Смешенье

Размер шрифта:   13
Смешенье

Neal Stephenson

THE CONFUSION

Copyright © 2004 by Neal Stephenson

Рис.0 Смешенье

Перевод Екатерины Доброхотовой-Майковой

В оформлении использованы фрагменты

«Новой карты Средиземного моря» работы Иоганна Лутса (1705)

Рис.1 Смешенье

© E. Доброхотова-Майкова, перевод на русский язык, 2025

© Издание на русском языке, оформление. «Издательство «Эксмо», 2025

Очень многих следует поблагодарить за помощь в создании Барочного цикла. Эта книга, «Смешенье», его второй том, так что см. Благодарности в «Ртути», первом томе Барочного цикла.

От автора

Этот том состоит из двух романов, «Бонанца» и «Альянс». Действие обоих происходит в 1689–1702 гг. Вместо того чтобы расположить их последовательно, вынуждая читателя посредине тома прыгать из 1702-го обратно в 1689-й, я перемежаю главы одного главами другого, в надежде, что такое смешенье поможет читателю избежать замешательства.

  • Когда сперва я в руки взял перо
  • И стал писать, на ум мне не пришло,
  • Что книжечку смогу я написать
  • Подобную; нет, я хотел создать
  • Другую; и, почти закончив ту,
  • Я эту начал, перейдя черту.
Джон Беньян, «Путь паломника», Оправдание автором своей книги [1]

Книга 4

Бонанца

Природа человеческая столь превосходна, искры небесного огня пылают в ней столь ярко, что заслуживают всяческого порицания те, кто по малодушию, выдаваемому за осторожность, по лени, величаемой умеренностью, либо из скаредности, притворно именуемой бережливостью, так или иначе воздерживается от великих и благородных деяний.

Джованни Франческо Джемелли Карери, «Путешествие вокруг света»

Берберийское побережье

Октябрь 1689

Не просто пробуждение, а взрывное окончание невероятно долгого и однообразного сна. Сейчас он не мог уже толком вспомнить, что, собственно, ему снилось; вроде бы он всё время грёб или что-то шкрябал. Короче, он не обиделся, что его разбудили, а если б и обиделся, то сообразил бы придержать язык и скрыть досаду под маской неунывающего бродяги. Ибо сновидения прервал нечеловеческой силы грохот, богоподобная сила, на которую не след орать или жаловаться, по крайней мере прямо сейчас.

Палили пушки. Чёрт-те сколько чёрт-те каких. Целые батареи осадных орудий и береговой артиллерии стреляли без остановки.

Он выкатился из-под облепленного ракушками корабельного корпуса, под которым, видимо, прикорнул, и его тут же вдавило в песок волной знойного воздуха. На этом этапе человеку умному, сведущему в делах военных, следовало по-пластунски ползти в укрытие, однако по всему берегу в песок плотно упирались обутые в сандалии волосатые ноги, и никто не торопился падать ничком.

Лёжа на спине, он смотрел сквозь мокрый, испачканный в песке подол дерюжной рубахи, окутавшей своего обладателя мягким золотистым сиянием, прямо в незрячее око чужого уда, странным образом видоизменённого. Эту конкретную игру в гляделки он проиграл и, перекатившись обратно, возмущённо встал на ноги, однако позабыл про нависающее корабельное днище и вмазался башкой в ракушки. Завопил благим матом, но никто его не услышал. Даже он сам. Попытался заткнуть уши и крикнуть, но всё равно не услышал ничего, кроме грома пушек.

Время осмотреться и сообразить, что к чему. Корабельное днище закрывало обзор. С другой стороны в сверкающий залив уходила каменная дамба. Под любопытными взглядами человека с грибообразным удом он зашёл в воду по колено, обернулся и увидел такое, что аж сел.

Залив был усеян крохотными островками. На одном из них возвышалась приземистая круглая крепость, которую возвели (если он что-нибудь смыслил в архитектуре) ценою немалых затрат испанцы, подгоняемые смертельным страхом за свою жизнь. Боялись они, надо полагать, не зря, потому как сейчас над крепостью развевались зелёные знамёна с серебряным полумесяцем. Крепость опоясывали три яруса пушек (вернее сказать, крепость состояла из трёх ярусов пушек), судя по виду и грохоту – шестидесятифунтовых, то есть способных забросить на несколько миль ядро с дыню размером. Из окутавшего форт порохового дыма там и тут вырывалось пламя, создавая впечатление грозовой тучи, умятой и загнанной в бочонок.

Белая каменная дамба соединяла укрепление с берегом – сплошной каменной стеной, которая уходила отвесно вверх от самой кромки воды и тоже щетинилась пушками. Все они палили с такой частотой, с какой их успевали банить и заряжать порохом.

За стеной раскинулся белый городок. Стоя у подножия высокой стены, обычно мало что увидишь, разве что церковный шпиль-другой. Однако этот город старательно прилепился к отвесному склону, начинавшемуся от самого моря. Впечатление было такое, словно некое чистоплотное божество поставило на попа клинышек Парижа, чтобы оттуда наконец вытекло всё дерьмо. С самого верха, на месте ломика или рычага, которым должно было орудовать гипотетическое божество, торчала ещё одна, на сей раз мавританского вида, восьмиугольная фортеция, утыканная ещё более колоссальными пушками, а также мортирами для навесной стрельбы по морю. Все они тоже палили – как и орудия на различных дополнительных фортах, бастионах и пушечных платформах вдоль городской стены.

В редкие промежутки между громовыми раскатами шестидесятифунтовок он различал подголосок ружейного и пистолетного огня и теперь (перенеся внимание на более мелкие детали) увидел на стене нечто вроде дымной лужайки, только вместо травы на ней росли люди. Некоторые были в белом, другие – в чёрном, но преобладали яркие одежды: белые шаровары, подпоясанные разноцветными шёлковыми кушаками, пёстро расшитые жилеты (часто один на другом), на голове – фески или тюрбаны. Почти все одетые таким образом люди держали в каждой руке по пистолю и либо палили в воздух, либо перезаряжали.

Обладатель экзотической залупы – смуглый, в скуфейке поверх курчавых, чудно́ выстриженных волос – подобрал рубаху и заплескал по воде взглянуть, не случилось ли чего с товарищем. Тот по-прежнему двумя руками сжимал голову, отчасти чтобы остановить кровотечение из рассечённой о корабельное днище кожи, отчасти чтобы черепушку не снесло грохотом. Чернявый наклонился, посмотрел ему в глаза и зашевелил губами. Лицо оставалось серьёзным и в то же время чуточку насмешливым.

Он ухватился за протянутую руку и встал. Костяшки пальцев у обоих были содраны в кровь, а ладони – такие мозолистые, что почти могли бы ловить на лету пули.

Интересно, куда палят все эти пушки и есть ли шанс уцелеть? В заливе собрался флот из трёх-четырёх десятков кораблей, и, ясное дело, они тоже палили. Однако те, что походили на голландские фрегаты, не стреляли по восточного вида галерам, и наоборот; равным образом ни одно судно не осыпало ядрами белый город. Все корабли, даже европейской постройки, несли на мачтах зелёный флаг с полумесяцем.

Наконец его взгляд остановился на судне, примечательном тем, что оно одно, в отличие от всего вокруг, не плевалось дымом и пламенем. То была магометанского вида галера, исключительно красивая, во всяком случае на взгляд тех, кому по вкусу чрезмерная роскошь: её нефункциональные части полностью состояли из золочёных финтифлюшек, сверкавших на солнце даже сквозь пелену дыма. Латинский парус был убран, и галера величаво скользила на вёслах.

Он поймал себя на том, что чересчур пристально изучает движения вёсел и восхищается их слаженностью куда больше, чем пристало вменяемому бродяге. Напрашивался вопрос: по-прежнему ли он бродяга и в своём ли уме? Смутно помнилось, что какую-то часть своей жизни и он мыкался по христианскому миру, постепенно теряя рассудок от французской болезни, но сейчас голова казалась вполне ясной, только из неё куда-то выветрилось, кто он, как сюда попал и что вообще в последнее время происходило. Да и непонятно, какой смысл вкладывать в понятие «последнее время», учитывая длину бороды, доходившей до пояса.

Канонада стала ещё громче, если такое возможно, и достигла наивысшей точки в тот миг, когда золочёная галера подошла к выдающейся в залив пристани. И тут внезапно всё смолкло.

– Что, чёрт меня дери… – начал он, но конец фразы заглушил звук, восполнявший пронзительностью то, что проигрывал канонаде в громкости.

В изумлении прислушавшись, он различил некое сходство между этим и музыкой. Ритм присутствовал, правда, исключительно бурливый и сложный, и мелодия тоже; не похожая ни на какой цивилизованный строй, она отдавала дикими ирландскими песнопениями. Гармония, нежность, напевность и другие качества, обычно ассоциируемые с музыкой, отсутствовали начисто. Ибо турки, или кто там они были, не признавали флейт, скрипок, лютней и других благозвучных инструментов. Их оркестр состоял из барабанов, тарелок и исполинских боевых гобоев, выкованных из меди и снабжённых скрипучими, скрежещущими язычками – такими звуками мог бы сопровождаться вооружённый штурм заселённой скворцами колокольни.

– Смиренно приношу извинения всем шотландцам, с какими сталкивался в жизни, – прокричал он. – Их музыка всё-таки не самая отвратная в мире.

Его товарищ поднёс ладонь к уху, но мало что услышал, а понял и того меньше.

Надо сказать, почти весь город прятался за стеной, каких не видывал христианский мир. Однако по эту сторону имелось множество пирсов, волноломов, орудийных платформ, полосок илистого берега – и всё, способное выдержать вес человека или лошади, было заполнено людьми в диковинном обмундировании. Короче, происходило некое подобие военного смотра. И впрямь, после того как по рядам несколько раз прокатился многоголосый рёв, отзвучала адская музыка и очередные залпы, разные важные турки (в нём крепла уверенность, что это именно турки) начали проезжать через ворота в могучей стене и исчезать в городе. Первым ехал невероятно грозный и величественный всадник на вороном жеребце. По бокам от него выступали два барабанщика. От барабанного боя накатило необъяснимое желание схватиться за вёсла.

– Это, Джек, ага янычар, – сказал обрезанный.

Имя «Джек» показалось знакомым или по крайней мере сподручным. Значит, он Джек.

За барабанщиками ехал седобородый старик, почти такой же великолепный, как ага янычар, но не столь тяжело вооружённый. «Премьер-министр», – сказал Джеку его спутник. Потом на своих двоих проследовали десятка два более или менее пышно разодетых офицеров («ага-баши»), за ними целая толпа в роскошных тюрбанах, украшенных первоклассными страусовыми перьями («булюк-баши», – последовал комментарий).

Становилось ясно, что этот тип из тех, кто не упустит случая блеснуть познаниями и просветить недоумков. Джек собрался уже сказать, что не нуждается в просвещении, но что-то его остановило. Отчасти смутное ощущение, что они с этим малым знакомы, причём давно, а значит, тот всего лишь пытается поддержать разговор. Отчасти – некая языковая закавыка. Откуда-то Джек знал, что булюк-баши соответствуют капитанам, ага-баши на ранг выше и что ага янычар – генерал. Однако он не мог взять в толк, с какой стати понимает всю эту тарабарщину. Поэтому Джек молчал, покуда в хвост процессии пристраивались многочисленные ода-баши (лейтенанты) и векиль-харджи (урядники). Различные ходжи – например, соляной ходжа, таможенный ходжа, ходжа мер и весов – следовали за главным ходжой; далее выступали чауши в длинных изумрудных одеяниях, подпоясанных алыми кушаками, и белых кожаных шапках; их фантастически закрученные усы лихо завивались вверх, алые подбитые башмаки грозно стучали по каменной пристани. Следом промаршировали кадии, имамы и муфтии. И, наконец, с золочёной галеры на причал спустилась рота великолепных янычар. За ними появился человек в ярдах кипенно-белой ткани, собранной при помощи множества массивных золотых брошей в наряд, который наверняка бы рассыпался, если бы человек шёл, а не ехал на белом красноглазом коне, обвешанном драгоценной сбруей в том количестве, какое только может нести лошадь, не спотыкаясь обо все эти роскошества.

– Новый паша – прямиком из Константинополя.

– Гром меня разрази – из-за него-то и палили все пушки?

– Нового пашу принято встречать полутора тысячами выстрелов.

– Где принято?

– Здесь.

– А здесь – это где?

– Прости, я запамятовал, что ты был не в себе. Город, высящийся вон на той горе – Несокрушимый бастион ислама, Бич христианского мира, Узда Италии и Гроза Испании, Форпост священной войны, покоривший все моря своему закону и сбирающий со всех народов законную дань.

– Враз не выговоришь.

– Англичане называют его Алжир.

– Что ж, в христианском мире я видел, как на целые войны тратилось меньше пороха, чем в Алжире на то, чтобы поздоровкаться с пашой; так что, может быть, твои слова – не пустая похвальба. Кстати, на каком языке мы говорим?

– Его называют «лингва франка» или «сабир». Часть слов в нём из провансальского, испанского или итальянского, часть – из арабского и турецкого. В твоём сабире, Джек, больше французского, в моём – испанского.

– Уж точно ты не испанец!

Собеседник поклонился (правда, шапочку не снял); пейсы, соскользнув с плеч, закачались в воздухе.

– Мойше де ла Крус к вашим услугам.

– Моисей Креста?! Что за имечко такое еврейское?

Мойше, похоже, не находил своё имя особенно комичным.

– История долгая – даже по твоим меркам, Джек. Довольно сказать, что нелегко быть иудеем на Пиренейском полуострове.

– Как ты здесь очутился? – начал Джек, но его перебил рослый турок с «бычьим хером» в руке, который замахал на Джека и Мойше, приказывая им выйти из прибрежной полосы и возвращаться к работе: сиеста была фини, и теперь, когда паша проехал через баб в ситэ, наступило время трабахо [2].

Трабахо заключалась в том, чтобы отскребать ракушки от ближайшей галеры, вытащенной на берег и перевёрнутой килем кверху. Джек, Мойше и ещё десяток невольников (ибо никуда было не деться от факта, что все они здесь невольники) принялись скоблить днище галеры различными грубыми металлическими орудиями. Турок расхаживал взад-вперёд, помахивая «бычьим хером». Высоко над ними слышалось подобие канонады – это процессия двигалась по улицам города. По счастью, бой барабанов, завывание осадных гобоев и штурмовых фаготов приглушала высокая стена.

– Сдаётся мне, ты и впрямь выздоровел.

– Что бы ни плели тебе алхимики и врачи, французская хворь не лечится. У меня короткое просветление, вот и всё.

– Отнюдь нет. Некоторые видные арабские и еврейские целители утверждают, что упомянутая хворь выходит из организма полностью и навсегда, если у больного несколько дней кряду держится исключительно высокий жар.

– Не то чтобы я очень хорошо себя чувствовал, но жара у меня нет.

– Однако несколько дней назад ты и ещё несколько человек слегли с сильнейшей suette anglaise [3].

– Никогда про такую не слыхивал, даром что сам англичанин.

Мойше де ла Крус пожал плечами, насколько такое возможно, когда сковыриваешь ракушки ржавой зазубренной киркой.

– Здесь она хорошо известна – прошлой весной выкашивала целые селения.

– Может, тамошние жители просто слишком долго слушали местную музыку?

Мойше снова пожал плечами:

– Болезнь вполне реальная – может, не столь страшная, как Антонов огонь, носовертица или письма-из-Венеции…

– Отставить!

– Так или иначе, Джек, ты с нею слёг, и жар у тебя был такой, что другие тутсаки в баньёле две недели жарили кебабы у тебя на лбу. Наконец как-то утром тебя объявили мёртвым, вынесли из баньёла и бросили на телегу. Наш хозяин отправился в казначейство уведомить ходжу-эл-пенджика, чтобы в твоей купчей проставили отметку о смерти – это необходимо для выплаты страхового возмещения. Однако ходжа-эл-пенджик, памятуя о скором приезде нового паши, желал самолично убедиться в правильности записи; за любые огрехи, выявленные при ревизии, его ждёт по меньшей мере битьё по пяткам.

– Можно ли из этого сделать вывод, что рабовладельцы часто мухлюют со страховкой?

– На некоторых из них клейма негде ставить, – сообщил Мойше. – Поэтому мне велели сопровождать ходжу-эл-пенджика в баньёл и показать ему твоё тело, но прежде я долгие часы дожидался во дворе, покуда ходжа-эл-пенджик проводил сиесту в тени лаймового дерева. Потом мы отправились в баньёл, однако к тому времени тебя уже увезли на янычарское кладбище.

– Куда-куда? Я такой же янычар, как и ты!

– Тс-с-с! Так я и заключил за те несколько лет, что был прикован рядом с тобой и выслушивал твой автобиографический бред. Поначалу рассказы казались невероятными, затем – даже занимательными, но после сотого и тысячного повторения…

– Хватит! Не сомневаюсь, Мойше де ла Крус, что у тебя хватает собственных занудных качеств, даже если я, в отличие от тебя, их не помню. Сейчас я хочу знать одно: почему меня приняли за янычара?

– Во-первых, когда тебя взяли в плен, при тебе была янычарская сабля.

– Военный трофей.

– Во-вторых, ты бился с таким ожесточением, что недостаток мастерства остался незамеченным.

– Я намеревался пасть в бою, иначе проявил бы меньше первого и больше второго.

– В-третьих – неестественное состояние твоего члена сочли знаком строгого воздержания.

– Вынужденного!

– И заключили, что ты сам себя укоротил.

– Ха! Всё было совсем не так…

– Стоп! – Мойше закрылся двумя руками.

– Я забыл, что ты всё слышал.

– В-четвёртых: у тебя на руке выжжена арабская цифра «7».

– Я тебе скажу, что это буква V и означает «вагабонд».

– Сбоку похожа на семёрку.

– И почему это делает из меня янычара?

– Когда новобранец принимает присягу и становится ёни-ёлдаш – это низший чин, – у него на руке выжигают номер казармы, чтобы знать, к какой сеффаре он принадлежит и какой баш-ёлдаш за него отвечает.

– Ясно. Сочли, что я из седьмой казармы некоего османского гарнизона.

– Совершенно верно. А поскольку ты был явно не в себе и никуда, кроме как на галеры, не годился, тебя решили оставить тутсаком, невольником, пока не умрёшь или не придёшь в рассудок. В первом случае тебя бы похоронили как янычара.

– А во втором?

– Это ещё предстоит узнать. Тогда мы считали, что имеет место первый случай. Поэтому мы отправились за городскую стену на кладбище оджака.

– Можно ещё разок?

– Оджак, или, по-нашему, очаг – турецкий янычарский орден, созданный по подобию мальтийского.

– Вот этот малый, который идёт, чтобы огреть нас «бычьим хером», принадлежит к очагу?

– Нет. Он служит у корсара, владельца нашей галеры. Корсары – ещё одно совершенно отдельное и сложное сообщество.

После того, как турок несколько раз вытянул Мойше и Джека «бычьим хером» и отправился вразумлять других невольников, Джек попросил Мойше продолжить рассказ.

– Мы с ходжой-эл-пенджиком отправились на кладбище. Мрачное это место, Джек: бесчисленные гробницы, по большей части в форме перевёрнутых скорлупок, призванные напоминать становища юрт в Трансоксианской степи – прародине, по которой до сих пор тоскуют все турки, хотя, если она и впрямь так выглядит, я их не понимаю. Тем не менее мы час бродили среди каменных юрт, ища твоё тело, и уже собирались поворачивать вспять, когда услышали глухой голос, выкликающий какие-то не то заклятия, не то пророчества на неведомом языке. Так вот, ходжа-эл-пенджик и без того был на взводе – бесконечная прогулка по кладбищу навела его на мысли о демонах, ифритах и прочей нечисти. Когда он услышал твой голос, несущийся, как мы скоро поняли, из мавзолея убиенного аги, он едва не припустил к городским воротам. Однако под рукой был не просто невольник, а и еврей в придачу, поэтому меня отправили в гробницу – посмотреть, что будет.

– И что же?

– Я нашёл тебя, Джек. Ты стоял в жутком, но восхитительно-прохладном склепе, молотил по крышке саркофага, в котором покоится ага, и повторял какие-то английские слова. Смысла их я не понял, но звучали они примерно так: «Эй, любезный, принеси-ка мне кружечку твоего лучшего портера!»

– Я точно был не в своём уме, – пробормотал Джек, – ибо в таком климате куда лучше светлое пльзеньское.

– Ты был по-прежнему шалый, но я заметил в тебе искру, какой не видел уже год или два – уж точно с тех самых пор, как нас продали в Алжир. Я подумал, что жар лихорадки вкупе с палящим солнцем, на котором ты пролежал несколько часов, выгнал французскую хворь из твоего тела. И впрямь с тех пор ты день ото дня становишься всё вменяемее.

– И как всё это воспринял ходжа-эл-пенджик?

– Ты вышел голый и красный от солнечных ожогов, как варёный рак, и тебя приняли за некую разновидность ифрита. Надо сказать, что турки страшно суеверны и особенно боятся евреев. Считается, будто мы обладаем некими оккультными способностями, и каббалисты в последнее время немало потрудились для укрепления этой веры. Тем не менее скоро всё прояснилось. Наш хозяин получил сто ударов по пяткам палкою толщиной с мой большой палец, а затем его раны полили уксусом.

– Н-да, я бы предпочёл «бычий хер»!

– Надеются, что через месяц-другой хозяин сможет стоять. А тем временем мы пережидаем равноденственные шторма и приводим в порядок нашу галеру, как ты и сам видишь.

По ходу рассказа Джек косился на других галерников и видел невероятное смешение рас. Здесь были негры, европейцы, евреи, индусы, азиаты и множество других, незнакомых ему народностей, однако никого из команды «Ран Господних».

– А что с Евгением и мистером Футом? Выражаясь поэтически: получено ли за них страховое вознаграждение?

– Они на левом весле. Евгений гребёт за двоих, мистер Фут не гребёт вовсе, поэтому в контексте хорошо управляемой галеры они практически неразделимы.

– Так они живы?

– Живы и здравствуют – ты увидишь их позже.

– Почему они не отскабливают ракушки вместе со всеми? – обиженно поинтересовался Джек.

– Зимними месяцами в Алжире, когда галеры не выходят в море, гребцам дозволяется – нет, горячо рекомендуется – заниматься отхожим промыслом. Хозяин получает долю от заработанного. Те, кто ничего не умеют, отскабливают ракушки.

Новость эта Джека не обрадовала, и он накинулся на ракушки с такой злостью, что едва не врубился в корпус галеры. Немедля последовал нагоняй – не от надсмотрщика-турка, а от приземистого рыжего невольника, работавшего рядом.

– Мне плевать, ты правда тронутый или только прикидываешься, но обшивку изволь беречь, не то нам всем крышка! – гаркнул тот на английском пополам с голландским.

Джек был на голову его выше и собрался уже воспользоваться своим преимуществом, но рассудил, что надсмотрщик, который лупит за простой разговор, вряд ли одобрит потасовку. Кроме того, за спиной у рыжего голландца стоял довольно крупный детина и поглядывал на Джека с той же брезгливой недоверчивостью. Детина смахивал на китайца, хотя не выглядел ни щуплым, ни забитым. И он, и голландец казались мучительно знакомыми.

– Эй, малый, потрави-ка немного! Ты не хозяин, не капитан. Что нам за дело до какой-то царапины – лишь бы на плаву держалась!

Голландец недоверчиво помотал головой и вернулся к ракушке, которую отсекал от галеры с тщательностью эскулапа, удаляющего мочевой камень эрцгерцогу.

– Спасибо, что не устроил сцену, – сказал Мойше. – Нам, на правом весле, важно поддерживать мир.

– Эти двое гребут вместе с нами?!

– Да, а пятый в городе, занят собственным промыслом.

– Так на кой нам хорошие с ними отношения?

– Помимо того, что мы восемь месяцев в году сидим на одной скамье?

– Да.

– Мы должны грести слаженно, чтобы сохранять паритет с левым веслом.

– А если мы не будем грести слаженно?

– Галера начнёт…

– Кружить на месте, понятно. А нам-то что?

– Помимо того, что нам спустят шкуру «бычьим хером»?

– Я так понимаю, это само собой.

– Гребцы подобраны друг к другу. Покуда мы гребём наравне с левым веслом, мы составляем комплект из десяти невольников. В таком качестве нас продали нынешнему хозяину. Однако если Евгений и его товарищи по скамье начнут грести сильнее, нас разделят – твои друзья окажутся на разных галерах, либо даже в разных городах.

– И поделом им.

– Извини, не понял.

– Нет, это ты меня извини, – сказал Джек, – но мы ишачим здесь, на этом вонючем берегу. Ладно я – чокнутый бродяга, но ты, судя по всему, образованный еврей, голландец – явно корабельный офицер, и бог его знает этого китайца…

– Вообще-то он японец, но воспитанный иезуитами.

– Отлично: всё к одному.

– К чему же?

– Чем Евгений и мистер Фут лучше?

– Они создали своего рода предприятие, в котором Евгений – рабочая сила, мистер Фут – руководство. Чем именно они занимаются, объяснить трудно. Позже сам увидишь. А пока важно, чтобы вся десятка оставалась вместе!

– За каким лешим тебе это надо?

– Просидев несколько лет на галерной скамье, я втайне составил план, который принесёт нам десятерым богатство и свободу, хотя не обязательно в такой последовательности, – сказал Мойше де ла Крус.

– Предусмотрен ли планом вооружённый мятеж? Поскольку…

Мойше закатил глаза.

– Я просто силюсь вообразить, какая роль может быть отведена мне в плане – если, разумеется, он составлен не сумасшедшим.

– Этот вопрос я до сегодняшнего дня сам частенько себе задавал. Признаюсь, в ранних версиях плана предполагалось как можно раньше выбросить тебя за борт. Однако сегодня, когда с трёхъярусных батарей Пеньона и грозных башен касбы прогремели полторы тысячи выстрелов, сдаётся, в твоей голове расчистились последние заторы, и ты окончательно пришёл в рассудок – или, во всяком случае, почти пришёл. Теперь, Джек, у тебя есть своя роль в плане.

– И мне её откроют?

– Ты будешь нашим янычаром.

– Я не…

– Погоди! Видишь того малого, который отскребает ракушки?

– Которого? Их тут добрая сотня.

– Высокий, похож на араба с примесью негритянской крови – то есть египтянина.

– Вижу.

– Это Ниязи с правого весла.

– Он – янычар?

– Нет, но довольно среди них прожил и покажет, как себя вести. Даппа – чёрный, вон там – научит тебя нескольким турецким словам. А Габриель – японский иезуит – отменный фехтовальщик. Он быстро тебя поднатаскает.

– А зачем по плану нужен лжеянычар?

– Вообще-то нужен настоящий, – вздохнул Мойше, – однако выбирать не приходится.

– Я так и не получил ответа на свой вопрос.

– Позже – когда соберёмся все вместе.

– Ты говоришь, как придворный, сладкими эвфемизмами. Что значит «соберёмся»? Когда нас прикуют за ошейники где-нибудь в тёмных подземельях касбы?

– Ощупай рукой шею, Джек, и скажи, носил ли ты в последнее время ошейник?

– Э… сдаётся, что нет.

– Скоро конец работы – мы пойдём в город и встретимся с остальными.

– Ха! Так-таки прямо и пойдём? Будто свободные?

Джек ещё некоторое время продолжал в том же ключе, однако через час с высоких башен, понатыканных по всему городу, послышались странные завывания, и в касбе выстрелила одна-единственная пушка. Тут же все невольники положили орудия и парами-тройками побрели к городу. Семеро участников плана задержались подождать голландца, ван Крюйка, который не хотел уходить, не доведя работу до конца.

Мойше приметил оброненный топорик, нахмурился, поднял его, очистил от мокрого песка и принялся стрелять глазами по сторонам, ища, куда бы его пристроить. При этом он в задумчивости подбрасывал топорик. Поскольку весь вес заключался в обухе, рукоять беспорядочно крутилась в воздухе. Тем не менее Мойше всякий раз ловко её ловил. Наконец взгляд его остановился на сухом бревне, вбитом в песок и подпиравшем корпус галеры. Мойше снова подкинул топорик раз, другой, потом резко отвёл его за голову, высунул язык, мгновение помедлил и метнул. Топорик один раз медленно повернулся в полёте и замер, вонзившись углом лезвия в сухое бревно.

Семеро галерников поднялись к подножию колоссальной стены и зашагали к городским воротам. Джек шёл вместе со всеми, невольно втягивая голову в ожидании удара бичом. Однако удара не последовало. Ближе к городу он расправил плечи и пошёл свободнее. Вся команда примкнула к нему и к Мойше: вспыльчивый голландец, японец-иезуит, негр с волосами, свитыми в упругие жгуты, египтянин по имени Ниязи и пожилой испанец, страдающий чем-то вроде нервного тика. Когда они проходили в ворота, он громко обратился к стоящим на страже янычарам. Джек понял не все испанские слова, хотя общий смысл разобрал: «Слушайте меня, нехристи поганые, содомиты вонючие, мы составили тайный заговор!» Джек не стал бы такого сейчас говорить, но Мойше и остальные только весело перемигнулись с янычарами и вошли в город: Притон разбойников, Осиное Гнездо, Бич Христианского мира, Цитадель Веры.

Главная, необычайно широкая улица Алжира была заполнена турками, которые сидели, скрестив ноги, и потягивали дым из огромных кальянов. Джек, Мойше и остальные шли по ней недолго. Мойше юркнул в стрельчатую арку, такую узкую, что в неё пришлось проходить боком, и устремился вперёд по открытому сверху каменному коридору немногим шире арки. Идти приходилось вереницей и вжиматься в стену всякий раз, как кто-нибудь шёл навстречу. Ощущение было такое, словно находишься в глубине древнего здания, только всякий раз, поднимая глаза, Джек видел щёлочку неба между глухими стенами, встающими ярдов на десять-двадцать. Террасы и садики на кровлях соединялись мостками и деревянными лестницами. Временами по ним с крыши на крышу порхали одетые в чёрное фигуры, тёмные и неуловимые, как летучие мыши, Разглядеть их толком не удавалось; Джек видел только, что все они одеты как Элиза под Веной, и по походке угадывал женщин.

Внизу, на улице – если допустимо назвать улицей столь узкий проход – женщин не было. Зато мужчины пестрели разнообразием. Отличить янычар не составляло труда. Среди них попадались греки и славяне, но преобладали раскосые азиаты. Наряд их (весьма роскошный) составляли широкие плиссированные шаровары, подпоясанные кушаком, за который были заткнуты всевозможные пистоли, кинжалы и ятаганы; здесь же болтались кошели, кисеты, трубки и даже часы. Сверху – свободная рубаха и несколько жилетов, каждый – выставка галуна, золотых булавок, богатой вышивки. На голове – тюрбан, на ногах – остроносые туфли, иногда поверх всего – длинная епанча. Однако преобладали мавры или берберы, жившие здесь до того, как пришли со своими порядками турки. На этих были широкие хламиды или просто длинные куски материи, обёрнутые вокруг тела и удерживаемые хитроумными кушаками или булавками. Изредка попадались евреи, всегда в чёрном, и считаные европейцы в том, что носили у себя на родине, пока не обасурманились.

Некоторые были в одежде того же фасона, что и юные франты, осаждавшие Элизу в амстердамской «Деве», но порою Джек замечал стариков в плоёном воротнике, испанской шляпе и с бородой клинышком.

– Тьфу ты, Господи! – вскричал Джек при виде одного из таких. – Почему мы – невольники, а вон тот старый хрыч, ковыляющий по лестнице, – уважаемый гражданин?

Вопрос привёл в недоумение всех, кроме негра со жгутами на голове, который только рассмеялся и покачал головой.

– Некоторые вопросы задавать очень опасно, – сказал он. – Знаю по опыту.

– Так кто ты такой и почему говоришь по-английски лучше меня?

– Меня зовут Даппа. Я полиглот.

– Я не понимаю, что это значит, – сказал Джек, – но поскольку мы всего лишь кучка рабов, затерянных в чужой крепости, думаю, не будет вреда выслушать твои объяснения.

– Вообще-то мы не затеряны, а идём самой прямой дорогой, – заметил Даппа, – но моя история коротка, в отличие от твоей, Джек, и я успею её изложить. Так вот, в каждом невольничьем порту должен быть человек, знающий множество языков. Как иначе чёрные работорговцы, добывающие товар во внутренних частях материка, договорятся с капитаном, чей корабль бросил якорь у берега? Работорговцы происходят из разных племён и говорят на разных наречиях; точно так же и капитан может оказаться англичанином, голландцем, французом, португальцем, испанцем, арабом или кем угодно. Всё зависит от исхода различных европейских войн, о которых мы в Африке ничего не знаем, покуда над фортом в устье реки не сменится флаг.

– Можешь не продолжать – я участвовал в нескольких таких войнах.

– Джек, я из города на реке, которую белые называют Нигер. Жизнь там привольная – еда растёт на деревьях. Я мог бы бесконечно петь дифирамбы родному краю, но довольно сказать, что это рай. Если забыть про институт рабства, который был у нас всегда. Сколько помнят наши жрецы и старейшины, арабы поднимались по реке и выменивали рабов на ткани, золото и другой товар.

– А откуда брались рабы?

– Хороший вопрос. Раньше их пригоняли из местностей выше по реке – длинными колоннами, с деревянными колодками на шее. А некоторых жителей нашего города обращали в рабство за долги или за преступления.

– Так у вас есть приставы? Судьи?

– В моём городе священнослужители обладают огромной властью и делают многое из того, что в твоей стране делают приставы и судьи.

– Под священнослужителями ты вряд ли разумеешь таких, в смешных нахлобучках, бормочущих на латыни…

Даппа рассмеялся:

– Когда арабы или католики пытаются обратить нас в свою веру, мы их выслушиваем, а потом просим сесть в лодки и возвратиться, откуда приплыли. Нет, мы в моём городе придерживаемся традиционной религии, деталями которой я не стану тебя утомлять. Скажу лишь, что у нас есть чтимый оракул. Это…

– Знаю. Слыхал о них в пьесах.

– Отлично. Тогда довольно будет сказать, что паломники со всей округи стекаются к жрецам аро – оракулам нашего города. Так вот: примерно в то же время, когда одни португальцы начали подниматься по реке, чтобы нас обратить, другие начали прибывать за невольниками. Ничего особенного – арабы занимались этим спокон веков. Однако постепенно – настолько постепенно, что на протяжении своей жизни человек не замечал изменений, – покупатели стали появляться чаще, а стоимость рабов выросла. Голландцам, англичанам и другим белым требовалось всё больше невольников. Мой город разбогател на этом промысле. Храмы жрецов аро украсились золотом и серебром, невольничьи караваны с верховьев реки стали многочисленнее и приходили чаще. И всё равно спрос превышал предложение. Жрецы, исполнявшие роль судей, обращали в рабство всё больше людей за всё меньшие провинности. Они разбогатели и заважничали, по улицам теперь разъезжали не иначе, как в золочёных паланкинах. Впрочем, некоторая категория африканцев лишь больше их зауважала, видя в этой роскоши знак, что жрецы – могущественные колдуны и предсказатели. Посему с ростом работорговли росли и толпы паломников со всей дельты Нигера, приходивших получить исцеление от болезни или посоветоваться с оракулом.

– Пока я не вижу ничего нового по сравнению с христианским миром, – заметил Джек.

– Разница в том, что со временем у жрецов иссякли и преступники, и рабы.

– То есть как это «иссякли преступники»?

– В рабство обращали за самую пустяковую провинность, а живого товара по-прежнему не хватало. Тогда жрецы постановили, что любой, кто предстанет перед оракулом и задаст глупый вопрос, будет немедленно схвачен и продан в неволю.

– М-м… Если глупые вопросы в Африке задают так же часто, как у меня на родине, то решение должно было породить целый поток несчастных…

– Да. И всё же паломники продолжали стекаться в наш город.

– Ты был одним из них?

– Нет. Мне посчастливилось родиться в семье жреца. В детстве я говорил без умолку, и меня решили сделать полиглотом. Поэтому, когда в городе оказывался белый или араб, я селился с ним и старался выучить язык. А когда появлялись миссионеры, я с той же самой целью выказывал интерес к их вере.

– Как же ты стал рабом?

– Однажды я отправился вниз по реке в Бонни, невольничий форт в устье Нигера. По пути я посетил множество городов и понял, что мой – лишь один из множества невольничьих рынков на реке. Испанец-миссионер, с которым я путешествовал, сообщил, что такие центры работорговли, как Бонни, расположены по всему африканскому побережью. Впервые я осознал размах невольничьего промысла – и весь его ужас. Поскольку ты сам раб, Джек, и не раз выражал недовольство своим нынешним положением, я не стану развивать эту тему и вернусь к своему рассказу. Я спросил миссионера, как европейская религия, основанная на любви, оправдывает такую жестокость. Испанец ответил, что в церкви по этому поводу существуют большие разногласия, но, в конечном счёте, для работорговли есть только одно оправдание: негров, которых белые работорговцы покупают у чёрных, немедленно крестят, и польза, приносимая этим бессмертной душе, искупает страдания, что предстоит до конца дней терпеть смертному телу. «Ты хочешь сказать, – вскричал я, – что против законов Божьих обращать в рабство негра, если он уже христианин?» – «Да, верно», – отвечал миссионер. И тут я преисполнился тем, что вы называете рвением. Мне очень нравится это слово. В своём рвении я вскочил на первую же шлюпку, шедшую вверх по реке. Тот был баркас Королевской африканской компании, который вёз куски ситца в обмен на невольников. Добравшись до родного города, я отправился прямиком в храм и, как бы вы сказали, «пролез по блату» к высшему из верховных жрецов аро. Я знал его с детства – он доводился мне кем-то вроде дяди, и мы не раз ели из одной миски. Он восседал на золотом троне, в львиной шкуре, обвешанный бусами из раковин каури. Я в волнении произнёс: «Знаешь ли ты, что есть способ наконец покончить со злом? Закон христианской церкви гласит, что крещёного нельзя обратить в рабство!» – «К чему ты клонишь? – спросил предсказатель. – Точнее, в чём твой вопрос?» – «Очень просто, – отвечал я. – Почему бы нам не крестить весь город (католики – настоящие специалисты по массовым крещениям) и всех паломников, которые входят в городские ворота?»

– И что ответил оракул?

– После мгновенного колебания он обернулся к стоящим рядом стражам и легонько повёл мухобойкой. Стражи выскочили вперёд и принялись связывать мне руки за спиной. «Что это значит? Что со мной делают, дядя?» – вскричал я. Он ответил: «Это уже два… нет, три глупых вопроса, и я обратил бы тебя в рабство трижды, будь такое возможно». – «Боже мой, – сказал я, начиная осознавать весь ужас происходящего, – разве ты не видишь чудовищности того, что творишь? В Бонни и других невольничьи портах наши братья умирают от болезней и отчаяния ещё до того, как их погрузят на каторжные невольничьи корабли. Сотни лет спустя дети их детей будут жить на чужбине изгоями, ожесточённые мыслями об участи предков! Как можешь ты – достойный с виду человек, любящий своих жён и детей, – соучаствовать в таком неописуемом преступлении?» – «А вот это дельный вопрос!» – ответил оракул и новым движением мухобойки отправил меня в невольничью яму. В Бонни я вернулся на том же английском баркасе, что доставил меня вверх по реке, а мой дядя украсил свой дом ещё одним куском ситца.

Даппа расхохотался, сверкая красивыми белыми зубами в быстро сгущающихся сумерках алжирского проулка.

Джек выдавил вежливый смешок. Хотя остальные невольники, вероятно, ещё не слышали историю Даппы на английском, они узнали ритм и заулыбались в положенном месте. Дёрганый испанец рассмеялся от души и сказал: «Надо быть безмозглым негритосом, чтобы находить это смешным!», но Даппа оставил его слова без внимания.

– Рассказ неплох, – заметил Джек, – однако не объясняет, как ты попал сюда.

Вместо ответа Даппа оттянул ворот драной рубахи и показал правую грудь. В сумерках Джек еле-еле различил рисунок шрамов.

– Я не знаю букв, – сказал Джек.

– Тогда я научу тебя двум. – Прежде, чем Джек успел отдёрнуть руку, Даппа поймал его указательный палец. – Это «D», – сказал он, водя Джековым пальцем по шраму. – Оно означает «дюк», то есть «герцог». А это «Y», Йорк. Герцог Йоркский. Его клеймо выжгли мне в Бонни.

– Не хочется сыпать тебе соль на раны, Даппа, но теперь этот самый малый – король Англии.

– Уже нет, – вставил Мойше. – Его сбросил Вильгельм Оранский.

– Ну вот, первая хорошая новость, – пробормотал Джек.

– Дальше в моей истории нет ничего примечательного, – продолжал Даппа. – Меня продавали из одного форта в другой. Невольники из Бонни ценились дёшево, поскольку мы, выросшие в раю, непривычны к сельскохозяйственному труду. Иначе меня отправили бы прямиком в Бразилию или на Карибские острова. Я оказался в трюме португальского корабля, идущего на Мадейру, и его захватил тот же рабатский корсар, что прежде взял на абордаж твоё судно.

– Надо поторапливаться, – сказал Мойше, запрокидывая голову.

Внизу давно была ночь, но футах в пятидесяти над ними угол стены заливал алый закатный свет. Маленькая колонна невольников прибавила шаг и, миновав несколько поворотов, оказалась на относительно широкой улице (то есть Джек уже не мог одновременно коснуться противоположных стен). Судя по луковой шелухе и отбросам под ногами, здесь располагался базар, хотя сейчас прилавки были пусты и лавки закрыты. На углу их дожидался темноволосый, странно знакомый молодой человек. Он говорил на сабире с акцентом, в котором Джек по парижским воспоминаниям узнал армянский.

Однако не успел Джек удивиться или задуматься, как они вышли на открытое место, вроде площади, с общественным фонтаном для питья посередине и несколькими большими, ничем не примечательными зданиями по сторонам. В одно из них, ярко освещённое, пыталось разом пробиться множество людей. Здесь были и невольники, и янычары, а также обычная алжирская доля берберов, евреев и христиан. Приблизившись к толпе, Мойше посторонился, пропуская вперёд испанца, который тут же принялся расчищать дорогу в здание: выкрикивать самые страшные оскорбления, какие только Джек слышал, а также некоторые сымпровизированные на месте, толкать вооружённых турок под рёбра и наступать на загнутые носы их туфель. Джек ждал, что ему снесут голову саблей просто за компанию с грубияном, однако жертвы пинков и оскорблений, узнав испанца, разражались хохотом, после чего принимались с весельем наблюдать за тем, как достаётся стоящим впереди. Мойше и другие, не теряя времени, протискивались за его спиной, так что добрались до входа быстро и, очевидно, вовремя. Ещё немного, и было бы поздно – турки-стражники что-то сердито закричали, указывая на западную часть неба, потемневшую до почти невидимой сини, словно пламя свечи силилось пробиться сквозь фарфоровое блюдечко. Один из стражников вытянул плетью Даппу и японца-иезуита; Джек успел увернуться.

Мойше упомянул, что они живут в месте, которое называется «баньёл». Джек заключил, что это оно и есть: двор, окружённый несколькими ярусами галерей, разделённых на множество конурок. Галереи напомнили Джеку старинные лондонские театры на Мейд-лейн между саутуаркским болотом и Темзой – «Розу», «Надежду» и «Лебедь». С одним отличием: там вооружённые люди старались не пустить Джека внутрь, здесь – наказать за то, что он задержался.

Разумеется, это был не театр, а невольничье жильё. И всё же на галереях, на плоской крыше баньёла и во дворе (по крайней мере, сейчас) толпились свободные алжирцы. Часть двора сбоку от центрального резервуара с водой была отгорожена верёвками наподобие сцены или борцовского ринга; по периметру её стояли факелы – так часто, что пламя их сливалось в огненную раму, ярко озарявшую пустой участок посередине.

Все турки, набившиеся во двор, были очень возбуждены. Нигде, кроме как в становище бродяг, Джек не видел столь буйной толпы. Те, кто не ругался из-за места и не заключал какие-то сложные пари, внимательно следили за приготовлениями в углу ринга. Джек понимал, что лишь два вида зрелищ могут так сильно распалить молодых мужчин, а поскольку секс янычарам запрещён, оставалось предположить какого-то рода насилие.

Пробившись вслед за Мойше в один из углов бурлящей площади, Джек был сражён наповал – хотя и не слишком удивлён – видом Евгения, совершенно голого, если не считать кожаной набедренной повязки, и обильно смазанного маслом, а также мистера Фута в великолепном алом наряде, потряхивающего туго набитым кошелём. Однако не успел Джек пробиться поближе с расспросами, как Евгений опустился на одно колено. Само по себе ничего особенного – но на толпу это подействовало, как взрыв гранаты. Все вокруг попятились, оставив Евгения посреди пустого пространства, галереи замолкли и тут же разразились криками: «Рус! Рус! Рус!»

Евгений развёл руки на весь их трёхаршинный размах, потом хлопнул в ладоши так, что с земли поднялась пыль, снова раскинул руки и ещё дважды повторил хлопок. Затем он опустил правую руку к земле, ладонью кверху, поднял её к лицу, поцеловал пальцы и коснулся ими лба. Во время всей церемонии крики «Рус! Рус! Рус!» звучали приглушённо, но как только Евгений вскочил на ноги и выбежал на ринг, поднялся такой ор, что у Джека зазвенело в ушах, как от салюта полутора тысяч пушек. Евгений принял странную вызывающую позу – левый локоть упёрт в ладонь правой руки, подбородок на левой ладони – и застыл.

Несколько минут ничего не происходило, только пылали факелы и с темнеющих небес неслись громкие крики. Наконец другой основательно умасленный человек в кожаном набедреннике выполнил ту же последовательность движений и встал напротив Евгения в той же позе. Это был очень чёрный негр, не такой высокий, как Евгений, но более грузный. Гомон усилился. Мистер Фут, добавивший к своему наряду недешёвого вида плащ, вышел на ринг и принялся выкрикивать какое-то объявление; он поворачивался, так что каждый зритель увидел его гланды, хотя услышать, разумеется, ничего не мог. Покончив с этим, мистер Фут торопливо отступил за верёвку. Евгений и негр повернулись лицом друг к другу, свели ладони, словно играющие дети, потом отвели головы назад и что есть силы сшиблись физиономиями. Джек опешил; когда они снова запрокинули головы и сшиблись снова, у него захватило дух; когда то же самое произошло в третий раз, он подумал было, что так оно и будет продолжаться, пока один не потеряет сознание. Тут как раз они разняли руки и разошлись, пошатываясь. Кровь бежала по лицам из разбитых бровей.

И вот началась собственно борцовская схватка. Она мало отличалась от тех, что Джек повидал на своём веку, только была гораздо грязнее. Немедленно у обоих противников руки оказались в масле, так что им пришлось расцепиться и втереть в ладони пыль. Как только они сцепились вновь, пыль эта перешла на их тела. Через несколько минут Евгений и негр оказались с ног до головы в каше из пота, крови, масла и алжирской пыли. У Евгения стойка была шире, но негр держал центр тяжести низко, и ни одному не удавалось повалить другого. Поворотный миг настал через несколько минут после начала схватки, когда негр изловчился схватить Евгения за яйца и крепко их сжать, что было умно, одновременно выжидательно глядя тому в глаза, что было куда глупее. Ибо Евгений, превозмогая боль с выдержкой, от которой у Джека всё внутри похолодело, со всей силы ударил противника головой в лицо. Раздался оглушительный треск, брызнула кровь. Африканец разжал хватку и схватился за расквашенную физиономию. Евгений легко бросил его в пыль, чем поединок и закончился.

– Рус! Рус! Ру-у-с! – ревели янычары.

Евгений с философическим видом прошёлся вдоль верёвки. Мистер Фут шагал за ним с раскрытым кошелём, куда турки бросали монеты – по большей части целые пиастры. Джеку зрелище нравилось – пока весь кошель не перекочевал к дородному турку, который сидел возле ринга в чём-то вроде носилок, возложив на оттоманку замотанные бинтами ступни.

– В России я принадлежал к тайному обществу, в котором мы воспитывали друг у друга нечувствительность к пыткам, – спокойно поведал Евгений некоторое время спустя.

Все потрясённо замолчали, и Джек воспользовался затишьем, чтобы мысленно обрисовать ситуацию.

После долгой череды боёв факелы загасили, турки и свободные алжирцы разошлись, а в баньёле остались одни невольники. Оба весла в полном составе собрались на крыше выкурить по трубочке. Тонюсенький месяц висел где-то далеко-далеко – над Сахарой, подумалось Джеку. Небо было черным-черно, а звёзд – куда больше, чем ему доводилось видеть. Алжирская касба мерцала редкими огоньками, но в основном ночь полностью принадлежала десятерым невольникам.

Левое весло

Евгений-раскольник, он же Рус

МИСТЕР ФУТ, бывший владелец «Ядра и картечи» в Дюнкерке, ныне предприниматель без портфеля

ДАППА, негр-полиглот

ИЕРОНИМО, злобный, но высокородный испанец

НИЯЗИ, погонщик верблюдов с Верхнего Нила

Правое весло

ДЖЕК «КУЦЫЙ ХЕР» ШАФТО, Эммердёр, король бродяг

МОЙШЕ ДЕ ЛА КРУС, еврей, у которого есть План

ГАБРИЕЛЬ ГОТО, японец-иезуит

ОТТО ВАН КРЮЙК, голландский моряк

ВРЕЖ ИСФАХНЯН, младший из парижских Исфахнянов, ибо армянин, которого они встретили на базаре, оказался именно им[4].

– Нас удерживает в этом городе неумолимая воля рынка, – начал Мойше де ла Крус.

Джек заподозрил вступление к хорошо отрепетированной и очень длинной речи, поэтому торопливо перебил:

– Ха! О каком рынке речь?

Однако, судя по лицам остальных, никто, кроме него, скептицизма не проявлял.

– Ну как же! О рынке фьючерсов на выкуп тутсаков, расположенном всего за три двери отсюда вон по тому проулку, – сказал Мойше. – Там каждый, у кого есть деньги, может приобрести долю в купчей тутсака, то есть военнопленного, в расчёте, что того выкупят, и каждый пайщик получит свою часть за вычетом пошлин, налогов и сборов, установленных пашой. Это главная доходная статья городского бюджета.

– Ладно, извини, я решил, будто ты притягиваешь за уши какое-то сложное сравнение…

– Сегодня, наблюдая за Евгением во время боя, – продолжал Мойше, – я подумал, что упомянутый рынок – своего рода Невидимая рука, держащая нас за яйца.

– Погоди, погоди! Это что, пошли какие-то каббалистические суеверия?

– Нет, Джек, вот теперь я прибег к сравнению. Невидимой руки нет – но она всё равно что есть.

– Отлично. Продолжай.

– Законы рынка требуют, чтобы с тутсаком, которого скорее всего выкупят, обращались хорошо…

– А такие, как мы, оказываются на галерах, – закончил Джек. – Мне понятно, почему я низко котируюсь на этом рынке и мои яйца Невидимая рука сжимает особенно крепко. Мистер Фут – банкрот, Евгений принадлежит к секте, члены которой друг друга истязают, Даппа – персона нон грата во всех землях южнее Сахары, семья Врежа Исфахняна хронически на мели. Сеньор Иеронимо если и обладает какими-то достоинствами, которых я до сих пор не разглядел, явно не из тех, кого близким захочется выкупать. Историю Ниязи я не знаю, но могу вообразить. Габриеля занесло не на ту сторону земного шарика. Всё более или менее ясно. Однако ван Крюйк – корабельный офицер, а ты, судя по всему, головастый еврей. Почему не выкупили вас?

– Мои родители умерли от чумы, охватившей Амстердам после того, как Кромвель перекрыл нам иностранную торговлю, и многие честные голландцы вынуждены были, покинув дома, ночевать в антисанитарной обстановке, – начал ван Крюйк с явной обидой в голосе.

– Отставить, капитан! Похож я на круглоголового? Я тут ни при чём.

– Меня выкормили казённые кормилицы в приюте. Священник-реформат, спасибо ему, научил читать и считать, но я вырос трудным подростком…

– Представляю себе! Чего ещё ждать от рыжего, голландского, малорослого приютского забияки? – воскликнул Джек. – И всё-таки, думаю, какой-нибудь корсар нашёл бы тебе работу получше, чем отскребать ракушки.

– Когда мне было восемнадцать, каналы замёрзли, и солдаты короля Людовика вторглись на коньках, насилуя всё, что движется, и сжигая остальное. Голландская республика готовилась погрузиться на корабли и отплыть в Азию. Требовалось много моряков. Меня прямо из тюрьмы взяли в VOC[5]. Вместе с беженцами я попал на Тексел, где получил сундучок с одеждой, трубку, табак, Библию и книгу под названием «Благочестивый мореходец». Двадцать четыре часа спустя я на военном корабле подносил канонирам мешки с порохом, уворачиваясь от английской картечи. Через год беготни с порохом и работы на помпе я стал из юнги матросом. Совершив три рейса в Индию и обратно, сделался офицером.

– Отлично! Так почему ты не офицер здесь?

– Десять лет я жил в постоянном страхе перед пиратами. Наконец мои кошмары сбылись, и у меня отняли корабль – иногда его можно увидеть в заливе и, вслушавшись, различить стоны пленников в его трюме.

– Кажется, до меня начинает доходить, что ты не жалуешь пиратов и их промысел, – сказал Джек, – как и пристало всякому благонамеренному голландцу.

– Ван Крюйк не захотел обасурманиться и теперь гребёт вместе с нами, – добавил Мойше.

– А ты сам? Принято считать, что евреи своих в беде не бросают.

– Я криптоиудей, – отвечал Мойше, – и даже больше крипто, чем иудей. Я вырос на экваторе. У побережья Африки есть остров Сан-Томе, суверенное владение той европейской державы, которая последняя отправит флот его обстрелять. Однако много лет только португальцы знали, где он находится, и потому остров был португальским. Так вот, мои предки были испанские евреи. Двести лет назад, когда из Испании окончательно изгнали мавров и открыли Америку, королева Изабелла велела всем евреям убираться вон. Те, кто, как теперь понятно, были поумнее, «натянули чулки Вилладиего», то есть драпанули во все лопатки до самого Амстердама. Мои предки всего лишь перебрались через границу в Португалию. Однако инквизиция была и там. Когда Альваро де Каминья отправился губернатором на Сан-Томе, он взял с собой две тысячи еврейских детей, вырванных инквизицией из лона семьи. Сан-Томе владел монополией на работорговлю в той части мира – Альваро де Каминья крестил этих детей и заставил их работать на себя. Однако они тайно хранили свою веру, совершали взаперти полузабытые обряды и молились на ломаном древнееврейском, даже преклоняя колени перед золочёным алтарём с телом и кровью Христа. То были мои предки. Почти пятьдесят лет назад Сан-Томе захватили голландцы. Вероятно, это спасло жизнь родителям моего отца, ибо на испанских и португальских землях инквизиция начала свирепствовать с новой силой. Вместо того, чтобы сгореть на португальском аутодафе, мой дед вместе с бабкой перебрался в Новый Амстердам, где занялся единственным известным ему ремеслом – работорговлей на службе Голландской Вест-Индской компании. Потом город захватил флот герцога Йоркского. К тому времени мой отец успел вырасти и жениться на девушке-манхатто…

– Это ещё кто такие? – спросил Джек.

– Местное индейское племя, – объяснил Мойше.

– То-то я заметил в форме твоих глаз и носа чегой-то этакое.

Лицо Мойше, озарённое лишь алым отсветом трубки, приняло ностальгическое выражение, от которого Джеку инстинктивно стало не по себе. Расстегнув верхнюю пуговицу на драной рубахе, Мойше вытащил что-то, болтавшееся у него на шее на кожаном шнурке – какое-то туземное изделие.

– В потёмках трудно разглядеть эту цацку, – сказал он, – но третья бусина справа в четвёртом ряду – грязновато-белая – одна из тех, за которые голландец Петер Минуит купил у манхатто их остров, когда мама была ещё совсем крошкой в вигваме своего отца.

– Господи, да ты должен её беречь! – воскликнул Джек.

– Я её и берегу, – отвечал Мойше с лёгкой ноткой раздражения, – как легко может видеть любой дурак.

– Ты хоть представляешь, сколько она стоит?

– Практически ничего – но для меня она бесценна, как память о матушке. Так или иначе, возвращаясь к рассказу – мои родители натянули чулки Вилладиего и рванули в Кюрасао, где я и родился. Матушка умерла от оспы, батюшка – от жёлтой лихорадки. Я, не зная, куда податься, прибился к тамошней общине криптоиудеев. Мы решили перебираться в Амстердам, как нашим предкам следовало поступить с самого начала. Сообща мы оплатили проезд на невольничьем корабле, везущем в Европу сахар. Его захватил рабатский корсар, и все мы оказались на галере, где гребли под «Хаву Нагилу», которая, по причине своей привязчивости, оказалась единственной известной нам еврейской песней.

– Отлично, – сказал Джек. – Теперь я поверил, что Невидимая рука держит нас за яйца, как борец-нубиец держал Евгения. Далее, как я понимаю, все мы должны, уподобившись русскому, превозмочь боль и явить пример твёрдости духа и тому подобной херни. Впрочем, я готов слушать – всё лучше, чем лежать в баньёле под хоровой кашель тысячи чахоточных галерников.

– План, несомненно, покажется тебе несбыточным, пока Иеронимо не ознакомит нас с некоторыми поразительными фактами, – произнёс Мойше, поворачиваясь к дёрганому испанцу, который тут же встал и отвесил ему учтивый поклон.

Рассказ Эль Десампарадо

Тщеславие, состоящее в выдумывании или предположении заведомо отсутствующих у нас способностей, присуще большей частью молодым людям и питается историями и вымыслами светских щёголей; оно часто исправляется с возрастом и под влиянием деловой жизни.

Гоббс, «Левиафан» [6]

– Меня зовут превосходительнейший дон Иеронимо Алехандро Пеньяско де Альконес Квинто, маркиз де Асуага и де Орначос, граф де Льерена, Баркаротта и де Херес-де-лос-Кабальеорос, виконт де Льера, Энтрин Альто-и-Бахо и де Кабеса-дель-Буэй, барон де Барракс, Баса, Нерва, Хадраке, Брасатортас, Гаргантиэль и де Валь-де-лас-Муэртас, сеньор де Аталая, бенефициарий рыцарского ордена Калатравы де ла Фреснеда.

Как вы догадались по моему имени, я происхожу из древнего рода кабальеро, могучих воителей христианского мира, истреблявших мавров ещё во времена «Песни о Роланде», но это другая история, куда более славная, нежели моя. Воспоминания о месте рождения отрывочны и затуманены слезами. То был замок на высоком уступе Сьерра-де-Мачадо, выстроенный на земле, вся ценность которой заключалась в том, что мои предки отвоевали её у мавров, пядь за пядью, мечом и кинжалом. Когда я только начинал говорить, меня вывезли оттуда в наглухо заколоченном экипаже на брег Гвадалквивира и вручили неким монахиням, а те посадили на борт галеона в Севилье. Далее воспоследовало долгое и опасное путешествие к Новой Испании, о котором я мало помню, а скажу и того менее. Корабль доставил меня, монахинь и множество других испанцев в Портобело. Как вам, возможно, известно, город сей стоит на карибском берегу Панамского перешейка, в самой узкой его части, прямо напротив Панамы, что на Тихоокеанском побережье. Всё серебро из прославленных рудников Перу (за исключением того, что контрабандой вывозят через Анды и по Рио-де-ла-Плата в Аргентину) доставляют в Панаму и оттуда на мулах в Портобело, где грузят на галеоны и отправляют в Испанию. Когда в Портобело ожидают галеоны вроде того, на котором я прибыл, серебро валяется на улицах грудами, словно дрова. Таким образом, едва я вместе с монахинями сошёл на берег, как ступил на серебро – знак того, что должно было произойти со мной позже, и, надеюсь, предзнаменование ещё более великих приключений, ожидающих нас десятерых.

– Думаю, могу смело сказать за всех, что мы слушаем тебя в высшей степени внимательно, превосходительнейший, – дружески начал Джек, но испанец оборвал его грозным:

– Заткнись, не то я отрежу остатки твоего гнилого хера и заколочу их в твою протестантскую глотку моим собственным девятидюймовым крепышом!

Прежде чем Джек нашёлся с ответом, Иеронимо как ни в чём не бывало продолжил:

– Я недолго оставался в этом Эльдорадо, ибо на пристани меня ждал фургон. Правили им монахини того же ордена, только все они были индианки. Мы двинулись извилистой дорогой через джунгли и горы Дарьена и, наконец, прибыли в монастырь, в котором, как я понял, мне предстояло теперь жить. Моё горе от разлуки с близкими усугубилось сходством между уединённой обителью и отчим домом. Она тоже являла собой замок на головокружительной круче; ветры, дующие через перешеек, скорбно стенали в узких крестообразных амбразурах.

То были почти единственные звуки, достигавшие моих ушей, ибо здешние монахини приносили обет безмолвия, к тому же, как я скоро узнал, происходили из горной долины, где близкородственные браки ещё более часты, чем у Габсбургов, отчего все поголовно страдают глухотой. Я слышал лишь речь погонщиков, доставлявших в горы провизию, да других призреваемых в той же монашеской обители. Ибо в странноприимном доме монастыря постоянно находилось не менее полудюжины насельников обоего пола. Все они выглядели здоровыми и, судя по осанке и платью, были из благородных и даже знатных семейств, но вели себя странно: некоторые говорили бессвязно или пребывали в молчании, подобно монахиням, других постоянно терзали адские видения, третьи не помнили того, что произошло пять минут назад. Мужчины, которых лошадь лягнула в голову, женщины со зрачками разного размера… Некоторых постоянно держали под замком либо даже привязывали к кровати. Однако я мог свободно бродить, где пожелаю.

В должное время я обучился грамоте и начал обмениваться письмами с любезной матушкой в Испании. В одном из них я спросил, почему меня воспитывают в этом монастыре. Письмо спустилось с гор в телеге, запряжённой ослом, пересекло океан в трюме галеона, и примерно через восемь месяцев пришёл ответ. Матушка писала, что при рождении Господь наградил меня редким даром, коим оделяет немногих: я бесстрашно говорю всё, что у меня на сердце, и высказываю то, что другие малодушно таят в душе. Дар сей, продолжала матушка, более свойственен ангелам, нежели простым смертным, и великое чудо, что я его получил, но в нашей скорбной юдоли много заблудших, ненавидящих всё ангельское, и они бы стали чинить мне обиды. Посему она с горькими слезами оторвала меня от своей груди и отдала на воспитание женщинам, которые ближе к Богу, чем кто-либо в Испании, а к тому же не способны меня слышать.

Письмо это прогнало моё недоумение, но не моё горе. Я принялся с усердием упражнять разум и душу: разум – чтением древних книг, что присылала матушка из библиотеки старого замка в Эстремадуре, повествующих о войнах моих предков с сарацинами во времена Крестовых походов и Реконкисты; душу – изучением катехизиса и, по настоянию монахинь, ежедневной часовой молитвой святому, изображённому на витраже в боковой капелле монастырской церкви. То был святой Этьенн де ля Туретт. Символы его таковы: в правой руке парусная игла и шпагат, посредством коих некий барон зашил ему рот, в левой – клещи, коими, по другому поводу, епископ Мецкий, позже канонизированный под именем святого Авессалома Благостного, вырвал ему язык. Впрочем, тогда значение сих предметов оставалось для меня туманным.

Однако тело моё не укреплялось, пока, примерно о ту пору, когда у меня начал ломаться голос, в монастыре не появился новый жилец: высокий и красивый кабальеро с дырой посредине лба наподобие третьего глаза. То был Карлос Оланчо Мачо-и-Мачо, великий капитан, прославленный по всей Новой Испании подвигами в борьбе с буканьерами, этой чумой Карибского моря. Что бы ни думали англичане, для нас оно – гнездо гадюк, подстерегающих наши галеоны, неминуемый шквал огня, свинца и абордажных сабель на пути в Испанию. Множество пиратов сразил Карлос Оланчо Мачо-и-Мачо, или Эль Торбелино, то есть смерч, как называли его в менее официальной обстановке; двум дюжинам галеонов не вместить всё серебро, что вырвал он из протестантских когтей. Однако в битве с пиратской армадою Моргана у архипелага Де-лас-Колорадос он получил пулю в лоб и с тех пор стал настолько гневлив, что все вокруг – особливо же старшие офицеры – постоянно дрожали за свою жизнь. Кроме того, Эль Торбелино потерял способность выражать мысли иначе как записывая их задом наперёд левой рукой при помощи зеркала, что в пылу боя оказалось до опасного непрактично. Посему с великою неохотою он согласился отправиться на покой в монастырь. Каждый день он вместе со мною преклонял колени в боковой капелле и молился святому Николаю Фризскому, изображаемому с варяжским топором в голове; рана сия принесла ему чудесную способность понимать язык болотных крачек.

Теперь я одним предложением охвачу сразу несколько лет. Эль Торбелино обучил меня всем приёмам воинского искусства, какие знал, а также, полагаю, нескольким, изобретённым прямо на месте. Таким образом, романтика старых заплесневелых книг стала мне близка и понятна. Близка, но недоступна: ибо при всех моих умениях обращаться с мушкетом, рапирой, кинжалом и палашом я по-прежнему прозябал в дарьенском монастыре. Достигнув полноты лет, я начал составлять план, как сбежать на побережье и, возможно, собрав команду моряков, отправиться в Карибское море, дабы, стяжав славу охотой на буканьеров, предложить свои услуги королю Карлу Второму в качестве приватира. Король постоянно занимал моё воображение: мы с Эль Торбелино преклоняли колени перед статуей святого Лемюэля, чей символ – корзина, в которой его носили, – и молились о здравии нашего монарха.

Однако случилось так, что прежде, нежели я успел отправиться на поиски пиратов, они сами ко мне явились.

Даже такие глупцы и невежды, как вы, наверняка знают, что некоторое время назад капитан Морган отплыл от Ямайки с армадой, разорил и сжёг Портобело, потом во главе армии вышел к Тихому океану и разорил Панаму. Во время этих бесчинств мы с Эль Торбелино были в долгой охотничьей экспедиции в горах. Мы надеялись разыскать и убить одного их тех ягуаров-оборотней, о которых с такой убеждённостью рассказывают индейцы.

– И что, убили? – не сдержался Джек.

– Это другая история, – проговорил Иеронимо с явным сожалением и нехарактерной для него сдержанностью. – Мы ушли далеко в горы и возвращались долго из-за los parasitos, о которых чем меньше рассказывать, тем лучше. В наше отсутствие Морган захватил Портобело, а передовые отряды его армии отправились на поиски места, где можно перевалить через хребет. Один, состоявший из примерно двух десятков морских разбойников, напал на монастырь и принялся его грабить. Когда мы с Эль Торбелино приблизились, то различили звон разбиваемых витражей и крики насилуемых монахинь – первый звук, который я когда-либо от них слышал.

Мы были вооружены всем, что потребно двум кабальеро в долгом походе за ягуарами-оборотнями в губительных джунглях Дарьена, и обладали преимуществом внезапности. Более того, мы желали сразиться за Божье дело и были очень-очень злы. Однако все эти преимущества могли обернуться ничем, по крайней мере, в моём случае, ибо я ещё не нюхал пороху. Общеизвестно, что многие молодые люди, вскружившие себе голову романтическими легендами, мечтают отличиться в бою, а попав в настоящую схватку, оказываются парализованы замешательством либо бросают оружие и бегут.

Как выяснилось, я не принадлежал к их числу. Мы с Эль Торбелино напали на пьяных буканьеров, как два бешеных ягуара-оборотня на овчарню. Бой был упоителен. Разумеется, Эль Торбелино сразил больше врагов, нежели я, однако многим англичанам пришлось в тот день отведать моей стали, и, суммируя вкратце самую малоаппетитную часть рассказа, уцелевшие монахини ещё долго вывозили требуху в джунгли на корм кондорам.

Мы знали, что это лишь авангард, посему принялись укреплять монастырь и учить монахинь обращению с фитильными ружьями. Когда подошло основное войско – несколько сотен накачанных ромом морских бродяг Моргана, – мы встретили их с испанским радушием и украсили двор сотней мёртвых тел, прежде чем остальные сумели прорваться внутрь. Эль Торбелино пал, сражённый тринадцатью клинками, в дверях лазарета, я продолжал сражаться даже после того, как получил удар прикладом в челюсть. Командир отряда приказал своим людям отступить и перегруппироваться. Следующую атаку я вряд ли пережил бы. И тут пришло известие от Моргана, что найден другой, более удобный перевал. Видя, что куда безопаснее и несравненно выгоднее грабить богатый город, защищаемый трусами, нежели смиренную обитель, которую обороняет человек, не боящийся пасть со славой, пираты отступили от наших стен.

Итак, Панама и Портобело были разграблены. Несмотря на это – а может быть, именно поэтому – история о том, как мы с Эль Торбелино отстояли монастырь, вызвала сенсацию в Лиме и Мехико. Меня провозгласили великим героем – быть может, единственным героем во всём этом эпизоде, ибо о поведении тех, кто призван был оборонять Панаму, в приличном обществе даже упоминать негоже.

Я, разумеется, ничего этого не знал, ибо слёг от ран и различных тропических болезней, подхваченных во время охоты на ягуаров-оборотней и теперь проявившихся во всей красе. Я лежал без чувств, несмотря на многочисленные кровопускания и вулканические клистиры, коими ежедневно потчевали меня лекари, прибывшие в монастырь после описанного сражения, и в сознание пришёл уже на борту галеона, следующего вдоль берега Байя-де-Кампече в Веракрус. Даже такие недоумки, как вы, должны сообразить, что это ближайший к Мехико морской порт. Я не мог раскрыть рот. Лекарь-иезуит объяснил, что удар раздробил мне челюсть, и чтобы кости срослись, её плотно прибинтовали. Также мне вырвали левый передний зуб и через получившееся отверстие с помощью чего-то вроде мехов трижды в день закачивали кашицу из молока и растёртого маиса.

В должный срок мы прошли западным проливом Веракрус и бросили якорь под стенами замка, переждали песчаную бурю, затем другую и сошли на берег, пробиваясь через тучи москитов и держа наготове мушкеты на случай появления аллигаторов. Мы побеседовали с толпой негров и мулатов, составляющих местное население, и договорились, что это ворьё доставит нас в город. Проезжая по улицам, я не видел ничего, кроме заколоченных деревянных лачуг. Мне объяснили, что это собственность белых людей, которые съезжаются сюда к погрузке галеонов, а остальное время проводят в куда более роскошных гасиендах. Во всём Веракрусе цивилизованной можно назвать только центральную площадь, где стоят собор и губернаторский дом, в котором размещена рота солдат. Когда дежурного офицера уведомили о моём прибытии, он велел артиллеристам дать салют и охотно выписал мне пропуск для проезда в столицу. Потом мы выехали в ворота, которые стояли открытыми из-за того, что на них намело дюну, и двинулись на запад.

Чем меньше рассказывать об этом путешествии, тем лучше.

Мехико блистает красотой, величием и порядком, коих недостаёт Веракрусу. Он стоит на озере и соединён с берегом пятью дамбами; у каждой – свои собственные ворота. Вся земля принадлежит церкви, и посему это самый благочестивый город мира – если ты не духовное лицо, тебе попросту негде жить. Есть два десятка женских монастырей и ещё больше мужских, все очень богатые, а кроме того, множество голодранцев-креолов, которые спят на улицах и всячески безобразничают. Собор ошеломляет – его причт насчитывает триста-четыреста человек во главе с архиепископом, получающим шесть тысяч пиастров в год. Я упоминаю об этом, только чтобы передать, насколько был потрясён; не будь моя челюсть перевязана бесчисленными бинтами, она бы отвисла до земли.

Несколько дней меня возили по городу, где разные знатные особы давали в мою честь званые обеды, в том числе и вице-король с супругой – весьма высокородной особой, смахивающей на лошадь, которой оттянули губу, чтобы осмотреть зубы. Разумеется, я не мог отведать роскошных яств, коими нас потчевали, зато научился тянуть вино через соломинку. Точно так же не мог я обратиться к хозяевам, однако писал послеобеденные речи в героическом стиле, почерпнутом из семейных хроник. Речи эти имели самый большой успех.

Теперь я подхожу к той части рассказа, в которой придётся кратко изложить события сразу нескольких лет. Вероятно, вы догадываетесь, что произошло далее: со временем повязку сняли, и после торжественной мессы в соборе вице-король посвятил меня в рыцари.

Когда церемония закончилась, вышел архиепископ и вознёс хвалы мне, вице-королю и его супруге, всячески превознося её добродетель и красоту.

На это я ответил, что впервые слышу такую наглую и подобострастную ложь, ибо при взгляде на супругу вице-короля всякий раз гадаю: отыметь ли её в задницу, на что она так явно напрашивается, или вскочить ей на спину и проскакать галопом по площади, паля из пистолетов.

Вице-король велел заковать меня в кандалы и бросить в нехорошее место, где я, вероятно, и гнил бы до конца дней.

Письма отправились по королевскому тракту в Веракрус, далее в трюмах галеонов в Гавану и, наконец, в Мадрид, другие письма пришли в ответ, очевидно, с какого-то рода разъяснениями. Некоторое время спустя меня перевезли на квартиру, а когда моё здоровье поправилось – в Веракрус, где мне отдали под командование трёхмачтовый корабль с тридцатью двумя пушками и отличной командой, велев до новых указаний убивать пиратов и как можно реже ступать на берег.

Здесь я мог бы привести статистку касательно суммарного водоизмещения потопленных кораблей, а также количества пиастров, возвращённых церкви и королю, но для меня наибольшая честь, что среди пиратов я прослыл воскресшим Эль Торбелино и получил прозванье Десампарадо. Сейчас я объясню вам, что, собственно, оно значит. «Десампарадо» – священное слово для всех нас, кто исповедует истинную религию, ибо его последним произнёс на Кресте наш Господь…

– Что же оно значит, – спросил Джек, – и зачем его прилепили тебе, у кого и прежде имён было хоть отбавляй?

– Оно значит «Тот, кого Бог оставил». Молва о моей борьбе и моём заключении в казематах Мехико летела впереди меня, и даже ты, Джек, ущербный и спереди, и сзади, поймёшь, отчего меня так назвали. Знай же, что всякий раз, когда я подходил к Гаване, меня приветствовали пушечным салютом, но никогда не приглашали сойти на берег. Затем, два года назад, флот, везущий сокровища в Испанию, после выхода из Гаваны разметало ураганом. Меня отправили во Флоридский залив собрать отбившиеся корабли.

– Постой, Десампарадо. Уж не собираешься ли ты пудрить нам мозги историей про затонувший галеон, координаты которого ведомы тебе одному? Поскольку…

– Нет, нет, всё гораздо лучше! – вскричал испанец. – Прочёсывая море в течение нескольких дней, мы обнаружили бриг водоизмещением семьдесят пять тонн, угодивший в ловушку среди песчаных банок у островов Муэртос, что между Гаваной и Флоридой. Шторм загнал его в некое подобие бассейна, откуда моряки не могли теперь выбраться из опасения сесть на мель. Мы бросили якорь в более глубоком месте и отправили шлюпку промерять дно. Таким образом мы обнаружили проход в песчаной банке, которым бриг мог бы пройти, если предварительно уменьшить осадку, сняв часть груза. Шкипер со странной неохотой выслушал моё предложение, но в конце концов мне удалось его убедить, что иного выхода нет. Мы подвели шлюпку к бригу и отправили всю команду облегчать его вес. Как скажет вам любой моряк, чтобы быстро уменьшить осадку судна, надо снять с него самое тяжёлое и громоздкое – как правило, вооружение. Итак, навесив на реи тали и блоки, мы одну за другой подняли пушки с орудийной палубы, погрузили в шлюпки и доставили на мой корабль. Тем временем другие матросы вытаскивали из трюма боеприпасы. Вот тут-то и выяснилось, что бриг вооружён не свинцом и железом, а серебром. Отсеки, предназначенные для хранения ядер, были до отказа забиты чушками.

– Чушками?! – хором воскликнули несколько слушателей, но тут пришёл черёд Джека блеснуть познаниями.

– Десампарадо говорит не о визжащих животных с пятачком и закрученным хвостиком, а о серебряных брусках, которые получают, отливая недоочищенное серебро в глиняную форму.

Он готов был и дальше распинаться о добыче серебра в Гарце, где алхимик Енох Роот некогда объяснил ему весь процесс. Однако выяснилось, что остальные много раз слышали все подробности из его уст, и Джек перешёл к тому, что счёл главным в рассказе Иеронимо:

– Чушки – промежуточный продукт, сделанный для того, чтобы доставить серебро туда, где его вновь расплавят, очистят и отольют в слитки, на которые пробирщик поставит клеймо. На этой-то стадии король обычно и забирает свою долю…

– В Новой Испании – десять процентов королю и один – пробирщикам и прочей чиновничьей братии, – вставил Иеронимо.

– А значит, присутствие чушек на борту непреложно доказывает, что серебро везли в Испанию контрабандой.

– В кои-то веки бродяга изрёк истину, – проговорил Иеронимо. – И вы ни за что не догадаетесь, кого я обнаружил в лучшей каюте брига – супругу вице-короля, которая ещё меня не забыла. Она отправлялась в Мадрид за булавками.

– И что ты ей сказал?

– Лучше не вспоминать. Зная, что она сообщит обо всём супругу в Мехико, я без промедления написал вице-королю письмо, в котором обрисовал последние события – иносказательно, на случай, если послание перехватят, – и заверил, что его тайна в надёжных руках, ибо я кабальеро, человек чести, и он может положиться на моё молчание.

На крыше баньёла наступила долгая мучительная тишина.

– Несколько месяцев спустя мне пришло послание от вице-короля с приглашением при следующем заходе в Веракрус посетить резиденцию губернатора и забрать ожидающий меня дар.

– Очаровательные новёхонькие кандалы?

– Пулю для украшения затылка?

– Церемониальную шпагу, вручаемую остриём вперёд?

– Не знаю, – с лёгким раздражением отвечал Иеронимо, – поскольку так и не добрался до губернаторской резиденции. В Веракрус мы зашли, чтобы получить груз ручного огнестрельного оружия от знакомого торговца, который умеет распределять королевское вооружение до того, как оно дойдёт до королевских солдат. Вместе с несколькими моими людьми я заехал за оружием на двух фургонах, после чего велел погонщикам доставить нас в губернаторский дворец самой прямой дорогой, ибо мы опаздывали даже по меркам Новой Испании. Я был в лучшем своём наряде.

Мы выбрались на центральную площадь Веракруса с той стороны, откуда нас никто не ждал, ибо вместо того, чтобы проехать по главной улице с заколоченными домами, показались со стороны окраин в другой части города. Первым намёком на отклонение от привычного хода вещей стали струйки дыма, поднимающиеся из-за различных укрытий по периметру площади.

– Фитильные ружья! – воскликнул Джек.

– Разумеется, на въезде в город мы, зная нравы Веракруса, зарядили пистоли. Сейчас, при виде дымков, мы достали мушкеты и сорвали крышки с нескольких ящиков гранат. Фузилёры открыли огонь, впрочем, редкий и беспорядочный. Мы бросились на них с абордажными саблями, намереваясь перебить всех, пока они не перезарядили ружья. Это нам удалось, и тут мы с изумлением узнали в убитых испанских солдат местного гарнизона! Немедленно нас принялись обстреливать отовсюду – из окон губернаторского дворца, а также из всех церквей и монастырей на площади.

– Солдаты заняли все эти здания? – вскричал мистер Фут, чья способность возмущаться не знала границ.

– Так мы сперва и предположили, но когда стали в ответ стрелять из ружей и бросать гранаты, из окон посыпались разорванные и обгорелые тела монахов и мелких правительственных чиновников. Тем не менее мы имели глупость совершить ещё одну ошибку: направили фургоны на главную улицу города. Тут же от окон и дверей заколоченных лачуг начали отлетать доски, и завязался настоящий бой. Ибо здесь-то, на этой улице, и планировалась засада. Мы перевернули оба фургона и укрылись за ними, перестреляли лошадей и навалили их в качестве бруствера. Кроме того, мы отправили гонца на корабль, и моя команда принялась обстреливать город из пушек. В ответ из замка открыли огонь по кораблю. Мы бы не выдержали такого натиска, но от ядер некоторые дома воспламенились, и ветер разнёс огонь по улицам, словно ряды деревянных домов были пороховыми дорожками. Много тел осталось лежать на улицах Веракруса в тот день. Бо́льшая часть города сгорела. Мой корабль потонул у меня на глазах. Я с двумя товарищами выбрался из города, и мы двинулись вдоль побережья. Одного из моих спутников съел аллигатор, другой умер от лихорадки. Наконец я добрался до небольшого порта и договорился, что меня доставят на Ямайку, в это гнездо английских разбойников, где я только и мог теперь рассчитывать на убежище. Там я узнал, что через несколько недель после сражения то, что осталось от Веракруса, разграбил и сжёг пират Лоренуйо де Петигуавас. Город, который захватчик сровнял с землёй, пришлось отстраивать заново.

Что до меня, я решил отправиться в Испанию и добраться до родного замка в Эстремадуре. Однако, когда Гибралтар был уже виден, корабль захватили берберийские корсары, и так далее и тому подобное.

– Захватывающий рассказ, – подытожил Джек после недолгого молчания, – но самая лучшая история – ещё не план.

– Это уж предоставь мне, – сказал Мойше де ла Крус. – План почти завершён. Правда, остаются ещё одна-две дыры, которые ты, возможно, сумеешь заткнуть.

Книга 5

Альянс

Мировая торговля, особливо в нынешнем своём состоянии, являет собой бескрайний океан Коммерции, неизведанный, как те моря, по которым пролегают её пути; проследить за негоциантом в перипетиях его дел не легче, чем пройти лабиринт, не имея ключа к разгадке.

Даниель Дефо, «План английской торговли»

Дандолк, Ирландия

6 сентября 1689

Элизе, графине де ля Зёр

От сержанта Боба Шафто

Дандолк, Ирландия

6 сентября 1689 г.

Сударыня!

Я диктую эти слова писарю-пресвитерианину, который следовал за нашим полком от самого места высадки под Белфастом, а сейчас прибил свою вывеску над лачугой возле лагеря близ Дандолка. Из этого можете делать какие Вам будет угодно заключения о том, что я буду говорить прямо, а что опущу.

Очередь солдат начинается за моей спиной, доходит до двери и продолжается на улице. Я в ней старший по званию, и потому волен занимать писаря хоть до конца дня, однако постараюсь быстро изложить всё самое важное, чтобы и другие смогли отправить весточку матери или подруге в Англию.

Ваше письмо от 15 июля пришло перед самой отправкой в Белфаст, и капеллан прочёл мне его уже на корабле. Хорошо, что в Гааге я успел близко с Вами познакомиться, не то бы счёл содержимое письма пустой женской болтовнёй. Ваша манера изъясняться куда утончённее, чем то, что обычно слышишь на палубе военного транспорта. Все, присутствовавшие при чтении, были потрясены, что столь изысканные слова обращены ко мне. Теперь меня считают человеком выдающимся, с многочисленными связями в высшем свете.

Слушая некоторые предложения по третьему-четвёртому разу, я понял, что Вы повздорили с французским придворным по фамилии д’Аво, который разузнал о Вас нечто опасное. Из-за революции в Англии д’Аво срочно отозвали во Францию. Позже несчастного графа отправили в Брест, самую западную часть Франции, и погрузили на корабль в обществе мистера Джеймса Стюарта, который прежде звался Яков II, милостью Божьей король Англии и прочая.

Вместе они отплыли в славный град Бантри, что в Ирландии. Позже Вы получили известие, что они собрали армию из французов, ирландских католиков и якобитов (как мы теперь называем сторонников Якова в доброй старой Англии) и обосновались в Дублине.

Вы слишком утончённы, сударыня, чтобы высказываться напрямик, посему основной смысл Вашего письма как был для меня неясен, так и остался. Полк мой располагался в Лондоне, и письмо Вы направили туда, следовательно, не могли знать, что оно догонит меня на пути в Ирландию. А может, Вы так умны и наслышаны, что именно это и предвидели. И, уж разумеется, письмо Ваше не было просьбой о помощи? Ибо чем бы я мог помочь Вам в таком деле?

Братец Джек прижил двух сыновей с ирландской красоткой Марией-Долорес Партри, о чём наверняка Вам рассказывал. Она умерла, оставив мальчиков на воспитание родичам. Я постарался их разыскать и в меру возможностей поддержать – например, завербовать нескольких дядьёв и двоюродных братьев в наш полк. За солдатским житьём путного дяди из меня не вышло. Однако мальчишки, унаследовавшие отцовскую страсть к дурацким порывам и вдобавок воспитанные ирландцами, уважают меня тем больше, чем меньше я о них пекусь.

В прошлом году Джим Стюарт, тогда ещё король, проникся злостным недоверием к собственным английским полкам и призвал несколько ирландских, дабы подавить революцию (которую именовал мятежом). Воображение рядовых англичан рисовало крестоносцев девяти футов ростом, с французскими багинетами, обагрёнными английской кровью, ведомых иезуитами и направляемых непосредственно из Рима, но при том необузданных, как любые ирландцы.

Мой писарь-пресвитерианин взглядом укоряет меня за легкомыслие – им тут в Ольстере такие ужасы постоянно мерещатся за каждым углом… извольте, любезный, записать в точности, как я сказал.

Ирландцам в Англии стало ещё хуже, чем обычно, и родня Марии-Долорес, включая Джековых мальцов, села на первый же корабль в Ирландию. Они приплыли в Дублин, на противоположный, казалось бы, край острова, поскольку Партри искони обитали в Коннахте. Однако Дублин неожиданно пришёлся им по душе. За два поколения в Лондоне они привыкли к городской жизни, да тем временем и Дублин успел вырасти.

Не успели они осмотреться на новом месте, как явился Яков со своим разношёрстным двором, и французские генералы начали предлагать золотые монеты всякому, кто вступит в якобитское войско. Рыская по острову, они завербовали толпу голых дикарей и назвали её армией. Вообразите, как обрадовали их новобранцы, служившие в гвардейском полку, обученные стрельбе из мушкета и участвовавшие в сражениях! Мою ирландскую шатию-братию приняли на ура, тут же произвели в сержанты и расквартировали в домах дублинской протестантской знати, которая к тому времени давно отчалила в Англию или Америку.

Итак, мы с Партри оказались по разные стороны фронта, пока дремлющего. Если и я, и они уцелеем, я приглашён посидеть за кружечкой тёмного пива и выслушать волнующие истории о Дублине при якобитах и о том, как одна коннахтская семья пережила это время.

Прошлым летом сборная франко-ирландская армия осадила ольстерские города Дерри и Эннинскиллен. Желание Якова одерживать победы во имя римского папы заметно превышает его умственные способности. Дважды он со всей свитой срывался из Дублина в надежде пробиться к северу от Ольстера и укрепить крестоносный флаг на развалинах пресвитерианской церкви-другой. Ужасающее качество мостов и отсутствие дорог сдерживали его продвижение, которое так и так замедлялось стойким нежеланием шотландцев капитулировать.

Мой писарь, который сейчас лучится от гордости и прочувствованно шмыгает носом, возможно, добавит несколько строк, превозносящих мужество своих единоверцев.

Когда д’Аво, вынужденный сопровождать Якова в этих прогулках, вернулся, то услышал малоприятное известие. Некие предприимчивые дублинцы (описанные свидетелями как двое нечёсаных юнцов) залезли по водосточной трубе в его дом и выкрали всё ценное, а также кое-что, представляющее интерес только для самого графа.

Предоставляю Вам, сударыня, догадываться, связаны ли эти события с письмом, которое я несколькими неделями раньше отправил в Дублин моей ирландской шатии-братии – письмом, в котором я описывал д’Аво и упоминал, что он поселился через площадь от дома, где расквартирована их рота.

Вскорости мне среди ночи передали бумаги, написанные, насколько я могу судить, на французском языке человеком весьма образованным. Я, даром что неграмотный, узнал некоторые слова и, сдаётся, увидел в некоторых бумагах Ваше имя. Прилагаю их к моему письму.

Во время нашей памятной встречи в Гааге Вы выразили сочувствие к моей беде, а именно к тому, что моя любезная, мисс Абигайль Фромм, продана в рабство графу Апнорскому. Вы не вполне поверили, что я смогу быть Вам полезен. Возможно, пришло время подбить новый итог.

Я пытался самостоятельно поправить дело в день Революции, но не преуспел – если пожелаете, сможете узнать подробности из уст самого милорда Апнора.

На сём письмо заканчиваю. Коли пожелаете ответить, пишите мне в Дандолк. Я здесь со сборной солянкой из англичан, голландцев, гугенотов, ольстерцев, датчан и бранденбуржцев, сдобренной примесью твердолобых фанатиков, чьи отцы пришли сюда с Кромвелем и завоевали остров, за что получили в награду ирландскую землю. Теперь ирландцы забрали её обратно, и нонконформисты никак не могут решить: присоединяться к нам и отвоёвывать Ирландию либо плыть в Америку и покорять её. У них есть на раздумье месяцев восемь-девять, поскольку маршал Шомберг, которого король Вильгельм поставил во главе армии, нерешителен и намерен провести в Дандолке всю зиму.

Так что здесь меня можно будет разыскать, если я прежде не околею от чумы, голода или скуки.

Ваш смиренный и покорный слуга

Боб Шафто

Дюнкеркская резиденция маркиза и маркизы д’Озуар

21 ОКТЯБРЯ 1689

Эксцентричностью Бонавантюр Россиньоль выделялся даже среди криптологов, однако более всего изумляла его манера в последнюю минуту влетать на взмыленном коне в качестве негаданного спасителя. Тринадцать месяцев назад он вот так же примчался в расположение французских войск, зная (как знал всё), что Элиза попала в беду на берегах Мёза. О силе тогдашних Элизиных чувств свидетельствовал четырёхмесячный младенец у неё на руках. Теперь Россиньоль появился вновь, растрёпанный ветром, грязный, пропахший лошадиным по́том до неприличия, и всё же Элиза внезапно почувствовала себя так, будто только что села в лужу тёплого мёда. Она закрыла глаза, задержала дыхание, медленно выдохнула и сгрузила ему на руки свою ношу.

– Мадемуазель, до сего мгновения я полагал, будто ваше последнее письмо было самым изощрённым кокетством, какое в силах измыслить человеческий мозг, – проговорил Россиньоль, – но теперь вижу в нём всего лишь прелюдию к изысканной пытке тремя предметами.

Слова эти заставили её резко повернуть голову, на что и были рассчитаны, ибо содержали в себе некую загадку.

Глаза у Россиньоля были чёрные, как уголья. Придворные дамы по большей части находили его непривлекательным. Высокий и тощий как жердь, он нелепо смотрелся в придворном платье, однако сейчас, в дорожном плаще, раскрасневшийся от морского ветра, вполне удовлетворял Элизиным вкусам. Россиньоль скользнул взглядом по свёртку, который она ему сунула, затем – по столику, где лежал перевязанный шпагатом подмокший холщовый пакет. Два маленьких, обтянутых тканью предмета. Наконец он встретился глазами с Элизой, смотревшей на него через плечо, и медленно двинулся взглядом по её спине к обрисованной платьем округлости, где и остановился.

– Последний раз, когда ты примчался меня спасать, разбираться предстояло всего с одним предметом: простое дело, с которым ты мужественно справился. – Она перевела взгляд на первый свёрток, который срыгнул Россиньолю на рукав и ударился в плач. – С годами число предметов растёт, вынуждая нас становиться жонглёрами.

Россиньоль с натурфилософским бесстрастием наблюдал, как створоженное грудное молоко затекает в складку рукава. Сын зашёлся криком; отец поморщился и отвернулся.

Дверь в другом конце комнаты распахнулась, и вбежала женщина, издали голосом успокаивая ребёнка. Увидев незнакомца, она остановилась и взглянула на Элизу. «Прошу, мадемуазель, входите без церемоний», – сказал Россиньоль, протягивая руки. Женщину эту он видел впервые и понятия не имел, кто она такая, однако не надо было обладать талантом королевского криптоаналитика, чтобы догадаться: Элиза, оказавшись в Дюнкерке под арестом и без гроша, сумела не только переехать в пустующий дворец, но и сохранить при себе по меньшей мере одну надёжную и расторопную служанку.

Николь – так звали женщину – не шелохнулась. Только когда Элиза кивнула, она сделала шаг вперёд и забрала ребёнка, сердито глянув на Россиньоля, который ответил ей церемонным поклоном. К тому времени, как Николь дошла до двери, младенец замолк, а через несколько мгновений уже весело гулил в коридоре.

Россиньоль тут же про него позабыл. Число предметов свелось к двум. Впрочем, ему хватило воспитания не уставиться сразу на холщовый пакет, хоть там и лежала краденая дипломатическая корреспонденция. Всё его внимание было пока обращено на Элизу.

Она привыкла, что на неё смотрят, и не имела ничего против, однако сейчас несколько напряглась. Россиньоль не проявил к ребёнку никаких чувств, не выказал ни малейшего желания быть его отцом. Не то чтобы это сильно её удивило; в каком-то смысле так было даже проще. Его влекло в ней то, что располагалось на концах её позвоночника – сложно сказать, которая часть больше, – но никак не душевные качества. И уж точно не её отпрыск.

Людовик XIV счёл нужным объявить Элизу графиней. Помимо других привилегий, это дало ей возможность бывать в версальском салоне Дианы, где придворные играли в карты. Здесь она приметила одинокого скучающего человека, который внимательно за ней наблюдал. Сама она тоже изнывала от скуки. Как выяснилось, скучали они по одной причине: и он, и она знали, какова вероятность выигрыша, и не видели смысла в азарте. Однако обсуждать вероятность выигрыша и систему, позволявшую всё время оставаться в барыше, было увлекательно. Казалось неразумным или по крайней мере невежливым вести эти разговоры рядом с карточными столами, поэтому Элиза и Россиньоль вышли прогуляться в сад. Очень скоро беседа с карточных игр перешла на Лейбница, Ньютона, Гюйгенса и других натурфилософов. Разумеется, сплетники наблюдали за ними в окно, однако глупые придворные барышни, путающие моду со вкусом, не находили Россиньоля привлекательным и не догадывались, что он гений, не признанный учёными мужами Европы.

В то же самое время – хотя Элиза поняла это лишь много позже – Россиньоль внимательно оценивал свою собеседницу. Многие её письма к Лейбницу, а также от Лейбница к ней проходили через его стол, ибо он состоял членом Чёрного кабинета, призванного вскрывать и читать всю заграничную корреспонденцию. Россиньоль заметил, что письма эти на удивление длинны и наполнены пустой болтовнёй о причёсках и моде. Прогуливаясь с Элизой по садам Версаля, он пытался определить, и впрямь ли она так пуста, как представляется по письмам. Ответ был явно отрицательный: Элиза обнаружила недюжинные познания в математике, метафизике и натурфилософии. Россиньолю этого хватило, чтобы отправиться в фамильный замок Жювизи и разгадать стеганографический шифр, которым Элиза переписывалась с Лейбницем. Теперь он мог бы её уничтожить или, по крайней мере, очень сильно ей повредить, однако не пожелал. Между ними возникло взаимное влечение, которое перешло в роман лишь тринадцать месяцев назад.

Если бы он проникся любовью к ребёнку и предложил ей бежать в чужую страну!.. Только теперь Элиза осознала всю бесплодность таких мечтаний. Что ж (подумала она), будь мир населён исключительно людьми, которые любят и желают друг друга симметрично, в нём было бы больше счастья, но меньше занимательности. И, разумеется, в таком мире не нашлось бы места Элизе. За несколько недель в Дюнкерке она лучше прежнего научилась приноравливаться к тому, что посылает судьба. Не будет любящего отца – ну и ладно. Николь, бывшая шлюха, подобранная в дюнкеркском портовом борделе, уже подарила ребёнку больше любви, чем он получит от Бонавантюра Россиньоля за всю жизнь.

– Вот и вы наконец! – промолвила Элиза после недолгого молчания.

– У криптоаналитика на службе его величества короля Франции много обязанностей, – сказал Россиньоль. Он не важничал, просто сообщал факт. – Последний раз, когда вы угодили в беду год назад…

– Поправка, мсье: последний раз, когда вам стало об этом известно.

– C’est juste [7]. Тогда на Рейне начиналась война, и у меня был предлог отправиться в ту сторону. Отыскав вас, мадемуазель, я постарался вам помочь.

– Обрюхатив меня?

– Я сделал это, движимый страстью, как и вы, мадемуазель, ибо наше влечение было взаимным. И всё же упомянутое обстоятельство в какой-то мере вам помогло, возможно, даже спасло вам жизнь. На следующий же день вы соблазнили Этьенна д’Аркашона…

– Внушив ему уверенность, что это он меня соблазнил.

– Как я и советовал. Когда вы объявились в Гааге, беременная, все, включая короля и Этьенна, решили, что ребёнок от д’Аркашона. Когда же вы разрешились здоровым младенцем, все сочли, что вы – редчайшая особь, способная сочетаться с представителем рода де Лавардаков и не передать ребёнку пресловутые наследственные изъяны. Я, как мог, распространил этот миф по другим каналам.

– Вы о том, что выкрали мой дневник, расшифровали и отдали королю?

– Неверно по всем пунктам. Дневник выкрал д’Аво – или выкрал бы, не прискачи я в Гаагу и не возьми дело в свои руки. Я не столько расшифровал ваши заметки, сколько сфабриковал беллетризованную версию. А поскольку и я, и все мои труды принадлежим монарху, я не столько отдал их его величеству, сколько привлёк к ним его величества внимание.

– Вы не могли привлечь внимание его величества к чему-нибудь иному?

– Мадемуазель, многие знатные люди видели вас разъезжающей с явно шпионской миссией. Д’Аво и его приспешники делают всё, что в их силах – а сил у них много, – дабы втоптать вас в грязь. Если бы я привлёк внимание его величества к чему-то иному, вам бы это не помогло. Я же представил его величеству отчёт о ваших действиях, весьма смягчённый по сравнению с тем, что мог сообщить д’Аво, и одновременно укрепил убеждённость в том, что отец ребёнка – Этьенн де Лавардак д’Аркашон. Я пытался не обелить вас – это было невозможно – а лишь минимизировать ущерб. Я боялся, что кого-нибудь пошлют вас убить либо выкрасть и доставить назад во Францию…

Он осёкся, поняв, что допустил оплошность.

– Э…

– Да, мсье?

– Такого развития событий я не предвидел.

– И потому так нескоро сюда добрались?

– Как я уже говорил, у королевского криптоаналитика много обязанностей, и ни одна не требует моего присутствия в Дюнкерке. Я приехал, как только смог.

– Вы приехали, как только я разбудила вашу ревность лестными отзывами о лейтенанте Баре.

– Так вы признаёте свою уловку!

– Я ничего не признаю, ибо он и впрямь достоин любых похвал, и всякий здравомыслящий мужчина не может не чувствовать к нему ревность.

– Затрудняюсь вас понять, – сказал Россиньоль.

– Бедный Бонбон!

– Прошу вас не иронизировать. И не называть меня этим нелепым именем.

– Так что же затрудняется понять величайший криптоаналитик мира?

– Сперва вы описываете его как буканьера, корсара, который овладел вами силой…

– Не мной, а кораблём, на котором я плыла, – выбирайте выражения, мсье!

– Потом, когда вам понадобилось разжечь мою ревность, он превратился в учтивейшего рыцаря морей.

– В таком случае, я всё объясню, ибо никакого противоречия нет. Однако прежде снимите плащ и давайте устроимся поуютнее.

– Второй смысл отмечен, но прежде, нежели мне станет до опасного уютно, скажите, как вы оказались в резиденции маркиза и маркизы д’Озуар? Ибо это их дом, если судить по гербу на воротах.

– Вы правильно расшифровали герб, – сказала Элиза. – Не бойтесь. Д’Озуаров здесь нет, только я и моя прислуга.

– Но мне казалось, что вы под арестом, на корабле, без прислуги… или вы писали это затем лишь, чтобы я приехал быстрее?

Элиза схватила Россиньоля за руку и втащила в дверь. Они разговаривали в прихожей, которая примыкала к конюшням. Сейчас Элиза провела гостя по коридору в небольшую гостиную, оттуда в другую, более просторную, с большими, выходящими на гавань окнами.

На определённом историческом этапе этому месту, вероятно, очень подходило название Дюнкерк, означающее «Церковь на дюне». Легко представить, что несколько веков назад здесь и впрямь была церковь на дюне, в дюнах и среди дюн, и больше ничего, кроме вялой речушки, которая впадает в море именно тут не столько под действием силы тяжести, сколько в результате тыканья наобум. Скудный пейзаж из дюны, ручья и церкви со временем дополнился зданиями, доками и верфями скромного рыбацко-контрабандистского порта. В последнее время он приобрёл стратегическую ценность и некоторое время переходил от Англии к Франции и обратно, как мяч, затем Людовик XIV окончательно прибрал его к рукам и начал превращать в военно-морскую базу. Выглядело это так, как если бы рыбачье судёнышко снабдили пушками и бронёй. Для всякого, кто приближался к нему со стороны Англии, Дюнкерк представал довольно устрашающим: массивный вал для защиты от пушечных ядер, укрепления и батареи повсюду, где песок мог выдержать их вес. Однако изнутри – как видели его сейчас Элиза и Россиньоль – городок выглядел безобидным маленьким портом, запертым в крепость или тюрьму.

Короче, место было не такое, где вельможе захочется выстроить дворец или знатной даме – разбить благоуханные сады; и хотя дюны ощетинились сторожевыми башнями и батареями, ни одному военачальнику не пришла бы фантазия превратить их в грозную цитадель.

Маркизу и маркизе д’Озуар хватило ума это понять. Они удовольствовались тем, что приобрели дом в центре города, у гавани, и надстроили его больше вверх, чем вширь. Внешне усадьба оставалась фахверковой постройкой в старом норманнском стиле, но немногие бы догадались об этом по внутреннему убранству, выполненному в барочном духе – насколько к нему можно приблизиться, не используя камня. Много дерева, краски и времени ушло на пилястры и колонны, стенные панели и балюстрады, казавшиеся мраморными, пока не подойдёшь и не постучишь по ним пальцем. Россиньоль как человек воспитанный по колоннам не стучал, а смотрел туда, куда показывала Элиза, то есть в окно.

Отсюда была видна почти вся гавань, искусственно углублённая и застроенная молами, дамбами, волноломами и тому подобным. Дальше обзор закрывал прямоугольный выступ крепостной стены. Элиза могла не объяснять, какая часть гавани по-прежнему служит исконным обитателям Дюнкерка, а какая отведена военному флоту, – всё было и так очевидно при взгляде на корабли.

Элиза дала гостю время сделать приведённые выше умозаключения, затем начала:

– Как я сюда попала? Ну, как только я оправилась от родов… – Она оборвала себя и улыбнулась. – Какое смешное выражение! Теперь я понимаю, что не оправлюсь от них до смертного часа.

Россиньоль оставил замечание без ответа, и Элиза, слегка покраснев, вернулась к основной теме.

– Я начала закрывать все мои короткие позиции на амстердамском рынке – невозможно было бы управлять ими из-за моря во время войны. В итоге у меня оказалась изрядная куча золотых монет, неоправленных драгоценных камней и вульгарных украшений, а также переводных векселей, подлежащих оплате в Лондоне, и ещё несколько, подлежащих оплате в Лейпциге.

– А-а… – протянул Россиньоль, что-то мысленно сопоставив, – их-то вы и отдали принцессе Элеоноре[8].

– Как обычно, вы знаете всё.

– Когда она объявилась в Берлине с деньгами, пошли разговоры. Судя по ним, вы были очень щедры.

– Я оплатила каюту на голландском корабле, который должен был доставить меня и нескольких других пассажиров из Хук-ван-Холланда в Лондон. Это было в начале сентября. Сильные северо-восточные ветра помешали нам направиться прямиком к Англии и неудержимо гнали корабль на юг, к Дуврскому проливу. Если свести длинную и скучную морскую историю к двум словам, нас захватил вблизи Дюнкерка вот он!

Элиза указала на красивейшее судно в гавани, военный корабль с великолепной кормовой галереей, щедро отделанной позолотой.

– Лейтенант Жан Бар, – пробормотал Россиньоль.

– Наш капитан сдался без боя. Люди Бара заняли корабль и забрали всё ценное. Я потеряла всё. Сам корабль перешёл к Бару – вы можете его видеть, если пожелаете, хотя смотреть, собственно, не на что.

– Мягко сказано, – заметил Россиньоль, отыскав шхуну среди военных кораблей. – С какой стати Бар разрешил ей пришвартоваться так близко от себя? Всё равно что поставить осла в одно стойло с кровным жеребцом!

– Ответ: из врождённой галантности лейтенанта Бара.

– Как одно из другого следует?

– До самого прибытия сюда один из унтер-офицеров Бара постоянно оставался на шхуне. Я заметила, что он ведёт долгие разговоры с неким пассажиром, и встревожилась. Пассажир этот, бельгиец, сел на шхуну в последнюю минуту и всю дорогу уделял мне особое внимание. Не то, каким обычно удостаивают меня мужчины…

– Он шпионил для д’Аво, – произнёс Россиньоль, то ли высказывая догадку, то ли сообщая факт, почерпнутый из переписки агента.

– Я так и заключила, хотя не сильно обеспокоилась, так как рассчитывала оказаться в Лондоне, где он не мог бы причинить мне вреда. Однако теперь мы направлялись в Дюнкерк, откуда пассажирам предстояло выбираться самостоятельно. Я не знала, чего мне ждать. И впрямь, в Дюнкерке всем пассажирам разрешили сойти на берег, меня же задержали на несколько часов. За это время шлюпка совершила пару рейсов между шхуной и флагманом лейтенанта Бара.

Ты, возможно, знаешь, Бонбон, что каждый пират и капер в душе – бухгалтер. Хотя многие скажут наоборот: каждый бухгалтер в душе пират. Они живут грабежом, а дело это поспешное и беспорядочное. Один может выудить сушёную кроличью лапку из кармана у джентльмена, другой – изумруд размером с перепелиное яйцо из дамского декольте. Единственный способ избежать поножовщины – собрать всю добычу, тщательно рассортировать, оценить, счесть и распределить по строго установленной схеме. Вот почему о человеке, подавшемся в пираты, говорят «попал в реестр».

В моём случае это означало, что каждый из людей Бара хотя бы в общих чертах представлял, сколько награблено и у кого. Они знали, что золото из моего сундука и снятые с меня драгоценности стоят больше, чем имущество остальных пассажиров, собранное вместе и помноженное на десять. Бонбон, не хочу хвастаться, но дальнейшее будет просто непонятно, если не сказать, что я потеряла состояние, на которое можно было купить графство.

Россиньоль поморщился, из чего Элиза заключила, что он уже видел точные цифры.

– Не стану на этом задерживаться, – продолжала она, – поскольку благородной даме не пристало думать о столь вульгарной материи, как деньги. Что до драгоценностей – когда люди Бара их забрали, во мне ничто не дрогнуло. Однако по мере того как шли дни, я всё больше и больше думала об утраченном богатстве. От безумия меня спасло голубоглазое сокровище, которое я прижимала к груди.

Она нарочно не сказала «наш ребёнок», ибо такого рода замечания собеседника явно раздражали.

– Наконец меня посадили в шлюпку и доставили на флагман. Лейтенант Бар вышел из каюты и учтиво меня приветствовал. Думаю, он ожидал увидеть почтенную вдовицу и при виде меня оторопел.

– Это не оторопь, – возразил Россиньоль, – а нечто совершенно иное. Вы наблюдали такое состояние тысячу раз, но сойдёте в могилу, так и не поняв, в чём оно состоит.

– Ладно. Едва лейтенант Бар оправился от загадочного состояния, о котором вы говорите, он проводил меня в свою каюту – высоко на корме, вон там – и велел подать кофе. Он был…

– Умоляю воздержаться от дальнейших восхвалений, – сказал Россиньоль, – ибо в письме я прочёл их столько, что по пути сюда загнал пять лошадей.

– Как вам будет угодно, – отвечала Элиза. – И всё же им двигала отнюдь не грубая похоть.

– Уверен, именно такое впечатление он и хотел на вас произвести.

– Ладно. Позвольте мне перескочить вперёд и вкратце обрисовать мою ситуацию. Во Франции я считаюсь графиней потому лишь, что так захотел король: однажды на церемонии утреннего туалета он объявил, будто я – графиня де ля Зёр; этим смешным словом французы называют мой родной остров.

– Не знаю, известно ли вам, – заметил Россиньоль, – что таким образом наш монарх косвенным образом заявил древние претензии Бурбонов на Йглм, которые его законоведы выкопали невесть откуда. Его величество строит военно-морскую базу здесь, по одну сторону Англии, и хотел бы создать другую на Йглме, с противоположной стороны. Ваше возведение в графское достоинство, при всей его для вас неожиданности, было частью более обширного плана.

– Нимало не сомневаюсь, – сказала Элиза. – Однако чем бы ни руководствовался король, я отплатила ему за милость шпионажем в пользу Вильгельма Оранского. Посему у его величества есть причины для лёгкого недовольства.

Россиньоль фыркнул.

– Однако я действовала, – продолжала Элиза, – под эгидой невестки Людовика, чью родную страну он захватил и до сих пор разоряет.

– Не разоряет, мадемуазель, а умиротворяет.

– Виновата. Далее. Вильгельм Оранский тайно произвёл меня в герцогини. Но это что-то вроде переводного векселя, выписанного голландским банкирским домом на лондонский.

Коммерческая метафора осталась для Россиньоля непонятной и даже несколько его раздосадовала.

– Во Франции он не котируется, – пояснила Элиза, – ибо Франция считает Якова Стюарта законным королём Англии и не признаёт за Вильгельмом Оранским права раздавать титулы. А если бы и признавала, то оспаривала бы его суверенитет над Йглмом. Так или иначе, лейтенанту Бару перечисленные факты были неизвестны. Мне потребовалось время, чтобы дипломатично их изложить. Когда лейтенант всё выслушал и обдумал, то заговорил с величайшей осторожностью, точно лоцман, ведущий корабль среди дрейфующих брандеров. Между каждыми несколькими словами он делал паузу, словно промеряя глубину или следя за изменениями ветра.

– А может, он на поверку оказался не столь и сообразителен, – предположил Россиньоль.

– Предоставлю тебе судить самому – ты его скоро увидишь, – сказала Элиза. – Для меня это ничего не меняло. Живя так близко к Амстердаму и так редко имея дело с наличностью, я совершенно упустила из виду, как велика потребность в золоте по обе стороны Ла-Манша. Ты знаешь, Бонбон, что Людовик Четырнадцатый недавно отправил в переплавку всё серебряное убранство Больших апартаментов, а вырученные полтора миллиона турских ливров пустил на создание армии. В своё время, услышав об этом, я решила, что его величество просто решил сменить обстановку, однако позже задумалась. За последнее время французская аристократия накопила огромные запасы драгоценных металлов – возможно, в надежде после смерти Людовика Четырнадцатого вернуть утраченную власть.

Россиньоль кивнул:

– Отправив в переплавку золотую мебель, король показал знати пример. Только мало кто ему последовал.

– Так вот, моё состояние, в золотой монете, принимаемой в любой точке мира, захватил Жан Бар, капер, имеющий лицензию на грабёж голландских и английских судов в пользу французской короны. Будь я англичанкой или голландкой, мой капитал уже поступил бы в распоряжение генерального контролёра финансов графа де Поншартрена. Однако поскольку я считаюсь французской графиней, деньги просто арестовали.

– Боялись, что вы заявите протест: «На каком основании французский капер грабит французскую графиню?» – сказал Россиньоль. – Ваш двусмысленный статус осложнил бы рассмотрение дела. Письма, летавшие взад-вперёд, были весьма забавны.

– Рада, что ты позабавился, Бонбон. Тем не менее передо мной встал вопрос: не заявить ли о своих правах и не потребовать ли деньги назад?

– Хорошо, что вы сами об этом заговорили, мадемуазель, ибо я, как и половина Версаля, гадал, почему вы не обжалуете арест вашего капитала.

– Ответ: потому что в этих деньгах нуждались. Настолько, что если бы я попыталась их отстоять, меня могли бы объявить иностранной шпионкой, лишить прав, бросить в Бастилию, а деньги передать в казну. Пущенные на войну, они могут спасти тысячи французских солдат – что в сравнении с этим какая-то лжеграфиня?

– Хм-м… Теперь я вижу, что лейтенант Бар предоставил вам возможность совершить некий умный ход.

– Он не сказал прямо, но дал понять, что у меня есть выбор. Этот маленький Геракл, который без колебаний отправил бы на дно морское целый корабль живых людей, будь они враги Франции, не хотел, чтобы меня в цепях отвезли в Бастилию.

– И вы решились.

– «Деньги, разумеется, предназначены для Франции! – сказала я. – Затем-то я с такими трудами и вывозила их из Амстердама. Как могла я поступить иначе, если сам король переплавил свою мебель, дабы сберечь жизнь французских солдат и отстоять права Франции!»

– Вероятно, ваши слова его обрадовали.

– Несказанно! Жан Бар был в таком смятении чувств, что мне пришлось подставить ему щёку для поцелуя, который он и запечатлел на ней весьма пылко, оставив по себе стойкий запах одеколона.

Россиньоль резко отвернулся, чтобы Элиза не видела его выражения.

– У меня ещё теплилась отчаянная надежда, что через несколько часов я буду плыть на корабле в сторону Дувра, нищая, но свободная, – продолжала Элиза. – Однако, разумеется, всё было гораздо сложнее. Я по-прежнему не могла покинуть Дюнкерк, ибо, как с явным огорчением сообщил мне Жан Бар, меня задержали по подозрению в шпионаже в пользу Вильгельма Оранского.

– Д’Аво нанёс удар.

– Так я поняла по намёкам лейтенанта Бара. Мой обвинитель, сказал он, весьма значительное лицо, находящееся сейчас в Дублине. Лицо это приказало задержать меня по подозрению в шпионаже до его прибытия в Дюнкерк.

– Как скоро он собирался прибыть?

– Через две недели.

– Значит, д’Аво будет здесь с минуты на минуту! – воскликнул Россиньоль.

– Посмотрите на этот корабль. – Элиза указала на французское военное судно. – Оно обошло мол тогда же, когда вы показались в конце улицы.

– В таком случае д’Аво только что прибыл, – сказал Россиньоль. – Итак, у меня мало времени. Пожалуйста, объясните вкратце, как вы очутились в этом доме, если, по собственным словам, не имели права покинуть корабль.

– Я так и так жила в одной из кают – не было смысла её покидать. Жан Бар велел поставить шхуну там, где ты её сейчас видишь – дабы уберечь меня от распущенных французских моряков и одновременно проследить, чтобы я не сбежала. Он отправил на камбуз нескольких женщин, собранных по кабакам и борделям – кипятить воду и всё такое. За две недели я успела понять, кто из них годится в служанки, а кто – нет. Тех, кто не годился, я уволила. Лучше всех оказалась Николь, которую ты видел минуту назад. И ещё я послала в Гаагу за моей фрейлиной, Бригиттой. Из Версаля начали приходить письма.

– Знаю.

– Поскольку ты их уже читал, не стану пересказывать содержание. Может быть, ты помнишь письмо маркизы д’Озуар с предложением – нет, настоятельным требованием – поселиться здесь, в её дюнкеркской резиденции.

– Пожалуйста, напомните мне, что связывает вас с д’Озуарами?

– До того, как получить дворянство, я нуждалась в каком-то предлоге, чтобы попасть в Версаль. Д’Аво, которому принадлежала вся эта затея, устроил меня гувернанткой к дочери д’Озуаров. Я вместе с ними ездила из Версаля в Дюнкерк и обратно, что позволяло мне путешествовать в Голландию, когда того требовали дела.

– Немного смахивает на фарс.

– Разумеется. И д’Озуары это знали. Однако я была добра к их дочери, и между нами возникло некое подобие дружбы. Потому я и переехала в их дом.

– Другие слуги?

– Бригитта привезла с собой ещё одну доверенную служанку.

– Я видел мужчин.

– Чтобы меня «охранять», Жан Бар выделил двух матросов, которые уже староваты, чтобы идти на абордаж.

– Да, в них угадывается что-то такое… Позвольте задать нескромный вопрос: как вы платите слугам, если, по собственным уверениям, остались без гроша?

– Вопрос разумен. Ответ в моём статусе графини и услуге, которую я оказала французской казне. По этой причине лейтенант Жан Бар охотно раскрыл кошель и ссудил меня деньгами.

– Ясно. Это неподобающе, но у вас, очевидно, не было иного выхода. Постараемся отчасти исправить дело. Теперь, чтобы помочь вам, я должен разобраться ещё в одном. Что за письма из Ирландии?

– Покуда я жила на корабле, меня начала нагонять моя почта, в том числе зашитый в парусину пакет из Белфаста – корреспонденция, украденная из письменного стола графа д’Аво в Дублине. Многие письма и документы содержат государственные тайны.

– И вы, зная, что д’Аво едет сюда с намерением обвинить вас в шпионаже, оставили письма у себя в качестве предмета для торга.

– Совершенно верно.

– Отлично. Есть здесь место, где я мог бы разложить их и проглядеть?

И тут, хотя Элиза никогда бы в этом не созналась, её пронзила внезапная нежность к Россиньолю. В мире, где столько мужчин мечтают ею овладеть, нашёлся человек, который, имея такую возможность, предпочёл большую стопку краденых писем.

– Попроси Бригитту – это рослая голландка – проводить тебя в библиотеку. Я буду посматривать на гавань. Полагаю, что вон в той шлюпке, которая сейчас огибает пирс, может быть д’Аво.

– Направляется сюда?

– К флагману лейтенанта Бара.

– Отлично. Мне нужно хоть немного времени.

Элиза поднялась на верхний этаж, где на треноге перед окном стояла подзорная труба, и стала наблюдать, как лейтенант Бар принимает д’Аво в каюте флагмана. Каюта тянулась вдоль всей кормы, и ряд её окон закручивался вокруг юта как огромный золотой свиток, образуя два эркера, из которых Жан Бар мог смотреть вперёд вдоль правого и левого борта. Небо было чистое, и в окна светило послеполуденное солнце.

Встреча происходила следующим образом: во‑первых, церемонные приветствия и обмен любезностями. Во-вторых, мгновенная заминка из-за того, как расположиться. (После недавнего подвига Жан Бар до сих пор не мог сидеть, не испытывая всех мук ада, и д’Аво со всегдашней учтивостью отказывался сесть в кресло.) В-третьих, долгий и (Элиза не сомневалась) увлекательный рассказ Бара, сопровождаемый обильной жестикуляцией. В позе д’Аво начало сказываться растущее нетерпение. В-четвёртых, расспросы со стороны д’Аво, вынудившие Бара достать гроссбух и отметить несколько пунктов (надо думать, перечень кошелей, драгоценностей и прочего отнятого у Элизы добра). В-пятых, д’Аво резко выпрямился, побагровел и несколько минут энергично двигал челюстью; Бар сперва вздрогнул, затем на мгновение немного обмяк, но тут же вновь подобрался и застыл в позе оскорблённого достоинства. В-шестых, оба подошли к окну и посмотрели на Элизу (во всяком случае, так ей казалось в подзорную трубу; на самом деле, разумеется, видеть они её не могли). В-седьмых, призвали адъютантов и надели шляпы. Для Элизы это был знак собрать свою немногочисленную женскую прислугу и начать туалет. Она позаимствовала платье из гардероба маркизы д’Озуар – прошлогоднее, однако графу, пробывшему весь этот год в Дублине, оно должно было показаться новым. Лишнюю ширину прихватили сзади при помощи булавок и нескольких быстрых стежков, которые скорее всего продержатся, если не вставать с кресла. А вставать ради д’Аво Элиза не собиралась. Она села в большом салоне и шёпотом посовещалась с Бонавантюром Россиньолем. Бар и д’Аво добрались с флагмана за несколько минут и теперь ждали в соседней комнате – настолько близко, что можно было отчётливо слышать, как расхаживает из угла в угол Бар и шмыгает носом простудившийся в морском путешествии д’Аво.

Россиньоль уже успел разобрать краденые письма. Некоторые он вручил Элизе, и она разложила их на коленях, как будто читает. Остальные он забрал себе, по крайней мере на время, и удалился в другую часть дома, не желая попадаться графу на глаза.

Через несколько мгновений Элиза распорядилась впустить посетителя. Мебель расставили так, чтобы солнце светило графу в лицо. Элиза сидела спиной к окну.

– Его величество призывает меня в Версаль доложить о ходе кампании, которую его величество король Англии ведёт, дабы вырвать остров из когтей узурпатора, – начал д’Аво, когда вступительные формальности остались позади. – Принц Оранский отправил против нас герцога Шомберга, который либо трусит, либо впал в спячку, и вряд ли что-нибудь предпримет в этом году.

– Вы охрипли, – заметила Элиза. – Это простуда или вы много кричали?

– Я не боюсь повышать голос на тех, кто ниже меня. В вашем обществе, мадемуазель, я буду вести себя сообразно приличиям.

– Значит ли это, что вы оставили намерение подвесить меня над углями в мешке с кошками? – Элиза перевернула письмо, в котором д’Аво писал кому-то, что именно так следует поступать со шпионами.

– Мадемуазель, я несказанно шокирован, что вы поручили ирландцам ограбить мой дом. Я многое готов вам простить. Однако, нарушив неприкосновенность дипломатической резиденции – дворянского дома, – вы заставляете меня думать, что я вас переоценил. Ибо я считал, что вы можете сойти за благородную, а так поступают лишь люди подлого звания.

– Различие, которое вы проводите между подлым и благородным, представляется мне настолько же произвольным и бессмысленным, как вам – обычаи индусов, – отвечала Элиза.

– Вся тонкость как раз и заключена в произвольности, – указал д’Аво. – Будь обычаи благородного сословия логичны, всякий мог бы их вывести и стать благородным. Однако поскольку они бессмысленны и к тому же постоянно меняются, усвоить их можно, только впитав кожей. Такую монету практически не подделать.

– Как золото?

– Истинная правда, мадемуазель. Золото – везде золото, однородное и безличное. Однако, когда монетчик оттискивает на нём некие напыщенные слова и портрет монарха, оно обретает достоинство. Достоинство это существует постольку, поскольку люди в него верят. Вы попали ко мне в руки чистым золотым диском…

– И вы, сударь, попытались оттиснуть на мне дворянское достоинство – повысить мою стоимость.

– Но кража в моём доме, – граф указал на письма, – разоблачает вашу фальшь.

– Что в вашем представлении хуже? Шпионить для принца Оранского или выдавать себя за графиню?

– Безусловно второе, мадемуазель. Шпионаж распространён повсеместно. Верность своему сословию – то есть семье – куда важнее, чем верность конкретному государству.

– Думаю, по другую сторону пролива многие придерживаются противоположных взглядов.

– Однако вы по эту сторону, мадемуазель, и останетесь здесь надолго.

– В каком качестве?

– Зависит от вас. Если вы решите и впредь вести себя как простолюдинка, вас ждёт соответствующая участь. Я не могу отправить вас на галеры, как бы мне ни хотелось, но в силах обеспечить вам не менее жалкую участь в стенах работного дома. Полагаю, девять-двадцать лет за чисткой рыбы вернут вам уважение к благородному образу жизни. Или, если вы немного оступились, быть может, под влиянием родов, я могу отправить вас в Версаль примерно в том же качестве, что и раньше. Когда вы исчезли из Сен-Клу, все решили, что вы в интересном положении и намерены, тайно родив, определить ребёнка на воспитание; теперь, спустя год, всё позади, и вас ждут обратно.

– Вынуждена поправить вас, мсье. Нельзя сказать, что всё позади: я никому не отдала ребёнка.

– Вы взяли на воспитание сироту из еретического Пфальца, – с грозным спокойствием произнёс д’Аво, – чтобы увидеть, как его воспитают в истинной вере.

– Увидеть? Так мне отведена роль простой наблюдательницы?

– Поскольку вы – не мать ребёнка, на какую ещё роль вы вправе рассчитывать? В мире не счесть сирот, и церковь в попечении о них выстроила немало приютов – иные расположены в дальних областях Альп, иные – в минутах ходьбы от Версаля.

Таким образом, граф давал ей понять, какова ставка в игре. Она может оказаться в работном доме или графиней в Версале; ребёнок может воспитываться в тысяче миль от неё или в тысяче ярдов.

По крайней мере так д’Аво пытался её уверить. Однако Элиза, хоть и не играла сама, разбиралась в азартных играх. Она знала, что блефуют порою, чтобы скрыть слабый расклад.

Человек начитанный и много путешествовавший по свету, Бонавантюр Россиньоль знал, что в мире есть страны – и даже в его стране отдельные группы и слои общества, – в которых не принято постоянно носить при себе длинные колюще-режущие предметы с тем, чтобы в любую минуту их выхватить и немедля пустить в ход. Всё это он понимал теоретически, но полностью осознать не мог. Взять для примера нынешнюю ситуацию: два человека, между собой не знакомых, в том же доме, что и Элиза, ни один не ведает, где находится другой и каковы его намерения, – крайне неустойчивое состояние дел. Некоторые могли бы возразить, что неразумно добавлять острую сталь в и без того гремучую смесь, однако Россиньоль находил это весьма уместным способом вскрыть противоречия, которые в иных странах и сословиях вызревали бы подспудно. Россиньоль – тщетно было бы отрицать – крался по дому, желая избежать встречи с д’Аво. Петли и круги привели его в сумрачный коридор, избежавший переустройства – деревянные панели ещё не выкрасили под мрамор. Многочисленные портреты и другие предметы искусства из коллекции д’Озуаров часть висели по стенам или просто стояли, прислонённые где попало. Ибо если украсить своё жилище картинами – признак хорошего вкуса и родовитости, то сколь же аристократичнее приткнуть бездомные сокровища к стенам, затолкать их за кресла! Так или иначе, добравшись до этой галереи, Россиньоль уловил запах одеколона и, положив левую ладонь на ножны рапиры (оружие это давно вышло из моды, но именно рапирой научил его владеть отец, прежний королевский дешифровщик Антуан Россиньоль, и чёрта с два он стал бы выставлять себя на посмешище, учась фехтовать шпагой), выдвинул её на дюйм-два, просто чтобы убедиться, что она не застрянет в самый неподходящий момент. Одновременно он пошёл быстрее, дабы шаги звучали более уверенно. Ступать крадучись значит расписаться в дурных намерениях и нарваться на упреждающее возмездие.

Продвигаясь по галерее, он примечал расположение кресел, складок на ковре и прочих помех, чтобы не споткнуться о них, коли завяжется стычка. Впереди слева от первой галереи отходила вторая: человек, благоухающий одеколоном, находился в ней. Россиньоль замедлил шаг, повернулся влево и выдвинулся за угол правым плечом вперёд. Теперь, если бы пришлось выхватить рапиру, его торс остался бы под защитой стены. Увы, незнакомец в боковой галерее предвосхитил этот манёвр – он стоял у противоположной стены спиной к Россиньолю, притворяясь, будто разглядывает висящий на ней пейзаж; так угол ему не мешал, а правое плечо оказалось развёрнуто к противнику. Лёгкий поворот головы давал ему возможность краем глаза наблюдать за Россиньолем. Незнакомец расположил правую руку диагонально к туловищу, поддерживая левой её локоть; правая ладонь находилась очень близко от эфеса висящей на боку абордажной сабли. Поза была искусственная и напряжённая, но очень хорошо продуманная: незнакомец мог в любой миг выхватить саблю, развернуться и нанести удар. Таким образом, возник пат.

Хотя, если рассудить, всё это немного отдавало фарсом. Россиньоль много лет никого не убивал. Жан Бар (а незнакомец мог быть только им), вероятно, убивал куда чаще, но никогда – в домах богатых людей. Дойди у них до стычки, ему бы хватило воспитания вызвать противника на улицу. С другой стороны, они друг друга не знали. Не вредно было проявить осторожность, тем более такую умеренную – занять определённые позиции и сохранять определённое расстояние. Меры эти не требовали даже сознательного усилия: Россиньоль размышлял о чём-то, вычитанном в одном из писем д’Аво, Бар (надо думать) – о том, как переспать с Элизой. Оба совершили описанные манёвры практически машинально.

На Жане Баре был наряд флотского офицера, не сильно отличающийся от обычного дворянского: панталоны, камзол, парик и треуголка. Цвет платья (по преимуществу синий), отделка (нашивки, эполеты, канты, обшлага) и подбор перьев указывали, что он служит лейтенантом во французском военном флоте. Бар был невысок ростом и, как запоздало заметил Россиньоль, не отличался стройностью (покрой камзола поначалу это скрыл). Лицо его в этой части страны сочли бы чересчур смуглым. По слухам, он происходил из низов – его предки спокон веков промышляли рыбной ловлей и, вероятно, морским разбоем в окрестностях Дюнкерка. Коли так, в его жилах могла течь смесь самых разных кровей. Как многие, кто не вышел ростом и фигурой, как многие, чьё происхождение сомнительно, лейтенант Бар крайне внимательно относился к своей внешности. Он носил огромный парик а-ля Король-Солнце (отставший от моды, но не более, чем рапира Россиньоля) и смешные усики, словно две запятые, вмурованные в верхнюю губу, – на их укладку каждый день, уж верно, уходило не менее часа. В наряде, на взгляд Россиньоля, наблюдался некоторый избыток кружев и металлической галантереи (пряжек и пуговиц), однако по меркам Версаля Бара нельзя было бы даже отнести к щёголям. Россиньоль усилием воли заставил себя не обращать внимания на платье и одеколон, а сосредоточился на том, что стоящий перед ним человек недавно сбежал из английской тюрьмы, украл шлюпку и в одиночку добрался на вёслах до Франции.

Бар полуобернулся на каблуках, чтобы посмотреть Россиньолю в лицо. Его правая рука оставалась в прежнем положении. Взгляд скользнул по левому бедру Россиньоля, отметил рапиру и задержался на левой руке, проверяя, не собирается ли противник выхватить кинжал.

Будь Россиньоль в придворном наряде, всё могло бы пройти иначе, однако сейчас он выглядел не лучше разбойника с большой дороги, потому заговорил первым:

– Лейтенант, прошу извинить меня за вторжение.

Он благоразумно остановился на таком расстоянии, чтобы его нельзя было рубануть саблей, но сейчас в качестве мирного жеста сделал ещё шаг назад, чтобы и лейтенант был вне досягаемости для выпада рапирой. Бар в ответ развернулся к нему лицом, так что стала видна правая кисть, затем поднял её и скрестил руки на мощном торсе.

– Я не имею удовольствия быть вам знакомым, и вы вправе полюбопытствовать, кто я и что делаю в этом доме. Как гость в вашем городе, лейтенант, прошу дозволения представиться: Бонавантюр Россиньоль. Я приехал сюда из своего замка Жювизи в надежде быть полезным графине де ля Зёр, и она любезно пригласила меня в дом. Другими словами, я имею честь быть её гостем, что она сама вам подтвердит, если вы пойдёте и спросите. Однако я просил бы вас дождаться отъезда графа д’Аво, поскольку дело…

– Тонкое, – подхватил Жан Бар. – Тонкое и опасное, как сама графиня.

Он развёл руки, заставив собеседника вздрогнуть, однако двигались они вперёд, прочь от сабли. Россиньоль так же отодвинул пальцы от рукоятей, эфесов и прочего и даже предоставил Бару возможность мельком увидеть свои ладони.

– Я лейтенант Жан Бар.

Бар сделал шаг к Россиньолю – на расстояние выпада. В ответ Россиньоль ещё чуть приподнял руки, демонстрируя ладони полностью, и шагнул на расстояние сабельного удара. Словно пробираясь ощупью в дыму, они заключили рукопожатие – для вящей безопасности двойное.

– Я безусловно расстроен, – сказал Бар, – хоть и ничуть не удивлён, что галантный кавалер прискакал на выручку даме; я даже гадал, когда же появится кто-нибудь в таком роде.

Лейтенант одним ударом обозначил свой интерес к Элизе, нехотя признал первенство Россиньоля и попенял тому за промедление. Россиньоль ломал голову, как обезвредить эту маленькую гранату; тем временем оба продолжали держаться за руки.

– Я выслушал нечто в подобном роде от упомянутой дамы, – сухо проговорил он.

– Ха-ха! Нимало не сомневаюсь!

– Я сделаю для неё всё, что в моих силах, – сказал Россиньоль, – а если не преуспею, мне останется лишь уповать на её снисхождение.

– Рад знакомству! – воскликнул Бар, по всей видимости, искренне, и выпустил руки Россиньоля.

Оба тут же отпрянули назад, но на оружие больше не косились.

– Теперь будем ждать, да? – сказал лейтенант. – Вы – её, я – графа. Вам повезло больше.

– Если вас это подбодрит, то граф вряд ли надолго задержится в Дюнкерке.

– Здорово, наверное, столько всего знать, – заметил Бар, показывая, что наслышан о Россиньоле.

– Боюсь, многие сведения очень скучны.

– Зато какую власть даёт знание! Возьмите эту картину. – Бар короткопалой пятернёй ткнул в пейзаж, который якобы разглядывал минуту назад: вид из сельского сада на церковь, деревушку и пологие холмы. На переднем плане дети играли с собакой. – Кто они? Как очутились там? – Он указал на другой пейзаж, запечатлевший мрачную гористую местность. – И какое отношение имеют к д’Озуарам все эти осады и битвы?

Не считая нескольких пасторальных пейзажей, картины тяготели к изображению кровопролитий, мученической смерти на ниве как светской, так и духовной, и тщательно спланированных сражений.

– Простите, лейтенант, но учитывая значение маркиза д’Озуара для флота, вам странно не знать историю его семьи.

– Ах, мсье, дело в том, что вы – придворный, а я – моряк. Впрочем, графиня де ля Зёр посоветовала мне уделять больше внимания подобным вопросам, если я хочу подняться выше лейтенантского чина.

– Раз уж мы оба вынуждены здесь прохлаждаться в ожидании, когда до нас снизойдут, – сказал Россиньоль, – давайте я постараюсь ей угодить и поведаю, что связывает эти картины, медальоны и бюсты.

– Буду весьма признателен, мсье!

– Не стоит благодарности. Итак: даже если вы и впрямь далеки от света, вам наверняка известно, что маркиз д’Озуар – побочный сын герцога д’Аркашона.

– Это никогда не было тайной, – признал Бар.

– Поскольку маркиз не мог унаследовать имя и состояние отца, методом исключения выводим, что все картины и прочее из семьи…

– Маркизы д’Озуар! – закончил Бар. – И вот здесь-то я уже нуждаюсь в наставлениях, потому как ничего не знаю о её предках.

– Два семейства, очень разные, слившиеся в одно.

– А! Первое, как я догадываюсь, обитало на севере, – сказал Бар, указывая на сельский пейзаж.

– Де Крепи. Мелкопоместные дворяне. Не особо заметные, но плодовитые.

– Коли так, второе семейство, надо думать, обитало в Альпах. – Бар повернулся к более мрачному пейзажу.

– Де Жексы. Бедный иссякающий род. Несгибаемые католики, обитающие в окрестностях Женевы, где преобладают гугеноты.

– И впрямь весьма несхожие семейства. Как они слились?

– Род де Крепи был связан – сперва соседством, затем вассальной верностью, а там и узами брака с графами де Гизами, – пояснил Россиньоль.

– Э… мне смутно помнится, что де Гизы были очень влиятельны и что-то не поделили с Бурбонами, но если бы вы освежили мою память, мсье…

– С удовольствием, лейтенант. Полтора столетия назад граф де Гиз так отличился в бою, что король пожаловал его герцогством. Среди адъютантов, пажей, любовниц, соратников и прихлебателей де Гиза было довольно много де Крепи. Некоторые из них почувствовали вкус к приключениям и начали строить честолюбивые планы, выходящие за пределы родной деревеньки. Они, так сказать, привязали себя к мачте дома де Гизов, и поначалу события вроде бы подтверждали правильность их выбора. До тех пор, пока сто один год назад Генриха де Гиза и его брата Людовика, кардинала Лотарингского, не умертвили по приказанию короля. Ибо они забрали больше власти, чем сам король.

Оба помолчали, разглядывая следующее полотно с изображением кровавой сцены.

– Как это случилось, мсье? Как мог конкурирующий род приобрести столь непомерную власть?

– Сейчас, когда король силён, в такое верится с трудом. Возможно, вы лучше поймёте, как всё произошло, если узнаете, что бо́льшая часть ненавистной королю мощи заключалась в Католической лиге. Она создавалась в противовес реформации, в городах, где дворяне и духовенство, оказавшись в окружении гугенотов, решили объединиться для борьбы с ересью.

– И тут в историю вступает семейство де Жексов, да?

– Я как раз к этому подхожу. Вы правы. Де Жексы были как раз из тех, кто тогда создавал местные отделения Католической лиги. Дом Гизов сплотил разрозненные группы в общенациональное движение. После убийства Генриха и Людовика де Гизов обезглавленная лига восстала против короля. Вскоре и тот пал от руки убийцы; на долгие годы в стране воцарился хаос. Новый король, гугенот Генрих Четвёртый, перешёл в католичество и восстановил порядок, по большей части к выгоде гугенотов. По крайней мере, так казалось многим рьяным католикам, в частности, тому, что убил Генриха в тысяча шестьсот десятом. За это время звезда де Крепи закатилась. Одни погибли, другие вернулись в родную глухомань, третьи бежали за границу. Некоторых забросило в ту часть Франции, которая граничит с Женевским озером. Лучше – а может быть, хуже места, чтобы сражаться за католическую веру, тогда было не сыскать. Де Крепи обосновались на берегу озера прямо напротив Женевы. Она виделась им муравейником, из которого гугеноты расползаются на проповедь по всем французским приходам. Соответственно, католики в тех краях были фанатичнее, чем где-либо ещё, – первыми начали создавать отделения Католической лиги, первыми присягнули на верность де Гизам и после их убийства с наибольшим жаром взялись за оружие. Короля убили не они, но лишь потому, что не сумели его разыскать. Предводитель местной знати, некий Луи де Жекс, сколотил небольшую, но весьма воинственную клику из тех, кого превратности судьбы забросили в тот отдалённый край.

– Полагаю, среди них были и де Крепи.

– Совершенно верно. Вот ответ на ваш вопрос, как они попали оттуда вот сюда. – Россиньоль указал на два пейзажа. – Пришельцы были богаты и плодовиты, де Жексы – бедны и малочисленны.

– Полагаю, те из местных жителей, кто умел зарабатывать деньги, стали гугенотами, – задумчиво проговорил Бар.

Россиньоль строго одёрнул его взглядом.

– Лейтенант, теперь я понимаю, почему графиня де ля Зёр считает, что вам надо учиться светскости.

Бар пожал плечами:

– Истинная правда, мсье. Все дюнкеркские купцы были гугенотами, и после тысяча шестьсот восемьдесят пятого года…

– Именно потому, что это правда, вам и следовало промолчать.

– Прекрасно, мсье, клянусь до конца разговора не произносить и слова правды! Будьте добры, продолжайте!

Справившись с мгновенным замешательством, Россиньоль шагнул к стопке портретов у стены и начал их перебирать: изображения мужчин, женщин, детей и целых семейств в нарядах, которые носили три поколения назад.

– Когда религиозные войны закончились, обоим семействам осталось только продолжать род. Через поколение их дети переженились. Здесь я могу спутать какие-нибудь детали, но, кажется, дело было так: отпрыск рода де Жексов, Франсис, около тысяча шестьсот сорокового сочетался браком с Маргаритой-Дианой де Крепи. Один за другим родились несколько детей, затем, после двенадцатилетнего перерыва, Маргарита снова понесла. Она умерла, разрешившись мальчиком, Эдуардом. Отец счёл первое жертвой Всевышнему, второе – Его даром и, рассудив, что не сумеет на склоне лет воспитать сына, отдал Эдуарда в лионскую школу иезуитов. Тот с первых дней делал поразительные успехи и очень рано вступил в Общество Иисуса. Сейчас Эдуард де Жекс – духовник мадам де Ментенон.

Россиньоль нашёл портрет худого юноши в наряде иезуита, который смотрел так, будто впрямь видит лейтенанта с криптоаналитиком и не одобряет обоих.

– О нём я слышал, – сказал Бар, отступая из-под его взгляда.

Россиньоль отыскал более старый портрет, изображавший пухлую даму в голубом платье.

– Сестра Франсиса де Жекса, Луиза-Анна. Вышла замуж за Александра-Луи де Крепи и родила ему двух мальчиков, которые умерли от оспы, и двух девочек, которые выжили.

Он вытащил из стопки гуашь, запечатлевшую двух половозрелых девиц; старшая была крупнее и красивее, младшая робко выглядывала из-за её плеча.

– Старшая, Анна-Мария, переболела оспой без всякого вреда для своей внешности и вышла замуж за престарелого графа д’Уайонна. То был второй или третий его брак. Сей д’Уайонна был поначалу просто захудалым дворянином и еле-еле сводил концы с концами. Его земли лежат на самой границе Франш-Конте.

– Об этом даже я знаю!

– Странно, лейтенант, ведь они окружены сушей.

Шутка едва не ускользнула от Бара, ибо острословие никогда не было сильной стороной Россиньоля. Однако через несколько мгновений лейтенант всё же её понял и отметил вежливой улыбкой.

– Это ведь та местность, за обладание которой французские короли издавна борются с Габсбургом словно два врага в одной шлюпке за единственный кинжал.

– Аналогия, хоть и морская, очень точна, – отвечал Россиньоль. – В царствование Людовика Тринадцатого, коему мой батюшка имел честь служить в должности королевского криптоаналитика, д’Уайонна предоставил свои земли в качестве плацдарма для вторжения во Франш-Конте, за что и получил графский титул. Уже в качестве графа он сочетался браком с юной Анной-Марией де Крепи. Чуть позже он оказал сходную услугу войскам Людовика Четырнадцатого, и тот, присоединив Франш-Конте к Франции, возвёл его в герцогское достоинство. Новоиспечённый герцог с молодой супругой переехал в Версаль, где та его вскорости отравила.

– Мсье! И вы обвиняли меня в недостатке светского обхождения!

Россиньоль пожал плечами:

– Слова резкие, знаю, но правдивые. Тогда все этим занимались – по крайней мере, все сатанисты.

– Теперь я уверен, что вы надо мной насмехаетесь.

– Хотите верьте, хотите – нет, – сказал Россиньоль. – Порою мне самому с трудом верится. Безобразиям положила конец мадам де Ментенон с помощью отца де Жекса, который, возможно, не подозревал, что в число зачинщиц входит его сестра.

– Довольно об этом! А что младшая дочь?

– Шарлотта-Аделаида де Крепи после оспы осталась рябой, хотя всячески скрывает это при помощи париков, мушек и тому подобного. Выдать её замуж оказалось куда труднее; потому-то и сама история значительно интереснее.

– Отлично! Расскажите её! А то, сдаётся мне, господин граф и госпожа графиня никогда не закончат разговор.

– Вы наверняка слышали о Лавардаках и знаете, что это вроде как младшая ветвь Бурбонов. Если вы имели несчастье видеть кого-нибудь из них на портретах, то догадались, что на протяжении столетий они немало путались с Габсбургами. Земли Лавардаков лежат на юге, и тактические браки со знатными семействами по ту сторону Пиренеев в роду не редкость. Во время беспорядков, связанных с Гизами, Лавардаки стойко хранили верность Бурбонам.

– В таком случае они должны были всякий раз менять религию вместе с королём! – попытался сострить Бар.

Россиньоль лишь вновь укорил его взглядом.

– Для Лавардаков это отнюдь не смешная тема, ибо многие из них были убиты или пострадали. Как вам известно лучше, чем мне, в этом семействе по наследству передаётся связь с флотом. Нынешний герцог, Луи-Франсуа де Лавардак, герцог д’Аркашон, сменил отца на посту верховного адмирала Франции. В этой должности он и состоял, когда Кольбер превратил французский флот из жалкой флотилии трухлявых посудин в нынешнюю мощную силу.

– Сто сорок линейных кораблей! – объявил Бар. – И ещё бог весть сколько фрегатов и галер.

– Герцог много приобрёл, и в смысле материального богатства, и в смысле влияния. Его сын и наследник, естественно, Этьенн де Лавардак д’Аркашон.

Россиньолю не было нужды добавлять то, в чём Бара, как и всех остальных, давно уверили: «Это он заделал Элизе ребёночка».

– Я видел Этьенна мельком, – сказал Бар, – и заметил, что он гораздо моложе незаконного брата.

Лейтенант указал на относительно свежий портрет, изображавший хозяев дома, маркиза и маркизу д’Озуар.

– Герцог был совсем юн, когда наградил этим малым одну из служанок. Её фамилия была Оз, и бастарда назвали Клод Оз. Он отправился в Индию на поиски богатства, потом сколотил на работорговле достаточный капитал, чтобы – заняв недостающее у отца – приобрести титул в тысяча шестьсот семьдесят четвёртом, когда их выставили на продажу для финансирования голландской войны. Так он стал маркизом д’Озуар. Всего за год до покупки титула он женился на Шарлотте-Аделаиде де Крепи, младшей сестре маркизы д’Уайонна.

– Хотя мог бы найти кого-нибудь познатнее, – предположил Бар.

– Разумеется! – отвечал Россиньоль. – Однако вы упустили из виду некое обстоятельство.

– Какое, мсье?

– Он и впрямь её любит.

– Боже мой, я понятия не имел.

– А если и не любит, то осознаёт, что они составляют мощный тандем, и не хочет его разрушать. У них есть дочь. Наша общая знакомая одно время была её гувернанткой.

– Полагаю, до того, как король проснулся однажды утром и вспомнил, что она – графиня.

– Будем надеяться, – сказал Россиньоль, – что графиней она и останется, несмотря на все усилия д’Аво.

– Какая жалость, – начала Элиза, – что ирландцы забрались к вам в дом, похитили ваши бумаги и пустили их в открытую продажу. До чего, наверное, неловко, когда вашими личными письмами и черновиками государственных договоров шлюхи расплачиваются за эль в питейных заведениях Дюнкерка!

– Что?! Об этом мне не говорили! – Д’Аво побагровел с такой скоростью, будто ему в лицо выплеснули стакан крови.

– Вы две недели пробыли на корабле и не могли ничего слышать. Я говорю вам сейчас.

– Я имел все резоны полагать, что бумаги в вашем распоряжении, мадемуазель, и ответственность лежит на вас!

– Не важно, что́ вы имели резоны полагать. Существенно лишь реальное положение дел. Позвольте вас с ним ознакомить. Воры, похитившие ваши бумаги, отправили их в Дюнкерк, это правда. Возможно, они даже вообразили, что найдут в моём лице покупательницу. Я отказалась марать руки столь гнусной сделкой.

– Тогда, возможно, вы объясните, мадемуазель, как эти самые бумаги оказались у вас на коленях!

– Как говорится, нет честности между ворами. Когда негодяи увидели, что я решительно отказываюсь иметь с ними дело, они начали искать других покупателей. Пакет разбили на отдельные лоты и выставили на продажу по разным каналам. Ситуация осложнилась тем, что у воров, по всей видимости, вышла размолвка. Сказать по правде, я не знаю, что именно произошло. Когда стало видно, что бумаги разлетаются по четырём ветрам, я постаралась выкупить, что удалось. Письма у меня на коленях – всё, что я сумела пока собрать.

Д’Аво, не находя приличных слов, только тряс головой и что-то бормотал себе под нос.

– Вы, вероятно, рассержены, и потому неблагодарны, но я рада, что смогла хоть в малой степени вернуть вам долг, собрав эти бумаги…

– И возвратив их мне?

– Как только смогу. – Элиза пожала плечами. – На то, чтобы разыскать все, уйдут не дни, не недели и даже не месяцы.

– …

– Итак, – продолжала Элиза, – минуту назад вы строили различные предположения касательно моего будущего. Иные ваши фантазии весьма причудливы, даже барочны. Иные настолько отвратительны для ушей благородной особы, что я сделаю вид, будто ничего не слышала. Я вижу, мсье, что утратила ваше доверие. Поступайте, как велит честь: отправляйтесь в Версаль. Мне, обременённой младенцем, домочадцами и заботой о возвращении ваших писем, за вами не угнаться. Изложите ваше дело королю. Скажите, что я не дворянка, а уличная девка, не заслуживающая хорошего обращения. Его величество удивится, ибо считал меня настоящей графиней. Я состою в близкой дружбе с его невесткой и, более того, недавно ссудила ему свыше миллиона турских ливров из своего личного капитала. Однако вы владеете несравненным даром убеждения, который ярко продемонстрировали, будучи послом в Гааге, где столь успешно обуздывали честолюбивые устремления этого фанфарона Вильгельма Оранского.

Удар был воистину ниже пояса. Д’Аво задохнулся – не столько от боли, сколько от оторопи и невольного восхищения.

Элиза продолжала:

– Вы сумеете убедить короля во всём, тем более обладая столь веской уликой. Кстати, напомните, что это – дневник?

– Да, мадемуазель. Ваш дневник.

– И у кого эта тетрадь?

– Это не тетрадь, как вам прекрасно известно, а вышитый чехол на подушку. – Здесь д’Аво вновь начал наливаться краской.

– На… подушку?

– Да.

– Обычно мы называем их наволочками. Скажите, замешано ли в скандале какое-нибудь ещё постельное бельё?

– Насколько мне известно, нет.

– Занавески? Коврики? Кухонные полотенца?

– Нет, мадемуазель.

– У кого находится эта… наволочка?

– У вас, мадемуазель.

– Некоторые предметы домашнего обихода быстро устаревают. Покидая Гаагу, я распродала мебель, а всё остальное – включая наволочки – сожгла.

– Однако, мадемуазель, писарь посольства в Гааге снял с неё копию, каковую передал мсье Россиньолю.

– Упомянутый писарь умер от оспы. – Ложь эту Элиза сочинила на месте, однако д’Аво потребовался бы месяц, чтобы её проверить

– Зато мсье Россиньоль жив, здоров и пользуется неограниченным доверием короля.

– А вы, мсье? Доверяет ли король вам?

– Простите?

– Мсье Россиньоль отправил копию рапорта королю, а не вам. Отсюда мой вопрос. А что монах?

– Какой?

– Йглмский монах в Дублине, которому мсье Россиньоль послал для перевода расшифрованный текст.

– Вы весьма хорошо осведомлены, мадемуазель…

– Не думаю, что я так уж хорошо или плохо осведомлена, мсье, я лишь пытаюсь вам помочь.

– Каким образом?

– В Версале вас ждёт непростой разговор. Вы предстанете перед королём. В его казне – о которой он неустанно печётся – лежит состояние в наличных деньгах, переданное мной. Вы будете убеждать его, что я – изменница и самозванка, основываясь на рапорте, которого в глаза не видели, про наволочку, которой больше нет, содержащую шифрованный йглмский текст, не читанный никем, кроме трёхпалого монаха в Ирландии.

– Посмотрим, – сказал д’Аво. – Разговор с отцом Эдуардом де Жексом будет несравненно проще.

– А при чём здесь Эдуард де Жекс?

– О, мадемуазель, из всех версальских иезуитов он самый влиятельный, поскольку состоит духовником при мадам де Ментенон. Когда кто-нибудь, – при этих словах д’Аво выразительно поднял бровь, – в Версале дурно себя ведёт, мадам де Ментенон жалуется отцу де Жексу. Де Жекс идёт к духовнику виновной, и та, придя в следующий раз на исповедь, узнаёт о неудовольствии королевы. Можете улыбаться, мадемуазель, – многие улыбаются, – однако это даёт ему огромную власть. Дело в том, что когда придворная дама входит в исповедальню и слышит порицание, она не знает, кого прогневала: короля, королеву или отца де Жекса.

– Так вы будете исповедоваться де Жексу? – спросила Элиза. – В нечистых помыслах касательно графини де ля Зёр?

– Я встречусь с ним не в исповедальне, а в салоне, – сказал д’Аво, – и разговор пойдёт вот о чём: где будет воспитываться сиротка. Кстати, как его окрестили?

– Я называю его Жан.

– Это имя, данное ему при крещении? Ведь он, разумеется, крещён?

– Мне было недосуг, – сказала Элиза. – Крестины через несколько дней, здесь, в церкви Сен-Элуа.

– Через сколько именно? Полагаю, для ваших дарований это не слишком сложный подсчёт?

– Через три дня.

– Отца де Жекса, я уверен, порадует такое проявление благочестия. Крестить будет иезуит?

– Мсье, мне бы и в голову не пришло доверить это янсенисту!

– Превосходно. Я буду счастлив свести знакомство с новокрещённым, когда вы привезёте его в Версаль.

– Вы уверены, что меня там охотно примут?

– Pourquoi non? [9] Хотел бы я сказать то же о себе.

– Pourquoi non, мсье?

– Из моего дома в Дублине пропали некие ценные бумаги.

– Они нужны вам немедленно?

– Нет. Но раньше или позже…

– Определённо позже. Дублин далеко. Расследование ползёт черепашьим шагом. – Таким образом Элиза давала понять, что не вернёт бумаги, если он не представит о ней в Версале самый лучший отчёт.

– Прошу прощения, что обременяю вас такими пустяками. Для людей подлого звания такие вещи чрезвычайно важны. Для нас же они ничто!

– В таком случае пусть ничто не нарушает нашего согласия, – сказала Элиза.

Как и предсказывал Бонавантюр Россиньоль, д’Аво не стал мешкать в Дюнкерке, а на следующее же утро до первых петухов выехал в Париж.

Россиньоль задержался ещё на две ночи, потом как-то утром встал и выехал из города так же тихо, как туда въехал. Должно быть, где-то на дороге он разминулся с экипажем маркиза д’Озуара. Как раз когда часы собирались бить полдень, Элиза, одевавшаяся наверху, чтобы пойти в церковь, подошла к окну и увидела, что во двор въехала карета, запряжённая четвернёй.

Герб на дверце был тот же, что и над воротами. По крайней мере так Элиза предположила. Чтобы удостовериться наверняка, потребовались бы лупа, помощь герольдмейстера и куда больше времени и терпения, чем было у неё сейчас. В первой и четвёртой четвертях располагались гербы де Жексов и де Крепи – вклад Шарлотты-Аделаиды. Чтобы составить герб д’Озуаров, во вторую и третью четверть поместили щит рода де Лавардак д’Аркашон, в свою очередь разделённый на четвертушки с левой перевязью – знаком незаконного рождения – поверх многочисленных королевских лилий и чёрных голов в ошейниках. Так или иначе, это означало, что вернулся хозяин дома. Как раз когда он выходил из экипажа, колокола на старой отдельно стоящей колокольне начали отбивать полдень. Элиза опаздывала в церковь, что сегодня было особенно нехорошо, поскольку церемония не могла начаться без неё и младенца. Она послала вниз служанку с извинениями, а сама вместе с Николь, Бригиттой и малышом выскочила через чёрную дверь, как раз когда Клод Оз входил в парадную. Маркиз поступил в высшей степени учтиво, то есть немедленно велел кучеру поворачивать и ехать за Элизой. Однако в Дюнкерке всё так близко, что экипаж нагнал её уже возле паперти. Элиза бы ничего и не заметила, если бы вошла сразу, а не остановилась в задумчивости.

Церковь Сен-Элуа ей нравилась. Позднеготическое здание могло бы сойти за древнее, хотя было построено недавно. Предыдущее несколько десятилетий назад сровняли с землёй испанцы в ходе спора о том, кто должен владеть Фландрией. Если судить по архитектуре уцелевшей колокольни, они значительно улучшили вид города. У новой церкви было большое круглое окно с изысканным каменным переплётом, словно розетка на лютне, и Элиза, проходя мимо, всегда ему радовалась. Сейчас, прижимая к груди младенца, она снова залюбовалась витражом. Перед глазами встала совершенно иная картина: она бок о бок с Россиньолем, они собираются обвенчаться и бежать в Амстердам или Лондон, чтобы вместе растить на чужбине общее дитя.

Мечтание прервал грохот экипажа, столь же непрошеный, как ружейная пальба в любовном уединении. Чтобы не увязнуть в обмене любезностями, Элиза торопливо вошла в церковь.

Свод удерживали колонны, полукругом стоящие у алтаря. Элизе они напомнили прутья исполинской клетки, в которую её загнали не только скрип и громыхание кареты, но и другие события. Улететь было невозможно. Оставалось вспорхнуть на новую жёрдочку, оправить пёрышки и оглядеться.

Маркиз вошёл и сел на семейную скамью. Элиза посмотрела на него, он – на неё.

Жан Бар наблюдал за этим обменом взглядами. Вместе со слугами и знакомыми, пришедшими на крестины, они вставали, садились, опускались на колени, бормотали и совершали другие телодвижения, требуемые мессой. Жан-Жак оказался из тех младенцев, которые переносят окунание без истошного ора, с ошеломлённым любопытством, что наполнило крёстного гордостью, а мать – виде́нием длинной череды безмятежных лет. Иезуит миром начертал ему на лобике крест и сказал, что он – священник и пророк, а имя ему – Жан-Жак: Жан в честь Жана Бара, крёстного отца, Жак – в честь другого Элизиного знакомца, который на церемонии не присутствовал, поскольку не то умер, не то сошёл с ума, не то грёб где-то на галерах. Об отце ребёнка не вспоминали. О матери тоже почти не говорили: считалось, что Жан-Жак – сирота, подобранный во время резни в Пфальце.

После ликующего колокольного трезвона маркиз – который, как вспомнила теперь Элиза, был высок, прекрасно сложён и до неприличия хорош собой, – настоял, чтобы празднование состоялось у него дома. Небольшому кругу избранных гостей предложили широкий ассортимент продукции местных виноделен. Через несколько часов можно было наблюдать, как Жан Бар направляется к порту галсами, словно судно, идущее круто к ветру.

Графиня де ля Зёр и маркиз д’Озуар смотрели на лейтенанта из окон той самой комнаты, в которой Элиза три дня назад принимала д’Аво. Они с маркизом отлично поладили, отчего у Элизы, помнящей его прошлую связь с работорговлей, то и дело пробегали мурашки. Маркиз проникся живым интересом к Жан-Жаку, что было неудивительно, учитывая сходные обстоятельства их рождения[10].

Разговор произошёл после того, как Жан Бар ушёл, а слуг отослали. Если бы маркиз и Элиза получили свои титулы по наследству, беседа развивалась бы совсем иначе, а так оба не обольщались на свой счёт и могли говорить открыто. Впрочем, уже через несколько минут Элиза об этом пожалела.

– Мы с вами похожи! – сказал маркиз, полагая, что говорит ей комплимент.

Он продолжал:

– Мы получили титулы, потому что нужны королю. Будь я законным наследником де Лавардаков, мне бы оставалось только до самой смерти отираться в Версале. Как незаконнорождённый я побывал в Индии, Африке, Балтике и России и везде занимался торговлей. Торговлей! Однако это не уронило меня ни в чьих глазах.

Он объяснил, чем Элиза нужна королю. По его словам, всё замешано на финансах и её зарубежных связях, которые маркиз описал со знанием дела, необычным для французского дворянина. Те немногие, кто и впрямь понимал, что творится на бирже и почему это важно, притворялись невеждами из страха уронить своё достоинство. Для них Элиза была загадкой, дельфийским оракулом. Маркиз, напротив, силился казаться осведомлённей, чем есть, и считал Элизу обычной коммерсанткой. Во всяком случае, так можно было заключить из его следующей фразы:

– Достаньте мне лес, пожалуйста.

– Простите, мсье?

– Лес.

– Зачем вам лес?

– Известно ли вам, мадемуазель, что сейчас мы воюем практически со всем миром? – насмешливо поинтересовался маркиз.

– Спросите генерального контролёра финансов, известно ли это графине де ля Зёр!

– Touché [11]. Скажите мне, сударыня, что вы видите в окно?

– Новёхонькие укрепления, с виду очень недешёвые.

– Ближе.

– Воду.

– Ещё ближе.

– Корабли.

– Ещё ближе.

– Лес на берегу, сложенный наподобие крепостных стен.

– Вы, разумеется, знаете о связях моего семейства с флотом.

– Всем известно, что ваш отец – верховный адмирал Франции и что при нём флот достиг своей нынешней мощи.

– За то время, когда он в великолепном мундире присутствовал при спуске на воду кораблей, принимал пушечные салюты и закатывал великолепные празднества. Верно. Однако всем известно и другое: флот выстроил Кольбер. До тысяча шестьсот шестьдесят девятого отец был не только верховным адмиралом, но и министром флота. Должность эту он продал Кольберу за огромную сумму. Желал ли он продавать должность? Нуждался ли в деньгах? Нет. Однако он узнал, что нужную сумму передал Кольберу – простолюдину! – сам король, и потому не смел ему отказать.

– Его турнули с должности.

– Самым учтивым и доходным образом. Кольбер стал его начальником: верховный адмирал подотчётен министру флота!

– Такая формулировка наводит на мысль, что для вашего отца выдалось нелёгкое время.

– Хорошо, что я тогда бродяжничал в Индии. Его вопли почти что долетали до Шахджаханабада, – проговорил маркиз. – Так или иначе, ему щедро заплатили за унижение. Вскоре он сделал капитал на строительстве флота, которое затеял Кольбер. Когда столько денег течёт из казны к военным, для всех, кто с этим связан, существуют бесчисленные способы обогатиться. Мне ли не знать, мадемуазель.

Маркиз обвёл взглядом залу. Как сам Дюнкерк, она была маленькой, однако всё в ней блистало великолепием.

– Вы получили титул в семьдесят четвёртом, – вспомнила Элиза, – и приняли участие в строительстве флота.

– Я всегда стремился услужить королю.

– Да хранит Господь его величество, – подхватила Элиза. – Я, конечно, разделяю ваше рвение. Говорите, вам нужен лес?

– Ах да, разумеется. Идёт война. До сих пор морских сражений было совсем мало – стычка в заливе Бантри-бей при высадке наших войск в Ирландии, ну и само собой, подвиги вашего знакомца Жана Бара. Однако впереди великие битвы. Нужны новые корабли. Нужен лес.

– Франция изобилует густыми лесами, – заметила Элиза.

– Неужто, сударыня? – Взгляд маркиза устремился к дюнам, которые там и тут уступали место прямоугольным земляным валам, скрывающим батареи мортир. – Я не вижу поблизости ни одного дерева.

– Да, окрестности Дюнкерка напоминают Ирландию или Голландию. Однако дальше в глубь страны, как вам наверняка известно, начинаются леса, которые не проехать меньше чем за две недели.

– Так раздобудьте мне лес, если желаете послужить королю.

– Устроит ли короля, если лес доставят в Гавр или Нант? В Дюнкерке нет большой реки, по которой легче сплавлять брёвна.

– Можно и туда. Там тоже есть верфи.

Сейчас Элизе следовало бы задаться вопросом: зачем в Дюнкерке, учитывая его расположение, вообще построили верфь; однако после долгих недель томительного бездействия она так обрадовалась хоть какому-то делу, что не заметила парадокса.

– Лес стоит денег, – напомнила она, – а свои я отдала.

Маркиз рассмеялся.

– Французской казне, мадемуазель! А лес вы будете закупать от имени короля. Я отправлю письмо на Меняльную площадь. Все будут знать, что вашу кредитоспособность обеспечивает генеральный контролёр финансов. Обратитесь к мсье Кастану – он занимается делами тех, кто имеет честь ссужать деньги или поставлять товары королю Франции.

– Вы предлагаете мне ехать в Лион?

– Это дело государственной важности, сударыня. Моя карета в вашем распоряжении. Вам явно необходимо проветриться. Мне безразлично, доставят лес в Нант, Гавр или даже сюда, но с вами, мадемуазель, я хотел бы встретиться здесь через шесть недель.

Книга 4

Бонанца

Тронная зала паши в алжирской касбе

Октябрь 1689

Обитая на побережье и будучи от природы алчны, жестоки, необузданны, склонны к деспотии и неспособны ни к какому ремеслу, они должны были сделаться грабителями с той же неизбежностью, с какой лень делает людей попрошайками. Они отвергли любой труд, но, приученные к разбою и не имея более возможности опустошать плодородные долины Валенсии, Гранады и Андалусии, занялись пиратством. Они строят корабли, вернее, захватывают чужие, и грабят берега, обрушиваясь по ночам на спящие селенья и угоняя жителей в рабство.

Даниель Дефо, «План английской торговли»

– О благороднейший Пол, вознёсшийся превыше всех прочих полов, нет, даже потолков и кровель обычного жилья, ты удостоил меня чести припасть к тебе устами, – сказал Мойше де ла Крус странно приглушённым голосом, поскольку не шутил насчёт уст.

Алжирскому паше, а также различным агам и ходжам пришлось податься вперёд и сдвинуть набок тюрбаны, чтобы расслышать его сабир. По крайней мере, так заключил Джек по шуршанию шёлка и волнам благовоний. Видел он, разумеется, лишь несколько дюймов инкрустированного мраморного пола.

Мойше продолжал:

– Хотя ты уже оказал мне несказанную милость, дозволив простереться на тебе ниц, не откажи и ещё в одном: когда туфель великого паши в следующий раз удостоит тебя своим прикосновением, смиренно умоли означенный туфель передать паше следующее… – И Мойше изложил часть рассказа Иеронимо.

Нет надобности говорить, что самого Десампарадо на аудиенцию не взяли. Даппа и Вреж Исфахнян были где-то рядом и тоже прижимались лицом к полу.

Когда Мойше закончил, голос над ними заговорил на турецком, который тут же переводили на сабир:

– Подошва нашего туфеля, скажи полу, что мы прекрасно осведомлены о существовании испанских галеонов и захватили бы их все, имей мы средства атаковать десятки тяжело вооружённых судов на просторах океана.

Можно было почувствовать, как съёжился турок – хозяин Мойше, Джека и остальных, простёртый рядом с ними в позе, не только приличествующей человеку его ранга, но и предпочтительной для того, у кого кожа на ступнях ещё не успела как следует зажить. Не дослушав перевод, он что-то заблеял по-турецки, однако Вреж Исфахнян решительно его перебил:

– О преславный пол, молю, передай туфелю великого паши, что по сообщению гаванских армян, с которыми я недавно списался, упомянутый вице-король дослуживает свой срок и следующей весною, как позволит погода, отбывает через Атлантику на бриге.

– Трюмы которого, можно смело полагать, будут наполнены не ядрами, а серебряными чушками и прочим неправедным добром, – подхватил Мойше.

– Туфель, – сказал паша, – напомни полу, что корабль вице-короля в окружении испанского флота подобен лакомому куску в разверстых челюстях крокодила.

Мойше набрал в грудь воздуха:

– О пол долготерпеливый и многомилостивый, за всечасной заботой о том, чтобы ковры великого паши не свалились в погреб, тебе недосуг было интересоваться столь низменной и скучной материей, как долговременные тенденции в изменении подводного рельефа устья Гвадалквивира. Однако у галерника-полукровки из индейских иудеев довольно свободного времени, чтобы размышлять о подобных предметах, посему удели мне ещё чуточку твоего бесценного времени и позволь сообщить, что на выходе Гвадалквивира в Кадисский залив есть подводный песчаный вал. Долгие годы он вынуждал галеоны дожидаться прилива, дабы войти в Гвадалквивир и бросить якорь у Санлукар-де-Баррамеда или Бонанцы либо подняться ещё на пятьдесят миль по реке к Севилье. Города эти издавна служили портом прибытия галеонов, и в Бонанце-то при вступлении в должность нынешний вице-король заложил дворец для приёма того, что добудет разбоем, взятками и казнокрадством. С тех самых пор дворец достраивался и теперь завершён. Однако за это время галеоны стали ещё больше, Аллах же в своей премудрости повелел, чтобы упомянутый вал вырос и приблизился к поверхности. Посему вот уже третий год галеоны оканчивают свой путь не в устье Гвадалквивира, а у Кадиса, в нескольких милях дальше вдоль побережья.

– Туфель, скажи полу, что теперь мы понимаем: когда на следующее лето испанский флот подойдёт к Кадису, бриг мерзостного вице-короля, да будет трижды проклято его имя, вынужден будет направиться к Бонанце без сопровождения. Однако не забудь напомнить полу, что посылать наши галеры через Кадисский залив в стеснённое песчаными отмелями устье Гвадалквивира столь же опрометчиво, как атаковать галеоны в открытом море.

– О, пол, отполированный до блеска и всё выносящий в своём терпении, столь близкий ко всему святому и столь далёкий от всякой скверны, тебе ни к чему обременять себя обрывками знаний, которые я ношу в голове, например, что если боевые галеры Дар аль-Ислама в Кадисском заливе – крайне нежеланные гости, торговые галеры правоверных там не в диковинку. Ибо если первые от носа до кормы наполнены вооружёнными янычарами, на вторых нет почти никого, кроме скованных цепями жалких невольников, и они не внушают гяурам опасений.

– Туфель, потому-то они и бесполезны в качестве оружия нападения.

– Беспорочный пол, потому-то они и смогут продвигаться меж других судов, не вызывая тревоги, и если галерников в нужный момент расковать, и если они окажутся отчаянной шайкой проштрафившихся янычар, ищущих случая смыть позор кровью, иезуитов-самураев, непобедимых гарпунщиков, бесстрашных кабальеро и так далее, и если один из них самолично знает бриг, на который планируется совершить нападение, то, уверяю тебя, пол, захватить сокровища вице-короля будет не так и сложно.

– И что дальше, туфель? Ибо если мы верно поняли, добыча будет состоять из серебряных чушек, каковые, подобно своим четвероногим собратьям, нечисты и в приличном обществе нежеланны. Монета этого государства, как и всего мира, пиастры.

– Пол, туфли многих путешественников ступали по тебе, и уста многих учёных мужей тебя лобызали; от иных из них ты, возможно, узнал, что хотя серебро для всего мира добывают в Новой Испании, потребность в нём более всего на Востоке. Согласно легенде, всё оно оседает при дворе Великого Могола в Шахджаханабаде и в Запретном Городе Пекина. И подобно тому, как все корабли в море гонит обычный ветер, так и все торговые компании Европы и Оттоманской империи приводит в движение непрестанный ток серебра в Индию и Китай. Соответственно, менять серебро на товары следует как можно восточнее, минуя посредников. Судно наше, полугалера или галиот, не может обогнуть Африку и достичь Индии, посему самая восточная точка, до которой мы в силах добраться, это Каир.

Последовал долгий разговор на турецком между их хозяином и пашою. Наконец возобновился перевод на сабир:

– Туфель, до нас дошли слухи, будто кучка галерников намерена схватиться с испанцами в устье Гвадалквивира возле Бонанцы – предприятие, самая отчаянность которого наводит на мысль о том, что иезуиты назвали бы quid pro quo [12].

– О пол, выше твоего достоинства было бы выслушивать утомительные расчёты, проделанные мной и моим товарищем-армянином, однако в итоге, когда галиот вернётся из Каира, нагруженный кофе и другими сокровищами Востока, прибыли за вычетом различных налогов, пошлин, бакшишей, взяток и магарычей хватит, чтобы выплатить до смешного малый выкуп за десятерых галерников.

– Туфель! В Коране записано, что грешно удерживать заложников, и мы несказанно скорбим, что в силу обстоятельств, не нами созданных, десять тысяч их благоденствует сейчас в наших баньёлах. Таким образом, описанный план не лишён определённых достоинств. Однако человек слаб и нестоек пред искушениями, а христиане, сдаётся, в особенности; что, если невольники, освобождённые от оков, перебьют надсмотрщиков и направят галиот – вместе с серебром – к свободе?

– О, пол, столь жёсткий и хладный, воистину глупо было бы так доверять шайке галерников! Правда, если они направятся на юг, к Гибралтарскому проливу, их настигнут галеры этого славного города, так что расплатой будут пленение и крюк. Если прямо к берегу – их схватят испанцы. Но что, вправе поинтересоваться разумный пол, если они возьмут курс на север, обогнут Пиренейский полуостров и попытаются достичь Франции или Англии? Сие могло бы составлять прискорбное упущение в плане! Однако, благодарение Аллаху, ещё один невольник, прижавший сейчас к тебе губы, узнал в своих злоключениях нечто, о чём сейчас поведает.

Джек, гадавший, что за «крюк» упомянул Мойше, едва не пропустил свою реплику. Однако Даппа ткнул его в бок, и он затараторил заранее вызубренную речь с некоторыми импровизированными добавлениями:

– Взываю даже не к полу, но к грязи в его щели, ибо не вправе обращаться к полу непосредственно, покуда не возвращу себе честь и достоинство янычара. И всё же надеюсь, что некоторые из моих мыслей проникнут в уши какой-нибудь кушетки, или софы, или кто тут принимает решения.

По ходу вступления Даппа несколько раз тыкал его в бок, а Мойше предостерегающе покашливал, мешая разогнаться как следует.

– Я постыдно дал взять себя в плен под Веной и некоторое время скитался по христианскому миру – долгая история, не имеющая внятного начала, середины или конца. О, предивная грязь в трещинках пола, дозволь рассказать, что я проведал, прежде чем окончательно утратить рассудок и докатиться до нынешнего жалкого состояния. Есть во Франции герцог, осквернивший морские просторы множеством военных кораблей, новёхоньких и отлично вооружённых; герцог сей вкушает наинечистейшую пищу, какую только можно вообразить, и владеет несколькими снежно-белыми красноокими конями, столь любезными высокородным ценителям. Он отчасти ведом корсарам сего города, а возможно, даже имеет долю в некоторых из здешних галер. Сказанный герцог, если заранее известить его о нашем плане, отправит свой флот в Бискайский залив с приказом следить за побережьем, вдоль которого наш галиот ввиду отсутствия навигационных приборов вынужден будет следовать.

Долгое обсуждение на турецком, затем:

– Туфель, если встретишь грязь на полу, что мы находим крайне маловероятным, учитывая безукоризненную чистоту наших покоев, скажи, что я знаю об этом герцоге. Не такой он человек, чтобы принять участие в плане из чистого бескорыстия.

– Грязь в полу – или, возможно, соринка, которую я занёс на реснице! Без упомянутого герцога нам так и так практически не обойтись, ибо галиоту по пути в Каир потребуется эскорт для защиты от пиратов Сардинии, Сицилии, Мальты, Калабрии и Родоса. Грозная армада сего преславного города занята другими делами, французский же флот всё равно бороздит эти воды, сопровождая купеческие галеры из Марселя в Смирну и Александрию…

Однако тут паша, очевидно, решил, что выслушал вполне достаточно: он хлопнул в ладоши и что-то сказал по-турецки. Невольников и хозяина немедленно выставили из аудиенц-залы в восьмиугольный двор касбы. Джек думал, что это провал, пока не увидел улыбку на лице хозяина, несомого в паланкине двумя рабами-нубийцами.

Джек, Даппа, Вреж и Мойше побрели через ворота в город и остановились под огромными железными крюками, торчащими из стены ярдах в двух ниже парапета. На некоторых были насажены огромные бесформенные куски чего-то непонятного, остальные были пусты. Над одним из крюков сидел на парапете человек, окружённый группой янычар.

– Что сказал паша под конец? – спросил Джек у Даппы.

– Если сильно сократить, он сказал: «Приступайте».

Даппа, будучи гребцом на турецких галерах, в совершенстве выучил язык, потому его и взяли на аудиенцию.

Лицо Мойше де ла Круса приняло торжественное выражение, как будто он творит молитву.

– Тогда с наступлением лета мы отплываем к Бонанце.

Над ними янычары внезапно столкнули сидящего человека со стены. Он немного пролетел, набирая скорость, и напоролся на крюк. Человек заорал и задёргался, но соскочить не мог – крюк вошёл ему глубоко во внутренности. Янычары развернулись и пошли прочь.

Однако не только этот эпизод смущал Джека по пути в нижний город. Паша несколько раз долго говорил по-турецки. А сейчас Даппа бросал на Джека такие особенные взгляды, какими, бывало, награждали его люди вроде Элизы или сэра Уинстона Черчилля. Как правило, они не сулили ничего доброго.

– Ладно, – сказал наконец Джек. – Выкладывай.

Даппа пожал плечами:

– По большей части паша обсуждал со своими советниками вопросы практические: не «делать ли», а «как делать».

– Приятно слышать. А теперь объясни, почему ты нехорошо на меня косишься.

– Когда ты помянул окаянного герцога, паша сразу понял, о ком речь, и мимоходом заметил, что этот самый герцог с недавних пор одолевает его просьбами узнать о местонахождении некоего Али Зайбака – беглого англичанина.

– Имечко не английское.

– Это иносказательная отсылка к персонажу «Тысячи и одной ночи», прославленному каирскому вору. Снова и снова стража пыталась его схватить, но он всякий раз ускользал, точно капелька ртути, когда хочешь прижать её пальцем. «Зайбак» по-арабски «ртуть», вот вора и прозвали Али Зайбак.

– Занятная сказочка. Однако от Каира до Англии далеко.

– Сейчас ты прикидываешься дурачком, Джек, что в некоторых юридических системах равносильно письменному признанию.

Даппа поднял глаза к стене, где корчился на крюке человек.

– Может быть, насчёт Джека ты и прав, но я искренне ничего не понимаю, – сказал Мойше.

– В Париже о Джеке шла слава, – вставил Вреж Исфахнян. – Некий герцог невзлюбил его с тех пор, как Джек испортил праздник, удавил одного из гостей, отрубил руку герцогскому сыну и устроил цирк перед Королём-Солнце.

– Может быть, этот герцог узнал о Джековых несчастьях на море и стал наводить справки, – предположил Даппа.

– Что ж, я как бывший янычар, оправляющийся после тяжёлой головной травмы, слыхом про такое не слыхивал, – сказал Джек, – однако если это поможет делу, пустите слух, что местонахождение Али Зайбака удастся выяснить – если только герцог д’Аркашон согласится участвовать в нашем плане.

Книга 5

Альянс

Дворец Жювизи

10 декабря 1689

После того как кардинал Ришелье распознал, а Людовик XIII вознаградил дарования мсье Антуана Россиньоля, тот выстроил себе небольшой дворец. Позже он пригласил самого Ленотра разбить вокруг сад. Поместье находилось в Жювизи, под Парижем, где король тогда держал двор.

Когда сын Людовика XIII перевёл двор в Версаль, сын Антуана Россиньоля, унаследовавший его дворец, познания в криптоанализе и должность, внезапно очутился в глуши. Переместился не он, а центр власти; Жювизи стал чем-то вроде отдалённой заставы. Другой продал бы дворец за бесценок и выстроил новый поближе к Версалю. Бонавантюр Россиньоль не тронулся с места. Ему не надо было постоянно торчать при дворе. Удалённость и связанные с нею тишина и покой только способствовали работе. Король, очевидно, одобрил решение младшего Россиньоля и время от времени навещал его в Жювизи. Крохотный уединённый дворец, окружённый регулярным парком и высокой стеной, казался Элизе идеальным маленьким королевством тайн, в котором Бонбон – король, а она сама – королева или по крайней мере фаворитка.

Парк был совсем в ином стиле, чем Ленотр выбрал для Версаля, гораздо миниатюрней, с меньшим количеством статуй. Однако, как и королевские сады, он великолепно смотрелся из верхних окон дворца, откуда и глядела сейчас Элиза. Спальня Бонбона располагалась на последнем этаже, в центре здания, так что когда Элиза вылезла из постели, сделала три шага по холодному полу и посмотрела через окно вниз, ей предстала дорожка, образующая ось парка. Разумеется, листва давно завяла и почернела, но завитки партеров по-прежнему манили взгляд. Во всяком случае, Элизе было на что смотреть, отвечая на вопрос Бонбона.

По сути он хотел знать, какого чёрта она здесь. Почему-то вопрос слегка её раздосадовал.

Элиза приехала вчера вечером, грязная и вымотанная, с единственной мыслью – уложить Жан-Жака, потом рухнуть самой и проспать несколько десятилетий. Вместо этого она полночи предавалась страсти с Бонбоном и тем не менее чувствовала себя гораздо более отдохнувшей, чем если бы проспала всё это время мёртвым сном. А может, то, что она до вчерашнего вечера считала усталостью, было чем-то совсем другим.

Ему достало учтивости не спрашивать, что происходит. Он благородно и даже с юмором воспринял появление Элизы и её домочадцев у своих ворот. Это пришлось ей по душе, как и то, что произошло позже. Однако теперь, когда солнце встало, а любовный голод был утолён, наступило время тягостных объяснений. Некоторые части мозга предстояло разбудить, а Элизе это не улыбалось. Она смотрела на мёртвый парк, скользя взглядом по извивам партеров, и старалась побороть раздражение.

– В письме вы упомянули, что собираетесь посетить Лион, – напомнил Россиньоль. – Это было шесть недель назад.

– Да, – сказала Элиза. – Дорога в Лион заняла десять дней.

– Десять дней?! Вы шли пешком?

– Одна я добралась бы скорее, но со мной был пятимесячный младенец. Караван состоял из двух карет, грузовой телеги, а также конных сопровождающих, которых одолжили мне лейтенант Бар и маркиз д’Озуар.

Россиньоль поморщился.

– Громоздко.

– Труднее всего, как ты знаешь, первые двадцать миль.

– Дюнкерк практически не сообщается с остальной Францией, – признал Россиньоль.

– Ты бывал в Лионе?

– Проездом по дороге в Марсель.

– И он показался тебе унылым и скучным в сравнении с Парижем?

– Мадемуазель, он показался мне унылым и скучным даже в сравнении с Гаагой!

Элиза не рассмеялась над остротой, только на мгновение отвернулась от окна и взглянула на Россиньоля. Он сидел, опершись спиной о гору подушек, голый по пояс на пронизывающем сквозняке. Этот человек жёг пищу, как кокс, не толстея, и, кажется, никогда не мёрз.

– Просто у тебя нет вкуса к коммерции. Я нашла Лион в высшей степени занимательным.

– Ах да. Знаю. Великий перекрёсток дорог, где средиземноморский торговый путь встречается с северным. Звучит и впрямь занимательно. А приедешь и видишь одни склады, шёлковые мануфактуры да пустыри.

– Конечно, Лион скучен, если смотреть на него такими глазами, – сказала Элиза. – Интересно принимать участие в том, что творится в этих скучных складах.

Взгляд Россиньоля невольно устремился к бумагам, разложенным на туалетном столике. Криптоаналитик уже жалел, что начал разговор, и надеялся, что Элизин рассказ не затянется надолго.

Элиза подошла к столику и смахнула бумаги на пол. Потом встала коленом на кровать и, добравшись до Россиньоля, крепко уселась на него верхом.

– Ты задал вопрос, и у меня есть ответ, который ты выслушаешь и, более того, когда я закончу, скажешь, что тебе было интересно.

– Я весь внимание, мадемуазель.

– Лион… Наверное, лет двести назад там устраивали большие сельские ярмарки. Как ты знаешь, его основали флорентийцы в надежде разбогатеть на торговле с дикой северной страной – Францией. Ярмарки по-прежнему устраивают четыре раза в год, но ничего сельского в Лионе нет. Скорее он похож на Лейпциг.

– Мне это ничего не говорит.

– Люди стоят во дворах торговых домов и орут друг на друга, покупая и продавая товары, которых реально там нет.

– А склады?..

– Глупенький, товаров нет в торговых домах. Однако они должны быть не особенно далеко, ведь их надо проверить до и забрать после сделки. Основное движение на улицах создают торговцы, направляющиеся на тот или иной склад осмотреть партию шёлка, селёдки, инжира или чего там ещё.

– Теперь я уяснил, чтоˊ в этом городе кажется дворянину таким непонятным.

– Не подумаешь, что в Лионе заключается больше сделок, чем даже в Париже. С улицы город кажется вымершим. Здесь можно умереть от одиночества или от голода. Только попав в дома, ты узнаёшь его внутреннюю жизнь. Бонбон, все эти люди, приехавшие в Лион торговать, создали за окованными железом дверьми и ставнями микрокосмы оставленных позади Генуи, Антверпена, Брюгге, Женевы, Исфахана, Аугсбурга, Стокгольма, Неаполя или откуда там они родом. Когда ты в таком доме, ты словно в одном из этих городов. Так что думай о Лионе как о столице мировой торговли. Улицы вокруг Меняльной площади – дипломатический квартал, где евреи, армяне, голландцы, англичане, генуэзцы и другие великие торговые нации учредили свои посольства, – островки чужой земли в далёком краю.

– И что же вы там делали, мадемуазель?

– Закупала лес для маркиза д’Озуара. Мне требовалась помощь знающих людей. Через неделю ко мне присоединились мои голландские знакомцы, Самуил и Авраам де ла Вега, а также их двоюродный брат. Я написала им из Дюнкерка, зная, что они в Лондоне. Письмо нагнало их в Грейвзенде. Они поменяли планы и направились прямиком в Дюнкерк, куда добрались через пять дней после моего отъезда. По дороге они прихватили в Париже двоюродного брата, некоего Якоба Голда, и, приехав в Лион, обосновались в доме своего знакомого, который торгует воском из Речи Посполитой.

– Теперь я понимаю, почему поездка заняла шесть недель. Десять дней, чтобы доползти до Лиона, неделя, чтобы дождаться всех этих евреев…

– Задержка меня не огорчила. Ровно столько потребовалось мне и моим домашним, чтобы отдохнуть с дороги и обжиться на новом месте. Спасибо маркизу д’Озуару – он написал какому-то своему лионскому протеже, и тот разместил нас у себя. Как только мы устроились, я начала заводить знакомства на Меняльной площади. Я знала, что братья де ла Вега тщательно изучат рынок и найдут лучший лес на лучших условиях. Однако, чтобы их усилия не пропали втуне, следовало договориться о выписке векселей и переводе условленных сумм из королевской казны продавцу. Также надо было решить вопросы доставки, страховки и тому подобного. Так что даже если бы де ла Вега прибыли одновременно со мной, им бы несколько дней нечего было делать. А необходимость кормить Жан-Жака создавала множество нелепейших осложнений.

Напрасно она это сказала: взгляд Россиньоля немедленно переместился с её лица на левую грудь. Вставая с кровати, Элиза завернулась в простыню, но пока боролась с Россиньолем, ткань соскользнула.

– Де ла Вега пригласили меня в восковой амбар, в котором остановились.

Россиньоль фыркнул и закатил глаза.

– До приезда в Лион приглашение бы меня удивило, но место оказалось чудесное. Дом стоит в лугах над Роной в восточной части торговых кварталов. Земли более чем достаточно, и часть её отдали под виноградник. Зимой он не так хорош, как летом, зато погода стояла прекрасная, мы сидели на увитой лозами террасе каменного дома, полного воском, и пили русский чай с литовским мёдом. Дочери воскового магната играли с Жан-Жаком и пели ему колыбельные на идиш. В разговоре с братьями де ла Вега я заметила, что Лион показался мне очень странным.

– Я бы сказал вам то же самое, мадемуазель, – заметил Россиньоль.

– Мы с тобою находим его странным по разным причинам, Бонбон, – возразила Элиза. – Подожди, дай мне объяснить.

– А что твои евреи? Они как думали?

– Думали так же, но держали свои мысли при себе. Моей задачей, Бонбон, было их разговорить.

– И поддались ли евреи на вашу игру, мадемуазель? – спросил Россиньоль.

– Ты совершенно несносен! – воскликнула Элиза.

Двадцатичетырёхлетний Самуил де ла Вега был здесь старшим – патриархи клана занимались делами поважнее. Он пожал плечами и сказал:

– Мы здесь, чтобы учиться. Прошу, говорите дальше.

– Я думала, вы здесь, чтобы делать деньги, – заметила Элиза.

– Это, как всегда, конечная цель. Заработаем ли мы на истории с лесом, ещё предстоит увидеть; но мы слышали о Лионе и хотели бы знать о его странностях.

Элиза рассмеялась.

– Зачем мне говорить больше, если вы сказали достаточно? Вы не уверены, что сможете заработать, о Лионе знаете понаслышке, что отнюдь не говорит о его значимости, и относитесь к нему, как к чему-то диковинному. Стали бы вы отзываться так об Антверпене?

– Позвольте объяснить, – сказал Самуил. – В нашей семье мы не считаем прибыль полученной – не заносим её в учётные книги, пока не получим переводные векселя, подлежащие оплате в Амстердаме или (теперь) в Лондоне, выписанные на банкирский дом, имеющий надёжное представительство в каком-нибудь из этих городов либо в них обоих.

– Короче – живые деньги.

– Если хотите. Так вот, Якоб Голд по дороге объяснил нам, как устроена система в Лионе.

Якоб Голд так смутился, что Элиза сочла своим долгом подбодрить его шуткой.

– Если бы только я вас подслушала! – воскликнула она. – Только вчера за обедом в доме мсье Кастана мне объясняли эту же самую систему – да в таких восторженных выражениях, что я спросила, почему она не применяется повсеместно.

Слушатели заулыбались.

– И что ответил мсье Кастан? – спросил Якоб Голд.

– Что в других местах люди недоверчивы и не так хорошо знакомы между собой, как в Лионе, не создали такой же сети давних, проверенных отношений. Что они одержимы мелочной, буквальной страстью к деньгам и не верят, что сделка совершена, пока реальные монеты не перейдут из рук в руки.

На лицах собеседников проступило облегчение – они поняли, что не придётся огорошивать Элизу этой новостью.

– Так вы знаете, что в Лионе все расчёты производятся через книги. Человек сидит за конторкой, пишет: «Синьор Каппони должен мне десять тысяч экю с солнцем» – к слову, это платёжное средство имеет хождение лишь в Лионе – и считает, что ссыпал монеты к себе в сундук. На следующей ярмарке у него возникает необходимость перечислить синьору Каппони пятнадцать тысяч экю. Он вычёркивает строку в книге, а синьор Каппони записывает у себя, что этот малый должен ему пять тысяч экю, и так далее.

– Но должны же какие-то деньги переходить из рук в руки! – воскликнул четырнадцатилетний Авраам, у которого такая дикость не укладывалась в голове.

– Да, очень немного, – сказал Яков Голд, – причём лишь после того, как исчерпаны все способы рассчитаться на бумаге путём многосторонних трансферов между разными банковскими домами.

– А не проще ли рассчитываться деньгами? – упорствовал Авраам.

– Возможно – если бы у них были деньги! – Элиза сказала это в шутку, но слушатели на мгновение застыли.

– Почему у них нет денег? – спросил Авраам.

– Разные люди отвечают по-разному. Большинство – что деньги не нужны, потому что система работает идеально. Другие объясняют, что звонкую монету, как только она появляется, вывозят в Женеву.

– Зачем?

– В Женеве есть банк, который в обмен на звонкую монету выпишет вам переводной вексель, подлежащий оплате в Амстердаме.

Глаза у Авраама сверкнули.

– Так мы не одни гадаем, как обратить в деньги полученную в Лионе прибыль!

– Ещё бы! Этот вопрос заботит всех иностранных коммерсантов в Лионе, не готовых поверить, будто запись в книге ничем не хуже чистогана, – сказал Самуил.

– Да кто ж вообще в такое поверит? – спросил Авраам.

Якоб Голд ответил:

– Тот, кто здесь давно и кого эта система исправно кормит.

Элиза сказала:

– Она работает лишь потому, что эти люди прекрасно друг друга знают. Их такое устраивает. Мы, чужаки, не можем войти в Депозит, как зовётся здешняя система расчётов.

Яков Голд добавил:

– Она устраивает тех, у кого здесь дома, земли, слуги. Они проворачивают огромные сделки и живут, ни о чём не заботясь. Недостаток денег сказывается, только когда возникает потребность извлечь капитал и переехать в другое место. Однако, если такая потребность у вас возникла…

– Значит, вы не живёте в Лионе и не входите в Депозит, – подхватила Элиза.

– Мы можем кружить на месте весь день, как уроборос, – сказал Самуил, хлопая в ладоши, – но факт в том, что мы здесь и хотим закупить лес для короля. У нас нет денег, зато есть кредит у мсье Кастана, у которого, в свою очередь, есть кредит, потому что он живёт здесь и входит в Депозит.

– Спасибо, Самуил, – проговорила Элиза. – Вы правы: мсье Кастану верят. Если другой член Депозита запишет в книге: «Мсье Кастан должен мне столько-то экю», для него это всё равно что золото. А нам нужно обратить «золото» в поставку леса в Нант.

– Благодаря господину Вахсманну, – сказал Яков Голд, имея в виду хозяина дома, – мы в основном представляем, куда идти и кого спрашивать о потенциальных продавцах леса; но как перевести им деньги из королевской казны?

– Нужен член Депозита, готовый записать в своей книге, что король должен ему эти деньги, – сказала Элиза.

– Однако деньги не попадут в руки того, кто продаёт нам лес, если только он не входит в Депозит, а я не думаю, что лесорубов туда принимают, – подытожил Самуил.

– А мы не получаем прибыли, – напомнил бдительный Авраам.

Элиза ущипнула его за нос, чтобы помолчал, и сказала:

– Верно, однако воск, шёлк и другие товары продаются здесь в огромных количествах, так что должны существовать какие-то ходы. И кому-то удаётся получить прибыль в звонкой монете, раз её тайком вывозят в Женеву.

Призвали господина Вахсманна – уроженца Померании, плотного, седого, лет шестидесяти с лишком. Собравшиеся изложили ему свои затруднения и спросили, как же он продаёт товар, если не входит в Депозит. Вахсманн ответил, что имеет договорённость с крупным лионским дельцом, у которого держит текущий счёт. Когда баланс этого счёта положительный, господин Вахсманн может приобрести, что ему нужно. То же самое, заверил он гостей, должно относиться к любому серьёзному лесоторговцу.

– План начинает вырисовываться, – сказал Самуил. – Мы находим лесоторговца, уславливаемся о цене в экю с солнцем, не заботясь о том, что это чисто воображаемая валюта, потом передаём дело участникам Депозита, и пусть они проводят взаиморасчёты по книгам. Мы получаем лес. Но как нам при этом извлечь прибыль?

Господин Вахсманн пожал плечами, будто не задумывается о таких пустяках; однако по обстановке дома было видно, что доходы он получает, и немалые.

– Если хотите, можете перевести прибыль на мой счёт, мы вложим её в последующие операции с Депозитом, и со временем она обратится во что-нибудь материальное, скажем, в бочонки с мёдом, которые вы сможете продать за золото в Амстердаме.

– Вот так люди приезжают в Лион и остаются здесь навсегда, – пробормотал Яков Голд, соединив в одной реплике сомнения амстердамца в разумности лионской системы с презрением парижанина к провинции.

Господин Вахсманн снова пожал плечами и обвёл взглядом свои хоромы.

– Бывает и хуже. Знаете, какая погода в Штеттине в это время года?

– Что, если получить прибыль в звонкой монете и обменять её в Женеве на переводные векселя? – спросил Авраам. – Куда быстрее, да и легче доставить в Амстердам, чем бочонки с мёдом.

– Металлических денег очень мало, а спрос на них очень велик, так что вам придётся уступить большой процент, – предупредил Вахсманн. – Если вас это не останавливает, то такими операциями занимается дом Хакльгеберов. Их представительство под вывеской Золотого Меркурия, наискосок через Меняльную площадь.

– Знакомая фамилия, – проговорила Элиза. – Я была в их лейпцигской фактории, и сам Лотар на меня пялился.

– Никогда о таком не слышал, – заметил Самуил, – но если на вас пялился, значит, не совсем дурак.

– Он занимается драгоценными металлами, – сказал Якоб Голд, – вот всё, что я о нём знаю.

– Когда здешние генуэзцы разорились, – начал господин Вахсманн, – это случилось потому, что испанские рудники затопили Севилью серебром. Женевские банкиры приехали в Лион, дабы заполнить пустоту, оставшуюся после генуэзцев. Банкиры эти были связаны с серебряными рудниками в Гарце и Рудных горах, процветавшими некоторое время, пока на рынок вновь не хлынуло испанское серебро. В общем, у одного из женевских семейств было представительство в Лейпциге. Те, кого отправили им руководить, породнились с семейством фон Хакльгеберов. Сами Хакльгеберы издавна связаны с Фуггерами. Говорят, что их род восходит ко дням римлян.

Авраам фыркнул.

– А наш – ко дням Адама.

– Да, но они чрезвычайно этим гордятся, – заметил господин Вахсманн. – И, кстати, теперь, когда ты справил бар-мицву, тебе стоит меньше корпеть над Торой и больше учиться светскому лоску. Так или иначе, судьба благоволила лейпцигской ветви, и вскоре хакльгеберовский хвост уже вилял женевской собакой. Дом этот невелик, но Хакльгеберы слывут очень ушлыми. Их представительства есть в Лионе, Кадисе, Пьяченце – везде, где перемещается большое количество денег.

– И что они делают? – полюбопытствовал Авраам.

– Ссужают в долг, совершают операции с деньгами, как остальные банки. Однако специализируются они на манёврах вроде того, о котором мы говорим: доставка драгоценных металлов в Женеву. Помните, я предупреждал, что вы потеряете большой процент на переводе прибыли в звонкую монету? Вы могли бы задуматься, куда деваются недостающие деньги. Ответ: они оседают в сундуках Лотара фон Хакльгебера.

Господин Вахсманн встал и раза два прошёлся по террасе, прежде чем продолжить:

– Я торгую воском. Я знаю, откуда он берётся и где на него есть покупатели, сколько воска того или иного сорта требуется в разное время года в разных местах. Я бы сказал, что вот так же Лотар фон Хакльгебер разбирается в деньгах.

– Вы имеете в виду золото? Серебро?

– Что угодно. Металл в чушках, слитках, чеканную монету, ценные бумаги, расчётные деньги, такие как экю с солнцем. Для меня деньги воистину загадочны, для него – просты, как воск. Подобно сотам в кипятке, они сплавляются и смешиваются в одно.

– Тогда мы отправимся к его здешнему представителю, – сказала Элиза.

– Хорошо, – подхватил Самуил де ла Вега, – но я вам скажу: будь у них здесь простые монеты, мы бы провернули всё дело за час. Не стану отрицать, система работает, но этот ваш Депозит напомнил мне альпийские деревушки, где все из поколения в поколение женятся на близких родственницах.

– На следующий день, – продолжала Элиза, – я встретилась с Герхардом Манном, представителем Хакльгеберов в Лионе.

Она выпустила мошонку Бонавантюра Россиньоля. В последние полчаса ей лишь таким способом удавалось поддерживать его внимание по ходу рассказа про экю с солнцем, Депозит и тому подобное. Однако при имени «Хакльгебер» Бонбон встрепенулся.

– Лотар фон Хакльгебер не из тех, кто потерпит, чтобы его служащие шлялись днём по кофейням, – сказала Элиза.

– Это точно!

– Он устроил так, чтобы у Манна работы было выше головы. Бедняга разрывается на части. Целыми днями носится по городу верхом. Кареты для него слишком медленны. Условиться о встрече с ним почти невозможно. Мы обменялись полудюжиной записок. В конце концов я выбрала самое простое: осталась дома и стала ждать, когда он сам ко мне заглянет. Естественно, он прискакал, когда я как раз начинала кормить Жан-Жака. Вместо того чтобы отослать Манна, я пригласила его в дом, и он сидел напротив, пока Жан-Жак висел на моей титьке.

– Возмутительно!

– Я его испытывала. Проверяла, возмутится ли он.

– И что?

– Он делал вид, будто ничего не замечает, хотя это было трудно.

Россиньоля передёрнуло.

– О чём вы говорили?

– Мы говорили о Лотаре фон Хакльгебере.

– Вы встречались в Лейпциге с Самим? – переспросил Манн.

– Разговор шёл о добыче серебра в Гарце, – сказала Элиза, – в которой он со свойственной ему проницательностью решил не участвовать.

Элиза объяснила, чего они хотят. Манн на несколько мгновений задумался. На лице его проступила озабоченность, даже испуг. Элиза подумала, что он не хочет браться за их дело, но и отказать не смеет: боится, как бы она не пожаловалась самому. Представитель Хакльгеберов в Лионе был молод – необходимое условие, чтобы долго работать в таком бешеном темпе. Его явно отправили сюда в качестве проверки: справится или нет и можно ли поручать ему что-нибудь более ответственное. У Герхарда Манна были голубые, близко посаженные глаза и высокий лоб, такой выразительный, что в его складках Элиза могла читать чувства собеседника, словно в сонетах на бумаге. Умом молодого немца Бог не обидел, но не наделил решительностью. Элиза догадывалась, что рано или поздно его обойдёт человек с более сильным характером, и Герхард Манн будет до скончания дней сидеть за конторкой на верхнем этаже в лейпцигском Доме Золотого Меркурия, наблюдая за гостиным двором в зеркало на палке.

Поразмыслив, Манн успокоился и принялся подбирать слова на разных языках.

– Это будет… – начал он и перешёл на немецкий; Элиза разобрала корень «зондер», который у немцев означает «специальный», «особенный», «чрезвычайный». С его помощью Манн вежливо давал понять, что такая сумма не стоит его времени.

– Однако нам рекомендуют заключать подобные сделки. Порою это первая струйка, сочащаяся через трещинку в плотине; важна не сама вода, а русло, которое она пробивает и в которое может хлынуть значительный поток.

Тирада означала, что он знает о связях Элизы с французским правительством и хотел бы участвовать в её делах, особенно теперь, когда в связи с войной государственные траты возросли.

– Ваше сравнение не понравилось бы голландцам, – сказала Элиза, имея в виду своих компаньонов де ла Вега.

– Если бы вы заботились о благе голландцев, то не взялись бы за эту сделку, – напомнил Герхард Манн.

– Итак, Герхард Манн изыскал способ повернуть дело так, чтобы не оставить поводов для неудовольствия ни мне, ни самому, – сказала Элиза.

Устав сидеть на Россиньоле, она отодвинулась назад и устроилась по-турецки между его раздвинутыми коленями.

– Я сообщила де ла Вега, что мы сумеем получить прибыль чистоганом, – продолжала она. – За несколько часов они обошли всех крупных торговцев лесом и заключили две сделки: одну на поставку партии дубовых брёвен из Центрального массива, сложенных на берегу Соны ми́лей выше по течению, другую – на партию альпийской сосны, ожидающей на слиянии Роны и Соны. Если хочешь, Бонбон, я посвящу час-другой описанию торга между нами, двумя лесопромышленниками, мсье Кастаном, различными членами Депозита, Герхардом Манном и некоторыми страховщиками и перевозчиками.

Россиньоль что-то пробормотал про belle dame sans merci [13].

– Отлично, – продолжала Элиза, – тогда довольно будет сказать, что в неких книгах появились некие записи. Быстрый экипаж отправился в Женеву, до которой семьдесят пять миль по прямой, но куда больше по дороге, которой ездят кареты. Авраам получил свой переводной вексель, хотя прибыль едва покрывала издержки и потраченное братьями время. Лес был наш.

Тогда – в середине ноября – мы полагали, будто дело сделано. Мы получили лес и условились о доставке. Амстердамец считал бы, что сделка осуществилась. Для этих людей нет ничего привычнее, чем отправить любое количество товара в Нагасаки, Нью-Йорк или Батавию одним росчерком пера.

Нам, как и брёвнам, предстоял путь на север: Якобу Голду – в Париж, остальным – в Дюнкерк, откуда де ла Вега должны были отплыть в Амстердам.

Мне быстрее всего было бы сесть в карету, одолженную маркизом д’Озуаром, и ехать по дороге. Однако де ла Вега в ней бы не поместились. Холодало. Мы никуда особенно не спешили. Поэтому я отослала лошадей и кареты в Орлеан, поручив кучерам нанять там экипаж для де ла Вега.

Сами же мы собирались добраться дотуда по реке[14]. План предполагал, что в Роанне мы отыщем речное судно, на котором доберёмся до Орлеана с куда бо́льшими удобствами, чем по дороге, а уже из Орлеана экипажами в Париж и затем в Дюнкерк.

Луара, как ты знаешь, течёт мимо Орлеана в Нант, поэтому брёвна предстояло сплавлять так же. Описанный план имел ещё одно преимущество: по дороге мы могли приглядывать за королевским лесом и улаживать любые маловероятные затруднения, буде такие возникнут.

– По вашим словам, мадемуазель, это было почти месяц назад, – вставил Россиньоль. – Что вы делали оставшееся время?

– Полный рассказ занял бы ещё месяц. Ты знаешь, что каждая французская провинция контролирует свой отрезок реки или дороги и вправе взимать сборы, пошлины и тому подобное. Точно так же ты знаешь, что население – лоскутное одеяло гильдий, приходов и корпораций, и все они обладают своими особыми привилегиями.

– Которые дарует король, – вставил Россиньоль, тревожась, что сейчас Элиза скажет нечто крамольное.

Именно это она и собиралась сделать, но здесь, в королевстве тайн, не боялась говорить открыто.

– Король дарует привилегии, чтобы люди вступали в гильдии и корпорации! И получает дополнительную власть, обещая расширить или угрожая сузить эти привилегии!

– И что с того? – фыркнул Россиньоль.

– Через несколько дней Авраам пошутил, что в такое путешествие нельзя пускаться без сопровождения целой когорты юристов. Однако и этого мало! У каждой провинции свои собственные законы и традиции, ни один юрист не понимает их все, так что по-настоящему надо бы останавливаться каждые несколько миль и нанимать нового. Однако до сих пор я говорила о законных способах препятствовать сплаву брёвен. Они составляли лишь половину наших трудностей. На реке есть люди, которые раньше были пиратами, а теперь занимаются вымогательством. Мы откупались звонкой монетой, пока она не кончилась, после чего пришлось платить брёвнами. Каждую ночь другие, менее организованные поселяне выходили на поживу. Мы подозревали, что так будет, однако нанятые нами ночные сторожа мало отличались от воров. Единственным надёжным дозорным оказался Жан-Жак. По ночам он будил меня каждые два часа, и я, кормя его, смотрела в окно каюты, как местные жители таскают наши брёвна.

– Не может быть, чтобы во Франции творились такие безобразия! – воскликнул Россиньоль.

– Да, существуют механизмы поддержания порядка на дорогах и водных путях: различные древние суды, прево и бальи, подчинённые местным сеньорам. У них якобы есть вооружённые отряды, но когда они нужны, их не сыскать. Если бы я каждую неделю сплавляла лес по реке, мне волей-неволей пришлось бы договариваться со всеми владетельными господами. Не знаю, было бы это дешевле или накладнее, чем прямой грабёж. Наш сплав по Луаре застал врасплох многих, кто украл бы больше, двигайся мы по чёткому расписанию.

Луара, особенно в верхнем течении, изобилует песчаными мелями, и каждую следует преодолевать по-своему: иногда найти и нанять местного лоцмана, иногда заплатить мельнику, чтобы тот спустил запруду и вода пронесла брёвна через мель.

Я могла бы продолжать в том же духе весь день, но воздержусь. Довольно сказать, что, добравшись до Орлеана на десять дней позже намеченного, мы с Якобом Голдом рванули в Париж и разменяли вексель по цене много ниже номинала. Якоб вернулся в Орлеан с деньгами, которыми покрыл возникшие по дороге непредвиденные расходы. Я приехала сюда. Скоро я увижу этого ублюдка маркиза д’Озуара, втравившего меня в бессмысленную аферу, и объясню, что половина брёвен улетучилась вместе со всей прибылью и шестью неделями нашей жизни.

Дюнкеркская резиденция д’Озуаров

13 декабря 1689

Если Бонавантюр Россиньоль, слушая рассказ про лес, колебался между скукой и недоверием, то маркиз д’Озуар веселился от души. Поначалу Элиза была просто в бешенстве, когда же маркиз начал посмеиваться, поняла, что сейчас кого-нибудь убьёт, поэтому вышла из комнаты и некоторое время занималась Жан-Жаком. Малыш радовался невесть чему, хватал себя за ножки и пускал пузыри. У Элизы полегчало на сердце. Жан-Жак не думал ни о чём за пределами комнаты, ни в прошлом, ни в будущем. Когда Элиза вернулась в гостиную, она уже полностью восстановила самообладание и даже начала видеть комическую сторону в безумной истории с брёвнами.

– Зачем вы втравили меня в эту аферу, мсье? Вам же наверняка было известно, чем всё кончится?

– Все, кто с этим связан, знают – по крайней мере, по их словам, – что невозможно доставить французский лес на французскую верфь. А поскольку все знают, никто и не пытается. А коли никто не пытается, как проверить, по-прежнему ли это невозможно? Поэтому каждые несколько лет я прошу предприимчивого человека, не знающего, что это бесполезно, закупить лес. Я не в обиде, что вы на меня сердитесь. Однако если бы вы преуспели, то сделали бы великое дело. А в ходе неудачной попытки вы узнали многое из того, что потребуется на следующем этапе нашего проекта – уверяю вас, отнюдь не безнадёжного.

Маркиз встал и подошёл к окну, движением плеча предлагая Элизе последовать за ним. Давно минула пора, когда отсюда можно было увидеть синее небо над Англией; сегодня они еле-еле различали дамбу в заливе. Дождь стучал по подоконнику, как дробь.

– Признаюсь, сейчас это место выглядит для меня несколько иначе, и не только из-за погоды, – сказала Элиза. – Внимание привлекает многое из того, что я не замечала прежде. Лес на верфи – как он сюда попал? Новые укрепления – как король за них заплатил? Рабочим надо платить звонкой монетой, они не возьмут переводной вексель.

Маркиз нетерпеливо прищёлкнул пальцами, досадуя, что Элиза отвлеклась на разговор об укреплениях.

– Ничего сложного. Как вам прекрасно известно, у знати накоплено много драгоценного металла. Король вызывает знатного господина в Версаль и проводит с ним небольшую беседу: «Почему ваше побережье недостаточно укреплено? Вы пренебрегаете своими обязанностями». Тому ничего не остаётся, кроме как потратить часть своего металла и выстроить форт. В обмен он получает благодарность короля, приглашение на обед или право подать его величеству рубашку за утренним туалетом.

– И всё?

Маркиз улыбнулся.

– И расписку генерального контролёра финансов, что французская казна должна такому-то потраченную сумму.

– Вот, значит, как! Знать меняет чистоган на ценные бумаги – долговые обязательства французского казначейства.

– Технически, наверное, да. Такой обмен означает потерю власти и независимости. Золото можно потратить где угодно на что угодно. Бумага имеет некую номинальную ценность, однако полезность её определяется сотней факторов, бо́льшую часть которых можно понять, только живя в Версале. Однако всё это чепуха.

– Как чепуха?

– Эти долги ничего не стоят. Их никогда не вернут.

– Никогда?!

– Возможно, я преувеличиваю. Давайте сформулирую так: вельможа, построивший новые укрепления в заливе, знает, что может не получить свои деньги назад. Однако он не печалится, потому что это были всего лишь золотые блюда в его подвалах. Теперь блюд нет, зато в Версале он получил валюту иного рода, которую ценит выше.

– Хотела бы я разделить ваш скепсис, ибо не желаю казаться глупой, – медленно проговорила Элиза, – но если долг обеспечен документом с печатью генерального контролёра финансов, мне кажется, он должен иметь хоть какую-то ценность.

– Я не хочу говорить об укреплениях, – сказал маркиз. – Их построил граф д’***, – Он назвал фамилию, которую Элиза ни разу не слышала. – Если вам интересно, расспросите его. А нам с вами не следует отвлекаться от насущного дела: леса для верфей его величества.

– Отлично. Я вижу его здесь. Откуда он?

– Из Балтики, – отвечал маркиз. – Доставлен голландским судном весной нынешнего года, до объявления войны.

– Дюнкеркская верфь не могла бы существовать, если бы её не снабжали по морю, – заметила Элиза. – Смею предположить, до войны так обыкновенно и делалось?

– Далеко не всегда. Когда я вернулся из восточных странствий, около тысяча шестьсот семидесятого, отец отправил меня в «Компани дю Норд», в Ла-Рошель. Компания эта была детищем Кольбера. Он пытался строить флот из французского леса и наткнулся на те же препятствия, что и вы. Поэтому целью «Компани дю Норд» было закупать лес в Балтике. По необходимости его доставляли на голландских судах.

– Почему именно Ла-Рошель? Почему не ближе к северу – Дюнкерк или Гавр?

– Потому что в Ла-Рошели были гугеноты, – отвечал маркиз, – которые и организовали поставки.

– А что делали вы, позвольте полюбопытствовать?

– Путешествовал на север. Смотрел. Учился. Рассказывал об узнанном отцу. Его положение на флоте по большей части декоративное. Однако то, что отец узнавал от меня, помогало ему делать вложения, до которых бы он сам не додумался.

Элиза, видимо, несколько опешила.

– Я незаконнорождённый, – напомнил маркиз.

– Я знала, что ваш отец богат, но полагала, что состояние его получено по наследству, – сказала Элиза.

– Всё, что он унаследовал, неумолимо перешло в расписки способом, который мы только обсудили. Таким образом он со временем потерял независимость и оказался на содержании у французского правительства – чего и добивался король. Чтобы сохранить хоть какие-то независимые средства, отец должен был делать вложения. Вы об этом не знаете, поскольку инвестиции эти по большей части в Средиземноморье – на Леванте и в Северной Африке, а вас интересуют север и запад. – Маркиз крепко взял Элизу за руку и заглянул ей в глаза. – Что меня в высшей степени устраивает. Так что займёмся балтийским лесом.

– Хорошо, – сказала Элиза. – Вы сказали, что в начале семидесятых его доставляли гугеноты на голландских судах. Потом началась долгая война с Голландией, верно?

– Да. Нам пришлось поменять голландцев на англичан и шведов.

– Полагаю, всё шло гладко, пока четыре года назад король не изгнал бо́льшую часть гугенотов и не отправил остальных на галеры?

– Да. С тех самых пор я верчусь, как белка в колесе, пытаюсь делать то, что раньше делала целая контора гугенотов. Мне удалось сохранить мизерные поставки леса из Балтики – довольно, чтобы чинить старые корабли и время от времени строить новые.

– А теперь мы воюем с двумя величайшими морскими державами мира, – сказала Элиза. – Спрос на корабельный лес вырастет неимоверно. А как мы с де ла Вегой только что подтвердили, во Франции его заполучить невозможно. Так что вы хотите с моей помощью восстановить «Компани дю Норд» здесь, в Дюнкерке.

– Почёл бы за честь.

– Я согласна, – объявила Элиза, – но сперва ответьте мне на один вопрос.

– Непременно.

– Как давно вы вынашиваете этот замысел? И обсуждали ли вы его с братом?

Жан-Жак, с удивительным в полугодовалом младенце чутьём на происходящее, заплакал в соседней комнате. Д’Озуар задумался.

– Моему брату Этьенну вы нужны по другой причине.

– Знаю – я могу рожать здоровых детей.

– Нет, мадемуазель. Очень глупо с вашей стороны так думать. Есть множество смазливых дворяночек, способных рожать здоровых младенцев, и хлопот с ними куда меньше, чем с вами.

– Так почему ж я ему нужна?

– Помимо вашей красоты? Ответ: Кольбер.

– Кольбер умер.

– Однако жив сын Кольбера – маркиз де Сеньеле, министр флота и, как его отец, начальник моего отца. Можете хоть в малой степени вообразить, каково герцогу, наследнику древнего рода, кузену самого короля, смотреть, как вчерашний простолюдин окружён почётом, словно пэр Франции? Склоняться перед сыном лавочника?

– Да, нелегко, наверное, – сказала Элиза без особого сочувствия.

– Герцогу д’Аркашону легче, чем другим. Мой отец не так заносчив, как некоторые. Он угодлив, гибок, умеет приспосабливаться…

– Настолько, – завершила его мысль Элиза, видя, что маркизу не хватает на это духа, – что хочет женить Этьенна на женщине, которая больше всего напоминает ему Кольбера.

– Простой род, талант к деньгам, уважение короля, – сказал маркиз. – А если она к тому же красива и рожает здоровых детей – тем лучше. Возможно, вам кажется, мадемуазель, что вы в Версале чужая. Однако Версалю всего семь лет. У него нет древних традиций. Его создал Кольбер, простолюдин. Да, там полно людей знатных, однако не обманывайте себя, воображая, будто им там уютно. О нет, мадемуазель, это вы – идеальная версальская придворная, это вам все остальные будут завидовать, когда вы там утвердитесь. Мой отец видит, как скользит вниз, как семья его утрачивает богатство и влияние. Он бросает верёвку вверх, надеясь, что кто-то, стоящий на более высоком и крепком основании, сумеет его вытащить. И этот кто-то – вы, мадемуазель.

– Нелёгкая задача для женщины, которая, не имея гроша за душой, пытается воспитывать ребёнка, – сказала Элиза. – Надеюсь только, что ваш отец не доведён ещё до столь отчаянного положения, которое рисуется по вашим словам.

– Пока – нет. Однако, лёжа по ночам без сна, он думает, как ему и его потомкам избежать такого отчаянного положения в будущем.

– Коли так, мне предстоит много работы, – сказала Элиза, отходя от окна и разглаживая руками юбку.

– С чего вы думаете начать, мадемуазель?

– Наверное, с письма в Англию, мсье.

– В Англию! Но мы с ней воюем! – притворно возмутился маркиз.

– Я имею в виду натурфилософскую переписку, – сказала Элиза, – а наука не знает границ.

– А, вы хотите написать кому-то из своих друзей в Королевском обществе?

– Я имела в виду доктора Уотерхауза, – сказала Элиза. – Ему недавно удалили камень.

На лице маркиза проступило то испуганно-зачарованное выражение, с которым люди узнают о литотомии.

– Насколько мне известно, он благополучно пережил операцию и теперь идёт на поправку, – продолжила Элиза. – Может быть, у него найдётся время удовлетворить праздное любопытство французской графини.

– Возможно, – сказал маркиз, – но я не понимаю, почему вашим первым шагом должно стать письмо старому больному натурфилософу в Лондон?

– Не только первым, но и единственным, – отвечала Элиза. – Это то, что я легко могу сделать, не покидая Дюнкерка. Для начала я бы завела разговор, с ним или с кем-нибудь другим, о деньгах – бумажных и металлических.

– Почему не с испанцем? Они чеканят деньги, которые признаёт весь мир.

– Именно потому, что английская монета так плоха, я предпочитаю вести дела с англичанином, – сказала Элиза. – Не поверите, какие чёрные бесформенные уродцы ходят у англичан в качестве денег. Однако английская торговля процветает, а сама страна живёт не беднее других. Мне она представляется огромным Лионом, где мало звонкой монеты, но нет недостатка в кредите, способствующем торговле.

– Что ничего не даст во время войны, – заметил маркиз. – Воюющий король посылает своё войско в другую страну, где бумаги не принимают. Значит, он должен отправлять туда металлические деньги на закупку фуража и прочие нужды. Как в таком случае Англии воевать с Францией?

– Тот же вопрос можно задать применительно к Франции! Уж не обессудьте, мсье, но французская валюта далеко не так надёжна, как вам, возможно, представляется.

– Вы рассчитываете, что ваш доктор Уотерхауз ответит на такие вопросы?

– Нет, хотя надеюсь, что он вступит со мною в беседу, по ходу которой могут отыскаться ответы.

– Я считаю, что ответ: коммерция, – проговорил маркиз. – Сам Кольбер сказал: «Коммерция – источник финансов, а финансы – мускулы войны». То, за что страна не может расплатиться металлом, она способна получить в обмен на товар.

– Верно, мсье, однако не забывайте, что товар – не только нечто осязаемое, как воск господина Вахсманна, но и самые деньги: то, чем ворочает Лотар фон Хакльгебер, а это уже дело тёмное и загадочное – как раз для членов Королевского общества.

– Я думал, они изучают бабочек.

– Некоторые из них, мсье, изучают также банки и деньги. Боюсь, они намного опередили наших французских энтомологов.

Мыс Гри-Не, Франция

15 декабря 1689

Голландец, вздумай он написать этот пейзаж, не потратил бы много красок – пятно чаячьего помёта на скамье вполне заменило бы ему палитру. Небо было белое, земля – тоже, ветки деревьев – чёрные, кроме тех мест, где их облепило снегом. Фахверковый дворец являл взгляду белые стены с паутиной почерневшего от сырости дерева. Красную черепичную крышу по большей части скрывал снег, лишь местами протаявший над печками. Нынешнее время знало дворцы и повеличественней: этот состоял из большого прямоугольного двора, открытого к Ла-Маншу, конюшен с одного боку, флигеля для слуг – с другого и господского дома посередине. Береговой обрыв почти полностью заслонял море, оставляя лишь узкую серую полоску, сливавшуюся с белым небом где-то у Дуврских скал.

Во дворе стояли карета четвернёй и запряжённый двумя лошадками багажный фургон. Кучера и лакеи в сырых шерстяных плащах переходили от лошади к лошади, снимая пустые торбы из-под овса и поправляя упряжь. Из флигеля показалась крупная, закутанная шерстяным платком женщина – её лицо едва угадывалось в глубоком туннеле чепца. Женщина поставила ногу на подножку кареты и забралась внутрь, от чего весь экипаж задрожал и закачался. Из конюшни, попыхивая глиняными трубками, вышли двое мужчин. Они натянули толстые перчатки и сели в сёдла; при этом дорожные плащи разошлись, и стало видно, что оба, подобно боевым кораблям, оснащены разнообразным огнестрельным оружием, кинжалами и абордажными саблями.

Дверь господского дома распахнулась, выплеснув разнообразие красок: зелёное шёлковое платье, украшенное разноцветными лентами и оборками, розовое лицо, синие глаза, белокурые волосы, удерживаемые драгоценными шпильками и лентами. Дама обернулась, прощаясь с кем-то в доме, и вышла во двор. Взгляд её сразу остановился на единственном человеке, который ещё не сел в седло и не забрался в экипаж. Массивный и приземистый, как мортира, он был одет в длинный камзол и чёрные от сырости сапоги. Шляпа его – отделанная золотым галуном и страусовыми перьями треуголка – свалилась с головы и лежала на снегу, словно выброшенный на мель флагманский корабль. Судя по следам на снегу, а также бороздам, оставленным полами камзола и ножнами, господин расхаживал по двору уже довольно долго. Внимание его было приковано к небольшому свёртку, стремительно набиравшему высоту.

Молодая дама в зелёном платье нагнулась, подняла забытую шляпу и стряхнула с перьев снег.

Свёрток достиг апогея, завис на мгновение в нескольких футах над непокрытой головой низкорослого господина, и полетел вниз. Господин немного выждал, затем подхватил свёрток и аккуратно замедлил его падение. Свёрток замер в ладони от земли, господин склонился над ним, словно могильщик. Из одеяла раздался крик, так что дама стремительно выпрямилась. Однако крик оказался лишь прелюдией к долгому, захлёбывающемуся смеху. Дама с облегчением выдохнула и тут же застыла снова, потому что господин, заливисто ухнув, вновь подбросил свёрток высоко в воздух.

Наконец ей удалось привлечь внимание господина так, чтобы тот не уронил младенца, и обменять малыша на шляпу. После этого молодая дама забралась в карету, предварительно вручив ребёнка маленькой женщине, сидевшей напротив крупной. Господин, несмотря на свой дворянский наряд, влез на запятки, где обычно помещались двое лакеев, но хватало места только для одного человека его комплекции. Вереница экипажей и всадников выкатилась на замёрзшую дорогу и двинулась вдоль берегового обрыва так, чтобы Англия и Ла-Манш были по правую руку, Франция – по левую.

Через несколько сотен ярдов они остановились, чтобы дама в зелёном могла осмотреть в окно кареты недавно возведённое здесь укрепление: земляной вал для двух мортир. Затем двинулись дальше – мелькание ног и постромок, чёрных на белом снегу, который приглушал звуки, не оставляя художнику ничего, кроме пустого холста, писателю – кроме чистой страницы.

– Помимо всего прочего, в Версале есть врачи, – раздался голос из решётки в задней стенке кареты.

– О, сударыня, этой братии у нас и на кораблях предостаточно.

– У вас есть цирюльники. Вы пользуетесь их услугами несколько месяцев и до сих пор не можете сидеть.

– И впрямь, цирюльникам привычнее иметь дело с тем местом, через которое еда входит, – сказал господин на запятках. – Впрочем, природа предлагает свои лекарства. Я натолкал в панталоны снега. Сперва было нестерпимо холодно…

Ему пришлось переждать несколько мгновений.

– Вот вы смеётесь, сударыня, – продолжал он, – но не представляете, какое облегчение приносит мне холод, снимая не только боль и вздутие сзади, но и сходные, хоть и не столь неприятные симптомы спереди, которые неизбежно испытывает всякий мужчина, сопровождающий вас в пути…

Две женщины рассмеялись, но третья резко его одёрнула:

– Путь не так и долог для тех, кто может сидеть. Мы направляемся в место, где ценится остроумие утончённое и не оскорбляющее таких, как мадам де Ментенон. Ваши солёные моряцкие шуточки будут там крайне неуместны и могут лишь повредить самой цели вашего пребывания.

– А что это за цель, сударыня? Вы меня вызвали, и я немедленно прибыл. Я думал, что моя роль – развлекать крестника, однако теперь вижу, что вы не одобряете мои методы. Через несколько лет, когда Жан-Жак научится говорить, он наверняка возьмёт мою сторону и потребует, чтобы его подбрасывали, покуда же я тащусь с вами без всякого прока.

Господин с любопытством взглянул на море, но карета свернула от берега, и то, что он хотел разглядеть, быстро исчезло в белой дали.

– Вы вечно хлопочете о ваших кораблях, лейтенант Бар, хотите, чтобы их стало больше, а сами они – лучше.

– Тем больше оснований для меня, сударыня, спрыгнуть с этой жёрдочки и во весь опор скакать в Дюнкерк.

– И что? Лепить там корабли из снега? Жан Бар нужен не в Дюнкерке. Жан Бар нужен в Версале.

– На что я там сгожусь, сударыня? Водить прогулочную лодочку по увеселительному пруду?

– Вам нужны средства, и вы в этом не одиноки. Ваш главный соперник – армия. Знаете, почему все средства уходят ей, лейтенант Бар?

– А что, это и впрямь так? Не верю своим ушам.

– Не верите потому, что вы её не видели, а если бы видели, то возмутились бы, сколько денег она получает по сравнению с флотом. Мало того, весь цвет дворянства идёт в армию. Взять хоть Этьенна де Лавардака.

– Сына герцога д’Аркашона?

– Не разыгрывайте простачка. Вы знаете, кто он, и что это он меня обрюхатил. Можете назвать молодого дворянина, теснее связанного с флотом? А знаете, что он сделал, когда началась война?

– Понятия не имею.

– Собрал кавалерийский полк и поскакал сражаться на Рейн.

– Неблагодарный щенок! Я отшлёпаю его саблей плашмя.

– Да, а когда покончите с этим, можете отправиться в Рим и ткнуть палкой в глаз папе! – предложила более субтильная из спутниц графини.

– Прекрасная мысль, Николь, ради тебя я так и поступлю! – отвечал Бар.

– Знаете, почему Этьенн выбрал армию? – спросила графиня, не поддаваясь общему веселью.

– Насколько я вижу, потому что никто не научил его хорошим манерам.

– Напротив. По общему мнению, он – учтивейший человек во Франции.

– По крайней мере один раз он про свои манеры забыл, – сказал Жан Бар, прижимаясь лицом к решётке и глядя на Жан-Жака, который спал, уткнувшись матери в левую грудь.

– Нет, он даже обрюхатил меня весьма учтиво, – сказала мать. – Именно из-за представлений о чести и приличиях он, как и другие знатные молодые люди, избрал армию, а не флот.

– Гм!

– В кои-то веки мне удалось лишить вас дара речи, лейтенант Бар, так что воспользуюсь этой редкой возможностью и продолжу. Каждый придворный клянётся в верности королю – собственно, ничем больше не занимается, как твердит о ней дни напролёт. В мирное время королю это приятно. Однако начинается война, и каждый должен продемонстрировать свою верность на деле. На поле битвы кавалер может выехать в роскошном боевом облачении, на великолепном коне, и схватиться с врагом один на один. Более того, это происходит на глазах у множества ему подобных, и те, кто уцелеет, могут собраться в палатке и сговориться, что же именно произошло. В море всё иначе – наш расфранчённый хлыщ оказывается на одном корабле с кучей других людей, по большей части простых матросов, и не может схватиться с врагом без их помощи. Приказать: «Заряжайте пушку, ребята, и палите в общем направлении вон той точки на горизонте» – совсем не то, что на всём скаку срубить голову голландцу.

– Мы не палим по точкам на горизонте, – пробормотал Жан Бар. – Впрочем, увы, я отлично вас понял.

– Вы, благодаря своим недавним подвигам – яркое исключение из правила. Если мы отыщем в Версале врача, который подлатает ваш зад, чтобы вы могли сидеть за обедом и потчевать придворных дам героическими рассказами – желательно без сальностей и божбы – это непременно выльется в дополнительные деньги для флота.

– И у меня на палубе появится больше светских хлыщей?

– Это прилагается к деньгам, Жан Бар. Таковы правила игры. – Тут дама забарабанила по крыше кареты: – Гаэтан! Придержи коней! Я, кажется, вижу новый пороховой погреб и хотела бы его осмотреть.

– Если сударыня желает осмотреть все новые прибрежные укрепления, – заметил Жан Бар, – это легче было бы сделать с палубы корабля.

– Тогда я не могла бы побеседовать с местными интендантами и выслушать сплетни.

– Этим вы и занимались?

– Да.

– И что выяснили?

– Что цепь мортирных позиций, позволяющая вести перекрёстный огонь, выстроена на низкопроцентный заём, предоставленный французскому казначейству графом д’Этаплем, который для этого переплавил золотую чашу двенадцатого века. Одновременно тот же граф починил дорогу из Фруж в Фокемберж, дабы телеги с боеприпасами могли ездить и по весенней распутице. В благодарность король позаботился, чтобы старая тяжба против графа д’Этапля отложилась на веки вечные, и даровал тому право постоять со свечой на одном из своих утренних туалетов.

– Любопытно, какую же историю таит в себе этот пороховой погреб? Может быть, местный сеньор обратил в деньги украшенные рубинами прапрадедушкины щипчики для ногтей! – воскликнул Жан Бар, чем вызвал приглушённые смешки Николь и её крупной соседки.

– Посмотрим, станете ли вы смеяться надо мной на следующий год, когда на дюнкеркской верфи будут лежать штабеля балтийского леса в три ваших роста, – проговорила та из трёх женщин, у которой шутка не вызвала и тени улыбки.

– Простите, мадемуазель, но звуков, которые вы издаёте: «Йу-ху! Йу-ху!», я никогда не слышал в конюшнях его величества, да и во всей Франции. Людям, живущим здесь, как я и мой господин, они ничего не говорят, а лошадей приводят в сильный испуг. Молю вас перейти на французский язык, пока не началась общая паника.

– Это обычное приветствие на йглмском, мсье.

– А! – Говорящий резко замер на месте.

Версальские конюшни в декабре не блистают иллюминацией, но по шелесту атласа и хрусту накрахмаленного белья Элиза поняла, что её собеседник склонился в поклоне. Сама она произвела звуки, сопровождающие реверанс. В темноте напротив зашуршал поправляемый парик. Элиза прочистила горло. Невидимый человек потребовал свечу и получил целый серебряный канделябр: облако трепетных светлячков в густом воздухе, наполненном конским дыханием, перегнойным газом и пудрой для париков.

– Я имел честь быть представленным вам год назад, на берегах Мёза, – сказал человек, – когда мой господин…

– Я прекрасно помню ваши доброту и любезность, мсье де Мейе, – отвечала Элиза (её собеседник снова отвесил быстрый поклон), – а также расторопность, с который вы тогда проводили меня к мсье де Лавардаку…

– Он примет вас немедленно, мадемуазель! – воскликнул де Мейе, подождав, впрочем, пока второй канделябр совершит путешествие в стойло, расположенное дальше от входа. – Пожалуйте сюда, в обход навозной кучи…

– Воистину, мсье, никто не сравнится с вами в благочестии, даже сам отец Эдуард де Жекс. В предрождественские дни, когда все ходят на мессу и слушают проповеди о Том, Кто провёл Свои первые дни в яслях, лишь Этьенн де Лавардак д’Аркашон перебрался в вертеп и спит на соломе.

– Не притязаю на благочестие, мадемуазель, хоть и стремлюсь порою к меньшей добродетели – учтивости.

Элизе принесли стул, и она села потому лишь, что знала: в противном случае Этьенн от ужаса не сможет произнести и слова. Сам он опустился на скамеечку для кузнеца. Пол в конюшне был посыпан свежей соломой – насколько она может быть свежей в декабре.

– Так и объяснила мне герцогиня д’Аркашон, когда, прибыв нынче вечером в Ла-Дюнетт, я обнаружила, что вы со всею свитой оставили не только дом, но и поместье!

– Благодарение Богу, мы получили известие о вашем приезде.

– Однако я послала его не с тем, чтобы выгнать вас на конюшню его величества.

– Поверьте, мадемуазель, я переселился сюда с великой охотой, понуждаемый желанием предоставить Ла-Дюнетт в ваше распоряжение без ущерба для вашей репутации.

– Я так и поняла, мсье, и чрезвычайно признательна. Однако я буду жить в дальнем флигеле, которого из главного дома не видно и к которому ведёт отдельная дорога, и ваша матушка считает, что если вы останетесь в Ла-Дюнетт, ни один самый строгий судья не сможет вас упрекнуть. И я полностью с ней согласна.

– Ах, мадемуазель, но…

– Ваша матушка настолько крепка в своём убеждении, что оскорбится, если вы не вернётесь домой немедленно! А я приехала передать её слова самолично, дабы недвусмысленно выразить своё полное согласие с вашей матушкой.

– Что ж, покоряюсь. – Этьенн вздохнул. – Коли нет сомнений, что меня вынуждает перебраться отсюда не то, что некоторые считают неудобствами, – тут он сделал паузу, чтобы сурово взглянуть на своё ближайшее окружение, благоразумно прятавшееся во тьме, – а единственно боязнь вызвать неудовольствие маменьки.

Слова эти были восприняты как прямой приказ; немедленно кучи соломы разлетелись, и ливрейные слуги, прятавшиеся в них для тепла, развили бурную деятельность. Ворота распахнули, впустив ужасающие фанфары голубого снежного света. Взглядам предстали золочёный экипаж и несколько багажных фургонов в соседних стойлах.

Этьенн д’Аркашон заслонил рукой глаза.

– Не от света – мне он ничто, – но от вашей красоты, на кою смертному почти невозможно взирать.

– Спасибо, мсье, – отвечала Элиза, заводя глаза к потолку, чего Этьенн не увидел, поскольку она тоже прикрыла их ладонью.

– Позвольте спросить, где тот сиротка, которого вы, по слухам, вырвали из когтей пфальцских еретиков?

– В Ла-Дюнетт, – сказала Элиза, – выбирает себе кормилицу.

Перо медленно, но неумолимо скользило по бумаге – три шага вперёд, два назад – и наконец остановилось в крохотной лужице собственных чернил. Луи Фелипо, первый граф де Поншартрен, оторвал его от листа; перо застыло на миг, будто собираясь с силами, и двинулось назад вдоль строки, вставая на цыпочки над «i», с разбегу перечёркивая «t», едва не запнувшись на треме, закладывая крутые виражи на аксантах эгю и грав, совершая пируэты на седилях и взмывая на циркумфлексах – так величайший фехтовальщик мира в серии безостановочных манёвров разделывается с двадцатью противниками сразу. Поншартрен осторожно поднял руку, дабы не испачкать чернилами кружево; манжет на миг раскрылся, словно хватая воздух, и тут же опустился на пальцы, давая им возможность согреться.

Поншартрен начал перечитывать документ; из крупных ноздрей вырвались две одинаковые струйки морозного пара. Элиза поймала себя на том, что перестала дышать, и тоже выпустила облачко пара. На выдохе платье ослабило хватку вокруг горла, но стиснуло грудь. Молоко потекло, но Элиза перед выходом из дома предусмотрительно обмоталась полотенцем. Весьма необычно, чтобы у девственницы, взявшей на воспитание сироту, приходило молоко. От неё разило, как от молочной фермы. Впрочем, в помещении стоял такой холод, что унюхать можно было лишь морозную пыль.

– Сударыня, соблаговолите проверить сумму. – Поншартрен извлёк левую руку из тёплого убежища между коленями и развернул лист на сто восемьдесят градусов.

Элиза шагнула к столу, пытаясь не толкать перед собой облако молочного запаха, взялась за мраморную столешницу и тут же отдёрнула мгновенно закоченевшие пальцы. Руки ныли от усталости. Всю дорогу по коридорам дворца приходилось держать на весу тяжёлые зимние юбки, чтобы не проволочь их по человеческим экскрементам на мраморном полу. Какашки были по большей части замёрзшие, но попадались и свежие, а пар над ними в полутёмной галерее вовремя заметить не удавалось.

Эти коридоры и теснившиеся в них комнатушки, разделённые пополам, а потом ещё и ещё пополам, являли собой Версаль как он есть. Крыло, в котором расположился кабинет графа де Поншартрена, генерального контролёра финансов, – Версаль, каким он задумывался: комнаты просторные, окна повсюду, полы не загажены. Поншартрен сидел спиной к большому сводчатому окну с видом на сад. Худые икры, защищённые только шёлковыми чулками, скрестились под столом, как две палки, которые трут одна о другую. Солнце светило ему в спину. Огромный парик отбрасывал альпийских размеров тень на стол и документ. Количество денег, которые корсары Жана Бара отняли у Элизы и которые она теперь ссужала казначейству, было проставлено не числами, а словами, и так велика оказалась эта сумма, записанная до последней значащей цифры, что растянулась на три строчки; Поншартрену, чтобы вывести её на бумаге, пришлось дважды обмакивать перо в чернильницу. Она была, как глава из Библии; пока Элиза читала, в голову нахлынули воспоминания о сделках и бессонных ночах, которых стоил ей этот капитал. Воспоминания, ненужные и непрошеные, лились рекой. У неё текло молоко, она чувствовала приближение месячных, страдала расстройством желудка, хотела пи́сать и, если бы продолжала обо всём этом думать, залилась бы слезами. Ей пришла нелепая фантазия вытащить Жана Бара из салона, где тот потчует придворных дам корсарскими росказнями, свести с корсетным мастером, и пусть изобретут какой-нибудь наряд, какую-нибудь систему проконопаченной обвязки, оплётки и стяжки, чтобы заключить голову и тело в непроницаемый чехол, из которого не просочатся ни лишние воспоминая, ни лишние жидкости.

Однако сейчас такого чехла не было. Элиза почувствовала на лице солнечное тепло – а может, то был взгляд генерального контролёра финансов.

– Сумма указана верно, – сказала она и, усталыми замёрзшими руками приподняв сзади юбки, попятилась в тень.

– Хорошо, – отвечал Поншартрен ласковым голосом доброго врача и обратил крупные карие глаза к секретарю, который последние несколько минут бочком-бочком отступал к камину в дальнем конце комнаты.

Поншартрен обмакнул перо и, двигая рукой от самого плеча, совершил длинную серию эволюций. Огромное замысловатое ПОНШАРТРЕН появилось в основании страницы. Секретарь наклонился и поставил рядом свой росчерк.

Поншартрен встал.

– Надеюсь, сударыня не откажется разделить со мной скромное угощение, пока… – Он взглянул на секретаря, который, заняв место графа за столом, возился с воском, лентами, печатями и тому подобным.

– Что угодно, хоть камни грызть, лишь бы рядом с камином.

Граф подал графине руку, и они вместе заскользили к той языческой композиции, которая здесь носила имя «камин». Перед ним стояли два кресла, оба большие, с подлокотниками, ибо гостья и хозяин носили одинаковый титул. Поншартрен усадил Элизу в одно, потом собственными руками взял полено и подбросил в огонь. Не вполне обычное для графов поведение, наверное, должно было показать Элизе, что они здесь без чинов. Поншартрен отряхнул ладони и, сев, тщательно вытер их кружевным платком. Пришаркала горничная на замёрзших негнущихся ногах, вытащила руки из рукавов и разлила кофе по чашкам, поднимая клубы пара.

– Вам часто приходится подписывать такие бумаги? – спросила Элиза, глядя в сторону стола, где процесс запечатывания вошёл в начальную стадию.

– Редко на такие большие суммы и никогда – столь очаровательному кредитору. Впрочем, да, многие знатные люди последовали примеру короля и передали лежавшие без дела авуары в казначейство, которое заставит эти средства работать.

– Вам будет приятно узнать, что средства эти сполна работают вдоль Ла-Манша, – сказала Элиза. – Со всего побережья грозят английским судам новые орудия за новыми валами, связанные с новыми пороховыми погребами превосходными дорогами, которые пролегли там, где до присоединения этих земель к Франции вились только коровьи тропы!

– Чрезвычайно рад слышать! – воскликнул граф, подаваясь вперёд.

Элиза с изумлением увидела, что он вполне искренен, потом удивилась своему изумлению.

Не увидев отклика на лице Элизы, граф сник.

– Простите, если я… немного неразговорчива, – сказала Элиза, – просто я долгое время пробыла в пути, а теперь столько всего предстоит сделать!

– Вскоре вы завершите дела и сможете веселиться вместе со всеми! Вам необходимо отдохнуть. Приём, который герцогиня д’Аркашон даёт завтра вечером…

– Да, мне и впрямь следует копить силы, чтобы не заснуть в первый же час.

– Надеюсь, сударыня, когда вы отдохнёте с дороги, нам вновь представится возможность побеседовать. Как вы знаете, я совсем недавно вступил в должность. Конечно, я принял её с радостью… но теперь, спустя первые месяцы, нахожу куда более интересной, чем мог предполагать.

– Все воображают, будто она интересна в финансовом смысле, – заметила Элиза.

– Разумеется, – отвечал Поншартрен, разделяя иронию своей собеседницы, – однако я говорил о другом.

– Ну конечно, мсье, ибо вы человек умный и бескорыстный – потому-то король вас и выбрал! Вступив в новую должность, вы нашли её увлекательной для ума.

– Истинная правда, сударыня. Хотя мало кто в Версале это понимает. Вы – редкое исключение.

– Отсюда ваше желание продолжить беседу.

Поншартрен опустил веки и легонько кивнул. Потом снова открыл глаза – большие и очень приятные – и улыбнулся.

– Вы знакомы с Бонавантюром Россиньолем? – спросила Элиза.

Улыбка померкла.

– Я, разумеется, про него слышал…

– Это ещё одна белая ворона.

– Он ведь даже живёт не здесь?

– В Жювизи. Но будет завтра в Ла-Дюнетт. Как и вы, надеюсь?

– Герцогиня оказала нам честь, прислав приглашение. Мы будем счастливы им воспользоваться.

– Разыщите меня там, мсье. Я сведу вас с Бонавантюром Россиньолем, и мы учредим новый салон – только для тех, кому числа любезней денег.

– Вот наконец и наша дуэнья!

– Кто?!

– Как вы не понимаете, мсье Россиньоль? С нами поедет герцогиня д’Аркашон. Иначе не миновать пересудов! И надо же, с нею граф де Поншартрен! Я хотела вас познакомить.

При звуке этого имени Россиньоль повернул голову – вернее, попытался. Поскольку парик ниспадал на плечи, поверх которых был обмотан тяжёлый шерстяной плед, поворачивать голову следовало вместе с туловищем. Россиньоль привстал, низвергая лавины снега – они с Элизой столько просидели в открытых санях, что на коленях намело сугробы. Россиньоль, неуклюже переступая по кругу, повернулся к садовому крыльцу Ла-Дюнетт, напомнив Элизе булаву, которой жонглёр балансирует на ладони. Внешне он во многом напоминал Поншартрена, только если у графа глаза были карие и тёплые, то у Россиньоля – чёрные и жгучие. И жгучие не в смысле «страстные», если не считать страсти к работе.

Слуга открыл двери. Из них вырвалось арпеджио на флейте – обрывок менуэта. Следом показался Поншартрен. Он поднял лицо, заморгал от падающего снега и совершил пируэт в сторону хозяйки, которая задержалась в дверях и в нарушение придворного регламента побуждала его идти первым. Алый шёлковый шарф полыхнул зарницей и лёг на парик. Толстыми, замёрзшими, ревматическими пальцами герцогиня завязала его на подбородке и, взяв Поншартрена под локоть, ступила на гравийную дорожку с куда большей опаской, чем та заслуживала. Снег слуги убрали, а до саней было шагов сто. Гости хлынули к дверям и запотевшим окнам, чтобы попрощаться с герцогиней, как будто она отбывает на Суринам, а не на получасовую прогулку по собственным владениям.

Россиньоль прежним манером повернулся к Элизе. Садиться смысла не было, иначе пришлось бы вставать снова, как только подойдут госпожа герцогиня и господин граф.

– Мсье Россиньоль, – сказала Элиза. – Любой ребёнок знает, что лимонным соком или разведённым молоком можно написать невидимое послание, которое проступит, если нагреть его над огнём. Вы смотрите на меня так, будто на моём лице что-то написано молоком и проявится под жаром вашего взора. Позвольте напомнить: частенько это кончается тем, что вспыхивает сама бумага.

– Я не могу изменить свою природу.

– Верю, но молю вас смилостивиться. Граф д’Аво и отец де Жекс за последние дни столько жгли меня подобными взглядами, что у меня всё лицо должно быть в волдырях. В ваших глазах я предпочла бы видеть теплоту.

– Очевидно, вы со мною кокетничаете.

– Кокетству положено быть более или менее явным, однако это не повод на него указывать.

– Вы приглашаете меня прокатиться в санях, намекая на свидание: «…такой холод, Бонбон, одна я под одеялом замёрзну», потом мы ждём, ждём, ждём, а теперь выясняется, что с нами под одеялом будут граф и почтенная вдовица. Вы решили меня помучить – я частенько вижу такое в чужих любовных письмах. Однако вы напрасно рассчитываете при помощи женских уловок подчинить меня своей власти.

Элиза рассмеялась.

– И в мыслях не держала!

Она вскочила, повернулась и плюхнулась рядом с Россиньолем. Тот ошарашенно посмотрел на неё сверху вниз.

– А что тут дурного? – сказала Элиза. – Ведь мы будем под присмотром почтенной дамы.

– Играть с вами в игру, которая ни к чему не ведёт, конечно, приятнее, чем ничего не делать, – упрямо продолжал Россиньоль, – но после нашего приключения вы предпочитаете меня не замечать. Думаю, это потому, что вы попали в передрягу, из которой не смогли выбраться самостоятельно, и оказались у меня в долгу, оттого и ведёте себя так, будто вас гладят против шерсти.

– О том, как кого гладить, мы поговорим позже, – сказала Элиза, взмахивая заснеженными ресницами. Она похлопала по скамье рядом с собой.

– Я должен поздороваться с графом и… – начал он, но тут Элиза резко дёрнула его за панталоны.

Она всего лишь хотела усадить Россиньоля рядом с собой, но, к своему ужасу, сдёрнула с него штаны. Он остался бы стоять полуголый, если бы не сел с размаху. Элиза, взмахнув одеялом, словно матадор – плащом, едва успела закрыть его от графа и герцогини, которые, заметив резкое движение, посмотрели в сторону саней.

– Вам стоит нарастить немного мяса на бока, иначе что толку носить пояс! – прошептала Элиза.

– Мадемуазель! Я должен встать, чтобы поприветствовать графа и…

– Вы назвали её вдовицей? Никакая она не вдовица, её супруг жив, здоров и занимается королевскими делами на юге. Не тревожьтесь, я всё улажу.

Она опустила голову Россиньолю на плечо и возвысила голос:

– Госпожа герцогиня, господин граф. Мсье Россиньоль в замешательстве, ибо хотел бы приветствовать вас стоя, а я его не пускаю. Только потому, что он греет, как печка, я ещё не умерла на этом морозе.

– Сидите, сидите! – сказала герцогиня д’Аркашон. – Мсье Россиньоль, вы, как и мой сын, страдаете от излишней учтивости.

Она подошла к саням. Три конюха, подбежав, помогли графу её усадить. Дама она была полная и, когда опустилась на скамью напротив Россиньоля с Элизой, полозья заскользили по снегу и сани отъехали на несколько дюймов. Все вскрикнули: герцогиня от испуга, Элиза – потому что ей стало смешно, а Бонавантюр Россиньоль – потому что Элиза под одеялом залезла ему в исподнее и холодной рукой ухватилась за его мужскую стать, как за спасательный трос. Тем временем граф опустился рядом с герцогиней. Лошади – два одинаковых альбиноса – едва не рванули, так застоялись они на холоде. Кучер закричал, но они уже перешли на рысь. Четверо пассажиров замахали гостям, которые носовыми платками тёрли запотевшие окна. Элиза махала только одной рукой. То, что сжимала другая, в первый миг съёжилось от холода, а потом встало так быстро, что она испугалась за здоровье Россиньоля. Он ёрзал и страшно сверкал глазами, затем понял, что положение совершенно безвыходное, и остался сидеть очень тихо, слушая герцогиню – или притворяясь, будто слушает.

Она была почтенна, благопристойна и всеми любима: живое воплощение исконных лавардаковских добродетелей, прямой и бесхитростной верности монарху и церкви (в такой последовательности). Короче, герцогиня воплощала в себе тип родовой аристократии, что было королю и выгодно, и невыгодно. Подчиняясь ему слепо и всегда поступая правильно, она сделала своё семейство опорой королевской власти. Однако, являя собой идеал родовой аристократии, она на собственном примере демонстрировала преимущества наследственной знати; рядом с ней выходцы из третьего сословия, такие как Элиза, казались хитрыми интересантами. Сидя в герцогининых санях и массируя королевскому криптоаналитику причинное место, Элиза не могла не признать убедительность такого взгляда – но только про себя. Она по-прежнему имела за душой лишь несколько монет и должна была обходиться тем, что у неё есть в руках – а сейчас у неё в руке была лишь пригоршня Россиньоля.

Сани резво скользили по дороге, расчищенной к приезду гостей. Очень скоро регулярный парк остался позади и показались строения, невидимые из Ла-Дюнетт благодаря стараниям ландшафтного архитектора. Запах навоза от охотничьих конюшен Луи-Франсуа де Лавардака д’Аркашона прогнали облака напитанного лавандой пара из открытого сарая. В глубине сарая горел огонь, и служанка что-то помешивала в котле.

– Вы сами варите мыло? – спросила Элиза. – Такой аромат чудесный!

– Ну конечно, сами! – сказала герцогиня, дивясь, что Элиза сочла такой факт достойным упоминания. Тут что-то пришло ей в голову. – Обязательно берите наше мыло.

– Сударыня, я и без того злоупотребляю вашим гостеприимством. В Париже множество парфюмеров и мыловаров. Мне несложно съездить туда и…

– Нет, нет! – воскликнула герцогиня. – Никогда не покупайте мыло в Париже – у незнакомых людей! Не забывайте, что на вас лежит забота о сиротке!

– Как вы знаете, сударыня, маленький Жан-Жак теперь на попечении отцов-иезуитов. Наверное, они сами варят мыло…

– Да уж кому, как не им, об этом заботиться! – сказала герцогиня. – Однако вы иногда забираете его одежду. Пусть её моют здесь, моим мылом.

Элизе было всё равно; она охотно согласилась бы, раз уж герцогиня д’Аркашон так настаивает, и если замялась на миг, то лишь от недоумения.

– Вам следует брать мыло у герцогини, – твёрдо сказал Поншартрен.

– Да-да! – вставил Россиньоль, которому, судя по всему, ещё некоторое время предстояло говорить короткими словами.

– С благодарностью соглашаюсь, мадам, – сказала Элиза.

– Мои прачки стирают без перчаток! – проговорила герцогиня с какой-то даже обидой.

Разговор на время затух. Сани проехали мимо служебных построек, обогнули огороженный выгул для герцогских лошадей и оказались в охотничьем парке, голом и бесприютном в вечерних сумерках. Поншартрен открыл створки двух фонарей, висящих над скамьями у бортов, и теперь сани скользили по лесу в ореоле жёлтого света. Вскоре показалась каменная стена. Открытые ворота в ней стерегли (во всяком случае, номинально) человек пять мушкетёров – все они стояли у костра и грелись. Стена тянулась на двадцать шесть миль, и таких ворот в ней было двадцать три. За ними начинался Гран-парк, охотничьи угодья короля.

Герцогиня, видимо, успела пожалеть о разговоре про мыло и, набравшись благодушия, заговорила с большим чувством:

– Госпожа графиня де ля Зёр сказала, что собирается учредить в Ла-Дюнетт салон! Я объяснила, что не знаю, как это делается! Я всего лишь старая наседка, где мне вести умные разговоры! Однако графиня заверила меня, что довольно будет пригласить нескольких людей, таких умных, как мсье Россиньоль и господин граф де Поншартрен, – и всё получится само собой!

Поншартрен улыбнулся:

– Госпожа герцогиня, вы пытаетесь уверить меня и мсье Россиньоля, будто таким милым дамам не о чем поговорить наедине, кроме как о нас!

Герцогиня на миг опешила, затем ахнула:

– Мсье, вы надо мной подтруниваете!

Элиза покрепче стиснула Россиньоля, и тот неловко заёрзал.

– Покуда ничего само собой не получается, потому что мсье Россиньоль так неразговорчив! – заметила герцогиня с необычной для себя бестактностью; ей следовало знать, что указывать молчащему человеку на его молчание – худший способ втянуть того в разговор.

– До того, как вы присоединились к нам, сударыня, мсье Россиньоль рассказывал мне, что пытается взломать очень сложный шифр, посредством которого герцог Савойский переписывается со своими сообщниками на севере. Мсье Россиньоль витает мыслями в другом мире.

– Напротив, – отвечал Россиньоль, – я вполне могу говорить, если только меня не просят извлекать в уме квадратные корни или что-нибудь в таком роде.

– Я не знаю, что это такое, но, наверное, что-то ужасно сложное! – воскликнула герцогиня.

– Я не стану просить вас ни о чём таком, мсье, – сказал Поншартрен, – но когда-нибудь, когда вы будете менее сосредоточены – например, у графини в салоне, – я хотел бы поговорить с вами о том, чем занимаюсь сам. Возможно, вам известно, что Кольбер в своё время заказал немецкому учёному Лейбницу арифметическую машину для управления королевскими финансами. Лейбниц машину сделал, но сейчас он увлёкся другим и к тому же служит Ганноверскому двору, то есть стал врагом Франции. Хотя самая попытка поставить математический гений на службу финансам заслуживает внимания в качестве прецедента.

– И впрямь очень занятно, – проговорил Россиньоль, – хотя обязанности королевского криптоаналитика и не оставляют мне свободного времени.

– Какого рода задачи вы имеет в виду, мсье? – спросила Элиза.

– То, что я сейчас скажу, – тайна, которая не должна выйти за пределы этих саней, – начал Поншартрен.

– Не тревожьтесь, мсье. Нелепостью было бы предположить, что между нами затесался иностранный шпион, – сказал Россиньоль и тут же почувствовал, как четыре острых коготка сомкнулись на его мошонке.

– О, в данном случае меня тревожат не иностранные шпионы, а французские спекулянты, – промолвил граф.

– В таком случае у вас ещё меньше поводов для опасений – мне нечем спекулировать, – отвечала Элиза.

– Я хочу изъять из обращения всю золотую и серебряную монету, – сказал Поншартрен.

– Всю?! По всей стране?! – вскричала герцогиня.

– Да, сударыня. Мы отчеканим новые золотые луидоры и серебряные экю в обмен на старые.

– О небо! Зачем это надо?

– Новые будут стоить дороже.

– Вы хотите сказать, что в них будет больше золота или серебра? – спросила Элиза.

Поншартрен терпеливо улыбнулся.

– Нет, мадемуазель. В них будет ровно столько же золота или серебра, сколько в нынешних, – но стоить они будут больше: скажем, за девять новых луидоров надо будет отдать казначейству десять старых.

– Как можно сказать, что та же монета стоит больше?

– Как можно сказать, что она стоит столько, сколько сейчас? – Поншартрен вскинул руки, словно желая поймать снежинку. – У монет есть номинал, установленный королевским указом. Новый указ, новый номинал.

– Понимаю. Только это, сдаётся мне, способ сделать что-то из ничего – вечный двигатель. Где-то как-то должны возникнуть непредвиденные последствия.

– Очень возможно, – отвечал Поншартрен, – но я не могу сообразить, где и какие именно. Поймите, король поручил мне удвоить доходы, чтобы оплачивать войну. Удвоить! Все обычные налоги и сборы уже исчерпаны. Надо придумать что-нибудь новое.

– Теперь я уразумела, почему вы хотите обратиться за советом к величайшим учёным Франции, – сказала герцогиня.

Все взоры устремились на Россиньоля. Однако тот внезапно упёрся ногами в дно саней и запрокинул голову. Несколько мгновений он из-под полуприкрытых век смотрел в тёмно-синее небо и не дышал, потом выдохнул и набрал полную грудь холодного воздуха.

– Я убеждён, что мсье Россиньоль пережил внезапное математическое озарение, – приглушённым голосом выговорил Поншартрен. – Говорят, мсье Декарту идеи приходили в своего рода религиозных наитиях. До сей минуты я в это не верил, ибо самая мысль представлялась мне кощунственной. Однако лицо мсье Россиньоля, когда он разгадал шифр, было подобно лику святого, просветлённого Святым Духом!

– Мы часто будем видеть такое в салоне? – спросила герцогиня, глядя на Россиньоля с очень большим сомнением.

– Лишь изредка, – заверила её Элиза. – Впрочем, полагаю, нам следует сменить тему и дать мсье Россиньолю возможность собраться с мыслями. Давайте поговорим… о лошадях!

– О каких?

– Об этих. – Элиза кивнула на лошадей, запряжённых в сани.

Они с Россиньолем сидели лицом вперёд. Герцогине и графу пришлось повернулся, чтобы увидеть, на что Элиза показывает. Та воспользовалась моментом, чтобы вытереть руку о Россиньолево исподнее и вытащить её наружу. Россиньоль неверными пальцами натянул панталоны.

– Вам они нравятся? – спросила герцогиня. – Луи-Франсуа невероятно гордится своими лошадьми.

– До сих пор я видела их лишь издали и думала, что они просто белые. Они ведь альбиносы, да?

– Я не знаю, в чём разница, – призналась герцогиня, – но так их называет Луи-Франсуа. Вот подождите – он вернётся с юга и охотно вам всё расскажет!

– Они распространены? У многих есть? – спросила Элиза, но тут – надо же такому случиться! – их прервало появление всадника на коне-альбиносе. Этьенн де Лавардак д’Аркашон прискакал из замка.

– Безмерно сожалею, что вынужден нарушить вашу прогулку, – сказал он, поприветствовав каждого в строгом соответствии с регламентом (сперва герцогиню, затем графа, Элизу, лошадей, математика и кучера). – Однако в ваше отсутствие, маменька, я вынужден играть роль хозяина и всемерно угождать гостям, в числе которых случилось оказаться его величеству королю Франции.

– О-о! Когда его величество прибыл?

– Сразу после вашего отъезда, маменька.

– Какая незадача! Что угодно его величеству и другим гостям?

– Смотреть представление. Оно готово начаться.

Один конец большой бальной залы Ла-Дюнетт превратили в Ла-Манш. Волны из папье-маше с гипсовой пеной установили на эксцентриках, чтобы вздымались и опадали более или менее правдоподобно, и расположили независимо движущимися рядами. Ряды шли ступенями, чем дальше, тем выше, так что зрители видели весь «Ла-Манш» от «Дюнкерка» (зубчатый силуэт на переднем плане) до «Дувра» (белые обрывы и зелёные поля в глубине сцены). Слева за загородкой пиликал на скрипках оркестр. Справа в монаршей ложе восседал на золотом кресле король Людовик XIV, по правую руку от него расположилась маркиза де Ментенон, одетая скорее на похороны, чем на рождественский праздник. За их спинами теснилась свита. Ближе всех к мадам де Ментенон – настолько, что при желании мог бы положить руку ей на плечо, – стоял отец Эдуард де Жекс. Сие означало, что спектаклю лучше быть пристойным. Не то чтобы герцогиня д’Аркашон могла дать у себя дома фривольное представление, однако она пригласила комедиантов, а от этой публики никогда не знаешь, чего ждать.

Пьеса называлась «Метаморфоза». Главным исполнителем и почётным гостем был лейтенант Жан Бар, смысливший в актёрском деле примерно столько же, сколько рядовой комедиант – в морском. Впрочем, написанный специально для него сценарий всё это учитывал. Первый акт происходил на побережье у Дюнкерка. Жан Бар и его матросы (актёры, наряженные корсарами) прослушали мессу прямо на берегу. Священник ушёл. Жан Бар повёл своих людей к фрегату (не больше лодочки, но оснащённому мачтами, реями и знамёнами с королевскими лилиями). Фрегат по волнам направился к Англии. Одинокая русалка справа исполнила арию о своём безутешном горе: она влюбилась в красавчика-лейтенанта. (В первой версии сценария мессы не было: Жан Бар в дезабилье возлежал на прибрежных камнях, а русалки угощали его виноградом – однако герцогиня поговорила с комедиантами, и сцену исправили.)

Нептун восстал из волн и спел дуэт с русалкой, своей дочерью. Он хотел знать, почему она скорбит. Услышав ответ, владыка морей разгневался и поклялся в обычной для богов манере отомстить Жану Бару – превратить его во что-то ужасное.

В следующей сцене фрегат Жана Бара схватился с превосходящим его английским. Сам Жан Бар весьма живописно фехтовал и раскачивался на канатах. Когда победа была уже близка, появился Нептун, взмахнул трезубцем и под грохот барабанов превратил Бара в кота (покуда все смотрели на морского бога, лейтенант натянул маску). Поскольку коты не могут отдавать приказаний и боятся воды, команда пришла в замешательство и англичане взяли её в плен.

Следующий акт происходил в глубине сцены, на английском берегу. Пленные французские моряки смотрели через зарешеченное окно на Ла-Манш и продолжительное время тосковали по милой Франции. Это была самая скучная часть спектакля, и многие графини успели припудрить нос; однако в конце концов русалка, тронутая стенаниями отважных корсаров, умолила отца избавить Жана Бара от незаслуженной кары. Впрочем, прежде тот, в обличье кота, пролез через прутья решётки на берег. Вновь став человеком, лейтенант вскочил в шлюпку, оттолкнулся от берега и взял курс на Францию.

В жизни подвиг занял пятьдесят два часа, на сцене – пятнадцать минут. Два дня, две ночи и четыре часа были изображены так: Аполлон в золотой колеснице, подвешенной на блоках, появился низко на востоке (слева), проплыл над сценой по дуге, распевая арию, и опустился на западе (справа), как раз когда слева показалась его сестра Диана на колеснице серебряной. Когда она опустилась справа, Аполлон вновь появился слева (колесницу отцепили и пронесли по коридору) и воспел второй день героического плавания. Затем Диана воспела вторую ночь. В первые день и ночь Аполлон и Диана соответственно насмехались над жалкой фигуркой внизу, не веря, что кому-нибудь хватит глупости или дерзости преодолеть на вёслах Ла-Манш. На вторые сутки, изумлённые тем, что Жан Бар до сих пор жив и гребёт, они стали превозносить его и подбадривать.

На исходе второй ночи, когда Диана опустилась справа, Аполлон появился слева, Жан Бар посередине всё ещё силился преодолеть последнюю милю, отделявшую его от свободы. Аполлон и Диана исполнили дуэт, призывая смельчака не сдаваться. Наконец Нептун (возможно, уставший от их воя) поднялся над волнами, спел ещё куплет о том, какой Жан Бар молодец, и, взмахнув трезубцем, повелел морским валам доставить лодку к берегу, что те и сделали в обличье четырёх покрашенных синей краской танцоров с пенными шапочками на голове.

Даже здешние зрители – едва ли не самые прожжённые циники на земле – с трудом сдерживали слёзы, когда Жан Бар, шатаясь, под гром патриотической музыки выбрался на родной берег. Однако лишь только грянули овации, ещё один бог спустился через люк в потолке: в золотом одеянии, увенчанный лаврами, с молнией в руке. То был сам Юпитер, слегка офранцуженный, чтобы создать гибрид владыки Олимпа и Короля-Солнце, вернее, подчеркнуть, что они – одно. Аполлон, Диана и Нептун простёрлись ниц; бестрепетный Жан Бар отвесил громовержцу придворный поклон. Юпитер провозгласил свой вердикт: Жан Бар и впрямь достоин превращения, но отнюдь не в кота. Он протянул свёрток в золотой бумаге, увенчанный лавровым венком, Меркурию, который, исполнив сольный танцевальный номер, вручил дары отважному лейтенанту, а лавровый венок возложил ему на голову. Лейтенант раскрыл свёрток, и оттуда сверкнуло алым. Лейтенант развернул то, что было внутри, – длинный красный камзол и панталоны капитана французского военного флота.

Тросы, удерживающие на небосводе различных богов и богинь, заскрипели, унося олимпийцев прочь, дабы Жан Бар в одиночестве принял рукоплескания зрителей. Он прижал мундир к груди и, повернувшись вправо, склонился перед королём в низком поклоне. Лавровый венок упал. Жан Бар успел подхватить его в воздухе, и все в зале ойкнули. Тут ему пришла новая мысль: выпрямившись, он бросил венок Людовику XIV, который ловко его поймал. Все в зале ахнули. Король как ни в чём не бывало поднёс венок к губам и поцеловал. Придворные разразились восхищёнными криками. Всё во Франции было как нельзя лучше.

Праздник двигался своим чередом, однако Элизу не покидало чувство, будто всё вокруг – лишь послесловие к спектаклю. Капитан Жан Бар без промедлений облачился в красный мундир и протанцевал весь вечер, с каждой из присутствующих дам. Элиза впервые в жизни растерялась от обилия соперниц. Чтобы потанцевать с Баром, надо было получить его приглашение, то есть увидеть его или хотя бы услышать, а после каждого танца вокруг человека в красном мундире возникал бастион атласных и шёлковых платьев. Все молодые дамы и девицы – многие выше Бара – мечтали поймать его взгляд. У субтильной Элизы не оставалось никаких надежд. Кроме того, она была связана обязанностями хозяйки. Герцогиня позволила ей включить в список гостей несколько имён. Элиза пригласила четырёх малоизвестных придворных с супругами. Всё это были дворяне с севера, одолжившие деньги казначейству и выстроившие укрепления вдоль Ла-Манша в надежде именно на такую милость. Они получили искомое, но теперь ждали от Элизы, что она представит их высокопоставленным гостям и тому подобное. Каждый недавно виделся с Поншартреном и получил расписку, как у Элизы, хоть и на меньшую сумму. Каждый считал, что на этом основании может ходить за генеральным контролёром по пятам и участвовать во всех его разговорах. Чтобы сохранить расположение графа, Элиза должна была под разными предлогами отлавливать и уводить прочь своих протеже, когда те становились уж чересчур назойливыми. Одного этого занятия хватило бы на целый вечер. Кроме того, как номинальная пассия Этьенна она должна была потанцевать с ним хотя бы дважды, а после случившегося в санях по меньшей мере один танец следовало оставить Россиньолю.

Россиньоль танцевал, как криптоаналитик: безукоризненно, но холодно.

– Вы не поняли разговор про мыло, – сказал он Элизе.

– Там было что-то очевидное? Пожалуйста, объясните.

– Где, по-вашему, десять лет назад, во времена отравлений, придворные добывали мышьяк? Не собственным трудом, очевидно, ибо ничего не умеют. Не у алхимиков, которые выставляют себя святыми. У кого ещё, кроме алхимиков, есть ступки и пестики, чаны и реторты, а также доступ к редким ингредиентам?

– У мыловаров! – Элиза почувствовала, как наливается краской.

– В те времена некоторые прачки носили перчатки, – сказал Россиньоль, – потому что хозяйки отправляли их в Париж за мылом, в которое добавлен мышьяк. Этим мылом стирали мужу одежду, и яд проникал сквозь кожу. То, что герцогиня варит мыло у себя в поместье, не дань глупой традиции, а разумная забота о близких. Предлагая вам своё мыло и услуги своих прачек, она подразумевала, что, во‑первых, испытывает к вам тёплые чувства, во‑вторых, боится, что у вас есть недоброжелатели.

Элиза, не в силах ответить, через плечо Россиньоля оглядывала толпу. Не высмотрев д’Аво, она вынудила партнёра повернуться, чтобы обвести взглядом другую половину залы.

– Простите, сударыня, кто из нас ведёт? – спросил Россиньоль. – Кого вы ищете? Вспомнили недоброжелателя? Не торопитесь с исходной гипотезой – это частая ошибка в криптоанализе.

– Как по-вашему, кто?..

– Если бы я знал, то сказал бы сразу, хотя бы потому, что надеюсь ещё когда-нибудь покататься с вами в санях. Увы, мадемуазель, мне неведомо, кого подозревает герцогиня.

– Простите, нельзя ли вас прервать? – раздался за спиной Элизы мужской голос.

– Я ангажирована! – огрызнулась Элиза, ибо мужчины осаждали её весь вечер.

Однако Россиньоль перестал танцевать, отступил на шаг и низко поклонился.

Элиза обернулась и увидела, как Людовик XIV отвечает на поклон ласковой улыбкой. Он любил своего криптоаналитика.

– Ну разумеется, мадемуазель, – сказал король Франции. – Когда двое самых умных моих подданных беседуют между собой, я нимало не сомневаюсь в их ангажированности. Однако рождественскому приёму не пристала такая серьёзность!

Он как-то завладел Элизиной рукой и увлёк её в танец. Элиза не могла выговорить и слова.

– Мне за многое следует вас поблагодарить, – начал Людовик XIV.

– О нет, ваше величество, я…

– Вам никогда не говорили, что королю не перечат?

– Умоляю меня простить, ваше величество.

– Мсье Россиньоль сказал мне, что прошлой осенью вы оказали любезность супруге моего брата, – сказал король. – А, возможно, принцу Оранскому – тут нет полной ясности.

Элизу постигло нечто, случавшееся с ней лишь несколько раз в жизни. Она потеряла сознание. Или почти потеряла. Что-то похожее произошло, когда берберийские корсары тащили их с матерью в шлюпку, и повторилось несколько лет спустя, когда её вывели на пристань в Алжире и продали константинопольскому султану за белого жеребца – оторвали от матери, не дав даже попрощаться. Третий раз она испытала такое под императорским дворцом в Вене, когда вместе с другими одалисками ждала смерти. Во всех этих случаях она устояла на ногах. Устояла и сейчас. Хотя могла бы и упасть, если бы Людовик XIV, человек сильный и преисполненный мужской грации, не поддерживал её за талию.

– Вернитесь ко мне, – говорил он (как догадалась Элиза, не в первый раз). – Ну вот, вы снова здесь. Вижу по вашему лицу. Что вас так сильно напугало? Вам кто-то угрожал? Так назовите мне этого человека.

– Никто конкретно, ваше величество. Принц Оранский…

– Да? Что он вам сделал?

– Я не могу сказать, что он сделал, но он пообещал отправить меня тихоходным кораблём в Нагасаки на забаву матросам, если я откажусь для него шпионить.

– Вам следовало немедленно сказать мне.

– То, что я не была вполне с вами искренна, и есть причина моего испуга, ваше величество, ибо я не без вины.

– Знаю. Что заставляет вас принимать такие решения? Чего вы хотите?

– Отыскать и убить человека, причинившего мне зло.

По правде сказать, Элиза не думала об этом так долго, что самые слова её удивили, однако произнесены они были с чувством и звучали убедительно.

– Некоторые ваши начинания весьма мне угодили. «Падение Батавии». Передача средств в казну. То, что вы привезли в Версаль Жана Бара. Ваша деятельность в «Компани дю Норд». Другие, как например, шпионаж, вызвали моё неудовольствие. Впрочем, теперь я лучше вас понимаю. Рад, что мы побеседовали.

Элиза заморгала, оглянулась и поняла, что танец кончился и все на них смотрят.

– Благодарю вас, мадемуазель, – сказал король с поклоном.

Элиза сделала реверанс.

– Ваше величество… – начала она, но вокруг короля уже сомкнулся двор – рыбий косяк затянутых талий и взбитых париков.

Элиза отошла в уголок выпить кофе и собраться с мыслями. За ней следовал её собственный двор из мелких дворян и ухажёров. Она их не столько игнорировала, сколько на самом деле не замечала.

Что произошло? Ей нужен был личный стенограф, чтобы прочитать заново весь разговор.

Она нечаянно ввела короля в заблуждение!

– Вам нравится вечер, сударыня?

Это был отец Эдуард де Жекс.

– Да, святой отец. Хотя, признаюсь, я скучаю по сиротке – за прошедшие недели он успел похитить моё сердце.

– Коли так, вы можете получить частичку своего сердца обратно в любой день, когда пожелаете его навестить. Господин граф д’Аво приложил все усилия, чтобы определить мальчика в лучшее заведение страны. Он предсказывает, что вы будете часто навещать бывшего питомца.

– Я у графа в долгу.

– Как и мы все, – сказал де Жекс. – Маленький Жан-Жак очарователен. Я заглядываю к нему всякий раз, как выдаётся свободная минута, и надеюсь довершить то, что начали вы и продолжил д’Аво.

– Что именно?

– Вы спасли его от смерти телесной – войны – и духовной – учения еретиков. Д’Аво определил его в лучший сиротский приют Франции, находящийся под патронажем Общества Иисуса. Мне кажется, логическим завершением будет воспитать из него иезуита.

– Да, конечно, – отрешённо проговорила Элиза, – чтобы побочный отпрыск де Лавардаков не наградил семью лишним потомством.

– Что-что, мадемуазель?

– Простите, я сама не понимаю, что говорю.

– Да уж! – Де Жекс налился краской, что, как ни странно, оказалось ему к лицу.

Смуглый, с резко очерченными скулами и носом, он был бы даже красивым, если бы не бледность – след долгих часов, проведённых в тёмных исповедальнях за выслушиванием тайных грехов двора. Сейчас, с порозовевшими щеками, он был почти привлекательным.

– Простите, – повторила Элиза. – Я всё ещё не могу опомниться после танца с королём.

– Разумеется, сударыня. Однако, когда вы придёте в себя и вспомните свои манеры, моя кузина хотела бы возобновить знакомство. – Он устремил горящий взор в угол, где герцогиня д’Уайонна улыбалась в глаза несчастному молодому виконту, ещё не осознавшему, в какую паутину он угодил.

Де Жекс отошёл.

Она сказала королю правду. В тот день, когда её обменяли на жеребца-альбиноса и отправили на галере в Константинополь, она поклялась себе найти и убить человека, обратившего их с матерью в рабство. Она не открывала этого никому, кроме Джека Шафто, а сейчас нечаянно сказала королю. Сказала с подлинным убеждением, ибо говорила правду, и король, видя её лицо, поверил каждому слову.

– Благодаря вам, мадемуазель, у меня завтра будет много работы.

Поншартрен вновь смотрел на неё с ласковой улыбкой.

– Каким образом, мсье?

– Король так тронут рассказом о подвигах Жана Бара, что поручил мне выделить средства флоту и «Компани дю Норд». Завтра я буду присутствовать на церемонии утреннего туалета, чтобы обсудить детали.

– Тогда не смею вас более задерживать, мсье.

– Доброй ночи, мадемуазель.

Король подумал, что она говорит о Вильгельме Оранском. Она упомянула Вильгельма – эх, сейчас бы стенографическую запись! – а через мгновение поменяла тему и сказала, что хотела бы разыскать и убить человека, который причинил ей зло. Король соединил две правды и получил ложь: теперь его величество считает, что цель Элизиной жизни – убить Вильгельма! Что она шпионила для принца Оранского с единственной целью – подобраться к нему поближе.

Она развернулась в надежде отыскать короля, привлечь его внимание, и оказалась лицом к лицу с человеком, одетым во всё красное. Жан Бар пустил в ход корсарскую сноровку, чтобы пробиться к Элизе через толпу обожательниц.

– Мадемуазель, – начал он. – Госпожа герцогиня объявила, что это последний танец. Не окажете ли мне честь?

Элиза уронила руку, и Жан Бар ловко её подхватил.

– Разумеется, при естественном ходе событий мне следовало бы уступить эту привилегию Этьенну д’Аркашону, – сообщил Бар, желая развеять Элизино недоумение (и совершенно напрасно, поскольку она ни о чём таком не думала). – Однако он, разумеется, провожает короля.

– Король уезжает?

– Уже в карете, мадемуазель.

– Ой, я надеялась с ним поговорить.

– Как и вся остальная Франция! – Они уже кружились в танце. Жан Бар, очевидно, нашёл реплику Элизы забавной. – Вы сегодня танцевали с его величеством. Мадемуазель, в этом зале есть дамы, убивавшие младенцев на чёрной мессе ради того, чтобы заполучить одно слово, один взгляд короля. Вам грех жаловаться…

– Не желаю про такое слышать, – возмутилась Элиза. – Не смейте и говорить о подобных ужасах. Вы пьяны, капитан Бар.

– Вы правы, и я готов искупить вину. Я увижу короля через несколько часов – меня пригласили на церемонию утреннего туалета! Будем обсуждать флотские финансы. Передать что-нибудь его величеству?

Что можно было ответить? «Я не собираюсь убивать принца Оранского» – явно не те слова, которыми следует огорошивать короля за утренним туалетом. «Я не знаю, кого именно собираюсь убить» – тоже.

– Благодарю за любезное предложение и прощаю вас. Интересно, много ли король говорит на церемонии одевания?

– Откуда мне знать? Спросите завтра. А что?

– Сплетничает ли он? Мне любопытно. Я только что сболтнула одну вещь, которая, если станет известна, очень повредит мне в Англии.

Жан Бар фыркнул и закатил глаза, не желая даже обсуждать тему Англии.

– Я всё-таки попрошу вас узнать у короля одну вещь.

– Говорите, мадемуазель.

– Имя врача, искусного в этой области.

Элиза опустила руку на несколько дюймов и похлопала Жана Бара – со всей осторожностью, однако тот вскрикнул и подскочил. Лицо его перекосилось от боли. Элиза ахнула и отпрянула в ужасе, однако капитан, расплывшись в улыбке, вновь ухватил её за талию и привлёк к себе. Это была шутка.

– Я уже побывал у такого врача.

– Замечательно, – всё ещё смеясь, выговорила Элиза. – Надеюсь увидеть вас сидящим ещё до отъезда.

– Пятьдесят два часа гребли сказались, это верно, но здешний врач пользует мою задницу примочками и разными неудобосказуемыми процедурами, так что я быстро иду на поправку. А вот – лучшая перевязка! – Он поправил новенький эполет на алом мундире.

– Ах, если бы новое платье исцеляло любые раны!

– Разве не все женщины так думают?

– Порою они ведут себя так, будто и впрямь в этом убеждены. Может, я просто ещё не нашла такого платья.

– Тогда вам следует завтра же прогуляться по модным лавкам!

– Чудесная мысль, капитан, но прежде мне надо раздобыть денег. А поскольку во Франции их нет, вам придётся выйти в море и награбить для меня золота.

– Всенепременно! Я ваш должник.

– Постарайтесь не забыть об этом завтра, Жан Бар.

Письмо Даниеля Уотерхауза Элизе

Январь-февраль 1690

Мадемуазель де ля Зёр!

Спасибо Вам за письмо от декабря прошлого года. Оно довольно долго перебиралось через Ла-Манш, и вряд ли моё доберётся до Вас быстрее. Я был тронут Вашей заботой о моём здоровье и позабавился историей с лесом. До сих пор я не подозревал, сколь счастлива в этом отношении Англия: если нам в Лондоне требуется лес, нам довольно вырубить ту часть Шотландии или Ирландии, в которой ещё сохранилось несколько деревьев.

Я помог бы Вам в Вашей задаче уразуметь деньги хотя бы для того, чтобы разобраться в них самому. Однако тут от меня никакого проку. Сколько себя помню, наши деньги были из рук вон плохи; когда всё так скверно, трудно заметить, что стало ещё хуже. И всё же именно это, кажется, произошло. Несколько месяцев после операции я был прикован к постели и не выходил за покупками, когда же наконец вышел, то обнаружил разительную перемену к худшему. А может, за те месяцы, что мне не приходилось торговаться с лавочниками из-за каждой мелочи, мои глаза раскрылись, и нелепость происходящего предстала им со всей очевидностью.

У меня есть счёт в нескольких кофейнях, пабах и питейных заведениях на моей улице, чтобы не возиться каждый раз с монетами. Многие пошли дальше: объединились в общества, называемые клубами и облегчающие покупку еды, вина, табака и тому подобного в кредит. Когда каким-нибудь чудом у человека оказываются несколько монет, достойных своего имени, он торопится оплатить самые важные счета. Система худо-бедно работает. Другой не придумали.

У нас есть виги и тори. По сути это круглоголовые и кавалеры в новом обличье и менее тяжело вооружённые. Тори живут на доходы от своих земель. Если очень сильно упростить, то Франция состоит из одних тори – все деньги исключительно от земли. Виги у вас тоже были бы, если бы вы не изгнали гугенотов. А по слухам, в ваших атлантических портах есть некое подобие вигов. Впрочем, как я уже сказал, я крайне упрощаю, чтобы выразить суть: если Вы понимаете, как деньги работают во Франции, то знаете всё про тори. А если понимаете, как они работают в Амстердаме, то знаете всё про вигов.

Королевское общество дышит на ладан и может не протянуть до конца века. Оно уже не взыскано монаршими милостями, как при Карле II. Тогда оно было силой революционной в новом значении слова, но настолько преуспело, что стало обыденностью. Люди, которые, не имея иного приложения своим талантам, посвятили бы ему жизнь, родись они одновременно со мной, теперь преуспевают в Сити, в колониях, в заморских делах. Нас, Королевское общество, обычно считают вигами. Наш председатель, маркиз Равенскарский, – влиятельный виг и без устали выискивает, как бы применить дарования наших собратьев к вещам практическим, в том числе к деньгам, доходам, банкам, акциям и другим занимающим Вас материям. Однако, вынужден признаться, я совершенно от них отстал.

Исаака Ньютона год назад избрали в парламент. Кембридж ещё помнил, как он дал отпор прежнему королю, желавшему протащить в университет иезуитов. Весь прошлый год Ньютон провёл в Лондоне, к большому огорчению тех из нас, кто предпочёл бы видеть его трудящимся над чем-нибудь в духе «Математических начал». Они с Вашим знакомцем Фатио неразлучны и живут в одном доме.

P.S. – февраль 1690-го.

После того, как я написал письмо, но прежде, нежели я успел его отправить, король Вильгельм и королева Мария распустили парламент. На новых выборах победили тори. Исаак Ньютон больше не член парламента. Он делит время между Кембриджем, где предаётся алхимическим штудиям, и Лондоном, где они с Фатио изучают «Трактат о свете» нашего общего друга и сотрапезника Гюйгенса. Все это к тому, что сейчас я ещё бесполезнее для Вас, нежели месяц назад; я принадлежу к умирающему Обществу, связанному с партией, которая утратила власть, и не имеющему денег, поскольку их нет в стране. Самый блистательный наш собрат занят совершенно другим. Самонадеянностью было бы ждать ответа на столь бессодержательное письмо, негожеством – оставить без ответа Ваше, ибо я был и остаюсь Ваш смиренный и преданный слуга

Даниель Уотерхауз

Письмо Элизы Даниелю

Апрель 1690

Ньютон хочет нас уверить, что время отмеряется тиканьем Божьих карманных часов – постоянное и неизменное, оно служит абсолютным мерилом любых движений. ЛЕЙБНИЦ склоняется к взгляду, согласно которому время – смена отношений между предметами, и движения, которые мы наблюдаем, позволяют нам воспринимать время, а не наоборот. НЬЮТОН изложил свою систему к удовлетворению, нет, к восторгу всего мира, и я не могу найти в ней изъяна; и всё же система ЛЕЙБНИЦА, хоть и не записанная, куда точнее описывает моё субъективное восприятие времени. Осенью прошлого года, когда и я, и всё вокруг меня пребывало в постоянном движении, мне казалось, что прошло много времени. Когда же я добралась до Версаля, обосновалась в поместье Ла-Дюнетт на холме Сатори и наладила домашнюю жизнь, четыре месяца пронеслись стремительной чередой.

Дело, за которым меня отправили в Версаль, удалось в основном завершить ещё до Рождества, а дальше я только улаживала частности. Вероятно, теперь мне следовало бы вернуться в Дюнкерк, где от меня больше пользы. Однако здесь меня удерживают различные узы, которые со временем лишь крепчают. Каждое утро я еду через лесок к южной оконечности пруда Швейцарцев, отделяющего земли де Лавардаков от королевских владений. Здесь, за стенами дворца, лежит старая деревушка Версаль, ныне весьма разросшаяся. С тех пор как восемь лет назад король перенёс сюда двор, в деревне выросло множество церквей и монашеских обителей, в том числе монастырь Святой Женевьевы, где обрёл приют мой «сиротка». Если погода позволяет, я катаю его в коляске по королевскому огороду – вдающейся в деревню оконечности Версальского парка. Имея назначением снабжать дворцовую кухню овощами, огород этот уступает великолепием знаменитым партерам. Однако здесь куда больше интересного для детских глазёнок и ручонок, особенно теперь, с наступлением весны. Садовники чинят шпалеры в ожидании, что через несколько месяцев их завьют горох и бобы; судя по тому, как жадно смотрит Жан-Жак на «лесенки», он научится взбираться на них раньше, чем ходить. Иногда мы заходим чуть дальше, в оранжерею – огромную сводчатую галерею, расположенную по трём сторонам прямоугольного двора и обращённую к югу, чтобы стены нагревались на зимнем солнце и сохраняли тепло. Внутри в деревянных кадках растут апельсиновые деревца, дожидаясь лета, когда садовники смогут вынести их наружу. Маленький Жан-Жак зачарованно разглядывает зелёные шарики, спрятанные в тёмной листве.

К положенному часу я привожу его в монастырь Святой Женевьевы и оставляю кормилице. Вы можете подумать, что после этого я скачу прямиком в Версаль и окунаюсь в придворную жизнь. Отнюдь нет – чаще всего я поворачиваю и еду через лес Сатори в Ла-Дюнетт, где занимаюсь различными делами. Поначалу они были больше финансового свойства, теперь – по преимуществу светские. Впрочем, учтите, что Ла-Дюнетт отстоит от главного дворца не дальше, чем Трианон или другие павильоны, посему воспринимается не как отдельное поместье, а скорее как часть королевского. Эта иллюзия усиливается архитектурой: Ла-Дюнетт возводил тот же человек, что и сам Версаль.

Поместье Ла-Дюнетт раскинулось на возвышенности Сатори, которая начинается от склона, обращённого к пруду Швейцарцев и южному крылу королевского дворца. От взглядов дофина, дофины и прочих августейших обитателей этого крыла его скрывают деревья, но стоит миновать лесок, как попадаешь в уменьшенное подобие королевского парка. В частности, владенья де Лавардаков разделяют внушительные каменные стены с массивными чугунными решётками, через которые можно попасть из одного дворца в другой. Стены оканчиваются кирпичными домиками, призванными, по-видимому, символизировать кордегардии. Никакого практического смысла я в них усмотреть не смогла – видимо, они поставлены для красоты, как шишечки на балюстраде. Таких домиков в Ла-Дюнетт четыре. Два не отделаны внутри, у третьего меняют крышу, в четвёртом живу я. Он такой маленький, что мои немногочисленные домочадцы еле в нём поместились. Стоит он в лесу Сатори, так что я в любое время дня могу выскользнуть через заднее крыльцо и поехать в Версаль, минуя гравийные дорожки, радиально расходящиеся от главной усадьбы Ла-Дюнетт. Так я частенько и поступаю, отправляясь на обед или на церемонию вечернего туалета к какой-нибудь герцогине или принцессе. Таким образом, моя здешняя жизнь практически не зависит от де Лавардаков. Впрочем, по меньшей мере раз в неделю я должна обедать с Этьенном под присмотром герцогини д’Аркашон.

С герцогом д’Аркашоном я пока не знакома. Прежде, служа в Версале гувернанткой, я несколько раз видела его издали, в окружении других сановников, но по незначительности своего положения не могла быть ему представлена. Затем моё положение изменилось, однако герцог занимался какими-то делами на юге. Бо́льшую часть 1689 года он прожил в Версале, как раз в моё отсутствие, и отбыл на юг за несколько недель до моего приезда в декабре. Его ждали к Рождеству, но герцога вновь задержали дела. Несколько раз в неделю он пишет герцогине из Марселя, где приглядывает за галерами Средиземноморского флота, или из Лиона, где встречается с королевскими банкирами, закупает провиант, порох и тому подобное, или из Аркашона, где печётся о семейных делах де Лавардаков, или из Бреста, где надзирает за отправкой войск и припасов в Ирландию. Госпожа герцогиня всегда отвечает в тот же день, надеясь, что письмо застанет его до отъезда в какой-нибудь очередной порт. Таким образом герцог узнал кое-что обо мне и моих действиях либо отсутствии оных, и в последнее время начал писать мне лично. По всему сдаётся, что я могу быть полезна семейству не только в качестве потенциальной пары для Этьенна. Герцог собирается участвовать в какой-то крупной денежной операции на юге, в результате которой рассчитывает к концу лета получить крупную сумму в звонком металле. Деталей он из осторожности не сообщает, но если я правильно поняла, он просит меня заняться переводом крупной партии слитков через Лион.

Так что мне будет наконец чем себя занять, и время вновь замедлится, поскольку я начну стремительно двигаться и менять взаимоотношения со всем вокруг.

Элиза, графиня де ля Зёр

Ла-Дюнетт

Середина июля 1690

«Ла-Дюнетт» означает «ют» – высокая надстройка на корме корабля, с которой капитан видит всё. Название пришло в голову Луи-Франсуа де Лавардаку, герцогу д’Аркашону, примерно двенадцать лет назад, когда тот стоял на взлобье холма, глядя между двумя облетелыми деревьями на замёрзшее болото – будущий пруд Швейцарцев, и южный фланг огромного строительного участка, коему вскоре предстояло стать дворцом Людовика XIV.

Король всё возводил быстрее всех, отчасти потому, что мог использовать армию, отчасти потому, что забрал себе лучших строителей. Ла-Дюнетт ещё была голым пустырём с красивым названием, когда его величество уже пригласил своего кузена герцога д’Аркашона осмотреть новый дворец. Дольше всего они пробыли в апартаментах королевы – анфиладе спален и приёмных, протянувшейся от салона Мира до караульни на верхнем этаже южного крыла. Король и герцог прошли по ней раз, другой, третий, останавливаясь у каждого окна и обозревая Южный партер, оранжерею и лес Сатори. В конце концов герцог уяснил то, что король старался ему внушить, а именно: любое здание, воздвигнутое на вершине холма, испортит королеве вид из окна и создаст впечатление, будто де Лавардаки заглядывают в её опочивальню. В итоге больша́я кипа дорогостоящих чертежей пошла на растопку каминов в парижском особняке д’Аркашонов, а герцог пригласил самого Ардуэн-Мансара и поручил тому спроектировать дворец хоть и великолепный, но невидимый из королевиных окон. Мансар поставил здание за вершиной холма. Таким образом, вид из окон самого дворца получился ограниченный. Зато Мансар заложил променад, ведущий вокруг сада в бельведер, скромно прилепившийся на склоне и замаскированный виноградом. Отсюда вид был великолепен.

Перед обедом герцог и герцогиня д’Аркашон пригласили гостей (общим числом двадцать шесть) прогуляться в бельведер, освежиться на ветерке (день стоял жаркий) и полюбоваться Версалем, его садами и водоёмами. С такого расстояния невозможно было различить отдельных людей и разобрать голоса, но отчётливо угадывались скопления народа. В городе, за плацдармом, францисканцы развели перед монастырём костёр и плясали у огня; временами порыв ветра доносил обрывки их пения. Праздновали и вдоль Большого канала, протянувшегося на милю по центральной оси королевских садов. Здесь преобладали парики. Даже конюхи на плацдарме разожгли костёр, к которому стянулись сотни простолюдинов – горожан, слуг из Версаля и близлежащих вилл, а также селян, которые, завидев дым и заслышав колокольный звон, сбежались посмотреть, что происходит. Многие, вероятно, представления не имели, кто такой Вильгельм Оранский и почему надо радоваться его смерти, что, впрочем, не мешало им присоединиться к веселью.

Этьенн д’Аркашон поднял бокал, призывая собравшихся у бельведера к молчанию.

– Учтивость не позволяет провозгласить тост за гибель принца Оранского[15], хотя тот был безбожным узурпатором и врагом Франции, – начал он. Слова эти повергли гостей, которые стояли на цыпочках, ожидая тоста, в полнейшее замешательство, но прежде, чем они опомнились, Этьенн сумел выбраться из риторической западни: – Посему предлагаю поднять бокалы за победу французского оружия и освобождение Британских островов в битве на Бойне.

Так все и сделали.

– Единственное, – продолжал Этьенн, – что могло бы наполнить сегодняшний день ещё бо́льшим ликованием, это весть о победе на море, и Господь ответил на наши молитвы. Французский флот, коего верховным адмиралом имеет честью быть мой батюшка, выбил англичан и голландцев с Бичи-Хед и сейчас грозит устью самой Темзы. Франция побеждает повсюду: в Ирландии, во Фландрии и в Савойе. За Францию!

Вот это уже был тост! Все выпили. Затем последовало «За короля!», потом «За короля Англии!» (подразумевался Яков Стюарт) и «За господина герцога!». Последний тост герцогу пришлось пропустить, так как не полагается пить за своё здоровье. После этого он поднял бокал: «За герцогиню де ля Зёр, столько сделавшую для укрепления нашего флота». На что Элиза вынуждена была сказать: «За капитана Жана Бара, который, как говорят, вновь отличился у Бичи-Хед на своём корабле “Альциона”!»

Госпожа герцогиня, смотревшая на Версаль в оптический прибор, внесла в разговор нотку противоречия, а именно: «Поглядите, Луи-Франсуа, там у канала празднуют не смерть принца Оранского, там чествуют вас!» – и вручила супругу золотой кадуцей (символ Меркурия, подателя информации) с линзами, искусно вставленными в глаза двух серебряных змей, обвивших центральный стержень. Герцог поднёс его к лицу опасливо, словно боялся, что змеи вопьются жалами в его щёки, и заморгал в линзы. Однако всякий, обладающий хорошим зрением, мог и невооружённым глазом видеть, что на Большой канал спустили несколько золочёных барок, и теперь там разыгрывается битва у Бичи-Хед. Гребцы вздымали фонтаны брызг, похожие издали на пороховой дым. То и дело эхо от хлопка золочёным веслом по воде раскатывалось ружейным эхом. Пьяная абордажная команда, быть может, всё ещё разгорячённая воспоминаниями о декабрьском представлении Жана Бара, прыгала с барки на барку, раскачиваясь на шёлковых тросах, роняя самшитовые опоры и камчатные навесы, круша бархатную мебель. Такое могли позволить себе только принцы крови или незаконные дети королевских особ. Барка поменьше перевернулась; гости у бельведера испуганно замолчали, но смех и остроты вспыхнули с новой силой, как только незадачливых корсаров принялись втаскивать в подоспевшую лодку и кончиками шпаг выуживать из воды их парики.

– Великий день! – объявил герцог, похожий в парадном адмиральском мундире на отрастивший ноги галеон. Он обращался к супруге, потом, что-то вспомнив, добавил: – И, надеюсь, впереди новые славные перемены и для нас, и для Франции!

Глаза его, повернувшись в глазницах, остановились на Элизе. Поскольку огромный парик венчала сдвинутая набок адмиральская шляпа, герцог старался без необходимости не двигать головой; манёвр этот требовал не меньшего расчёта, чем смена галса при управлении трёхмачтовым кораблём.

Элиза, осознав его затруднения, шагнула в поле зрения герцога.

– Не могу понять, господин герцог, почему, говоря это, вы смотрите на меня, – сказала она.

– Вскоре, если я сумею настоять, вы услышите от Этьенна некое предложение, и тогда всё разъяснится.

– Предложение вроде того, о котором вы упоминали в письмах?

Герцог сразу занервничал, глаза его забегали, проверяя, не слышал ли кто, и вновь остановились на Элизе, которая улыбкой заверяла его в своей осторожности. Герцог сделал несколько шагов к ней – раскоряченной походкой африканской матроны, несущей на голове корзину с бананами.

– Не скромничайте, предложение Этьенна будет совершенно другого рода. Хотя я и впрямь хотел бы, чтобы оба предложения прозвучали в один день, осенью. Скажем, в октябре. На мой день рождения. Что вы на это скажете?

Элиза пожала плечами:

– Я не смогу ответить, пока не выслушаю предложений.

– Это мы устроим! Мальчик всё ещё во многих отношениях очень юн – не вышел из того возраста, когда полезно принять отеческий совет, особенно в том, что касается дел сердечных. Я слишком долго отсутствовал. Теперь я вернулся – по крайней мере на время – и буду его направлять.

– Я рада, что вы вернулись, пусть и ненадолго, – сказала Элиза. – У меня странное чувство, будто мы встречались – наверное, оттого, что ваши бюсты и портреты повсюду, а ваши пригожие черты отразились в лице Этьенна.

Герцог подошёл почти вплотную. Он недавно надушился туалетной водой, чем-то левантийским, но даже сильный аромат цитруса не мог заглушить какой-то другой запах. Видимо, птица или мышь несколько дней назад испустила дух под беседкой, а теперь на жаре начала вонять.

– Скоро обед, – сказал герцог. – Я пробуду здесь неделю. Встреча с королём и советом. Потом на берег Ла-Манша – встречать победоносный флот. Затем на юг. Я уже велел приготовить мою яхту. Нам с вами надо поговорить. После обеда, наверное. Встретимся в библиотеке, пока гости будут гулять по саду.

– Буду с нетерпением ждать, что вы разъясните свои загадки, – сказала Элиза.

– Ах, всё я не разъясню! – объявил герцог, явно довольный собой. – Только самое необходимое.

Элиза резко повернула голову и устремила взгляд на нескольких гостей, вышедших из беседки покурить. Невежливо было так обрывать разговор с герцогом, но Элиза сделала это непроизвольно. Повернуть голову её заставило слово, произнесённое одним из мужчин. Слово это было une esclave – рабыня. Обронил его Луи Англси, граф Апнорский. Формально он был англичанином, но часть жизни провёл во Франции и ни платьем, ни речью, ни манерами не отличался от французских дворян. Апнор бежал из Англии вместе с Яковом Стюартом и стал заметной фигурой при дворе короля-изгнанника в Сен-Жермен-ан-Ле. Не в первый раз Элиза встречалась с ним на приёме.

Слово esclave в подобном обществе звучало довольно часто: многие в Версале получали доходы от невольничьего промысла. Однако обычно оно употреблялось в мужском роде, единственном числе и обозначало полный корабль невольников, идущий к плантации на Карибских островах. В женском роде единственного числа оно произносилось столь редко, что заставило Элизу повернуть голову.

Краем глаза она приметила белый овал женского лица и поймала устремлённый на себя взгляд. Элиза встрепенулась так резко, что, в свою очередь, привлекла чьё-то внимание. Надо лучше держать себя в руках. Хотелось бы знать, кто эта женщина, но обернуться и посмотреть значило бы себя выдать. Вместо этого Элиза попыталась сохранить в памяти образ смотревшей на неё женщины, высокой, в розовом шёлковом платье.

Она вновь повернулась к герцогу, собираясь извиниться за то, что отвлеклась. Однако тот, торопясь закончить разговор и подойти к кому-то другому, учтиво откланялся и заспешил прочь. Элиза несколько мгновений провожала герцога взглядом. Когда он проходил мимо дамы в розовом, Элиза на мгновение подняла глаза и узнала герцогиню д’Уайонна.

Разрешив загадку, она вновь перевела внимание на Апнора и его клевретов.

Французские советники Якова Стюарта решили, что, отвоевав Ирландию, надо будет захватить Йглм и использовать его как своего рода люнет для атаки на Северную Англию. Отчасти этим объяснялась популярность Элизы при обоих дворах: французском в Версале и английском в Сен-Жермене. Соответственно за последние полгода она столько раз видела и слышала Апнора, что могла бы повторить наизусть начало его истории о бегстве из Англии.

Он отправил своих челядинцев в замок Апнор готовиться к отплытию во Францию, сам же задержался в Лондоне (по его словам, с риском для жизни), дабы проследить за чем-то неимоверно важным. Дело было настолько глубокого и мистического свойства, что Апнор отказывался говорить о нём прилюдно. Следовало понимать, что оно имело какое-то отношение к алхимии или, по крайней мере, что Апнор пытается уверить в этом как можно больше народа. «Я не мог позволить, чтобы некоторые сведения попали в руки узурпатора либо его приспешников, что тщатся показать себя сведущими в материях, им на самом деле недоступных».

Так или иначе, завершив лондонские дела, Апнор вскочил на коня (он был большой ценитель лошадей, так что эта часть рассказа всегда сопровождалась подробной родословной скакуна, куда более выдающейся, нежели у большинства людей) и поскакал в замок. Его сопровождали два пажа с несколькими запасными лошадьми. Всё утро они мчались по южному берегу Темзы. Здесь дорога время от времени пересекает притоки Темзы, и там всегда есть мост или брод.

На одном из таких мостов Апнор приметил одинокого всадника, судя по платью – простолюдина, однако вооружённого. Тот явно кого-то подстерегал.

Слушателям хватило этой подробности, чтобы классифицировать историю, как член Королевского общества классифицировал бы незнакомое растение. Она принадлежала к жанру «Рассказы о том, как на знатного человека напали в дороге негодяи» – самому популярному за французскими обедами. Просторы Франции кишели разбойниками и бродягами, а дворянам, живущим в Версале, приходилось время от времени навещать свои поместья. Дорожные тяготы и опасности входили в число их немногих общих переживаний, а следовательно, служили излюбленной темой для разговоров. Звучали они настолько часто, что всем порядком надоели; тем более ценились новые вариации. Рассказ Апнора отличался двумя достоинствами: действие его происходило в Англии и разыгрывалось на фоне революции.

– Я хорошо знаю этот отрезок пути, – говорил Апнор, – посему отправил одного из пажей, Фенли, по боковой дороге, ведущей к броду в полутора милях выше по реке.

Он концом трости начертил на дорожке грубую схему.

– Мы со вторым спутником осторожно двинулись по главной дороге, высматривая, не притаились ли в кустах сообщники негодяя. Однако их не было – всадник ждал на мосту один!

Слушатели зачарованно внимали – история принимала неожиданный оборот. Обычно в кустах пряталось мужичьё с дубинами.

– Всадник, видимо, заметил, куда мы глядим, и крикнул: «Не тратьте время, милорд, это не засада! Я – один. Вы – нет. Соответственно я вызываю вас на дуэль. Без секундантов». И он вытащил палаш – прямую саблю, двулезую к концу, какую только и могли изобрести простолюдины, которым неосторожно разрешили носить оружие.

Апнор, разумеется, говорил на французском, передавая речь негодяя с самым вульгарным простонародным акцентом. Минуты две он расписывал клячонку противника, полудохлую и вдобавок едва не падающую от усталости.

Граф считался одним из лучших фехтовальщиков двух стран. В молодости он отправил на тот свет немало соперников, но в последние годы почти не дрался, поскольку его манера требовала проворства и остроты зрения. Тем не менее одна мысль, что какой-то шельмец вызвал Апнора на дуэль, рассмешила французов почти до колик.

Апнору хватило ума излагать свою историю в наивно-ироничном ключе.

– Я был скорее… озадачен, чем встревожен. Я ответил: «У тебя передо мною преимущество, любезный. Скажи хотя бы, как тебя зовут и за что ты хочешь меня убить».

«Я Боб Шафто», – отвечал он.

На этом месте слушатели всякий раз замирали – замерли и сейчас.

«Не родственник ли Жаку?» – спросил я. (Ибо такой же вопрос задавали себе те, кто обступил Апнора.)

Он ответил: «Брат». На это я сказал: «Едем со мной во Францию, Боб Шафто, и я отправлю тебя на галеры в солнечное Средиземное море – может, встретишься там с братом!»

Слушатели Апнора пришли в восторг. Все слышали про Жака Шафто, или Эммердёра, как называли его в этих краях. Имя его звучало в разговорах не так часто, как пару лет назад, ибо вести об Эммердёре не приходили с дебоша в особняке Аркашонов. О том, что именно тогда произошло, упоминали редко, во всяком случае – в присутствии де Лавардаков. Элизе оставалось догадываться, что приключился некий конфуз. Поскольку общественное мнение связывало её теперь с семейством де Лавардаков, при ней об этом случае тоже не разговаривали. Она уже не чаяла когда-нибудь выяснить подробности. Джек Шафто, от имени которого французских придворных когда-то бросало в дрожь, превратился в мифического персонажа и быстро забывался. Время от времени его выводили в очередном плутовском романе.

Тем не менее произнести имя Шафто в доме д’Аркашона было не просто дерзостью – это попахивало афронтом. Вероятно, потому-то герцог резко оборвал разговор с Элизой и удалился в противоположном направлении. Такие вещи кончаются дуэлями. Некоторые слушатели заметно нервничали. Однако Апнор ловко повернул рассказ, намекнув, что Джек Шафто жив и гребёт на одной из галер герцога д’Аркашона. Теперь Элиза рискнула обернуться на хозяина дома. Тот стоял багровый, но улыбался; потом удостоил Апнора лёгким намёком на кивок (более сильное движение грозило бы благополучию адмиральской шляпы). Апнор отвечал низким поклоном. Слушатели, поняв, что поединка удалось избежать, засмеялись ещё громче.

Апнор продолжил рассказ:

– Этот Роберт Шафто сказал: «Мы с Джеком давно разошлись, и дело моё никак с ним не связано».

Я спросил: «Так почему ты не даёшь мне проехать?»

Он ответил: «Я утверждаю, что вы хотите вывезти из Англии нечто, вами незаконно присвоенное».

Я удивился: «Ты обвиняешь меня в краже, любезный?!»

Он сказал: «Хуже. Я говорю, что вы лживо заявляете права на английскую девушку Абигайль Фромм».

Я возразил: «Вовсе не лживо, Боб Шафто. Я владею ею так же безраздельно, как ты – своими драными башмаками, что подтверждает документ, подписанный милордом Джеффрисом».

Он сказал: «Джеффрис в Тауэре. Ваш король в бегах. А вы, если не отдадите мне Абигайль, будете в могиле».

Апнор полностью завладел вниманием слушателей – не потому, что хорошо рассказывал, а потому что сумел связать подзабытое, но по-прежнему громкое имя Джека Шафто с бурными событиями в Англии. Разумеется, французскую знать завораживала привычка англичан казнить или вышвыривать из страны собственных королей. Мысль, что Вильгельм Оранский и его английские союзники состоят в тайном сговоре с всемирной сетью бродяг, придавала делу особую пикантность.

Обед уже объявили, и граф видел, что время поджимает. Он быстро свёл повествование к концу, после чего все направились к усадьбе. В этой истории Апнор прочёл Бобу Шафто проповедь, указал тому на место и разъяснил преимущества сословной системы, а тем временем Фенли, переехавший реку вброд, подскакал сзади с намерением заколоть Боба ударом в спину. Боб в последний миг услышал приближающегося противника и взмахнул палашом, чтобы отбить удар. Шпага Фенли вонзилась в круп Бобовой клячонки, и та встала на дыбы. Боб не совладал с лошадью, поскольку отбивался от второго удара (и поскольку людям его звания вообще не след ездить верхом). Тем не менее Боб всё же отрубил Фенли правую руку выше локтя, но в итоге выпал из седла. (Можно вообразить себе веселье слушателей – великолепных наездников.) Он упал «как куль с овсом» на каменный парапет моста. Апнор со спутником поскакали к нему, держа наготове пистолеты. Шафто от страха потерял равновесие и свалился в реку. Здесь история стала подозрительно расплывчатой, поскольку гости вошли в дом и принялись рассредоточиваться вдоль длинного обеденного стола. То ли Шафто утонул, то ли погиб от пули Апнора, который стоял на мосту и упражнялся в стрельбе по увлекаемому течением противнику. «И что есть река, как не озеро, которое вырвалось из указанных ему пределов и теперь беспомощно низвергается в бездну?»

Обед был как обед: мертвечина, приготовленная и приправленная соусами так, чтобы непонятно было, как долго она пролежала мёртвой. Немного ранних овощей; впрочем, зима выдалась долгая, весна запоздала, и на огороде ещё почти ничего не поспело. Очень плотные и сладкие лакомства, выписанные герцогом из Египта.

Элиза сидела напротив герцогини д’Уайонна и старалась не встречаться с ней взглядом. Герцогиня была дама не первой молодости, крупная, но не рыхлая, и носила много драгоценностей, что смотрелось несколько вызывающе. (Их следовало либо заложить, а средства пожертвовать на войну, либо спрятать.) Впрочем, герцогиня носила их хорошо; выручала и внушительность фигуры. Элизу раздражало и само её присутствие, и богатство, и то, что она сделала, а главное – уверенная манера держаться. Другие женщины завидовали Элизиной уверенности в себе; сейчас она поймала себя на сходном чувстве к герцогине д’Уайонна.

– Как ваш маленький сиротка? – спросила герцогиня Элизу в середине обеда.

Вопрос был либо наивный, либо бестактный. Несколько гостей повернули голову в их сторону – словно кошки, заметившие какое-то движение в комнате.

– О, я считаю его не своим, а Божьим, – ответила Элиза, – и он совсем не такой маленький. Ему год – во всяком случае, мы так думаем, поскольку не знаем точной даты его рождения. Уже ходит, чем доставляет уйму хлопот нянькам.

Те, у кого были маленькие дети, рассмеялись. Элиза тонко просчитала ответ, чтобы заранее отбить атаки герцогини по всем возможным направлениям, однако та лишь взглянула как-то непонятно и больше ни о чём не спросила.

Вошёл с депешей молодой офицер, в котором Элиза узнала герцогского адъютанта Пьера де Жонзака. Герцог, прискучивший разговором, с жаром схватил конверт. Гости донимали его шутками о том, что он ничего не ест, однако герцог объяснил, что должен соблюдать диету «из-за пищеварения» и уже поел в одиночестве. Он вскрыл депешу, просмотрел, грохнул ладонью о стол и некоторое время трясся от беззвучного смеха, одновременно мотая головой в знак того, что известие отнюдь не комическое.

– Что случилось? – спросила герцогиня д’Аркашон.

– Донесение было ошибочным, – объявил её супруг. – Францисканцам придётся потушить костёр. Вильгельм Оранский жив.

– Однако нам достоверно известно, что его сбило с коня пушечным ядром, – вмешался граф Апнорский. Как приближённый Якова Стюарта он получал самые свежие известия из действующей армии.

– Да, сбило. Однако он жив.

– Как такое возможно?

Гул за столом не утихал минут двадцать. Элиза поймала себя на том, что думает о Бобе Шафто, который должен был участвовать в сражении на Бойне, если не умер зимой от чумы или других болезней. Когда она случайно посмотрела через стол, то вновь заметила на себе пристальный взгляд герцогини д’Уайонна.

– Теперь об операции, – сказал герцог, раскурив трубку.

Аромат табака заглушил трупный запах, который Элиза впервые почувствовала в беседке – по какой-то причине он преследовал её даже в гостиной. Хотелось встать и распахнуть дверь, чтобы впустить благоухающий розами воздух сада, но это нарушило бы их уединение.

– Она будет включать перевозку большого количества серебра. Я просил бы вас поехать в Лион и обо всём условиться.

– Серебро и впрямь поедет через Лион, или только…

– Да, да. Вы его увидите. Это не просто перевод через Депозит.

– Тогда почему Лион? Есть более удобные места.

– Видите ли, серебро сгрузят с моей яхты в Марселе. Оттуда его проще всего доставить в Лион – по Роне, разумеется.

– Что ж, понимаю. Это самый безопасный путь. Скажите, речь идёт о монетах?

– Нет, мадемуазель.

– А. Мне представлялись пиастры.

– Нет, это чушки. Хороший металл, не перечеканенный на монеты.

– Теперь я лучше понимаю ситуацию. Чушки и впрямь не стоит возить далеко. Вам нужен переводной вексель на банк в Париже.

– Да, совершенно верно.

– Замечательно. В Лионе этим занимаются несколько торговых домов.

– Да. И при обычных обстоятельствах мне было бы всё равно, к какому из них обратиться. Однако в данном случае я попрошу вас не прибегать к услугам Хакльгебера. У меня есть подозрение, что по завершении операции старый бес Лотар будет очень на меня зол. – И герцог рассмеялся.

– Могу ли я заключить, что дело как-то связано с пиратством?

Герцог, очевидно, нашёл вопрос глупым, однако благовоспитанность взяла верх.

– Без сомнения, именно этот ярлык навесит на него Лотар, дабы оправдать любые… встречные меры. Однако на войне такого рода действия вполне законны. Я уверен, что вы не видите в них ничего предосудительного, мадемуазель, учитывая вашу дружбу с Жаном Баром и то, что вы совместно с маркизом д’Озуаром прямо ему покровительствуете.

Он от души рассмеялся, обдав Элизу своим дыханием. На неё повеяло смертью. И ещё неким воспоминанием.

– Что с вами, мадемуазель? Вам нехорошо?

– Здесь очень душно.

– Так идёмте в сад! Мне больше нечего добавить, кроме того, что поездку в Лион вам следует планировать не позже, чем на конец августа.

– Мы с вами там увидимся?

– Неизвестно. Есть ещё один аспект операции, не имеющий касательства к деньгам, но тесно связанный с честью моей семьи. Здесь замешаны личные счёты, которые ни в коей мере не должны вас занимать. Разумеется, эту часть дела я должен выполнить сам – в том-то весь и смысл. Не знаю, где и когда именно. Тем не менее можете рассчитывать, что к своему дню рождения, четырнадцатого октября, я буду в Париже, в особняке Аркашонов. Ожидается великолепное празднество, я уже составляю планы. Будет король, мадемуазель. Тогда мы и увидимся, а если Этьенн выполнит свой сыновний долг, то, думаю, сможем и объявить о счастливом событии!

Он повернулся и подал Элизе руку, и та сдержалась, чтобы не отшатнуться от его запаха.

– Не сомневаюсь, что всё будет, как вы решили, мсье, – сказала она. – Но коли мы выходим в сад, я хотела бы, с вашего позволения, сменить тему и поговорить о лошадях.

– С превеликим удовольствием! Я их большой ценитель.

– Вижу, ибо свидетельства вашей к ним страсти окружают меня с самого приезда. Ещё тогда я заметила, что в вашей конюшне есть альбиносы.

– О да!

– Увидев их, я подумала, что они популярны среди французской знати, и рассчитывала увидеть других таких у короля и благородных господ по соседству. Однако за всё время не встретила ни одного.

– Уж надеюсь! Вся их ценность в том, что они редки и потому заметны. Турецкая кровь.

– Можно ли спросить, у кого вы их купили? Некий французский заводчик вывозит их с Леванта?

– Да, мадемуазель, – отвечал герцог, – и он сейчас имеет честь держать вас под руку. Это я несколько лет назад вывез Пашу́ во Францию из Константинополя через Алжир, путём невероятно сложного обмена.

– Пашу́?

– Производителя, мадемуазель, жеребца-альбиноса, родоначальника всех остальных!

– Наверное, он был великолепен.

– Он и сейчас великолепен, мадемуазель, ибо жив до сих пор!

– Неужели?

– Он стар, и его редко выводят из конюшни, но в тихие вечера вроде сегодняшнего вы можете видеть, как он разминает в загоне дряхлые косточки!

– И когда же вы привезли Пашу́?

– Когда… Дайте-ка вспомнить… лет десять назад.

– Точно?

– О нет, что я говорю! Время летит так быстро! Этим летом будет одиннадцать.

– Спасибо, что удовлетворили моё любопытство и проводили меня в ваш чудесный сад, мсье, – сказала Элиза, наклоняясь к кусту, чтобы понюхать розу – и спрятать от герцога лицо. – А теперь я погуляю одна, чтобы проветрить голову. Возможно, дойду до загона и засвидетельствую своё почтение Паше́.

Как многие другие люди, Элиза за всю жизнь никогда не оказывалась дальше, чем на бросок камня от открытого огня. Всюду что-нибудь горело: печь, костёр, свеча, трубка с табаком или гашишем, кадило, фонарь, факел. То было ручное пламя. Все знают, что огонь может вырваться на свободу. Элиза видела следы пожаров в Константинополе, в Венгрии, где турецкое войско сжигало целые деревни, в Богемии, где на каждом шагу попадались старые крепости, спалённые во время Тридцатилетней войны. Однако ей не доводилось наблюдать, как безобидная искра превращается в бушующее пламя, пока два года назад патриотически настроенная толпа не спалила до основания дом господина Слёйса, уличённого в предательстве республики. Тогда сторонники Вильгельма Оранского кидали в окна факелы. Господин Слёйс и его домочадцы сбежали, не успев заколотить дом. Несколько минут ничего не происходило. Волнение толпы нарастало: свет факелов, медленно догоравших в тёмных брошенных комнатах, доводил её до неистовства. И вдруг в верхнем окне занялось жёлтое зарево – вспыхнула гардина. Вероятно, это спасло жизнь тем нападавшим, которые уже готовы были лезть в выбитые окна и крушить дом голыми руками. Пламя медленно разгоралось, охватывая одну комнату за другой. Зрелище было занятное, но не особо впечатляющее, толпа уже начала скучать. И вдруг в какое-то мгновение пламя переступило невидимый порог и просто взорвалось, охватив весь дом, словно плохо пригнанная одежда. Оно ревело, втягивая воздух, срывая с толпы парики и шляпы. Горящие головни летели, как метеоры. Вихри белого пламени возникали, сталкивались и поглощали друг друга. Земля гудела. Реки расплавленного свинца – ибо в доме хранился свинец – выплеснулись на улицу и растеклись между камнями мостовой светящейся сеткой, остывавшей от жёлтого к оранжевому и красному. В какой-то миг чудилось, будто ещё минута – и пламя охватит весь Амстердам, а за ним всю Голландскую республику, однако его сдержали кирпичные противопожарные стены по обе стороны дома. Стеснённый ими пожар казался ещё страшнее, чем если бы вырвался на свободу – вся ярость сосредоточилась между этими стенами вместо того, чтобы расплескаться и сойти на нет.

Слёзы – субстанция жидкая; педанты могут возразить, что они по своей природе противоположны огню и не имеют с этой стихией ничего общего. И всё же, как Элиза никогда не оказывалась далеко от огня, так поблизости от неё кто-нибудь всегда проливал слёзы. Дети были повсюду, они постоянно плакали. Взрослые – реже, но с ними это тоже случалось, особенно с женщинами. В алжирских баньёлах, в гареме Топкапы, при дворах европейских владык Элиза проводила бо́льшую часть времени в обществе женщин разного возраста и положения, и редкий день проходил без того, что бы хоть у одной глаза не наполнились слезами от боли, гнева, радости или горя. Сама она частенько позволяла себе всплакнуть в одиночестве, особенно после рождения Жан-Жака. Однако те слёзы напоминали пламя свечи или кухонного очага – часть домашней жизни, управляемая, непримечательная.

Порою Элиза видела рыдания другого рода – дикие, до судорог, с вырыванием волос, раздиранием одежды и заламыванием рук. Сама она такого не испытывала до сего вечера, пока не вошла в загон за конюшнями герцога д’Аркашона, на возвышенности Сатори, и не оказалась нос к носу с Пашой – арабским жеребцом-альбиносом, которого видела на пристани в Алжире одиннадцать лет назад. Их с матерью похитили на берегу Внешнего Йглма берберийские корсары, подчинявшиеся, как выяснилось, европейцу. Весь путь до Алжира обеих растлевал в тёмной каюте необрезанный человек с белой кожей, любитель протухшей рыбы. В Алжире они попали в баньёл и стали достоянием некоего торгового предприятия, о котором было известно очень мало, лишь то, что оно импортирует из христианского мира некоторые товары, в том числе рабов, и экспортирует шёлк, духи, оружие, лакомства, приправы и другую восточную роскошь. Как только Элиза немного подросла, её продали в Константинополь в обмен на этого коня. Впрочем, если верить герцогу, обмен был куда сложнее, что усугубляло обиду, ибо означало, что одна Элиза не стоила этой лошади. Тогда она поклялась найти и убить смердящего тухлой рыбой человека из тёмной каюты. Памятуя обширность христианского мира – в одной Франции двадцать миллионов душ! – она полагала, что поиски затянутся надолго.

Это её и подвело. Она прожила в Европе всего семь лет! А первого де Лавардака встретила всего через два, самого же герцога д’Аркашона увидела, пусть издали, через четыре. Будь она чуть внимательнее, его можно было давным-давно узнать и убить.

И чем она вместо этого занималась? Дружила с натурфилософами. Что-то из себя корчила. Зарабатывала деньги, которых всё равно лишилась.

Слёзы, брызнувшие из Элизиных глаз, когда она вошла в загон и увидела Пашу́, соотносились с обычными будничными слезами, как пожар в доме Слёйса с огоньком свечи. Казалось, они выплеснутся из оков тела, примнут траву, зальют луг солёной росой, бросят Пашу́ на распухшие от старости колени, сорвут ограду, заставят деревья гнуться и стонать, как в пургу. Возможно, тогда Элизе полегчало бы, однако вихрь горя, ярости и унижения не вырвался за пределы грудной клетки, поэтому тяжелее всего пришлось рёбрам. И корсет на что-то сгодился – иначе она бы сломала себе хребет. Подобно вспыхнувшему дому Слёйса, она гудела и трещала, а слёзы, бежавшие по щекам, жгли, как расплавленный свинец. На Элизино счастье, гости собрались вдалеке и ничего не слышали за взрывами собственного смеха. Единственным свидетелем был Паша́. Коня помоложе напугало бы превращение графини де ля Зёр в Медею, в фурию. Паша́ только повернулся боком, чтобы удобнее было за ней наблюдать, и продолжил щипать травку.

– Представления не имею, что на вас нашло, мадемуазель, – произнёс рядом женский голос. – Впервые вижу, чтобы на кого-то так подействовала лошадь.

Герцогиня д’Уайонна точно подгадала время. Минутой раньше Элиза не смогла бы остановиться, даже если бы её обступили все гости. Однако рыдания понемногу перешли в медленные всхлипывания, которые Элиза сумела унять, как только поняла, что на неё смотрят.

Она выпрямилась, сделала глубокий вдох и икнула, ничуть не сомневаясь, что выглядит зарёванной и смешной, будто не повзрослела и на день ни душою, ни телом с того времени, когда впервые увидела Пашу́. Эта мысль заставила её невольно втянуть голову в плечи: в тот день она навсегда потеряла мать, сейчас рядом стояла более крупная, сильная, опытная и богатая женщина, материализовавшаяся так же внезапно, как исчезла матушка одиннадцать лет назад. Опасное сравнение.

– Молчите, – произнесла герцогиня д’Уайонна, – вы не в состоянии говорить, а мне безразлично, почему эта лошадь произвела на вас такое впечатление. Учитывая, кто её хозяин, могу лишь предположить, что речь идёт о чём-то невыразимо гнусном. Подробности, вероятно, скучны и мерзки, а главное, не важны. Всё, что меня интересовало, мадемуазель, я увидела на вашем лице во время и после обеда. Теперь я знаю, что вы странно воспринимаете рассказы о девушках, проданных в рабство. Что ваша участь довольно сходна: вы не любите Этьенна де Лавардака, но вскоре будете вынуждены выйти за него замуж. Что вы презираете его отца-герцога. Пожалуйста, не отпирайтесь, не то боюсь, как бы я не рассмеялась вам в лицо.

Она выдержала паузу, давая Элизе возможность возразить, но та промолчала.

Герцогиня продолжала:

– Я читаю подобные ситуации не хуже, чем мсье Бонавантюр Россиньоль читает шифры. Я думала, что мне одной выпала такая участь, пока не попала в Версаль! Довольно скоро я поняла, что человек не должен так несправедливо страдать. Есть много способов исправить дело. Никто не живёт вечно, а многим не следовало бы доживать и до их нынешних лет.

– Я знаю, о чём вы говорите, – сказала Элиза.

В первый миг собственный голос показался ей странным: он принадлежал совершенно другой Элизе, которая только что с криком родилась из прежней. Она прочистила саднящее горло и мучительно сглотнула. Взгляд невольно устремился к мыловарне герцогини д’Аркашон.

– Вижу, – заметила её собеседница.

– Вы бессильны повлиять на мои намерения.

– Разумеется, о, моя гордая девочка!

– Мои цели определены годы назад. Что до средств, возможно, мне бы пригодился ваш совет. Мне безразлично, что будет со мной, но если я стану добиваться своей цели явными средствами, может пострадать дитя в сиротском приюте.

– Так знайте, что вы принадлежите к самому рафинированному обществу, какое видел свет, – сказала герцогиня. – Ему ведомы изящные способы осуществить всё, что только возможно пожелать. Столь знатной даме, как вы, не пристало действовать открыто и грубо.

– Учтите, что речь не о наследстве. Речь о чести.

– Нимало не удивляюсь. Вы меня презираете. Я видела это по вашим взглядам. Презираете, поскольку думаете, будто я стремилась завладеть деньгами покойного мужа. Теперь вы нуждаетесь в моем совете, но прежде даёте понять, что вы лучше меня, ваши мотивы чище. А теперь послушайте меня. В мире очень мало людей, готовых убивать ради денег. Глупо верить, будто французский двор кишит этими редкими индивидуумами. Прежде здесь довольно многие участвовали в чёрных мессах. Вы и впрямь думаете, будто все эти люди просыпались однажды утром с мыслью: «Сегодня я поклонюсь Князю Тьмы»? Разумеется, нет. Просто какая-то девица в отчаянном желании заполучить мужа, чтобы её не отправили до конца дней в монастырь, узнаёт, что такой-то и такой-то готовит приворотное зелье. Она копит деньги, едет в Париж и покупает колдовское снадобье у шарлатана. Ясное дело, оно не действует, но она убеждает себя, будто немного подействовало. Теперь она мечтает о чём-нибудь более сильном, например о магическом заклятии. Шажок за шажком, и вот она уже крадёт в церкви освящённую гостию и отправляется в погреб, где над её обнажённым телом отслужат чёрную мессу. Опрометчивая глупость, рождающая зло. Однако стремилась ли девушка ко злу? Разумеется, нет.

– С юными сердцами, движимыми любовью, мы разобрались, – сказала Элиза. – А как насчёт замужних женщин, чьи мужья умирали внезапной смертью? Они тоже действовали из любви?

– Собираетесь ли действовать из любви вы, мадемуазель? Я не слышала, чтобы ваши хорошенькие губки произнесли слово «любовь». Я слышала слово «честь» и полагаю, что у нас с вами больше общего, нежели вы готовы признать. Вы не первая женщина в мире, готовая мстить за поруганную честь. Всем известно, что Этьенн де Лавардак вас соблазнил…

Элиза фыркнула.

– Вы думаете, дело в этом? Мне плевать.

– Признаюсь, мадемуазель, мне безразлично, почему вы хотите, чтобы ваш брак был кратким, а вдовство – долгим.

– О нет. Этого заслужил не Этьенн.

– Значит, герцог д’Аркашон? Прекрасно. О вкусах не спорят. Однако вы должны понять, что изящные методы не терпят спешки. Если хотите убить герцога сейчас, заколите его. Если хотите некоторое время радоваться его смерти и вырастить своего малютку, запаситесь терпением.

– Я готова терпеть, – сказала Элиза, – до четырнадцатого октября.

Книга 4

Бонанца

Кадисский залив

5 августа 1690

Испанцы, при всей лени и при всём богатстве и обширности своих колоний, способных удовлетворить самую ненасытную алчность, не останавливались, доколе оставались новые неизведанные земли или по крайней мере неоткрытые золотые и серебряные копи.

Даниель Дефо, «План английской торговли»

Одним глазом Джек смотрел в вёсельный порт сквозь неподвижный пласт жара, лежащий на воде, как жидкое стекло на расплавленном олове в чане стеклодува. На низком песчаном берегу скакали белые призраки, огромные и бесформенные. Никто не понимал, что это такое, пока галиот не подполз к берегу, словно таракан по ручке ковша. Тогда выяснилось, что вдоль всего берега тянутся бассейны, в которых на солнце выпаривается соль. Невидимые с моря работники лопатами сгребали её в конусы, холмы и пирамиды. Когда галерники это поняли, то едва не умерли от жажды. Они работали вёслами почти без остановки несколько дней кряду.

Кадис вдаётся в залив, словно каменный нож. Белые здания выросли на нём, как щётка кристаллов. Галера подошла к причалу, выступающему в море, и взяла на борт запас воды; корсары, чтобы держать участников предприятия на коротком поводке, снабжали их водой в очень ограниченном количестве. Однако начальник порта не позволил им задержаться надолго, поскольку (как они увидели, обогнув мыс) в лагуне стояло на якоре множество кораблей, поразивших бы Джека, не бывай он в Амстердаме. По большей части они были крутобокие, с высокой кормой, испещрённые пушечными портами. Джек впервые созерцал испанские галеоны в полной красе – до сих пор ему доводилось видеть лишь обломки на рифе возле Ямайки. Тем не менее узнать их не составило труда.

– Мы не слишком рано, – сказал он. – Теперь остаётся один вопрос: не слишком ли мы поздно?

Они с Мойше де ла Крусом, Врежем Исфахняном и Габриелем Гото переглянулись и разом вопросительно посмотрели на Отто ван Крюйка.

– Пахнет хлопком-сырцом, – сказал тот, потом встал и посмотрел поверх планширя на город. – Грузчики таскают тюки в генуэзские склады. Хлопок как самый объёмистый выгружают первым, значит, галеоны бросили якорь не так давно.

– И всё же, сдаётся, мы опоздали – наверняка бриг вице-короля направился прямиком к Бонанце, – проговорил раис, то есть капитан, Наср аль-Гураб.

– Не обязательно, – возразил ван Крюйк. – Бо́льшая часть кораблей ещё не приступила к разгрузке, значит, не кончился таможенный досмотр. Что там с бакборта, кабальеро?

Иеронимо смотрел через вёсельный порт со своей стороны.

– Рядом с одним из больших кораблей стоит барка под славным стягом его величества, безмозглого от рождения изморыша. – Он пробормотал короткую молитву и перекрестился. Такие или ещё менее лестные выражения частенько срывались с его губ при попытке выговорить «король Карл Второй Испанский». – Скорее всего, это шлюпка кровососов.

– Ты хочешь сказать, таможенников? – уточнил Мойше.

– Да, христоубивец ты краснорожий, дикарь пархатый, именно это я и хотел сказать, прошу извинить мою неточность, – учтиво ответил Иеронимо.

– Однако бригу вице-короля не обязательно проходить таможенный досмотр в Кадисе – можно сделать это в Санлукар-де-Баррамеда, не дожидаясь очереди, – заметил Мойше.

– Вице-король наверняка разместил часть неправедного добра в том числе и на галеонах. У него есть все причины дождаться окончания досмотра, – ответил Иеронимо.

– Ха! Отсюда я вижу Калье-Нуэва! – воскликнул ван Крюйк. – Сегодня она пестрит шелками и страусовыми перьями.

– Это что, улица портных? – спросил Джек.

– Нет, биржа. Половина европейских негоциантов собралась здесь, и все разряжены по французской моде. Год назад они отправили товары в Америку, теперь приехали за выручкой.

– Я вижу его, – проговорил Иеронимо с ледяным спокойствием, от которого Джеку стало немного не по себе. – Он скрыт галеоном, но я вижу на мачте штандарт вице-короля.

– Бриг?! – спросили разом несколько голосов.

– Он самый, – отвечал Иеронимо. – Провидение, что столько лет дрючило нас в жопу, привело наше судно сюда в самое удобное время.

– Так, значит, гром, прокатившийся вчера над заливом, был не грозой, а пушками, приветствующими галеоны, – произнёс Мойше. – Давайте попьём воды, проведём сиесту и направимся к Бонанце.

– Хорошо бы кому-нибудь из нас пойти в город и поболтаться рядом с Домом Золотого Меркурия, – заметил ван Крюйк.

Слова эти сказали бы Джеку не больше птичьего щебета, если бы не внезапное воспоминание.

– В Лейпциге есть торговый дом с таким же названием – он принадлежит Хакльгеберам.

Ван Крюйк продолжил:

– Как лососи сходятся с океанских просторов в устья быстрых рек, так Хакльгеберы стремятся туда, где движутся большие потоки золота и серебра.

– Почему нас должны заботить их кадисские дела?

– Потому что им есть дело до наших.

– Пустой разговор. Ни одного человека с этого галиота не впустят в город, – отрезал Мойше.

– Думаешь, в Санлукар-де-Баррамеда будет иначе? – фыркнул ван Крюйк.

– О, в город я нас провести сумею, капитан, – заверил Джек.

После того как спал дневной жар, они двинулись на вёслах к северу, держась правым бортом к соляным промыслам. Судно их представляло собой полугалеру, или галиот, приводимый в движение двумя латинскими парусами (от которых сейчас, при слабом переменчивом ветре, почти не было проку) и шестнадцатью парами вёсел. Каждым из тридцати двух вёсел гребли двое, так что полный комплект гребцов составляли шестьдесят четыре раба. Как и весь план, вопрос этот был продуман самым тщательным образом. Огромная боевая галера с двумя дюжинами скамей, пятью-шестью гребцами на каждое весло и сотней вооружённых корсаров на борту была бы немедленно атакована испанским флотом. Самой маленькой галере – бригантине – требовалось втрое меньше гребцов, нежели галиоту. Однако на таком крохотном судёнышке было невозможно или, во всяком случае, непрактично держать невольников, так что гребли свободные; подойдя к купеческому кораблю, они выхватывали сабли и превращались в корсаров. Посему бригантина вызвала бы больше подозрений, нежели значительно более крупный галиот; она вмещала до трёх десятков корсаров, в то время как команда галиота (не считая скованных невольников) была куда меньше. В данном случае она состояла всего из восьми корсаров, притворявшихся мирными торговцами.

Галиот имел форму совка для пороха. Под босыми ногами гребцов располагались доски, закрывавшие неглубокий трюм, но больше палуб не было, кроме шканцев на корме, приподнятых, как у всех галер этого типа, высоко над водой. Таким образом, галиот был открыт взглядам почти на всю длину; всякий, заглянув внутрь, видел несколько десятков скованных невольников и распиханный повсюду товар – свёрнутые ковры, кожи и ткани, бочонки с финиками и оливковым маслом. Тощие фальконеты на носу и на корме, куда было не подобраться из-за товара, только увеличивали иллюзию беспомощности. Лишь очень дотошный наблюдатель заметил бы, что гребцы как на подбор исключительно сильные и здоровые – лучшие, какие нашлись на невольничьих базарах Алжира. Десятеро сообщников сидели ближе к бортам, чтобы удобнее было смотреть в вёсельные порты.

– В такой штиль вице-королевского брига придётся дожидаться ночь или две, – заметил Джек.

– Всё зависит от приливов и отливов, – отвечал ван Крюйк. – Нам нужен ночной отлив. И штиль, чтобы уйти от любых преследователей под покровом мрака. На рассвете поднимется ветер, и тогда нас сможет догнать любой, кто увидит…

Он сбился на бормотание, раздумывая о прочих возможных помехах, которые на стадии разработки плана казались несущественными, а теперь, словно тени на закате, выросли до угрожающих размеров.

Медный вечерний свет уже бил в вёсельные порты правого борта, когда галиот чуть ниже осел в воде и затрепетал от встречного течения. Поначалу они ничего не заметили – это была первая крупная река после Гибралтара, да и, если на то пошло, с самого Алжира. Джек руками и спиной чувствовал, почему древние гребцы-мавры назвали её Вади-аль-Кабир – Великой рекой. Когда Иеронимо ощутил веслом её ток, он встал и через порт подставил ладонь гребню волны. Проглотив пригоршню воды, он закашлялся, потом лицо его приняло блаженное выражение. «Пресная вода, вода Гвадалквивира, бегущего с гор, обители моих предков», – объявил он и ещё долго вещал в том же роде. Во время церемонии его весло бездействовало, а следовательно, не могли двигаться все вёсла левого борта.

– Что до меня, – громко произнёс Джек, – я больше знаком с помойными канавами, нежели с горными ручьями, и не могу поверить, что мы проделали такой путь ради удовольствия покружить в сточных водах Севильи и Кордовы!

Иеронимо выпятил грудь и приготовился вызвать Джека на дуэль, однако надсмотрщик вытянул его «бычьим хером» по спине, напомнив всем, что они по-прежнему невольники. Джек задумался, что будет, когда Иеронимо дадут шпагу.

Следующие несколько часов стали сплошным напоминанием об их рабской доле. Гребли вверх по течению, вечернее солнце било в глаза. Ван Крюйк сыпал ругательствами почти без остановки – Джек подумал, что для офицера нет ничего унизительнее, чем смотреть назад, не видя, куда движешься. Постепенно им начали попадаться на глаза верхушки мачт, а слуха коснулся дивный скрежет скользящих в клюзы якорных канатов. Теперь можно было склониться над вёслами и дать роздых усталым спинам.

Наср аль-Гураб, раис, был сыном янычара и алжирки. Он неплохо говорил и на испанском, и на сабире, на котором и сказал сейчас: «Выведите сменных гребцов». Доски приподняли, четверо мокрых невольников вылезли на палубу из трюма и быстро сменили Джека, Иеронимо, Мойше и ван Крюйка. Всё это происходило под парусом, который расстелили якобы для починки, чтобы любопытные матросы с реев или марсов соседних кораблей не приметили странного преображения галерников в свободных. Тем временем – на случай, если кто-нибудь считает головы – четверо корсаров удалились подремать в тень высоких шканцев. Вытащили мешок старой одежды, награбленной у пленных, томящихся сейчас в Алжире, и четвёрка сообщников начала перебирать тряпьё, словно дети, затеявшие игру в переодевание.

– На палубе предпочтительны тюрбаны, – объявил Джек, – потому что у меня волосы соломенные, у ван Крюйка – рыжие, а что до Мойше…

Все довольно долго смотрели на Мойше, пока тот не сказал:

– Дайте кинжал, я отрежу пейсы. Такая уж наша криптоиудейская доля.

– Да отрастут они такими пышными и длинными, чтобы тебе пришлось заправлять их в голенища, – произнёс Джек.

Последний час до заката они провели на высоких шканцах в тюрбанах и длинных алжирских бурнусах. Санлукар-де-Баррамеда вставал над ними с южного берега, где река впадает в залив. Он походил на неумелую уменьшенную копию Алжира – его окружала стена, под ней на песчаном берегу рыбаки разбирали сети. Ван Крюйк мельком взглянул на город, потом вырвал у раиса подзорную трубу, забрался на мачту и долго смотрел на воду, изучая течение и запоминая, где расположен пресловутый подводный вал. Мойше разглядывал предместье выше по течению от города, сразу за крепостной стеной: Бонанцу. Казалось, она состоит исключительно из вилл, каждая за собственной стеной. Через некоторое время ретивый Иеронимо различил над одной из них флаг с гербом вице-короля – во всяком случае, так можно было заключить по хлынувшему из него потоку ругательств.

Джек, со своей стороны, высматривал место, куда с наступлением темноты можно будет подойти на лодке. Между стенами вилл росли, как грибы, бродяжьи лачуги, а вглядевшись, можно было различить и глинистое месиво на участке берега, куда бездомные спускались за водой. Джек запомнил направление по компасу, не зная, впрочем, какой от этого будет толк в темноте, когда их начнёт сносить течением.

– Глупо было идти в город при свете дня, – сказал Иеронимо, – а с наступлением ночи глупо не идти. Ибо сейчас Санлукар-де-Баррамеда посещают только контрабандисты. Если мы не попытаемся сделать что-нибудь незаконное в первую же ночь, то вызовем подозрение властей!

– На случай, если кто-нибудь спросит… какой незаконный предлог мы назовём? – спросил Джек.

– Скажем, что должны встретиться с неким испанским господином, не назвавшим нам своего настоящего имени.

– Испанские господа, как правило, чрезвычайно гордятся своими именами – кто из них отказался бы себя назвать?

– Тот, кто встречается по ночам с еретическим отребьем, – отвечал Иеронимо. – И, на твоё счастье, в этом городе таких хоть отбавляй.

– На вон той шхуне что-то многовато высокопоставленных англичан и голландцев, – заметил ван Крюйк, кося синим глазом на корабль, стоящий ярдах в ста ниже по реке.

– Шпионы, – объяснил Иеронимо.

– Чего они тут высматривают? – спросил Джек.

– Если испанцы спрячут под замо́к серебро, доставленное галеонами, рухнет вся заграничная торговля христианского мира, – объяснил Мойше. – За год обанкротится половина лондонских и амстердамских компаний. Вильгельм Оранский такого не допустит – скорее уж объявит войну Испании. У него лазутчики и здесь, и наверняка в Кадисе, они там, чтобы сообщить, придётся ли объявлять войну в этом году.

– Чего ради испанцам прятать серебро?

– Португальцы открыли в Бразилии новые золотые россыпи и – Даппа тебе скажет – нагнали туда толпы рабов. Через десять лет количество золота в мире вырастет неимоверно, и цена его в серебряном выражении неминуемо упадёт.

– То есть серебро подорожает, – сообразил Джек.

– Поэтому у испанцев есть все основания его придержать.

Покуда они разговаривали, на Испанию спустилась ночь. Погасли огни в окнах Санлукар-де-Баррамеда и на виллах Бонанцы, где закончили готовить обед. Иеронимо рассказал товарищам о привычке испанцев обедать на ночь глядя, и это обстоятельство уже включили в план. Ритм волн, лениво накатывающих на берег, изменился – по крайней мере, так объявил ван Крюйк. Он произнёс несколько голландских слов, означавших «начался отлив», и слез по верёвочной лестнице в заблаговременно спущенный на воду ялик. Здесь он взял анкерок, небольшой (на три ведра) бочонок, оторвал верхнее донце, внутрь положил камней для балласта и установил свечи. Когда их зажгли, он отпустил анкерок в Гвадалквивир и почти час наблюдал, как светящийся буй медленно уплывает в море. Джек тем временем пытался не потерять из виду облюбованное место для высадки, которое постепенно превратилось в чёрное пятно на фоне далёких фонарей.

Они сменили тюрбаны и бурнусы на европейскую одежду, которой в мешке было предостаточно, сели в ялик и двинулись на вёслах поперёк течения. Джек указывал направление к месту высадки. Дважды ван Крюйк приказывал табанить и бросал лот. Иеронимо полдороги прибинтовывал нижнюю челюсть к голове; процесс отнюдь не ускорялся его привычкой размышлять вслух. Размышлять для Иеронимо значило вгонять окружающих в ступор пышными аллюзиями на классическую поэзию. В данном случае он был Одиссеем, горы Эстремадуры – скалами сирен, а длинная полоска ткани – верёвками, которыми Одиссей привязал себя к мачте.

– Если план так же дурён, как это сравнение, мы, считай, покойники, – заметил Джек, когда Иеронимо окончательно примотал себе челюсть.

Прибытие всех четверых в становище бродяг вызвало бы переполох – во всяком случае, так уверил товарищей Джек. Посему он в одиночестве прошёл несколько ярдов по воде и выбрался на берег, где, сочтя, что никто его не увидит (а следовательно, не поднимет на смех), плюхнулся на колени и, как конкистадор, поцеловал землю.

Сейчас ему следовало исчезнуть. Он никогда здесь не бывал, однако про становище слышал. Оно считалось маленьким, но богатым – перевалочным пунктом для бродяжьей аристократии. В нескольких днях ходьбы вдоль побережья, под стенами Лиссабона, раскинулся целый бродяжий город, а дальше путь на север уже хорошо известен. Если поднажать, к зиме можно поспеть в Амстердам, оттуда же добраться до Лондона всегда было несложно, а уж тем более теперь, когда Голландия и Англия – почти что одна страна.

Таков был секретный план, который Джек с самого начала тщательно прорабатывал в голове, не особо вникая в то, как Мойше шлифует и совершенствует свой. Довольно было юркнуть в ближайшие кусты и дальше идти, не останавливаясь. Возможно, это погубит план Мойше, но (как заключил Джек из того немногого, что не пропустил мимо ушей) у них бы всё равно ничего не вышло. Затея, в которой участвует столько народа, изначально обречена на провал.

И всё же ноги Джека отказывались исполнять его волю. Постояв немного, он осторожно двинулся вдоль берега, замирая и прислушиваясь через каждые два шага, однако в кусты так и не метнулся. Что-то – сердце или какой-то другой орган – блокировало команды, которые мозг посылал ногам. Может, потому, что сообщники, в отличие от Элизы, явили ему доброту, верность и снисхождение. Может, потому, что вонь бродяжьего становища и жалкий вид первых увиденных людей явственно напомнили, как беден и грязен христианский мир на большем своём протяжении. К тому же Джек любопытствовал, чем всё кончится – как зритель, что идёт на медвежью травлю посмотреть, медведь разорвёт собак в кровавые клочья или наоборот.

Но что на самом деле сбивало его с пути – или направляло на верный путь, уж как посмотреть, – так это причастность ко всей истории герцога д’Аркашона. За девять месяцев, прошедших с аудиенции у паши, роль герцога вырисовалась гораздо отчётливее – скрывая, что знает турецкий, Даппа сумел многое разузнать.

У Джека не было особых причин забивать голову мыслями о своём недруге – богатом негодяе, каких много. Однако, ошалев от Элизиных чар, он как-то вызвался убить д’Аркашона. Это хоть отчасти напоминало какую-то цель в жизни (поддерживать сыновей всё равно и скучно, и невозможно). Да и сам герцог подлил масла в огонь решимостью достать бродягу из-под земли. Такое обоюдное внимание льстило Джековой гордости. Он видел здесь то, что его парижский приятель Сен-Жорж назвал бы хорошим тоном. Удрать сейчас и до конца дней хорониться от герцога в лондонских трущобах – определённо дурной тон.

Когда Джек и его брат Боб фехтовали на потеху зрителям в Дорсете, их награждали за отвагу и артистизм; если солдаты швыряют мальчишкам мясо за проявления хорошего тона, может быть, мир за то же самое осыплет Джека серебром?

И всё же окончательное решение Джек принял только четверть часа спустя. Он крался по окраине бродяжьего становища, куда не достигал свет костров, считая людей, пытаясь определить их настроение, ловя обрывки разговоров на жаргоне. Внезапно между ним и костром, не больше чем в пяти футах, возник высокий силуэт с замотанной головой и натянутым арбалетом в руке. Очевидно, в соответствии с планом, Иеронимо отправили следить за Джеком и уложить его выстрелом, если попытается улизнуть.

И тут Джек понял, что не сбежит. Не из страха – от Иеронимо он бы ускользнул без труда, – а из дешёвой сентиментальности самого низкого пошиба. Иеронимо всеми фибрами души стремился в Эстремадуру, до которой было рукой подать, и тем не менее намеревался повернуться спиной к ней, лицом почти к неминуемой смерти. Ничего пронзительней Джек за пределами театра не видел. Глаза его наполнились слезами, и он решил остаться с товарищами до конца.

Оторвавшись от Иеронимо, Джек вышел к костру и (немного успокоив бродяг) представился ирландцем, насильно завербованным в Ливерпуле вместе с другими папистами (объяснение до скучного правдоподобное). Далее они сообщил, что они с друзьями хотят до отправки в Америку поклониться чтимому у моряков образу святой Марии Попутных Ветров (согласно Иеронимо, это тоже должно было прозвучать очень правдоподобно) и готовы заплатить несколько реалов тому, кто проведёт их в город. Желающие нашлись сразу, так что через час Джек, Мойше, ван Крюйк и Иеронимо (без арбалета) были в Санлукар-де-Баррамеда.

Иеронимо с ван Крюйком направились в дымные и шумные портовые улицы, а Джек с Мойше – в богатый район на холме. Мойше не знал, куда идти, поэтому они некоторое время бродили, заглядывая в окна, пока не оказались перед домом, украшенным золочёной статуей Меркурия. Памятуя Лейпциг, Джек машинально посмотрел вверх. Хотя зеркал на палке здесь не обнаружилось, он различил огонёк раскуриваемой сигары, быстро померкший в облачке выпущенного дыма, – на крыше дежурил наблюдатель. Мойше тоже его приметил и за руку потащил Джека вперёд. Когда они проходили мимо окна, Джек повернул голову и узрел полустёртое воспоминание из подточенной сифилисом памяти: лысую одутловатую голову над столом, за которым ели и разговаривали несколько человек, по большей части светловолосых.

Когда дом остался позади, Джек сказал:

– Я видел Лотара фон Хакльгебера. А может, его портрет во главе стола – хотя нет, я видел, как шевелятся губы. Ни один художник не смог бы так запечатлеть этот лоб, что пушечное ядро, и злобные глаза.

– Я тебе верю, – произнёс Мойше. – Значит, ван Крюйк был прав. Идём к остальным.

– Зачем была нужна эта разведка?

– Прежде чем наживать смертельных врагов, желательно выяснить, кто они, – проговорил Мойше. – Мы выяснили.

– Лотар фон Хакльгебер?

Мойше кивнул.

– Мне казалось, наш враг – вице-король, – заметил Джек.

– За пределами Испании вице-король бессилен – чего не скажешь о Лотаре.

– Какое отношение ко всей этой истории имеет Дом Хакльгебера?

Мойше сказал:

– Представь, что ты живёшь в парижском особняке. Водонос приходит раз в день. Как правило, но не всегда. Иногда вёдра у него полные, иногда полупустые. А дом у тебя большой, и вода нужна постоянно.

– Вот почему в таких домах устраивают цистерны для воды, – отвечал Джек.

– Испания – большой дом. Ей постоянно нужно серебро, чтобы закупать товары в других странах, например ртуть из рудников Истрии или зерно на севере. Однако деньги поступают раз в год, когда галеоны бросают якорь в Кадисе или раньше бросали здесь. Галеоны – водонос. Банки Генуи и Австрии сотни лет служат…

– Денежными цистернами, – закончил Джек.

– Да.

– Однако Лотар фон Хакльгебер, насколько я понимаю, не генуэзец.

– Лет шестьдесят назад Испания временно обанкротилась, генуэзские банкиры не получили, что им причиталось, и оказались в затруднительном положении. В итоге произошли различные слияния и браки по расчёту. Центр банковского дела переместился к северу. Вот каким образом у Хакльгеберов появился роскошный дом в Санлукар-де-Баррамеда и, надо полагать, ещё более роскошный в Кадисе.

– Но если Лотар здесь, то?..

– То он, наверное, собирается принять серебряные чушки, которые мы намерены завтра украсть, и расплатиться с вице-королём чем-нибудь ещё, например, золотом, которое удобнее тратить.

В портовом районе, уворачиваясь от нетвёрдых на ногах пьянчуг и вежливо отказывая потаскухам, они отыскали ван Крюйка и Иеронимо, изображавших, соответственно, голландского коммерсанта, желающего контрабандой вывезти в Америку партию тканей, и его компаньона-испанца, которому недавно по какой-то причине отрезали язык. Оба сидели в таверне и беседовали с сильно помятым испанским господином, который, как ни странно, неплохо говорил по-голландски. То был cargador metedoro, маклер, посредничающий между контрабандистами-католиками и их протестантскими коллегами. Джек и Мойше прошли мимо стола, показывая, что они здесь, потом встали у выходов на случай непредвиденного столкновения – скорее для порядка, чем из соображений практических, поскольку были по-прежнему безоружны. Некоторое время они ждали, когда ван Крюйк закончит беседу с каргадором. Разговор шёл урывками, поскольку испанец параллельно участвовал в двух карточных играх и в обеих проигрывал. Он явно был из тех, кто в игре начисто теряет голову, и Джек почувствовал сильное искушение ободрать его как липку, однако решил, что сейчас это будет неуместно.

Не то чтобы в прошлом Джек часто руководствовался соображениями уместности. Однако он только сейчас полностью осознал, что упустил единственную возможность бежать, а значит, поставил свою жизнь на карту, точнее, на успех плана, над которым мысленно потешался всего час назад. Плана невероятно сложного и рассчитанного на то, что разные люди проявят в нужное время столь редкие качества, как отвага и сообразительность. Короче, такого, к которому можно примкнуть, только когда другого выхода нет. До сих пор Джек делал вид, будто он со всеми, лишь потому, что рассчитывал вовремя дать дёру.

Однако остальные сообщники были не такие, как Джон Коул[16]. Мойше, ван Крюйк и прочие больше походили на Джона Черчилля[17].

Соответственно, Джек играть не сел, а удовольствовался кружкой пива (первым хмельным напитком за последние лет пять) и платоническим созерцанием шлюшек, первых женщин, на которых мог поглазеть (алжирские тёмные промельки – не в счёт) с тех пор, как расстался с Элизой. Но тогда чёткость картины нарушил летящий гарпун.

Ван Крюйк резко поднялся из-за стола, однако он улыбался. Через несколько минут все четверо бежали вдоль крепостной стены, выглядевшей так, будто матросы на протяжении столетий пытались подмыть её основание струями мочи.

– Мы обо всём условились, – сказал ван Крюйк. – Он думает, будто мой груз прибудет завтра или послезавтра на яхте, которая постарается как можно быстрее миновать подводный вал. Говорит, это обычное дело, и обещает подкупить солдат, чтобы ночью ей подали сигнал из пушек.

Они прошли под статуей Санта-Мария-де-лос-Буэнос-Айрес, которая не произвела на них впечатления – каменная фитюлька в не слишком большой нише, – и покинули город так же, как в него попали, путём небольших взяток. Через час они были уже в Бонанце, отмечали дорогу от бродяжьего становища к вилле вице-короля зарубками на деревьях. Звёзды над Испанией только-только начали меркнуть, когда вся четвёрка вернулась на галиот. Корсары и остальные сообщники сперва возликовали, что план всё-таки начал осуществляться, затем помрачнели и сникли. Все попытались уснуть, но мало кому это удалось.

Утром дым из ван Крюйковой трубки потянулся, клубясь в лучах горячего солнца, вверх по течению, свидетельствуя, что ветерок есть, пусть и совсем слабый – кожей Джек его не чувствовал. Все обрадовались (это значило, что бриг сможет выйти из Кадиса сегодня), за исключением ван Крюйка, усмотревшего в ветерке признак меняющейся погоды. Голландец до конца дня расхаживал взад и вперёд между скамьями, словно надсмотрщик, только бичом не хлопал, а возился с трубкой и мрачно поглядывал на небо. Джек не мог взять в толк, чего ради так изводиться из-за погоды, которая даже и не меняется вовсе, пока, протискиваясь мимо ван Крюйка между скамьями, не расслышал его бормотания и не понял, в чём дело. Голландец не проклинал стихии, а молился, причём не за успех плана, а за свою бессмертную душу. Ван Крюйк попал гребцом на галеры, поскольку не захотел стать корсаром. В долгих спорах на крыше баньёла сообщники убедили его, что речь не идёт о пиратстве, поскольку серебряные чушки вице-короля – изначально контрабандные, а сам вице-король ничем не лучше флибустьера. В конце концов ван Крюйк всё же сдался, но сейчас его терзал страх перед геенной огненной.

Тем временем под шканцами и на той части палубы, которую скрывал расстеленный парус, шли приготовления. Обычным невольникам дали поесть, выпить воды и отдохнуть. Сообщники распаковывали и раскладывали всевозможные странные приспособления. Корсары украшали реи и снасти пёстрыми флажками и вымпелами.

Работа прервалась только раз, во второй половине дня, когда появился бриг вице-короля, тоже под множеством ярких вымпелов и флагов. Поначалу Мойше и другие соучастники испугались, что он доберётся до виллы задолго до темноты и серебро разгрузят сегодня же у них на глазах. Однако бриг, обменявшись пушечными выстрелами с крепостью, остановился перед пресловутым валом. Капитан выслал шлюпку промерить глубину, потом часа два дожидался прилива, прежде чем вновь поднять паруса и войти в реку. Ван Крюйк лежал на палубе, выставив подзорную трубу в вёсельный порт, и смотрел с нервной сосредоточенностью охотящейся кошки.

По реке бриг двигался не быстрее. Стоило ему войти в устье, как паруса обвисли. Их убрали, и в порты нижней палубы просунули длинные вёсла. Бриг медленно пополз к Бонанце.

За это время раис, Наср аль-Гураб, успел поднять якоря. Дело это было долгое – восемь невольников выхаживали шпиль, восемь свободных работали с кабалярингом. Галиот стронулся с места вскоре после того, как бриг его миновал, и быстро догнал более медлительное и крупное судно, после чего начал к нему приближаться. Как только они оказались на расстоянии окрика, на шканцы поднялся мистер Фут в огненном шёлковом кафтане, поднёс к губам начищенный медный рупор и принялся толкать речь. Никто бы не догадался, что он репетировал её месяц. Испанский его был настолько чудовищен, что Иеронимо (голый и прикованный к скамье) корчился от омерзения. В той мере, в какой слова мистера Фута несли хоть какой-то смысл, они должны были убедить испанцев на борту вице-королевского брига, что тех непременно заинтересуют великолепные товары, привезённые мистером Футом, владельцем и капитаном галеры, с Востока. Мистер Фут даже приказал поднять ковёр на гик словно парус.

На палубе брига произошёл раскол между тружениками и руководством. Матросы (по крайней мере те, что сейчас не гребли) были не прочь поразвлечься; они принялись грубо подначивать мистера Фута, прохаживаясь по поводу нелепого убранства галиота и бессвязной речи «капитана». Однако офицерам по должности веселиться не полагалось: они кричали мистеру Футу, чтобы держался подальше. Тот лишь приложил ладонь к уху, как будто не понимает, и приказал развесить ещё более аляповатые ковры на всём возможном рангоуте. Для этого рейса они скупили самый завалящий товар в самых дрянных алжирских лавчонках.

Когда между вёслами брига и галиота оставалось всего несколько саженей, испанский капитан резко взмахнул саблей. По этому сигналу артиллеристы на баке дали выстрел поперёк курса галеры, так что гребцов на передних скамьях освежило фонтаном брызг. Мистер Фут изобразил полнейшую растерянность (что не составило ему никакого труда), досчитал до пяти, обернулся к рулевому и замахал руками как сумасшедший. В алом, пламенеющем под закатным солнцем кафтане он выглядел точь-в-точь как попугай с подрезанными крыльями, которого гоняет по корзине змея. Галиот отстал под смех и улюлюканье команды брига.

Со своей скамьи Джек видел, как скрытый шканцами ван Крюйк набрасывает на бумаге такелаж брига. Наброски должны были пригодиться Джеку, который о таких делах знал больше понаслышке, чем по собственному опыту. Пока они держались близко к бригу, он успел разглядеть двух испанских офицеров, которые забрались на грот-марс и в подзорные трубы усердно изучали галиот. Даже если бы сообщники не знали, что бриг нагружен серебром, они бы догадались об этом по такому проявлению бдительности. За свои труды испанцы были вознаграждены зрелищем нескольких десятков скованных невольников и весьма скромного числа свободных при полном отсутствии вооружения. Что важнее, они основательно рассмотрели галиот и при следующей встрече должны были с ходу его узнать.

Некоторое время на галере царила полная суматоха – достаточно долго, чтобы капитан-испанец поверил, будто купчишки со страха потеряли голову, – затем забил барабан и гребцы налегли на вёсла. Галиот устремился вверх по течению, оставив бриг позади. Примерно через полчаса барабан смолк, и галиот вновь бросил якоря – на сей раз выше Бонанцы, меж зловонных заболоченных берегов. Джека тут же освободили от цепи, и он забрался до середины грот-мачты, откуда смог наблюдать последние четверть часа многомесячного путешествия брига из Веракруса в Бонанцу. На закате испанцы наконец бросили якорь у виллы вице-короля. Над рекой прокатились крики «ура!» и пушечный салют. От причала отошла шлюпка – забрать на берег вице-короля с супругой.

Позже Даппа, смотревший в подзорную трубу, сообщил, что на пристани выставили десяток мушкетёров и фальконет, чтоб палить по чему ни попадя. Но до заката с брига не перевезли ничего, кроме каких-то тюков и сундуков, явно с вещами, а значит, разгрузка откладывалась до рассвета.

– Есть что-нибудь ниже по реке? – выразительно спросил ван Крюйк.

– Паруса, пламенеющие, как уголь, движутся к Санлукару… небольшой корабль[18] под голландским флагом, – объявил Даппа.

– Завтра он поднимет французский, – сказал ван Крюйк, – ибо это должен быть «Метеор» – яхта Инвестора.

С наступлением темноты десятерым сообщникам стало можно передвигаться по палубе, не таясь. Остальных невольников равномерно распределили по вёслам. Аль-Гураб вручил Джеку длинный предмет, завёрнутый в чёрную ткань, и Джек с удивлением узнал свою янычарскую саблю. Она была в новых ножнах, наточенная и начищенная до блеска, однако Джек узнал выщербину от столкновения с Бурой Бесс под Веной. Видимо, сабля всё это время сберегалась у какого-то корсара. Больше всего Джеку хотелось нацепить её на пояс, однако ему предстояло плыть, и сабля утянула бы его на дно. Так что пока он для практики перерубил ею якорные канаты. Теперь они не могли бы остановить галеру, даже если бы захотели, но после того, что планировалось совершить в ближайшие часы, останавливаться в пределах христианского мира было бы самоубийством. А на возню с кабалярингом не оставалось времени. Покончив с канатами, Джек отдал саблю Евгению, собиравшему некий мешок.

В период зимних штормов (когда позволяла погода) галиот с нынешним составом гребцов каждый день совершал двухчасовые прогулки по алжирской гавани ради того, чтобы научиться грести слаженно без барабанного боя. Сейчас он заскользил совершенно беззвучно – во всяком случае, так убеждал себя Джек. Он сидел на носу рядом с Даппой, натираясь смесью сажи и жира. Галиот двигался стремительно, подгоняемый начавшимся отливом. На жёрдочке, заменявшей галере «воронье гнездо», дежурил Вреж Исфахнян. Он уверял, будто видит поток огней в лесу между Бонанцей и Санлукар-де-Баррамеда: сотни (как они надеялись) бродяг с факелами пробирались по меткам, оставленным вчера сообщниками. Отправили их туда слухи, будто в ночь возвращения из Нового Света вице-король будет раздавать милостыню.

– Видно ли «Метеор»? – крикнул ван Крюйк.

– Может, фонарь-другой в море за мелью, но сказать трудно.

– Вообще-то это не важно, главное, что он здесь и начальник порта заметил его до темноты, – заметил Мойше. – Если «сеньор Каргадор» не напился в лёжку, то ходит сейчас по крепостной стене, изводится тревогой за груз на яхте и пристаёт к бомбардирам.

– Не пора ли начинать? – спросил Джек. – От меня разит так, словно я – свиное рёбрышко, которое моя дражайшая матушка позабыла вынуть из печки. Не худо бы искупаться.

– Думаю, пора, – отвечал ван Крюйк.

– Не пойми меня неправильно, – проговорил мистер Фут, – но я вновь говорю: «С Богом!» Вам обоим, тебе и Даппе.

– На этот раз я принимаю твоё напутствие с благодарностью, как и любые другие добрые пожелания, – сказал Джек.

– Увидимся на борту брига или никогда, – сказал Даппа, и они с Джеком прыгнули в воду.

Будь Джек в здравом уме и знай он, что когда-нибудь влипнет в такой план, – ни в жисть бы не разболтал другим гребцам, что вырос в трущобах на берегу Темзы и частенько плавал в тёмной реке между стоящими на якоре кораблями, сжимая в зубах нож. Но сказанного не воротишь! В последние месяцы, пока другие сообщники отрабатывали свои роли, Джек восстанавливал прежние умения и наставлял в них Даппу. Африканец не умел хорошо плавать по той простой причине, что у него на родине реки кишат крокодилами и бегемотами. Однако жизнь научила его приспосабливаться, или, как сформулировал сам Даппа, «есть вещи пострашнее, чем вымокнуть, так что – давай».

Теперь они с Джеком плыли по Гвадалквивиру, толкая перед собой огромную, почти в человеческий рост, бочку, вымазанную смолой и нагруженную тяжёлой цепью, так что край торчал над водой не больше, чем на ладонь. Сверху, как на барабан, натянули кожу, чтобы бочка не черпнула воды и не утонула. Тем временем гребцы, табаня, развернули галиот носом против течения, но Джек с Даппой этого уже не видели.

Они плыли по-собачьи, часто проверяя бочку, которую течение увлекало вместе с ними к морю. Если бы она набрала воды и начала тонуть, узнать об этом стоило как можно раньше, поскольку оба были привязаны к ней обмотанной вокруг запястья верёвкой. Ориентироваться можно было только по огням Бонанцы, где разбогатевшие в Новом Свете испанцы садились сейчас обедать. Джек хорошо запомнил окна вице-королевской виллы. Сейчас там в честь возвращения хозяина пылали все свечи. Однако Джек, к своей радости, видел и небольшую бродяжью армию под стеной.

Они едва не промахнулись мимо брига и в последние минуты вынуждены были изо всех сил плыть поперёк течения. Мощь реки и прилива несла их куда быстрее, чем они предполагали. Джек и Даппа врезались в якорный канат левого борта с такой силой, что он полоснул обоих по коже, оставив длинные ссадины. Бочка проплыла ещё несколько ярдов и застопорилась, чуть не стукнувшись о форштевень брига. Рывок едва не сдёрнул Джека и Даппу с каната, за который те цеплялись, как две улитки.

Некоторое время Джек обнимал тугой канат и просто дышал, закрыв глаза, пока Даппа, потеряв терпение, не ткнул его в бок. Тогда Джек выпустил канат и со всей силы поплыл против течения, преодолевая по нескольку дюймов за гребок, пока не добрался до другого якорного каната, уходящего в воду примерно в трёх саженях от того, к которому Даппа уже привязался закреплённой на груди верёвкой. Джек сделал то же самое, чтобы освободить руки. Он не видел ни зги, но по времени Даппа уже должен был вынуть из бочки всё нужное. И впрямь, когда Джек потянул за верёвку, бочка двинулась к нему. Впрочем, свой конец Даппа не отпустил, и теперь бочка была между ними, как на растяжках, подальше от форштевня. Скоро Джек притянул её к себе и на ощупь отыскал среди холодных звеньев верёвку, потянул её на себя и закрепил на мокром якорном канате морским узлом, который мог завязать с закрытыми глазами. То же самое должен был сделать Даппа со своей стороны. Теперь оба якорных каната соединил свободно провисший трос. В середину его была вплеснёвана петля, называемая кренгельсом. За кренгельс крепилась цепь, превышающая длиной глубину реки в этом месте (которую они знали по сделанным ван Крюйком промерам) и весящая несколько сотен футов.

Поверх цепи лежали различные инструменты, в частности, два топорика, замотанные паклей, чтобы не брякали и, по выражению ван Крюйка, «не будили уток». Джек вытащил их один за другим и перебросил через плечо на плетёных холщовых ремешках. Когда внутри осталась только цепь, он наклонил бочку, чтобы речная вода залилась внутрь. Через несколько минут вес цепи притопил бочку, и трос, который Джек привязал к якорному канату, натянулся. Однако узел держал и не скользил.

Джек боялся, что теперь придётся долго ждать, но то ли они с Даппой провозились дольше, чем предусматривал план, то ли галиот двигался слишком быстро – во всяком случае, почти сразу до них донеслись крики, по большей части на турецком, но некоторые на сабире, чтобы поняла команда испанского брига: «Мы дрейфуем!», «Проснитесь!», «Якоря не держат!», «Гребцов по местам!».

Дозорные на бриге тоже услышали вопли, ударили в колокол и что-то заорали на флотском испанском. Джек набрал в грудь воздуха и нырнул. Перехватывая руки, он спустился по якорному канату, пока уши не заболели невыносимо, то есть сажени на две – глубже, чем осадка галиота, – и принялся резать канат. Работал он вслепую, двигая одну руку поверх другой, чтобы ненароком не оттяпать себе палец. Бесчисленные каболки с верещанием расходились под лезвием.

Одна из трёх стренг лопнула и начала распускаться – Джек почувствовал это щекой, поскольку зажимал канат между головой и плечом, – а две другие напряглись и застонали. Что происходило двенадцатью футами выше, Джек не знал. Если галера и приближалась, то совершенно беззвучно. И тут Джек скорее ощутил, чем услышал приглушённый удар. Он сжался, думая, что корабли столкнулись; из носа пузырями вырвался воздух. Глаза были по-прежнему плотно закрыты, но им предстало видение: бедного Дика Шафто за щиколотку выволакивают из Темзы. Не то же ли самое пережил Дик в последние мгновения? Джек прогнал несвоевременную мысль и вызвал в памяти образ ван Крюйка на крыше баньёла несколько недель назад, когда тот говорил: «В десяти футах от брига я прикажу ударить в барабан один раз, перед самым столкновением – два. Услышите вы, а если повезёт, то и бродяги на берегу, в таком случае они поднимут гвалт».

Джек яростно пилил трос. Он почувствовал, как вторая стренга распустилась веером, словно солнечные лучи, и почти одновременно – что галиот прямо над ним. Внезапно накатила паника, что путь к воздуху преграждает дощатый корпус. Дважды ударил барабан. Джек перерезал последнюю прядь, и канат взорвался у него в руке, как мушкет. Хлопок утонул в куда более мощном звуке – скрежещущем грохоте, будто исполины перекусывают деревья. Обрезанный конец взвился, хлестнув Джека по плечу, но вокруг шеи, как случалось во многих кошмарах на протяжении последних нескольких месяцев, не обвился.

Что-то жёсткое упиралось Джеку в спину – дно галиота! Доски обшивки находили одна на другую, как черепицы; ощупав их, он сразу понял, с какой стороны киль, а с какой – ватерлиния, и поплыл вверх. Вода силилась вытолкнуть его и прижать к галиоту, но он наконец вырвался на поверхность и с лающим звуком втянул воздух.

Над водой неслись крики, но никто не стрелял. Значит, всё шло по плану: испанцы узнали вчерашних незадачливых торговцев и не подумали, что на бриг напали. Перед самым столкновением корсары зажгли фонари по всей длине галиота, так что спросонок выбежавшим на палубу испанцам предстали скованные гребцы и охваченные паникой безоружные хозяева.

Галиот несло прочь от Джека, вернее, сносило его самого. Он развернулся в воде и увидел надвигающийся корпус брига – а может, течение затягивало Джека под него. Корпус у форштевня загибался вверх, чтобы скользить по волнам – точно так же он проедется по пловцу. Нос брига уже заслонил звёзды. Если за что-нибудь не уцепиться – затянет под корпус и протащит под килем. Он вынырнет или не вынырнет несколько минут спустя, живой или мёртвый, освежёванный тёркой моллюсков, наросших на бриг за долгое путешествие по Атлантике.

У Джека было средство спастись: два абордажных топора с длинными рукоятями, маленькими лезвиями и клювом на обухе. Джек развернул один клювом вперёд и ударил в корпус, однако вес руки и топора вдавил его под воду с головой. Течение ударило лицом и грудью о корпус, распластало всем телом по доскам, ракушки впились в кожу, словно рыболовные крючки. Клюв вошёл в доску, но не удержался. Джека потащило дальше, ракушки драли ноги, живот, грудь и лицо.

Происходило то самое, чего он боялся – его протаскивало под килем. Внезапно топорик дёрнулся, пытаясь вырваться из руки, – зацепился за ракушку или застрял в проконопаченном стыке досок. Джек подтянулся; топор сперва держался, затем начал поддаваться – клюв сидел недостаточно крепко, чтобы Джек мог высунуть голову из воды. Однако у него оставался второй топорик. Поскольку Джеку всё равно нечем было себя занять, пока его топят и свежуют, он нащупал в воде второй топор, отвёл руку, превозмогая клятое течение, и со всей дури всадил клюв в корпус. За хрустом раковин последовал дивный звук входящей в древесину стали. Джек подтянулся на обеих руках, отвёл первый топор, вбил в корпус и из последних сил приподнял лицо над водой. Он вдохнул воздух пополам с водой, но хватило и этого. Ещё два удара, и над водой удалось поднять голову и плечи. Джек обмотал ремни топориков вокруг запястий и повис на минуту-другую, просто дыша.

Некоторое время казалось, что в мире нет ничего приятнее и важнее, чем дышать, но как только прошла первая новизна, Джек очнулся и попытался понять, что происходит.

Береговых огней было не видать, значит, их, как и планировалось, снесло вниз по реке. Вероятно, они по-прежнему были где-то между Бонанцей и Санлукар-де-Баррамеда. Однако бриг по-прежнему указывал носом вверх по течению, а якорные канаты оставались натянуты благодаря тяжёлой цепи, волочившейся по речному дну. В сумятице после столкновения с торговой галерой испанцы могли ещё не заметить, что бриг дрейфует.

На палубах – то есть для Джека всё равно что на другом континенте – происходил темпераментный обмен мнениями между мистером Футом и каким-то испанцем (судя по всему, старшим офицером). Последний, видимо, считал, что унижает мистера Фута перед всей командой, излагая тому азы постановки судна на якорь в речном устье. Мистер Фут всячески затягивал разговор, притворяясь, будто недопонимает практически каждую фразу. Его способность выворачивать наизнанку самые простые утверждения годами доводила товарищей до бешенства – теперь и ей сыскалось практическое применение.

Тем временем галерники старательно изображали крайнюю нерадивость – они очень медленно взялись за вёсла и приготовились грести. Да вот беда – различные декоративные элементы высокой кормы галиота зацепились за в высшей степени функциональные детали испанского бушприта, а именно за мартин-гик (рангоутное дерево, отходящее вертикально вниз от эзельгофта бушприта) и проведённые через него штаги. Отцепляли их долго и с большим шумом, что было весьма кстати, поскольку в нескольких ярдах ниже кипела работа, от которой в других обстоятельствах проснулись бы мертвецы.

У брига было нечто вроде слепого пятна рядом с форштевнем. Сам форштевень представлял собой просто переднюю часть киля, выступающую над водой и поддерживающую носовую фигуру, бушприт и ограждение носа. Эта часть корабля рассекает волны и потому лишена портов, чреватых протечкой. Более того, с палубы увидеть её нельзя, разве что пойти в гальюн и просунуть голову в очко (что создателям плана представлялось маловероятным) либо вылезти на бушприт для постановки блиндов. Их сейчас никто ставить не собирался, но опасность оставалась, поскольку несколько матросов выбрались сюда, чтобы отцепить галиот.

С этим Джек ничего поделать не мог, поэтому сосредоточил внимание на более насущных обстоятельствах. Здесь собралась целая толпа! Евгений, Ниязи и Габриель спрыгнули с галиота перед самым столкновением и, очевидно, сумели зацепиться абордажными топорами лучше, чем Джек, – возможно, оттого, что их предварительно не притопили. Они собрались на форштевне – толстом деревянном брусе – вытащили из привязанных к лодыжкам мешков разнообразные инструменты, при помощи обмотанных тряпьём молотков вбили в него железные костыли, а на костыли навесили верёвки, на которых можно было стоять. Джек выпустил один из своих топоров и уцепился за верёвку. Евгений, тоже вымазанный смесью сажи и жира, едва угадывался выше, на другой верёвке. Он протянул руку и вытащил Джека из воды. Теперь оба распластались по корпусу сбоку от форштевня. Евгений пять раз хлопнул Джека по плечу, что означало «нас пятеро». Значит, по другую сторону форштевня закрепились Ниязи с Габриелем, и Даппа тоже сумел избежать килевания.

Следующий час прошёл в состоянии, близком к скуке. Сама по себе обстановка, разумеется, скуку не навевала, но у Джека не было других дел, кроме как висеть здесь и ждать избавления или смерти. Евгений сунул ему в руки мешок, где оказались штаны, пояс и янычарская сабля. Галиот отцепился и двинулся прочь, подгоняемый свежим ветром ругательств со стороны крайне раздражённых испанцев, которые почти сразу увидели, что их снесло отливом более чем на милю. Проверили якорные канаты и обнаружили, что они натянуты, но слабовато. Попытались выбрать якоря, которые оказались «нечисты», то есть запутались в верёвке, привязанной Джеком и Даппой. Изнутри корабля глухо донеслись крики и топот ног – это матросов погнали к вёслам.

Однако только те начали грести, как галиот – который всё это время крался следом – вылетел из темноты со скоростью, какая не снилась пузатому, обросшему ракушками бригу. Они едва не столкнулись носами, но галиот в последний миг повернул вправо (к облегчению Джека и остальных, которых иначе расплющило бы в лепёшку). Галерники подняли вёсла вертикально, и край галиота снёс все вёсла по левому борту брига, превратив его в птицу с отстреленным крылом.

Это была явная атака, первое непреложное свидетельство, что на бриг напали пираты. Капитан-испанец повёл себя так, как и предсказывал ван Крюйк: приказал выкатить пушку и выстрелом подать сигнал гарнизону в Санлукар-де-Баррамеда.

Однако единственный выстрел в ночи трудно истолковать однозначно, особенно когда стреляющий пытается сообщить нечто совершенно невероятное, например, что корсарская галера атаковала бриг вице-короля в одной из главных испанских гаваней. К тому же не успел бриг подать сигнал тревоги, как с другого корабля, дальше в море, прозвучали несколько выстрелов. То был «Метеор», французская яхта, пришедшая на закате под голландским флагом. Тут же с городских стен ему ответила нестройная пальба. Об этом договорился cargador metedoro, убеждённый, что на яхте для него товар, и не желающий утром обнаружить, что она в темноте села на мель.

Вскоре вице-королевский бриг, беспомощно крутящийся на воде, вынесло через мель в Кадисский залив, а никто в городе так и не понял, что же произошло.

Той ночью светила ущербная луна, и Джек смотрел, как она спускается вслед закатившемуся солнцу – раскалённый над кузнечным горном серебряный шар. Рваные клочья облаков лучились в её свете – с океана некстати шла новая погода, означавшая, что завтра преследователям будет помогать ветер.

Да и сегодня свежий бриз со стороны Атлантики оказался на руку жертве. Матросы уже бежали по местам. Джек чувствовал, что испанцы вздохнули свободнее: опасное устье с мелями и стоящими на якоре кораблями осталось позади, теперь у них было довольно воды под килем и какой-никакой ветер. Через несколько минут они бы подняли паруса и отошли подальше от города, чтобы дожидаться рассвета без риска налететь на мель.

Испанцам было невдомёк, что галиот, снеся им вёсла, вышел в залив и преобразился в совершенно другое судно. В проходе между скамьями лежал неимоверно большой ковёр, свёрнутый в рулон длиной ярдов десять. Сейчас этот ковёр (если всё шло по плану) уже плыл, развёрнутый, где-то в Кадисском заливе. Его прежнее содержимое – прямой еловый ствол со склона Атласских гор, оструганный, заточенный, как игла, окованный железными обручами и снабжённый острым железным наконечником, – установили на носу галеры наподобие бушприта, но ниже, чтобы не путался в штагах и мартин-гиках. Железный наконечник должен был сейчас скользить над водой со скоростью десять узлов, имея пятидесятитонный галиот позади и один испанский бриг с сокровищами прямо по курсу.

План предполагал ударить бриг в раковину, то есть ближе к корме, где меньше больших пушек. Единственный минус состоял в том, что пятеро сообщников на форштевне не могли видеть приближающийся галиот (даже настолько, насколько вообще можно что-нибудь различить в млечном свете садящейся луны). Однако внезапные крики с другого конца брига стали для них сигналом к действию. Они выждали минуту, слушая удаляющийся топот ног, и забросили абордажный крюк на ограждение носа. Каждый потянул верёвку, убеждаясь, что крюк зацепился (за что и насколько прочно, судить не приходилось), дёрнул несколько раз для верности и повис над водой, болтаясь, как маятник.

Руки Джека, занемевшие на холодном океанском ветру, едва не разжались; он немного проехался по верёвке, прежде чем сумел уцепиться за неё ногами. Дальше оставалось только взобраться по ней, а поскольку занятие это было привычное, Джек, к собственному изумлению, первым перевалился через ограждение и почувствовал стосковавшимися ступнями прочные доски.

Он стоял в той части корабля, которая называется гальюн. Луна висела низко; мачты, такелаж и редкие человеческие фигуры представали серебряными столбами, палуба же, словной чёрный пруд, была совершенно невидима. На корме происходила сумятица. Разом грянули несколько пистолетных выстрелов, заставив Джека вздрогнуть. В тот же миг раздался звук мощного газоизвержения; Джек обернулся и увидел испанца, сидящего на скамье со спущенными штанами. Испанец ошалело смотрел на Джека, потом начал было вставать, но Джек навалился сверху, вдавливая плечо в живот противнику, чтобы не закричал. В конце концов он втиснул испанца задницей в очко, так что голые сверкающие коленки оказались устремлены в небо. Тот выбросил одну руку, словно абордажную кошку, к сложенному на скамье камзолу, на котором лежал заряженный пистоль, однако Джек мигом приставил ему к животу остриё янычарской сабли.

– Это я забираю, сеньор, – сказал он, беря свободной рукой пистоль.

Остальные как раз перебрались через ограждение, и вовремя, потому что в этот самый миг с кормы донёсся оглушительный треск. Джек не без пользы провёл несколько лет гребцом у берберийских корсаров, во всяком случае, он сразу узнал звук, с каким железный наконечник тарана входит в корпус европейского судна. Через мгновение палуба вздрогнула так, что все пятеро запрыгали, силясь удержать равновесие.

Ниязи вылез на палубу ближе всех к корме, и к нему тут же бесшумно метнулся со спины испанец с ножом в руке. Однако удар пришёлся по воздуху – Ниязи затылком почувствовал опасность и отскочил в сторону. В следующий миг он уложил противника ударом сабли наотмашь.

Даппа, Габриель, Евгений и Джек начали действовать, не сговариваясь. У плана были сложные части, но только не эта. На середине обеих мачт брига имелись платформы, называемые марсами, куда вели ванты. Сейчас фока-марс был свободен. Джек кинул пистолет Даппе; тот сунул оружие за пояс и полез вверх. Евгений заряжал пистоли, которые захватил с собой (не имело смысла брать их заряженными, порох бы всё равно промок). Джек и Габриель двинулись к корме вдоль левого и правого борта соответственно. Джек орудовал саблей, Габриель – двуручным изогнутым мечом японского производства, который одолжил ему из коллекции трофеев некий капитан-корсар. Они рубили не головы, а фалы – тросы, пропущенные параллельными рядами через блоки и служащие для подъёма и спуска реев, на которых держатся паруса.

Покончив с этим, Джек и Габриель забрались по вантам на грот-марс, где трое испанских матросов запоздало увидели, что осаждены с двух сторон. Один выхватил пистолет и навёл на Джека, но Даппа с фока-марса прострелил ему руку. Через мгновение с палубы выстрелил Евгений, но промахнулся, если вообще куда-нибудь целил. Два невредимых испанца совершенно опешили, поняв, что их обстреливают с бака собственного корабля через мгновение после того, как протаранили с кормы – разумнее было оставить их растерянными и нерешительными, чем раненными и злыми. Джек и Габриель вылезли на марс одновременно, под угрозой сабель разоружили двух невредимых матросов и настоятельно посоветовали обоим спуститься на палубу. Евгений забросил наверх два мушкета, всё ещё не заряженных.

Впрочем, это не имело значения. Ибо Иеронимо, стоящий на шканцах галиота, увидел подвиги Джека и Габриеля. Поднеся к губам тот самый рупор, в который всего несколько часов назад мистер Фут предлагал вице-королю ковры, он произнёс цветистую речь на безупречном испанском. Джек не настолько хорошо знал язык, но уловил упоминание о Нептуне (в чьих владениях они сейчас находились) и Улиссе (собирательный образ сообщников), который проник в некую пещеру (устье Гвадалквивира), обитель циклопа (вице-короля или его брига), и спасся оттуда, поразив циклопа в глаз заострённой палкой (уже без всяких метафор; они буквально так и сделали). Речь, гремящая из рупора, была бы великолепна, если бы не перемежалась божбою, от которой матросы пятились и осеняли себя крестом.

Завершив первую порцию риторических фигур, Иеронимо представился восставшим из преисподней Десампарадо (как будто могли ещё оставаться сомнения). Он напомнил испанскому капитану, что бриг полностью выведен из строя и дрейфует в Кадисском заливе, на марсах стоят вооружённые мушкетами захватчики, и (на случай, если кто-нибудь недостаточно испугался) соврал, будто пустотелый таран, находящийся сейчас внутри брига неподалёку от крюйт-камеры, начинён десятью фунтами пороха, которые взорвутся по одному его, Десампарадо, слову.

Джек имел удовольствие наблюдать весь спектакль из приватной ложи. Он слышал, как при первых же словах Десампарадо у испанцев вырвался общий вздох. Сражение окончилось в тот же миг. При упоминании пороха пистоли и сабли со звоном полетели на палубу. Капитан и один, может, два офицера готовы были драться, но это уже было не важно. Матросы, вымотанные переходом через Атлантику, не желали отдавать жизнь за то, чтобы вице-король стал чуточку богаче, когда всего в паре миль зазывно светились окна кабаков и борделей Санлукар-де-Баррамеда.

Шесть берберийских корсаров – в тюрбанах и с ятаганами – поднялись на борт брига вместе с остальными сообщниками. Двое корсаров при бичах и мушкетах остались на галиоте напоминать гребцам, что те по-прежнему под властью Алжира. Матросов разоружили, согнали на ют и направили на них фальконеты, заряженные картечью, возле которых поставили корсаров или соучастников с горящими факелами. Офицеров заковали в кандалы и закрыли в каюте, возле которой встал на страже корсар. Мистер Фут остался с пленными и сварил им шоколад: общий вердикт гласил, что наилучший способ не дать испанским офицерам выйти из ступора – это позволить мистеру Футу развлекать их лёгкой беседой.

Иеронимо повёл аль-Гураба, Мойше, Джека и Даппу в трюм, к ящику для ядер, сбил исполинский замок и откинул крышку. Джек, приученный жизнью везде ждать разочарования и подвоха, приготовился увидеть чугунные ядра или вообще ничего, кроме крысиного дерьма. Однако содержимое ящика блестело, как драгоценный металл – и блестело жёлтым.

Джеку вспомнилось, как он нашёл Элизу в подкопе под Веной.

– Золото! – воскликнул Даппа.

– Нет, так только кажется из-за света, – возразил Иеронимо, двигая факелом туда-сюда, – это серебряные чушки.

– Для чушек они слишком правильной формы, – заметил Джек. – Это слитки очищенного металла.

– И всё равно они серебряные – золото в Новой Испании не добывают, – упорствовал Десампарадо.

Сейчас Джек кое-что понял насчёт превосходительнейшего дона Иеронимо Алехандро Пеньяско де Альконес Квинто: у того в голове сложилась легенда вроде тех, что записаны в ветхих книгах его предков. Легенда эта для него – единственный смысл жизни. Она заканчивается тем, что здесь и сейчас он найдёт груз серебряных чушек. Обнаружить нечто другое – злая насмешка судьбы; найти золото так же плохо, как не найти ничего.

Мысли Джека и возражения кабальеро прервал резкий звук. Раис вытащил из кошеля на поясе монету и бросил на слиток. Она зазвенела и улеглась – серебристо-белая на жёлтом бруске.

– Это пиастр, на случай, если вы забыли цвет серебра, – сказал Наср аль-Гураб. – Под ним – золото.

Мойше прочистил горло.

– Думаю, в еврейском языке нет подходящего слова, – промолвил он, – поскольку мы не рассчитываем на подобное счастье. Однако, если не ошибаюсь, христиане называют это благодатью.

– Я бы назвал это «цена крови», – сказал Даппа.

– Оно всегда было ценой крови, – заметил Иеронимо.

– Ты как-то рассказывал, что на серебряных рудниках Гуанахуато трудятся свободные, – напомнил ему Даппа. – Золото должно быть из Бразилии, где работают вывезенные из Африки рабы.

– Менее получаса назад ты на моих глазах выстрелил в испанского матроса – где тогда были твои принципы? – спросил Джек.

Даппа сверкнул глазами.

– Их пересилило нежелание увидеть, как моему товарищу выпалят в лицо.

Иеронимо сказал:

– План не предусматривал, что мы найдём золото вместо серебра. Теперь у нас в тринадцать раз больше денег, чем мы рассчитывали. Скорее всего, дело кончится тем, что мы друг друга перебьём – возможно, сегодня же ночью.

– Твоими устами глаголет твой демон, – изрёк аль-Гураб.

– Мой демон всегда глаголет истину.

– Мы будем продолжать по плану, как если бы это было серебро, – объявил Мойше.

Иеронимо возмутился:

– Вы все или грязные лжецы, или недоумки! Очевидно, нам нет никакого резона отправляться в Каир!

– Резон есть, и самый что ни на есть основательный – там будет ждать Инвестор, чтобы забрать свою долю.

– Сам Инвестор?! Или ты хочешь сказать, представители Инвестора? – встрепенулся Джек.

Мойше ответил: «Это ничего не меняет», но встревоженно переглянулся с Даппой.

– Я слышал, как один из чиновников паши шутил, будто Инвестор отправляется в Каир – ловить там Али Зайбака! – Раис хотел разрядить обстановку, однако, к собственному изумлению, добился прямо противоположного результата.

Мойше покачнулся, как будто у него потемнело в глазах.

– Зачем тратить время на болтовню о каком-то французишке? – спросил Иеронимо. – Пусть сучий выблядок ловит свои химеры хоть на краю света, нам-то какая печаль?

– Ответ прост: он приставил нам нож к горлу, – отвечал аль-Гураб.

– Это как?! – воскликнул Джек.

– Яхта здесь не только для того, чтобы отвлекать гарнизон, – объяснил корсар. – Для этой цели сгодилась бы любая старая посудина.

– Турок говорит дело, – сказал Даппа Джеку по-английски. – «Яхта» означает «преследователь», и это самый быстроходный корабль, какой я когда-либо видел. Она может кружить вокруг нас, паля из пушек при каждом заходе.

– Так «Метеор» должен уничтожить нас, если мы рыпнемся, – проговорил Джек. – Но как французы узнают, что пора с нами кончать?

– Прежде чем двинуться отсюда, мы должны подать горном определённый сигнал. Если не подадим или подадим неправильный, яхта накинется на галиот, как львица на корзину с цыплятами, – сказал турок. – Подобным же образом мы должны подавать сигналы турецким галерам, которые будут сопровождать нас вдоль берберийского побережья, и французским кораблям, которые сменят их в Средиземном море.

– И ты, разумеется, единственный, кто знает эти сигналы? – со смехом полюбопытствовал Даппа, по обыкновению находя забавным то, что совсем не должно было развлекать.

– Хм… куда катится мир, если французский герцог не готов поверить на слово ватаге развесёлых удальцов вроде нас? – проворчал Джек.

– Интересно, знал ли Инвестор с самого начала, что на бриге золото? – произнёс Даппа.

– Интереснее, узнает ли он об этом завтра? – сказал Джек, глядя в глаза раису.

Аль-Гураб ухмыльнулся:

– На сей счёт сигнала не предусмотрено.

Мойше хлопнул в ладоши и провозгласил:

– Думаю, капитан старается выразить более общую мысль: даже если кто-нибудь… – взгляд в сторону Иеронимо, – склонен обратить неожиданную удачу в предлог для интриг и двурушничества, мы не получим возможности обмануть, предать или убить друг друга, если сейчас же не перетащим золото на галиот и не двинемся дальше.

– Это только оттягивание развязки, – вздохнул Иеронимо. Видно было, что хорошее настроение вернётся к нему не скоро. – Всё равно конечным итогом станут раздоры и кровавая баня.

Он нагнулся и двумя руками с сопением оторвал слиток от штабеля.

– Раз, – сказал Наср аль-Гураб.

Мойше шагнул вперёд и взялся за слиток, присел, поднатужился и поднял его из ящика.

– Не тяжелее деревянного весла, – объявил он.

– Два, – сказал раис.

Даппа, поколебавшись, взялся за слиток, словно золото было раскалено докрасна.

– Белые облыжно называют нас людоедами, – проговорил он, – и теперь я им становлюсь.

– Три.

– Веселее, Даппа, – подбодрил Джек, – вспомни, что вчера ночью я мог убежать, но послушался беса противоречия.

– И что с того? – бросил через плечо Даппа.

– Четыре, – сказал аль-Гураб, глядя, как Джек берёт слиток.

Джек двинулся по трапу вслед за чернокожим.

– У меня одного был выбор. И – что бы ни говорили кальвинисты – никто по-настоящему не погиб, пока сам себя не сгубил. Вы все – просто звери, которые отгрызают себе ноги, чтобы выбраться из капкана.

  • Когда, преследуемые Врагом
  • Ожесточённым, падали в провал
  • Стремглав под сокрушительной грозой
  • Разящих молний, жалостно моля
  • Спасения у бездны и в Аду
  • Ища убежища; когда в цепях,
  • На серном озере, стенали мы,
  • Не хуже ль было?
Мильтон, «Потерянный рай» [19]

Таран оставили у брига в заднице и двинулись на вёслах прочь примерно за час до рассвета. Один из корсаров играл на горне басурманский мотив. Почти весь прежний товар и балласт отправили за борт, пока золотые бруски передавали по цепочке через палубу брига в галиот. К восходу солнца бриз превратился в устойчивый западный ветер. Первые лучи явили взглядам колоссальную гряду облаков, начинавшуюся на западном горизонте и закрывшую половину неба. От такого зрелища любые моряки заспешили бы в безопасную гавань, даже если они не на беспалубной, лишённой якорей скорлупке, бегущей людского беззакония и Божьего гнева.

От Гибралтара их отделяло семьдесят или восемьдесят миль. В безветренную погоду на такой путь потребовалось бы более суток; сейчас они имели шанс добраться засветло.

Ван Крюйк смотрел не на облака, которые пока были в будущем, а на волны, которые с рассветом запенились белыми барашками.

– Они смогут делать узлов шесть, – сказал он, имея в виду преследователей-испанцев. – Этот красавчик – восемь, – кивая на «Метеор», как раз показавшийся вдалеке.

Джек знал, что галиот, недавно очищенный от ракушек и покрытый восковой мастикой, под парусами и на вёслах тоже сможет развить восемь узлов.

Другими словами, сегодня они, возможно, могли бы уйти от яхты и обрести свободу, но прежде надо было бы одолеть корсаров на борту. А под конец дня им предстояло положиться на других корсаров для защиты от испанцев. Оставалось следовать плану.

Первые несколько миль от Санлукар-де-Баррамеда до Кадиса напоминали утреннюю прогулку в духе тренировочных рейсов вокруг Алжира. Однако «Метеор» – теперь под французским флагом – поднял все паруса и начал обходить их с запада. Возможно, французы просто проявляли бдительность, а может, готовились взять галиот на абордаж, отнять добычу и отправить их всех назад в рабство или на корм рыбам. Потому на подходе к Кадису галерники уже гребли изо всех сил. Два испанских фрегата вышли из гавани и дали по предупредительному выстрелу – очевидно, ночью из Бонанцы прискакали конные гонцы с известиями.

День превратился в одуряющий страшный сон, медленное нескончаемое умирание. Джек грёб, и его стегали бичом, потом роли менялись, и сам он стегал гребцов. Он стоял над дорогими ему людьми и видел только рабочий скот, бил их в кровь, чтобы гребли на йоту быстрее, а потом так же били его. Раис грёб, и собственные невольники рвали об него бичи. Галиот превратился в открытый ковш крови, волос и кожи, единое живое тело: скамьи – рёбра, вёсла – пальцы, барабан – сердце, бичи – оголённые нервы, пульсирующие в кишках корпуса. Таким был первый час, таким был последний; очень скоро всё стало невыразимо ужасно и оставалось таким беспрерывно, бесконечно, хотя и длилось всего день – так в недолгий кошмарный сон укладывается целое столетие. Другими словами, они выпали из времени, из истории, потому и летописать тут нечего.

Они начали возвращаться в человеческий облик только после заката, понятия не имея где. На галере было явно меньше людей, чем на восходе, когда вёсла коснулись воды и пропел горн. Никто точно не знал, почему. Джек смутно помнил, как множество рук перекидывали окровавленные тела через планширь и как его самого пытались выбросить за борт, но остановились, когда он задёргался. Джек думал, что мистер Фут не пережил этого дня, пока не услышал хриплое дыхание из темноты и не обнаружил бывшего владельца «Ядра и картечи» под куском парусины. Остальные сообщники тоже уцелели, во всяком случае, были на галиоте. Кто выжил, а кто нет в такой день, определить трудно. Ясно было одно: им уже никогда не стать прежними. Джек сказал про зверя, отгрызающего себе ногу, чтобы уменьшить моральные терзания Даппы, но сегодня метафора стала явью; даже если Мойше, Иеронимо и прочие ещё дышали и по-прежнему были на борту, какая-то их часть осталась позади, отгрызенная. В ту ночь Джеку не пришло в голову, что по крайней мере для части из них перемена могла быть к лучшему.

Из темноты закапал дождь. Они лежали животом на скамьях, давая воде промывать раны. Волны нахлёстывали на галиот с разных сторон. Некоторые боялись, что галиот налетит на мель у берегов Испании. Однако ван Крюйк – когда обрёл дар речи и закончил молиться о прощении своих грехов – сообщил, что видел Тарифу с левого борта, озарённую алым закатным светом. Итак, ветер вынес их в Средиземное море, справа были корсарские страны, и все они отныне принадлежали славному прошлому Испании.

Мальта и далее

Конец августа 1690

– Со времён Пророка моё племя разводит верблюдов в зелёных предгорьях Дар-Нуба, в Кордофане, над Белым Нилом, – рассказывал Ниязи, покуда галиот неспешно скользил в проливе между Мальтой и Сицилией. – Вырастив, мы гоним их в Омдуман, что на слиянии Белого и Голубого Нила, а дальше ведомыми только нам тропами, когда вдоль Нила, когда через пустыню, в каирский Хан-эль-Халили. Это величайший базар верблюдов, и не только верблюдов, во всём мире. Также случается нам подниматься по Голубому Нилу и переваливать через горы в Аддис-Абебу, либо далее, порою доходя до портов, откуда гружённые слоновой костью суда берут путь на Мокку.

В отличие от моего товарища Иеронимо, я не горазд красиво излагать мысли и расскажу лишь, что в одном из таких походов многие мои сородичи заболели и умерли. Все в нашем племени – великие воины. Однако в том переходе мы так ослабли, что на горном перевале не смогли отбиться от дикарей, никогда не слышавших слов Пророка. А может, они слышали эти слова, но не вняли им, что ещё хуже. Короче, у них есть обычай, по которому юноша не считается взрослым и не может жениться, пока не оскопит врага и не принесёт верховному жрецу орхидеи его мужественности. Итак, мужчин моего племени, не умерших от болезни, выхолостили – всех, кроме меня. Я ехал позади каравана, чтобы предупредить, если на нас нападут сзади. Подо мной был великолепный скакун. Заслышав звуки сражения, я поскакал вперёд, моля Аллаха даровать мне смерть в бою. Однако, приблизившись, я услышал крики: вопили те, кого холостили, но я различил, как мой брат, уже кастрированный, зовёт меня по имени. «Ниязи! – кричал он. – Скачи прочь! Встретимся в караван-сарае Абу Гашима! Ибо отныне ты будешь мужем наших жён, отцом наших детей, Ибрагимом нашего рода!»

1 Здесь и далее перев. Т. Поповой.
2 Окончена (фр.), ворота (арабск.), город (фр.), работа (исп.). (Здесь и далее примечания переводчика помечены арабскими цифрами, примечания автора – звёздочками.)
3 Английская потовая лихорадка (фр.).
4 «Ничего себе совпаденьице!» – воскликнул Джек, живший в Париже у Исфахнянов; однако остальные закатили глаза и, кажется, прикусили язык, давая понять, что совпадениями тут и не пахнет – по крайней мере в том, что касается армянской стороны.
5 Vereenigde Oostindische Compagnie, то есть Голландская Ост-Индская компания.
6 Здесь и далее перев. А. Гутермана.
7 Справедливо (фр.).
8 Принцесса Элеонора Саксен-Эйзенахская, обедневшая вдова и мать шестилетней принцессы Вильгельмины-Каролины БранденбургАнсбахской. Элиза свела с ними дружбу в Гааге.
9 Почему бы и нет? (фр.)
10 Маркиз считал отцом ребёнка своего единокровного брата Этьенна; в таком случае оба были бы незаконными отпрысками рода де Лавардаков.
11 Возглас в фехтовании – признание, что укол соперника достиг цели (фр.).
12 Услуга за услугу (лат.).
13 Прекрасная дама, лишённая милосердия (фр.).
14 В той части Франции, о которой говорила Элиза, Сона и Луара текут параллельно на расстоянии примерно пятьдесят миль, но в разных направлениях. Сона – на юг до слияния с Роной и далее к Марселю. Луара – на север к Орлеану, далее на запад к Атлантическому океану. В нескольких милях севернее Лиона между реками расположен волок – дорога, вернее, целое сплетение дорог, ведущих через перевал к Роанну, лежащему в верховьях Луары.
15 Французы не признавали Вильгельма королём Англии.
16 Лондонский жох, который украл якорь ценой жизни Дика Шафто, и тут же напился мертвецки пьяным, так что его разоблачили на следующий день.
17 Человек, не слишком приятный в общении, но умеющий доводить дело до конца.
18 «Корабль» в таком контексте означает любое трёхмачтовое судно с прямой парусной оснасткой.
19 Здесь и далее перев. Арк. Штейнберга.
Продолжить чтение