себе играть в WOW и не работать.
Вы думаете, я должна была чему-то научиться после истории с ВИЧ и армией сапатистов? О чём-то задуматься и не принимать все его слова безоговорочно и всерьёз? Нет, ничего подобного. Я верила каждому слову, поверила и в одну почку.
Он был джокером, шутом, висельником, королём историй. Смеялся. И творил. И вытворял. Выдумывал истории с бешеной скоростью. Вероятно, это он из нашей пары должен был стать писателем.
Мне нравилась эта история, и меня не смущало, что выходила какая-то ерунда. Я даже никогда не задавалась вопросом, правду ли он говорит. Правда была в его кудрях и смехе, а в этом нельзя было сомневаться. Но всё-таки его рассказы были настолько ошеломительными, что нормальный человек не преминул бы усомниться в их правдивости, но я слушала с открытым ртом и восклицала: «Вау!», «Ого!», «Ничего себе!». Одурманенная любовью, я слышала только то, что хотела слышать, верила в то, во что хотела верить. Именно такой я и мечтала быть – совершенно ошеломлённой любовью.
Другую девушку, уже не такую любимую, Ваня выгнал. С восторгом, захлёбываясь смехом, рассказывал мне поэт:
– Ты представляешь, что сделала эта дура?! Выключила комп, когда он смотрел аниме!
Я непонимающе улыбнулась. В моём представлении этого не было достаточно для расставания.
– Ты же так не сделаешь? Ты же мудрая женщина? – спрашивал он уже более серьёзным тоном.
Не знаю, была ли я мудрой, когда однажды в кураже, чтобы показать его друзьям, насколько я крутая девчонка, решилась выкурить одновременно две сигареты. Посыпались смешки, но я продолжила, не обращая на них внимания. Сигареты ощущались во рту, как два бревна. Любовь и танцующие клубы дыма. На середине сигарет мне стало плохо. Я сползла по стенке и сидела несколько минут, уткнувшись головой в колени, – я боялась, что меня вырвет, – пока поэт не поднял меня и не увёл в квартиру. Больше я так не делала, но в этом же тамбуре мы придумали ещё одну жестокую игру.
Читая стихи, он был высок и неприступен, как крепость. Я брала его штурмом, как большевики Зимний дворец: заучивала все его стихи и читала по памяти к месту и не к месту, истошно горланила на публике – смотрите, мол, я знаю его стихи наизусть. Читала с таким упоением, будто живы идеалы свободы. Он, кажется, немного этого стеснялся, что приводило меня в ещё больший восторг.
Его стихотворения были почти совсем не понятны (иначе и быть не могло), но ты слушаешь их, будто к горлу приставили заточку, и, когда их читала я, заточка была у меня в руке.
– «Затуши окурок о мою ладонь»! – выкрикивала я и протягивала ему раскрытую ладонь.
Было так волнительно оказаться внутри этого стихотворения, как шагнуть за непроницаемую гладь зеркала. Он сделал это. В конце концов, почему бы и нет? Аккуратно, словно вишенку посадил на пирожное с кремом.
Тогда мы были убеждены, что творчество возможно только через саморазрушение и испытание себя на прочность, а то, что позволено всем, представляло мало интереса. Всё происходило под анестезией сумасшедшей любви. Было совсем не больно, но очень весело. Разве, казалось бы, не наслаждение – горькое сладкое наслаждение? След от ожога был красивый, и тем более прискорбно, что он быстро прошёл, стал почти незаметен.
В другой раз он затушил сигарету о кожу на моём животе. Справа, рядом с тазобедренной костью. Было больно, потому что это была уже не игра. Ни он, ни я – мы не шли на компромиссы. Казалось совершенно естественным отдавать всего себя без остатка.
Оклемавшись от дыма в тамбуре, мы сидели на диване у Вани в комнате, смотрели аниме. Поэт в хорошем настроении, смешит меня, а в подходящий момент сгребает в охапку, закидывает на плечо и уносит в маленькую тесную ванную. Для чего ещё нужна юность, если не для этого? Молодость простит всё. Нет времени, нет ничего, только разливающийся чёрными завитками кудрей смех.
Без Ваниной помощи мы бы совсем пропали – так бы и слонялись по улицам и подъездам. Мы часто пользовались его гостеприимством, может быть, даже злоупотребляли, мало что отдавая взамен. Он был хорошим другом.
Когда мы с поэтом поселились в коммуналке на улице великого композитора Николая Андреевича Римского-Корсакова, Ваня у нас тоже бывал, даже жил какое-то время. Мы сидели втроём на раскладном диване из «Икеа», который поэт купил для нас. Деревянный каркас на тонких ножках, тощий матрац, но я всё равно страшно гордилась такой взрослой покупкой. Однако диван сломался через несколько месяцев и с самого начала был неудобным.
На выходных с прелестной регулярностью я ездила к маме. Это была наша традиция. За неделю она успевала наготовить нам еды и постирать вещи в машинке. Мы весело болтали на кухне, пока не приходило время мне возвращаться в нашу коморку.
Я шла, отягощённая дарами из родительского дома, как яблоня плодами. Мама хорошо готовила и покупала самые спелые фрукты в маленькой лавке, которую много лет держала рядом с нашим домом семья азербайджанцев. Еда от мамы была вне конкуренции. Котлеты из домашнего фарша, тушёные овощи, блинчики, выпечка и другие кулинарные радости. Неизменно в сумке были огромные, с румяными боками грейпфруты с толстой шкуркой, которая снималась, разделившись на две равные окружности.
Всё было оранжево-жёлтым, как мякоть разрезанной тыквы с рассыпанными блестящими семечками. Цвет, который возвращает в детство, где нет никаких забот и проблем. И неизменно было лето. Тогда я ещё любила солнечный свет.
Несмотря на тяжёлые, уже достаточно нагруженные едой сумки, я заходила в магазин «Рамос». Мы думали, что название как-то связано с египетским богом солнца Ра. Он находился на первом этаже дома, прямо под нашим окном.
Я покупала пирожные. Покупала их на все деньги, что у меня имелись. Нетерпеливо пробив их на кассе, огибала дом и взлетала на второй этаж.
Пирожные заняли прочное место среди прочих открытий первого волнительного опыта совместного проживания как пары. Они были финальным штрихом нашего обряда, обращённого к богу солнца, богу любви и всем богам, благоволящим безумным влюблённым. Тёмные, в мелкой панировке, будто обсыпанные белой пыльцой, тяжёлые и замёрзшие слепки. Гладкие, как крупные морские камни. Обтесало ли их море или слепили сильные рабочие руки, они были греховно вкусными. Замечательно в них было то, что не чувствовался вкус лимонного ароматизатора, который добавляли почти во все кондитерские изделия. Оно было как мороженое, только лучше – медленнее таяло во рту, на нём оставались гладкие следы зубов. К такому легко пристраститься.
Что может быть проще пирожного картошка, но поэт его очень любил, наслаждался им, а я пользовалась этим простым способом доставить ему удовольствие. Он изящно держал одной рукой в длинных красивых пальцах слепленный камешек, задумчиво смотрел на него, смеялся. Чёрные кудри отливали блеском, лунный блик отражался на блестящем откушенном пирожном со следом двух больших передних зубов. Только он, только один человек мог так наслаждаться. Потом мы ели грейпфрут. После сладкого фрукт должен был казаться кислым, но он был только слаще. До вязкости сладким.
Мы ели их в постели, лёжа на животе или сидя по-турецки, в темноте. Мы достигали такого состояния близости, как две ложки, сложенные вместе, одна в другую. Это был наш священный непоколебимый обряд или ещё одна игра, в которую играют влюблённые.
Я не знала, сколько в пирожном калорий. Ни на секунду не задумывалась, как все эти пирожные отразятся на моей фигуре. Я чувствовала себя всесильной. Я могла поужинать и лечь спать, перекусить в постели чем-то сладким и лечь спать без единой мысли о калориях, отёках от сладкого и весе. Сейчас это кажется чарующе неправдоподобным и от этого ещё более волнительным.
В другое время, когда не писал стихи, он увлекался фотографией. Снимал только на плёнку. Цифру считал фейком, жалкой подделкой. Свой первый фотоаппарат он нашёл на улице. Это могло значить что угодно. Он мог одолжить его и не вернуть, мог поменять на тетрадь стихов или выиграть в споре. Он любил заключать пари. Мы всё время заключали пари. Но, скорее всего, он его просто украл.
Он проявлял и печатал снимки в ванной и увешивал ими все стены. Фотоаппарат заставал врасплох. Меня он снимал фрагментами, поднося камеру очень близко к какому-то участку тела. Моё лицо на фотографиях было либо растерянным, либо со смущённой улыбкой или смехом.
У него было плохое зрение. Он говорил, что одним глазом видит не меня, а расплывчатое пятно. Камера была компенсацией за неработающий глаз. На фоне его вытянутой фигуры фотоаппарат казался по-игрушечному маленьким. Висел на шее, как африканский амулет.
Йен Кёртис распевал, как любовь разорвёт нас на части. А я думала: почему что-то настолько хорошее заканчивается так быстро?
Всё испортилось, когда я стала слишком много читать. Или, наоборот, я стала слишком много читать, когда всё испортилось. Жадно бросалась от одной книги к другой, от автора к автору. Я сидела над книгой так долго, что буквы начинали плыть перед глазами. В детстве, когда мне что-то не нравилось, я запиралась в своей комнате и читала. Здесь у меня не было своей комнаты. Только продавленный диван.
Заметив скуку или раздражение в его взгляде, я испытывала чудовищный внутренний разлад. И с удвоенным усилием старалась развлечь его, но было ли ему это нужно? В плохом настроении он непрерывно курил одну за одной красные сигареты.
Бывало и так, что он приходил весёлый в рубашке, застёгнутой не на те пуговицы, с улыбкой притягивал меня к себе, брал моё лицо ладонями и целовал. По этому жесту я определяла, что он в хорошем расположении духа.
Для безработного, отчисленного из вуза студента он был слишком занят, чтобы обратить на меня внимание. Мы жили в разных временах и почти не пересекались. Ночью он писал стихи и корпел над чем-то вроде своего философского трактата, а днём спал. Утром я находила заварку зелёного чая, которая всегда была слишком крепкой, и пепельницу, полную окурков.
Ничего не менялось, только названия книг. «Дон Кихот», «Сентиментальное путешествие», «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена», «История Тома Джонса, найдёныша», «Моби Дик». Я зачитывалась «Отверженными» Гюго, Шодерло де Лакло и даже энциклопедистами. Сотни часов я провела на диване с книгами. Да, я невероятно любила читать, но не чувствовала в себе смелости начать писать самой.
На третьем курсе, когда по программе зарубежной литературы мы дошли до французского сентиментализма, всё пошло наперекосяк. Кто виноват? Жан-Жак Руссо виноват. Я засыпала и просыпалась с двумя большими томами, которыми можно было убить – «Исповедью» и «Юлией, или Новой Элоизой». Между прочим, совершенно анархические труды для того времени. Я пропиталась идеями Руссо о положительной природе человека, как печенье в пирожном тирамису пропитывается кофейным ликёром. Восемнадцатый век с его пуританством и представлениями о чистой безгрешной любви проник в мою душу.
Я и без того была урождённым социальным интровертом, но тогда плотная пелена смирения накрыла меня, как молочная пенка густо покрывает кофе. Я загрустила. Так загрустила, что просидела вмятину в диване и не заметила, как поэту стало со мной скучно. Его любовь выдохлась, как откупоренная бутылка минеральной воды. День за днём я напрасно заталкивала эту мысль поглубже и подальше, пряталась от неё, утыкаясь в книгу.
Слишком много смирения ни к чему хорошему не привело. Он полюбил меня за то, что я была немного сумасшедшей, а потом оказалось, что я простая и скучная, с невысокими амбициями и примитивными желаниями. Скудной фантазией и скромными чаяниями. Человек с посредственными способностями, увы! А он не просто стремился к совершенству – он уже был совершенен.
Его улыбка вспыхивала гораздо реже, чем до того, как мы начали жить вместе. Если бы я была умной женщиной, я бы заметила очевидное, но я проигнорировала звоночек, когда он в переписке с другом назвал меня не иначе как «радио, которое никогда не замолкает». Предательский удар в спину, которого я совершенно не ожидала.
Грусть в моих глазах стала такой же старой и тяжёлой, как пожелтевшие тома из серии «Библиотека всемирной литературы». Сумки с едой сменились сумками с книгами. Я тащила их из университета до улицы великого композитора с мазохистским удовольствием.
Шла от метро, срезая путь, через двор с аркой, который попал в стихотворение, мимо магазина «Восток», который мы давно, казалось, в прошлой жизни, переименовали в «Кровосток» и неслись туда жаркими, душными от счастья летними вечерами, выкрикивая стихи. В дневное время воинственный «Кровосток» с погасшими неоновыми буквами на вывеске и высокими каменными ступенями выглядел печальным.
Я иду туда, куда ведут меня эти короткие улицы, вдоль хрущёвок, которые тоже остались в стихах, маленьких кирпичных домов, проседавших к земле. И я проседала под тяжестью своей печальной судьбы, строгого взгляда Руссо и сумок с книгами. Я обогнула дом, вошла во двор. Всё было залито солнечным светом. Прошмыгнула в тёмный прохладный подъезд, поднялась на второй этаж.
Я чувствовала, что он дома. Дверь закрыта неплотно, из-за неё доносилась негромкая музыка, а на обувной полке стояли незнакомые кроссовки. Женские. Они были ослепительно-белыми с розовыми полосками. Я не стала делать поспешных выводов – может быть, в гости зашла его подруга, с которой они называли друг друга братом и сестрой. Они дружили со школы. Она говорила по-французски и просила называть её Катрин, я называла её Радисткой Кэт.
Я разулась, открыла дверь и шагнула в комнату. Насколько я могла судить со спины, это была не Радистка Кэт. У Кэт были такие же кудрявые чёрные волосы, как у него. А у этой девушки волосы были светлыми. Он стоял у неё за спиной. Штаны спущены до щиколоток. Руки держат незнакомку за талию. Она, обнажённая по пояс, лежит животом на столе, за которым он по ночам писал стихи. Её кожа была розовой, как кошачий нос, а юбка задрана на спину.
Я увидела себя со стороны, будто в кино. Вот уж чистый ужастик. И ещё эта музыка. Он повернул голову, приложил палец к губам и лениво улыбнулся одним уголком рта. Весёленькая ухмылка застыла на его лице: «Да, немного неловко, но ведь ужасно смешно». Вот что было в этой гримасе. Весело, ему было просто весело. Он хохотнул, как будто это была неожиданная, но при этом забавная встреча. «Тсс, тише», – говорил его беззвучный жест.
Я не произнесла ни единого слова, не издала ни единого звука. На какой-то момент я как будто позабыла, где оказалась, – зачем я здесь? Что делать – драться или бежать? Я не могла двинуться, но почувствовала, как зашевелились волосы на голове. Ощущение было такое, будто мозги выскребали из головы чайной ложкой. А он продолжал раскачивать хлипкий стол с лежащей на нём блондинкой.
Мне не хватало кислорода. Было странное ощущение, что внутри что-то порвалось. Закружилась голова. Стук, который я слышала, – это был не стук его тела о тело этой девушки, он стучал по мне, как молот по наковальне, выковывая из меня воина. Жар разлился по телу. Прикоснувшись тогда ко мне, вероятно, можно было бы обжечься, как о раскалённое железо. В этой точке он сделал меня сильной. Он вернул силу мне.
В конце концов, сбросив оцепенение, я поняла, что мне лучше уйти. Я закрыла общую дверь в квартиру, вышла в подъезд и только там стала диким криком, яростью, унижением. Прислонилась к холодной грязно-зелёной стене, сползла на пол. Сумки с книгами остались на пороге. Странная штука: я почувствовала облегчение, когда подтвердились мои худшие опасения. А я-то думала, так бывает только в кино.
Не знаю, сколько времени я просидела в подъезде, но незнакомка так и не вышла. Наверное, он предполагал, что я могу устроить ей засаду. С красным заплаканным лицом я направилась в единственное место, которое у меня оставалось, – к маме.
Я ещё долго кипела злобной ревностью. Внутри меня была такая ярость, что я могла только корчиться, как корчится от боли животное. Я уцепилась за свою тошнотворную боль, за отвращение.
Я узнала два секрета. Первый – мир может перевернуться с ног на голову за одно мгновение. Невозможные вещи происходят, словно самые обычные. Одно мгновение может стать роковым событием. Мгновения достаточно. Второй – ничто не проходит бесследно. Если где-то убывает, значит, где-то прибавляется.
С этого дня у меня появилась способность – способность терять и извлекать из потери новые смыслы и силы. Но, как говорил Агамбен, способностью нельзя владеть, в ней можно лишь обитать.
А потом всё вдруг успокоилось, как после бури. В хорошее расположение духа я вернулась на удивление быстро. Проснувшись, я почувствовала, как по всему телу разливается какая-то новая жизненная сила. Разбросанный солнцем свет лежал во всех уголках моей комнаты. Голова болела от слёз, кожу стягивало, но я чувствовала себя сильной. Я больше не была одинокой. У меня созрел план. Я посмотрела в зеркало и увидела что-то новое. Мне улыбнулась она – Ана. Взяла меня за руку и уже не отпускала.
В конце концов, я никогда и не сомневалась, что так и будет.
Любовь моя Ана
Я точно знаю, что это было со мной всегда. Ана сопровождала меня всю жизнь, хотя я не сразу узнала, как её зовут. Дело же совсем не в весе, как может показаться.
Необходимость отыскать вескую причину, чтобы продолжать жизнь, которая разваливалась на части, обрушилась на меня как гром среди ясного неба. Решение пришло как-то само собой. То, что я увидела, войдя в ту комнату, дало мне это решение. Я должна отомстить – стать такой худой, пока не исчезну. Я буду вредить себе, но верить, что чувством вины у меня получится ненароком убить и его. Тогда мои мучения обретут смысл.
С любовью покончено. Для меня в мире уже не осталось мужчин. Освободилось много места в сердце. Пустота наполнена возможностями. Всю жизнь я мечтала стать худой и поняла, что сейчас самое время. Я не знала, получится у меня или нет. Точнее, была уверена, что не получится.
В сердце завелись черви, и я стала одержима желанием отомстить всему миру, навредив при этом только себе. Заморить себя голодом – вернуть себе контроль. Это была трудная задача, но я нырнула в неё с головой. Анорексия – это погружение в себя. Ты воздвигаешь между собой и миром такую высокую стену, что не видно, где она заканчивается. Ни один луч света не пробьётся сквозь неё. Жизнь вдруг сделалась такой тёмной, как будто меня накрыли колпаком. Не всем нужен свет.
Я захлопнулась, как ракушка. Мои глаза закрылись и буквально повернулись зрачками вовнутрь. Там они увидели много интересного. Это был совершенно иной мир, параллельный обычному и полностью от него скрытый. Я чувствовала себя новенькой, как ещё не открытый подарок, жизнь которого ещё не началась, однако вот-вот начнётся.
Полный отрыв от реальности – и больше ничего не нужно. Я не шучу. Все ориентиры исчезают, остается только стрелка весов и голод. Скинуть одежду, встать на весы и увидеть, как стрелка делает шажок влево. Маленький шаг для человека, но огромный для анорексика. Я выигрывала, и это было сродни раю на земле.
Не было какой-то определённой цифры. Не существует какой-то определённой цифры. Всегда будет мало, то есть – много. Всегда ты будешь весить много. Всегда можно похудеть ещё. Всё начинается с пары делений – полкилограмма, потом ещё полкилограмма. Полкилограмма здесь, полкилограмма там. Стрелка ползёт медленно, как же медленно она ползёт! Колеблется, возвращается.
Отвес – это единственное, что приносит удовольствие, и я хочу, чтобы это не заканчивалось. Я просто хочу всегда видеть отвес. Вскоре я понимаю, что никакая цифра не сможет меня удовлетворить.
Анорексия растёт, как плесень, – снаружи её ещё не видно, но внутри она уже есть. А если она и внутри и снаружи, то её уже ничем не выведешь.
Нет ничего тяжелее, чем стать легче. Но анорексия щедра. Ана награждает тебя. За каждый скинутый грамм награждает непередаваемым кайфом. Если отказаться от еды, то какой новый экстаз, какую новую полноту жизни принесёт только что родившаяся пустота.
«Нет ничего вкуснее, чем чувствовать себя худой», – сказала Кейт Мосс. Это полная глупость, Кейт. Еда не идёт ни в какое сравнение с кайфом от Аны, но я понимаю, почему Кейт так сказала. Она сказала так потому, что тем, кто не был в анорексии, не с чем сравнивать.
«Напиши обо мне так, как никто ещё не писал, – так мне говорит моя прелестная, восхитительно красивая, очаровательная и бескомпромиссная Ана. – Открой свой старенький лэптоп и пиши».
Каждое утро я жду, когда в закопчённой турке приготовится кофе, затем ставлю чашку с чёрным кофе на стол, включаю компьютер и начинаю писать. Ведь не зря всё это было – я должна написать. Я мечтательно улыбаюсь. Верю – я смогу, напишу про анорексию так, как никто ещё не писал.
Но как это сделать? Как написать про анорексию? Никакими словами в точности не описать то, что происходит в голове. Я сама не всегда понимаю. Объяснить Ану в словах невозможно, но я попробую. Пожалуй, будет непросто. Так же непросто, как не есть. Я пишу, но идеи, которые вечером кажутся гениальными, наутро оказываются бесполезной пустышкой. Чем больше я стараюсь, тем глубже тонут во мраке нужные слова.
Можно начать так: каждая девочка хочет быть красивой. Эта девочка решила заморить себя голодом. Что она будет делать? Проще сказать, что она делать не будет. Она не будет есть. Опять ничего. Утром ничего и вечером то же самое. Вот уже три дня – ничего. Как построить вокруг этого книгу?
Я буду не есть. А ещё я буду не есть. Я буду не есть, а потом буду не есть. Я буду не есть. Назовите продукт, и я не буду его есть. Непременно не есть.
- в животе пустота,
- на весах – сорок два.
Я буду не есть с азартом.
- Прекрати есть и пей воду.
- Почувствуй в себе пустоту и свободу.
Я буду амбициозно, самозабвенно предаваться голоду. Я понимаю, что не могу голодать вечно, но могу вечно писать об этом.
Меня охватывает одержимость, когда я произношу вслух «анорексия». Какое волшебное слово! Я получаю особое удовольствие, повторяя его. Вся моя личность будто умещается в одном этом слове. Я трепещу, произнося его вслух, – такое оно интимное, чересчур интимное. Я бы не хотела, чтобы вы плохо с ним обошлись.
Что же, в сущности, представляет собой эта болезнь?
Анорексия – полный или частичный отказ от приёма пищи под влиянием психопатологических расстройств. Аппетит у больных анорексией присутствует. Неправда, что они не хотят есть. При анорексии наблюдается патологическое желание потери веса, сопровождающееся сильным страхом ожирения, искажённое восприятие своего тела и беспокойство о мнимом увеличении веса, даже если такого в действительности не наблюдается.
Анорексия – это само высокомерие юности, сама затаённость гордых мечтаний.
Анорексия – это воля, побеждающая непокорное тело. Нет ничего более увлекательного, чем смотреть за их сражением.
Анорексия – это помнить обо всём, что может пойти не так. Здесь нет места случайности или случаю. Помнить, что везде враги, везде подстерегает опасность.
Ана – божественное олицетворение болезни, которая заставляет женщин и девочек убивать себя. О том, что под её влияние обычно попадают девушки, сейчас знают многие. А что ещё мы знаем об этой болезни? Болезни ли? А это точно болезнь или нам просто нечем заняться? Такое мнение тоже распространено. Когда я только начала болеть, врачи не хотели слышать про анорексию. Устало отмахивались и говорили: «Вот родишь ребёночка, и всё пройдёт», а на то, что у меня нет месячных, отвечали: «Тебе надо просто поесть нормально». Просто поесть нормально – пельмени, жареную картошку. «Просто»? Нет в этом ничего простого.
Они правы: еда – это лекарство, но проблема в том, что мы не хотим лечиться.
Отсутствие месячных заставляло меня чувствовать себя особенной. Даже больше – я чувствовала себя сверхчеловеком, со злорадным превосходством смотрела на женщин, которые покупали в аптеке прокладки или тесты на беременность.
Анорексия – болезнь, узнав которую однажды, уже не сможешь от неё освободиться. Она сжирает изнутри и убивает всё человеческое. Это неосознанное стремление к смерти. Буду худеть, пока не достигну нуля. Полюби голод и желай быть голодной.
Анорексия – это способ показать другим, как тебе больно. Я хочу, чтобы моя жизнь отражала то чувство боли, которое живёт глубоко внутри меня.
Эта болезнь ограничивает пространство человека до предела – собственное тело становится клеткой. Но погружение в себя расширяет внутреннее пространство до бесконечности. Потому что в себе, в возможности ощущать свои кости, она открывает вечность.
Мысли о еде заполняют каждую минуту. Еда, как и её отсутствие, вытесняет все остальные желания, всё человеческое. Любые отношения отметаются как лишние или разочаровывающие. Еда становится культом, а приём пищи превращается в ритуал. Сколько бы ты ни ел, голод не пройдёт.
И вот этим я занимаю свою голову? Для чего это нужно? Для чего думать о еде каждую минуту? Жить от отвеса до отвеса? Для чего стремиться к нулю? Для чего исчезать?
Я не могу это объяснить. Но знаю, что, испытав однажды, никогда не сможешь забыть ощущение от своих костей. Видеть и трогать свои кости – наивысшее наслаждение, которое мне доводилось испытывать, но всё остальное вокруг превращается в ад – ты выпадаешь из общества, из семьи, из жизни. Перестаёшь быть человеком, или даже кажется, что всё это происходит не с тобой, а ты – маленькая клеточка где-то внутри этих костей.
Анорексия – это время амбивалентности. Я могла чувствовать две несовместимые вещи одновременно. Я чувствовала себя самой несчастной и самой счастливой девочкой на планете.
Мир схлопнулся до пределов моего тела, но при этом он был так глубок, что за его границами мне ничего не было нужно. Мои косточки – они сулят все наслаждения мира, но почему я плачу?
Анорексия позволяет мне не чувствовать себя одинокой. Она понимает меня, я могу рассказать ей всё. Мы держимся вместе, потому что остались одни в целом мире. Вдвоём бороться против всего мира проще, чем поодиночке. Она – злонамеренна. Я – чувствительна. Мы обе готовы вспыхнуть. Спичка и коробок. Взрывоопасная смесь.
Мы передвигаемся с изумительной лёгкостью и быстротой. Как ненависть и любовь, всегда ходим под руку. Мы вызываем жалость и смех. Мы обе обидчивы. Обе серьёзны – ни одной глуповатой улыбочки, ни одного случайного смешка. Ана не шутит – тут уже не до шуток. Говорим твёрдое «нет» шуткам дурацким. Мы хорошо ладим, и мне не приходит в голову, что когда-нибудь мы будем существовать отдельно друг от друга.
Моё первое умирание пришлось на лето, целое душное великолепное лето. Я только-только окончила третий курс университета и проводила летние каникулы в городе, слоняясь по центральным улицам. Я была нервной и чуткой ко всему, как подросток. Проверяла себя на прочность, испытывала, что будет.
Сутки удлинились невообразимо. Время текло по-другому, неизмеримо медленно. Вытягивалось, расширялось во все стороны сразу – и в ночь, и в день. Я позволила ему ускользать.
Я не ела со страстным упорством, с безжалостной самопоглощённостью, вызывающими невольное уважение. Вы всё ещё едите? Вы всё ещё не можете прожить ни дня без шоколадки? Тогда мы идём к вам. Посмотрите на нас. Мы научим вас плохому.
Начиналось это медленно и наполняло, делалось всё больше и больше, накатывало волна за волной, волна за волной. Но я быстро сообразила, что к чему. Что это болезнь. Есть девочки, которые худеют и не осознают, что к ним пришла Ана. Но я всегда знала, что это болезнь. Загадочная. Неизлечимая. Я была готова отдать ей жизнь. Пожалуйста, забирай.
Нельзя было не сообразить, во что я ввязалась. Появляется такой блеск в глазах, который ни с чем не спутать. Я узна́ю сестру-анорексичку, сколько бы она ни весила. Уж я-то сумею её распознать. Но другим это не так очевидно. Никто не замечает, когда точки опоры начинают рушиться. Что видела мама, когда её юная дочь выпархивала из своей комнаты, скидывала одежду на кресло и, оставаясь в одних трусах, вставала на весы? Отрывала ли она взгляд от экрана телевизора, когда я голая прыгала по квартире и верещала от счастья:
– Отвес! Отвес! Отвес!
Это должно было бы насторожить, но в другой жизни и в другом мире, где на продуктах, чтобы продавать больше, не пишут Light, Low calories, Fitness, Sugar free.
В комнате кроме нас двоих было нечто огромное. Тогда она ещё не представляла, как сильно я нуждаюсь в помощи. Не знала, как много я от неё потребую потом и сколько боли принесу.
«Пока не закроешь сессию, никакого интернета», – говорила мама, вытаскивая роутер из сети и пряча. Весы стояли в том же углу, что и роутер, но никто не догадался убрать их или просто вынуть из них батарейки.
– Ты такая… звонкая, – сказала мама однажды, когда я, окрылённая первыми успехами на поле битвы с весом, надела то самое маленькое чёрное платье. Меня накрыло волной кайфа, и я окунулась в него с головой. Самое сложное в книге – найти слова, чтобы описать этот кайф. Вам придётся поверить мне на слово. Мне снесло голову.
То, что я проживала, называют конфетно-букетным периодом с болезнью. Этот этап, как и в паре, быстро заканчивается, но ты запоминаешь кайф от него и продолжаешь верить, что можно испытать его снова.
Кости топорщатся под кожей, точно проволока. За их проявлением наблюдаешь, как за сотворением Вселенной. Весь мир сосредотачивается в одной точке. Исчезают все проблемы. Исчезает всё. Жизнь приобретает такую колдовскую лёгкость, что кажется – вот сейчас оторвёшься от земли и улетишь. Я чувствую в себе источник внутренней энергии, о котором раньше и не подозревала. Чувствую себя сверхчеловеком.
Насколько надо быть несчастной, чтобы находить в этом кайф? О, глубоко несчастной. Счастье было чем-то тривиальным. Меня не интересовало счастье как таковое. Страдание казалось куда более естественным. Но Ана сделала меня счастливой. Ана окутала меня розовой дымкой счастья, как запах самых сладких духов.
Видеть ужас на лицах людей, от голода не спать ночи напролёт. Всё это доставляло кайф. А про головокружения и звёздочки перед глазами я даже не говорю. Когда с зубов, не попрощавшись, ушла эмаль, я не придала этому значения. Я не улыбаюсь и не смеюсь, поэтому не замечаю, что зубы превратились в тёмные провалы.
– Где эмаль потеряла? – спросила стоматолог, когда я пришла на приём.
Я рассмеялась, громко, дико. Это был мой последний настоящий смех. О, такой яростный безудержный смех до слёз. «Где эмаль потеряла?» Потом ещё долго я про себя гоготала над этой грубой шуткой.
Часто я приходила в ужас от того, что здоровым людям кажется обыденным. Я застывала перед какой-нибудь едой, оставленной на столе. Она казалось одновременно слишком простой и слишком сложной. Невыносимой. Диковинной. Она насмехалась надо мной. Она будто была чем-то другим за миг до того, как я её увидела, и умело притворялась безобидной.
Болезнь обрастает прямыми и косвенными последствиями. Тело меняет форму. Сначала едва заметно, потом явно. Когда это стало явно? Мне хочется спросить каждого, кто меня тогда видел: они заметили изменения? Что подумали? Это самое интересное. Но, к моему глубокому огорчению, у болезни было мало свидетелей.
Я уменьшилась больше чем в два раза. Я видела себя как плоскую тень из кукольного театра. Я потеряла половину себя. Если подумать, где может быть эта моя вторая половина? Неужели она просто исчезла? Растворилась в воздухе? Растаяла, как облачко. Тело пропадало, а затем появлялось, но это была уже другая я. Новая я. Таких я у меня было несколько.
Поэт ничего не знал о моих победах. Я уже была на седьмом небе от счастья и поднялась ещё выше, когда он предложил встретиться.
– Один раз. Дай мне ещё один шанс.
Я согласилась не потому, что хотела снова быть с ним, но чтобы он увидел, чего я добилась.
Был жаркий летний день, пешеходов окутывал белый тополиный пух. Ветер приносил пыль и пыльцу. Улицы, вечно людные и широкие, полны мужчин. Мужчин, до которых мне теперь нет дела.
Несмотря на жару, на мне надет глухой коричневый пиджак с большими пуговицами, туфли на каблуках и чёрная юбка. Тугой высокий хвост означал, что всё серьёзно. Я была похожа на училку русского языка и литературы. Восемь букв, первая С – смирение.
На нём была голубая рубашка поло с коротким рукавом и джинсы. Узкое заострённое лицо. На шее, как амулет, болталась плёночная камера.
Мы идём мимо краеведческого музея, на котором висит огромная афиша выставки Марка Шагала. Он на ходу сочиняет стихотворение:
- Марк Шагал.
- И я шагал.
- И мы шагали
- С Марком.
Или это была заготовка? С ним никогда не знаешь наверняка. Невзначай говорит, что сочинил кое-что и обо мне. Если верить его словам, то это первый раз, когда я удостоилась такой чести.
– Не хочешь услышать? – спросил он.
Я только улыбнулась и ничего не ответила. Если он и расстроился – это его дело.
Солнце садилось за домами, город пылал в закатных лучах, а небо наполнялось светом. По пути нам встретился книжный магазин, в котором недавно открылась кофейня. Я взяла порцию горячего и очень горького американо. Он пил капучино, и, когда отпивал из него, над губой оставался след от молочной пены. Капля кофе убежала через край, и я наблюдала, как та медленно стекает по стенке стаканчика. Он сказал, что напиток превосходный, и по-детски улыбнулся.
Мы остановились в отделе поэзии, который представлял собой пару полок с тонкими книгами. Люди монотонно проходили мимо, поднимались и спускались по лестнице. Он взял двуязычный томик Лорки и стал зачитывать наугад.
- Любовь до боли, смерть моя живая,
- жду весточки – и дни подобны годам.
- Забыв себя, стою под небосводом,
- забыть тебя пугаясь и желая[5].
Дальше можно не продолжать, потому что скучно. Я нахожусь там, ничего не чувствуя. Смотрю на время и на пальцах считаю, сколько часов осталось до следующего приёма пищи. Когда мы выходим из магазина, он берёт меня за руку. Я не сопротивляюсь, но остаюсь неприступна, как Жанна д’Арк.
До станции метро мы идём пешком – сначала до одной, потом до следующей. Несмотря на пристрастие к окольным путям, не срезаем путь через гаражи, как делали раньше. Идём, как нормальные люди, по широкому проспекту. Мимо проплывают троллейбусы. В их движении есть некая чувственность. Мы держимся за руки. Его рука потеет, а моя остаётся ледяной. Я мёрзну и обнимаю себя другой рукой, незаметно ощупывая рёбра. Я улыбаюсь Ане – он её не видит и думает, что я улыбаюсь ему. Это придаёт ему решимости.
– Я хочу быть с тобой. Давай начнём всё сначала.
«Давай начнём всё сначала» звучит слишком напыщенно, но это наш пароль – фраза из фильма Вонга Карвая «Счастливы вместе». Мы договаривались, что она станет нашим условным стоп-словом. Стоит её произнести, и мы должны простить друг друга, забыть все разногласия. Но это только в теории.
– Я кое в кого влюблена, – говорю я.
Фраза звучит, как ещё одно клише, отчего мне становится смешно. Его брови ползут вверх. Очевидно, он ждал более развёрнутого ответа.
– Никто не будет любить тебя сильнее, чем я, – отвечает он.
О, это я уже слышала и хотела рассмеяться ему в лицо – он совсем ничего не понимает! Он даже представить не может масштаба нашей любви. Никаких слов не хватит, чтобы объяснить ему хотя бы немного. Но я мягко улыбаюсь с загадочностью Джоконды и смотрю на него с сожалением. Такой любви ему никогда не познать.
– Как его зовут?
– Это она.
Я раздумываю, стоит ли говорить больше, а затем Ана заговорщически мне подмигивает, как умеет только она.
– Её зовут Ана.
– Ты шутишь?
– Нет, я серьёзно. Серьёзнее не бывает.
Я беру его руку, прижимаю к своим рёбрам, которые проступают под тканью пиджака.
– Чувствуешь? Это она, здесь прячется.
Он смотрит на меня зачарованно, приоткрыв рот.
– Но я же лучше?
Я пожимаю плечами.
– Наверное, я сошла с ума, – говорю в своё оправдание.
Девять букв, первая В – возмездие.
Мы расцепляем руки, но ещё долго остаётся ощущение, будто наши пальцы до сих пор переплетены.
Прошла минута, другая, его глаза блуждали по сторонам, рассеянно разглядывая всё подряд, а я всё внимательнее и пристальнее всматривалась в него. Мне хотелось рассказывать про Ану ещё, но я видела, что он уже не здесь. Лицо отстранённое. Он держал в руке пустой стаканчик из-под кофе и рассеянно постукивал им по ноге.
– Я позвоню тебе, – сказал он, наклонился и поцеловал меня. – Гудбай.
Пока вес продолжал уходить, я пребывала в непрерывном восторге. Я не ела. Лишь абсолютно минимальный минимум. Бороться с голодом тяжело. Каждый день – моё Кровавое воскресенье. Каждый день всё сначала. Но я знаю, чего хочу, и в моём распоряжении всё время мира.
Бороться с голодом равносильно попыткам наполнить клетку водой. Но надо стараться, надо терпеть, я так научилась терпеть, что могла бы давать уроки терпения и брать за это деньги. «Просто не ешьте, – говорила бы я, – просто возьмите себя в руки и не ешьте», будто это самая простая на свете вещь.
В четыре утра я с предрассветной энергичностью шла на кухню и выпивала две большие чашки воды с лимоном. А далее прикидывала, как прожить следующие три часа до завтрака и весь долгий вымученный день.
Я не ела фанатично – вот как это можно было назвать. Одержимо. Были забыты хлеб, рис, макароны, картошка, гречка, овсянка, мясо, мороженое, сахар в любом виде – у них не было ни малейшего шанса. Легче перечислить то, что осталось, чем то, что было исключено. Я постоянно слышала:
– Ты даже фрукты не ешь?
– Фруктов нет в моём мире, – с гордостью отвечала я.
О, как я гордилась собой! Эти смертные не могут прожить и дня без сладкого, но я выше всех них. Голод превратил меня в сверхъестественное и бездушное существо, словно я пришелец с другой планеты.
Никто не понимал, что же я с собой делаю, никто на свете не мог этого понять. Это было вне человеческого понимания. Они смотрели на меня как на инопланетное существо или как на сумасшедшую. Я была и тем и другим. Я чувствовала себя далеко. Очень-очень далеко.
«Не есть» было моим основным занятием. Я не понимала, почему это вдруг стало для меня делом первостепенной важности. Я даже таким вопросом не задавалась. Точнее, задавалась, но быстро находила ответ – потому что так хотела Ана. Что могло быть ещё более важным? Абсолютно всё стёрлось в пыль, как будто и не было больше ничего в моей жизни до Аны. Я обрела дом.
Делай так
В ту ночь после выставки я не могла уснуть. Я провела сутки без сна, но спать не хотелось. О чём я думала? Ах да, о том фотографе, который представился моим дядей. Из его уст это звучало просто и естественно. Я не возражала.
Я восстанавливала в памяти события предыдущего дня, а около трёх утра вскочила с постели и села за компьютер. Достала визитку и вбила его фамилию в поиске во «ВКонтакте». Конечно, его страница оказалась не защищена настройками приватности.
Нажала на вкладку с альбомами, и глаза распахнулись от удивления, непроизвольно вырвался возглас. Такого увидеть я не ожидала. Сплошь голые женщины. Голые женщины. Свадьбы. Свадьбы. Голые женщины. В одной из них даже узнала свою знакомую. Меня мучил вопрос, как все они разрешили выкладывать свои фотографии в открытый доступ? Я к такому была не готова. Уже сама мысль об этом была мне глубоко неприятна.
Но больше всего меня зачаровали фотографии еды – от них я не могла оторвать взгляд. Эта еда превосходна. Особенно сочные стейки слабой прожарки. Особенно десерты. Я закрывала глаза и видела эти пирожные с вишнями под миндальной крошкой, мясо с кровью, хлопья тёртого пармезана, пасту с розовыми креветками и соусом песто. Я почувствовала, как живот скручивает от голода. Сглотнула слюну. И уже забыла, зачем оказалась на этой странице. Большим усилием вернула себя в реальность. Фотосессия. Мне нужны фотографии.
Дядя Саша должен снять меня бесплатно. Это ясно как божий день. Он же так восхищался моей фигурой. Он, конечно, воспримет моё предложение как дар, ниспосланный свыше. Рядом с его аватаркой светился зелёный кружок. Он был онлайн. Мне это показалось хорошим знаком.
«Добрый ночи, Александр. Я хотела бы сделать у вас фотосъёмку. Какие у вас условия?» – написала я.
Он ответил сразу, как будто только и ждал, что я напишу, но, вопреки моим ожиданиям, не сказал, что готов снимать меня бесплатно, а выдал очередь раздражающих вопросов:
«Зачем тебе это? Что ты хочешь, чтобы я с тобой поснимал? Как ты это видишь?»
«Что за глупые вопросы!» – подумала я, но он на этом не остановился:
«Ввиду свадебного сезона я сейчас сильно загружен. Я готов с тобой поработать – поснимать тебя в разных амплуа, покрутить, поменять что-то с макияжем, с волосами, но это будет недёшево. Ты готова к этому?»
От удивления я чуть не рассмеялась – до того нелепым мне показалось его предложение. Это я должна просить деньги за съёмку, но никак не наоборот!
«Насколько недёшево?»
«Скажи мне, где мы будем тебя снимать? На улице? В студии?»
«В студии».
«Окей. Два часа тебе хватит на расколбас? Идеи, образы, одежда – наброски какие-то есть?»
Я хотела сняться в образе волчонка. Чтобы контровой свет высвечивал каждое сухожилие и каждый волосок, которыми сплошь покрылось моё тело[6]. Волосы выросли там, где их раньше никогда не было. Пушистые, длинные, они вставали дыбом, когда я мёрзла, а мёрзла я постоянно. Так организм пытался согреться, а мне представлялось, что я превращаюсь в волчонка. Даже захотелось повыть на луну, висящую в окне. Но как ему это объяснить?
«Волчонок», – написала я.
«Я не понимаю, что это значит, но ты очаровательна! Тогда надо встречаться и обсуждать».
Меня бросило в пот.
«М-м-м… мне нужно знать хотя бы примерную цену».
«Двухчасовая студийная фотосессия с услугами стилиста на всю фотосессию – смена макияжа, причёски, образов будет стоить для тебя семь тысяч. Плюс один час на подготовку первого образа – бесплатно. То есть ты придёшь за час до съёмки в студию, стилист займётся тобой. Потом мы полноценно будем тебя фотать два часа. Все фото на диске и десять распечатанных».
Семь тысяч! Я в нём сразу разочаровалась. И в нём, и в себе. Значит, я недостаточно хороша, чтобы он снимал меня бесплатно.
«А если без стилиста?»
«То минус одна тысяча».
Нет, он совсем ничего не понимает. Это он должен платить мне за съёмку! Не это я хотела услышать. Я хотела услышать, какая я сногсшибательная и роскошная. Особенная. Мне это было нужно.
«А как вы думаете, мне вообще стоит пробовать?»
«Без сомнения! В тебе есть нечто чертовски привлекательное!»
Хотя бы так. Я облегчённо вздохнула. Это было неплохим утешением, но мне этого мало. В следующий раз, если мы ещё увидимся, я постараюсь произвести на него более сильное впечатление.
Когда очень долго чего-то хочется, то потом и не стоит этого делать – ты как будто уже прожил это в голове. Это не мой случай. Мне нужно материальное, документальное подтверждение моей победы над телом. Надо сделать это как можно скорее, чего бы это ни стоило. Я прекрасно это понимала. Но сначала хорошо было бы похудеть ещё. Это я умею. Но как же это тяжело.
Мне хотелось как можно скорее забыть этот ночной разговор, но при этом сделать так, чтобы он пожалел, что решил взять с меня деньги. Заставить его передумать.
«Александр, спасибо большое, что озаботились моим предложением, но пока я не готова оплатить такое удовольствие», – написала я ему утром.
«Понял», – ответил он.
Я отчаянно сморщилась. Да кто он такой вообще? Возомнил себя Хельмутом Ньютоном! Так в моей жизни появился ещё один человек, назло которому я собиралась заморить себя голодом. Вот умру от истощения, тогда он пожалеет, что задрал такую сумасшедшую цену. Я предвкушала, как он будет сокрушаться, что не успел меня снять, когда звякнул телефон:
«Софи, у меня освободился день – я готов тебя пофоткать!»
Я просто покатилась со смеху. Волчок внутри меня ликовал – почувствовал себя всемогущим. Разве могло быть иначе?
Я бы помучила его молчанием, но слишком разволновалась, чтобы не ответить немедленно:
«Где?»
«Погода хорошая, давай на улице. А там посмотрим, может, зайдём ко мне в студию».
Его студию? Готова поклясться, что его студия оборудована у него дома. Мне не понравилась идея сниматься на улице, но выбор был невелик, и я согласилась.
Мы встретились на том же месте, что и в прошлый раз. День обещал быть жарким. На улице было душно и пыльно. Меня подтачивало какое-то неприятное беспокойство. На нём была бордовая рубашка с расстёгнутым воротом, из-под которого выглядывали чёрные завитки волос. На плече висела уже знакомая сумка-кофр.
Стоило мне заговорить, как он начинал передразнивать мой голос с акцентом на картавую «эр».
– Здравствуйте, Александр.
– Здравствуйте, здравствуйте!
Привычным жестом он взял меня под руку и повёл по знакомым улицам. Он не спешил доставать камеру. Наверное, я выглядела удивлённой, поэтому он пояснил, что перед съёмкой хорошо немного расслабиться и познакомиться. Это его фишка.
– Тебя раньше кто-нибудь снимал?
Я покачала головой.
– Это не так просто, как может показаться. Фотосессия – это рассказывание истории. В глазах модели должна быть история, иначе ничего не получится. Снимки будут безжизненные. Камера не любит пустышек. У тебя есть история?
О, хотела бы я, если бы он не вызывал такое пронзительное отвращение, рассказать ему свою историю! Я только кивнула и попыталась улыбнуться. Что ещё я могла сделать? Я хорошенько запомнила его слова и хотела сосредоточиться на них, но это было не просто от подступающей к горлу тошноты, то ли от волнения, то ли от голода.
Мы всё шли по улице, но он не сделал ещё ни одной фотографии. Он рассказывал о работе, о том, кого он снимал, как будто я должна была знать этих людей. О том, что к нему на съёмку стоит очередь. Вероятно, он полагал, что это очень интересно. Он называл себя художником. Я ещё не встречала художников, но что-то мне подсказывало, что верить ему не стоит.
Рассказывал о своей школе фотографов. Школа Александра Копытина. В сентябре новый набор, и он обещал сделать мне скидку, если я захочу у него учиться.
– Я сразу вижу талант. В тебе что-то есть. Что-то такое загадочное.
Наконец мы остановились на площади перед кукольным театром. В этот театр я ходила с классом, когда училась в школе. Фасад здания оформлен в виде трёх витражей, с которых укоризненно смотрели румяные лица матрёшек, будто им было за меня стыдно.
Дурные предчувствия этого дня оправдывались, сбылись на все сто двадцать процентов. Как только он достал камеру, в небе сошлись рваные тучи и пошёл неожиданно сильный дождь. Повсюду на тротуаре вздымались пузыри. Нам пришлось спуститься в подземный переход, чтобы спрятаться от дождя. Очень скоро я обнаружила, что это была ловушка.
Мокрые волосы облепили моё лицо. Платье прилипло к телу. Но дядю Сашу дождь, кажется, не сильно расстроил. Выпятив подбородок, он рассматривал меня, словно картину в музее.
– Всегда хотел снять такую модель, но… это платье… оно тебе не идёт. Оно тебя чуть полнит, скрывает всю твою остроту, понимаешь? Давай его снимем?
– Что? – я отшатываюсь. – Здесь же люди ходят.
– Пока никого нет. – Он не сводит с меня глаз.
Я не знала, что на это ответить. Действительно не знала. Всё происходило не так, как я представляла.
– Это быстро. Пока ты ломаешься, я бы уже тебя снял. У тебя будут офигенные фотки!
Я всё ещё не решаюсь. Оглядываюсь по сторонам.
– Никто тебя так больше не снимет.
Я не успела ничего ответить, в голове засело слово «полнит». Оно, как длинная вязальная спица, врезалось в висок. Тем временем он подошёл ко мне, расстегнул пуговицу на спине и спустил платье с плеч. Платье послушно повисло на бёдрах. Мне в один миг стало нечем дышать. Даже пот на лбу выступил. Всё это было довольно странно.
Он достал камеру, оглянулся через плечо. Переход действительно был пустой, но в любой момент мог кто-то спуститься.
– Встань к стене, – сказал он, присел на полусогнутых и стал щёлкать. – Позируй! Позируй! – командовал он. – Естественнее!