Ты здесь?

Размер шрифта:   13
Ты здесь?

1 глава. Отрицание

Поразительно всё же, с каким упорством порою человек способен отрицать очевидные вещи.

©Джонатан Коу

Я никогда не боялся смерти, потому что знал, что рано или поздно придется уйти. Как бы ни хотел и как бы ни верил в бессмертие – все рушилось. Трудно говорить о бессмертии, когда видишь чужую смерть настолько близко, что невольно хочется спрятаться в шкаф и не выходить оттуда до тех пор, пока все не встанет на круги своя. Будто папины рубашки и мамины платья обязательно спрячут от тягости этого бремени.

Мне всегда казалось это забавным – сравнение смерти и жизни, как нечто неделимого, правильного, сбалансированного. И в непредсказуемости сего бытия всегда было свое очарование, потому что чаще всего фантазия рушилась об айсберг реальности, уходя ко дну и оставаясь тем самым осколком, что нечаянно резал рот при попытке проживать это чертово крошево из стекла. И так, наверное, было правильно – не знать своего завтра, но помнить о своем вчера. Без угадаек, без розовых фантазий (стекло очков ведь чаще всего бьется вовнутрь), без романтизации будущего.

Я знал, что это было глупо. Знал, что это было ребячеством чистой воды и что мои попытки бегства никогда не делали мне чести. Но меня эти игры, сколько себя помню, всегда привлекали.

Я частенько играл в прятки, особенно в детстве. Прятался в самых потайных местах, куда ребенку забраться проще, чем взрослому. Папа любил меня искать – у него это выходило бесподобно. Такое умение приводило меня в восторг: казалось, он всегда знал, куда я сумею забраться в этот раз. Он находил меня под кроватью, за шторой, парящей над паркетом, в углу, где стояли коробки с книгами и утварью, которой никто не пользовался. Он находил меня внутри кухонных шкафчиков, куда мне с трудом удавалось вмещаться, в чулане, где колыхались узоры паутин. Везде, на самом деле. Он и в будущем знал, где я любил прятаться, когда становилось плохо или хотелось о чем-то подумать. С легкостью умел предугадывать каждое мое действие, о котором я еще и помыслить не успел, но уже собирался сделать.

В такие моменты я чувствовал, что мы с ним находимся на определенной волне, когда читать человека можно даже без слов. Папа многое видел. Больше, чем кто-либо другой. И словно чувствовал, когда мне стоит дать время для того, чтобы успокоиться и прийти в себя. Может, я напоминал ему чем-то себя в его годы, может, его поступки объяснялись нажитым опытом. Честно, я не знаю. Но во все времена, когда мне по-настоящему было плохо, грустно или одиноко папа оказывался рядом, и я чувствовал себя рядом с ним так, словно был закрыт от урагана огромной стеной.

Мне было десять, когда теряющиеся в ладонях капли дождя исчезали под покровом кожи. Огромное темное небо, будто бездна, утягивающая за собой корабли и судна, возвышалось над головой. На пляже было безлюдно; холодный морской воздух хлестко бил по лицу и заставлял слезы засыхать неприятной липкой коркой, которую стирала жесткая ткань промокшей насквозь кофты. Я сидел на мокром песке, трясясь от холода, и вглядывался в бушующее море. Тогда мне казалось, что оно отлично передает мое настроение и все те чувства, что расходились меж сеточками вен и текли прямиком до сердечной мышцы.

Смерть дедушки оставила свой несгладимый отпечаток, заставивший задуматься о том, что в жизни помимо хороших моментов могут случаться и плохие. Это было похоже на весы – с одной стороны горячо, с другой – холодно, и смесь эта была той самой гармонией, про которую все время пытаются сказать нам взрослые. Будто не бывает всегда хорошо или всегда плохо – есть определенный баланс. Нужно только научиться его видеть.

В том возрасте видеть баланс было чем-то несвойственным. Детям мириться с реалиями жизни труднее всего – все для них в беззаботности дней кажется правильным и привычным. Что игрушки, спрятанные под ёлкой, действительно приносит Санта или что купленные бейсбольный мяч с перчаткой всегда будут использоваться на заднем дворе при игре с папой, а не пылиться где-то под кроватью, когда пора юности захлестнет калейдоскопом иных чувств. Что смерть – это чей-то вымысел вроде тех же сказок, написанных кем-то и для кого-то. И что-то невольно внутри меня говорило о том, что ничего уже не будет прежним. Мне не хотелось верить, как и не хотелось признаваться себе в том, что моя беззаботная детская жизнь резко перестала быть таковой. Я вдруг осознал, что открывшаяся правда приблизила меня к очередному этапу, когда настало время покинуть свою страну грез и принять мир таким, какой он есть на самом деле.

Неспешные папины шаги раздались за спиной аккурат к тому моменту, когда дрожь стала бить меня буквально всего изнутри. Накинутый на плечи теплый плед и зонт над головой не явили желаемой радости или облегчения. И только его ладонь, опустившаяся на мои мокрые волосы, вдруг заставила слезы с новой силой политься из глаз.

Он сказал мне, что переживать смерть близких – это нормально. По его задумчивому лицу нельзя было догадаться: раздосадован он, опечален или не чувствует совсем ничего. Папе крайне легко было спрятать все свои эмоции под замок, улыбаясь даже в самые непростые моменты. Этот тоже не был исключением, и я смотрел на него так долго и так упрямо, что клянусь, если бы это было возможно, то на его лице обязательно бы появился ожег.

Папа и сам неплохо играл в эти глупые ребяческие игры, несмотря на то, что уже давным-давно не был ребенком. И эта его черта стала моим негласным атрибутом в будущем, о чем я порой жалею: прятаться глубоко внутри всегда чревато последствиями.

Мама же, в отличие от него, прятки ненавидела – наверное, в силу того, что сама мало умела прятаться и прятать больное в себе. Ей наши игры всегда претили, сколько бы раз мы не пытались играть в тайне от нее. Она будто всегда знала и чувствовала – на подсознательном уровне – что мы с папой можем учудить в следующий раз, и потому казалась весьма строгой и… серьезной для человека, который вставал рано утром для того, чтобы испечь мои любимые оладьи или сделать самые вкусные на свете вафли.

Она много чего не любила. Например, когда я не доедал яблочные дольки и они засыхали, страсть к травмоопасным занятиям или мою мазню по обоям, которую ей приходилось отмывать. Мама всегда ругалась из-за этого. А порой грозилась выпороть за мое своенравное поведение. Иногда я её боялся: чересчур недовольной и страшной она в те моменты казалась. С пушистыми волосами, что отливали золотом при косых лучах лампы, раскрасневшимися щеками и серьезным взглядом, в глубине которого я видел самого себя.

Помню, что в один из дней, когда вместо мелков или карандашей я решил использовать маркер, она терла стены до красноты пальцев. Открытые на распашку окна впускали свежий воздух, струящийся вдоль кожи. Я отсиживался под кроватью, наблюдая за её спиной, половина которой была скрыта свисающим покрывалом. Пение птиц смешивалось с её негромким, но тяжелым дыханием, разносившимся по комнате и отбивавшим у меня в висках. Мне не было страшно. Я мало чувствовал себя виноватым за желание украсить стены рисунками, пускай и не такими умелыми, какими видел их в своей голове. Но совесть моя в то время наряду с пониманием, что это неправильно, клокочуще вибрировала в груди.

Мама никогда не была злой. Строгой, требовательной, но не злой. Воспоминания о ней до сих пор отдаются чем-то горьким на языке и болезненно-тягучим в районе солнечного сплетения.

Так странно. Я думал, что уже давно ничего не чувствую. Думал, что смог смириться со всем и принять ту самую действительность, в которой они оба продолжали оставаться рядом. Однако… Невозможно смириться со смертью. Ты никогда не будешь готов принять факт того, что остался один. Что единственное, что у тебя осталось – помимо альбомов с их фотографиями – лишь самые дорогие сердцу моменты, которые отчаянно хочешь пережить из раза в раз. И тогда начинаешь задаваться вопросом: а был ли вообще искренне счастлив с тех самых пор?

Я был только там – в отрывках воспоминаний из детства, где краски и правда казались на несколько тонов ярче. И огибая время скорби, все думал, что эмоции, распирающие изнутри, однажды покинут. Наглая ложь – даже спустя пять лет, что прошли в бесконечной попытке отпустить и принять, рана, покрывающая большую часть тела, так и не затянулась. Она кровоточит, гноится, пульсирует, ноет. Не проходит и не хочет проходить, будто напоминая о том, что ты еще здесь. Что жив и надо двигаться дальше.

У меня не получается, сколько бы я не пытался: эффект наполненного вещами шкафа, в котором прячешься от самого себя, заставляет убегать от реальности во что-то несерьезное и обыденное. С каждым днем выходить оттуда становится все сложнее. А принимать реальность – еще хуже. Остается лишь помнить. О том, что тебя окружало, о том, каким ярким было солнце и какой теплой была мамина рука. О том, как пах табак в бабушкиной трубке или о том, каким красивым мне казался папин цвет глаз – словно само море, над которым медленно сгущался туман.

Я часто возвращаюсь к воспоминаниям о родителях. Школьные годы в памяти какие-то мутные. Как только пытаюсь представить, что делал в то время, то нескончаемое ощущение одиночества разрывает ребра пополам, не давая возможности дышать полной грудью. Наверное, мозг до сих пор пытается заблокировать ту или иную информацию, спасая меня тем самым от правды. Может, оно и к лучшему, и мне не стоит возвращаться в то время умом.

Только терять воспоминания – больно. И совсем не потому что я не помню большую часть своей жизни. Я не помню себя. Каким был с другими людьми в те годы? Таким, каким являюсь и сейчас – отстраненным и потерянным? Или дружелюбным и добродушным? Сложно сказать. Настоящее, как и прошлое, остается все таким же непонятным. Своеобразный ребус, что кручу в руках и к которому никак не могу подобрать точную комбинацию.

Здесь – в этих отрывочных воспоминаниях и мыслях – я чувствую себя живым. Рука все такая же, ладонь – большая и на вид шершавая. Родительский дом невообразимо большой и, при этом, маленький, сужающийся до спальни, гостиной, ванной и кухни, где солнечный свет заливает пол и стены. Тени по-прежнему клубятся в углах, паутина там же, где и была, когда я в последний раз прятался в чулане. Пахнет затхлостью, вперемешку с оседающей пылью, что освещают ломаные лучи солнца. Почти ничего не изменилось. Кроме наполненности – мебели минимум, живых – ни души. Ощущение родного дома эфемерное, еле осязаемое и легкое, как пушинка.

Я делаю шаг, и доска под тяжестью ботинка трещит, заставляя клубы пыли подниматься ввысь и кружиться вокруг. Нос начинает чесаться, но я упорно игнорирую сей факт, оглядывая взглядом комнаты. Моя была в южной части дома, там, откуда открывался чудесный вид на волны. Море разбивалось о берег, шумело и переливалось на солнце. Мое утро всегда начиналось с наблюдения за ним.

Я всегда любил море, соленый запах, которым пропитывались волосы, лижущую пятки морскую волну. Много времени проводил на пляже, пока мама лежала на шезлонге и наслаждалась детективами Сидни Шелдона. Я лепил из песка замки, смотрел на голубое плавучее небо, прикрывая испачканной рукой от палящих лучей глаза, и дышал полной грудью, мечтая о том, чтобы лето никогда не заканчивалось.

Смотря на ту же гладь, за которой наблюдал раньше, я не чувствую ничего, кроме тоски и горечи. Не только по тому времени. Я сожалею о многом в своей жизни, и мысли о случившемся до сих пор заставляют черепную коробку разрываться на части от невообразимой боли.

– Лео! – шаги позади становятся звучнее. – Где ты? Эй, куда ящики с пивом? Оставить в гостиной или на кухню?

Я оборачиваюсь, встречаясь взглядом с Арчи – другом из колледжа. Как всегда, в излюбленной рубашке в клетку, потертых джинсах и с беспорядком на светлой голове. Солнце яшмой расплывается на кончиках коротких волос, отблескивает и теряется меж прядями. Он держит в руках один из ящиков, что наполняют багажник его пикапа, и смотрит на меня выжидающе, но не торопит с ответом – чувствует, что дом, в котором я не был с пятнадцатилетнего возраста, хранит в себе призраков прошлого. Он обводит комнату, в которой я раньше жил заинтересованным взглядом и, подхватывая ящик за дно, широко улыбается.

– Миленько тут у тебя. О, что это накалякано? – указывает взглядом на тот самый рисунок, оттереть который маме так и не удалось. Я делаю шаг, пальцами касаясь стены, где солнечные зайчики играют в догонялки. – Похоже на верблюда.

– Это жираф.

– Тогда почему у него горб?

– Мне было семь, а анатомия в тот период времени не была моим главным увлечением.

– Что не говори о сейчас, – хмыкает Арчи.

– Пошел ты, – улыбаюсь. – Неси пиво в гостиную. Можешь поставить возле стеллажей.

– А ты? – спрашивает он. Взгляд снова цепляется за море, что отблескивает сквозь грязное и пыльное окно комнаты.

– Сейчас подойду.

Я слышу, как Арчи прикрывает ногой дверь, а затем и его удаляющиеся вглубь дома шаги, и вновь осматриваюсь. Обои пожелтели, люминесцентные звезды остались нетронутыми и наверняка до сих пор светятся в темноте, создавая недолгую иллюзию волшебства. Мне нравилось, лежа в постели, водить по ним пальцами, будто вычерчивая своеобразный путь от точки А до точки Б. Они все такие же неприятные на ощупь и покоцанные возле плинтусов. Кровать привычно стоит в углу, куча моих детских фотографий покоится на комоде. Толстый слой пыли на мебели, занавесках, что раньше отливали нежно-голубым, в воздухе. Глаза цепляются за учебники, ручку с изображением молнии Маккуина, разрисованные тетради. Потолок по-прежнему белый, с невообразимыми узорами, принимающими разную геометрическую форму. Все, как и тогда.

Я улыбаюсь. Вспоминается что-то хорошее и теплое. Такое же, как разливающееся по небу солнце. Мне кажется, что плечи обнимает что-то легкое, практически осязаемое. Но задерживаться в этом чувстве дольше не решаюсь, в последний раз останавливая взгляд на том самом жирафе, контур которого расплылся по желтоватым обоям со звездами. Помню, что мама в тот день готовила рагу – этот запах никогда не сможешь забыть, даже если пожелаешь. Черный маркер тек и пачкал пальцы, но я упорно водил им по шершавым стенам вдоль звезд и меж ними. Силуэт у жирафа был нечетким и таким же смазанным, как и сейчас, а кривые полосы отпечатывались на коже и одежде черными плывущими пятнами. Мамин недовольный голос из глубин сознания до сих пор раздается в ушах. Как же она тогда ругалась!

Шаг. Палящие лучи сменяются серостью, оставляя комнату пустой и привычной глазу. Звезды тусклые, небо – серое, а барабанящий по крыше дождь возвращает меня в реальность. Рука на вид все еще шершавая, большая, но я её не чувствую. Я и себя, если честно, совсем не чувствую и даже не вижу. Занимательно, что краткие воспоминания тех дней принимают настолько реальную форму в моих глазах. Будто позволяют вернуться обратно и попытаться исправить то, что должно произойти. Я бы хотел, честное слово, хотел бы. Но все, что мне остается – это молча наблюдать и ждать.

Долго ли?

Треск паркета под тяжестью моих ног больше не слышим. Я вижу следы от висящих на стенах картин, стоявшей когда-то в гостиной мебели. Пусто. То, что у меня внутри, окружает меня и снаружи – здесь ничего нет.

Гостиная остается все такой же пустой. Я усаживаюсь на пол. Дымящиеся вокруг тени двигаются в такт ветру и навевают очередное воспоминание.

– Элли, правда или действие?

– П-правда.

– Тебе нравится кто-нибудь в этой комнате?

Элли заметно краснеет, бросая секундный взгляд на меня. Девичьи пальцы подрагивают от волнения, светло-каштановые волосы липнут к пухлым щекам и лбу. Она молчит, кусая край губы и сверлит взглядом свой напиток, не решаясь отвечать на провокационный вопрос. Я думаю, что ей страшно признаться в своих чувствах на глазах друзей и знакомых. Наверное, стоило бы ей улыбнуться, чтобы дать призрачную надежду хотя бы на что-то. Но я это не делаю.

Элли стремительно покидает гостиную. Я провожаю её фигуру взглядом. Праздник становится не таким, каким планировался изначально – слишком душно, слишком… пусто внутри при всей попытке доказать самому себе, что это не так. Я заглядываю в свой стакан и делаю глоток, что обжигает пищевод и разливается по телу, как нагретая смола.

Алкоголь горький, неприятный, но я продолжаю хлебать его вместе с остальными. Чужие улыбки, смех, маска веселья на моем лице – происходящее немного отвлекает, но не спасает от навязчивых мыслей. Голова с течением времени становится пустой, а картинка перед глазами – плавающей. Размытые силуэты, голоса, слышимые будто из-под толщи воды. Я чувствую слабость в теле и то, как желудок неприятно обжигает спазм. Тошнота вырывается сначала на ковер, а потом и мне на ноги.

– Вот так, приятель, давай, – доносится до слуха. Кто-то цепко хватается за мои плечи, приподнимая с пола. Глаза слипаются, губы – тоже. Хочется пить, но новый позыв вновь обжигает горло и пытается вырваться наружу. Через несколько мгновений я опускаюсь на что-то мягкое. Шум стихает под мерным дыханием откуда-то сбоку. – Фиби, поищи тазик. Эй, приятель, никто же не думал, что ты так быстро накидаешься. Я надеялся, что мы еще потягаемся.

– Сид, в ванной уже кто-то есть.

– Дерьмо! Поищи тогда лучше газету. Я переверну его, чтобы он не захлебнулся в собственной рвоте.

Вижу усталую улыбку сквозь прикрытые не до конца веки. Дышится тяжело, ком в горле не дает обжигающей консистенции выйти наружу, заставляя желудок болеть и скручиваться. Сид переворачивает меня на бок и вздыхает.

– Полежи тут немного. Я скоро вернусь.

Я слабо киваю и стараюсь не отключаться. Но он так и не возвращается.

Это последнее, что я помню. Последнее живое ощущение перед тем, как отключиться и провалиться куда-то в темноту. Тяжесть собственного веса в какой-то момент испарилась, и дышать стало настолько легко, будто кто-то наконец снял с меня гранитную плиту. Последовавшая за этим темнота сменилась чем-то светлым, приятным, обволакивающим, и мне казалось, словно я куда-то лечу.

Танцующие под закрытыми веками образы вновь принимают форму собственной комнаты.

Потолок все такой же белый, а музыка за стеной все такая же громкая. Мое тело очертаниях темени выглядит неестественным, моим и не моим одновременно.

Крик, что должен сотрясать стены, всего лишь сотрясает меня внутри. Осознание приходит не сразу, оно похоже скорее на укус комара, когда через время рана начинает зудеть и желание расчесать её становится буквально единственным, о чем думаешь. Все кажется не настоящим, реальность фонит и трещит, раскалываясь на части.

Я судорожно оглядываюсь, судорожно пытаюсь понять, что происходит, но не получается. Потому что такого не может быть. Не со мной. Не сейчас. Не в момент, когда я вернулся домой и хотя бы немного сумел ощутить себя целым. И в попытке отогнать от себя эти мысли начинаешь ощущать скребущуюся по внутренностям панику, пытаешься дышать, ущипнуть себя в конце концов!

Мне страшно, и я кричу-кричу-кричу. Громко, так, что будь я жив мог бы сорвать связки. Но никто не слышит, не видит, не чувствует. Ни когда раздается чей-то плач, ни когда в комнату заходят медики и грузят мое тело в мешок, ни когда дом к утру остается пустым и погруженным во мрак.

И все, что остается – это наблюдать. Как забирают все вещи, напоминающие о тебе и о прошлом. Как фоторамка с изображением родителей разбивается в коробке, когда кто-то кидает в неё футбольный мяч. Как наполненный когда-то дом пустеет, а вместе с ним пустым остаешься и ты. Даже слезы, что текут из глаз, не ощущаешь.

Мне больно – больше не быть собой. Больше не быть живым. И я стараюсь об этом не думать. Но когда ты мертв, единственное, что тебе остается – это вспоминать, наблюдать, ждать чего-то. И от этого не по себе. От ежедневных скитаний по пустому дому в попытке воспроизвести все воспоминания снова. Наблюдать за жизнью из-под грязного стекла, понимая, что это мало смахивает на тот самый фильм про любовь с Патриком Суэйзи, когда в конечном итоге все герои обретают покой. Это напоминает проклятье, своеобразную расплату за те плохие вещи, которые когда-либо совершал в жизни. Я одинок там, где когда-то был жив и счастлив.

Не знаю, сколько времени прошло с тех пор. Дни медленные, тянутся, как карамель, навевают лишь ожидание. Чего? Я и сам не знаю ответа.

Я всегда думал, что после смерти наступает забвение. Так или иначе, но ты уходишь, перерождаешься или отправляешься куда-то далеко. Все ложь. Нет никакого рая, ада и других выдуманных кем-то миров. Есть смерть, а есть жизнь, и я – где-то между ними. Я мертв, но все еще в мире живых.

Недосягаем, не слышим, но существуем.

***

– Нет, Мириам, не стоит. Да. Нет. Да. Хорошо. Я позвоню позже. Пока.

Она не стесняется курить прямо в доме, перемещая сигарету к краешку губ. На вид не больше тридцати. Черные – как непроглядная тьма – волосы, забранные в хвост, острые черты лица, об которые, если бы я был жив (о, самоирония!) с легкостью мог бы порезаться. Маленькая – рост едва ли достигает пять и семь футов. Тягает коробки из стороны в сторону и дышит настолько тяжело из-за жары на улице, что мне кажется, будто это и мое дыхание тоже.

На дворе, судя по распустившимся во дворе цветам, лето. Её кожа – бледная и покрытая мелкими татуировками – поблескивает на солнце. Она бросает трубку в карман спортивных штанов. Вздыхает. Оглядывает масштаб работы и вновь принимается таскать элементы декора в гостиную, не забывая выпускать клубы дыма изо рта.

Вижу её не первый раз: уже была здесь с риелтором, рассматривая дом; с той самой Мириам – противной блондиночкой, от высокого голоса которой хочется лишить себя слуха.

Это занимательно. Вот так просто взяла и купила дом, принадлежавший когда-то моей семье. Не знаю, что даже и сказать: то ли счастлив, что снова нахожусь в компании живого человека, то ли испытываю очередной приступ меланхолии в отношении того, что мертв.

Скучающе рассматриваю её из-за угла, то и дело цепляясь взглядом за татуировки. Интересное сочетание маленьких пауков и зеленых листов, в которых они прячутся. Выглядит красиво и необычно. Хочется рассмотреть поближе, а еще, что лучше – коснуться. Но если первое осуществить – не проблемно, то со вторым выходит накладка. Я уже пробовал сдвигать предметы, касаться людей, проходя сквозь них, но все, что показывают в фильмах про призраков – чушь. Я всего лишь материя, не имеющая физических возможностей. Так что пугать жильцов до сердечного приступа у меня не выходит, также, как и докричаться. Возможно, единственное, что они на себе ощущают – мой взгляд. И то не факт.

Да и жильцов до нее здесь, к слову, не было. Риелтор явно умолчал о судьбе хозяина дома, но даже если бы сказал правду, вряд ли бы это что-то изменило. Цены у побережья кусаются, район отнюдь не молодежный, для семейства дом тоже маловат, хоть мы и жили здесь втроем. И я не знаю, может, по воли судьбы, а может потому что я и правда чем-то насолил кому-то свыше, но другие здесь не задерживались. И мне хочется думать, что именно она останется здесь для того, чтобы изменить это. Чтобы просто жить, вновь сделав это место таким, каким я его помню. И от мыслей этих я, почему-то, улыбаюсь.

Она опускается на пол, не переживая о том, что может запачкать домашнюю одежду в пыли и грязи, принесенной с улицы грузчиками. Я присаживаюсь рядом и вожу пальцами по воздуху в том месте, где короткие волоски выбиваются из хвоста. Вблизи моя сожительница выглядит иначе: на коже проглядываются веснушки в районе щек и проколотого носа. Золотая сережка переливается в лучах рыжего солнца, которое освещает её лицо и серые – почти, как у моей матери – стальные глаза.

Выглядываю из-за плеча, ловя её секундное замешательство. Но не придаю этому особо значения, прекрасно зная, что она меня не видит.

Приютившиеся на ветках цикады, тем временем, продолжают щебетать свою песнь.

***

Её зовут Айви и у неё – огромный шрам на спине, рассматривая который, сразу же вспоминаю о своем рассечённом колене, куда наложили пару швов. Травм, конечно, было больше, включая разодранные локти, часть щеки, которую я не успел прикрыть при падении, а еще содранной мочке уха. Мне тогда было около тринадцати, летний солнечный день пах чем-то сладким, цветущим, и при спуске на скейте нога поехала куда-то в сторону.

Было больно. Я рыдал, как маленький ребенок, который поскользнулся на ровном месте и упал, стукнувшись подбородком. Сидел и смотрел, как кровь заливает кожу, одежду и как багровеет колено, белея под тяжестью надавливаемых пальцев.

У меня было много подобных ситуаций. Мама часто называла меня ходячей болячкой, а когда я что-нибудь ломал, злилась за мою легкомысленность на этот счет. Она всегда переживала за мое здоровье, особенно, когда я старался делать вид, что мне на самом деле не больно. Сдерживал слезы, кусал внутреннюю сторону щеки, стоило врачу прикоснуться к месту, что ныло. А потом, когда мы возвращались домой – каждый к своему делу – отчитывала отца за травмоопасные подарки, вроде того же скейта или роликов. Она всегда боялась, что я сломаю себе шею и навсегда останусь инвалидом. А, может, вообще умру, с моим-то везением.

Череда переломов, ушибов и посещения больниц закончилась к годам семнадцати, когда их обоих уже не было в живых. Я остался жить с бабушкой, взявшей надо мной попечительство, и решил, что приношу ей итак слишком много проблем, вроде ежедневных скитаний по городу или игнорированием нравоучений по поводу и без.

Мне нужно было взяться за голову. Нужно было перестать быть разочарованием для человека, который был всей моей семьей. Осознание этого пришло резко, в один из дней, когда бабушка заперлась в собственной спальне, и доносившийся оттуда тихий плач вызвал во мне нескончаемое ощущение стыда за то, кем я был и пытался казаться. Я прекрасно понимал, что она переживала, и потому стал уделять внимание учебе, завел, вроде как, друзей, чтобы снова вернуться к привычной жизни. Но вспомнить остальное не получается, сколько бы я не пытался. Те дни почему-то смазаны. Напоминают отголосок, неяркую вспышку, что лишь на секунду ослепляет глаза. И только одно до сих пор всплывает перед взором, медленно собираясь по кускам.

Май пах растущими в саду ирисами. Причудливые шапки украшали подъездную дорожку нашего с бабушкой дома, и я часто замечал её копошащейся возле них подобно пчелке-наседке, что заботливо поливала их из лейки и срезала пару бутонов для украшения кухни. Погода стояла теплая, не слишком жаркая, но настолько солнечная, что порой приходилось скидывать джинсовку и упрямо засовывать её в недры рюкзака. Тренировку по футболу в тот день отменили, и вместо того, чтобы прыгнуть в школьный автобус с остальными, я решил прогуляться. О чем жалею до сих пор.

Нагретые солнцем половицы дома скрипнули, стоило мне переступить порог. Бабушка должна была быть дома, так как по средам в прачечной у нее был короткий день, и она наверняка уже должна была готовить что-нибудь вкусненькое. Но в доме было подозрительно тихо. Я двинулся на кухню в надежде, что бабушка просто не услышала моего прихода, но все оказалось куда неожиданней, чем мне в тот момент думалось.

Она лежала на полу с тоненькой струйкой крови у рта. Кухонный нож, которым обычно нарезала овощи, валялся где-то в стороне. Её лицо, что обрамляли седые паутины волос, выглядело умиротворенно, словно она просто прилегла на пол для того, чтобы поспать. Клокочущая внутри меня паника затерялась где-то между вскриком и резким движением к ней в попытке привести в чувство. Её ладонь, что безвольно лежала рядом, была еще теплой, но осознание, что она уже мертва выбило из груди весь воздух. Я прижал её к себе, укачивая как маленького ребенка, и снова ощутил разъедающую внутренности пустоту, что так упорно пытался из себя вытравить после смерти родителей. Но она, казалось, разрасталась во мне подобно метастазам, и я не знал, что теперь буду делать.

Уже в тот момент я почувствовал, что рядом со мной витает смерть. Не хотел в это верить, но все мое естество кричало об этом. Интуиция – интересная все-таки вещь. Жаль, что я никогда к ней не прислушивался. Возможно, сделай я это, многого в моей жизни можно бы было избежать.

Я мотаю головой, чтобы избавиться от наплывших воспоминаний. Пар в ванной заставляет зеркало покрываться легкой дымкой, через которую рассмотреть силуэт Айви становится сложно. Я изначально не собирался за ней подглядывать, просто… сложно устоять, когда понимаешь, что больше не один.

Интересно, скоро ли она признается, что видит меня? Или глаза обманывают снова? Хочется думать, что нет.

Пару раз я уже ловил себя на мысли, что Айви что-то замечает. Много совпадений, объяснить которые мне не под силу. Например, при попытках коснуться её – а их бесконечное количество, ибо мне нравится думать, что однажды все-таки получится – она сразу старается уйти в сторону. А когда мне становится скучно, и я начинаю болтать, волосы на её теле встают дыбом, пускай лицо и остается бесстрастным. Это, возможно, просто мое ярое желание думать обо всей этой ситуации в позитивном ключе. Однако не уверен, что если бы она меня действительно видела, то смогла бы так открыто себя вести. Как сейчас, к примеру. Надеюсь, что на этот счет я и правда ошибаюсь.

Бесконечное количество разных по размеру, форме и цвету флакончиков, одинокая зубная щетка возле раковины. Айви погружается в ванную, наполненную горячей водой, и я усаживаюсь на корточки возле неё, замечая, как пена покрывает часть груди. Смущенно отвожу взгляд, понимая, что не должен находиться здесь, да еще и рассматривать её. Слишком интимная обстановка, тем более для того, кто уже давным-давно не видел обнаженное женское тело.

Как же безразлично я раньше относился к обыденным вещам, принимая их как должное. Интересно, вода обжигает кожу? А как пахнет белоснежная пена, которую Айви перекатывает из стороны в сторону? Так много вопросов и желаний, а все, что я могу – молча наблюдать за всем этим, ощущая толику смущения. Наверное, если бы мог, то точно бы покраснел.

– Придурок ты, Лео, – вслух шепчу я, усмехаясь. Желание рассмеяться щекочет ребра. Думаю, со стороны выглядит еще более жалко, чем ощущается. Пальцы рассекают воздух и пытаются дотянуться до пузырьков, пропадая сквозь них.

Айви закрывает глаза. Дышит равномерно, глубоко. Волосы распущены и еле достигают плеч. Красивая. На ум сразу же приходит Фиби – моя первая девушка, в корне отличающаяся от Айви. Рдеющие пухлые щеки, такие же пухлые губы и мягкие – почти детские – черты лица. Она всегда щеголяла на каблуках, стараясь компенсировать таким образом свой небольшой рост. Мне она доставала едва ли до плеча.

А еще отличалась быстрой ходьбой даже на самых неудобных и высоких каблуках. Порой меня посещала мысль, что Фиби уже родилась в туфлях и вместо ползунков вышагивала по полу от бедра, как самая настоящая модель Victoria's Secret. Выглядела она тоже соответствующе: подтянутая, с широкими округлыми бедрами, изящными ногами и небольшой, но красивой грудью. С невообразимым количеством родинок на теле, бледной кожей и тонкими музыкальными пальцами.

Фиби временами напоминала мне мою маму. Они с ней были в чем-то похожи: например, в чрезмерной опеке надо мной, любовью ко всему пышному, мелодичностью голоса и манерой раздувать ноздри, если её одолевал гнев. Такие мелочи, но все еще всплывающие в памяти, как светлое пятно на тёмной футболке.

Забавно, что даже после того, как мы расстались, она все равно приехала ко мне на день рождения. Притащила коробку, обернутую в подарочную бумагу с хлопушками и колпаками, тепло улыбалась и смотрела точно также, как и тогда – в те беззаботные летние дни, которые мы проводили вместе.

Мне было хорошо рядом с ней. Фиби всегда излучала какой-то невообразимый поток энергии, делая все вокруг себя не таким бесцветным, каким оно являлось на самом деле. Иногда я по ней скучаю. Скучаю по возможности снова чувствовать, возможно, не так ярко, не так сильно, но… я скучаю по ощущению, по тактильности, по своей старой жизни. Как и по всем остальным, кто остался там – за гранью живого.

За гранью, где сейчас существует и лежащая в ванной девушка, за которой я продолжаю наблюдать.

– Хорошо, что ты здесь, хоть и не слышишь, – произношу я. Ресницы её подрагивают. – Хотя бы эти пару дней не чувствую себя одиноко.

Она шумно выдыхает и, зажимая пальцами нос, погружается под воду. Я хмыкаю, решая оставить её одну.

Хватит надумывать, Лео.

***

Она много читает. Весь стеллаж в гостиной забит книгами. Я с интересом оглядываю каждый корешок, пытаясь вспомнить, как они пахнут. Чего тут только нет: и романы, и детективы, и беллетристика, фантастика. Мне при жизни очень нравился Кинг. У него было действительно очень много крутых произведений, от прочтения которых захватывало дух. Чего стоила «Мизери» или «Кладбище домашних животных». Мне нравилась «Кэрри» – своеобразная, жуткая, но интересная.

В ассортименте Айви его практически нет. У нее очень много учебной литературы, которой она время от времени пользуется. Рабочий стол, из-за которого она практически не вылезает, находится в моей когда-то комнате. Радует только одно – обои со звездами она так и не поменяла. И они до сих пор – сколько с тех пор прошло! – светятся ночью.

Айви вертит меж пальцев сигарету. Пачка «Лаки Страйк» валяется на журнальном столике. Сама она лежит на полу, что укрыт белоснежным пушистым ковром, и буравит взглядом потолок. Я наклоняюсь к ней так близко, что если бы это было возможно, то мы бы точно столкнулись нос к носу. Такая мысль веселит, и я невольно улыбаюсь, рассматривая радужку её глаз. Будто замерзшая ртуть.

С момента её переезда прошло, как я думаю, неделя. Не могу быть уверен в этом точно, ведь когда ты мертв, время идет совершенно по-другому. Оно похоже на водоворот: затягивает, и пока делаешь тысячу оборотов вокруг своей оси, то забываешь о том, сколько уже прошло. Особенно остро это ощущается, когда ты один. Но сейчас все иначе: день не походит на «день сурка», пустые комнаты наполнены мебелью и декоративными штучками, вроде японских ваз или картин, разрисованных кислотными цветами.

У Айви своеобразный стиль. Она и сама выглядит неоднозначно, что удивляет, но нравится. У нее странные повадки, вроде того же лежания на полу, вместо того, чтобы расположиться на стоящем рядом диване. Курит дома, особенно, когда печатает что-то за ноутбуком, а еще практически не выходит из дома, кроме как за продуктами.

Не будь я мертвым, вряд ли бы обратил на нее свой взор. Никогда не любил женщин, что старше и тем более таких неординарных. Но сейчас выбор у меня не велик, и я совсем не против подобной компании. Так, думаю, действует одиночество. Или смерть – точно не знаю.

Она тем временем морщит нос, потирая тот рукавом кофты. А затем, содрогаясь, чихает.

– Будь здорова, – по привычке бросаю я.

– Спасибо, – не размыкая глаз, отвечает Айви.

Наверное, если бы у меня сейчас билось сердце, то услышать его стук мог бы не только я, но и Айви.

– Ой, – выпаливает она, прикрывая рот рукой. Я вздергиваю бровь. – Вот же черт!

2 глава. Взгляд

За секунду они успели обменяться двусмысленным взглядом – вот и все. Но даже это было памятным событием для человека, чья жизнь проходит под замком одиночества.

©Джордж Оруэлл

Иногда я думаю, что не вернись обратно домой, все было бы по-другому. Не реши отпраздновать день рождения – подавно. Но исправлять ошибки прошлого в настоящем – такая себе затея. Тем более, когда исправлять уже не то чтобы нечего, а скорее… поздно, ибо являешься заложником стен, где все напоминает о жизни. И как бы прозаично это не звучало, но ты мертв. А мертвым и рыпаться, в общем-то, нет никакого смысла – то, что было в прошлом там и остается.

Выходит глупо, знаю, но эти мысли не покидают мою голову на протяжении всего того времени, что я здесь. И мне не хочется думать об этом – чересчур болезненно, горько и жалко все это. Но, как ни странно, я продолжаю. Потому что больше не о чем. Хотя теперь, кажется, пища для размышлений касается не только меня.

Айви хватает пары секунд, чтобы подняться на ноги. Мне – мгновения, чтобы заметить в её глазах замешательство. Занятный факт: мечтаешь о том, чтобы тебя заметили и подали знак, а тебя, на самом-то деле, увидели еще до того, как ты успел об этом помыслить. Обескуражен ли я? Вполне. Что делать с этим? Хороший вопрос, но задавать его я отчего-то не решаюсь.

Айви в два счета пересекает гостиную и оказывается у порога, натягивая на ноги кроссовки. Следую за ней, заслоняя дверь своим телом. Но какой в этом смысл, если она с легкостью пройдет сквозь меня, даже не выслушав?

– Прости, я не хотел тебя напугать, – сбивчиво тараторю я. Айви не поднимает взгляда, дрожащими пальцами пытаясь справиться со шнурками. – Не уходи. Обещаю, что больше не стану донимать, только не уходи. Я не хочу снова оставаться один.

Молча поднимается, хватаясь худыми пальцами за связку ключей.

– Айви! – кричу ей вслед, но она не слушает. Дверь с шумом открывается. Цикады, стрекочущие на улице, запевают свою песнь еще громче.

Наши лица находятся в нескольких сантиметрах друг от друга, и мой взгляд, цепляющийся за её, заставляет Айви остановиться.

– Пожалуйста.

Она смотрит прямо. Будто заглядывает вовнутрь меня и ворошит там все, что только возможно. Ощущения настолько странные, что теряющиеся в мыслях слова набатом стучат где-то возле висков с эфемерным ритмом моего сердца. Если бы это было возможно, то тело давно бы покрылось мурашками; пальцы невольно сжимаются в кулак в попытке зацепиться за элементы одежды.

Мне хочется отвести взгляд в сторону, но я не могу – зрачки Айви становятся еще больше, словно две бездонные дыры. Это завораживает и придает ситуации еще больший интерес, чем раньше – под серой радужкой плещется гамма эмоций, прочитать которые довольно сложно.

Как и удерживать её. В любой момент она может перешагнуть порог и устремиться куда пожелает, а я снова останусь один, с кучей непонятных мыслей, терзающих сознание. Хочется думать, что Айви передумает.

Но нет. Ей требуется еще секунда, чтобы пройти сквозь меня. И мгновение, чтобы захлопнуть дверь. Я усмехаюсь.

Она действительно видит меня, – крутится, пульсирует, делает меня на миг живым. Непривычно.

И отчего-то дает мне надежду. Хрупкую, тонкую, такую же призрачную, как и я сам, надежду.

***

Дом пустует вторые сутки. То ли она испугалась моего присутствия, что вполне себе логично, то ли её напугала моя внешность, что бьет по самолюбию еще сильнее, чем факт того, что она с легкостью игнорировала меня все это время. Честно говоря, правильного ответа я не знаю. Но это довольно занимательно: такими темпами дом снова будет выставлен на продажу, а мое жалкое существование вновь превратиться в один сплошной кошмар, чего мне не хочется. И да, это напрямую связано с тем, что Айви обладает своеобразным даром видеть мертвых.

Наверное, она обескуражена. Оно и понятно, ведь если бы я мог видеть призраков, то давно бы, наверное, сошел с ума. Кто знает, сколько таких же неприкаянных душ обитает на самом деле? Не думаю, что я единственный, кто заперт на месте своей смерти. Люди умирают и это, увы, круговорот жизни, ход которой изменить нереально. Даже если загадаешь подобное на день рождения или напишешь об этом в письме Санта Клаусу.

Еще будучи подростком, остро переживающим период смерти собственных родителей, я часто задумывался о бессмертии. Ну, о том, что однажды кто-то изобретет волшебную таблетку, после которой впереди будут ждать бесконечные возможности. Если бы такие таблетки изобрели чуть раньше, это, возможно, спасло бы многие жизни. Но одного я тогда не учел: люди умирают по разным причинам, что зависят не только от возраста или раковых опухолей.

Когда я думаю об этом сейчас, мне становится донельзя смешно от тех выводов. И, беря во внимание собственную смерть, с уверенностью могу сказать, что никакие таблетки не могут. Это, в общем-то, просто несчастный случай, и таких – миллион, если не больше. Равновесие в любом случае соблюдается: кто-то умирает, кто-то рождается. Невозможно прожить тысячу жизней, нарушив при этом свод правил, уготовленных природой. Все довольно просто и прозаично, если приглядеться.

К тому же… я бы не хотел жить вечность. Какова цена этой жизни? Всем бы выпал подобный шанс? Видеть, как умирают те, с кем был близок или кто являлся семьей – тяжело. Я сам не понаслышке знаю. Не желал бы знать, но… знаю. Знаю, что когда остаешься один, то пытаешься заполнить себя эмоциями, притворяясь тем, кем на самом деле не являешься. Окружаешь себя людьми, заводишь знакомства, вроде двигаешься дальше. Но на самом деле внутри – вакуум. Пусто. Как и сейчас, только различие в том, что хотя бы тогда у меня было тело и возможность открыто общаться с этим миром. А сейчас, единственное, что я могу – это болтать сам с собой. Никакого веселья. Никаких эмоций.

Ничего.

Сложно оценивать себя. Что тогда, что сейчас. Мне кажется, это два разных Лео. Один – пытающийся делать вид, что живет и его все устраивает. Второй – жалеющий о своей беспечности и желающий всем сердцем вернуться обратно к началу. Но я не персонаж игры, где, совершив ошибку, можно вновь оказаться у старта. Реальность кажется куда хуже, чем пытаешься её романтизировать.

Я совру, если скажу, что не скучаю по прежней жизни. В особенности по родителям, отсутствие которых, по сути, превратило меня из живого мальчика в существующего непонятно ради чего парня. Запутавшегося, не желающего исправлять ситуацию, а плывущего по течению. Только течение, порой, заносит туда, откуда выбраться довольно сложно. А я и не пытался.

Да и в чем смысл? – думал тогда я. И только сейчас понимаю, что смысл на самом деле был. Только я его в упор не видел. Иронично, не так ли?

Мне хочется к маме. Улечься к ней на колени, почувствовать тонкие пальцы на своей голове, услышать её напевы песен, голос, отскакивающий от стен.

Мы часто разговаривали. Обо всем на свете, на самом деле. Эти разговоры могли длиться часами в окружении оранжевых огней кухонной лампы и с горячим чаем в фарфоровых кружках. У мамы в арсенале было припасено тысяча разных историй. Интересных, захватывающих, фантастических. Она умела завлечь меня, заставить слушать, слышать то, о чем говорила. Я всегда считал, что ей стоило писать книжки. Но вместо этого она, не задумываясь, выбрала папу. И ту жизнь, в которой мы были по-настоящему счастливы.

Не знаю, почему именно так вышло. В маме всегда было что-то творческое, таинственное, прекрасное – взять хотя бы в расчет то, как двигались её пальцы во время бабушкиной игры на фортепьяно. То, как она отмеряла шаги, кружась в объятиях папы, её беззаботный смех от его шуток. Сколько в ней было… красивого.

Как-то раз, в знойное лето – может быть, такое же, как и сейчас – мы снова выбрались на пляж. Вечер разливался по небу, подобно пролившейся краске, окрашивая облака в невообразимую палитру цветов. Закат почти догорел, и линия сливалась с очертаниями моря, волны которого выбивались на берег и щекотали пятки. Мы стояли на хранившем тепло песке, пытаясь запустить воздушного змея, что никак не хотел взлетать. Температура не превышала семидесяти семи градусов, и ветер, трепавший волосы, обжигал кожу.

Она была одета в легкое платье, кудри развивались на ветру вместе с подолом пышной юбки, а улыбка, озаряющая лицо, когда у нас все-таки вышло, навсегда отпечаталась в чертогах разума, подобно клейму. Какой же она была счастливой в тот день. И каким беззаботным был тогда я, бегая с катушкой в руках и наблюдая, как очертания змея скрывались среди малиновых облаков.

– Молодец, малыш! – кричала она. – Но не разбегайся слишком сильно: пускай он сам плывет по ветру.

Я замедлился. Мама двинулась ко мне, будто паря над песком. Она казалась такой легкой, что если бы ветер подул с новой силой, то без проблем заставил её подняться еще выше. Будто вдогонку за змеем.

Взгляд был теплым, а рука, успевшая потрепать меня по уже достаточно отросшим волосам, вдруг переместилась на лицо.

– Нужно подстричься, милый.

– Не хочу! – возразил я. – Папа – ужасный парикмахер!

Мама рассмеялась. Звонко, прикрыв глаза и запрокинув голову. И с еще большей теплотой погладила меня по щеке, притянув к себе в объятия. И в объятиях этих было безмятежно, уютно, словно ты наконец дома.

Словно дом – это не место, а скорее чувство, в котором ты наконец становишься собой.

Я не врал, когда говорил о том, что папа действительно стриг меня просто ужасно. Точнее, он никогда не пользовался ножницами и чаще всего прибегал к помощи машинки, звук которой пугал и казался чем-то действительно надоедливым и противным. Мне не нравилось, когда он заставлял меня усаживаться на высокий стул и состригал большую часть волос, оставляя какие-то жалкие десять миллиметров, из-за которых лицо виделось мне слишком худым и некрасивым. Мальчишки во дворе, в отличие от меня, ходили стричься в парикмахерскую, где приятные с виду женщины усаживали их перед зеркалом, включали погромче музыку, а затем копошились за спиной. Да и результат превосходил старания папы в тысячу раз: если я был больше похож на ежика, то остальные ребята походили на голливудских звезд.

Уже позже, когда навыки отца стали чуть лучше, я начал жалеть о том, что думал о нем слишком плохо в те моменты. А с его уходом… сожаление, что больше не он копошится где-то за спиной, разрывало ребра на части.

Воспоминания настолько яркие, что каждое всплывает чаще, чем я успеваю о нем помыслить. Когда закрываю глаза, то невольно возвращаюсь обратно – в дымку тех самых чувств, которые теперь кажутся далекими и чужими. Раньше, во снах, я мог хотя на миг увидеться с родными. Эфемерно почувствовать их присутствие. Но призраки не спят. Они, в общем-то, ничего не делают – для них предназначено лишь пустое и бесцельное существование в пространстве дома, не покидая его пределов. Это напоминает автономную работу машины, что запрограммирована на одно и то же действие, пока кто-нибудь не нарушит его порядок. Мне хочется думать, что этим кем-то стала Айви – видящая больше, чем должна.

И появления которой жду больше, чем что-либо. На протяжении этого долгого – о, не передать словами насколько – времени мысли крутятся только вокруг нее. И развернувшейся сцены, после которой она с легкостью перешагнула порог дома. Я стою напротив двери, сверлю её взглядом и представляю, что Айви вот-вот зайдет. Думаю, что скажу ей о том, что мучает меня. О том, что вгрызается в мозг и никак не отпускает.

Но её так и нет. А я, в силу своего положения, терпеливый. Да и временем, если честно, не ограничен. Ожидание, правда, терпеть не могу, но это мелочи.

Она ведь придет, правда?

***

Мрак, окутавший дом, кажется мне неуютным.

Щелчок. Тихие шаги. Вспышка света.

Она не разувается. Смотрит сквозь меня, двигается в направлении гостиной наверняка за сигаретами, что забыла на журнальном столике. Я двигаюсь за ней, подобно тени, пытаясь обогнать и привлечь внимание. Но Айви не дает – цепляется за пачку и, не говоря ни слова, достает оттуда сигарету, зажимая её меж губ.

Огонь обугливает край бумаги. Айви вздыхает.

– Хватит ходить за мной.

– А? – соскальзывает с языка. Айви оборачивается. Выглядит усталой, расстроенной и… грустной. – Все-таки видишь?

– К моему большому сожалению – да. Но не переживай: я соберу вещи и поживу у подруги до тех пор, пока дом снова не будет продан.

– Нет! – чересчур резко и громко бросаю я. – Я… я не собирался делать что-то плохое. Честное слово. У меня нет намерений мешать, пугать или, тем более, докучать. Просто… просто это странно. То, что ты видишь меня. И… говорить с кем-то спустя долгое время.

Айви не смотрит в мою сторону. Выдыхает облако серого дыма, что своеобразным узором – как шаль – скрывает её лицо на долю секунды. Сквозь мрак в комнату попадают отсветы лампы, что освещает прихожую. Я делаю шаг ближе, она интуитивно отодвигается назад. Боится. Или просто не хочет находиться рядом. Честно говоря, я не знаю. Хочу ли знать? Возможно. Но становиться проблемой – не желаю.

Хотя бы потому что именно сейчас мы… ближе, чем может быть. И уже за это нужно быть благодарным.

Я останавливаюсь. Не хочу потерять крохотную часть того, что есть. Впрочем, выбора у меня нет – либо она действительно уйдет, либо останется. Третьего не дано, и мне страшно, что единственный человек, которому подвластно меня видеть и – о боги! – разговаривать со мной, навсегда покинет стены этого дома.

– Я знаю, что это эгоистично с моей стороны – просить остаться. И мне бы стоило исчезнуть, чтобы не привлекать лишнего внимания. Но… мне страшно. Правда. Очень страшно. А быть одному – тем более. Поэтому… пожалуйста, останься. Не стоит менять свои планы только из-за того, что в стенах твоего дома обитает кто-то вроде меня.

В тех же самых спортивных штанах, с собранными в пучок волосами, без косметики. Сигарета скачет ото рта и обратно, становясь все меньше. Пепел Айви стряхивает в пепельницу, что находится на журнальном столике.

Она слушает. Внимательно. И я не могу отделаться от мысли, что тешу себя призрачной – почти такой же, как и я сам – надеждой. Её лицо не выражает эмоций, кроме дикой усталости. Возможно от меня, возможно ото всего, что её окружает. Не могу сказать точно, ведь читать мысли стоящей напротив девушки мне не подвластно. Как и изменить что-то в отношении её решения.

Мы встречаемся взглядами. Мой, скорей всего, выглядит жалко, что никоим образом меня не волнует. Айви же, несмотря на некую безразличность на лице, скрывает под собой куда больше. Теперь вижу это отчетливо – серьезно вглядываюсь в её лицо, подмечая все тонкости.

Видимо, это не связано со мной. Только с тем, с чем ей ежедневно приходится сталкиваться. Хочется сказать многое, на самом деле. И расспросить о многом. Но я молчу, потому что знаю, что одно слово или движение и конец этим безмолвным гляделкам. Конец ощущению, будто я ожил хотя бы на какой-то короткий промежуток времени.

Я опускаюсь на колени. Айви с удивлением наблюдает за моими действиями, замирая с сигаретой во рту. Лоб соприкасается с половицами. Они, скорей всего, холодные. Жаль, что я не чувствую.

– Прости! – упираясь ладонями в пол, произношу я. – Я виноват! С самого начала я вел себя неподобающим образом!

– Т-ты чего? Эй, встань с колен, не нужно! – слышу звон пепельницы, а затем и твердый шаг. – Прекращай. Ну же, давай, я не собиралась вызывать у тебя чувство вины!

Её пальцы проходят сквозь меня в попытке поднять на ноги.

– Все хорошо. Честное слово. Ты здесь не причем. Я… уф… ладно. Давай лучше поговорим. Может, из этого выйдет что-то толковое. А теперь поднимайся. Мне неловко от того, что ты стоишь передо мной на коленях. Это неправильно.

Я поднимаю голову, вновь встречаясь с ней взглядом. Сквозит недоумением, грустью, которой она окутана с головы до пят. Мне по-прежнему сложно – чувствовать то, как она на меня смотрит. Потому что в этом взгляде то, что напоминает мне о прошлом. О моей жизни.

Такой же взгляд я встречал в отражении. И ненавидел себя за это.

Я встаю на ноги, замечая, какой маленькой Айви кажется рядом со мной. Едва ли достигает до плеча, что немного веселит и приводит в чувство. Почти как Фиби. Только без каблуков и вычурных нарядов. Мысли о ней не вызывают определенных ощущений, но они всплывают, как кляксы. Моментами, которые хочется помнить.

– Так лучше? – интересуюсь я, оказываясь перед ней. Она кивает. А после, приподнимаясь на носочки, пытается что-то разглядеть. – Что?

– Ты жуть какой высокий. Потомок Атлантов? Или баскетболист? Я же не могу быть настолько маленького роста, а?

– Гены. И, если тебе так неудобно, я могу присесть.

– Э, нет, не нужно. Я не комплексую. Просто поинтересовалась, не принимай это за издевку, договорились? – Айви отходит в сторону и, надавливая пальцами на выключатель, заставляет гостиную озариться ярким теплым светом. Морщится, потому что привыкла к темноте и ладонью прикрывает глаза. Я пропускаю смешок. – Не смейся! Иначе снова буду игнорировать.

Лицо вмиг приобретает серьезное выражение. Айви, замечая подобное, растягивает губы в полуулыбке. Видимо, сдерживает смех и считает меня идиотом, готовым подчиняться любому её приказу. Но я сейчас, если честно, и правда готов на что угодно. Только бы все было хорошо. И она замечает это.

– О-ох, расслабься ты. Я просто шучу. У меня своеобразный юмор, не спорю. Но не воспринимай все всерьез.

– Прости.

Айви направляется в сторону дивана. Я осторожно шагаю за ней, хотя на самом деле боюсь даже смотреть на нее. Мне мало верится в происходящее: найти человека, который способен видеть мертвых, огромная редкость. Раньше я в потусторонние миры не верил, равно, как и в гадалок или медиумов. Не думал об этом, да и не хотел – если жив, значит нужно делать все, чтобы не думать о смерти. А вот сейчас, видя собственными глазами происходящее, удивлен и если не сказать, что обескуражен. Не только из-за того, что она может видеть меня, но и потому что говорит. Хоть изначально и пыталась игнорировать.

– Как тебя зовут? – интересуется она, сбрасывая кроссовки. С ногами забирается на диван и снова тянется за сигаретой, предварительно поставив пепельницу рядом. – Раз ты уже знаешь мое имя, то и мне бы хотелось знать твое.

– Лео. Лео Коуэлл.

– Что ж, Лео, – она вновь растягивает губы в легкой полуулыбке. – Приятно познакомиться.

Я киваю. Айви рукой указывает на стоящее напротив кресло. И как бы абсурдно это не звучало, намекает мне сесть. Осторожно приземляюсь на край, не зная, куда деть взгляд. Она же тем временем прячет сигарету за ухом, насупившись.

– По-моему, я просила тебя расслабиться.

– Извини.

– И прекрати извиняться. Ох. Аж тошно, что ты такой правильный! – вздыхает. – Я серьезно, ты ни в чем не виноват. Это моя вина. Не нужно было делать вид, что я ничего не замечаю. В итоге – ты думаешь, что мешаешь мне. А я… уф. Теперь мне ясно, почему цена на дом была такой несущественной. Ты, видимо, бонус.

Она стягивает резинку и волосы падают на плечи, делая лицо еще необычнее, чем прежде. А затем, опираясь локтем об колено, зачесывает их назад.

Я не знаю, что в таких ситуациях нужно говорить. Если бы мое чувство юмора было хотя бы на йоту лучше, я бы, несомненно, развеял подобную атмосферу шуткой. Но мне на ум ничего не приходит. Просто смотрю на нее, наблюдаю, пытаюсь запомнить этот момент. Момент нашего знакомства.

– Я не буду спрашивать про то, что случилось. Не вижу в этом особого смысла, ибо тебе наверняка неприятно вспоминать об этом. Что касается меня… все довольно просто – от призраков много проблем. И я игнорировала тебя не из-за того, что ты мне не нравишься. Мне, по правде говоря, многие призраки не по душе. Просто это… сложно. Они все начинают просить меня помочь. Ну, знаешь, связаться с их родственниками, передать им что-то. Или просят остаться. Людей, подобных мне, практически нет. Я, так сказать, самородок, и это усложняет мне жизнь.

Взгляд Айви блуждает по желтым огонькам лампы, что отражаются в окне. Через форточку слышится шум моря и разговоры редких прохожих, прогуливающихся вдоль берега. Она закусывает губу, усмехаясь, и ждет моей реакции. А мне и сказать ей нечего. Поблагодарить? Не думаю, что стоит: была бы её воля, отказалась бы от этой тяжкой ноши и не подумала бы об окружающих. Единственное, что я могу – посочувствовать.

– Не хочу ввязываться в это, понимаешь? Снова наступать на те же грабли, чтобы угодить эгоистичным прихотям тех, кто требует с меня больше, чем я могу. Это проблематично. И тяжело.

– Тогда почему ты сразу не отказалась от покупки дома?

– Потому что ты прятался. И Мириам… она в тот день слишком вымотала меня. Может, поэтому я тебя не заметила. Так или иначе, даже если я останусь, в чем польза? Ты мертв. Как бы хреново это ни звучало, но это так. И я буду напоминать тебе о том, что я – здесь, а ты – там.

Айви пожимает плечами. Достает сигарету, зажимает её меж губ и закуривает.

– И куда ты пойдешь? – говорю я. – Ты не сможешь продать этот дом за день, а жить у друзей – такой себе вариант. Особенно, если учесть, что ты совсем недавно приобрела дом. Я не уговариваю тебя остаться навсегда или выполнить сотню моих требований. Этот дом… он достался мне от родителей. Они умерли, когда мне стукнуло пятнадцать. Я не был здесь пять лет, потому что боялся, что скорбь по ним сожрет меня. Боялся вспоминать, да и помнить, в общем-то. Въехал сюда и думал, что у меня получится побороть свои страхи. Начну мечтать, представлять наилучшую жизнь. Но когда умер, то осознал, что даже при жизни я был один. Сейчас ничего не поменялось – смерть родителей помогла смириться с произошедшим намного быстрее. Так что просить тебя о том, чтобы передать моим родственникам, как я скучаю не потребуется. Достаточно просто жить, делать свои дела, создавать уют, работать. Я не доставлю проблем. Просто… не хочу быть причиной твоего переезда. Хочу, скорее, чтобы это место… вновь стало живым.

В её взгляде я вижу сомнение. Верить россказням призрака – чревато последствиями. Но есть выбор? У меня – нет, ведь уйди она сейчас, и я снова начну вспоминать, теряться между реальностью и вымыслом, что поглотит без остатка.

Айви кусает губу. Смотрит на меня долго, изучающе, с примесью грусти и сожаления. Я думаю, что это лучше, чем ничего. А еще – в глубине души – боюсь, что её отрицательный ответ станет причиной для самовольного и дурного поступка, который чуть было не случился до этого.

– Я хотел бы исчезнуть. Я… пытался исчезнуть, но так и не смог. Твое появление в этих стенах что-то изменило. Здесь наконец стало тепло, мне больше не так одиноко и страшно находиться здесь одному. И, наверное, поэтому я приму любое твое решение, даже если ты захочешь продать дом и забыть об этом. Ведь я не настолько эгоистичен, чтобы думать только о желаниях.

Молчание повисает тонкой еле видимой стеной из сигаретного дыма, что кружит вокруг её лица. Айви на меня не смотрит, она вообще старается не встречаться со мной взглядом, будто с прокаженным. Я её понимаю – есть вещи, о которых жалеешь в определенные моменты жизни. Видеть призраков – одна из них.

Но разве я могу как-либо повлиять на это?

– Хорошо, – она кивает спустя пару мгновений. – Я подумаю над этим и дам тебе знать о своем решении.

– Как скажешь. И… спасибо.

Айви тушит сигарету и поднимается с места ничего мне не отвечая. Её звучные шаги стихают быстрее, чем я успеваю привыкнуть к необъяснимому и странному чувству в груди. Я остаюсь в гостиной один, наблюдая за тем, как листы позеленевших деревьев качаются из стороны в сторону. Полоса заката расплывается по небу, море продолжает шуметь и наверняка пахнет все также. Я прикрываю глаза.

Что-то внутри неосознанно, медленно, но верно начинает отдавать легким подобием улыбки. Приятно поговорить с кем-то спустя столько времени. Но еще приятнее осознавать тот факт, что Айви меня видит. И больше не игнорирует.

Улыбка – против воли – расплывается по уголкам губ.

***

– Лео! Ну-ка улыбнись и скажи «Сыр»!

Вспышка. Из полароида вылетает фотография, и Фиби трясет её из стороны в сторону, чтобы поскорее проявить изображение. Глаза находят её лицо, что при солнечных лучах неимоверно теплое, натыкаются на белоснежный ряд зубов, а затем перемещаются ровно туда, где пальцы обрамляют края фото. Фиби едва сдерживает смех и упирается щекой в мой подбородок – я чувствую её улыбку.

– Ну и лицо.

– Я же говорил, что не особо фотогеничен.

– Теперь верю, – след от помады и запах кипарисов, что источает её кожа. Внутри теплеет, и я улыбаюсь в ответ. Руки с привычной быстротой стискивают её в объятиях. Фиби смеется – громко, будто звон колоколов, что пробивает в церкви после молитвы. – Но ты все равно красавчик. Мой красавчик.

Глаза Фиби светятся настолько ярко, что я не могу полноценно дышать и вымолвить хоть слово. Создается ощущение, будто свет внутри нее настолько ослепляет, что становится даже завидно – я таким наделен никогда не был. Мне всегда думалось, что во мне его вообще нет. Что таким как я он просто не положен, это не заложено в наше ДНК.

Фиби всегда тянулась ко мне, требовала ласки и заботы, как кошка, что лезет под руку. Я завидовал ей: подобные чувства с моей стороны были будто пластмассовыми. Влюбленность или любовь, которую она испытывала, казалась настоящей, живой, безрассудной, исцеляющей. Мне нравились эти моменты нашей своеобразной близости: прикосновения, её запах, тембр голоса в тишине комнаты, дыхание. Как вздымалась её грудная клетка, как билась жилка на шее, приоткрытый рот и расширенные из-за эмоций зрачки глаз.

Она всегда была… другой.

Глаза неосознанно находят собственную кровать, на которой видны очертания моей новой соседки. И параллель между ней и Фиби теперь кажется мне весьма забавной, ведь… они совершенно разные. И мои чувства к ним – тоже.

Хотя бы потому что Айви – всего лишь человек, с которым мы делим одно пространство.

Она выглядит умиротворённой, когда спит, словно ребенок, которого невольно хочется погладить по голове. Грудь вздымается равномерно, дыхание плавное, а сидящая на краю кровати игрушка в виде лисы навивает мысли о детстве. Не знаю, к чему я вспомнил о Фиби, смотря на нее. Что делаю в её – или все-таки моей? – спальне. Но быть сейчас здесь кажется мне наиболее правильным решением. Раз за разом всматриваюсь в рисунок жирафа, пытаюсь провести по нему пальцами. Как тогда, перед вечеринкой. Но не выходит. И это разочаровывает. Моя бесполезность.

Наблюдать за Айви весьма… необычно. И совсем не потому что это неправильно, а скорее из-за того, что я уже давным-давно ловлю себя на мысли, что мне нравится это делать. Смотреть на нее, находиться рядом, пока она об этом не догадывается. Своеобразная игра, в которой нет победителей и цели которой до сих пор остаются для меня загадкой.

Я усаживаюсь рядом, проводя ладонью по её голове. Хочу почувствовать тепло, мягкость, хоть что-нибудь. Раз за разом повторяю свои действия, а затем и вовсе ложусь рядом, в нескольких сантиметрах от её лица. Темные пряди спадают на щеки, губы приоткрыты, и она смешно сопит, иногда дергая во сне носом. Думаю, ей снится что-то беспокойное и крайне неприятное.

От этого, наверное, стараюсь её обнять и прижаться максимально близко. Чтобы слышать стук сердца и размеренное дыхание.

Ничего, что так вышло, – думаю я. – Хотя бы сейчас я не один. И чувствую себя намного лучше, лишь благодаря тебе. Несмотря на то, что моя компания навряд ли тебе приятна.

Я закрываю глаза. И отчетливо на периферии сознания улавливаю все тот же смех Фиби.

– Еще одно фото! Улыбнись!

Щелчок. Вспышка. И наши лица, где моя улыбка кажется по-настоящему искренней.

– Сохранишь это фото для меня? Я хочу, чтобы ты помнил об этих моментах.

– Я и так не забуду.

– Хорошо. Тогда поцелуй меня.

– Останься… – сквозь сон шепчет Айви, что заставляет меня немедля выбраться из кошмаров собственной памяти. – Останься.

Если бы сердце было способно биться сейчас, если бы я только ощущал эти болезненные толчки в груди, если бы только я был жив – все было бы иначе. От осознания всего этого становится действительно неприятно, но рука – несмотря на все это – продолжает рассекать пальцами воздух рядом с её головой. И я чувствую – на самом деле, без самообмана, – как от нее исходит тепло.

Айви делает глубокий вдох. И затем, расслабляя напряженные руки, что до этого сжимали одеяло, укладывается по удобнее, оказываясь ко мне еще ближе. И в этом движении чувствуется, как беспокойство внутри нее уходит куда-то прочь вместе с моими плохими мыслями.

Ветер тихонько проникает в комнату вместе с далеким всплеском волн.

3 глава. Принятие

Сложно принимать свою жизнь всерьёз, когда видишь её целиком.

©Айзек Марион

В тот день было так холодно, что выбираться из-под одеяла мне не хотелось до последнего. Даже запах любимых блинчиков с кленовым сиропом, вызывающий зверский аппетит и болезненные спазмы в районе желудка, не могли заставить меня встать с кровати. За окном, как и сейчас, лил дождь. То был конец весны: кроны деревьев в сером затянутым тучами небе смотрелись нереально высокими и, казалось, старались прорезать кусок облаков.

Море за окном плескалось крайне беспокойно и меня сей факт завораживал: волны поднимались выше и пенились у самого берега, разбиваясь об него со всей силы. Пляж пустовал. Дымка от падающих на землю капель выглядела удручающе и не прибавляла настояния. Но, при этом, очаровывала. Я любил дождь. И сейчас, если честно, люблю, с упоением наслаждаясь его шумом.

Помню, что встал ближе к обеду, когда аппетит все-таки взял надо мной верх. Теплый свет от светильника на кухне расплывался под ногами, а паркетная доска была прохладной. Я не удосужился натянуть на ноги носки, ощущая зябкость и холодок, что сквозил по ступням и забирался под пижамные штаны. Мама, сидевшая за кружкой ароматного чая с бергамотом, внимания на меня не обратила, задумавшись, похоже, о чем-то своем. Тарелка с блинчиками стояла возле плиты, от души политая сиропом и украшенная взбитыми сливками. Воздушный крем был таким сладким, что немного сводило зубы. Но я его обожал.

– Лео, милый, ты поздно, – произнесла она, выплыв наконец из своих мыслей. Я пальцем смахнул сливки и отправил их в рот. – Опять съешь весь крем, вместо того, чтобы полноценно позавтракать.

– Он вкусный, – довольно пробормотал я, взяв тарелку в руки. – Как себя чувствуешь?

Мама была слегка бледной, с чернеющими под глазами синяками и сухими губами, на которых виднелись капли от чая. Она очень сильно похудела: пухлые щеки впали, тонкие пальцы рук, туго стянутые кожей, стали костлявыми, как и сами руки. Её глаза – светлые, с извечными смешинками и цветом, что походил на колокольчики – смотрели на меня с долей заботы. И, вместе с тем, огромной усталостью. Ей было паршиво. Мне в то время, от осознания сей мысли – не меньше.

Про свою болезнь мама не говорила. О ней знал только папа, что стал пропадать на работе больше, чем раньше. Меня эти секреты не устраивали, но как бы я ни пытался выяснить, что происходило, терпел фиаско. Из мамы трудно было выудить хоть какую-нибудь информацию. Она нередко напоминала мне партизана, которого пытай сколько хочешь и все равно останешься в дураках. Мне не хотелось быть в дураках, но по-другому не получалось. Оставалось только мириться и злиться на ситуацию, равно, как и на свою беспомощность. Мне недавно стукнуло пятнадцать, я был подростком, коллекционирующим комиксы, игры для PlayStation и не знающим, каким образом контролировать свои чувства и эмоции. А с ними, увы, было не так сладко, как могло тогда казаться.

На самом деле, я не был трудным ребенком. Точнее, меня в основном привлекали обыденные для парня вещи, но от крайне смутных компаний я старался держаться подальше. Хулиганить мне не нравилось, а порывы жестокости я и вовсе не одобрял. Проще было решить все мирным путем или, вместо потасовок, переиграть соперника в одной из игр. Но бывали случаи, когда агрессия брала верх. В такие моменты было сложно думать о самоконтроле, но внешне я оставался крайне невозмутим. Мало кто догадывался о том, что происходило внутри меня и какой хаос разгорался среди моих мыслей. Хотя остаться в стороне от буллинга, как бы я ни старался, не вышло: помню, что Курт Спесси – низкорослый, прыщавый, с брекетами и комплексом самоуверенности в придачу – донимал меня и пытался самоутвердиться за мой счет. Он был из серии детей, у которых имелись богатые родители и новейшие вещички, становясь, таким образом, центром всеобщего внимания.

У меня – среднестатистического подростка из обычной семьи – изысков не было. Но я и не парился, ведь кичиться перед остальными было глупо. Я не находил в этом смысла и удовольствия. Курт же, для которого хвастовство являлось частью образа, наоборот. Поэтому он постоянно пытался вывести меня из привычного равновесия и злился, когда у него, как он думал, не получалось. Сдерживаться было сложно, особенно, когда Курт собирал вокруг нас народ, будто делая из перепалки одно из цирковых шоу. В такие моменты мне хотелось превратить его лицо в малиновый пирог, однако сдерживало множество факторов. Одним из них была мама – мне не хотелось становиться причиной её нервов, грусти и переживаний. У нее, в то время, и так было довольно много проблем и до кучи только не хватало сына-подростка, страдающего перепадами настроения.

Однажды мы подрались – это не было моей первой дракой, но я полагал, что Курт получил за дело, и не чувствовал стыд за свои действия. Это произошло в старших классах, когда родителей уже не было в живых, а моральная составляющая перестала иметь значение для прогнившего Курта хоть какую-либо ценность. Я думал, что буду сожалеть, но, видимо, за все те годы его извечных придирок, издевательств и неприязни в целом, сидевшие внутри меня эмоции нашли выход через кулаки. И какое же удовольствие я испытал от того, что выбил из него всю дурь, в придачу с парочкой зубов, вставших из-за брекетов на место. Костяшки жутко болели, я потянул мышцу и впервые в жизни ощутил чужую кровь на коже – до этого я довольствовался только собственной из-за травм. Но с тех пор Курт оставил меня в покое. Бросал косые взгляды до окончания обучения, делал вид, что презирает меня и не хочет связываться, но я знал истинную причину. Он боялся. Потому что, не остановись я тогда, и его не самое красивое лицо стало бы одной единой массой, которую собирали бы по кусочкам врачи. Тогда, правда, были разбирательства по этому поводу: бабушку вызывали к директору, и я месяц посещал психолога, считавшего, что я не умею контролировать свой гнев. Но это было неважно: Курт получил за свой длинный язык, и последствия меня мало волновали. Потому что гнев вылился и перестал жечь меня всего изнутри.

Крыльцо, на котором я любил сидеть в такие дни и с упоением читать Гарри Поттера, было укрыто под навесом, но край дощечек все равно оставался мокрым. Приютившаяся на них кошка завороженно наблюдала за погодой. Я запомнил этот момент отчетливо: взгляд пушистой был настолько спокойным, настолько свободным и беспечным, что он навсегда отпечатался в моем сознании.

Мама же тем временем потрепала меня по волосам. Она это дело любила. Говорила, что у меня такие же шелковистые волосы, как у папы. Только цветом они уходили не в шоколад, а в пшеничный, который я всем сердцем ненавидел. В отличие от матери, которой этот цвет безумно шел, я выглядел блекло и странно, тем более с короткой стрижкой ежиком, с которой ходил большую часть детства и юности. Потом, конечно, волосы стали отрастать, и я наконец успешно посетил парикмахерскую, воплотив в жизнь то, что давно хотел. И от ощущений, что сзади орудует не папа с машинкой, а полноватая негритянка с ножницами становилось почему-то тоскливо.

– Я в порядке, малыш. Просто плохо сплю, – мама наклонила голову вбок, измученно улыбнувшись мне уголком губ. – Ты такой красавчик. В этот раз папа отлично справился со своей ролью парикмахера.

– Да, за эти пару лет он наконец добился успеха, – хмыкнул я. Волосы хоть и были коротковаты, но все равно ложились довольно непослушно. Мне часто приходилось прибегать к помощи воска для укладки или лака для волос.

Барабанящие по крыше дома капли дождя успокаивали. Я коснулся маминой руки – холодной, почти безжизненной, прозрачной, и почувствовал, как внутри стало нехорошо. Умом я в тот момент понимал, что мама, скорей всего, умирает. А вот сердцем отказывался. Лелеял надежду, что все обязательно наладится. Детские мечты, вроде той же веры в супергероев. Или в Бога, вознося ему молитвы и соблюдая своеобразный пост. Мне хотелось верить. Не в Господа Бога, а в чудесное исцеление.

Но моей маме не повезло. Исцеление обошло её стороной, и она умерла уже в больнице, через неделю после того, как мы мирно сидели на кухне и вместе наслаждались интенсивными постукиваниями дождя. Я обнаружил её в ванной, без сознания и кровью в районе виска. Видимо, она нехило приложилась головой еще при падении, ведь разбросанные по полу флаконы, полотенца и туалетная бумага, что всегда покоились на небольшой тумбе, валялись недалеко от нее. Не помню, что меня дернуло заглянуть туда перед тем, как отправиться в школу, но не сделай я этого, она не прожила бы чуть дольше.

Запах в больнице был плохим. Мне жгло ноздри, щекотало гортань и впитывалось в кожу рук, которые постоянно хотелось чесать. Нервы. Беспрерывные гляделки на дверь, сидя в коридоре, что был полон людей. Ожидание. Бесконечное ожидание и долгожданная встреча с её еле живым подобием. Все та же рука в моей ладони. Легкая, как пушинка и ледяная, как у мертвеца.

– Лео, милый, – прохрипела она, заглядывая в мои глаза. Последний раз, когда нам удалось увидеться и взглянуть друг на друга. – Я так сильно люблю тебя. Мой чудесный мальчик. Моя мама, перед тем, как бросить меня у дверей приюта сказала мне очень мудрую вещь. Я хочу, чтобы ты помнил о ней и вспоминал в самые трудные для тебя моменты. Ну же, не плачь.

Она утерла мои слезы. Движение далось ей тяжело, о чем говорила гримаса боли на лице. Я улегся рядом и послушно положил голову ей на грудь, вслушиваясь в то, как билось её сердце. Пулеметная очередь.

– Спасти себя можешь только ты сам. И исцелить себя – тоже.

Мы пролежали так до самого вечера. Когда в палате оказался папа, отправив меня за кофе, она умерла у него на руках. Видимо, все это время ждала и терпела лишь для того, чтобы попрощаться.

А следом не стало и папы, что не смог пережить смерть любимой женщины и ушел вслед за ней. Без слов напутствия, записок и того, что обычно говорят перед уходом на тот свет. Он не боялся. Кажется, уход мамы забрал и его смысл для того, чтобы жить. Врачам так и не удалось откачать его от лошадиной дозы снотворного, что он принял.

Только потом я узнал, что они дали друг другу обещание, невзирая на то, что будет. Не бросать друг друга. И сколько бы я не плакал и не пытался понять, почему, ответ на самом деле был довольно простым и плавал на поверхности. Дело было не во мне. Дело было в их любви. Слишком сильной для двух людей. И я, несмотря на то, что занимал в их жизни важное место, никак не мог повлиять на подобный исход. Слабость ли это? Или, быть может, сила – добровольно пойти на подобный шаг? Сложно сказать. Но теперь, став старше и приняв его чувства, осуждать папу не имеет никакого смысла.

Первый год дался мне тяжело, но, наряду с чувством боли, я испытывал что-то скверное. Неприятное во всех смыслах и понятиях. Ненависть за то, что остался один. Меня обжигало это ощущение, драло глотку и раздирало внутренности. Я не раз замечал, как папа смотрел на маму, как держал её руку, с какой любовью целовал и кружил по гостиной, танцуя под мотив Cranberries, песни которых были записаны на кассетах – магнитофон был их своеобразным атрибутом. Они были поглощены друг другом, сколько себя помню. Существовал только их мир, попасть в который не удавалось никому. Теперь понимаю, что мне тоже. Но это не столь важно. Я хотел построить свой собственный.

Я верил, что когда-нибудь смогу также.

Сейчас мысли об этом кажутся мне абсурдными. Фиби, может, и была моей первой любовью – как мне раньше думалось, – но рядом с ней подобных чувств не возникало. Было желание, мне хотелось её касаться, коротать рядом с ней время. Но когда мы расходились по домам, я практически не думал о ней. Вспоминал только тогда, когда она появлялась в поле зрения или проявляла инициативу. Фиби была двигателем отношений, а не я. И меня все устраивало. Её, поначалу, тоже. Только сейчас понимаю, насколько обреченными казались эти отношения.

Я трясу головой. Думать о Фиби не хочется. Воспоминание о родителях отдается мимолетным теплом, будто растекаясь по телу, делая меня не просто сгустком энергии. Улыбаюсь, продолжая наблюдение за каплями дождя. На крыльце вместе со мной за тем же действом наблюдает кошка. Та самая, которую я видел тем днем. Красивая. Пушистая, да еще и трехцветная. Должно быть, счастливица. Пускай и выглядит чересчур худой.

И взгляд у неё все тот же. Свободный. Боже, как же я завидую.

– Ну привет, красавица, – тянусь к ней. Пушистая поднимает голову, переводя взгляд на меня. Видит, значит.

– Что ты тут делаешь? – я слышу, как скрипит дверь. Голос у Айви сонный и серьезный. Но я не оборачиваюсь. – Ох, привет пушистым!

Она присаживается на корточки рядом с кошкой. Трепет её по шерсти, чешет за ухом и заставляет ту замурчать. Я замечаю, что Айви все еще в пижаме, с шухером на голове и опухшими ото сна глазами. Босиком.

– Ты, должно быть, голодная. И жуть какая худая! Тут что, людям денег на корм жалко? – интересуется она. Пожимаю плечами.

– Не знаю. Пока мы тут жили, моя семья всегда её подкармливала.

– А почему не взяли себе?

– У меня аллергия на шерсть. Хотя я очень хотел себе питомца, – улыбаюсь, переводя взгляд на кошку. Та начинает тереться об руки Айви. – Приходилось довольствоваться рыбками. А с ними, знаешь ли, не поиграешь.

– У меня была крыса. Черно-белая, с длинным хвостом. Её звали Вилли, в честь солиста группы HIM. Она ненавидела чужаков и кусалась. Все мои подруги её ненавидели. А я любила. Потому что она была похожа на меня. Такая же странная, но ласковая с теми, кто дарит ей ласку вместо кнута.

Повисает неловкое молчание. Айви продолжает одаривать лаской пушистую, а я – наблюдать за ними, вслушиваясь в шум дождя. Должно быть, запах на улице стоит чарующий: я замечаю, как Айви втягивает воздух через нос, что гулко проходится по носоглотке. Улыбается уголком губ. Она в мою сторону не смотрит. Мне кажется, что несмотря на весь свой внешний вид, Айви выглядит мило. Эта мысль не покидает моего сознания уже очень долгое время. Странно.

На самом деле, у меня довольно противоречивые чувства на её счет. С одной стороны, я благодарен за то, что имею возможность быть рядом и участвовать в её жизни. Айви держит дистанцию, что правильно и рационально с её стороны. А вот с другой… с другой мне кажется, будто все это надувательство. Что сейчас она даст мне надежду и в самый последний момент уйдет. Когда я привяжусь и буду испытывать боль – настоящую, а не фантомную – от того, что она так поступит. Мне не хочется думать об этом, потому что я не считаю Айви такой. Но и поводов не верить в подобную теорию у меня тоже нет. Своеобразная ловушка, что для меня, что для нее. Мы не доверяем друг другу (хотя я не должен даже помышлять о подобном, в моей-то ситуации), но делимся какими-то незначительными вещами вроде питомцев.

Мы сидим так несколько минут, в наслаждении слушая шум дождя, негромкое, но слышимое мурчание кошки и прогоняя в голове былые воспоминания детства. Каждый свое.

А чуть позже возвращаемся обратно. В гостиной приглушенный свет, от кружки, что стоит на столике, тянется еле заметный пар, а по цвету содержимое напоминает кофе. Ужасно скучаю по латте. По его запаху, по сладости напитка и по тому, как горячо он обдает желудок, спускаясь вдоль пищевода. Как после него колет язык, и как разгоняется по телу кровь, заставляя согреться.

Я всегда покупал себе латте прежде, чем идти на пары. Милая бариста – худенькая девушка с белёсыми волосами и выразительными глазами – не только готовила самый вкусный в мире кофе, но и каждый раз подписывала мой стаканчик, делая мелкие заметки. Вроде «Поправь волосы» или «У тебя сегодня классная рубашка». Она была немного стеснительной и нерешительной, когда мы пересекались в кофейне. Меня в то время мало волновали девушки, а она так и не решилась переступить через свою неуверенность и боязнь быть отвергнутой, оставшись баристой, что работала на Роук-стрит и обладала красивым голосом, вкупе с невинным прожигающим взглядом. Мне приятно помнить такие моменты. Словно я снова жив и это было вчера, а не два года назад.

Айви, судя по всему, пьет растворимый кофе. Его вкус мне всегда претил: чаще всего излишне горький и, при этом, сладкий привкус лип к зубам и языку. Нестерпимо хотелось почистить зубы после одного единственного глотка.

На диване я замечаю раскрытый ноутбук. Сегодня Айви собирается работать в гостиной, вместо того, чтобы находиться за рабочим столом. Меня это немного удивляет, но и, с другой стороны, радует. Пока на заднем плане будет работать телек, я буду отвлечен хотя бы на него. Это всяко лучше, чем искоса наблюдать за ней.

Вспоминаю произошедшее ночью и хочу дать себе пощечину. Мысли, словно паразиты, грызут сознание. Стыдно за вольность. Да и за слабость, признаться, тоже.

– Ну вот, теперь на одну голодную кошку меньше, – сообщает Айви, прикрывая за собой стеклянную дверь, что ведет на крыльцо. Подходит к столику и, цепляясь за кружку, делает глоток. Она уже успела сходить в ванную, но по-прежнему стоит в своей милой пижаме с нарисованными авокадо. – Ну и что будем делать?

Айви изгибает бровь. Я выпадаю от вопроса и от взгляда, обращенного к мне. Что будем делать? В каком это смысле? Мне надо исчезнуть или что?

– Я похожа на горгулью, а? Твое выражение лица заставляет меня думать, что да.

Она улыбается. В серых глазах плещутся смешинки, сверкают, как изумруды под ярким светом лампы. Уголки губ ползут вверх, заставляя с облегчением выдохнуть и смеша, тем самым, Айви.

Её смех приятный. С легкой хрипотцой. Да и сам голос, низкий и звучный, сливающийся в одно целое с дождем, звучит хорошо. Из тех, чей тембр успокаивает, убаюкивает и заставляет вылезти наружу самые потаенные чувства. Мне нравится.

– Ладно. Я подумала, что раз мы под одной крышей, то должны хотя бы подружиться. Не думай, что я изменила свое мнение о призраках: они все еще мне не нравятся. Тебе просто повезло, что у меня нет желания разбираться с бумагами и бегать по агентствам. Да и времени у меня на это сейчас никак нет. Так что давай договоримся: ты можешь наблюдать, но не мешать. Я много работаю и ненавижу, когда кто-то мне докучает. И еще, – взгляд её становится серьезным, – не ходи за мной по пятам. Тот случай в ванной я стерпела, но следующий – навряд ли.

Если бы я мог сейчас вспыхнуть, подобно спичке, то сделал бы это, даже не успев помыслить о подобном. Лицо бы уж точно раскраснелось, как при ожоге на солнце.

– Так что постарайся.

Я киваю. Айви улыбается.

– Ну и ладушки. А теперь извини, но мне нужно вернуться к ноутбуку. Дела не ждут.

Она усаживается на диван.

– Ты будешь… м… работать в тишине? – интересуюсь, заставляя обратить на себя взор. Секунду Айви обдумывает сказанное, а потом приподнимает бровь. В глазах отчетливо виден немой вопрос. – Просто… я подумал, что мог бы глянуть что-нибудь, чтобы не отвлекать тебя. Не думаю, что тебе нравится, когда кто-то смотрит на тебя во время работы. Мне, например, не нравилось. Я ненавидел, когда мама нависала надо мной, проверяя уроки.

– Хорошо. Хочешь что-то определенное или без разницы?

Меня удивляет поставленный вопрос. В таком положении она просто могла бы включить телевизор и не задумываться: а хочется ли мне посмотреть ужастик, к примеру? Я не знаю, как реагировать. Наглеть не хочется, да я никогда и не пробовал. А если откажусь, то поведу себя, как идиот.

Айви замечает смятение.

– Присядь-ка пока на кресло. А я найду что-нибудь на ютубе. Мне нравится смотреть обзоры на игры. Хоть и не скажешь, что я, двадцати восьмилетняя тетка, могу любить что-то такое. Но вот что я тебе скажу: иногда реальность кажется настолько дерьмовой, что ты находишь спасение в чем-то подобном. Думаю, ты понимаешь, о чем я. Ты играл в Until Dawn1? Одна из сценаристок моя бывшая однокурсница. Я помогала ей с вычиткой пары эпизодов. Это была колоссальная работа, на самом деле. И жуть какая интересная. А проходить то, с чем имеешь дело – отдельная степень удовольствия.

Её взгляд. Горящий, живой, наполненный эмоциями. Я четко вижу внутри нее маленькую девочку, ослепленную ощущениями. Она воодушевлена. И, вместе с тем, счастлива только от одной игры.

Мне нечего сказать. Такое чувство, будто в рот налили клея, заставив язык прилипнуть к нёбу. Хочется просто смотреть и слушать то, о чем говорит Айви. Это ощущается, как самый настоящий гипноз: действуешь, будто по наитию, не до конца понимая, что делаешь.

Вместо того, чтобы сесть на кресло я оказываюсь на диване, краем глаза замечая в ноутбуке открытую страницу ворда. Она наполнена текстом: буквы выстроены в ряд, собираясь в слова и предложения. Айви пишет. Или редактирует? Точно непонятно. Но мне становится до жути интересно.

На экране телевизора всплывает картинка. Айви откладывает пульт и ставит ноутбук к себе на колени. Между нами небольшая дистанция и каждый находится на своем краю дивана. Про то, что я свольничал и занял место рядом, она ничего не говорит. Снова делает глоток кофе и принимается бить по клавишам клавиатуры.

Я перевожу взгляд и полностью отдаю свое внимание происходящему на экране.

***

Пару дней я просто нахожусь рядом с Айви. Она полностью сосредоточена на работе, а я, будто живой, радуюсь телепрограммам на ТВ. При жизни телевизор не представлял для меня ценности. Сейчас же я думаю, что многое потерял, не отвлекаясь на зомби-ящик хоть изредка.

Наши с ней отношения тоже слегка изменились. Она перестала меня сторониться, приняв все, как неизбежное. Я же, стараясь особо не докучать, большую часть времени провожу в гостиной, все также смотря на море. Впрочем, Айви все равно собирается съехать. Не сейчас, в будущем. И как бы эта мысль меня не огорчала остается только мириться.

А еще я немного помогаю ей в работе. Что, кстати говоря, не только удивляет, но и радует. Чувство нужности. Помощь. Я не бесполезен.

Еще один жаркий день: Айви утирает пот с висков, откидываясь на кресле, и отнимает руку от мышки. В комнате царит полумрак из-за задернутых штор. Я тем временем перечитываю очередную главу. У нее довольно легкий язык и красочные описания. Но ситуации между персонажами кажутся мне притянутыми за уши.

– Ну что? – интересуется она, поворачивая кресло. – Все сильно плохо?

– Что замышляет Джексон?

– В смысле?

– Это не первая глава, в которой говорится, что у него есть четкий план для отместки за брата. Но что за план? И когда он уже сделает хоть какой-то шаг для осуществления этого плана? Я вижу только то, что ты тянешь время.

Айви хмурится. Критика оказывается не такой, какой она ожидала, но ничего другого сказать не могу. Уж лучше правда, чем ложь.

– Мне нравится все, кроме этой интриги. Её можно держать по началу, но к середине произведения от нее начинает тошнить. Люди любят зрелища. А ты их избегаешь.

Она кивает. Я выдыхаю, в надежде, что не задел её своими словами. Не хочется сбивать с пути, всего лишь указать на недочеты.

– Ты прав, – тянется за журналом, обмахивая лицо. Кондиционер сдох еще вчера, и ремонтник обещал заглянуть сегодня после обеда. – И я злюсь только на себя. Если бы ты не указал мне сейчас на это, то работа вышла бы неинтересной и затянутой. А это как писателя меня ничуть не красит. Я думала, что смена обстановки поможет. Но, похоже, я иссякла, как автор.

– Нет, – качаю головой, делая шаг ближе, – не нужно так думать. Твоя проблема в том, что ты не знаешь, о чем пишешь. Возможно, не примеряешь роль своих персонажей на себя. Вот какой бы план придумала ты, если бы узнала, что брат умер от рук своих же друзей? Я бы втерся в доверие и, в конечном итоге, сжил бы со свету каждого. Это было бы вполне логично.

Я вижу тень задумчивости на её лице. А также ломанные желтые лучи, упорно пробивающиеся через шторы и испарину в районе ложбинки. Майка облегает по фигуре и делает Айви по-домашнему красивой. С пучком на голове, легкими синяками от недосыпа – она практически не спит, хлестая кофе и проводя время за ноутбуком – и безоблачными серыми глазами.

Рука тянется поправить спавший на лоб волос. Айви, в задумчивости размахивая журналом, этого не замечает. А я вовремя вспоминаю, что не могу даже волосинку сдвинуть с места, бросая дурную попытку.

Телефон, лежащий на столике, резко начинает ездить по поверхности, издавая мелодию. Айви тянется за ним. Выражение её лица становится донельзя измученным. Я замечаю скачущие буквы, собирающиеся в одно единственное имя – Мириам.

– Привет, – отвечает Айви. Проходит пару секунд, прежде, чем она говорит, что дела у нее хорошо и книга в процессе. А потом, выслушав монолог на три минуты, закатывает глаза. – Нет, Мириам. Никаких свиданий вслепую. Не подписывай меня на это. Да, я знаю, что могу остаться старой девой. Прекрати. Что? Нет. Даже не думай! Мириам!

Гудки. Айви растерянно глядит на телефон. Вздыхает. Откладывает гаджет в сторону и следует в ванную. Я выскальзываю за ней, пока она не видит, и покорно остаюсь в коридоре, не смея пересекать границы.

Похоже, разговор с подругой не закончился ничем хорошим.

***

– Ты скучаешь по морю?

В свете вечернего солнца её волосы отливают позолотой. Ветер треплет их, заставляя взлетать над плечами. Она рассматривает морскую гладь, сидя на том же самом месте, где раньше сидела кошка. Сегодня на ней платье с тонкими бретельками, нежно-голубое. Я сижу рядом, и мне кажется, что если бы мое сердце все еще билось в груди, то сумело бы замереть от красоты, что открывается перед глазами. Малино-розовые облака и движущееся к горизонту солнце.

– Пока жил с бабушкой, то скучал. Но сюда не возвращался, потому что слишком много воспоминаний. А их груз очень тяжек. До сих пор.

– Знаешь, – она заправляет прядь за ухо, за которым вижу сигарету – излюбленная привычка, которая ей очень идет, – а я, сколько себя помню, всегда его боялась. Столько потерянных душ, которые никто не замечает. На пляже. В море. Даже там, – Айви пальцем указывает на лазурную кромку, – их столько, что у меня сжимается сердце.

– Почему ты вдруг заговорила об этом?

– Ты единственный, с кем я могу обсудить что-то такое. Другие покрутили бы пальцем у виска, назвав меня больной.

– Если соседи заметят, что ты разговариваешь сама с собой, то это станет вполне возможным, – шучу я. Она улыбается.

– Возможно. Но мне как-то плевать. Хорошее место. Здесь я чувствую себя так… спокойно. Странно. Эти пару недель в корне отличаются от того, что я представляла.

Айви вытягивает ноги, касаясь босыми ступнями травы. Газон перед домом – единственное, что осталось неизменным с тех пор, как я умер. Помню, с каким трепетом за ним ухаживала мама, равно, как и за цветами. Она любила белоснежные лилии. Их чарующий запах часто украшал кухню, как и сами бутоны. У мамы был свой маленький садик, а зелень в доме – атрибут, который я перенял от нее за эти годы.

В день собственной смерти, помимо пива, закусок и прочего, я привез с собой горшки с агавами. Примостил их в гостиной, придав ей особый антураж. Тогда дом казался живым, будто бы хранившим не только воспоминания о моем детстве, но и ту самую атмосферу. Мне нравился их узор, то, какими их листы были на ощупь.

Хочется до щемящей грудь тоски обратно.

Айви кладет свою руку рядом с моей.

– Ты сказал, что перехотел уходить, – тянет она. – Почему?

Из-за тебя, – крутится на языке. Но вслух я этого не произношу.

– Думаю, что нужен здесь. Зачем, не знаю. Пару раз я пытался уйти. Не получалось. Такое чувство, будто есть то, что меня держит. Может, это связано с кем-то из прошлого. Может, это связано с кем-то из тех, кто рядом. Я не знаю, – вздыхаю. – Но то, что ты здесь – подтверждает мои слова. Это не просто так.

Наши взгляды пересекаются. Айви заглядывает куда-то вглубь меня, будто пытаясь принять сказанное. Впервые смотрю в её чернеющие зрачки так долго. И не перестаю восхищаться глубиной радужки, из-под которой открывается гамма эмоций. Проносится, подобно калейдоскопу, и где-то внутри, то, что умерло вместе с моим телом, отдает резкий толчок.

Больно. Грудь резко начинает сжимать в тиски. А через секунду затихает, вызывая недоумение. Айви же начинает щурится от слепящих лучей заходящего солнца, что прямым светом направлены прямо на наши с ней лица. Прикрывает глаза рукой. Улыбается, опуская взгляд. Рассматривает свои пальцы – тонкие, изящные, на нескольких из них сидят кольца.

– Может, ты и прав, – произносит она, не поднимая головы. – У судьбы своеобразное чувство юмора. Я убеждаюсь в этом с течением времени.

Мысль о том, что я совсем не знаю Айви, бьет резко. Это вполне естественно, тем более в нашем с ней положении. Проявленная любезность – не признак того, что каждый из нас готов раскрыть свою душу и выложить все подчистую. Мне всегда было сложно высказываться, давать волю эмоциям. С тех пор ничего не изменилось.

Но сегодня – в свете заходящего солнца, слыша шум прибоя и видя её лицо, что обдувает морской бриз – хочется рассказать о себе чуть больше. Надеюсь, что когда-нибудь она тоже будет готова к подобному диалогу.

А пока я буду рядом. Время еще есть.

– У тебя красивый оттенок глаз, – произносит она. Я, как и при жизни, задерживаю на секунду дыхание. Абсурдно, призраки ведь не дышат. – И волосы. Эта прическа делает твои черты лица острее.

Улыбка тянется от одного края рта до другого. Мне неловко. Айви, судя по всему, нет, раз она так прямо заявляет о подобном.

– Хочешь, я тебя нарисую? – вздергивает темную бровь. – Тебе же наверняка интересно взглянуть на себя, спустя…

– Два года, – подсказываю. Она кивает.

– Да. Да и мне не помешает отвлечься. Я сейчас, – поднимается с места, буквально порхая над полом. Завороженно наблюдаю за её тонкой фигурой, скрывающейся в коридоре.

И думаю, что чувствую что-то другое. В корне отличающееся от того, что было раньше. Оно теплится, бьется, как сердце в груди. Горячее. Если бы мог, то дотронулся бы пальцами и наверняка бы обжегся.

Но оно того стоит. Такое ощущение, словно я возвращаюсь к тому, что потерял. Еще до смерти. Ту часть воспоминаний и чувств, которые до сих пор будто бы находятся под замком. Даже после смерти сложно подобрать подходящий ключ, чтобы выпустить их наружу. Произошло что-то плохое? Или просто не столь важное, чтобы об этом помнить? Не знаю. Да и не хочу, если честно.

По крайней мере, не сейчас. Потому что важнее утраты памяти оказывается Айви и то, как она вновь усаживается рядом, держа в руках карандаши и охапку листов.

Я улыбаюсь, прикрывая глаза. Хорошо.

4 глава. Существование

Нет действия без причины, нет существования без оснований существовать.

©Франсуа-Мари Аруэ Вольтер

– У тебя её взгляд. Глаза Тома, а взгляд Ребекки. Такой же осмысленный и проницательный. Ты так похож на нее.

Бабушка осторожно коснулась моей щеки, обдав лицо теплом своей ладони. Длинные пальцы, с тонкой кожей и выпирающими косточками, были едва ли теплыми. Я всегда считал, что у бабушки красивые руки. Морщинистые в силу возраста, немного грубые, но все равно изящные – в прошлом бабуля была пианисткой, и пылящееся в её доме фортепьяно редко, но издавало разного рода звуки. Она всегда любила плавно перебирать клавиши, заставляя мелодию буквально плыть по воздуху, любила разрушать тишину, ловя чужие взгляды, любила отдаваться этому делу настолько, что восхищение так и витало вокруг. На одной из стен в её доме висели фотографии с выступлений: большая округлая сцена, окруженная светом, сидящая за фортепьяно бабуля. Она играла в театре, в музыкальной школе, обучая детей, играла на большей сцене и в своей гостиной. И хоть я знаю, что посвящала она эту игру своим зрителям, на самом деле играла она всегда для дедушки, наслаждаясь его реакцией и букетом чувств, что отражался во взгляде.

Жаль, что это стало редкостью: после его смерти прикасаться к фортепьяно бабушка не решалась. В том возрасте я этого не понимал и часто ждал момента, когда она вновь усядется за клавиши, создавая неописуемое ощущение волшебства. Папе не часто удавалось её переубедить – бабуля была на редкость упрямой. Но когда у него получалось, то мама за милую душу начинала ей подпевать. И это были самые прекрасные, самые чудесные и самые счастливые мгновения. Они всегда были наполнены своеобразной атмосферой. В белоснежных фарфоровых чашках плескался самый вкусный на свете чай, пахло тыквенным пирогом, а мои ноги свисали с дивана, едва достигая пола. Бабушка выглядела иначе: моложе, с туго забранными на затылке волосами, широкой улыбкой и морковной помадой на губах. Она с упоением рассказывала нам о своем прошлом, о дедушке, которого ждала с моря, о том, какой была её жизнь до появления папы. Все тогда казалось другим. Реальность воспринималась иначе. Будто заглядываешь в прошлое через штору, ослепленный утренними лучами солнца, греющего кожу жарче обычного.

То, как бабушка утерла влагу с моих глаз в тот день я запомнил отчетливо. И её нежную, сочувствующую улыбку, что буквально кричала о том, как ей жаль. Забыть об этом было сложно, ведь именно такой я видел её впервые. Грустной, возможно, слегка сбитой столку, не знающей, как подобрать нужные слова. По правде говоря, я понимал это, чувствовал, будто получая импульс. Но на деле не мог выдавить и слова: ком, вставший поперек горла, мешал не только глотать, но и дышать. Я молча смотрел на нее, удивляясь, как она до сих пор могла держаться. Каким образом улыбка так легко расплывалась по её сухим и тонким губам? Почему ей удалось отпустить боль, поселив в свое сердце прощение, вместо того, чтобы горевать? Но ответ был простым и совсем очевидным: бабушка сумела принять горькую правду. А я, ребенок, потерявший в один миг все, что было – нет. И винить родителей в их эгоизме казалось мне на тот момент самым правильным и верным решением. Наверное, потому что только так было легче пережить боль.

Но, по правде говоря, это ничуть не помогало, а делало только хуже. Мы стояли возле могилы, согреваемые теплым весенним солнцем. Прошел ровно год со смерти родителей. Время пролетело так быстро, словно за секунду переместив меня от похорон до того самого дня. Собраться с силами было сложно, как бы сильно я ни пытался делать вид, что все происходящее давалось мне так же легко, как и моя новая жизнь. Бабушка знала это, чувствовала и видела, как любая женщина, имеющая огромный жизненный опыт за плечами. Она многое понимала и прощала мне: мои всплески эмоций, затяжные депрессии, отказы от еды и углубление в себя. Это было по истине самое тяжелое время не только для меня, но и для нее – той, кому и дальше предстояло заботиться о подростке. Растить и дарить любовь, учить признавать ошибки, набивать шишки и принимать самые сложные в жизни решения.

На самом деле, я во многом благодарен бабушке. Несмотря на то, что я был не прав во многих наших с ней перепалках, и мое мнение почти всегда разнилось с её, бабушка никогда не заставляла меня думать иначе. Она пожимала плечами и говорила: «Когда-нибудь ты поймешь, что я была права». И так оно и было. Всегда и во всем.

У нее был тот же дар, что и у моего папы: видеть больше, чем остальные. Заглядывать в душу и знать всю твою суть. Она умела легонько подталкивать меня к правильным решениям, не делая выбор за меня, умела понимать без слов, будто читала, как открытую книгу. Дарила любовь, пускай и своеобразную, наполненную горькой правдой и мыслями о том, что ничто не может продлиться вечно. Её ведь тоже скоро не станет. Даже раньше, чем я успею оклематься и встать на ноги.

Их сходство с папой было не только в понимании многих вещей, но и во внешности. Бабуля имела те же черты лица, широкую улыбку, которой улыбался мне папа в детстве, тот же взгляд, от которого я порой ловил дежавю. К старости, правда, бабуля сгорбилась и набрала вес, но это не делало её хуже. От нее все также веяло выпечкой, терпкими духами и, почему-то, сухой листвой, что встречаешь ближе к осени. Поредевшие волосы с сединой на висках, морщины у носогубки и в уголках глаз. Красивая. Вся такая утонченная, выглядящая, как самая настоящая леди. Со шляпкой на голове и хриплым прокуренным голосом. Она никогда не выпускала из рук курительную трубку, походя на копию Шерлока Холмса в женском обличии. Даже тогда, когда легкий ветер разносил по округе свежесть от распустившихся цветов, она продолжала курить и выпускать изо рта клубы сизого дыма.

На деревьях зашумели листья. Солнце нежно коснулось кожи, обдав её теплом. Я склонился над землей, уложив цветы возле возвышающегося памятника. Всхлипнул, но вовремя утер рукавом нос, стараясь собраться – выглядеть слабаком не хотелось. Конечно, нет ничего зазорного в том, чтобы проявлять эмоции, но плакать, как маленький мальчик я не собирался. По крайней мере до тех пор, пока стены комнаты не укроют меня от всего мира. Бабушка на это только погладила меня по плечу, наблюдая за тем, как по небу поплыли белоснежные, будто из ваты, облака, и снисходительно улыбнулась.

– В том, что тебя переполняют эмоции нет ничего плохого, мой дорогой, – протянула она, когда я снова оказался рядом. – Ты же человек. А людям свойственно чувствовать боль от утраты. И плакать – тоже. Если твой отец когда-то говорил тебе, что мальчики не плачут, то он был не прав. Знаешь, как заливался слезами твой дед, когда на свет появился Томас? Похуже, чем любая девчонка, так и знай. Да и твой папа тоже был хорош, особенно когда попадал в передряги. Однажды мы выбрались на пляж, а Томас всегда таскал с собой ведерко – подарок Генри, привезенный с очередного рейса в море. Оно было синим, с нарисованным осьминогом, от которого твой папа был в диком восторге. Мы ушли плавать, а Генри уткнулся в газету. У твоего деда тоже была привычка таскать с собой что-нибудь эдакое: интересные вырезки, к примеру, свой потрепанный блокнот, в котором он постоянно делал какие-либо пометки. Видимо, Томас перенял эту привычку от него, ведь помимо игрушек внутри всегда лежали засохшие цветы, которые он отрывал, пока я не видела, листва для украшения, найденные в озере ракушки. Он всегда старался брать пример с твоего деда. Не по годам умный, – бабушка снова затянулась. – Так вот когда мы вернулись обратно, то ведерко кто-то, судя по всему, заметив такую красоту, – а оно и правда было довольно симпатичным – стащил. Твой папа заливался крокодильими слезами. Стоял, сжимал мою руку и утирал щеки кулаком, думая, что если будет тереть слишком сильно, то их поток наконец прекратит литься из глаз. А я все никак не могла его успокоить. Даже рожок с мороженым не помог, хотя Томас обожал мороженое больше всего на свете. Шоколадное, потому что горчинка приятно колола язык. И ничто не могло заменить это ведерко, какие бы игрушки Генри ему ни покупал. Казалось бы – обычное ведро, коих на рынке полным-полно. Но он потерял что-то очень дорогое сердцу – подарок, доставшийся от любимого человека. И ты, мой дорогой, испытываешь сейчас те же ощущения. Неважно, в какой ситуации мы находимся. Боль делает нас людьми, а её принятие помогает смириться с происходящим. Не сдерживайся.

Она вновь улыбнулась. В её глазах я неожиданно заметил собственное отражение. Бледное, безжизненное, без каких-либо эмоций и мыслей. Пустой внутри, как фарфоровая статуэтка, что пошла трещиной где-то внутри. Слезы обожгли глазницы неожиданно и резко, а бабушка без слов притянула меня к себе, поглаживая по волосам и молча вслушиваясь в мои тихие всхлипы. И я не стал сдерживаться – в этом не было никакого смысла.

Я впервые дал волю своим чувствам при ком-то. Впервые позволил себе показать слабость, перестал храбриться и блокировать ощущения после случившегося. Мы простояли над могилой довольно долгое время, большую часть которого я пытался успокоиться. Глаза жгло, кожа из-за соленых слез продолжала гореть – я утирал дорожки рукавом свитера, что был довольно колючим на ощупь. Стоял, шмыгал носом, вдыхая аромат бабушкиных духов, и чувствовал, как отстукивало её сердце. Собственное будто пыталось проломить грудь, скача меж пролетами ребер.

А потом встретил Фиби – улыбчивую, словно солнце. С взглядом, обращенным на мир с каким-то несвойственным мне обожанием, сидящей на скамье с книгой Сары Джио «Соленый ветер» и утопающей под солнечными лучами.

Встречи на кладбище всегда казались мне несусветной чепухой и вымыслом, хотя в реальности все было совсем иначе. Без лишних мыслей, с какой-то простотой и душевным спокойствием. Именно так я в тот момент себя ощущал. Ведь копившиеся во мне долгое время эмоции наконец нашли выход и их груз, будто сковывавший меня за шею тугой веревкой, перестал тянуть ко дну.

Был ли я тогда на дне? Вполне возможно. Но это уже не так и важно.

Фиби сидела на самом краю скамейки, прямо возле небольшой церквушки, купол которой поблескивал на солнце; болтала ногами, подобно ребенку, и разглядывала голубое плавучее небо, оторвавшись от строк. В ситцевом платье с рукавами, со струящимися вдоль плеч волосами и светящимися на солнце родинками, что танцевали хоровод на бледной коже. Джинсовая куртка примостилась рядом. Зелень вокруг её миниатюрной фигуры смотрелась до жути красиво. День, почему-то, казался мне по-особенному теплым. И дело было далеко не в температуре.

Я никогда не верил в Бога. Увы, но произошедшее в моей жизни дерьмо нельзя списывать на бородатого дядю, что вмиг простил бы мне мои грехи, стоило только покаяться. Отсиживать мессы я ненавидел, а родители и не порывались таскать меня на службы – они, может, и верили во что-то, но показывать это не спешили. Да и мне в существование Господа верилось с трудом. Есть ли рай или ад, или чистилище, да хоть забвение – значения не имеет. Каждый верил в то, во что желал, и мне трудно было перечить хотя бы по этому поводу. Потому что я тоже верил во что-то. Не в вымышленного персонажа, что отдувался за все наши деяния. Я верил в смысл существования, хоть и не мог найти его. В те годы это давалось особенно тяжело. Но бабушка верила. И мне приходилось делать вид, что я тоже.

По пути к выходу она неожиданно потянула меня в сторону церкви. Ей хотелось помолиться за души тех, кого с нами уже не было. Хотя в первую очередь ей просто хотелось почувствовать связь с дедушкой. Она часто говорила, что служба будто бы давала ей возможность услышать его голос в голове, а Господь передавал её молитвы напрямую. Было ли это правдой, я точно не знаю, но если она верила в это, значит, так оно и было. Ставить её слова под сомнение я не решался.

Когда бабуля вошла внутрь, я остался топтаться у порога. Плакать больше не хотелось, но появляться там с раскрасневшимся лицом не было никакого желания. Впрочем, я не пошел не только поэтому. Большое скопление людей вызывало мигрень и раздражение. Наверняка там были бы наши знакомые, и мне пришлось бы отвечать на довольно глупые вопросы, делая вид, что я всем сердцем заинтересован проявленным вниманием. А врать – хотя бы тогда – казалось неправильным. И вместо того, чтобы отсиживать мессу, вслушиваясь в голос святого отца и ощущая, как спертый воздух щекочет нос, я остался рядом с незнакомой на тот момент девчонкой, наслаждаясь погожим теплым днем.

– Классные кеды, – голос у Фиби тогда был еще слегка детским, до жути звонким и остро касающимся ушей. Она с интересом разглядывала мою потрепанную обувь, заметив, видимо, каракули на подошве. С рисованием дела обстояли так себе – выходило посредственно и криво. Но сдаваться так рано я не намеревался, считая, что любой навык требует труда. Жаль, что с рисованием у меня в будущем так и не вышло. – Может, нарисуешь что-нибудь и мне?

У нее на ногах, как сейчас помню, были белоснежные конверсы. Как новенькие, честное слово. Наверное, ходить на каблуках по засаженным травой тропинкам было не особо удобно. Потому что, клянусь, увидеть её в кроссовках удавалось еще реже, чем в туфлях. Но в тот момент меня это не удивило. Только цвет, яро бросавшийся в глаза. Я с недоумением уставился на нее, но Фиби на этот выпад рассмеялась, явив белозубую улыбку и ямочки.

– Мне не жалко испортить их. Белый цвет очень быстро приедается и начинает раздражать. А твои выглядят круто. Мне нравится.

– Спасибо, – я улыбнулся. – Но лучше использовать краски, если хочешь, чтобы выглядело по-настоящему красиво. Сюда хорошо вписались бы подсолнухи.

– Почему?

– Потому что они напоминают о лете. О тепле.

Она кивнула, будто сама себе, соглашаясь с моими словами.

– Почему ты не заходишь внутрь? – невзначай поинтересовался я. Знаю, вопрос был глупым и неуместным, ведь у нее на это были свои причины. Но в тот момент я думал, что он неплохо вписывается в наш краткий и ничего не значащий диалог.

Фиби пожала плечами.

– Потому что для того, чтобы верить в Бога не нужно молиться. Достаточно чувствовать его своим сердцем.

Она говорила об этом с не самым серьезным выражением лица, но те слова имели огромное значение. Меня прошибло током, вызвав табун мурашек, что забегал вдоль позвоночника. Когда я говорил о том, что Фиби напоминала мне маму – я не сорвал. Не только по внешности и отдельным предпочтениям, но и теми мыслями, что были сказаны как бы невзначай.

– Я думаю, что ты понимаешь, о чем я.

Её пальцы вскользь прошлись по распущенным волосам, что трепал ветер. Внимательный взгляд вызывал во мне острое чувство неудобства, но я с легкостью принимал его, стоя рядом. Ответить было нечего, потому что казалось, что Фиби знала. И повисшее в воздухе безмолвие говорило о том же.

Больше мы не разговаривали: она вновь в ровные ряды букв, прикусив губу. А я, почувствовав накатившую резко усталость, мечтал поскорее попасть домой.

Потому что мне впервые за долгое время захотелось украсить листы теми самыми подсолнухами.

***

С того момента прошло, наверное, пару дней.

В школьных коридорах по-прежнему витала смесь разных запахов: чьей-то пот, что смешивался с духами, моющее средство, которым мыли полы. Через толщу окон пробирались проворные ломаные лучи рыжего солнца, легонько касаясь лица. Я щеголял в свободной футболке – особого дресс-кода в школе не было, и это не могло не радовать. Мой шкафчик с пресловутым замком вечно заедало, и это бесило наравне с огромными очередями в буфете. Но поделать с ним я ничего не мог, равно, как и с огромным скоплением людей. Оставалось только свыкнуться со своим не самым везучим положением, пытаясь раз за разом отворить чертову железную дверцу. Она поддавалась раза с третьего, скрипя, как консервная банка. Стоявший рядом Сид только подтрунивал, наблюдая за этой весьма незанимательной борьбой.

Его шкафчик находился слева от моего. Мы с Сидом неплохо ладили, но назвать его своим другом не поворачивался язык, ведь тогда мне казалось, что друзей у меня нет. Деление было довольно простым: есть я, а есть социум. И я смутно вписывался в его рамки, предпочитая находиться в одиночестве. Старался, так сказать, держаться ото всех особняком, но люди, почему-то, все равно старались ко мне тянуться. В их число входил Сид: высокий, с широкими плечами, огромными ладонями и подстриженный почти налысо. Внешность у него была отталкивающая, особенно ряд наезжающих друг на друга зубов и большой нос-картошка, что украшали родинки. Он вообще с головы до пят был покрыт ими, будто долбанный далматинец. Но в этом и крылась вся его изюминка, если не брать в расчет умение находить общий язык абсолютно со всеми и любовь к регби.

Мне он, по правде говоря, нравился не только за это. Было в нем что-то еще, помимо хорошо подвешенного языка и чувства юмора. Он будто знал меня всю жизнь, хотя я никогда не делился с ним о том, что происходило в моей довольно серой реальности. Может поэтому Сид был единственным, с кем мне было комфортно общаться, не затрагивая больные для себя темы. Мы обсуждали домашку, пройденные видеоигры, спорт или какую деку лучше выбрать. Казалось, он разбирался абсолютно во всем, о чем ни спроси. Настолько разносторонним он был.

О том, что Фиби – его подруга детства, я узнал уже позже, когда заметил её в классе по биологии. Она занимала предпоследнюю парту среднего ряда и, увидев меня, приветливо помахала рукой. До этого я не обращал на нее ровным счетом никакого внимания. Может, потому что слишком глубоко был прогружен в себя, а может, потому что не хотел – не помню. Но тогда, когда разговор наконец зашел о девчонках, её имя всплыло неосознанно. И Сид, удивленно приподняв бровь, усмехнулся.

– Чувак, я думал, что ты гей. Ну или, на крайний случай, асексуал.

Он достал из шкафчика рюкзак.

– С чего такие выводы?

– Вывести тебя на разговоры о девчонках труднее, чем заработать место капитана команды по регби. Но я приятно удивлен, что ты заговорил об этом. Хорошо, что хотя бы до выпуска. Я и не надеялся, что ты вообще сумеешь посмотреть в их сторону. Боялся, что в один прекрасный момент скажешь: «Сид, я гей и мое сердце принадлежит только тебе». Я бы, возможно, даже согласился бы сходить с тобой на свидание.

– Эй! – я пихнул его в плечо. Сид пропустил смешок. – Я же не монашка какая-то. Сам знаешь, что я не люблю забивать голову подобным. И к чему эти гейские подколы, а?

– Как и разговаривать о типичных вещах, что должны интересовать подростка в пубертатный период, – хмыкнул он. – Из всех возможных красавиц ты, почему-то, решил обратить свой взор на это чудо в фут с кепкой в прыжке. С чего бы вдруг? Хотя не отвечай, – отмахнулся, захлопнув дверцу. Скрежет металла вновь коснулся ушей. – Уж лучше бы ты обратил внимание на кого-нибудь другого. На меня, к примеру.

– Пожалуйста, не говори, что подкатываешь ко мне.

– Твоя тощая задница меня мало интересует. Я просто люблю твое выражение лица, когда дело касается этих невинных подколов.

Я фыркнул, добравшись наконец до содержимого собственного шкафчика. Куча ярко-пестрящих листовок, зазывающих вступить в клуб, фантики от Сникеркс и валяющиеся кеды, поверх которых покоился потрепанный временем рюкзак. Пальцы зацепились за ткань и резко потянули ту на себя, из-за чего листы чуть было не упали на пол, если бы я вовремя не затолкал их обратно.

Историю о том, как мы встретились возле церкви я решил оставить без огласки. Не из-за себя – многие в школе знали о случившемся. А, скорее, из-за того, что рассказывать было особо и не о чем. Я не придал этой встрече никакого значения и не вспомнил бы о Фиби, если бы она не обратила на меня свое внимание уже будучи в школе. Но утаивать эту информацию от Сида долго не пришлось: он итак знал о произошедшем. Опять же из-за болтливости Фиби, которая не могла утаить что-то важное от своего друга детства.

Мы вышли на улицу, под свежий ветерок, что проворно забрался за шиворот футболки, скользя вдоль позвонков. Створки школьного автобуса, находившегося на парковке, были раскрыты. Мы медленно двинулись в его сторону, наслаждаясь опустившемуся на город теплу и окончанию школьных уроков.

– Ты ей понравился, – оповестил меня Сид, когда мы заняли последний ряд у окна. Благо солнце освещало другую половину салона. Обивка кресел источала своеобразный запах пыли и масла. – Сказала, что с нетерпением ждет, когда ты нарисуешь ей подсолнухи. Боюсь её разочаровывать, но вместо них у тебя выйдут только желтые кляксы.

– И почему ты такой придурок?

– Потому что люблю правду, – Сид улыбнулся. – Хочешь, я дам тебе её номер? Но предупреждаю: Фиби обожает строчить смс-ки. И отправляет по одному слову. Придурковатая привычка, ей-богу.

Я не собирался брать её номер. Меня, ровным счетом, не волновали мысли о ней или о том, чего она от меня хотела. Но я согласился. Наверное, потому что подсолнухи, что я старательно выводил на листах, на кляксы похожи не были. А может, из-за типичного подросткового интереса, который в тот момент захлестнул мое юное сердце. Ведь красавчиком я никогда не был, а из-за моей обособленности девушки редко обращали на меня внимание, стараясь держаться подальше. Но я и не жаловался. Пожалуй, так было проще.

Я написал ей вечером, когда комнату окрасил теплый свет от ночника, а из гостиной доносился шум очередного ток-шоу, под которые бабуля чаще всего засыпала. Это выглядело смешно: с трубкой в руке, накрытая колючим пледом в клетку. Я уменьшил громкость, в последний раз кинув на бабулю свой взгляд, а затем в очередной раз достал телефон из кармана штанов, проверяя почту.

Но Фиби в тот вечер, почему-то, так мне и не ответила.

***

Выходные тем временем подкрались незаметно. Мы с Сидом договорились сгонять в скейт-парк, который недавно отстроили. Сид затормозил на доске возле окон моего дома примерно в полдень, подхватив жесткую деку в руки. Я увидел его сразу же и, достав из-под кровати закатившийся скейт, подаренный папой, метнулся вниз по ступеням. Очередная поездка по улочкам города, плывущий сквозь пальцы воздух и пустые разговоры ни о чем – так, пожалуй, я и проводил все свое свободное время, под вечер запираясь в комнате для того, чтобы сесть за компьютер и отдаться шутерам. Будни стали проносится хороводом мелких событий, помогающих забыть о ноющем ощущении пустоты. Поблагодарить за это стоило Сида: он не давал мне прохода, занимая пространство собой буквально подчистую. Призраки прошлого беспокоили меня лишь ночью, протекая под сеточкой вен и выжигая дыры на сетчатке закрытых глаз.

Справляться с кошмарами было бесполезно. И я свыкся с ними, стараясь не захлебываться в боли так сильно, как делал это раньше.

– Опять придешь весь в крови и ссадинах, – недовольно пробурчала бабушка, встретившись со мной внизу. Она осторожно пристроила бумажный пакет с покупками на столик в коридоре и, повесив шляпку на вешалку, недовольно прошлась по мне взглядом. Ей мои бесчисленные попытки увечить себя не нравились, но запретить мне кататься она не могла, даже если бы очень захотела. В то время я был слишком своенравным и упертым, не желая слушать нравоучения. – Скоро из-за тебя аптечка опустеет.

– Не волнуйся, ба, – я клюнул её в мягкую щеку, – я буду осторожен.

– Как же ж, – фыркнула она. – Каждый раз мне обещаешь и все равно поступаешь по-своему. Будь дома к девяти, я приготовлю ужин.

– Хорошо, – уже перешагнув порог, крикнул я, захлопнув за собой дверь.

Фигура Сида, по сравнению с маленькой фигуркой Фиби, казалась огромной. Они стояли возле лужайки, переговариваясь о чем-то и попутно с этим смеясь: смех был громким и искренним. Я узнал её сразу, пускай она и стояла ко мне спиной на пару с велосипедом: темно-шоколадные волосы, что она поправляла, прямые светлые джинсы Levi's и безмерная футболка, прикрывающая бедра. В тех же самых конверсах.

– Привет, – Сид стукнул свой кулак об мой. Улыбка, сияющая у него на лице, была, казалось, от уха до уха. Впрочем, он всегда улыбался, и стереть её удавалось только на играх в футбол. Тогда Сид становился не тем добродушным парнем, которого я знал, а машиной для убийств. – Готов к заезду?

– Ага, – кивнул я, переведя взгляд на Фиби. Щеки той покрылись румянцем, стоило нам только встретиться глазами.

– Привет, Лео, – поздоровалась она. – Надеюсь, я не помешаю?

Я подозревал, что это была идея Сида – позвать её с нами на площадку для скейта. У него была дурная привычка – пытаться свести меня с теми, о ком я просто затевал единожды разговор. Стоявшая рядом девушка не стала исключением и меня, поначалу, сей факт взбесил. Но, как позже выяснилось, Фиби напросилась сама, изъявив желание понаблюдать за нашими трюками и ездой. И злиться на нее за этот шаг было глупо – девочкам всегда интересно то, чем увлекаются мальчики. От природы не убежишь.

Я не был против: она в любом случае не участвовала, а просто сидела на скамейке, с излюбленной книгой Джека Лондона, что еще немного и точно бы развалилась в её руках. Помню, что даже подклеивал ту по просьбе самой же Фиби. Правда, клей заляпал пару страниц, исказив текст, но Фиби это не волновало. Книга была ценной не только из-за содержания, а еще из-за того, что досталась ей от сестры. А старшую сестру Фиби просто обожала.

Я снова согласился. Посчитал, что общество еще одного человека не будет лишним. Она была подругой Сида, а для меня – человеком, с которым я посещал общие предметы. Фиби не вызывала во мне никаких чувств, возможно, банальный интерес поначалу, но не больше. И я знал, что не подпущу её ближе, чем остальных, ведь отношения меня совершенно не интересовали.

Так я тогда думал. Это и стало моей роковой ошибкой: позволяя Фиби быть с нами везде, где только можно, я и не заметил того, что мы начали потихоньку сближаться. И, наверное, благодаря тому, что она была такой светлой и солнечной, моя боль, что скребла ребра, начала потихоньку стихать.

А я, ослепленный светом её души, начал шаг за шагом, исцеляться.

***

Приближался август. Термометр застыл на отметке восемьдесят шесть и никак не хотел сдвигаться. Лето в наших краях всегда было по особенному жарким, но оно запомнилось мне не только из-за духоты, что обжигала кожу и заставляла асфальт плавиться прямо под ногами даже вечером. Мы проводили его втроем: посещали парк развлечений, гуляли по центру или на скейт-площадке, где мы с Сидом решили однажды научить Фиби кататься. Поначалу у нее получалось не так хорошо: содранные колени, порванные джинсы, улыбка сквозь слезы и бессчетное количество падений. Но в конце концов выходить стало сносно, и радости Фиби было куда больше, чем прежде. С ней, на удивление, было безумно легко и, вместе с тем, непривычно, но я старался отринуть иные чувства в сторону, наслаждаясь этими мгновениями. Рядом с Фиби грело внутренности, подобно печке, выкрученной до максимума, и это чувство во многом порождало своеобразный диссонанс внутри. Я никогда такого не чувствовал. Не знал, что так бывает на самом деле.

1 Компьютерная игра в жанре интерактивное кино с элементами survival horror, разработанная компанией Supermassive Games эксклюзивно для игровой приставки PlayStation 4.
Продолжить чтение