Саттри
Cormac McCarthy
SUTTREE
Copyright © 1979 by Cormac McCarthy
All rights reserved
© М. В. Немцов, перевод, 2024
© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024
Издательство Иностранка®
Авторы такого калибра сражаются с самими богами.
Washington Post Book World
Маккарти – ни больше ни меньше как величайший из наших ныне живущих авторов.
Houston Chronicle
В «Саттри» Маккарти демонстрирует поистине фолкнеровский юмор и галерею гротесков, которой могла бы позавидовать сама Фланнери О’Коннор. Настоящая южная готика!
Times Literary Supplement
Немыслимое – и притом совершенно органичное – сочетание «Улисса» Джеймса Джойса и «Консервного ряда» Джона Стейнбека.
New York Times
Вечная проблема для рецензента: книги Маккарти всегда настолько хороши, что этого не выразить словами. И пожалуй, «Саттри» – его главный шедевр. Это самая забавная и притом невыносимо печальная книга Маккарти; практически автобиография.
Стэнли Бут
Эта книга обрушивается на вас, как потоп. Маккарти не щадит ни героев, ни себя, а сам Саттри подобен обреченному Гекльберри Финну.
Джером Чарин
Незабываемая американская комедия от крайне оригинального рассказчика.
Нельсон Олгрен (Chicago Tribune Book World)
Обязательно к прочтению, восхищению и – что уж скрывать – зависти.
Ральф Эллисон
Абсолютно подавляющее владение языком… его фразы живительны и губительны.
Сол Беллоу
Прирожденный рассказчик, на глазах ставший современным классиком.
Роберт Пенн Уоррен
Все творчество Маккарти пронизано импульсом сродни религиозному; своей абсолютной самодостаточностью оно внушает благоговейный ужас.
Энн Энрайт
Его слог подобен библейскому – гипнотично-галлюцинаторен и обладает поистине евангельской мощью.
Стивен Кинг
Демонстрируя в своей насыщенной прозе темную сторону человеческой натуры, Маккарти учит читателя не бояться экзистенциального вызова.
Энни Пру
Наследник Фолкнера по прямой, мастер безупречного диалога и черной трагикомедии.
New Republic
Маккарти исследует вопросы вины и ответственности, любви и моральной неопределенности, забвения и силы воспоминаний.
St. Petersburg Times
Кристально ясная проза Маккарти так и пульсирует жизнью, читать его одно удовольствие.
San Francisco Chronicle
Южный стиль во всей красе: лихое красноречие, замысловатая ритмика, поразительная точность.
New York Times
Маккарти – истинный американский оригинал.
Newsweek
Маккарти… напоминает нашего Владимира Сорокина. Они используют совершенно одинаковые приемы по отношению к тексту. Но если тексты Сорокина сходят с ума на уровне синтаксиса и лексики, у Маккарти то же самое происходит на уровне фабулы. Если Сорокин работает с советским стилем и вообще с реализмом как таковым, то Маккарти – со своими классическими национальными жанрами: вестерн, детектив, американская пастораль (в стиле Фолкнера или Стейнбека), которые в середине книги переживают полнейшую мутацию, удивительный галлюциноз.
Time Out (Петербург)
Проза Маккарти, при всей своей мастерской лаконичности, вызывает невероятно яркое ощущение присутствия.
St. Louis Post-Dispatch
Проза его обволакивает читателя постепенно: сперва под ногами у тебя возникает земля, потом над головой распахивается небо. Мир Кормака Маккарти – это старый мир, более просторный, чем тот, к которому мы привыкли; это мир, не терпящий спешки, мир моральных абсолютов, мир, откровенно противопоставленный современности.
New Republic
Если из историй Маккарти извлечь некую жизненную философию, сведется она к следующему: от судьбы не уйдешь; то, что мнится нам выбором, таковым лишь мнится; предав собственное сердце, готовься к неизбежному возмездию; а следуя велению сердца, нельзя быть уверенным ни в чем.
Publishers Weekly
Филигранная проза Маккарти уводит читателя на далекий, пронизываемый ветром горный перевал, откуда открывается вид неземной красоты.
The Boston Globe
Если вы любите увлекательные приключения, преображенные магией слова в нечто большее, то ваш час настал.
Chicago Tribune
Современная американская классика, не уступающая величайшим литературным достижениям века.
San Francisco Chronicle
Автор желает выразить благодарность Американской академии искусств и литературы, Фонду Рокфеллера и Мемориальному фонду Джона Саймона Гуггенхайма.
Милый друг, ныне в пыльные, часами не размеченные часы городка, когда улицы лежат черные и паром исходят за поливальными машинами, и ныне, когда пьяных и бездомных вымыло под защиту стен в переулках или на заброшенных пустырях, и кошки выступают вперед, высоко подняв плечи и поджарые, по мрачным периметрам вокруг, ныне в этих закопченных кирпичных или булыжных коридорах, где из теней от проводов получается готическая арфа дверей в подвал, ни единая душа да не пройдет, кроме тебя.
Старые каменные стены, не провешенные ненастьем, окаменелые кости, застрялые в своих свилях, известняковые скарабеи складками в полу этого некогда внутреннего моря. Тонкие темные деревья сквозь те вон железные палисады, где мертвые держат свою малую метрополию. Занятная мраморная архитектура, стела и обелиск, крест и маленькие стертые дождем камни, где с годами тускнеют имена. Земля набита образчиками гробовщицкого ремесла, пыльными костями да истлевшим шелком, смертное облаченье испятнано падалью. Там под синим светом фонарей во тьму убегают трамвайные рельсы, изогнутые петушьей пятой в томпаковых сумерках. Сталь подтекает дневной жарой, ее чувствуешь сквозь донья башмаков. Мимо этих складских стен из гофры вниз по песчаным улочкам, где вдребезги сдувшиеся авто куксятся на пьедесталах шлакоблоков. Сквозь садки сумаха и лаконоса и увядшую жимолость, уступающую отдраенным глиняным откосам железной дороги. В этом Северном полушарии серые лианы свертываются влево, что закручивает их, лепит и раковинку багрянки. Бурьян, прорастающий из шлака и кирпича. Паровой экскаватор, высящийся в одинокой заброшенности против ночного неба. Переходи тут. Мимо крестовин и накладок, где паровозы кашляют, как львы, во тьме депо. К городку потемней, мимо фонарей, дослепу забитых камнями, мимо дымящихся покосившихся хибар, и фаянсовых собак, и раскрашенных шин, где растут грязные цветы. По мостовым, драным от развалин, медленного катаклизма небреженья, проводов, что отвисшими пузами тянутся от столба к столбу поперек созвездий, увешаны бечевками от змеев, с колотушками бросательных концов, смастыренных из опутанных бутылок или игрушек детворы помельче. Бивак про́клятых. Околотки, быть может, где каплющие прокаженные бродят без бубенцов. Над жарою и недостоверным горизонтом большого города только что взошла латунная луна, и тучки бегут пред нею разбавленной тушью. Здания, отчеканенные супротив ночи, все равно что оплот заброшенного мира подале, старые цели забыты. Селяне сходятся со многих миль, земля налипла им на башмаки, и сидят весь день, как немые на рынке. Город этот не выстроен ни по какому известному образцу, дворняжья архитектура просматривается сквозь толщу трудов человеческих краткой обрисовкой искаженного, беспорядочного и умалишенного. Карнавал очерков, воздвигшийся на речной равнине, что иссушила сок земной на мили вокруг.
Фабричные стены из старого темного кирпича, пути железнодорожной ветки, заросшие бурьяном, теченье мерзкой синей канавы, где в потоке колышутся темные волокна безымянных отбросов. Жестяные заплаты среди стекла в проржавленных оконных рамах. В шарике уличного фонаря лунный оскал там, куда попал камень, и из этого отверстия ниспадает постоянная спираль дерзающих насекомых, слабый и нескончаемый дождик все тех же форм, обожженных и безжизненных.
Здесь у устья ручья поля бегут дальше к реке, а ил раздельтился и обнажает из-под своего густого наноса затаенные кости и жуткие отбросы, обломки ящиков и кондомы, и фруктовую кожуру. Старые жестянки, и банки, и испорченная утварь, что вздымаются из каловой трясины низин, словно достопримечательности в неторных долах раннего слабоумия. Мир за пределами всякой фантазии, злонамеренный, и осязаемый, и разобщенный, перегоревшие лампочки, как состриженные полипы, полупрозрачные и цвета черепа, слепо бултыхаются внизу, и призрачные глаза масляных разводов, и, по временам, выброшенные на мель вонючие фигурки людских зародышей, вздутых, как юные птицы, лунноглазых и синеватых или тухло-серых. Дальше во тьме река течет слизняковой жижей к южным морям, выбегая из прибитой дождем кукурузы, и мелких огородов, и садов землепользователей в глубинке округа на речных суглинках, перетираясь дальше костяной мукой, отягощенная прошлым, сны где-то растворились в воде, ничего так и не потерялось. За свои перлини держатся плавучие дома. Грязь мелководий вдоль берега лежит ребристая и склизкая, словно пещеристый сляб ворвани какого-то зверя, обвалившегося громадой, а за ним простор катится к югу и горам. Там, где некогда, не снимая сапог при умирающем свете тысяч своих костров, спали охотники и дровосеки и шли дальше, старые тевтонские отцы-основатели с очами, пылающими от провидческого света громаднейшей ненасытности, волна за волной неистовых и безумных, мозги их раскочегарены не оставившими следа аналогами всего, что было, сухопарые арии с их упраздненной семитской брошюркой разыгрывают драмы и притчи, в оной содержащиеся и бессмысленные, и бледные от томленья, кое ничто не уймет, кроме полного возмещенья тьмы.
Мы пришли в мир внутри мира. В сих чуждых пределах, эти вопреки всему клоаки и межуточные шлаки, какие праведники замечают из повозки и вагона, сновидит другая жизнь. Искореженные, или черные, или с помутившимся рассудком, беглецы от любого порядка, чужестранцы во всякой земле.
Ночь тиха. Словно бивак перед битвой. Город осажден неведомой тварью, и из лесу явится она или из моря? Стеновщики обнесли посад, ворота заперты, но чу, тварь внутри, и угадаешь ли очерк его? Где он содержится или каков раскос его лица? Ткач ли он, окровавленный челнок, простреленный сквозь основу ткани времени, чесальщик ли душ из ворса мира? Или охотник с гончими, или костяные кони влекут труповозку его по улицам, и объявляет ли он всякому ремесло свое? Милый друг, не стоит о нем надолго задумываться, ибо именно сим образом приглашается он войти.
Остальное и впрямь безмолвие. Начался дождь. Легкий летний дождь, видишь, как падает он косо в огнях городка. Река лежит в гравийном граале покоя. Отсюда, с моста, мир внизу мнится даром простоты. Любопытно, не более того. Там, внизу, в гротах падшего света от камня к камню проступает кошка по булыжнику, жидко черная и нашитая частыми антиподами по темной от дождя улице, дабы исчезнуть, кошка и противокошка, в расщепленных цехах подале. Слабая летняя зарница сильно ниже по реке. Над западным миром подымается занавес. Тонкий дождь копоти, дохлых жуков, безымянных мелких косточек. Публика сидит в паутине пыли. В выпотрошенных глазницах черепа у собеседника спит паучок, и состыкованные развалины повешенного дурака болтаются с засиженных мухами колосников, костяной маятник в шутовском наряде. По половицам туда и сюда бродят четвероногие тени. Выживают те формы, что погрубей.
Вглядываясь в воду, где утреннее солнце мастерило колеса света, венчики веером, в которые попалась каждая веточка, всякая крупица осадка, долгие хлопья и лезвия света в пыльной воде, – ускользая прочь, словно зрительные всполохи там, где цедились и прялись пылинки. Рука свисает за планширь, а он лежит наискось ялика, носок одного тапка периодически чиркает, оставляя ямочки на реке от того, что лодку слегка качает, как люльку, покуда она дрейфует вниз по реке под мостом и медленно мимо заляпанных илом опор. Под высокие прохладные арки и темные башни под днищем пролета, где лопочут голуби, а полый хлоп их крыл откликается строгими аплодисментами. Глядя вверх на эти храмовые своды с их окаменелыми древесными узлами и псевдоморфными шляпками гвоздей в сером бетоне, проплывая, а косая тень моста клонится поперек всей речной шири с той стремглавой иллюзией, что предполагается старыми гонщиками за кубок, замершими на фотопластинах, их колеса эллиптичны от скорости. Тени эти образуются над яликом, вмещают его простертую фигуру и минуют.
Уместив челюсть в изгиб локтя, он праздно наблюдал поверхностные явления, вялую работенку сточных водоотводов, серые сгустки безымянных отходов и желтых кондомов, медленно вздымающихся из мути, словно некая исполинская разновидность палтуса или ленточного червя. Лицо наблюдателя ехало рядом с яликом, изображение сепией, рыскающее в плавучей пакости, глаза – веерное и водянистое кривлянье. На поверхности реки вяло изогнулся рубец, как будто нечто незримое шевельнулось в глубинах, и в масляных призраках изверглись мелкие пузырьки.
Под мостом он выпрямился и сел прямо, взял весла и погреб к южному берегу. Там развернул ялик, махнув кормой в ивовую купу, и, перейдя на транец, поднял тяжелую перетягу, сбегавшую в воду от железной трубы, вбитой в береговую грязь. Линь пропустил сквозь открытую уключину, закрепленную на транце ялика. И вот выгреб снова, медленно, линь мокро и плавно скользил через замок и вновь окунался в реку. Когда оказался футах в тридцати от берега, поднялась первая подвеска, и линь сдвоился, пока он не дотянулся и не сбросил его. Так и плыл дальше, ялик слегка скулой против сноса реки, крючки один за другим подъезжали к уключине со своими выщелоченными и драными плюхами плоти. Ощутив тяжесть первой рыбы, он посушил каплющие весла и взялся за линь сам, вывел его вручную. Из воды вырвался крупный сазан, грубый бок в чешуе тускло-бронзовый и блещущий. Уперся покрепче, привязал свежий крючок с куском наживки, перекинул его через борт и поплыл дальше, галаня одним веслом, а сазан тяжко корчился на пайолах.
Закончив выбирать линь, он уже оказался на другом берегу реки. Перенаживил последнюю подвеску и отпустил тяжелый линь, проводив его взглядом, пока тонул тот в мутной воде, окруженный звездчатым ореолом солнечных пылинок, сломанной короны, сквозь которую на миг вспыхнул последний шматок тухлого мяса. Переложив на борту весла, он снова растянулся на банках, чтобы впитать солнце. Ялик медленно покачивался, дрейфуя по реке. Он расстегнул рубашку до пояса и одной рукою прикрыл глаза. Было слышно, как под ним мягко лепечет река, тяжелая старая река с морщинистым лицом. Под скользящей водой пушки и лафеты, цапфы заело, ржавеют в грязи, финки догнили до консистенции слизи. Баснословные осетры с их рогатыми пятиугольными тушками, медянистые и плотвяно-яркие сазаны и сомики с их бледными и безлитниковыми брюшками, густая жижа, вся прошпигованная битым стеклом, костями и боем фаянсовой посуды, сетчатым от грязево-черных кракелюров. За рекой вздымались известняковые утесы, серые и грубо граненые, затянутые травой по обрывам в тонких зеленых разломах. Там, где свешивались над водой, набрасывали они прохладную тень, и поверхность лежала спокойной и темной и отражала, как беленькую звездочку, очертанья зуйка, парящего на восходящих тягах от края откоса. Под банкой ялика сухо и бескомпромиссно, уткнувшись лицом в переборку, плыл сомик.
Минуя ручейное устье, он поднял руку и медленно помахал, старики-черные, все в цветах и шляпках, вывалили, словно кренящийся от ветра сад, с их качкими тростями, руки воздеты, темные и случайные, в воздух, их аляповатые и дикарские костюмы парусили от движения. За ними очерк города, вздымаясь, вид имел кованый, надсаженный, молотом выколоченный, темный и дымящийся против фарфорового неба. Чумазое речное прибрежье лежало, гнутое и мерцающее, на жаре, и никакого звука не раздавалось в этом одиноком летнем предполуденье.
Ниже рамных опор железной дороги он принялся проверять свой второй перемет. Вода была на ощупь тепла, и чувствовалась в ней зернистая смазочность, как у графита. Когда же закончил, был уже полный полдень, и на миг он встал в ялике, оглядывая улов. Обратно вверх по реке погреб медленно, рыбы бились в тонком сером днище ялика, их мягкие усики с тупым изумленьем ощупывали осклизлые пайолы, а спинки там, где изгибались они на солнечный свет, уже обесцвечивались до бескровной бледности. Поскрипывали в степсах латунные уключины, и речная вода курчавилась с тягучестью от носовой обшивки и ложилась за яликом в кильватере бороздою в трясине.
Он выгреб из-под тени откосов и проплыл мимо песчано-гравийной компании, а затем вдоль голых и пыльных пустырей, где по шлаковым насыпям бежали рельсы, а на тупиковых ветках окислялись товарные вагоны, мимо складов из оцинкованной и гофрированной жести, установленных на равнинах, выдолбленных из кирпичного цвета земли, откуда торчали ромбовидные и завитые очерки известняка, крапчатые от грязи, как громадные вымытые на сушу кости. Он уж пустился было за реку, когда увидел у берега спасательные катера. Те тралили в протоке, а с суши наблюдала небольшая толпа. Два белых катера, слегка окутанные жарой и медленным голубым дымком выхлопов, слабое пыхтенье двигателей разносилось по спокойствию реки. Он пересек реку и подгреб к краю протоки. Катера стояли борт к борту, на одном движок заглушили. На спасателях были кепки яхтсменов, и делом своим они занимались мрачно. Когда рыболов проплывал, они втаскивали на борт мертвеца. Тот весьма окоченел и походил на манекен из витрины, если не брать в расчет его лицо. Оно казалось мягким и вздутым, сбоку его украшал крюк-кошка, оно сумасшедше щерилось. Так они его и подняли – с распертыми костями скул. Бледная бескровная рана. Казалось, он деревянно возражает, голова набекрень. Его втянули на палубу, где и лег он в своем мокром костюме из жатки и носках лимонного оттенка, щерясь на работников белоглазо, с крюком в лице, словно какой-то непристойный водяной гомункул, притащенный тралом, кого свет Божьего дня в тот же миг поразил насмерть.
Рыболов проплыл мимо и вытащил ялик на берег выше по реке от толпы. На швартов он накатил камень и подошел посмотреть сам. Близился спасательный катер, и один работник стоял над трупом на коленях, стараясь отцепить кошку. Толпа за ним наблюдала, а он потел и старался извлечь крюк. Наконец уперся башмаком в череп мертвеца и вывернул крюк обеими руками – тот оторвался, таща за собой волокнистый кус обесцвеченной плоти.
На берег его снесли на брезентовых носилках и уложили на траву, откуда он пялился на солнце осушенными глазами, с этой своей ухмылкой. Из вялого воздуха уже сгустился спутанный клубок мух. Работники накрыли мертвеца грубым серым одеялом. Стопы его остались торчать.
Рыболов собрался было уходить, когда кто-то из толпы взял его за локоть. Эгей, Саттри.
Он обернулся. Эгей, Джо, сказал он. Видал?
Не. Говорят, вчера ночью прыгнул. Ботинки на мосту нашли.
Они постояли и поглядели на мертвеца. Работники спасательного отряда сворачивали тросы и распутывали снасти. Толпа уже напирала, как плакальщики, и оказалось, что рыболов с его приятелем проходят мимо мертвеца, словно отдают ему последние почести. Тот лежал в желтых носках, а по одеялу ползали мухи, и одна рука вытянулась в траву. Часы он носил на внутренней стороне запястья, как некоторые, и Саттри, проходя, заметил с чувством, которого не мог назвать, что часы у мертвеца еще идут.
Скверный это способ выписываться, сказал Джо.
Пошли.
Они двинулись мимо шлака обок железнодорожной насыпи. Саттри потирал мягко пульсирующую мышцу созерцательной своей челюсти.
Какой дорогой пойдешь? спросил Джо.
Вот сюда. У меня лодка.
Еще рыбалишь?
Ну.
Чего ты вообще за это взялся?
Не знаю, ответил Саттри. Тогда казалось, что это неплохая мысль.
В верхнем городе бываешь?
Иногда.
Зашел бы на Угол как-нибудь вечерком, по пивку б тяпнули.
На днях доберусь.
Сегодня рыбалишь?
Ну. Немного.
Джо за ним наблюдал. Слушай, сказал он. У «Миллера» б поднялся. Брат говорил, им был кто-то нужен в мужской обуви.
Саттри посмотрел в землю и улыбнулся, вытер рот тылом ладони и снова поднял взгляд. Ну, произнес он, я, наверно, пока еще немного реки подержусь.
Ну, заходи вечерком.
Зайду.
Каждый поднял руку на прощание, и он смотрел вслед парнишке, пока тот взбирался на насыпь, а затем через поля двигал к дороге. Затем сам спустился к ялику, вытянул швартов и швырнул его в лодку, а ее снова столкнул в реку. Мертвец все еще лежал на берегу под одеялом, но толпа уже расходилась. Он погреб через реку.
Ялик развернул под мостом к берегу, посушил весла и остался сидеть, глядя на рыбу. Выбрал голубого сомика и поднял его за жаберные щели, упершись большим пальцем ему в мягкое желтое горлышко. Оно разок сократилось и сделалось недвижно. С весел в реку капало. Он выбрался из ялика, и привязался к пикетажному колышку, и стал взбираться по скользкому вытоптанному откосу к аркам там, где мост уже уходил в землю. Тут темная пещера под бетонным сводом, вокруг входа навалены камни, а по валуну желтой краской грубо намалевано вход воспрещен. В каменном гурии на зловонной и бессолнечной глине горел огонь, а перед ним на корточках сидел старик. Старик поднял на него взгляд, а затем вновь уставился на огонь.
Я тебе сомика принес, сказал Саттри.
Тот пробурчал и поводил рукой в воздухе. Саттри положил рыбину, и старик сощурился на нее, а затем поворошил угли в огне. Сядь, сказал он.
Он присел на корточки.
Старик рассматривал жидкие язычки пламени. Приглушенно рокоча, над ними изредка ездили машины. В огне вспухала волдырями картошка, ее обугленные мундиры трескались, тихо шипя, словно мелкие организмы, издыхающие на углях. Старик подцепил их из пепла, раз, два, три черных дымящихся камня. Сгрудил их в ржавый колесный колпак. Бери себе тошку, сказал он.
Саттри поднял руку. Он не ответил, ибо знал, что старик предлагать станет трижды, и слова отказа нужно отмерять. Старик наклонил банку, из которой шел пар, и вглядывался в ее нутро. В речной воде варилась горсть фасоли. Он возвел разоренные глаза и выглянул из-под балки клочковатой кости, что их затеняла. Теперь я тебя помню, сказал он. С тех пор, как ты еще совсем малявка был. Саттри так не считал, но кивнул. Старик, бывало, ходил от двери к двери, и у него куклы и медведи разговаривали.
Валяй, бери себе тошку, сказал он.
Спасибо, ответил Саттри. Уже поел.
Из мучнистой сердцевины картофелины, которую он разломил в руках, пер сырой пар. Саттри выглянул на реку.
Люблю я горяченьким поужинать, а ты? сказал старик.
Саттри кивнул. Арочные вайи сумаха подрагивали в полуденной жаре, а в ребристых перемычках моста бранились и ворковали голуби. От затененной земли, где он сидел на корточках, несло застойным духом склепа.
Ты ж не видел, как мужик прыгнул, правда? спросил Саттри.
Тот покачал головой. Старый тряпичник, жидкие брылы его колыхнулись. Видал, как драгировали, ответил он. Нашли?
Да.
Чего прыгал-то?
Кажись, не сказал.
Я б не стал. А ты?
Надеюсь, что нет. Сегодня утром в город ходил?
Не, я уже не хожу. Квелый я уже туда ходить.
Что стряслось?
Батюшки-светы, не знаю. Говорят, смерть подкрадывается, аки тать в нощи, ну и где она? Я б ее за шею обнял.
Ну, только с моста не прыгай.
Ни за что б и не стал.
Похоже, прыгают всегда в жару.
Погода еще хужее станет, сказал тряпичник. Дрянь погода. Предрекаю тебе.
Девушка та повидать тебя приходила?
Никто меня видать не ходил.
Он ел фасоль из жестянки латунной ложкой.
Я с ней еще разок поговорю, сказал Саттри.
Ну. Взял бы ты себе вот тошки хотя б.
Саттри поднялся. Мне пора, сказал он.
Не торопись.
Надо идти.
Приходи еще.
Ладно.
Поднялся легкий ветерок, и он, пересекая реку обратно, уперся ногами в стойки кормы и навалился на весла. Воды сквозь плохо проконопаченную обшивку ялик набрал довольно, чтобы утренний улов в нем плавал, и рыбин носило по всем гнутым пайолам с облезающей краской, тупо стукая друг об дружку. Из швов торчали растрепавшиеся концы каболки и покачивались в грязной воде среди кусков наживки и клочков бумаги, и сор нырял и подымался, а неумолчный сток речной воды пел из-под жести одной чиненой лопасти. И так вот, наполовину притопнув, ялик тащился с переменчивой вялостью и неходко. Поближе к берегу рыболов свернул вверх по реке и продолжал грести. Черные семейства в ярких воскресных нарядах, рыбачившие у кромки реки, угрюмо наблюдали за его продвижением. Траву украшали ведерки и корзины с обедами, а на одеялах, от ветра прижатых по углам камнями, выставляли напоказ темных младенцев.
Достигнув плавучего дома, он посушил весла, а ялик рыскнул и тяжеловесно успокоился у прибитых там автопокрышек. Он замахнулся концом в руке и пришвартовался. Ялик покачивался и неповоротливо скользил, а вода на дне плескалась. Рыба в ней вяло дергала хвостами. Саттри потянулся и потер себе спину, поглядел на солнце. Стало уже очень жарко. Он прошел по палубе, толкнул дверь и шагнул в рубку. Внутри доски, казалось, прогибались от жары, а с балок под жестяной крышей капали бусины смолы.
Он прошел по каюте и растянулся на шконке. Закрыв глаза. Слабый ветерок из окна колыхал ему волосы. Барка слегка подрагивала на реке, а одна стальная бочка под днищем вздулась от жары, меланхолично бумкнув. Глаза отдыхают. Это притихшее и сбивчивое воскресенье. Сердце качает под грудиной. Кровь в своих предписанных обходах. Жизнь в крошечных местах, узеньких щелочках. В листве – жабий пульс. Утонченная клеточная война в капле воды. Декстрокардия, сказал улыбчивый врач. Сердце у вас право. Ссохлось от непогоды и без любви. Кожа натянулась и лопнула, как перезрелый плод.
Он тяжело повернулся на шконке и приложил один глаз к щели в переборке из грубых досок. Там мимо текла река. Cloaca Maxima[1]. Смерть от утопления, тиканье часов мертвеца. Старые жестяные часы на дедовом столе грохотали, как литейный цех. Нагнулся попрощаться в желтой комнатушке, смрад лилий и благовоний. Он вытянул шею мне что-то сказать. Я так и не расслышал. Он просипел мое имя, хватка выдавала в нем хрупкость. Его впалое и траченное лицо. Мертвые б забрали живых с собой, кабы могли, я отпрянул. Посидел в плющом обвитом саду, который своим неумолчными кожистыми поползновениями хранили ящерицы. Зайцы в садках, призрачно бледные под сенью стены каретника. Брусчатка в розовом садике, террасный склон лужайки над рекой, дух самшита, мшистой плесени и старого кирпича в тени кладовки над родником. Камни под жерухой в чистой проточности усыпаны пресноводными улитками. Саламандра пятнистая, как форель. Нагнулась пососать холодной и мшистой воды. Смятое рябью детское личико глядит в ответ, водянистая изомера, пучеглазая в кольцах.
В последнем своем письме мой отец сказал, что миром правят те, кто готов взять на себя ответственность за управление им. Если кажется, будто тебе недостает такой жизни, могу сообщить, где ее отыскать. В судах общего права, в предпринимательстве, в правительстве. На улицах же ничего не происходит. Ничего, кроме мимодрамы, состоящей из беспомощных и бессильных.
Из старых изрубцованных глоток старейшин, заплесневелых книг я не спас ни слова. Во сне шел я с дедом моим у темного озера, и речь старика полнилась неопределенностью. Я видел, как отпадает от мертвых все фальшивое. Говорили мы легко, и для меня было скромной честью идти с ним во глубине того мира, где он был мужчиной, как все мужчины. C маленького конца коридора в осенних лесах провожал он меня взглядом, пока я уходил в мир пробужденья. Если наша покойная родня причисляется к лику святых, мы с полным правом можем ей молиться. Так гласит нам Церковь-Мать. Она не утверждает, что те станут нам отвечать, во сне или вне его. Как не сообщает и того, на каком языке можно разговаривать с мертворожденным. Более обычный посетитель. Безмолвный. Остов младенца, тонкие и пегие косточки, вдоль чьих бороздчатых граней налипли старые ошметки плоти и вощеные покровы драных свивальников. Кости, что наполнят собой не больше обувной коробки, выпуклый череп. На правом виске розовато-лиловое полулуние.
Саттри повернулся и лег, уставившись на подволок, бережно касаясь кончиками пальцев похожей отметины на собственном левом виске. Мета второго сына. Как в зеркале. Неуклюжая копия. Он лежит на «Лесной лужайке», что б ни осталось там от того чада, с кем ты делил материно чрево. Он не разговаривал и не видел – как и теперь. Быть может, в черепе у него была морская вода. Родился и мертвеньким, и безмозглым, или же тератома, жуткая по форме. Нет, ибо мы были подобны до последнего волоска. Я последовал за ним в мир, вот он я. Родами при тазовом предлежании. Задним концом вперед, как свойственно китам и летучим мышам, формам жизни, предназначенным для иных сред, нежели земля, к которой у них нет никакого влеченья. И молился раньше о его душе во дни минувшие. Веря, что этот отвратительный цирк вновь соберется где-то навсегда. Он в чистилище нехристей-праведников, я в земной преисподней.
Через тонкие и щепастые переборки слышно, как рыба плещет в тонущем ялике. Знак веры. Двенадцатый дом небес. Провозвещает западную церковь. Св. Петр покровитель рыботорговцев. Св. Фиакр – почечуя[2]. Саттри накрыл глаза предплечьем. Он говорил, что мог бы стать ловцом человеков в другом времени, но теперь и с этими рыбами возни хватает.
Поздний вечер настал еще до того, как он проснулся. Он не шелохнулся, лежа на грубом армейском одеяле, наблюдая, как истекают и вспыхивают по всему подволоку лизки света от лица реки. Почувствовал, как барка слегка накренилась, на мостике послышались шаги и среди бочек – тяжкий перекат. Уж это-то не тень. В щели он видел, как кто-то идет по мостику. Робкий стук, еще разок.
Заходи, сказал он.
Кореш?
Он повернул голову. В дверном проеме стоял его дядя. Он вновь перевел взгляд на подволок, сел и спустил ноги на палубу. Заходи, Джон, сказал он.
Дядя вошел, озираясь, неуверенно. Остановился посередке, замерев в четырехугольном слитке пыльного света, подвешенном, как на шлюпбалке, между окном и его скошенной копией на дальней переборке, бесплодная его физиономия жестоко осветилась – глаза водянистые и полузакрытые, с их вялыми гирьками плоти, свисающими на скулы. Вместе с той деревянной улыбкой, какая ему удалась, чуть шевельнулись у него и руки. Эгей, парнишка, сказал он.
Саттри сел, глядя на свои ботинки. Сложил руки, снова развел ими и поднял взгляд. Садись, сказал он.
Дядя огляделся, оттащил назад один стул и осторожно сел на него. Ну, сказал он. Ты как, Кореш?
Как видишь. Сам как?
Прекрасно. Прекрасно. Как оно все?
Порядок. Как ты меня нашел?
Увидел в «Орлах» Джона Клэнси, и он сказал, что ты живешь в плавучем доме или что-то вроде, вот я и поискал тут по реке и нашел тебя.
Он неуверенно улыбался. Саттри посмотрел на него. Ты им сказал, где я?
Тот перестал улыбаться. Нет-нет, ответил он. Нет. Это дело твое.
Ладно.
Ты тут сколько уже?
Саттри хладнолико пригляделся к тому терпеливому изумлению, какое дядя на себя напустил. С тех пор, как вышел, сказал он.
Ну, мы ничего не слышали. Это уже сколько?
Кто это мы?
Я не слышал. В смысле, я точно не знал даже, вышел ты или нет.
Я вышел в январе.
Здорово, здорово. И что, ты его снимаешь или как?
Я его купил.
Что ж, здорово. Он озирался. Недурно. Печка есть и прочее.
Ты сам как, Джон?
О, не жалуюсь. Ну то есть.
Саттри его рассматривал. Выглядел так, словно скроен для роли постарше, волосы исполосованы мелом, лицо – глиняная маска, треснувшая от лакейской ухмылки.
Хорошо выглядишь, сказал Саттри. Уголок его рта дергался от тика.
Ну, спасибо, спасибо. Стараюсь, знаешь, формы не терять. Старая печенка не в лучшем виде. Он приложил ладонь куда-то к животу, взглянул вверх на подволок, выглянул в окно, где к ночи уже вытянулись тени. Еще зимой операцию вот перенес. Ты, наверно, не знал.
Нет.
Сейчас, конечно, оправляюсь.
Саттри чуял его в жаре каютки, затхлый дух от одежды с толикой слабой вони виски. По кромке сладкий душок смерти. За ним на западной переборке подсвеченные свили пылали ярко-красным и светились сами собой, словно зенки бдительных извергов.
У меня нечего выпить, иначе б я тебе предложил.
Дядя поднял ладонь. Нет-нет, ответил он. Мне не надо, спасибо.
Глядя на Саттри, приспустил бровь. Видел твою мать, сказал он.
Саттри не ответил. Дядя вытаскивал сигареты. Протянул ему пачку. Сигаретку? спросил он.
Нет, спасибо.
Он тряхнул пачкой. Валяй.
Не курю. А ты раньше курил.
Бросил.
Дядя закурил и выдул к окну дым тонким голубым дыханьем гадюки. Тот свернулся кольцами и рассеялся в желтом свете. Он улыбнулся. Вот бы мне получать по доллару каждый раз, что я бросал, сказал он. Как бы то ни было, у них все прекрасно. Собирался тебе передать.
Я и не думал, что ты с ними увидишься.
Мать твою в верхнем городе встретил.
Ты говорил.
Ну вот. Часто я там не бываю, конечно. Поехал на Рождество. Сам понимаешь. Мне они словцо в «Орлах» оставили, чтоб заглядывал как-нибудь и ну не знаю. Приходи как-нибудь на ужин. Сам понимаешь. Мне туда идти совсем не хотелось.
Я тебя за это не упрекаю.
Дядя чуть поерзал на стуле. Ну, дело ж тут не в том, что я с ними как-то не лажу, на самом деле. Я просто…
Ты их просто терпеть не можешь, как и они тебя.
По дядиному лицу скользнула чудна́я улыбочка. Ну, произнес он. Вряд ли я бы стал заходить так далеко, чтоб это утверждать. Но разумеется, и мне они никаких одолжений не делали.
А то я не знаю, сухо вымолвил Саттри.
Наверное, всё так, сказал дядя, кивая. Глубоко затянулся, размышляя. Наверно, у нас с тобой тут есть кое-что общее, э, парнишка?
Он так считает.
Знал бы ты моего отца. Прекрасный был человек. Дядя неуверенно смотрел вниз на свои руки. Да, сказал он. Прекрасный человек.
Я его помню.
Он умер, когда ты еще в пеленках был.
Знаю.
Дядя сменил галс. Надо б тебе как-нибудь вечерком в «Орлов» заглянуть, сказал он. Могу тебя провести. По субботам у них вечером танцы. Туда и хорошенькие женщины ходят. Ты удивишься.
Удивлюсь, наверное.
Саттри откинулся на переборку из неструганых досок. Каютку затапливали синие сумерки. Он смотрел в окно, за которым уже вылетели козодои, а стрижи метались, чирикая над рекой.
Чудной ты парень, Кореш. Даже вообразить себе не могу никого, настолько не похожего на твоего брата.
На которого?
Что?
Я спрашиваю, на которого.
Которого кого?
Которого брата.
Дядя тягостно хмыкнул. Чего это, сказал он, у тебя только один и есть. Карл.
А другому что, имя не смогли придумать?
Какому другому? Ты это вообще, к черту, о чем?
О том, который мертвеньким родился.
Тебе это кто наболтал?
Я это помнил.
Кто тебе сказал?
Ты и говорил.
Да ни за что. Когда это?
Много лет назад. Ты пьяный был.
Никогда я такого не говорил.
Ладно. Не говорил так не говорил.
Какая вообще разница?
Не знаю. Мне просто интересно стало, чего ради это надо держать в тайне. От чего он умер?
Он родился мертвым.
Это я знаю.
Не знаю, от чего. Так вышло. Ты родился до срока. Клянешься, что это я тебе говорил?
Не важно.
Ты ж ничего не скажешь, правда?
Не скажу. Мне насчет этого было просто интересно. Что говорит врач, например. В смысле, их же обоих надо забирать домой, вот только одного берешь в сумке или коробке. Наверное, там есть такие люди, кто всем этим занимается.
Только ничего не говори.
Саттри подавался вперед, глядя на свои дешевые и гниющие башмаки вповалку на полу. Господи, Джон, не волнуйся так. Не буду.
Ладно.
Не говори им, что меня видел.
Ладно. Резонно. По рукам.
Я все равно с ними не вижусь.
Ты уже сказал.
Дядя поерзал на стуле и длинным желтым указательным пальцем оттянул себе воротник. Он мог бы мне помочь, знаешь. Я у него никогда ни о чем не просил. Ей-богу никогда. Он бы мог мне помочь.
Ну, сказал Саттри, не помог же.
Дядя кивнул, вперившись в пол. Знаешь, сказал он, у нас с тобой много общего.
Это вряд ли.
В каких-то смыслах.
Нет, ответил Саттри. Мы не похожи.
Ну, я в смысле… Дядя махнул рукой.
Это его тезис. Но я не как ты.
Ну, ты меня понял.
Я понимаю, о чем ты. Но я не как ты. Я не как он. Я не как Карл. Я как я. Не надо мне говорить, на кого я похож.
Ну послушай, Кореш, вовсе не нужно…
Думаю, нужно. И не желаю я тебя тут видеть. Я знаю, что им ты не нравишься, ему не нравишься. Ты тут ни при чем. Ты не виноват. Я ничего не могу поделать.
Дядя сощурился на Саттри. Вот только не надо тут со мной на белого коня влезать, сказал он. Я хотя бы в чертовом исправдоме не был никогда.
Саттри улыбнулся. В работном доме, Джон. Это немножко другое. Но я – то, что я. Я ж не хожу и не рассказываю всем, что был в туберкулезном санатории.
И что? Я ж не утверждаю, что я трезвенник, если ты на это намекаешь.
А ты алкоголик?
Нет. Чего улыбаешься? Никакой я не алкоголик, к черту.
Он тебя всегда пьянью называл. Наверно, это не так скверно.
Да наплевать мне, что б он там ни говорил. Пусть хоть…
Договаривай.
Дядя с опаской посмотрел на него. Крохотный окурок он щелчком отправил за дверь. Ну, сказал он. Он всего не знает.
Гляди, произнес Саттри, подаваясь вперед. Когда человек женится ниже себя, дети его – ниже его. Если он вообще так думает. Не был бы ты пьянчугой, он и на меня б, может, смотрел другими глазами. А как есть, мой случай всегда был сомнительным. Ожидалось, что от меня толку не будет. Дед мой говорил, бывало: Кровь свое покажет. Любимое присловье у него такое было. Ты куда это смотришь? На меня смотри.
Не понимаю я, о чем ты.
Да понимаешь. Я о том, что мой отец меня презирает, потому что я твоя родня. Не считаешь, что это справедливое утверждение?
Не знаю даже, почему ты пытаешься обвинить меня в своих бедах. Со своими сумасбродными теориями.
Саттри потянулся через небольшое пространство между ними и взял дядины перевитые руки в свои, успокоил их. Я тебя не виню, сказал он. Просто хочу тебе сказать, какими другие бывают.
Я знаю, какие бывают люди. Кому ж еще знать.
С чего бы? Ты считаешь, будто мой отец и такие, как он, – другая раса. Можешь смеяться над их претензиями, но ты никогда не сомневаешься в их праве на тот образ жизни, какую они ведут.
Штаны он надевает так же, как и я свои.
Чепуха, Джон. Ты и сам в это не веришь.
Я ж сам это сказал, нет?
Что, по-твоему, он думает о своей жене?
Нормально они ладят.
Нормально они ладят.
Ага.
Джон, она домработница. Он даже в ее доброту не верит по-настоящему. Неужто ты не догадываешься, что в ней он видит черты того же убожества, какие видит в тебе? Невинный жест способен напомнить о тебе.
Не зови меня убогим, сказал дядя.
Он, вероятно, верит, что лишь его благотворное руководство не дало ей попасть в бордель.
Ты это о моей сестре говоришь, мальчик.
Она моя мать, слюнявый ты дуралей.
Внезапная тишь в каютке. Дядя, трясясь, поднялся, голос его звучал тихо. Они были правы, сказал он. Что они мне говорили. Насчет тебя были правы. Злобная ты личность. Гадкая злобная личность.
Саттри сел, упершись лбом в руки. Дядя опасливо двинулся к двери. Тень его упала на Саттри, и тот поднял голову.
Может это – как цветослепота, сказал он. Женщины – лишь носители. Ты ж дальтоник, правда?
По крайней мере – не полоумный.
Нет, подтвердил Саттри. Не полоумный.
Сузившиеся дядины глаза, казалось, смягчились. Помогай тебе бог, сказал он. Повернулся и шагнул на мостик, и спустился по сходням. Саттри встал и подошел к двери. Дядя пробирался через поля в последнем свете дня, к темневшему городу.
Джон, окликнул он.
Тот оглянулся. Но старик казался будто бы за стеклом в таких мирах, какие сам себе измыслил, и Саттри лишь поднял руку. Дядя кивнул как тот, кто понимает, и двинулся дальше.
В каюте почти совсем стемнело, и Саттри походил по маленькой палубе и пинком поднял табурет, а сам сел на него, опираясь на переборку рубки и закинув ноги на леера. С реки подымался ветерок, неся с собой слабый дух нефти и рыбы. Ночные звуки и смех доносились от желтых хижин за подъездной веткой железной дороги, и река разматывалась мимо, крутоспинная и шипевшая в темноте у его ног, словно кипенье песка в стакане, ветра в пустыне, медленный голос погибели. Костяшки пальцев он вклинил себе в глазницы и уперся головой в доски обшивки. Те были еще теплы от солнца, словно слабое дыхание ему в загривок. За рекой на черной воде укороченно и расчлененно лежали огни лесозаготовительной компании, а ниже по реке от берега к берегу копией гирлянды провисали натянутые огоньки моста и мягко трепетали от слабых порывов ветра. Башенные часы на здании суда пробили полчаса. Одинокий колокол в городе. Вон светлячок. И вон. Он встал и сплюнул в реку, спустился по сходням на берег и двинул через поле к дороге.
Прошел по Передней улице, дыша вечерней прохладой, западное небо перед ним все еще глубокой циановой синевы, простроченной очерками летучих мышей, пересекающих ее вслепую и судорожно, словно споры на предметном стекле. В ночи висел прогорклый смрад вареной зелени, а от дома к дому за ним тянулась нить музыки из радиоприемников. Он шел мимо дворов и засыпанных шлаком садиков, полнившихся сурдинами домашней птицы, мостившейся на своих насестах, и мимо темных гротов средь хибар, где вспыхивала и снова умирала музыка, и мимо тусклых огоньков в окнах, где по потрескавшимся и пожелтевшим бумажным ставням скатывались тени. Сквозь вонючие садки из вагонки, где плакали детишки да тявкали и припадали к земле трусливые облезающие сторожевые собаки.
Он взобрался на горку к краю города, мимо открытой двери негритянского молитвенного дома. Мягко освещенного изнутри. Проповедник, в своем облачении и очках в оправе из золотой проволоки похожий на дрозда из сказок. Саттри, выходящий из этой жаркой и вонькой преисподней под евангельскую музыку. Сумеречные горла, преклоненные и увитые венами, словно изрубцованные конские бока. Он наблюдал за ними летними ночами, бледный язычник, усаженный на обочине снаружи. Однажды дождливым вечером поблизости уловил пломбами в зубах новости, тихую музыку. Его остановило в покое, каким опорожнило ему ум, ибо даже ложный намек на мир духа лучше, нежели никакого.
Вверх по этим дорожкам с желобками, чтоб дать ноге опору, вольно перемещаются тараканы. Стукнуть в дверь на задвижке косую. Бурые грызуньи зубы Джимми Смита сразу за сеткой. В гнилой ткани прореха, какую, быть может, за годы он продышал. По длинному коридору, освещенному единственной сернистоцветной лампочкой, свисающей с потолка на шнуре. Шаркающие шлепанцы Смита трутся о линолеум. В конце коридора он поворачивает, придерживая дверь. Обвисшая желтая кожа у него на плечах и груди так бескровна и морщиниста, что выглядит он весь залатанным случайными лоскутами и остатками плоти, приваренными нахлесточными швами и тщательно обернутыми в хлипкую и нечистую серую паутину его нательной рубахи. В кухоньке за столом сидят двое, пьют виски. Третий привалился к испятнанному холодильнику. На веранду ведет открытая дверь, там маленький покоробившийся портик из серых досок, висящий в темноте над рекой. Обитателей выдает взлет и паденье сигарет. Доносится смех, и в кухню заглядывает обрюзглая шлюха, а потом уходит опять.
Что будешь, Сат.
Пиво.
Тот, кто опирается о холодильник, слегка сдвигается вбок.
Что скажешь Кореш, говорит он.
Эгей, Меньшой.
Джимми Смит открыл банку пива и протягивает ее Саттри. Тот платит, и владелец выгребает мелочь из своих омерзительных штанов, отсчитывает сдачу в ладонь Саттри и шаркает прочь.
Кто внутри заседает?
Кодла пьянчуг. Брат там внутри.
Саттри опрокинул глоток пива так, чтоб попало на заднюю стенку горла. Холодное и хорошее. Ну, сказал он. Дай зайду повидаюсь.
Он кивнул двоим за столом и прошел мимо них и по коридору – и вступил в громадную старую гостиную с высокими раздвижными дверями, давным-давно вкрашенными намертво в полозья. За карточным столом сидело пятеро, головы никто не поднял. Остальная комната была пустой, камин из белого мрамора загорожен листом жести, старый лакированный ванчёс и высокий потолок с лепниной рококо, гипсовые завитки и капли плавки возле газового рожка, на месте которого теперь горела лампочка.
И без того окруженные в этой чокнутой нищете остатками былой роскоши, игроки в покер сами казались тенями прежних времен или же грубыми самозванцами в декорациях на сцене. Они пили, и делали ставки, и бормотали в воздухе наэлектризованной быстротечности, старики в нарукавниках, оживленных током из какой-то испачканной сепии, показывая в картах время, предвосхищавшее их смутно предвещенную погибель. Саттри прошел дальше.
В передней комнате на кирпичи опирался сломанный диван, больше ничего. Одна шаткая пружина торчала из спинки, ухватив витками своими пивную банку, и сидел, утопая в мышиного цвета обивке без начеса, рядок пьянчуг.
Эй, Саттри, окликнули они.
Черт бы драл, сказал Джейбон, вздымаясь из недр дивана. Обхватил Саттри за плечи одной рукой. Вот мой старый кореш, сказал он. Где виски? Дайте ему хлебнуть этого старого чокнутого говна.
Как поживаешь, Джим?
Поживаю со всякой, какая даст, ты где был? Где виски? Ну вот, на. Хлебни-ка, Кореш.
Что это?
«Быльё». Лучший напиточек на свете. Хлебни, Сат.
Саттри подержал бутылку против света. Веточки, мусор, что-то вихрились в маслянистой жидкости. Он потряс бутылку. С желтого донышка поднялась дымка. Срань всемогущая, сказал он.
Лучший напиточек на свете, пропел Джейбон. Хлебни-ка, Сат.
Он открутил колпачок, нюхнул, содрогнулся, отпил.
Джейбон обнял пьющую фигуру. Глядите, старина Саттри хлебает, выкрикнул он.
Глаза у Саттри зажмурились, а бутылку он протягивал тому, кто ее у него примет. Черт бы драл. Что это за срань?
«Быльё», выкрикнул Джейбон. Лучший напиточек, какой только есть. Хлебни и наутро ничего не почувствуешь.
Или же ни в какое больше утро.
У-у-у господи, давай-ка сюда. Привет, Былька, подваливай к папке.
На вот, плесни в чашку, дай «Кока-Колой» разбавлю.
Не выйдет, Кореш.
Это почему?
Уже пробовали. Дно проедает.
Смотри, Саттри. На башмаки себе не капни.
Эгей, Боббиджон.
Когда старый Кэллахэн откидывается? спросил Боббиджон.
Поди знай. Когда-то в этом месяце. Ты Черпака когда видал?
Он в Бёрлингтон переехал, Черпак-то. Сюда больше не ходит.
Иди посиди с нами, Сат.
Джейбон направил его за руку. Усаживайся, Кореш. Усаживайся.
Саттри опустился на подлокотник дивана и отхлебнул пива. Джейбона он потрепал по спине. Казалось, голоса поблекли. От бутылки виски он отмахнулся с улыбкой. В этой высокой комнате треснувшая штукатурка с полосами копоти там, где под ней были рейки, это убожество, это братство обреченных. Где жизнь билась непристойно плодородно. В наплыве голосов и смеха, в вони выдохшегося пива воскресное одиночество ссачивалось прочь.
Разве нет, Саттри?
Что такое?
Насчет того, что под всем городом пещеры.
Так и есть.
А в них там везде что?
Сплошь шлам. Что вверху, то и внизу. Саттри пожал плечами. Ничего про это не знаю, сказал он. Просто какие-то пещеры.
Люди бают, одна там прям под рекой идет.
Это та, что выходит наружу в парке Чилоуи. Видать, в Гражданскую в них там всякое прятали.
А теперь-то в них там что.
Хрен знает. Спырси Саттри.
Как по-твоему, туда спуститься еще сможешь, Сат? В пещеры Гражданской эти?
Не знаю. Всегда болтали только, одна там под рекой идет, но я никогда не слыхал, чтобы в ней кто-то бывал.
Там еще реликвии с Гражданской могут быть.
А вот и одна из них, сказал Джейбон. Что скажешь, Негра?
Саттри глянул на дверь. За ними наблюдал серого вида человек в очках. Ничего не могу, произнес он. Как вы тут, мальчики? Чего попиваете?
«Быльё», Джим вот говорит.
Хлебни-ка, Нег.
Тот дошаркал до бутылки, кивая всем, глазки за очками метались туда-сюда. Схватил виски и хлебнул, вялое горло его задергалось. Когда опустил бутылку, глаза у него были закрыты, а лицо – перекрученная маска. Фух! Он дунул летучей дымкой на улыбавшихся наблюдателей. Боже правый, что это?
«Быльё», Нег, крикнул Джейбон.
Больше похоже на блевьё.
Царю небесный, голуба, я знаю, пойло это месят в ванне, но вот это точно варили в хезнике. Он смотрел на бутылку, потряхивая ее. Сквозь дымную горючку, что в ней содержалась, жирно вихрились кверху пузыри размером с дробь на гуся.
От нее напьешься, сказал Джейбон.
Нег потряс головой и выдохнул, сделал еще глоток и передал бутылку, страдальчески отвернув лицо. Когда снова смог говорить, сказал: Парни, надирался я паршивым виски, но быть мне грязным черномазым, ежли чуть было не жалею, что вот этого хлебнул.
Джейбон махнул бутылкой к двери, где, ухмыляясь, стоял Меньшой. Братишка, а ты выпить не хочешь?
Меньшой покачал головой.
Ребятки, сдвиньтесь-ка, пускай старый Негра усядется.
Вот, Нег, садись сюда. Еще сдвинься чуток, Медвежатник.
Царю небесный, парни, если я совсем копыта не откинул. Он снял очки и вытер слезящиеся глаза.
Что поделывал, Нег?
Да денег пытался собрать на Бобби. Он повернулся и взглянул снизу вверх на Саттри. Я ж тебя знаю вроде? произнес он.
Выпивали пива вместе.
Так и думал, что тебя помню. Ты Бобби не знал?
Разок-другой видал.
Негра задумчиво покачал головой. Я четверых мальчонок вырастил, и будь я проклят, если все они не в исправиловке, окромя Ралфа. Мы все в Джордонию, конечно, ходили. А меня тут как-то раз в работный дом загребли, да только я выскользнул. Там вертухаем старый Блэкбёрн был, он меня знал, но так ничего и не сказал. Ты в Джордонии бывал? Клэренс говорит, сейчас-то там ничего особого. Парни, а вот когда я там сидел, оно было круче черствого початка. Конечно, не за пение в хоре туда слали. Я три года отбарабанил за кражу. Пытался в шмоньку попасть, где хоть профессии научат, но туда только тупых брали, а я, сказали, не тупой. Когда из Джордонии вышел, мне стукнуло восемнадцать, а было это в девятьсот шестнадцатом. Вот бы мне мальчонок этих своих понимать. По карману они мне вдарили будь здоров. Чтоб их оттуда вынуть, я восемнадцать штук долларов потратил. Дедуля их никогда ни в малейшие заварухи не впутывался, какие только и можно придумать, а дожил до восьмидесяти семи. Вот он хлебать умел. Да и я не прочь. Но ни в какие хлопоты с законом не ввязывался.
Хлебни-ка, Сат.
Негра перехватил бутылку. Джима знаешь? Славный парнишка. И думать брось, что не славный. Вот бы в Квартирах Маканалли только такие и жили. Я его батяню знавал. Помельче был, чем вон там Меньшой. Минуточку. Фух. Черт знает что это за виски. Ничего никому не спускал, нипочем Ирландец Лонг спускать не стал бы. Помню, подходит он как-то раз туда, что раньше звали Валяльными Углами. Ты знаешь, где это, Джим. Где «Кафе рабочих» как раз. И вот однажды утром в воскресенье ищет он одного там хмыря, а там компашка фраеров как раз прохлаждается под сараем, что раньше в том месте стоял, вы, парни, этого и не помните уже, виски пьют – и того хмыря они друзья, а Ирландец Лонг подходит к ним и спрашивает, где, мол он. Ну а те говорить ему не хотели, но ни одного среди фраеров этих не нашлось, кто б спросил у него, зачем это хмырь тот ему занадобился. Он бы тебе задницу до смерти надрал, только слово ему поперек скажи, Ирландец Лонг уж точно б. И никого во всех Квартирах Маканалли добросердее не было. Все раздал, что у него было. Захоти он, богатеем бы стал. Он же лавки держал. Денег ни у кого нет, продуктов люди себе купить не могли. Вы, парни, депрессию-то не помните. А он им говорил, чтоб шли и брали все, чего нужно. Муку с картошкой. Молока для деток. Никогда никому не отказывал, Ирландец Лонг нипочем не стал бы. И сегодня в городе живут в больших домах люди, кто б точно с голодухи помер, если б не он, да только широты им не хватит это признать.
Ты лучше еще вон хлебни-ка, Сат, пока Негра все не выпил.
Дайте выпить Медвежатнику, сказал Саттри.
А как насчет Боббиджону дать выпить, сказал Боббиджон.
Вот кто пить-то умеет, сказал Негра. И думать бросьте, что не может.
Что я и сам готов, сказал Джейбон.
Что я и сам-черт готов, сказал Негра.
Джимми Смит перемещался по комнате, словно громадный дрессированный крот, собирал пустые банки. Шаркая, вышел, глазки его моргали. В дверном проеме стоял Кеннет Хейзелвуд, наблюдая за ними всеми с сардонической улыбкой.
Заходи, Червяк, позвал Джейбон, возьми-ка себе хлебнуть этого доброго виски.
Хейзелвуд с улыбочкой вошел и принял бутылку. Наклонил, понюхал и вернул.
Последний раз, когда я дрянь эту пил, подохнуть хотел. Вонял ажно изнутри. Весь день пролежал в ванне горячей воды, а когда вылез и обсох, все равно еще воняло так, что всю одежду пришлось сжечь. Блевать тянуло, на дрищ пробило, трясло всего от холода, и ноги не держали. Посейчас как вспомню, так дурно становится.
Черти, Червяк, да хороший это вискач.
Я пас.
Червяк мое виски козлит, Кореш.
Ты б сам его в отказ отправил, пока оно тебя самого не закозлило. А то проснешься как-нибудь утром, а печенка у тебя в носок сползла.
Но Джейбон уже отвернулся с воплем. «Быльё», крикнул он. Печени крыть нечем.
Хейзелвуд ухмыльнулся и повернулся к Саттри. Ты что, получше не можешь за ним приглядывать? спросил он.
Саттри покачал головой.
Мы с Кэтрин идем в «Трокадеро». Пошли с нами.
Я б лучше домой, Кеннет.
Давай ты с нами туда съездишь. А обратно мы тебя отвезем.
Помню последний раз, как я с вами кататься ездил. Ты нас втравил в три драки, ногой вышиб дверь какой-то тетке и загремел в тюрьму. Я удирал через какие-то дворы, чуть на бельевой веревке не повесился, за мной свора собак гналась, везде прожекторами светили, легавые повсюду, а ночь я в итоге провел в какой-то гофрированной трубе вместе с кошкой.
Червяк ухмыльнулся. Ладно тебе, сказал он. Просто выпьем да поглядим, что там к чему.
Не могу, Кеннет. Я все равно банкрот.
Я ж не спаршивал, есть ли у тебя деньги.
Эгей, Червяк, те сегодня утром про старину Крамблисса в газете видал?
Что он теперь натворил?
Его обнаружили около шести утра сегодня под деревом на большом поле люцерны. Он нашел единственное дерево на всем поле и в него врезался. Говорят, когда прибыли легавые и открыли дверцу, старина Крамблисс выпал наружу и валяется. Посмотрел прямо наверх, увидел эти синие мундиры, подскочил и заверещал: Где тот мужик, кого я нанял отвезти меня домой?
Ухмыльнувшись, Саттри встал.
Не убегай, Сат.
Пора идти.
Куда идешь-то?
Мне нужно где-то поесть. До скорого вам всем.
Проводить до двери по длинному коридору к нему пристроился Джимми Смит, крот и гость, отщелкнуть задвижку на сетчатой двери, и так в ночь.
Там пасмурно, грядет дождь, а огни города омывают свернувшиеся небеса, лежат лужицами на мокрых черных улочках. По Саранчовой уезжает поливальная машина со своими ливрейными лакеями в драных штормовках, они тянут метлы по залитым водой канавам, и воздух густо пахнет влажной мостовой. Мало какие звуки разносятся с амфорной гулкостью по этой полуночной тиши, и город в спокойствии своем, кажется, покоряется запрету. Здания наваливаются на тусклые и приглушенные коридоры, где каблуки ночного сторожа отщелкивают минуты. Мимо черных и запертых на висячие замки витрин. В окне ощипывателя птицы в вечной синей заре клюют носом полуголые петушки. Часовой перезвон и гул курантов одиноки в задумчивом крепкоспящем городке. Выпотрошенные ржавеющие грузовики на Рыночной улице с их шинами врастопырку, расплывающимися по гудрону. Цветов и фруктов уже нет, а сточные решетки обмотаны гирляндами увядшей зелени. Под веером света от уличного фонаря спящим слизнем свернулась ручка фарфоровой чашки.
В вестибюлях неряшливых гостиничек на креслах и лежаках дремлют носильщики и коридорные, темные лица подергиваются во сне по всему истертому виноцветному плюшу. В номерах лежат пьяные солдаты, вернувшиеся домой, распростершись безболезненным распятием по смятым стеганым покрывалам, и шлюхи сейчас спят. Во мшисто-зеленых глубинах витрины глазного доктора то дернется, то замрет мелкая тропическая рыбешка. Восково оскалилась рысь на задних лапах. Из швов на ее кожаном животе выпирают комки древесной стружки, а стеклянные глаза таращатся в смертной муке. Тусклые таверны, устье переулка, где раззявили пасти мусорные баки, и там во сне меня остановил мужчина, которого я принял за своего отца, темная фигура против кирпича в тени. Я бы прошел мимо, но рукой он остановил меня. Я тебя ищу, произнес он. Ветер был холодным, во сне все ветра такие, я спешил. Я б отпрянул от него и его костяной хватки. Нож, что держал он, отсекал мертвенный свет фонаря, словно тонкая голубая рыбка, и шаги наши усиливались в пустоте улиц до отзвуков разбегавшихся сонмов. Однако был то не мой отец, а мой сын – это он остановил меня с таким беззлобным намерением.
На Веселой улице пригасили светофоры. Трамвайные рельсы поблескивают в своих ложах, а поздняя машина проезжает с долгим шелестом шин. В длинной галерее автобусной станции стук шагов прилетает обратно хохотом. Он мрачно шагает к своему мрачно шагающему очерку в дверном стекле вокзала. Его призрак возникает с другой стороны жизни, словно автоскопическая галлюцинация, Саттри и Антисаттри, рука тянется к руке. Дверь отшатнулась назад, и он вошел в зал ожидания. Очерки фигур, спавших на деревянных скамьях, лежали, как груды стирки. В мужской уборной о стену опирался пожилой педераст.
Саттри вымыл руки и вышел мимо автоматов китайского бильярда в рашперную. Занял табурет и рассмотрел меню. Официантка стояла, пристукивая карандашиком по блокнотику талонов в руке.
Саттри поднял голову. Жареный сыр и кофе.
Она записывала. Он смотрел.
Она оторвала талон, положила его лицом вниз на мраморную стойку и отошла. Он смотрел на очертания ее нижнего белья под тонкой белой формой. В глубине кафе средь лязга исходившей паром кухонной утвари трудился молодой черный. Саттри потер глаза.
Она пришла с кофе, стукнув, поставила его, и кофе выплеснулся через край розовой пластмассовой чашки, затопив блюдце. Он вылил обратно и отхлебнул. Едкость горелых носков. Она вернулась с салфеткой, ложечкой. Ее пухлый палец сдавливало кольцо золотых флердоранжей. Он еще разок отхлебнул кофе. Через несколько минут она пришла с сэндвичем. Первый клин его он с минуту подержал у носа, густой аромат тоста, масла и тающего сыра. Откусил полный рот, втянул пикуль с зубочистки и прикрыл глаза, жуя.
Доев, вытащил из кармана квортер, положил его на стойку и встал. Она за ним наблюдала из-за кофейного титана.
Еще кофе хотите? спросила она.
Нет, спасибо.
Приходите еще, сказал она.
Саттри толкнул дверь плечом, не вынимая одну руку из кармана, а другой работая зубочисткой. С ближайшей скамьи поднялось лицо, глянуло на него сонно и опустилось вновь.
Он прошел по Веселой улице, замедляя шаг у витрин, у изысканных товаров, хранимых в стекле. Медленно проехала полицейская синеглазка. Он двинулся дальше, краем глаза следя за тем, как они следят. Мимо «Вудраффа», «Кларка-и-Джоунза», театров. Перекрестки опустели от своих торговцев новостями, и на ветру мотался мусор. Он дошел до конца городка и вышел на мост, руки положил на прохладный железный поручень и посмотрел на реку внизу. В черной вихрящейся воде, как горящие молебщики на цепи, подрагивали мостовые огни, а вдоль речного фасада через пепельные поля осоки надвигался серый туман и зарывался дальше среди жилищ. Он сложил руки на перилах. Подале смутно высвечивалась усыпанная хижинами пустошь. Домишки из дров, огороды руты. Лоскуты крыш, скошенных под бледно-голубыми конусами фонарного света, где ошалевшими петлями взмывают мотыльки. Грядки кукурузы, кривые распаханные угодья в мертвых пространствах, выкроенных стройкой и нуждой, как жизни темных и озлобленных землепашцев, кому этот скудный урожай достается в долю от всех владений широкой земли.
Мелко заплескал дождик, холодом по руке ему. Ниже по реке обратные прибрежные течения, гонимые в урезанном свете волна за волной, словно серебристые мальки. Упасть сквозь тьму в темноту. Побарахтаться в этих мутных и фекальных глубинах, где тут верх. Пока легкие не всосут бурые стоки и чудны́е огоньки не спустятся вдоль последних коридоров мозга, маленькие сторожа, кому узреть, что все спокойно пред наступленьем вечной ночи.
Часы на здании суда пробили два. Он запрокинул лицо. Там виден освещенный циферблат, подвешенный над городком, и ни единой тени не отмечает башню. Чеширские часы, зависшие в пустоте, будто странный иероглиф луны. Ладонью Саттри стер с лица воду. Дымный желтый свет в окне плавучего дома Авденаго Джоунза погас. Ниже он мог различить очертания своего собственного жилья, куда должен идти. Высоко над землями ниже по реке беззвучно содрогнулась и прекратилась зарница. Осветились края у дальних туч. Серным пламенем. Водятся ли драконы за кулисами мира? Дождь припустил сильней, падая мимо него к реке. Отвесный дождь напирал под светом фонаря, поперек циферблата. Дрянь погода, говорит старик. Что ж, пусть. Оберни меня в погоды земные, я тверд буду и жёсток. Лицо мое, как камень, отвратит дождь.
Он вернулся с пустыря за домом, пробираясь меж очерками ненужного, сломанного и бесполезного мусора, гниющего под солнцем позднего лета. Старые покрышки, кирпичи и битые банки. Ржавая кормушка для кур. Он наморщил нос от тухлой вони моечной воды в воздухе и кинул камнем, который нес с собой, в привязанную козу. Коза подняла бороду от травы и посмотрела на него странными козьими глазами, после чего вновь опустила голову пастись дальше. Он зашел за угол дома к передней веранде, где содрогалась и взбивала воду бело-зеленая стиральная машинка, а над нею стояла молодая женщина с мыльным вальком, зажатым в кулаке, как дубинка, словно бросая вызов первой же восставшей тряпице, что подымет голову из аспидно-синей и беспенной воды, в которой маялась недельная стирка.
Здаров, сказал он.
Она шевельнулась, от ее тяжести губчатые доски у нее под подошвами чвакнули черным сливом. Она не взглянула и не ответила.
Старый Орвилл мимо не проходил, нет?
Она положила валек поперек стиралки, где от движения машинки тот сразу же размазался до цепочки изображений и принялся медленно сползать. Вытерла лоб подолом фартука. Нет, ответила она. Его тут не было.
Он взглянул на открытую дверь в дом. Чего ей теперь надо? спросил он.
Тебе-то какое-то дело?
Просто спырсил.
Она не ответила. Он опер ногу о крыльцо и сплюнул, глядя поперек двора из мертвой глины ни на что вообще.
Валек упал на пол, она нагнулась и подняла его, принялась вкапывать его в одежду, груди болтались и подскакивали от движения ее плеч. С края веранды в лужицу серой пены капала синяя створоженная моечная вода. Когда взглянула на него, он так и не шевельнулся. Она откинула волосы и выдвинула вперед одно плечо, промокая им пот на верхней губе. Сложила губы в трубочку и сдула с глаз волосы. Взял бы да прополол мне помидоры, если заняться больше нечем, сказала она.
Он сел лицом ко всему двору. Палец вставил в ухо и поелозил им там, а она вновь склонилась к стиральной машине.
Немного погодя с задов дома донесся тоненький голос. Она остановилась и взглянула на него. Посмотри, чего ей надо, а?
Он сплюнул. Я не брался ее растить, сказал он.
Он вынула побелевшие и сморщившиеся руки из воды и вытерла их о перед платья. Ладно, мама, крикнула она. Минуточку.
Когда она вернулась, он висел локтями на сетчатой ограде, бежавшей вдоль небольшого проулка, на который выходил дом, и болтал с другим мальчишкой. Ушли они вместе. Вернулся поужинать и снова ушел, и не возвращался до после темна. Перед самой полночью она услышала, как он опять вышел из дому.
Он прислушался у ее двери, а потом перешел в переднюю комнату, где сел на кушетку и натянул ботинки. После чего выскользнул в теплую августовскую ночь, сочную и осязаемую, дверь тяжко закрылась со слабым вскриком прижимной пружины, по дорожке за калитку и в проулок. Выйдя на большак, сквозь тонкие подошвы он ощутил дневное тепло от макадама – им пахло мускусно и слабо дезинфицирующе. По большаку он припустил трусцой.
Один под звездным светом отправился он через крепко спящие окрестности, беззвучно рыся в своих разношенных до мягкости башмаках, мимо мертвых домов и темной земли с духом спелых и волглых плодов, каким несло с полей, и ночных птиц, кричавших в цитадели громадных деревьев. Дорога взбиралась из лесов и тянулась дальше через фермерские угодья, и он перешел на шаг, руки засунуты в карманы на бедрах, а локти болтаются, свернул на грунтовку вправо, побрел по ней мягко, как собака, принюхиваясь к пышной траве и запаху пыли, прибитой росой.
Перешел пути и прогарцевал в поросль на дальней стороне, на ходу вытирая нос рукавом и поглядывая туда и сюда, проходя вдоль высокого больверка с жимолостью, а затем – через лоскут тростника, и наконец вышел вдоль края поля, где его собственные старые следы утоптали глину такой колеей, какой можно было идти и в темноте, и силуэт его плескался без тени поперек фона из сумаха и сассафраса. Дальше в темноте он различал дом против вздутого звездами неба, и амбар за ним высился чрезмерный и строгий. Он шел вдоль борозд сильно перепаханной земли, мимо кукурузных рядов, копья в бурой обвертке кололи ему руки меленькими зубами, – на открытое поле, где лежали арбузы.
Их было не больше четверти акра, длинный черный прямоугольник, расположенный вдоль края кукурузы, на котором при скудном свете звезд позднего лета он разбирал пухлые очерки, лежавшие навзничь и дремавшие размеренными рядами. Он прислушался. Вдали тявкала собака, и в чутких ушах его неумолчно зудел слепой пролет гнуса. Он опустился на колени в густую и парящую землю, ноздри его наполнились забродившим запахом лопнувших арбузов. Подкрасться к ним, лежащим, рукой ощупывая их теплые спелые очертания, карманный нож раскрыт. Один он поднял, бледно-яшмовое пузико повернулось кверху. Он подтянул его себе между колен и вонзил лезвие ножа в его нижний конец. Затем скинул лямки комбеза. Склонил колени, бледные ляжки его в лужице денима.
Раскричался козодой, и он, прижав ухо к земле, вот так начал слышать еще и поезд. По всему небу описала долгую дугу звезда и потухла. Он поднял голову и посмотрел на дом. Ничто не двигалось. Поезд налетел, и его гарпиегорлый полный ход взвыл в одинокой летней ночи. Он слышал, как по рельсам лущатся колеса, и чувствовал, как содрогается земля, а еще слышал, как сдвигается тональность товарных вагонов на переезде, и пыхтенье котла, и лязг, грохот, колесный пощелк, дребезг сцеплений – а затем последний долгий маневр на уклоне, подтягиваясь к дистанции, и низкий стон, прорыдавший через всю спящую землю и стихший, только последняя теплушка, щелкая, уносится к последней немоте. Он встал и оправил на себе одежду, и пошел назад вдоль рядов кукурузы к леску и к дороге, а по ней уже снова пустился домой.
Башмаки стояли в тех следах, что он оставил. Подошли, затем обратно, повернулись. Пошевелили носком вскрытые арбузы, лежавшие на солнце. Султаном медленно хлынула струйка черных муравьев. Желтокорый.
Ночью опять приходил. В хурме на краю поля пересмешник посвистал ему в ответ, но он не желал слушать. Мимо кукурузы прошел он и выбрался в темь арбузной грядки с голой деревянной маслянистостью, один раз взглянул на бессветный дом, а потом опустился на колени в густой и напоенный вином суглинок.
Когда свет фары вспорол ночь над полем, он лежал ничком на арбузе, комбинезон спущен до колен. Луч промахнул мимо него, остановился, вернулся сосредоточиться на его алебастровых ягодицах, что, как луна, виднелись из темноты. Он поднялся вертикально, бледный, невесомый, словно некий мрачный призрак землянина, над оскверненным плодом с ужасными руками и ускакал прочь по полям, неистово дергая за складки старого затхлого денима, что его стреножил.
Стоять, окликнул голос.
К таким вестям он не желал прислушиваться. Вокруг него с треском ломался сухой орляк, окаймлявший поле. Травостой тростника он пересек чередой сокращавшихся рикошетов, перемахнул через верхушки жимолости изящной левитацией и приземлился на дорогу в лучах машины, выезжавшей из-за поворота. Машина дала по тормозам и рыскнула на гравии. Из темной стены летней зелени на дорогу выдуло обезумевшую фигуру, одевавшуюся на бегу. Вдали поезд запрашивал переезд.
Две пары башмаков шли по рядам.
Ты не поверишь.
Зная в тебе прирожденного вруна, скорее всего, не поверю.
Кто-то ебет мои арбузы.
Что?
Я сказал, кто-то…
Нет. Нет. К черту. Будь ты проклят, у тебя мозги совсем уже набекрень.
Говорю тебе…
Я не желаю это слушать.
Глянь-ка сюда.
И сюда.
Они прошли по внешнему ряду бахчи. Он остановился потыкать в арбуз носком башмака. Желтокорые заворчали в протечках. Некоторые испортили давненько, и они лежали мягкие от гнили, сморщенные от неотвратимого смятия.
Похоже на то, нет?
Говорю тебе, я его видел. Не понимал, что за чертовня творится, когда он штаники свои спустил. А потом, когда увидел, что́ он задумал, все равно не поверил. Но лежали они вон там.
И что ты метишь делать?
Черт, даже не знаю. Поздновато как-то что-то делать. Он, к черту, ввинтил тут почти всей бахче. Не понимаю я, почему за какой-то один не зацепился. Или за несколько.
Ну, он, наверное, себя знатным хахалем считает. Вроде как моряк в борделе.
Кажись, дело тут скорее в том, что ему не нравилась мысль, если его за головку краника там какая-нибудь оса цапнет. Знамо дело, он тут выказал трезвое суждение.
А что он такое – просто юнец какой-то?
Не знаю, насколько юный, но парнишка он активный, я давно таких не видал.
Ну. Кажись, не вернется он.
Хрен знает. С такого шустрого станется залезть, куда только ему на ум взбредет. Красть или что-нибудь.
А если вернется?
Вернется, так поймаю.
И что потом?
Ну. Не знаю. Любезно засмущаю, раз уж речь об том зашла.
Я б его к работе приставил, вот что б я сделал.
Да надо бы, кажись. Не знаю даже.
А шерифа метишь звать?
И скажу я ему что?
Они медленно шли вдоль рядов.
Ничего окаяннее в жизни не слыхал. А ты? Чего лыбишься-то? Не смешно нисколько. Такое вот. Мне вот совсем не смешно.
Едва заходила она за тень коптильни, как он ее больше и не видел. Слыхать было тупое тюканье тяпки среди поникших дворовых цветочков, пока она с кротким терпением продвигалась по огородику, который там разбила, она и тяпка ее в тени косой и тонкой. И тюк да звяк теневого лезвия по каменистой почве. Или выходила из кладовки над родником, волоча ссохшуюся кадушку, брызгавшую тонкими веерами воды из щелей между клепками и оставлявшую влажный и утоптанный прокос к цветочным клумбам и обратно. Он сидел на веранде, скрестив ноги, и вязал узлы на стеблях бурьяна.
Наконец полил дождь. Шел он весь день после обеда, и в сумерках сгоревшая трава стояла в воде, а лило до глубокой ночи. Когда же он уходил из дому, прекратилось, и небо расчищалось, но поворачивать назад он не стал.
Он все ждал и ждал на краю поля, наблюдая за домом и прислушиваясь. Из тьмы кукурузы они видели, как он прошел, жилистый и угловатый, угодливый паслен среди расцветших лунами плетей, по затененной синей и бороздчатой летней земле. Они схватили друг друга за руки.
Это он.
Надеюсь. Очень бы не хотел думать, что их двое.
Перед ними в поле возник внезапный и призрачный, яро бледный комплект ног, оживленный током из ночи, – словно пара белых фланелевых подштанников.
Кинь-ка свету на него.
Он же не оседлал.
Свети.
Он стоял посреди бахчи лицом к ним, моргая, комбинезон спущен на лодыжки.
Стой на месте, дружочек. Не двигайся.
Но он двинулся. Подхватил слюнявчик комбеза обеими руками и повернулся бежать. Голос окликнул его снова. Лямки зажаты в кулаке, двигал он к кромке поля. Там в темноте дважды взрыдал поезд. Ну проси милости у Бога, похабник. Противоестественно. Палец крючком, метим вслепую, тень. Гладкая забитая смазанная труба целит осужденьем и виной. Готово во вспышке пламени. Мог бы я отозвать этот свинец-торопыгу.
Он лежал на земле, ноги запутались в комбинезоне, и орал: О господи, О господи. Мужчина, все еще держа дымившееся ружье, стоял над ним, будто встопорщенная птица. Кровь, сочившаяся из той нежной напученной кожи в сером лунном свете, его доконала. Жопа, сказал он. Ой жопа. Он встал на колени, откинув ружье прочь. Второй подобрал его и остался стоять рядом. Тише ты, сказал он. Черт бы драл. Тише.
Свет из дома раскрасил их и всю их жалкую живую картину. Мальчишка катается по густой мокрой земле, оря, а мужчина твердит ему: Тише, – стоя на коленях, не касаясь его.
Выбираясь, помощник придержал дверцу машины, и они вошли в здание из сплошного бетона. Первый помощник вручил бумаги Хэррогейта человеку в окошечке. Тот проглядел их и подписал. Хэррогейт стоял в коридоре.
Хэррогейт, произнес человек.
Так точно, сэр.
Он его оглядел. Черт бы драл тебя, ну ты и недотыка, сказал он. Иди вон к той двери.
Хэррогейт прошел по коридору к двери из железных прутьев. Из боковой дверцы возник другой помощник с чашкой кофе. Большой палец у него был заткнут за ремень, он дул на кофе и сербал его. На Хэррогейта не взглянул.
Немного погодя по коридору прошел дядька с большим латунным кольцом ключей. Открыл калитку и показал Хэррогейту, чтобы входил. Калитку за ними он закрыл и запер, повернулся и прошел вверх по маршу бетонной лестницы. Там сидели двое в полосатых штанах и фуфайках, курили. Скакнули к стенам, чтоб дядька прошел. Хэррогейт двинулся было по лестнице, но тут один заговорил:
Ты б лучше не ходил туда, если он тебе не велел.
Он спустился обратно.
Когда дядька возник опять, с ним был молодой черный. На черном тоже было полосатое. Дядька открыл дверь в большую камеру, и они вошли. Черный посмотрел на Хэррогейта и покачал головой, а сам двинулся дальше за дверь в глубине. В стене было маленькое окошко, и Хэррогейт видел, как он там копается в стопках одежды на полках.
Скидавай эту одежку и влазь вон там под душ, сказал дядька.
Хэррогейт огляделся. Посередке камеры располагалось фаянсовое корыто, все в пятнах, а с трубы свисали в ряд каплющие краны. В каждом углу в передней части камеры было по бетонной стенке высотой с самого Хэррогейта. За одной стенкой было три параши, а за другой – два душа. Пока он смотрел на души, в затылок ему ударило сухое полотенце и упало на пол.
Шевелился бы хоть как-то, промолвил дядька. Хэррогейт подобрал полотенце и повесил себе на шею, расстегнул рубашку и стащил ее, положил на лавку у стены. Потом расстегнул штаны и переступил через них, положил поперек рубашки. Походил он на ощипанного цыпленка, кожа пучилась от попаданий дроби, еще красных и на вид свежих. По очереди он поднял ноги и стащил ботинки, не развязывая шнурки. Бетонный пол был холоден. Он перешел к душам и осмотрел их – и краны, и лейки.
Больше повторять тебе не буду, сказал дядька.
Я не умею, сказал Хэррогейт.
Черный парнишка в окне отвернулся.
Дядька взглянул на это известие, похоже, с подлинным интересом. Чего не умеешь? спросил он.
Душ включать.
Остряк, блядь, выискался?
Никак нет, сэр.
Хочешь мне сказать, что никогда душ не принимал?
Никогда такой не видел.
Дядька повернулся и глянул вдоль коридора. Эй, Джордж?
Ну.
Подойди-ка сюда на минутку.
Заглянул второй. Че такое? спросил он.
Скажи ему то, что мне только что сказал.
Я никогда такой не видел? проговорил Хэррогейт.
Чего не видел?
Душ. Он не знает, как душ принимать.
Второй оглядел его. А он знает, где срал в последний раз? спросил он.
Сомневаюсь.
В окружной тюрьме, ответил Хэррогейт.
По-моему, тебе остряк достался.
По-моему, мне достался тупняк, вот что. Видишь вон те рукоятки?
Вот эти вот?
Вон те там. Поворачиваешь их, и из вон той трубы течет вода.
Хэррогейт шагнул в душ и повернул краны. Из ниши в стене взял обмылок, и намылился, и подкрутил краны, и встал под душ осторожно, чтобы не намочить волосы. Домывшись, выключил душ и снял полотенце оттуда, куда повесил его на перегородку, и вытерся, и дошел до того места, где оставил одежду. Одну ногу уже засунул в штанину, когда с ним заговорил черный.
Не спеши, дружочек.
Он замер на одной ноге.
Тащи-ка их сюда.
Хэррогейт собрал одежду в охапку и поднес к окошку. Черный взял ее и двумя пальцами брезгливо развесил на плечики. У него за спиной возился дядька.
Вон там на гвоздике висит, сказал черный.
Хэррогейт сидел голый на лавке. Дядька вышел с распылителем на длинной ручке. Он встал.
Руки подыми.
Поднял. Дядька покачал распылитель и опрыскал ему подмышку.
Фу, сказал Хэррогейт. Это зачем?
От букашек, ответил охранник. Повернись.
Нету у меня никаких букашек.
Это сейчас нету, сказал дядька. Побрызгал в другую подмышку, а потом хорошенько оросил редкие лобковые волосы Хэррогейта. Мурашам в мотне тоже достанется, сказал он. Закончив, отступил назад. Хэррогейт стоял, не опуская рук, как жертва гоп-стопа.
Перышек на тебе, к черту, совсем чуть, сказал дядька. Лет тебе сколько?
Восемнадцать, ответил Хэррогейт.
Восемнадцать.
Так точно, сэр.
И за проволоку ты только что, верно?
Кажись, да.
А это у тебя что?
Сюда меня подстрелили.
Дядька снова перевел взгляд с его щуплого тела на лицо. Подстрелили, э? уточнил он. Распылитель он передал в окно черному, и тот повесил его на стену за собой, а в окно толкнул Хэррогейту комплект полосок.
Хэррогейт развернул наряд и посмотрел на него. Рубашку придерживал зубами, пока встряхивал штаны и засовывал в них ноги.
А исподнего у тебя что, нету? спросил дядька.
Нету.
Дядька покачал головой. Хэррогейт стоял на одной ноге. Чуть попрыгал, чтоб не потерять равновесия.
Давай-давай, сказал дядька. Нет так нет.
Он оделся и теперь стоял босиком. Штаны спускались ему на стопы и на пол, а из рукавов фуфайки торчали только пальцы. Он взглянул на черного в окне.
Чего уставился, сказал черный. Их меньше не бывает.
Подверни рукава и штанины. Сойдет.
Хэррогейт закатал рукава на два оборота. Одежда была чистая и грубо шершавая на коже. А башмаки свои носить? спросил он.
Башмаки свои.
Мелкий заключенный протопал по полу и встал в свои башмаки, а потом протопал в них обратно к окну. Дядька печально взглянул на него и вручил одеяло. Пошли, сказал он.
Хэррогейт последовал за ним и поднялся по лестнице, шаркая ногами, прихрамывая. На верхней площадке они свернули в коридор мимо громадных зарешеченных клеток вроде той, из которой только что вышли. В конце коридора за столом сидел человек, читал журнал. Улыбнувшись, он встал и положил журнал на стол обложкой вниз.
Дядька перебирал ключи. Думаю, им бы надо было этого обратно кинуть, Эд, что скажешь?
Эд глянул на Хэррогейта и улыбнулся.
Дядька открыл железную дверь, и Хэррогейт вошел один. Бетонная комната, выкрашенная в горохово-зеленый. Он миновал умывальники, у каждого крана носик подвязан табачным кисетиком. Бледный зимний свет падал в окна из сварочного железа. Лязгнув, дверь за ним закрылась, и шаги охранника удалились по коридору.
Со своим одеялом он прошел по комнате мимо ряда железных коек блоками по четыре, все выкрашены зеленым, на некоторых мешки матрасов, на некоторых ничего, кроме переплетенных голых железных полос, служивших пружинами. Он двигался по проходу, поглядывая налево и направо. На шконках, мимо которых шел, без движения лежало несколько фигур. Он добрел до конца комнаты, встал на цыпочки и выглянул в окно. Пологие холмы. Голые зимние деревья. Он вернулся по проходу и подергал спящего за ногу. Эгей, сказал он.
Человек на нарах открыл один глаз и глянул на Хэррогейта. Тебе какого хуя надо? спросил он.
Где мне положено спать?
Человек застонал и закрыл глаза. Хэррогейт подождал, когда он их снова откроет, но тот не открыл. Немного погодя опять поколыхал ногу. Эй, сказал он.
Глаза человек не открыл. Он сказал: Если ты от меня не съебешься, я тебя нахер урою.
Я просто хотел узнать, где мне положено спать?
Где больше нравится, надоедливый сучонок, а теперь пошел от меня к черту.
Хэррогейт побродил по проходу. На некоторых шконках были не только одеяла, но и подушки. Он выбрал ту, где лежал только наперник, взобрался на нее, расстелил одеяло и сел на него посередине. Немного посидел, а потом снова слез, подошел к прутьям и выглянул наружу. Кто-то в таком же наряде, что и у него, пятился по коридору, таща за собой ведро на колесиках, держомое за ручку швабры, погруженной в черную пену, что была в ведре. Проходя мимо, глянул на Хэррогейта, в углу рта сигаретка. Смотрел он недружелюбно. Через коридор из своей клетки выглядывал другой сиделец. Хэррогейт немного его порассматривал. Здаров, сказал он.
Ну да, ответил другой сиделец.
Хэррогейт повернулся и прошел обратно, взобрался к себе на шконку и, легши, уставился в потолок. Бетонные балки были выкрашены зеленым. В кладку ввинчено несколько полузачерненных лампочек. В комнате стало тускло, день закрывали ранние зимние сумерки. Он уснул.
Когда проснулся, снаружи было темно, а лампочки на потолке насыщали комнату сернистым светом. Хэррогейт сел. В камеру по одному с какой-то сдержанной наглостью входили люди, не вполне пихаясь, закуривая или сворачивая самокрутки, заговаривая, лишь когда оказывались внутри. Взбухающий обмен подколок и растушеванного оскорбленья. Один заметил Хэррогейта – тот сидел на своей шконке, словно бурундук, – и показал на него.
Гляди-тко, новая кровь.
Они проплелись мимо. Под конец ковыляли люди с чем-то похожим на мотыжные налопатники, приваренным вокруг одной лодыжки. Дверь лязгнула, громыхнули ключи. На шконках под Хэррогейтом оказалось двое. Один лег и закрыл на минутку глаза, а затем сел и скинул башмаки, опять лег и снова закрыл глаза. Второй встал, склонив голову, в нескольких дюймах от Хэррогейтова колена и принялся выгружать всякое из карманов. Огрызок карандаша, книжки спичек, пивная открывашка. Плоский черный камень. Табачный кисет. Заметил, как Хэррогейт за ним наблюдает, и поднял голову. Эй, произнес он.
Эй, ответил Хэррогейт.
В постели не ссышься, а?
Никак нет, сэр.
Куришь?
Раньше немножко. Пока меня в тюрьму не кинули, где не перепадало.
На.
Он кинул кисет на одеяло Хэррогейту.
Хэррогейт тут же развязал его и вытащил бумажку из кармашка под этикеткой, принялся сворачивать.
Такие каждую неделю дают, сказал человек.
А мне когда?
На следующей.
Спичек нет, а?
На.
Хэррогейт закурил и глубоко затянулся, задул спичку и сунул ее себе в отворот.
Оставь себе.
Он сунул спички в карман.
Тебе сколько?
Восемнадцать.
Восемнадцать?
Так точно, сэр.
Только-только протиснулся, нет?
Так мне и говорят.
Тебя как зовут?
Джин Хэррогейт.
Хэррогейт, повторил человек. Одним локтем он опирался на верхнюю шконку, а подбородок удерживал пальцами, рассматривая нового сидельца с довольно невозмутимым видом. Что ж, сказал он. Мое имя Саттри.
Здрасьте, мистер Саттри.
Просто Саттри. Тебя за что?
Арбузы крал.
Херня это. За что тебя.
Поймали на бахче.
Что, с трактором и прицепом? В работный дом за кражу нескольких арбузов никого не шлют. Что еще ты натворил?
Хэррогейт затянулся сигареткой и посмотрел на зеленые стены. Ну, ответил он. Меня подстрелили.
Подстрелили?
Ага.
Где? Угу, знаю. На бахче. Куда в тебя попали.
Да почти везде.
Что, из дробовика?
Ага.
За то, что крал арбузы.
Ага.
Саттри сел на нижнюю шконку, задрал одну ногу и принялся растирать лодыжку. Немного погодя посмотрел вверх. Хэррогейт лежал на животе, глядя сверху через край своей шконки.
Поглядим-ка, где тебя подстрелили, сказал Саттри.
Хэррогейт встал на колени и задрал фуфайку. Маленькие лиловые защипы на его бледной плоти по всему боку, как шрамы от оспы.
И по всей ноге они у меня. До сих пор ходить как следует не получается.
Саттри глянул вверх, на глаза паренька. Яркие от животного понимания, в них зарождалась доброжелательность. Что ж, сказал он. Лихо оно там делается, нет?
Ух, я думал, что уже помер.
Наверно, повезло тебе, что нет.
То же самое мне в больничке сказали.
Саттри откинулся на шконке. Что ж за сукин сын станет в кого-то стрелять за то, что покрал несколько арбузов? сказал он.
Не знаю. Он в больничку приходил, мороженого мне принес. Я на него не слишком в обиде. Он сам сказал, что лучше б этого не делал.
Однако это не помешало ему предъявить обвинения, а?
Ну, наверно, раз увидел, что меня все-таки подстрелил, он уже не мог на попятную пойти.
С этим замечанием Саттри опять посмотрел на паренька, но лицо у того было мягким и без коварства. Он хотел знать, во сколько ужин.
В пять часов. Должен начаться через несколько минут.
Кормят хорошо?
У тебя будет время привыкнуть. Что тебе вообще впаяли?
Одиннадцать двадцать девять[3].
Старые добрые одиннадцать двадцать девять.
Ух, как же хорошо в той больничке кормили. Лучше вы и не едали.
А ты не мог оттуда сбежать?
У меня одежи ни разу не было. Я про это думал, но на мне ни лоскута, да и взять неоткуда. Я уж лучше в работный дом пойду, чем попадусь в такой чокнутой ночнушке, какие там заставляют носить. А сами-то?
Нет.
Ну. Так то вы.
То я.
Хэррогейт взглянул на него сверху, но глаза у Саттри были закрыты. Он опять перевернулся и уставился в потолок. Там кто-то написал несколько сентенций, но те затерялись в резком свете лампочек. Чуть погодя он услышал, как где-то лязгает колокол. К двери подошел охранник и открыл ее, и когда Хэррогейт сел, увидел, что сидельцы готовятся на выход, соскочил со шконки и отправился вместе с ними.
Строем они спустились по бетонной лестнице, и свернули в дверь, и потянулись через столовую, где по всей длине комнаты стояли столы для пикников. Сколочены они были из дубовых половиц, и к ним привинтили лавки. В конце столовки сидельцы свернули в кухню, где каждому выдали по оловянной тарелке и большой ложке. Один за другим прошли они мимо мармита, где кухонный служка, тоже в полосатом, черпаком распределял дымящуюся фасоль пинто, капусту, картошку, горячие круги кукурузного хлеба. Большим пальцем Хэррогейт придерживал тарелку сверху, и на него улыбчивый черный навалил ему горячей капусты. Он сказал: Аййй. Сменил руку и сунул большой палец в рот. Подошел охранник, глянул сверху вниз. Это ты орал? спросил он.
Так точно, сэр.
Еще раз вякнешь – останешься без ужина.
Так точно, сэр.
У сидельцев поблизости лица морщились, с виду от боли, глаза прижмурены от сдерживаемой радости. Хэррогейт прошел с ними в столовку вроде той, через которую они сюда попали. Лавки и столы заполнялись сидельцами. Он отыскал Саттри и сел с ним рядом, и навалился на ложку. По всему залу отдавались громкие лязг и скрежет, и не произносилось ни слова. Стол напротив них занимали черные сидельцы, и Хэррогейт пристально разглядывал их исподлобья, склонивши голову над тарелкой, а ложка, которую держал, как совок, деревянно опускалась и подымалась.
Когда его группа доела, за их спинами к голове стола прошел охранник и постучал по нему, и все поднялись и потянулись обратно через кухню, ложками счищая из тарелок остатки в помойный бак и составляя тарелки в стопу на столе, а ложки бросали в ведро. Затем вышли гуськом через другую столовку, теперь отчасти заполненную едоками, снова в коридор и вверх по лестнице обратно к себе в камеру.
Там мяса никакого не было, сказал Хэррогейт.
Верно, ответил Саттри.
А у них вообще мясо бывает?
Не знаю.
Вы когда-нибудь тут ели мясо?
В смысле, кроме бекона на завтрак?
Ага. Кроме бекона на завтрак.
Нет.
Хэррогейт оперся о шконку. Немного погодя спросил: А вы тут уже сколько?
Месяцев пять.
Вот геенна клятая, сказал Хэррогейт.
Когда они поднялись поутру, было еще темно, и темно, когда гуськом вошли в кухню за своими тарелками и ложками, и все еще темно, когда все оказались на дворе в росе и зернистом тумане. Он стоял, подкатав рукава и штанины на два оборота каждый, и смотрел, как люди лезут в грузовики. Поискал глазами Саттри, но, когда увидел его, тот уже сидел в кузове, а калитку закрыли. Некоторые грузовики тронулись. К нему подошел охранник и поглядел на него свысока. Потом пригнулся, уперев руки в колени, чтоб заглянуть в лицо. Ты кто такой, к черту? спросил он.
Хэррогейт.
Охранник кивнул, словно это и был верный ответ.
На завтрак ходил?
Еще б не ходил.
Поработать денек готов?
Кажись, да.
Ну, у нас тут вот для тебя грузовик есть, чтоб ехать, если это тебя устраивает.
Вот этот вот?
Ну. Неохота, а?
Хэррогейт ухмыльнулся. Драть, сказал он. Кажись, я тут только для этого. Буду делать что угодно.
Что ж, нам это очень по нраву. Нам нравится, чтобы все были счастливы.
Драть, бросил Хэррогейт через плечо, бредя к поджидавшему грузовику. Со мной поладить нетрудно.
Когда же дошел до заднего борта и поднял руку подтянуться, охранник выписал ему такого пинка, что он влетел в калитку и рухнул среди сапог и башмаков других сидельцев. На него посмотрели с чокнутыми ухмылками, и кто-то дернул его за воротник вперед, чтоб захлопнувшейся калиткой ему не прибило ногу. Один рыжий подался вперед и сказал: Влезай сюда, идиёт. Разозлишь этого сукина сына в такую рань, так я сам тебе жопу надеру.
Я не знал, в какой грузовик мне положено лезть.
Так тут все годятся. Садись сюда вот. Этот сукин сын гоняет, как пьяный индеец, которому еще виски невтерпеж.
Грузовик прочихался сгустками белого дыма, и они дернулись в туман ниже по склону и покатили вниз по извилистой дороге от работного дома к шоссе, где перед ними в прохладной октябрьской заре по двое, словно глаза, проносились хвостовые огни других грузовиков. Сидельцы располагались рядами лицом друг к другу, дергаясь и покачиваясь, некоторые пытались поспать. Хэррогейт съежился на скамье, сунув руки под худые ноги, и не сводил глаз с пола. Никто не разговаривал. Грузовик прибавил скорости, и по черной дороге запели шины.
На первом светофоре у обочины дороги ждала автобуса девушка. Сидельцы кинулись к сетчатой калитке и столпились возле борта. Она отвернулась и уставилась за пустыри, на дома, утопавшие в ды́мке. По пейзажу с востока сочился холодный свет. Хэррогейт наблюдал, как с бесцветных небес слетели две птицы и пристроились на проводе, заглянули в грузовик и снова улетели. Они поехали дальше, и взгляд водителя в машине, пристроившейся за ними, от вида этих злодеев в полоску сделался несколько смущенным.
Уже по хорошему свету они пересекли северный конец округа и остановились на обочине, где вдоль кромки из рыжей грязи лежала разъятая на секции сточная труба и куда в канавы уже высадились пассажиры первого грузовика и принялись махать кайлами. Пока они стояли и ждали инструментов и приказов, взошло солнце и согрело их. Мужик вручил Хэррогейту кайло, отошел на шаг и осмотрел его с инструментом, а потом снова забрал. Мимо протиснулось несколько машин, к стеклам прижаты лица. Мужчины, направлявшиеся на работу в город, выглядывали вообще без всяких выражений. Сидельцы шаркали ногами и валандались, пока у всех не оказалось по инструменту, а Хэррогейт остался один. Он двинулся было в канаву с голыми руками, когда его окликнул охранник.
Погодь-ка тут минутку, сказал он.
Охранник отошел и вернулся с другим человеком, который глянул на Хэррогейта с подозрением.
Тебе сколько лет, сынок?
Все еще восемнадцать, ответил Хэррогейт. Во рту у него спереди был один черный зуб, и он нервно его сосал.
Двое переглянулись. Тот, что помоложе, пожал плечами. Поди знай, сказал он.
Ну черт же. Отвези его назад, пусть с ним Коутни разбирается. Ты. Поедешь назад с мистером Уильямзом. Слышишь меня?
Так точно, сэр.
Залезай вон в тот пикап и жди, сказал другой.
Хэррогейт кивнул и заковылял по дороге к грузовичку, забрался в кузов и сел там в своем наряде не по размеру, стал смотреть на людей в канаве. Он видел, как Саттри выкидывает землю за край раскопа, и Саттри разок глянул в его сторону, увидел, как он один сидит там в кузове пикапа, но не кивнул и никак не подал виду. Немного погодя пришел охранник. Поманил его и открыл дверцу кабины. Залазь вперед, сказал он.
Хэррогейт перелез через борт, открыл дверцу и влез. На шнуре с торпеды свисал динамик, а на заднем окне в ружейных козлах висело помповое ружье. Охранник завел грузовичок, глянул на Хэррогейта и тронулся с места, покачивая головой.
Когда вечером вернулся Саттри, самого маленького сидельца к камере не было. Увидел он его за ужином. Полускрытый за шаткими ярусами сковородок, он курил самокрутку и в отвращении пускал из ноздрей тонкие трубочки дыма. Тем вечером его перевели в кухонную камеру. Когда он пришел за одеялом, Саттри растянулся на своей шконке, сняв башмаки. Все носки его были в потеках красной глины.
Прикиньте, сказал Хэррогейт.
Чего.
Меня приставили, блядь, тарелки мыть.
Знаю. Я тебя видел.
Жопа, сказал Хэррогейт.
Черт, да это недурной расклад. Всяко лучше, чем кайлом весь день махать.
Мне нет. Я б лучше что угодно, чем тарелки мыть.
Ты это больше оценишь, когда похолодает.
Жопа.
Хэррогейт сгреб одеяло в охапку. Кто-то в камере окликнул Саттри, мол, дочитал ли он уже газету.
Ага, ответил он. Приходи забирай.
Сложи да пульни сюда.
Саттри сложил газету и попробовал вспомнить, как их швыряют при доставке.
Черт бы брал, Саттри, ты что, газеты никогда не развозил?
Нет.
Наверно, тебе тогда деньги на карман давали.
Человек выкарабкался со своей шконки и двинулся по проходу.
Когда-то знал, как их сворачивать, да только забыл.
Вот. Давай сюда. Ебаные ссыкунцы образованные. В колледж он ходит, а газету свернуть не может. А ты что про это скажешь, дружочек?
Человек стоял у самой шконки. Рыжий, веснушчатый, тыквозубый. Нос, в который он гнусавил, расползся по всему его лицу.
Как поживаете, мистер Кэллахэн, сказал Хэррогейт.
Саттри высунул со шконки голову. Мистер Кэллахэн? переспросил он.
Слышал же, что он сказал.
Ого себе, произнес Саттри, снова укладываясь.
Кэллахэн ухмыльнулся во весь щербатый рот.
У мистера Кэллахэна тут большой вес, сказал Саттри. Спроси у него, может ли он помочь тебе чем-нибудь.
Чем помочь?
Он хочет из кухни убраться. Считает, что посуду мыть ниже его достоинства.
Геенна клятая, дружочек. Да у тебя лучшая работа во всем заведении.
Мне не нравится, угрюмо ответил Хэррогейт. Меня заставляют вкалывать с кодлой старых увечных ебил и не знаю что.
Особенно в живопырке для вертухаев, сказал Кэллахэн.
Для вертухаев? Черт бы драл, произнес Саттри.
Это ему пообещали, сказал Кэллахэн. Ему, видать, не нравится стейк с подливой. Ветчина. Яичница каждое утро.
Обосраться, сказал Хэррогейт.
Это правда, сказал Саттри.
Черт, Саттри, да не хочу я быть никаким клятым судомоем. Мне надо вставать в четыре поутру.
Ага. А мы тут спим до полшестого.
Тебе зато днем можно хуй пинать, сказал Кэллахэн.
Да только мы не заканчиваем аж до семи вечера.
Ну, если не хочешь работать в живопырке для вертухаев, попроси, чтоб тебя снова на грузовики перевели.
А если скажут нет?
Скажи да.
Что тогда будет? Наверно, пропишут тебе по первое число.
Ничего не пропишут. Правда, Рыжий?
Не-е. Сунут в яму. Если только совсем говниться не станешь. А то отправишься в ящик.
Ну туда-то меня и отправили. А это что?
Просто бетонный ящик фута четыре на четыре.
Ты там когда-нибудь бывал, Саттри?
Нет. Но ты разговариваешь с тем, кто бывал.
А за что вас туда сунули, мистер Кэллахэн?
Ай, да вертухайчику нашлепал.
Он шлепнул так, что у того позвонок в шее выбило, сказал Саттри.
Черт бы драл, сказал Хэррогейт. Когда это было?
Когда это было, Рыжий? Два года назад?
Что-то вроде.
Геенна клятая, а вы тут уже сколько, мистер Кэллахэн?
То было по другому делу, сказал Саттри. Он то тут, то нет.
Жрать не дают ничего, один хлеб с водой, сказал Кэллахэн. В ящике там вот так.
Тебе, наверно, живопырка для вертухаев больше ящика понравится.
Не стану я больше никаких чертовых тарелок мыть.
Что ж, сказал Саттри, дело твое.
Мое и есть, сказал Хэррогейт.
Мне кажется, ты мозги свои, жопка кроличья, совсем растерял, сказал Кэллахэн.
Может, и так. Но я вам одно скажу. Если я когда отсюда выберусь, я, как срать дать, сюда больше не вернусь.
Похоже, Бромо так тоже в тот раз говорил.
Бромо это кто?
Старик один. Он тут наездами с девятьсот тридцать шестого.
А сидел и того раньше, сказал Кэллахэн. Перед тем, как этот работный дом построили, он был в другом.
Что ж, сказал Хэррогейт. Его дело.
Саттри ухмыльнулся. Его дело, сказал он.
Преступленья полуночного объездчика арбузов преследовали его, как это бывает со всеми преступленьями. Правда о его проделках подошла впотьмах к двери и поднялась по лестнице. Наутро сидельцы уже видели этого полудурка в новом свете. По локти в моечной воде и увенчанный паром, он наблюдал, как они гуськом тянутся через кухню со своими тарелками галет и подливы, кивая, показывая пальцами. Он улыбался в ответ. В тот вечер его видели опять – утопшего в своем испятнанном и бесформенном наряде. Казалось, он весь день даже не шевельнулся, да и стопа кастрюль не уменьшилась. После ужина его к ним вернули: он прижимал к груди одеяло.
Что ж, произнес Саттри, вернулся?
Угу.
Что случилось.
Я им сказал, что хватит мне с ними ебстись. Если им судомой нужен, пускай загонят кого-нибудь другого, потому что я не он.
И что ответили.
Спросили, хочу ли я быть коридорным разносчиком. Говорили, можно несколько долларов зашибить, если продавать кофе.
Несколько долларов в год.
Я так и прикинул. Сказал им, что никакой херни с коридорными не хочу.
И что потом было?
Ничего. Меня просто наверх отправили.
Он стоял, а его крысиное личико как бы самодовольно щерилось. Саттри покачал головой.
Вон он, окликнул Кэллахэн.
Арбузник.
Тыквы там вроде были, нет?
Тыквы? Божеправедный.
Ага, выпевал Кэллахэн, как откинемся, так откроем фруктовый ларек, а при нем бардак.
Хэррогейт нервно улыбнулся.
Кэллахэн набрасывал им портрет своего борделя. Арбузы в черном неглиже.
Смотри, чтоб черномазые не услышали.
Черномазые скорей всего тя линчуют.
Обсуждали и другие фрукты. Канталупа оказалась плашкетом. Берешь ли им выпить.
Хуже всего, когда гнус роится вокруг головки твоего хера.
Фруктовые мушки.
Арбузы, значит, крал, э? спросил Саттри.
Хэррогейт натянуто ухмыльнулся. Меня пытались привлечь за скот, ското… Скотоложство?
Ага. Но мой стряпчий сказал им, что арбуз – никакой не скот. Хитрый он сукин сын оказался.
Ох батюшки, сказал Саттри.
Наутро он отправился с ними на грузовиках. Поднимаясь в прокисшем холоде, вокруг повсюду слабая вонь немытых спящих. Люди шевелились под тусклым светом от лампочек, спотыкаясь, влатывались в одежду и обувь. Тепло кухни и дух кофе. Все повара и судомои, состарившиеся или увечные, толпились у плиты с горячими глиняными кружками в руках. Хэррогейт им кивнул издали, держа большие пальцы подальше от обода тарелки.
Долгими днями осени они ходили, как мечтатели. Следили за небесами, ждали дождя. Сидели кучками и смотрели, как дождь падает на опустевшую ярмарочную площадь. Лужи грязи, темные опилки, мокрые затоптанные газеты. Стены комнаты смеха из раскрашенной холстины да ободранные скелеты аттракционов против серого и бесплодного неба.
Грустное и горькое время года. Бесплодность сердца и готическое одиночество. Саттри снились старые сны о ярмарочных площадях, где юные девушки с цветами в волосах и широко раскрытыми детскими глазами при свете фальшфейеров вперялись в усыпанных блестками гимнастов, паривших в воздухе. Виденья невыразимой прелести из утраченного мира. Чтоб все в тебе ныло от томленья. После обеда пришли монтажники и принялись разбирать похожую на паука центрифугу и укладывать ее на платформу. Пока сидельцы шаркали ногами по участку, набивая джутовые мешки бутылками и мусором, рабочие подбрасывали им пачки сигарет. Саттри дали пачку, и он перепасовал ее старику-подагрику, который принял ее без единого слова. Старик был завзятый курильщик, пил лосьон после бритья, горючку для печек, чистящую жидкость. Саттри смотрел ему вслед, пока он шаркал прочь. Хмурясь на мир из-под нависавших кустистых бровей. Тонкий и сморщенный рот его едва заметно шевелился, старик сам с собой разговаривал. Каждую бумажку, каждую бутылку он подбирал с чем-то вроде беспокойства, озираясь, как будто сейчас обнаружит, кто это сюда положил. Саттри никогда не слышал, чтобы он разговаривал вслух, это старшее дитя скорби. Когда их везли домой, он горбился на лавке в кузове напротив, пихаемый и задремывающий. Заметил, что Саттри за ним наблюдает, опустил глаза и сам с собой заговорил с чем-то вроде скрытной злости.
По воскресеньям приходила евангелистка из Ноксвилла, проводила службу в часовне внизу. Бетонная скиния, маленькая деревянная кафедра. Сидельцев, ходивших на службу, казалось, чуть ли не до бесчувствия поражает это Божье слово, какое они слышали, процеженное через женщину. Разваливались на деревянных складных стульях, головы болтались. Она, казалось, присутствия их не осознавала. Рассказывала старые байки из библейских времен, которые, должно быть, передавали из уст в уста, до того отличались они от своих источников. Днем прибывали посетители. Семейные сцены, матери и отцы, жены, безымянная родня собирались за длинными столами в столовке. Имена выкликали по всему залу и вверх по лестнице, и охранник их выпускал. Чтоб возвращались, груженные конфетами, фруктами, сигаретами. К Саттри не приходил никто. И к Хэррогейту никто. Друзья Кэллахэна из Квартир Маканалли приносили бурые с виду яблоки, мешки полусгнивших апельсинов. Кэллахэн их чистил, резал на ломтики в ведерко и заливал водой, добавив немного дрожжей из кухни, потом накрывал тряпицей и ставил себе под шконку. Через несколько дней апельсиновая бражка созревала, он ее процеживал и приглашал друзей пропустить по чашечке. Они это звали джулепом, он шибал в голову и всю ночь плескался в животе. Кэллахэн слегка напивался и добродушно озирался, не стоит ли вокруг кого-нибудь или что-нибудь уничтожить.
Вернулся Бёрд Слассер – угрюмо протопал по проходу со своим одеялом, на лодыжке кайло. Когда вечером работники вернулись, он спал, да и на ужин не встал.
В те безмятежные вечерние часы до отбоя Хэррогейт сидел на своей шконке и трудился над тюремным кольцом. Делали их из серебряных монет, и Хэррогейт упросил охранника просверлить в своей дырку, а потом часы напролет сидел с ложкой из столовки и стучал ею по гурту монеты. Края ее постепенно расплющивались, и наконец она по форме становилась похожей на обручальное кольцо. И вот, пока он сидел и постукивал, Слассер повернулся на своей шконке, подняв ногу, чтоб не зацепить ничего пяткой кайла, и поискал глазами источник шума. Хэррогейт сидел на корточках на шконке напротив, сгорбившись над этой монетой, ложка неумолчно постукивала. Совсем как старый сапожник нахохлился, весь полузатерявшись в своем наряде.
Эгей, сказал Слассер.
Хэррогейт благодушно глянул сверху. Здаров, сказал он.
Харэ уже, бля, стучать.
Он пригвоздил Хэррогейта устрашающим взором и откатился обратно.
Хэррогейт сидел с монетой в одной руке и ложкой в другой. Посмотрел вниз на того человека. Робко тюкнул по гурту. Щелк. Подобрал одеяло с краев шконки и обернул им себе руки, приглушив звук между колен. Щелк, щелк, щелк. Глянул вниз. Человек лежал, как и прежде. Щелк, щелк, щелк.
Слассер понялся со шконки медленно, как тот, кому скучно. Обошел край нар и протянул руку к Хэррогейту. Дай сюда, сказал он.
Хэррогейт прижал одеяло к груди.
Мелкий ты ебодрочка, лучше дай мне сюда эту чертову ложку, пока я тебя оттуда сам не сдернул.
У Саттри, полуспавшего ниже, в низу живота возникла какая-то слабость. Он произнес: Оставь его в покое, Бёрд.
Мучитель парнишки тут же утратил к нему интерес, и взгляд его с шизоидной прытью переметнулся на Саттри. Так-так, произнес он. Я не знал, что он твой.
Он ничей.
Обсос он.
Полагаю, что нет.
Может, ты и сам такой.
Может… сказал Саттри, у которого на лбу уже начали поблескивать капельки пота… ты себе корягу слишком натер.
Слассер дотянулся и схватил его за перед фуфайки, вздернул на ноги. Саттри схватился за его руку, вставая на пол. Отпусти мне рубашку, Бёрд, сказал он.
Бёрд скрутил материю в кулаке. В камере не раздавалось больше ни звука. Саттри видел себя раздвоенным в бесстрастных карих глазах, и ему это зрелище не понравилось. Он размахнулся в лицо Слассеру. Тут же в бок его собственной головы врезался кулак. Он услышал морской накат. Размахнулся еще раз. Рубашка его высвободилась с громким треском, но он его не услышал. Толкнулся вперед, пригнув голову, и отскочил от боковины нар. А когда поднял взгляд, Слассера уже не увидел. Между ним и коридором стояли какие-то заключенные, и он слышал кряхтенье и мясистые удары кулаков. Мимо с улыбкой скользнуло лицо Кэллахэна, за плечами наблюдавших.
Саттри протолкнулся локтями между зрителей. Драка врезалась в нары и переместилась к стене, и снова по всей камере, Слассер стоял плоскостопо из-за кайла на лодыжке, матерясь. Кэллахэн улыбался. Он загонял пятившегося Слассера вдоль стены в щель за нарами. При повороте между шконок кайло Слассера зацепилось. Кэллахэн сделал шаг вперед и сбоку двинул его с размаху по голове. Слассер сделал выпад вслепую, затем пнул кайлом. То ужалило бетон и оставило в нем звездчатую выбоину, а глаза у Слассера закатились от боли. Он все еще пытался пнуть Кэллахэна кайлом, но тут железная дверь распахнулась, и ворвались два охранника с колотушками.
Первому по башке досталось деревенскому парнишке из Горы Брауна по имени Лейтал Кинг. Он сел на полу, держась за голову обеими руками. Черт бы драл, проговорил он.
Кэллахэн отскочил назад, подняв руки вверх. Он спятил, сказал он.
Слассер повернулся. Спятившим он и выглядел. Глаза оглашенные, синее вздутие на виске сообщало его лицу асимметричный выверт. Сидельцы расступились подальше. Слассер повернулся к охранникам, полуприсев, и они навалились на него, лупя колотушками. Кэллахэн опустил руки и подался вперед, чтобы лучше видеть. Колотушки делали тум тум тум, Слассер на полу, лишь кайло торчит, охрана молотила, стоя на коленях, словно плотники на крыше.
Когда его подняли, он был вял, изо рта и ушей текла кровь, а лицо его как будто виделось сквозь дрянное стекло. Лейтал поднялся с пола, и Блэкбёрн показал на него дубинкой и произнес: Ты. Возьми этого. Кэллахэн, сукин ты сын. Поддержи с другой стороны.
Я ничего не делал, сказал Лейтал, неуверенно выступая вперед.
Кэллахэн уже подвесил одну руку Слассера себе на загривок и держал его стоймя. С собственного рта он веснушчатым кулаком стер тонкую струйку крови, повернулся и обратил к сидельцам тугую гримасу идиотского торжества, которая запустила по ним всем такую чуму ухмылок, что другой охранник повернулся от двери. Ты что за чертовню творишь, Кэллахэн?
Этого человека просто вот подпираю. Вы куда его хотите?
Они последовали за охраной прочь из камеры, и Блэкбёрн захлопнул калитку и запер ее, и они прошли по коридору и вниз по лестнице, кайло Слассера тащилось за ними, пока другой охранник не отстал и не поднял его, и так они шли дальше, таща Слассера к ящику, нога на весу, словно раненого конькобежца.
Охранник потом вернулся с Лейталом и Кэллахэном, и, когда отпер дверь, Кэллахэн в нее двинулся.
Погодь-ка, Кэллахэн, сказал охранник.
Кэллахэн погодил.
Охранник захлопнул дверь за Лейталом и запер ее, а потом поманил Кэллахэна дальше по коридору. Сидельцы слышали, как он возмущается. Геенна клятая, да за что? Я ж ничего, к черту, не сделал. Геенна клятая.
Саттри вернулся к своим нарам, кончиками пальцев трогая распухшее ухо. Хэррогейт все еще ежился у себя на верхней шконке с ложкой в руке.
Куда они пошли с мистером Кэллахэном? спросил он.
К яме. Блэкбёрн раскусил его херню.
Сколько его там будут держать?
Не знаю. Может, неделю.
Черт бы драл, сказал Хэррогейт. Мы точно говнища разворошили, правда?
Саттри посмотрел снизу на него. Джин, сказал он.
Чего.
Ничего. Просто Джин.
Ага. Ну…
Ты б лучше надеялся, что Слассера в ящике и оставят.
А с вами как?
Мне он уже двинул.
Что ж. Если только мистера Кэллахэна они выпустят раньше, чем его.
Саттри посмотрел на него. Симпатии он не вызывал. Этот аденоидный лептосом нахохлился на шконке над его постелью, как ссохшаяся птичка, бритвенные лопатки торчат под тонкой тканью полосатой рубашки. Пронырливый, с крысячьей мордочкой, осужденный извращенец со склонностью к ботанике. Кому больше не поздоровится, когда вновь окажется в мире. Можно пари держать. Но что-то в нем было такое прозрачное, что-то уязвимое. Когда он глянул на Саттри в ответ со своей чуть ли не безмозглой невозмутимостью, нагое лицо его внезапно отняла тьма.
Кто-то из сидельцев выкрикнул жалобу. Охранник в коридоре велел заткнуться.
Геенна клятая, но еще ж восьми нет.
А ну заткнулись там.
Тела раздевались в темноте. Свет из коридора превращал их в кукольный театр. Саттри сидел на шконке и стягивал с себя одежду, раскладывал ее по изножью, а потом залез под одеяло в одном исподнем. Голоса в комнате затихли. Шебуршанье. Свет от дворовых фонарей падал в окна, как холодная голубая зимняя луна, что никогда не убывала. Он отплывал. Слышал шины грузовика на автотрассе в полумиле от них. Слышал, как в коридоре скрипнула ножка стула, где поерзал охранник. Слышал… Он высунулся со шконки. Ну будь я проклят, сказал он. Хэррогейт?
Ага. Сиплый шепот в темноте.
Хватит уже, к черту, стучать, а?
Повисла краткая пауза. Ладно, ответил Хэррогейт.
Когда вернулись с работ назавтра вечером, у Хэррогейта была с собой пара баночек, которые он нашел у дороги. Саттри увидел, как он после отбоя слез со шконки. Где-то вблизи от пола вроде как исчез. А когда возник вновь, то расположился на полу у изголовья Саттри, и тот услышал, как на бетон поставили жестянку, затем звякнуло стекло.
Ты там что, блядь, делаешь? прошептал он.
Тш-ш, ответил Хэррогейт.
Он услышал, как льется жидкость.
Ух, произнес в темноте голос.
Вонь прокисшего брожения скользнула по ноздрям Саттри.
Хэррогейт.
Ага.
Ты чего это задумал?
Тш-ш. Вот.
Из сумрака к нему протянулась рука, предлагая банку. Саттри сел и принял ее, понюхал и попробовал. Густая и кисловатая брага неведомого происхождения. Где ты это взял?
Тш-ш. Это джулеп мистера Кэллахэна, который он там заваривал. Как по-твоему, готов?
Был бы готов, он бы его выпил.
Я так и думал.
Так а чего не поставишь на место, пусть еще дозреет, выпьем в субботу вечером.
Как прикидываешь, башку сорвет?
Саттри прикидывал, что сорвет.
Полежали в темноте.
Эй, Сат?
Чего.
Ты что делать метишь, когда откинешься?
Не знаю.
А что делал перед тем, как сел?
Ничего. Пьяный валялся.
Вокруг них подымался и опускался глубокий сип спящих.
Эй, Сат?
Спи, Джин.
К утру зарядил плотный дождь, и они никуда не выходили. Сидели кучками в тускло освещенной камере и играли в карты. В комнате было холодно, и некоторые накинули себе на плечи одеяла. Выглядели они задержанными беженцами.
В полдень колченогий сиделец принес из кухни сэндвичи. Тонкие ломтики крысиного сыра на тонких ломтиках белого хлеба. Сидельцы покупали у коридорного разносчика спичечные коробки кофе за никель, и он лил им в кружки кипяток. Хэррогейт проснулся от глубокой дремы и соскочил на пол за обедом. Сэндвич свой он запивал простой водой, съежившись на шконке и набив себе щеки. Снаружи по всей округе падал холодный серый зимний дождь. К ночи он превратится в снег.
Сэндвичи он доел и вновь принялся постукивать по кольцу, как вдруг лицо его изменилось от новой мысли. Он отложил работу, и слез на пол, и заполз под шконку Саттри. А потом выполз и вновь забрался наверх, где опять взялся за работу. Немного погодя снова слез.
К сумеркам несколько сидельцев стали поглядывать на него – понять, что происходит: самый мелкий заключенный, сидя на верхней шконке, вдруг принимался улюлюкать, как шимпанзе, а потом вновь затыкался.
Когда прозвонили в треугольник на ужин, все потянулись на выход, кроме него. От своей партии в карты оторвался Саттри и потряс его за плечо. Эй, рысак. Пошли.
Хэррогейт приподнялся, не открыв один глаз, лицо свалялось там, где он притискивался им к одеялу. Ааангх? спросил он.
Ужинать идем.
Он скинул ноги с края шконки и рухнул на пол ниц.
Саттри уже отвернулся к выходу, когда услышал удар. Посмотрел и увидел, как Хэррогейт возится на полу, вернулся и помог ему встать. Что с тобой за херня творится?
Йиигх йиигх, ответил Хэррогейт.
Срань, сказал Саттри. Тебе б лучше тут посидеть. На шконку сможешь сам забраться?
Хэррогейт оттолкнул его и наставил один глаз на дверь из камеры. Ам ам, сказал он.
Ебила ты чокнутый. Ты ж даже идти не в состоянии.
Хэррогейт двинулся по косому полу, скверно кренясь. Остальные сидельцы сбились у дверей, выходили по двое и спускались по лестнице.
Смари, кто идет.
Что с ним такое?
Похоже, одна нога выросла длиннее другой.
Хэррогейт врезался в угол нар, и его отнесло прочь.
Будь я проклят, если сельский мыш не нажрался хуже черта.
Зенки-то будто дырки в снегу проссал кто.
Его повело в их сторону, словно не туда запущенного андроида. Один поймал его за рукав.
На ужин идешь, Сельский Мыш?
А то ж, блядь, ответил Сельский Мыш.
В очереди его прикрывали, поддерживая прямо, защищая от охраны. Помощник повара, грузивший ему тарелку, взглянул ему в лицо, вероятно, потому, что оно всего одно в очереди проходило на уменьшенной высоте. Обосраться и не жить, сказал он.
Жопу на кон поставь, ответил Хэррогейт, основательно подмигивая.
Они переместились в столовку. Хэррогейт переступил скамью, не удержал равновесия и сделал шаг назад. Поднял ногу попробовать еще разок. Один сиделец схватил его за ногу и стянул ее на пол, поймал его накренившуюся тарелку и дернул его на скамью так, чтоб сел с ним рядом.
Хи хи, произнес Хэррогейт.
Кто-то пнул его под столом. Он присмотрелся к окружающим лицам в поисках виновного. Черные в ряд за столом напротив, похоже, уже про него что-то разнюхали, а потому пялились и щерились.
Хэррогейт черпанул ложку фасоли и толкнул ее в сторону своей челюсти. Кое-что свалилось ему по переду. Он поискал упавшее. Принялся ловить фасоль ложкой у себя с колен. Несколько охранников наблюдали. Он с трудом держался на лавке. Его шатало из стороны в сторону. Охранник во главе стола – мужик по фамилии Уилсон – подошел взглянуть получше. Хэррогейт почуял, как тот над ним остановился, и повернулся глянуть, при этом завалившись на сидельца рядом. Уилсон взглянул в это худое лицо, теперь зеленоватое. Хэррогейт вновь повернулся к еде, одной рукой держась за край стола.
Этот человек пьян, проговорил Уилсон.
Где-то дальше по столу кто-то пробормотал: Бля буду, – и по столовке пронеслась рябь смешочков. Уилсон зыркнул. Так, ладно, сказал он. Хватит. Ты. Встать.
Хэррогейт отложил ложку, еще раз схватился за стол и встал. Но поскольку лавка не отодвигалась от стола, он остался в чем-то вроде полуприседа, наконец потерял равновесие и снова сел. Теперь, сидя, повернулся и попробовал перебросить ногу через лавку, подняв ее за отворот штанины, а одним локтем упершись в свою тарелку с едой.
Лязг и скрежет ложек стихли совсем. Единственным звуком во всей столовке был Хэррогейт, старавшийся высвободиться из-за стола. Уилсон стоял над ним, как знахарь над паралитиком. Пока он и впрямь не поднялся раскорякой над лавкой и с рукава его не закапала кукуруза под белым соусом. Ик, сказал он.
Что? с угрозой произнес Уилсон.
Сельский мыш закрыл глаза, рыгнул, снова их открыл. Тошно, сказал он. Он пытался поднять другую ногу. Сиделец рядом посмотрел на него снизу вверх и откинулся подальше. Хэррогейта мотнуло, шея его как-то цыпляче дернулась, и он облевал Уилсону ботинки.
Сидельцы по обе стороны от Хэррогейта повскакивали. Возникла колотушка Уилсона. Он смотрел на ботинки. Он не верил своим глазам. На Хэррогейте нарисовался ужас. Он ухватился за стол, ошалело озираясь, зоб ему раздуло. Заметил свою тарелку. Наклонился к ней. Наблевал на стол.
Мерзкий гаденыш, заверещал Уилсон. Он мелко дергал ботинками, стараясь стряхнуть с них блевотину. Сидельцы напротив Хэррогейта встали из-за стола и наблюдали за сельским мышем с благоговейным страхом. Хэррогейт посмотрел на них слезящимися глазами и выдавил самомалейшую чернозубую ухмылку, а потом его стошнило опять.
Его не видели десять дней. Затем однажды утром, когда все тянулись через кухню со своими тарелками, вот он, застенчиво ухмыляется, черпаком вываливает подливу им на хлебцы. За спиной у него, в пару на бидоне с сигаретой во рту сидел Рыжий Кэллахэн. Где Слассер, никто не спрашивал.
Тем вечером, когда вошли с работ, он, должно быть, принимал душ в кухонной камере, потому что, когда они топали мимо к собственному жилью, молча по двое, дыша холодом, который принесли с собой, Хэррогейт вдруг возник голый у решетки, лицо худое, руки цепляются, словно освежеванная паукообразная обезьяна.
Сат, тихо позвал он. Эй, Сат.
Саттри услышал свое имя. Поравнявшись с самым мелким сидельцем, он вышел из строя. Когда же призрачный тошнила нанесет свой следующий удар, произнес он. Какого хера это ты тут делаешь с голой жопой?
Слушай, Сат, у этого ебаного Уилсона на меня зуб. Мне надо отсюда выбраться.
Откуда?
Отсюда. Из тюряги.
В смысле, сбежать?
Ага.
Саттри покачал головой. Это безумие, Джин, сказал он.
Надо, чтоб ты мне помог.
Саттри снова пристроился в хвост строя. Ты спятил, Джин, сказал он.
В следующий раз увидел он его неделю спустя в четверг, когда его назначили в наряд кормить бедствующих. Нуждающиеся тянулись в своем тряпье, глаза слезились, из носов текло, показывали свои документы у стола и шли туда, где сидельцы разгружали палеты с мешками кукурузной муки или нагребали сушеную фасоль в бакалейные пакеты. Саттри пытался заглянуть им в глаза, но мало кто поднимал взгляд. Забирали подачку и проходили дальше. Бесформенные старухи в тонких летних платьях и с голыми лодыжками, боты разрезаны с боков ножами, чтоб ногам полегче. Стыки понизу их лиц испачканы нюхательным табаком, стянутые шнурками рты. Саттри они казались едва ли настоящими. Словно нищие из синематографа, обряженные для съемок сцены. В обеденный перерыв в полдень они с Хэррогейтом сошлись вместе. Присели к остальным среди фасоли на палетах и развернули сэндвичи.
Что у нас?
Болонская.
У кого-нибудь с сыром есть?
С сыром не давали.
Сат.
Ну.
Тш-ш. Знаешь, где мы?
Где мы?
В смысле, в какой стороне городок?
Хэррогейт говорил громкими сиплыми шепотками, расплевывая хлебные крошки.
Саттри ткнул большим пальцем себе за плечи. Вон в той, сказал он.
Хэррогейт дернул большим пальцем вниз и огляделся. Я вот что прикидываю сделать, сказал он…
Джин.
Ага.
Если ты отсюда сбежишь, с тобой будет как со Слассером.
В смысле – с кайлом на ноге?
В смысле, из заведений всю жизнь вылазить не будешь.
Так, да не так.
Чего это.
Меня не поймают.
Куда пойдешь?
В Ноксвилл.
Ноксвилл.
Черт, да.
А с чего ты взял, что тебя не найдут в Ноксвилле?
Геенна клятая, Сат. В таком здоровенном месте, как Ноксвилл? Там нипочем не отыщут. Да чего уж, даже знать не будешь, с чего начинать за кем-то гоняться.
Саттри посмотрел на Хэррогейта и покачал головой.
Как прикидываешь, сколько до города? спросил Хэррогейт.
Миль шесть или восемь. Послушай. Если так уж надо сбежать, чего не подождешь и не выскользнешь как-нибудь вечером из окружного гаража?
Зачем?
Черт, да там ты практически в городе. Кроме того, будет темно или, к черту, почти темно.
Хэррогейт прекратил ненадолго жевать, взглядом вперился в башмак. Затем снова задвигал челюстями. Может, ты и прав, сказал он.
Саттри разворачивал другой сэндвич. Вообще-то слишком большой разницы нет, сказал он.
Это еще почему?
Потому что твою костлявую задницу все равно заметут.
Вот уж фига с два.
А что ты с одежкой метишь делать? Что, по-твоему, скажут люди, когда тебя увидят в эдаком наряде?
Я себе одежку первым делом достану.
Саттри покачал головой.
Черт, Сат. Я могу прошмыгивать.
Джин.
Ну.
Вид у тебя неладный. И всегда будет неладный.
Хэррогейт уставился в пол. Жевать он перестал. Нет, не будет, ответил он.
Похолодало, и наружу не выходили. Уилсон приставил Хэррогейта к работе – красить черные канты по низу стен в коридоре, служившие плинтусами. Весь работный дом пропах краской, а с ним заодно и сельский мыш, когда приходил по вечерам с мазками черной краски на лице, словно какой-то партизан в камуфляже.
Однажды вечером Саттри ему сказал: У тебя разве нет родни?
Свет погасили. В темноте пошевелилось несколько тел. А у тебя? произнес тихий голос сверху.
Настало Рождество, и некоторых женатых сидельцев отпустили на побывку отпраздновать с семьями. Нескольких выпустили совсем. Из одиночки вышел Слассер, кайло по-прежнему на ноге. Объявился со своим одеялом и проковылял по проходу, ни с кем не разговаривая.
В комнате отдыха стояла зажженная елка, в день Рождества все ели индейку со всеми прибамбасами. Кэллахэн в кухне пьяный мастерил тыквенные пироги из старой сладкой картошки и морковки. Ханыги, выпущенные из трезвяка, бродили везде, ополоумев от жажды. Ощущалась настороженная радость, словно Рождество на какой-то полярной станции.
Назавтра было воскресенье. Саттри играл в покер, и тут его вызвали. Он не оторвался от игры.
Тебя, Саттри.
Он сложил карты. Глянул на дверь и тяжко поднялся, а карты передал Хэррогейту. Не проиграй всех моих денег, сказал он.
Коридорный охранник открыл дверь, и он вышел и спустился по лестнице.
В столовке было полно семей. Громадные корзины фруктов. Селяне, кое-кто в обалдении, кое-кто в слезах. Старики, сами, возможно, здесь побывавшие.
Вон туда, показал Блэкбёрн.
Она сидела за столом в дальнем конце харчевни. Тихонько, в лучшем своем наряде. Он развернулся на выход, но Блэкбёрн схватил его за рукав и потянул за собой. Тащи свою жопу сюда, сказал он.
Он обогнул край стола. Сумочка лежала у нее на коленях, а сама она смотрела вниз. На ней по-прежнему была шляпка, в которой ходила в церковь. Он сел на лавку напротив, и она посмотрела на него. Выглядела старой, он и не помнил, чтоб она так смотрелась. Ее обвисшее горло в складку, мешки под челюстями. Глаза бледнее.
Здравствуй, мать, сказал он.
Подбородок у нее зарябил и задрожал снизу. Коря, проговорила она. Коря…
Но тот сын, к которому она взывала, едва ли вообще присутствовал. Онемело следил он, как складывает руки на столе. Слышал ее голос, далекий, брошенный. Не начинай, пожалуйста, плакать, сказал он.
Видишь руку, вскормившую змею. Тонкие скрепленные трубки костей у нее в пальцах. Кожу в жировиках и веснушках. Вены млечно-голубые и бугристые. Тонкое золотое кольцо со вправленными брильянтиками. Что возвышало некогда детское сердечко ее до мук страсти еще до меня. Вот страданья смертности. Надежды загублены, любовь разлучена. Смотри, мать горюет. Как все, о чем меня предупреждали, сбылось.
Саттри заплакал, но и остановиться не мог. На него смотрели. Он встал. Комната поплыла.
Коря, сказала она. Коря.
Не могу, ответил он. Жаркая соль его душила. Он покатился обратно. Блэкбёрн задержал бы его в дверях, но, увидев его лицо, пропустил. Саттри отдернул руку и прошел в калитку и вверх по лестнице.
Через несколько дней его по приказу судьи Келли выпустили. Сельский мыш сбежал с наряда на работу накануне утром, и, когда Саттри вышел из кладовой, одетый в то, что было на нем семью месяцами раньше на киче, ковыляющего Хэррогейта вели по коридору с кайлом на ноге. Они переглянулись, минуя друг друга, но словами такого не скажешь. Саттри отвезли обратно в городок на той же машине, что увезла оттуда Хэррогейта. Шел снег, но дороги были чисты.
Проснулся он в вялой жаре полного летнего полудня – солнце било в жестяную крышу над ним, и из старого дерева каюты подымался кислый дух. До него доносился вой пил с лесопилки за рекой, и он слышал прерывистый визг свиней, попадавших под руку живодеру на мясокомбинате. Он повернулся лицом к стене и открыл один глаз. Сквозь щель в расколотых солнцем досках понаблюдал за медленным бурым отливом протекавшей мимо реки. Немного погодя с трудом поднялся, моргая в пыльных рейках солнечного света, что кромсали жаркий сумрак. Шатко воздвигся на полу в штанах, в которых и спал, добрался до двери и ступил наружу, почесывая голый живот, присматриваясь к доскам, не завалялся ли где блудный рыболовный крючок, чтоб не наступить босой ногой, пока идет к леерам. Опершись на локти, подался вперед и оглядел реку. Ялик притонул по самый планширь и тихонько лежал, омываемый течением. Он упер одну ногу повыше и рассмотрел пальцы на ней. Повсюду в жарком летнем воздухе слышал он гул техники, одинокое усердие большого города. Он поморгал и потянулся. Вверх по реке шла гравийная драга, трубы и такелаж ее закинуты в грузовики. Он понаблюдал, как она проплывает. С мостика ему помахала фигурка, и он помахал в ответ.
Саттри отвязал конец от лееров и принялся подтаскивать ялик вдоль борта плавучего дома. Тот рыскал и бултыхался в реке. Он закинул конец на берег и спустился по сходням, вытащил ялик из грязи и топи, куда влез по самые лодыжки, и подтянул ближе. Ухватился за кольцо на носу, уперся покрепче и поднатужился. Между пальцев ног прыснула грязь. Он поднял нос ялика и посмотрел, как тяжко вода выливается через транец в реку. Дрыгнулись и замерли хвосты. Он вытянул ялик частично на берег и приподнял за один борт. Пойманная рыба барахталась и билась. Кренил ялик он осторожно, рыбьи силуэты всплывали к переливу, а потом плюхались обратно. Когда он опустил ялик, они остались лежать на пайолах, разевая рты, под солнцем, от которого зримо усыхали.
Саттри схватился за свои передние карманы, что-то ища. Поднялся и сходил в будку, вернулся с большим складным ножом. Сунул руку на дно ялика и подцепил за нижнюю челюсть сомика. Тот слегка подрагивал и сворачивал хвост. Саттри перевернул его и вонзил кончик ножа ему в горло, и вскрыл ему влажное и бледно-голубое брюшко уверенным взрезом, от которого живые внутренние органы вывалились на предплечье в сумбуре темной крови. Он схватился за кишки и вытащил их из рыбины, отшвырнул их, влажную кольчатую массу, ярко корчившуюся на солнце, и та плюхнулась на безмятежное лицо реки с легким всплеском, и ее чуть ли не сразу усосало прочь. Выпотрошенную рыбу он положил рядом и схватил следующую. Всего их было семь, и разделал он их за минуты, и выложил в тенек под банку ялика. Срезал поводки с крючков, которые вытащил, и сполоснул руки от крови и слизи, почистил нож и сложил лезвие, а потом вернулся в будку.
Когда вышел снова, на нем была привольно расстегнутая рубашка, и на одном плече висело полотенце, он нес небольшую фаянсовую посудину и кожаный мешочек для бритья. Спустился по сходням и пошел через поле к складу, все еще босиком и ступая осторожно, выбрался на железнодорожную насыпь и сделал три робких шажка по горячей стали, после чего спрыгнул снова. Немножко сплясал, обжегшись, а дальше пошел по гари и грубым шпалам. Мимо пейзажа старых покрышек и брошенных цистерн, ржавеющих в зарослях бурьяна, бездонных ведер и разломанных бетонных блоков. Сойдя с насыпи, свернул вдоль складской боковой стены, новая жесть ярко оцинкована и подрагивает от неимоверного жара, а его тень черно морщится по всему ее гофрированному сиянью, как актер из жатой бумаги в спектакле театра теней. На дальнем конце склада имелся латунный кран. Под ним лежала треснутая красная глина в форме раковины, а в середине – темный охряной глаз, куда капала вода. Саттри встал на колени и разложил свои пожитки, зеркальце повесил на гвоздь, лохань установил под кран и пустил воду. Прищурясь, рассмотрел щетину, праздно пробуя воду одним пальцем. Из крана в такую жару она текла горячая, и он ладонью намылил себе щеки и смочил кисточку, после чего тщательно взбил пену. Затем раскрыл бритву, коротко поправил ее об одну сторону бритвенного мешочка и взялся за бритье, туго натягивая кожу двумя пальцами.
Закончив, выплеснул воду под раскаленную стену склада, где ее бусины взорвались паром, краткая радуга. Снова наполнил лохань и снял рубашку, поплескал на себя и намылился, сполоснулся и вытерся полотенцем. Бритву убрал, почистил зубы, сидя на корточках в грубой глине, озираясь. Над прибрежьем висела жаркая тишь. Над испятнанными и покосившимися хижинами из вагонки, над заваленными штыбом пустырями и полями осоки проволочного цвета, над пустошами орштейна в воронках и железнодорожным полотном. И тишь среди этих раскаляющихся колоссов из жести и внизу у камней, орляка и грязи, что отмечали речное побережье. Что-то похожее на мышку, только без хвоста, вылезло из бурьяна ниже него и пересекло открытое место, как заводная игрушка, стремительно скрылось с глаз под складской стеной. Саттри сплюнул и прополоскал рот. По Передней улице к магазину шла черная ведьма, известная как Мать Она, хрупкий скрюченный силуэт в черном воротнике с рюшами, а трость ее судорожно утруждалась, пробираясь сквозь жару. Он поднялся и собрал вещи, и вернулся по высохшей глинистой канаве у края склада и вдоль путей, и через поля.
Приближаясь к будке, он увидел длинную серую кошку, что с трудом перемещалась к зарослям бурьяна, таща за собой рыбину с себя длиною. Он заорал и замахал на нее руками. Подхватил и метнул камень. Ковыляя робкими босыми ногами по стерне. Когда подошел, кошка ополчилась на него, изголодавшаяся и рычащая тварь, на бритвенно-остром хребте шерсть дыбом. Рыбу не выпустила. Саттри кинул в нее камнем. Кошкины уши прижались к голове, а хвост продолжал подергиваться. Он швырнул еще один камень, и тот отскочил от ее голых ребер. Кошка выронила рыбину и взвыла на него, все еще припадая в боевой стойке на костлявые локти.
Да будь ты проклята, сказал Саттри. Пошарил вокруг, покуда не наткнулся на здоровенный ком высохшей грязи, и, подойдя ближе, раскрошил его над животным. Кошка завизжала и отбежала прочь, тряся головой. Саттри забрал рыбину и осмотрел ее. Сполоснул тушку в реке и собрал остальную рыбу из лодки, навалил ее в свою моечную посудину, шаткий груз, и ушел в будку. Кошка уже вернулась в ялик на поиски.
Дневное солнце полностью опаляло жестяную крышу, и потому жара в плавучем доме была нестерпимой. Он сложил вещи и достал чистую рубашку и брюки из своего картонного бюро, оделся и взял ботинки и носки, с полотенцем вышел на палубу. Там сел, глядя сквозь поручни, спустив ноги в реку. У моста ниже под берегом правил шестом старик на ялике. Стоя шатко и дерзко. Орудуя крюком на длинной рукояти. Собрат-трудяга в этих клоачных пределах, занят ремеслом, какое сам себе измыслил. Старика звали Мэггесон, и Саттри улыбнулся, видя, как он усердствует, перемещаясь медленно, притененный пальмовыми опахалами широкополой и обтрепанной волокнистой шляпы.
Он вытер ноги и надел носки и башмаки, причесался. В будке завернул рыбу в газету и перевязал бечевкой, а из угла взял жестянку для угольной нефти. У двери оборотился убедиться, что ничего не забыл, а после этого ушел.
Добравшись до улицы, шел по ней, пока не набрел на плоский пятачок у края мостовой и под бурьяном, и там остановился и облил керосином теплый вар. Затем поставил жестянку в зарослях не на виду и двинулся дальше.
Сурово, сурово мелкая шоколадная детвора кивала или подымала бледно-бурые ладошки. Здрасьте. Здаров. Он взобрался от реки и направился со своей рыбой к городу.
Только начав жить у реки, Саттри отыскал, как среза́ть путь по старым садам на речном откосе, извилистую тропу, посыпанную шлаком, она углами взбиралась за старыми домами из почернелых досок и старыми крыльцами, где с гниющих фасадов ниспадали проржавевшие мотки жалюзи. Но, проходя под одним высоким окном, вечно слышал он тупое бормотанье брани и угрюмых проклятий, и больше уж не выбирал ближнюю тропу, а ходил в окружную по улицам. Сквернослов, однако, переместился к другому окну, настолько велик был дом, который делил он со своею душой, и по-прежнему мог наблюдать за проходившим рыболовом. В те поздние годы он перестал показываться на улице вообще, а это было трудно для того, кто привык что ни день ковылять где ни попадя и изливать желчь на посторонних. Вахту свою он несет исправно. Старик, смутно видимый в углах верхних окон.
Рыночная улица утром в понедельник, Ноксвилл, Теннесси. В сей год одна тысяча девятьсот пятьдесят первый. Саттри с его свертком рыбы, идя меж рядов брошенных грузовиков, заваленных продукцией и цветами, в воздухе буйствует сельская торговля, повсюду смердит фермерским провиантом с уклоном в легкий намек на гнилость и разложение. Дорожку украшали собой парии и слепые певцы, шарманщики и псалмопевцы с губными гармониками скитались туда и сюда. Мимо скобяных лавок, и мясницких, и маленьких табачных. Сильный запах кормежки в жаркий полдень – как бродящая брага. Немые коробейники, глядящие с насестов своих телег, и цветочницы в шляпках своих, словно гномики под капюшонами, нанесенные теченьем сезонники, сдержанные, с коленями под фартуками, а нижние губы вспухли от нюхательного табака.
Шел он среди торговцев и нищих, среди неистовых уличных проповедников, попрекающих заблудший мир с пылом, какой неведом здравым. Саттри восхищался ими, их жаркими глазами и замусоленными библиями, зазывалы Господни, вышедшие в мир, будто стародавние пророки. Частенько стоял он у закраин толпы ради случайного объедка вести из-за палисада.
Пересек дорогу, переступая канавы, забитые какой-то зеленкой. Из-за грузовиков вышла нищенка, ее пятнистая и иссохшая рука преградила ему путь, немощный коготь затрепетал у его груди. Он скользнул мимо. Застойный монашеский дух от ее одежды, внутри сухая плоть. Глаза старой побирушки проплыли мимо в дымке горечи, но у него ничего с собой не было, кроме рыбы.
Он прошел под сенью рыночного здания, где кирпич цвета высохшей крови высился башенками и куполами, сбрендив, в жару дня, одержимое наслоенье форм без прецедента или соответствия в анналах архитектуры. На высоких барбиканах подскакивали и охорашивались голуби или срали с почернелых парапетов. Саттри протолкнулся сквозь серые двери внизу.
Он прошагал по прохладной плитке, стук его каблуков глушился опилками и древесной стружкой. Мимо кожаными колодками прогреб получеловек на роликовой тележке. В верхнем сумраке медленно вращались громадные вентиляторы, и мимо толкались плечами базарные покупательницы с корзинами, глаза ошалелые от изобилия, сквозь какое перемещались, оробелые женщины в капотах из набивного гинема, у которых уже выело подмышки, за ними тащилась маленькая испуганная детвора в теннисках. Они толпились и поворачивали, и шаркали мимо. Саттри бродил среди прилавков, где бабушки-крошки предлагали цветы, или ягоды, или яйца. Ряды линялых фермеров, сгорбившихся за буфетными стойками. Этот лепрозорий съестного, и флоры, и увечного человечества. Каждое второе лицо подагрическое, вывернутое, в клубнях каких-то наростов. Почернелые от гнили зубы, глаза слезливы и пусты. Хмурые и мелкие людишки, обрамленные фунтиками цветков, сбытчики эзотерических товаров, причудливых электуариев, расставленных рядами в банках, и эликсиров, настоянных во тьме луны. Он шел мимо штабелей молодок в ящиках, пухлых зайцев с рубиновыми глазками. Масло в ваннах во льду и бурые или алебастровые яйца стройными рядами. Дальше мимо мясных прилавков, шарканьем подымая мух из опилок в пятнах крови. Где телячья голова покоилась розовая и ошпаренная на подносе, а мясники точили ножи. Громадные тесаки и костепилки подвешены над головой, а усеченные говяжьи туши в неприхотливой скотобойне у окороков на разногах порастали синими хлопьями плесени. На рыбном рынке тускло изукрашены холодными серыми тенями корыта толченого льда.
Саттри протиснулся мимо прохладных стеклянных ящиков с их пискеанским товаром и прошел вглубь ларька.
Здрасьте, мистер Тёрнер.
Как оно, Саттри, ответил старик. Что у тебя?
Два славных сомика и кой-какой сазан. Он развернул газету и выложил их на разделочный камень. Мистер Тёрнер перевернул сомика пальцем. К нему пристали клочки газетной бумаги. Пощупал мясо, выбрал две рыбины и уложил их на весы.
Скажем, семь фунтов.
Хорошо. Как насчет сазана?
Тот с сомненьем осмотрел тусклые пластинчатые формы. Ну, сказал он. Может, одного б и взял.
Что ж.
Он поднял с весов сомиков и выбрал маленького сазана. Посмотрел, как качается игла. Старый торгаш скручивал фартук в руках. Два с половиной, сказал он.
Ладно.
Он кивнул и подошел к кассе, пробил, чтоб открылся ящик. Вернулся с долларовой купюрой и четырьмя центами, вручил деньги Саттри.
Ты мне когда каких-нибудь кошачьих принесешь?
Саттри сунул сложенный доллар в карман и теперь заворачивал оставшуюся рыбу. Пожал плечами. Не знаю, ответил он. Когда случай выпадет.
Тёрнер за ним следил. Ветряные колокольчики жидко звякали, трепет стекла над ними, шевелимый вентиляторами. У меня люди постоянно спрашивают, сказал он.
Ну. Может, позже на этой неделе. Мне за ними нужно во Французскую Широкую идти. В такую жару плохо.
Ну, притаскивай, как только получится.
Хорошо.
Он сунул других рыбин подмышку и кивнул.
Мистер Тёрнер снова вытер руки. Возвращайся, сказал он.
Саттри прошел весь рынок и в двойные двери на Стенной проспект. Черный слепец возил по ладам до́бро отбитым бутылочным горлышком и подбирал старый блюзовый рифф. Саттри опустил четыре пенни в жестяную чашку, примотанную лентой к корпусу. Покажи им, Уолтер, сказал он.
Эгей, Сат, отозвался исполнитель.
Он перебрался через дорогу к «Мозеру» полюбоваться на сапоги в витрине. На тротуаре сидел серый с виду калека, в траченных культяпках его колен зажата шляпа, полная карандашей. Голова низко обвисала на грудь. Как будто пытался прочесть табличку у себя на шее. Я БЕДНЫЙ МАЛЬЧИК. На его седеющих волосах тиарой сидели дымчатые очки, словно «консервы». Саттри двинулся дальше. Пересек Веселую улицу с покупателями и прошагал по длинному прохладному тоннелю автостанционной галереи и в двери.
В этой пещере стоялого дыма и скуки гнусавый голос выкрикивал в мегафон названия южных городов. Саттри пристроил рыбу подмышкой половчее и прошел в двери на дальнем конце зала ожидания и вниз по бетонным ступеням, вдоль перрона мимо автобусов на холостом ходу и на Государственную. Миновал пожарную часть, чьи обитатели сидели, откинувшись, на тростниковых стульях вдоль затененной стены, и спустился по склону мимо унылых таверночек и кафешек, и вниз по Лозовому проспекту среди толп черных мимо магазинов подержанной мебели, и по Центральному, где из тусклых лавок на улицы выплескивалась низкопробная торговля и скитались стаи исшрамленных собак. Расталкивая плечами темных покупателей на рынке, зловонном от пота и зажигательного дыханья питухов самогона, широкие белые зубы и хохот, и глазные яблоки навеселе. За бакалейными коробками долгий стол на козлах, за которым пьют пиво. Старуха, густо запеленатая в тряпье, мимоходом пробормотала ему на ухо что-то неразборчивое. Он оперся на ящик для мяса и стал ждать.
Из-за прилавка показалось рябое черное лицо и взглянуло на него сквозь подставки с упаковками колбасок и свиных шкурок.
У меня четыре свежих большеротых, сказал Саттри.
Щаглянем.
Он передал обмякший сверток. Темный мясник развернул его, оглядел рыбу и положил ее на весы в кровавых пятнах. Четырцать фунтов, сказал он.
Ладно.
А че у тя сомиков никада нет?
Попробую тебе добыть сколько-то.
Публика се ремя спыршиват: Де у тя сомики? А нету, вот и все.
Погляжу, получится ли тебе раздобыть.
Доллар двенацть.
Саттри протянул руку за деньгами.
Снаружи на пропекшейся улице, засунув купюры комком в носок кармана, он размашисто шагал, насвистывая. Вверх по Лозовому на Веселую и по дорожке мимо витрин ломбардов. Отыщется товар для тысячи ремесел. Сверяясь со своим изображением в стекле, рассмотрел выкладку ножей. Входи, входи. Из дверного проема круглый торговец без пиджака. Саттри топал дальше. Послеполуденное движение вяло толклось в жаре, и мимо пощелкивали трамваи, смутно таща за собой искры от проводов сверху.
Он обошел проходы прохладных деревянных грошовок, разглядывая продавщиц. Крутнулся в двери надушенного и воздушно-кондиционированного прибежища «Миллера». Прохладное изобилие, доступное самым обнищавшим. По эскалатору вверх на второй этаж. Холт стоял там, сцепив руки на копчике, словно служитель на похоронах. За его брючный пояс был заткнут рожок для обуви, и он слегка ухмылялся.
Сегодня он не смог.
Спасибо, ответил Саттри.
Спустился на эскалаторе и снова на улицу.
Джейк-Пирамида стоял, сунув руки в мелочь у себя в фартуке, заправлял монеты в кассу. Он выпустил громадный и темно-бурый харчок в сторону стальной плевательницы и шагнул к столу, где из луз вышелушивали шары, а игрок колотил по полу кием. Крикнул через плечо: Только что ушел, на пару со Свалкой. Кажется, жрать. Джим пьяный.
Увидел он их в глубине «Гигиеничного обеда», и Джейбона, и Свалку, и Бочонка, всех втроем, смутные фигуры, размахивающие руками за туманным стеклом. Он вошел.
Джимми-Грек насаживал мясо из своих ахающих котлов для вытапливания сала и вилками накидывал ломти на толстые белые тарелки. Салаты он поправлял большим пальцем, а потеки подливы стирал подолом фартука. Саттри подождал у стойки. Свисавшие с потолка из тисненой жести вентиляторы усердствовали в завихреньях дыма и пара.
Грек ему помаргивал.
Два гамбургера и шоколадный коктейль, сказал Саттри.
Тот кивнул и накарябал заказ в блокнотике, а Саттри прошел в глубину кафе.
Вот старина Саттри.
Иди сюда сядь, Сат.
Двигайся, Бочонок.
Саттри их оглядел. Чего это вы все делаете?
Пытаюсь поправиться, ответил Джейбон.
Как ты себя чувствуешь?
Так, что мне выпить нужно.
Саттри взглянул на Бочонка. Полубезумная ухмылка расползлась по Бочонковой веснушчатой физиономии. Саттри перевел взгляд с одного на другого. Все были пьяны.
Вы, сукины сыны, так и не ложились.
«Быльё», выкрикнул Джейбон.
Джейбон спятил, сказал Бочонок.
Свалкины черные глаза метались с одного на другого.
Грек поставил стакан воды, картонку молока и пустой стакан.
Принеси нам еще «Коки», Джимми, сказал Джейбон.
Тот кивнул, собирая тарелки.
Саттри отпил воды и вылил ее в пустой стакан, открыл молоко и плеснул его в холодный стакан, и отхлебнул. Джейбон возился под своим сиденьем. Когда Грек вернулся, он выпрямился и громко откашлялся. Грек поставил тарелку с двумя гамбургерами и «Коку» со стаканом льда и вновь зашаркал прочь. Саттри раскрыл сэндвичи и посыпал солью и перцем. Мясо было приправлено и разбавлено мукой крупного помола, а сверху на него вывалили черпак капустного салата.
Из-под кабинки Джейбон извлек бутылку и лил теперь виски на лед, держа стакан на коленях и хитро озираясь. Бутылку он высунул из смятого от пота пакета, в котором та лежала, и проверил уровень содержимого, впихнул ее обратно.
Мы теперь вот на этой доброй горючке, Сат. На. Хлебни-ка.
Саттри покачал головой, рот его был набит гамбургером.
Валяй.
Нет, спасибо.
Джейбон безумно смотрел на него. Он чуть подался вперед, словно бы приподнимая одну ногу. Глаза у него в голове гуляли. По столовке разнесся громкий бздох, аж стих приглушенный дневной звяк приборов и стук чашек, ошеломляя едоков, потрясши кафе так, что все смолкло. Свалка тут же поднялся и пересел на табурет у стойки, шало оглядываясь. Грек у своего мармита откачнулся назад, прижав одну руку ко лбу. Бочонок вывалился в проход, задыхаясь, не лицо у него, а маска страданий, а дама из соседней кабинки встала и посмотрела на них с опустошенным лицом, и направилась к кассе.
Хи, пропел Джейбон в сложенные чашкой ладони.
Черт побери, сказал Саттри, вставая со своими тарелкой и стаканом.
Не надорвался, Джим? окликнул Свалка из-под руки.
Фу, произнес Бочонок, подсаживаясь к стойке. Полагаю, в тебя что-то вползло и там сдохло.
Грек злобно посматривал в глубину кафе. Джейбон, один в кабинке, наморщил лицо. Через минуту он выбрался в проход. Царю небесный, сказал он. Кажется, я и сам этого не вынесу.
Убирайся отсюда.
Я пытаюсь поесть, Джим.
Господи, сказал Джейбон. Кажется, мне в волосы впиталось.
Ходу, сказал Свалка.
Саттри глянул на ухмыльчивые физиономии. Минуточку, дайте-ка я сперва дожую.
Внутри «Сутолоки» было прохладно и темно, дверь приотворена. Они спустились по крутой улице и завернули туда попарно.
Не вносите сюда никакого виски, сказал мистер Шляпник, тыча в них.
Джейбон повернулся и вышел, и вытащил из-под рубашки почти пустую бутылку, вылил в себя и швырнул через дорогу, где та взорвалась о стену гостиницы. В окнах показалось несколько лиц, Джейбон помахал им и вновь зашел.
Свет от двери падал на длинную барную стойку красного дерева. Вентилятор на консоли раскачивался в своей клетке, и громадные мухи гудели туда и сюда под трубами, подвешенными к потолку. В ближайшей кабинке рассиживали шлюхи, и свет тусклыми дымными кольями клонился внутрь сквозь пыльные оконные стекла. На углу стойки сидел Слепой Ричард с кружкой пива перед собой, и в тонких губах тлел влажный чинарик, его погашенные глазные яблоки шевелились под прищуренными веками, а голова клонилась вбок навстречу вестям об этих новоприбывших. Джейбон треснул его по спине.
Чё как, Ричард?
Ричард высвободил в полутьме влажные зеленые зубы. Эй, Джим. Я тебя искал.
Джейбон ущипнул его прискорбную сухую щеку. Коварный ты мерзавец, ты меня нашел, сказал он.
Саттри похлопал его по локтю. Хочешь аквариум? Дайте нам три, мистер Шляпник.
Из-за столика в глубине за ними наблюдала задушевными глазами компания сомнительного пола. Локти свои они подвернули, а кисти их свисали с запрокинутых стеблей запястий, словно сломанные лилеи. Они возились и замирали с несусветной вялостью. Саттри отвел взгляд от их жарких глаз. Мистер Шляпник сцеживал пиво в замороженные чашки. Саттри передал назад первую, в бусинах и каплющую, и приправленную сверху густой пеной. Нос у Ричарда дернулся.
Как дела, Ричард?
Тот улыбнулся и погладил грани своей пустой кружки. Сказал, что у него все вполне порядочно.
Что ж, произнес Саттри, дайте нам еще одну. Мистер Шляпник.
Смотри, как старина Саттри проставляется, сказал Бочонок.
«Кока-колы» хочешь?
Зачем? Джим же весь виски вылакал, разве нет?
Спроси у Джима.
На тебе, Ричард.
Ты глянь-ка, сказал Джим.
Чего?
Смотри-ка, что тут мотыляется.
Они обернулись. В дверях, улыбаясь, стоял Билли Рей Кэллахэн. Эгей, Шляпник, сказал он.
Мистер Шляпник поднял голову, беловласый и почтенный.
А Червяку хода нет?
Бармен мрачно кивнул, дескать, нет.
А как насчет опять его пустить?
Он поставил последнюю «шхуну» на бар и вытер руки, взял деньги. Стоял он, глядя на дверь, взвешивая купюру в руке. Ладно, сказал он. Можешь ему сказать, что ход ему опять есть.
А как насчет Кочана и Медвежатника?
А им и не запрещали, насколько знаю.
Заходите, засранцы.
Они вошли, щерясь и прищуриваясь в сумраке.
Рыжая Башка, нет у псины стояка, пропел Джейбон.
Кэллахэн треснул его по животу тылом руки. Эй, Джим, сказал он. Как твой молоток, болтается? Он бросил взгляд вокруг. Шлюхи нервно навострили уши. Он коллективно завещал им свою щербатую ухмылку. Дамы, произнес он. Слегка присел, вглядеться в глубину помещения. Эгей, позвал он. Чудилы вернулись. Игриво двинул Червяка в плечо и показал на компанию за столом. Те переглянулись в прихотливом негодовании, подтягивая свои ручки-палочки к грудям. Тем согласным движеньем их бледные и тощие члены подражали танцующим белым цаплям в сумраке. Кэллахэн вскинул руку. Здаров, чудилы, сказал он.
Саттри опирался на стойку бара, наблюдая за этим всем с чем-то вроде веселого изумленья. Заметив его, Кэллахэн обхватил ему голову изгибом ручищи. Черт бы драл старину Саттри, сказал он.
Как тебе снова на улице оказаться?
Пить хочется. Чё-нть есть?
Дайте нам еще аквариум, мистер Шляпник.
Кэллахэн дотянулся мимо Саттри и крепко приложил по плечам Слепого Ричарда. Сигарета у того выпрыгнула изо рта и издохла в пиве. Как оно, Ричард, старина! завопил Кэллахэн.
Слепец закашлялся. Поднес палец к уху. Черт бы драл, Рыжий. Я не глухой. Он шарил по барной стойке длинными желтыми пальцами.
Куда моя сигарета девалась, Джим?
Она у Рыжего, Ричард.
Отдай сигарету, Рыжий.
Саттри передал от бара кружку пива, и Кэллахэн всосал примерно половину ее, рыгнул и огляделся. Кто-то сунул монету в музыкальный автомат, и в пластмассовых поясках переменились пастельные огоньки. Медвежатник и Кочан сочинили легкий импровизированный танец. Свалка за ними наблюдал, антрацитовые глаза его сияли.
Скажи ему, чтоб сигарету мне отдал, Джим.
К бару подошла громадная шлюха с пустыми кружками, повторить. Встала против Саттри и искоса посмотрела на него со свинячьей похотью.
Берегись, Саттри, окликнул Кочан.
Твой дружок должен был с нами выпулиться, сказал Рыжий.
Хэррогейт?
Ага. Ему никакую одежу не смогли подобрать. Он говорит, поедет в большой город сколачивать себе состояние.
Спятил он, как крыса из сральни.
Вон та деваха на тебя глаз положила, крикнул Кочан, лупя по кнопкам музыкального автомата.
Шлюха ухмыльнулась и понесла наполненные кружки к столику.
Джейбон обернулся ко всему помещению, разведя руки. Так, ладно. У кого сигарета Ричарда?
Ричард подергал его за рукав. Да ладно, Джим. Ну ее.
Черт, нет же. Никто отсюда не выйдет.
Кэллахэн наклонился вперед и окликнул худую женщину из шлюх. Эй, Этел. Как там кроличья нора?
Кто-то говорил, ты теперь рыболов, сказал Медвежатник.
Да еще какой, к черту, сказал Кочан. Здоровенных таких ловит.
Пошел ты, Кочан.
Кочан поднес руку ко рту. Вот старина Саттри, крикнул он. Знает, где там хорошие норки.
Слышь, как Кочан заколачивает, произнес Джейбон.
Старый Кочан, сказал Рыжий, он отвел от себя то обвинение в нарушении нравственности, что ему предъявляли. Его с той девкой поймали в машине на стоянке в чем мать родила, но старина Кочан, он улику съел.
Ай, срань, произнес Ричард. Кто сунул клятую сигарету мне в клятое пиво?
Кто это сделал? выкрикнул Джейбон.
Человечек с совиным личиком пытался раскочегарить игру на кегельбане. Вот моя лошадка, сказал Свалка, воздевая руку Джейбона.
Я слишком пьяный. Кто чинарик загасил у Ричарда в пиве, пока он не глядел?
Билл, ты с моими напарниками, сказал Червяк.
Вот моя лошадка, сказал Рыжий, обнимая Ричарда за худые плечи.
Где Этел? Она сыграет. Приведите ее.
Этел была в конце стойки с пустой кружкой. Щелкнула пальцами и показала большим себе на промежность. Вот тебе, сказала она.
Саттри присмотрелся к ней. Ее костлявые руки все в саже были голы до плеч, а на одной виднелась раболепная и иссиня-черная пантера. Он различал часть павлина, венок с именем «Ванда» и слова «Покойся с миром 1942». Изучая синие руны у нее на ногах, он склонил голову, и тут она со своим пивом повернулась. Поддернула юбку на талии одной рукой и выставила вперед колено. По животу ее к промежности гончая гнала кролика. Она пропела: Когда наглядишься, рот открой.
Питухи заулюлюкали. Бочонок подался вперед разглядеть хорошенько. Минуточку, сказал он.
Но она презрительно смахнула юбку вниз и прошествовала с пивом мимо.
Говорил я тебе про этого Саттри, выкрикнул Кочан. Он дурень по части норку найти.
Поглядим-ка на эту кроличью норку, Этел.
Поглядим-ка, как кто-нибудь из вас, ебучек горластых, пива возьмет.
Возьми ей пиво, Червяк.
Нахуй. У нее уже есть пиво.
Дайте нам аквариум, мистер Шляпник.
Кто там вообще играет, выставляйте дайм.
На что играем?
Особо-то не напрягайся.
У кого мое пиво. Эй, Рыжий?
Пала темень позднего лета, и в таверне зажглись огни, пивные лампы и пластмассовые часы с сельскими сценами. Саттри смешался с победителями в кегли, и они выехали в громадном старом «бьюике».
Притормозили на холостом в переулке под желтой лампочкой у стены из дранки, где голый по пояс человек сунул им пинтовую бутылку в бумажном кульке. Дальше, в другие таверны, где в дыму, и грохоте, и музыке ночь пьянила все больше. В «Б-и-Дж» Саттри влюбился в спелую молодку с черными волосами, она выкручивала на танцевальном пятаке непристойное стихотворение, ее полные белые ляжки сияли в тусклом свете, где она вертелась вихрем.
Он встал потанцевать, сделал два шага вбок и снова сел.
Его стало подташнивать.
Он посмотрел вниз, в жестяной желоб, полный влажных и колоритных плюх тошнины. С медной трубы слезился фестончатый мох. Сидя на унитазе, спал какой-то человек, руки его болтались между колен. Сиденья там не было, поэтому спящего наполовину поглотила замурзанная фаянсовая пасть.
Эй, произнес Саттри. Потряс человека за плечо.
Тот раздраженно дернул головой. Меж его ляжек лярдового цвета просочилась мерзкая вонь.
Эй, ты.
Мужчина открыл один влажный красный глаз и выглянул.
Тошно, сказал Саттри.
Они злобно глянули друг на друга.
Ага, ответил человек. Тошно.
Саттри стоял перед ним, широко расставив ноги, слегка покачиваясь, одна рука у мужчины на плече. Тот на него сощурился. Я тебя знаю?
Саттри отвернулся. Вошли еще двое, стояли теперь у желоба. Он доковылял до угла и стошнил. Мужчины у желоба за ним наблюдали.
Они прокатились по тусклым околоткам Маканалли, распевая грубые песни и передавая бутылку по всей затхлой старой машине.
Проснись, Сат, глотни-ка.
Что это со стариной Саттри не то.
У Саттри все в норме, сказал Джейбон.
Он от них отмахнулся, ради прохлады прижавшись кружившимся черепом к стеклу поворотной форточки.
Кажись, наквасился.
Достал тут тебе выпить, чтоб протрезвел. Эй, Коря.
Саттри застонал и отогнал одной рукой.
В дверях «Западного постоялого двора» их остановила качающаяся голова. Саттри висел между друзьями.
Не тащите его сюда.
Кэллахэн пропихнулся мимо них в дверь.
Я не знал, что это ты, Рыжий. Вы его только внесите и положите вон в ту кабинку.
Компания музыкантов играла на скрипке и гитаре какую-то сельскую кадриль, а весь пятак занял какой-то гуляка и принялся вальсировать на нем, как медведь ярмарочного ряженого. Одна подметка у него рассталась с рантом, и потому его шорканье сопровождалось шлепками немного не в такт. В дерзком пируэте, пустоглазый, лицо ощеренно, он перенакренился, и его повело вбок, и он рухнул посреди столика питухов. Те рябчиками порхнули из-под пролившихся бутылок и кружек, вытирая себе передки. Один схватил пьянчугу за ворот, но увидел, как Кэллахэн ему улыбается, и засомневался, и отпустил его.
Саттри, разбуженный сутолокой, поднял взгляд. Друзья его пили возле бара. Он восстал из кабинки и дошатался до середины пятака, шало озираясь.
Куда намылился, Сат?
Он обернулся. Посмотреть, кто это говорит. Сочащиеся стены в пятнах от тараканов закружились мимо жалкой каруселью. Два вора за столиком наблюдали за ним, как кошаки.
Джейбон подхватил его одной подмышкой. Куда собрался, Коря?
Тошнит. Тошнит тошно.
Они поковыляли к умывальникам – сараю позади здания и порожнему, не считая унитаза. Матовая лампочка, вся закопченная, похожая на баклажан, ввинченный в потолок. Путаница ржавеющих труб и кабелей.
Стены тут заклеили старыми сигаретными вывесками и выброшенным картоном, по которому, как по фитилю, ссаки поднимались от пола темными языками пятен, словно пламя. Саттри постоял, заглядывая в раковину. С фаянса свисала борода сухого черного говна, а ком измазанных бумажек подымался и опускался там с чем-то вроде непристойного дыханья. Джейбон поддерживал его за пояс и лоб. Ноздри ему забивало жаркими сгустками желчи.
Поводи его.
Пошли, Сат.
Он посмотрел. Они шли к тускло освещенной халупе. Где-то под ним бродили его ноги. Нахуй, сказал он.
У старины Сата все в норме.
Я мудло, сообщил он стене. Повернулся, ища лицо. Я мудло, Джейбон. Мимо прошла фотография семейства черных в чем-то вроде церемонных облачений. Он поднял руку и погладил пожелтелые пасмы обоев.
Он входил в комнату. Величавее некуда. Тревожиться не о чем. Сквозь дым за ним наблюдали темные лица. Надо кивнуть каждому. Выглядеть достоверным.
Он слышал, как голоса подымаются громче. Высокое кудахтанье – это Бочонок хохочет.
На, Сат.
Он глянул вниз. В руке белое виски в банке от повидла. Поднял и отхлебнул.
Нравится мне, ко всем чертям, старина Саттри, сказал Джон Клэнси.
Он сидел на комковатом подлокотнике мягкого кресла. Что-то обсуждалось. Взглянуть на него нагнулась доска-негритянка. Он слишком пьяный, сказала она.
Саттри поднял стакан в немом согласии, но она уже пропала.
Кто-то встал с кресла. Должно быть, он на них опирался, потому что сейчас же провалился в глубины, которые те освободили, разлив на себя виски. Лицо его клином воткнулось в тухлый угол обивки.
Он побормотал в затхлые пружины.
Кто-то помогал ему. Он вынырнул из грезы, удушенное яростью лицо орало на него. Его шатнуло к двери. В коридоре свернул и пробрался в тылы дома, отталкиваясь от стенки к стенке. Откуда-то из щелей взялась черная женщина и направилась к нему. Они сделали по ложному выпаду. Она прошла мимо. Он треснулся о бюро и опрокинулся, и пошел дальше. В тылу коридора побарахтался в занавеске и встал в какой-то комнатке. Где-то перед ним с ритмичными хрюками размножались люди. Он попятился. Потянул за дверную ручку. Утроба его не выдержала, и мерзкие жидкости у него в желудке поднялись и изрыгнулись. Он попробовал поймать это в руки.
Боже, сказал он. Вытирался он занавеской. Отыскал дверь и вошел, и рухнул в прохладную темень. Там стояла кровать, и он попробовал под нее заползти. Важно, чтоб его не нашли, покуда он хорошенько не отдохнет.
В оцепенении своем он грезил о беспорядках. Где-то с треском рухнуло окно, полное стекла. Ему послышались пистолетные выстрелы. С трудом попробовал проснуться, но не сумел. Щеке своей дал переползти на такое местечко на полу, где было прохладнее, и заснул снова.
Пришел к нему сон об исповедовании. Стоял он на коленях на холодных каменных плитах у алтарных врат, где винный свет церковных свечей отбрасывал его брюзгливую тень ему за спину. Склонялся в слезах, покуда лоб его не коснулся камня.
Когда он проснулся, голову его овивала какая-то тухлая вонь. Язык покрылся тусклой пластинкой блевоты. Между ним и пыльной лампочкой, горевшей в потолке, клонились темные лица. Эй, малый, эй, малый, говорил голос. Он почувствовал, как его телепают с бока на бок. Закрыл глаза. Нужно перетерпеть это ненастье.
Не годится мне такое. Вынайте его отсюда.
Его резко вздернули стоймя за подмышки. Он глянул вниз. Грудь его чашками обхватывали черные руки. Ав? спросил он. Ав?
Она склонилась заглянуть ему в лицо. Тусклые запыленные глазные яблоки в паутинке крови. Где дружки твои? А?
Ничо от него не добьесси.
Он наблюдал, как его пятки тащатся по линялому садику линолеума.
Увижу этого вострокочанного мудня, с которым он сюда пришел, наслюню ему всю жопу из заебацкого дробовика.
Куда мы идем?
Чо говорит?
Идти можешь? Эй, малый.
Нихрена он не может. Убирайте его отсель.
Белый мудень все тут облевал.
Ноги его пошли стукаться о какие-то ступеньки. Он закрыл глаза. Миновали гарь и грязь, пятками он собрал валки мусора. Тусклый мир отступал над его задранными вверх носками, очертания хибар набекрень синевато вздымались в скудном свете фонарей. Справа от него медленно проплыл ржавеющий остов автомобиля. Смутные сцены сливались в летней ночи, изнуренный чернильный размыв джонок кренился против бумажного неба, роршаховы лодочники немо толкались шестами по лунновымощенному морю. Он лежал впотьмах головой на плесневелой обивке старого автомобильного сиденья среди упаковочных ящиков, и развалившихся башмаков, и спятивших от солнца резиновых игрушек. По груди его бежало что-то теплое. Поднял руку. Я истекаю кровью. До смерти.
Теплая плюха разбилась у него на лице, на груди. Он отвернул голову, маша одной рукой. Он был мокрым и вонял. Открыл глаза. Черная рука убирала гибкий шланг, застегиваясь, отворачиваясь. Громадная фигура опрокинулась прочь вниз по небу к лиловатой и сероватой заре уличных фонарей.
Череп пьянчуги стихни, сладкое ничто постигни меня.
Мне б хотелось подметок на эти ботинки, грезил я, грезил я. Старый сгорбленный сапожник поднял взгляд от своих колодок и выколотки, глаза тусклые и оконные. Не эти, мальчик мой, им давным-давно пора на свалку, подметкам-то этим. Но у меня других нет. Старик покачал головой. Забудь про эти и найди себе теперь другие.
Саттри застонал. Маневровый переводил вагоны на запасной в далеком депо, телескопируя их одной сцепкой за другой в крещендо до железного грома, от которого дребезжали скользящие оконные рамы по всем Квартирам Маканалли. Под эти бряцающие фанфары из тьмы полушария угрожающе сгущались тупые тени с раскосыми глазами и бледно-зелеными зубами. Пал занавес, развертываясь в сотрясенье пыли, и жучиной шелухи, и мышьей грязи. Бесформенные комки страха, что обретали очертанья белладонн, ведьм, или гномов, или морских троллей, зеленых и исходящих паром, что подкрадывались с черными свечами и медленным распевом из завитков его отравленного мозга. Он улыбнулся, завидя этих знакомцев. Не тягостный ужас, а лишь гомологи ужаса. Они несли мертвого ребенка на стеклянных дрогах. Зловещая ампутация, видел ли я своими глазами-семенами его тонкий синий очерк, безжизненный в мире передо мной? Кто является во снах, порой человекоразмерный, и как так? Вскармливают ли тени? Как видел я свой образ, сдвоенный и выдутый в задымленном стекле очков слепца что аз есмь, аз есмь.
В жаркой летней заре приступили к торговлям. Он перекатил распухшую голову, подтянул колени. Ветерок колыхал детский домик из осоки поблизости.
Я мышь, в вязке травы притаившаяся. Но услышу, коль донесутся скрип и посвист лезвия сей колыбели, что как часы.
Когда он проснулся, испод его век воспалился от битья высоким солнцем, он взглянул наверх, в безликое и фарфорово-голубое небо, исчирканное тонкими проводами, крупный кошак лимонного окраса наблюдал за ним с дровяной печки. Он повернул голову, чтобы получше его разглядеть, и тот вытянулся, словно расплавленная ириска, по стенке печки и беззвучно исчез вниз головой в землю. Саттри лежал, обратив ладони вверх, руки по бокам, в позе узренной хрупкости, а вонью, отравлявшей воздух, был он сам. Он закрыл глаза и застонал. По бесплодной пустоши паленого бурьяна и битого камня дуновеньем дыма битвы пронесся жаркий ветерок. На провод над головой совершенной последовательностью уселись какие-то скворцы, словно там наискось упал отрезок бечевки с навязанными на нем узлами. Воркуют, крылья крюками. Из-под хвостов веером у них выдавились мерзкие желтые немые звуки. Он медленно сел, прикрывая рукой глаза. Птицы улетели. Одежда его потрескивала от тонкого сухого звука, и с него спадали обрывки спекшейся блевотины.
Он с трудом поднялся на колени, не спуская взгляда с утоптанной черной земли между своих ладоней, с застрявшим в ней шлаком и черепками. По черепу его скатывался пот и капал с подбородка. О боже, произнес он. Перевел опухшие глаза вверх, на то опустошение, в котором стоял на коленях, крапива железного цвета и осока в смердящих полях, словно макеты бурьяна из проволоки, грубый пейзаж, где со шлакоотвалов мусора вздымались полузнакомые очертания. Где задние дворы, заросшие бурьяном и засыпанные стеклом и старыми заизвестковавшимися какахами забредавших собак, кренились прочь, к смутному берегу каменно-серых хибар и выпотрошенных автомобильных корпусов. Он опустил взгляд на себя, весь облеплен мерзостью, карманы вывернуты. Попробовал сглотнуть, но горло у него мучительно сжалось. Шатко воздвигшись на ноги, он стоял, покачиваясь в этой апокалиптической пустоши, словно какой-то библейский реликт в том мире, какого никто не пожелает.
Два черных мальчишки с черепами-пулями наблюдали, как он движется по тропе к улице, вывалившись из зарослей и сжимая голову руками. Сквозь распяленные пальцы на них упал взгляд шалого глаза.
Эй, мальцы.
Те переглянулись.
Город в какой стороне?
Они сбежали прочь на беззвучных ногах, крутя сиреневую пыль. Он протер глаза и проводил их взглядом. В том мерцающем жаре фигурки их сумасшедше растворялись, покуда он не увидел в них двух маленьких скрученных гимнастов, подвешенных на проволоках в тряском мареве. Саттри все стоял. Медленно повернулся. Чтобы выбрать ориентир. Что-нибудь известное в этом саду скорби. Он покатился прочь по узкой песчаной уличке, как самый настоящий отверженный.
Кварталы эти, как он вскорости выяснил, населены были слепыми и глухими. Темные фигуры в дворовых креслах. Подпертые и качающиеся в тени веранд. Старые черные дамы в цветастых платьях, бесстрастно наблюдавшие за удаленными очерками тверди небесной, пока он проходил мимо. Лишь несколько беспризорников, широкоглазых и эбеноволицых, вообще присматривались, как среди них проходит эта бледная жертва порока.
В конце улицы земля ниспадала в долгую кишку, забитую месивом халуп и курятников, безымянных сооружений из рубероида и жести, обиталищ, действительно составленных из картона, и кишевших мухами хезников из покореженных покосившихся фанерных плит. Целые кварталы лачуг, не рассеченные никакой улицей, но с козьими тропами и узкими дорожками, вымощенными черным песком, по которым бродили дети и седые с виду собаки. Он повернул и двинулся обратно, шатаясь под жарой, в животе у него все свертывалось. Он забрел в узкий переулок, и рухнул на четвереньки, и принялся блевать. Не выходило ничего, кроме жидкой зеленой желчи, а потом и вовсе ничего, желудок у него сокращался сухими и злобными спазмами, а когда они прекратились, он был весь в поту, ослабел и дрожал. Взглянул наверх. Зрение ему искажали слезы. Из беседки в живой изгороди за ним наблюдала черная детка с яркими ленточками в густых кучеряшках. Сопя дыханьем, она втягивала и вытягивала из одной ноздри сливочную кляксу желтой сопли. Саттри кивнул ей и поднялся, и его снова качнуло на улицу.
Он рискнул бросить взгляд в щель сквозь пальцы на кипящее солнце. Оно висело прямо над головой. Он двинулся по пустырям, осторожно ступая тонкими ботинками по зазубренным кольцам битых стеклянных банок и утыканных гвоздями планок. Время от времени останавливался передохнуть, нагибаясь и упирая руки в колени или присаживаясь на одну пятку и поддерживая голову. Вся рубашка у него пропотела и воняла ужасно. Немного погодя он вышел на другую улицу и двинулся по ней, пока не увидел вдалеке яр, который мог оказаться железнодорожной полосой отчуждения. Он вновь пустился через пустыри, и по переулкам, и через заборы, стараясь не терять азимута на свою цель. Пересек ряд задних дворов мимо мятых жестянок с помоями, где гудели и покачивались на ветру тучи плодовых мух, а сутулые собаки отбредали прочь. В двери уборной, подтягивая панталоны, показалась толстая негритянка. Он отвернулся. Она проорала чье-то имя. Он пошел дальше. Сзади его окликнул какой-то мужчина, но оглядываться он не стал.
Переулок он срезал и прошел мимо ряда складов, а в конце уже разглядел рыночные сараи на проспекте Дейла и за ними подъездные пути Л-и-Н[4], сходившиеся к сортировке. Он перешел через рельсы и взобрался к Парадному проспекту по насыпи на дальней стороне. В железнодорожной выемке двое мальчишек швыряли камни в выставленные рядком бутылки. Дым на воде[5], выкрикнул один.
Иди нахуй, ответил Саттри.
Его прохватило волной тошноты, и он остановился передохнуть на старой опорной стенке. Глядя из-под руки, смутно видел он отпечатки трилобитов, известковые камеи исчезнувших двустворчатых и изящных морских папоротников. В этих зазубренных расщелинах каменные панцири, на которых некогда висела плоть живой рыбы. Его качнуло дальше.
Остановился он посреди улицы перед высоким каркасным домом на Парадном. Некрашеные доски дымились голубоватым оттенком. Окликнул женщину, сидевшую на крыльце. Та подалась вперед, вглядываясь.
Джимми там?
Нет. Со вчерашнего вечера не приходил. А это кто?
Корнелиус Саттри.
Помилуй боженька, я и не узнала. Нет, его тут нет, Корнелиус. Даже не знаю, что он там и как.
Что ж. Спасибо, мэм.
Заходи нас повидать.
Зайду. Он помахал рукой. Из-за угла выворачивал полицейский автомобиль.
Проехали мимо. Не успел дойти он до конца улицы, как они описали круг и подъехали к нему сзади.
Куда направляешься, малый?
Домой, ответил он.
Где живешь?
Ниже Парадного проспекта.
Мясистая рожа, маленькие глазки оглядели его. Рожа отвернулась. О чем-то между собой поговорили. Один снова повернулся. Что с тобой случилось?
Ничего, ответил он. Все у меня в порядке.
Полагаю, немного пьян, нет?
Никак нет, сэр.
Где был?
Он взглянул на свои облепленные грязью ботинки и вздохнул. Навещал знакомых вон там. Теперь просто иду домой.
А в чем это у тебя там вот весь перед?
Он опустил взгляд. А когда вновь поднял голову, глаза устремил поверх крыши синеглазки на унылый ряд старых домов с их расколотыми висящими обшивочными досками и картонными подоконниками. На жаре чахло несколько почерневших деревьев, и в этом помраченном чистилище пел дрозд. Певчий дрозд. Дерьмус Мусикус. Лирическая птица-говница.
Облился чем-то, ответил он.
Воняешь, будто тебя в говно макнули.
По разъезженной дорожке брели два паренька. Увидев синеглазку, развернулись и двинули обратно.
Дверца открылась, и мясистый вышел.
Может, тебе стоит вот сюда сесть, сказал он.
Не сажай сюда этого вонючку. Вызови фургон.
Что ж. Постой тогда вот тут.
Никуда я не поеду.
Что я тебе скажу, то и будешь делать.
Он мечтательно слушал потреск рации.
По Западному и Лесному проспектам подъехал автозак и остановился перед синеглазкой, вышли два полицейских. Открыли дверь, Саттри подался к фургону.
Ух ты, ну не сладкий ли цветочек, а, сказал один.
Внутри на лавке, шедшей по всей длине фургона, сидел пьяный. Саттри сел напротив. Дверь грохнула, закрываясь. Пьяного мотнуло вперед. Эгей, старина, произнес он. Сигаретки не найдется? Саттри зажмурился и откинул голову на стенку.
В тюряге он встал перед окошечком, и ему велели вывернуть карманы. Ему удалось слабо улыбнуться.
Сотрудник сбоку от него потыкал в него ночной дубинкой. Карманы выворачивай, малый.
Саттри поднял полы своей заляпанной рубашки. Карманы у него свисали, как носки.
Удостоверение у тебя имеется.
Никак нет, сэр.
Как так.
Меня ограбили.
Как звать.
Джером Джонсон.
Сотрудник записывал. У нас с тобой раньше хлопоты бывали, нет, Джонсон?
Никак нет, сэр.
Тот поднял голову. Уж точно не бывало. Выньте там у него ремень и шнурки.
Его провели по коридору к камерам.
Дверь открыли в большую клетку, и он вошел в нее, и за ним захлопнули дверь. В одном углу кто-то спал, головой в лужице створоженной пустоты. Лавок не было, сесть не на что. По периметру клетки бежал цементный желоб. Саттри передернуло корчей боли в черепе. Он сел на пол. Тот был прохладен. Немного погодя он встал на колени и прижал к нему голову.
Должно быть, он уснул. Услышал, как вертухай колотил по прутьям, выкликивая кого-то по имени. Когда проходил мимо, Саттри с ним заговорил:
Вы можете вызвать мне сюда поручителя?
Как фамилия?
Джонсон.
Сколько ты уже тут?
Не знаю. Я спал.
Все равно надо пробыть шесть часов.
Знаю. Просто хотел, чтоб вы мне проверили.
Цирик не ответил, проверит или нет.
Немного погодя Саттри растянулся на полу и вновь заснул. Время от времени просыпался сдвинуть ту или другую кость, где отлеживал на бетоне. Поручитель пришел только вечером.
Щеголеватый человечек в ботинках-сеточках. Оглядел мерзопакостную загадку, сидевшую перед ним в клетке. Вы Джонсон? спросил он.
Да.
Хотите поручительство?
Да. Только у меня денег нет. Надо будет позвонить.
Ладно. Кому звонить? Он вытащил блокнот и карандаш.
Саттри дал ему номер.
Ладно, ответил он. Ждите тут.
Еще бы, сказал Саттри. Послушайте.
Что?
Скажите им Саттри. Но просите для Джонсона.
Так у вас может выйти много неприятностей.
Если по-другому, их выйдет намного больше.
Ладно. Как фамилия, еще раз?
Саттри.
Поручитель качал головой, записывая новое имя. Вы, народ, это что-то с чем-то, сказал он.
Вернулся он через несколько минут. Его дома нет, сказал он.
Она не сказала, когда может вернуться?
Не-а.
Сколько сейчас?
Около семи. Он поддернул манжету. Десять минут восьмого.
Черт.
Вы что, больше никого не знаете?
Нет. Слышьте, попробуйте еще раз через часик, а? Вы номер точно записали?
21505. Так?
Верно.
Как еще раз того парня зовут?
Джим.
Это я уже знаю. Как его полное имя.
Джим Лонг.
Поручитель странновато глянул на него. Джим Лонг? переспросил он.
Да.
У него брат есть по кличке Меньшой?
Он самый.
Поручитель искоса на него посмотрел.
В чем дело? спросил Саттри.
Дело дрянь.
А что такое?
Да геенна клятая, вот что такое, ответил поручитель. Они оба сразу за вами сейчас, в восьмом номере. С самого утра там сегодня, и ни один не может разжиться поручительством.
Теперь он смотрел на Саттри с бо́льшим любопытством. Лицо у Саттри начало морщиться и все сделалось странненьким. С губ его сорвался лошажий фырчок, а глаза забегали по сторонам.
Чокнутый вы, как не знаю что, сказал поручитель.
Саттри сел на бетонный пол и схватился за живот. Сидел он там, трясясь и обнимая себя. Вы сам себе цельный дурдом, нет? произнес поручитель.
Позже он звал сквозь прутья своих друзей, но те не ответили. Голос откуда-то поинтересовался, почему он нахуй не заткнется. Еще позже в коридорном потолке зажглись лампочки. Человек в углу не шелохнулся, а Саттри не хотелось смотреть на него и проверять, не умер ли. Он снова лег на пол и то вплывал в скверный сон, то выплывал из него. Ему снились целые реки ледяной воды, лившиеся по его пересохшему дыхательному горлу.
В некий неведомый час он проснулся от звуков какой-то суеты. Половина его кисти была засунута в рот. Подняв взгляд, он увидел, как кто-то нагнулся и выплеснул на него через решетку ведро воды. Отплевываясь, он привстал на колени.
Ведро лязгнуло об пол. Человек рассматривал его в клетке. Саттри отвернулся. В углу стоял его сокамерник. Когда Саттри посмотрел на него, сокамерник сказал: Не прекратишь верещать, я тебе хрен твой в часовой кармашек забью.
Он закрыл глаза. Серая вода, капавшая с него, отдавала щелоком. На обочине темной дороги во сне он видел ястреба, приколоченного к амбарным воротам. Но возвышался над всем освежеванный человек со вскрытой и распяленной грудиной, словно остывающая говяда, а череп у него ободран, синеватый, и кочковатый, и слабо светящийся, глазные дыры его черные гроты и окровавленный рот раззявлен безъязыко. Путник схватил пальцы его в свои челюсти, но кричал он не только от этого ужаса. За освежеванным смутной тенью бледнела еще одна фигура, ибо хирурги его ходят по миру, точно как вы и я.
Он рылся в бурьяне, пока не отыскал годную жестянку, а уж потом вышел на дорогу. От керосина клочок гудрона на поверхности дороги размягчился, и он встал на колени и принялся расковыривать его старым кухонным ножом, волокнистые тягучие комки вара, пока не наковырял сколько нужно.
Когда мимо проходил Папаша Уотсон, ялик у него был уже перевернут на берегу, и он терпеливо конопатил швы.
Ну, ты еще жив, сказал старик.
Саттри поднял голову, щурясь на солнце. Нос вытер о предплечье, сидя и держа одной рукой жестянку с варом, а другой нож. Привет, Папаша, сказал он.
Я уж совсем думал, ты утоп.
Пока нет. С чего б?
Не видел тебя. Ты где был-то?
Саттри ляпнул зловонной черной мастикой вдоль шва и посильней вдавил ее на место. В тюряге, сказал он.
Эге?
Я сказал, в тюряге сидел.
Сидел? За что?
Не с той толпой связался. А тебя что сюда принесло?
Старик сдвинул назад свой полосатый картуз машиниста и поправил его на голове. Да мне по пути в город. Решил, раз я в этих краях, зайду проведаю. Совсем уж думал, утоп ты.
Я все еще в деле. Как на чугу́нке всё?
Только что не ужас.
Саттри подождал разъяснения, но его, похоже, не следовало. Поднял голову. Старик покачивался на пятках, наблюдал.
Так в чем беда, Папаша?
Просто в чугунке беда, сынок. В самой ее природе, я убежден. Он выволок из кармана громадный железнодорожный хронометр, сверился с ним и уложил обратно.
Как там старушка номер семьдесят восемь?[6]
Господь ее любит, она старая и вся изношенная, как я, но верная, как собака. Надо б наградить ее золотыми часами с цепочкой.
Он подавался вперед, глядя из-за плеча Саттри, как тот конопатит.
Знаешь, произнес он. Пришел бы ты ко мне в депо с этой штукой. У меня в теплушке с протечкой в крыше надо что-то поделать.
Саттри нагнулся и отворотил лицо. У тебя там что? крикнул он, глаза полузакрыты от хохота.
Говорю, крыша у меня течет. Крыша теплушки.
Саттри покачал головой. Поднял голову и посмотрел на старика. Ну, сказал он. Если останется, принесу.
Старик выпрямился. Это с твоей стороны по-соседски, и я это приму как услугу, сказал он. Он вновь выволакивал из кармана часы.
Пора мне в город двигать, коли хочу в магазин успеть до закрытия.
Сколько времени, Папаша?
Четыре девятнадцать.
Что ж. Заходи еще, когда сможешь подольше задержаться.
Так и сделаю, ответил железнодорожник. И не забудь мне этого вара оставить, если у тебя заведется лишний.
Лады.
А я совсем уж думал, ты утоп, когда тебя на реке не видел.
Нет.
Ну.
Он смотрел, как старик уходит по парящим полям, деревянно ковыляя в своей робе. Дойдя до путей, он повернулся и поднял одну руку на прощанье. Саттри вздернул подбородок и вернулся к работе.
Проконопатив все днище ялика, он отставил вар в сторону, и перевернул ялик, и по грязи стащил его в реку. Взял конец, и прошел по кормовым мосткам плавучего дома, и принайтовил его к леерам. Взял весла оттуда, где те стояли, прислоненные к стене дома, и опустил их в ялик. Ссутулившись у поручней, смотрел, как высохший ил на дне ялика темнеет на стыках, где пайолы разбухнут от воды и сомкнутся. Пока стоял, на эстакаду моста ниже по реке выехал пятичасовой товарняк. По высокому пролету черной плетеной стали, как огромная многоножка, из дыхала в голове паровоза выкашливались мячи дыма, а вагоны цвета сажи громыхали следом и воздух за грохотом своей езды оставляли причудливо безмятежным.
Из реки за длинный шнур он выудил бутылку апельсиновой газировки и откупорил ее, и сел, закинув ноги на поручни и прохладно отхлебывая. На палубе плавучего дома выше по реке появилась черная женщина и смайнала за борт два забряцавших мешка мусора, после чего убралась внутрь. Саттри откинул голову на горячие доски и дальше смотрел, как течет река. Тень от моста уже начала укладываться в длину наискось и раскинувшись по всему верхнему течению, и голуби, взлетавшие в его бетонные основания, вызывали на воде перед ним очертания скатов, что поднимались на своих крыльях летучих мышей от дна кормиться в подползавших сумерках. Он закрыл глаза и снова их открыл. Ржанки напротив берега подергивались, словно птички на проволоке в тире. Там внизу труба трубила сгустками свернувшегося мыла и синеватых отходов. Сумерки густели. Над оловянным лицом реки в сторону города вновь исчезали стрижи. На тонких соколиных крыльях ныряли и кружили козодои, и мимо протрепетала летучая мышь, описала круг, вернулась.
Внутри Саттри зажег лампу и поправил фитиль. Той же спичкой зажег горелки маленькой керосинки, две розетки зубцов голубого пламени в сумраке. Поставил разогреваться кастрюльку фасоли, снял с полки сковороду с длинной ручкой и нарезал в нее лук. Развернул пакет с гамбургером. Над устье лампового стекла не переставали залетать мелкие мотыльки, а затем кружили с обожженными крыльями вниз, в горячий жир. Он выуживал их зубцами латунной вилки, которую применял для стряпни, и стряхивал на стенку. Когда все было готово, выскреб еду из кухонной посуды на тарелку и вместе с лампой отнес на столик у окна, и выставил все на клеенку, и сел, и неспешно принялся за еду. Вверх по реке прошла баржа, и он смотрел сквозь треснувшее стекло, как ныряет и мигает ее прожектор, справляясь со стремниной под мостом, долгий белый конус света, смещавшийся быстрыми боковыми взмахами, очерк луча, ломавшийся выше по реке на деревьях с невероятной быстротой и пересекающий воду, как комета. Каюту затопило белое свечение и миновало. Саттри моргнул. Надвигалась, распухая, смутная глыба баржи. Он смотрел, как в темноте скользят красные огоньки. Плавучий дом легко покачивало в ее кильватере, под палубой бормотали бочки, а ялик снаружи в ночи терся бортом и стукался. Саттри вытер тарелку куском хлеба и откинулся на спинку. Принялся изучать разнообразие прижимавшихся к стеклу мотыльков, упокоив локти на подоконнике, подбородок на тыле ладони. Молельщики света. Вот один пасхально-розового оттенка по краям пушистого белого брюшка и крыльев. Глаза черные, треугольные, маска грабителя. Мохнатая морщинистая мордашка, у мартышки такая же, и в открытом всем ветрам горностаевом кивере. Саттри нагнулся получше его разглядеть. Тебе чего?
Когда прошла «Речная королева», он уже был в постели, отчаливал ко сну. За окном слышал натужное плюханье ее колеса. Как будто она преодолевала жидкую грязь. На палубе гулянка с песнями. Голоса разносились по акустической тиши воды, старое заднеколесное судно тащилось против течения с крепкими напитками и знатными дамами, над зеленой бязью столов для двадцати одного мягкие светильники, и буфетчик надраивает бокалы, а музыканты танцевального оркестра опираются на леерное ограждение между своими отделениями, покуда голоса не увяли с далью, а последние отголоски не истончились до слабого журчанья ветерка.
Туточки где угодно сгодится, сказал Хэррогейт, вяло показывая в открытое окно кабины грузовичка.
Водитель глянул вбок, скучая. У тебя должен быть адрес, дятел хренов.
Как насчет Рынка Дымной горы?
Это не адрес. Надо, чтоб там люди жили.
Он огляделся, выпрямившись на переднем сиденье, как ребенок. Как насчет вон той церкви? спросил он.
Церкви?
Ага.
Ну, не знаю.
Они не одобряют, если ходишь в церковь?
Водитель крутнул руль и свернул влево, остановился перед церковью. Ладно, сказал он. Выметайся.
Он соскочил и дотянулся, и хлопнул дверцей, закрывая ее. Спасибо, крикнул он, маша водителю. Тот даже не глянул. Отъехал, и грузовичок скрылся дальше по улице в дневном потоке движения.
Хэррогейт пробивался через густые заросли кудзу, что свешивались с откосов над рекой, пока не отыскал овражек из красной глины, служивший тропкой вниз по склону. Пошел по ней сквозь буйные заросли сумаха и мимо громадных мумий – оплетенных лозами деревьев, куп жимолости, припыленной охрой, в краткий обугленный лесок, где росли черные кожевенные деревья, лаконосы, переполненные закопченными стоками, чьи гроздья плодов поблескивали мелкими безделками ядовитой эбеновой синевы.
Тропа сложилась петлей и выбежала на яр над заброшенной железнодорожной веткой. Он спустился на насыпь и двинулся по ней дальше. Старая полоса отчуждения лежала в бурьяне смутно, рельсы ржавели, изгибаясь прочь на прогнивших шпалах и темном шлаке. Он счастливо трюхал в своем чужестранном облаченье, башмаки приобнимали рельсы тонкими подошвами. Река бежала под ним насупленная и мутная, и лепила себя на причудливых выступах известняка, выступавших с берега. Постепенно набрел он на двух рыбных мясников, скользких от крови у опорной стенки, между собой они держали приличных размеров сазана. Он с ними поздоровался, улыбнувшись, причудливо облаченная личность, вынырнувшая из кустов. Они задержали на миг свои окровавленные руки и присмотрелись к нему, а рыба изгибалась и содрогалась.
Здаров, сказал он.
Эти двое на миг переглянулись, а потом посмотрели на него. Из рыбы капала кровь. Кровь лежала среди листвы маленькими зазубренными чашами ярко-алого. Один поманил его каплющим когтем. Эй, мальчонка. Иди-к сюда.
Чего надо?
Подойди сюда на минутку.
Мне дальше надо. Бочком он продвигался по шпалам.
Да подь сюда на минутку.
Он отпрянул и бросился бежать. Они провожали его взглядами без выражения, пока он не скрылся с глаз в бурьяне, а потом вновь занялись своей рыбиной.
В полумиле дальше по железной дороге он наткнулся на состав на ветке – старый паровоз из черного листового железа и с надписями стершимся золотом и деревянные вагоны, спокойно догнивавшие на солнышке. Ползучки заплетали разбитые окна пассажирских вагонов, древних и мелово-бурых, с их проклепанными швами и комингсами на ранту, словно что-то герметизированное для спусков в море. Он прошагал по проходу между пыльно-зелеными и изглоданными парчовыми сиденьями. Пролетела птица. По железным ступенькам спустился наземь. Голос произнес: Ладно, паря, слезай с этих вагонов.
Хэррогейт повернулся и узрел, как по рельсам к нему идет железнодорожник в робе, старорежимный, с тяжелой латунной часовой цепью, на нем висящей, в полосатом картузе.
Сельский мыш повернулся глянуть, куда бежать, но тот приостановился и нагнулся над заржавленной вагонеткой со своей длинноносой масленкой. Он качал головой и бормотал. С заклинившей шейки оси капало старое черное машинное масло. Он выпрямился и сверился с часами размером с будильник, которые носил в кармане робы. И где сегодня дружки твои? спросил он.
Хэррогейт огляделся – проверить, к нему ли обратились. С купольной крыши пассажирского вагона на него сонно посмотрела кошка, живот обвисал голубиными яйцами на теплый вар.
Тут один я, сказал Хэррогейт.
Старик на него прищурился. Папаня у тебя не на чугунке работал, а?
Нет.
Совсем уж думал, что тебя знаю.
Я тут новенький.
Значит, я тебя не знаю.
Меня звать Джин Хэррогейт, сказал Хэррогейт, выступая вперед. Но старик покачал головой и отмахнулся от него, и с трудом перевалился через сцепку между вагонами. Я знаю всех, кого хочу знать, сказал он.
А старину Саттри не знаете, а? окликнул его вслед Хэррогейт, но старик не ответил.
Хэррогейт пошел дальше вдоль линии, под старым стальным мостом и наружу из-под тени обрыва, мимо лесного двора и скотобойни. Густые ароматы сосновой смолы и навоза. Боковая ветка среди дворов прекратилась, и он пересек поле с драным лагерем халуп, прочерченным вдали, и заросшим бурьяном морем битых авто, выплеснувшимся на склон горки. Он наткнулся на узкую дорогу и через некоторое время набрел на ворота, сконструированные из старой железной рамы от кровати, все заросшие пыльным вьюнком и увешанные колибри, словно ветряными игрушками на ниточках. Во дворе лежал человек в измазанной тавотом робе, голова его покоилась на шине.
Эгей, сказал Хэррогейт.
Человек дико вскинулся и огляделся.
Саттри ищу.
Мы закрыты, сказал человек. Он встал и пересек двор к будке из рубероида, увешанной колесными колпаками, ни один не похож на другой. У стены были сложены бамперы, а из крана в бензобак, располовиненный горелкой, капала вода. За пышной и влажной листвой таились разбитые машины, и повсюду в этой изобильной пустоши цвели цветы и кустарник.
Пошарь тут, если хочешь, крикнул издали мужчина. Только меня не доставай. И ничего не сопри. Он скрылся в будке, и Хэррогейт толкнул ворота и вошел. Створку утяжеляла связка шестерней на цепи, и она мягко закрылась за ним. Воздух был густ от гумуса, и он чуял аромат цветов. Белый дурман с бледными странными раструбами и колокольчики средь обломков. Здоровенные мосластые розовые кусты, покрытые умирающими цветками, которые обрушивались при касании. Флоксы лавандовые и розовые вдоль покосившейся стены из шлакоблоков, и вербейник, и водосбор посреди железного нутра автомашин, разбросанного в траве. Он подошел к сараю и заглянул в открытую дверь. Человек растянулся на автомобильном сиденье.
Эй, сказал Хэррогейт.
Человек поднял предплечье от лица. Да что ж тебе надо-то, во имя господа? сказал он.
Хэррогейт вглядывался в сумрак этой будки, набитой добром, спасенным в катастрофах на шоссе. Из автомобильного радиоприемника слабо неслась кантри-музыка. Черными сомкнутыми колоннами высились шины, и повсюду, гноясь сухой белой пеной, валялись аккумуляторы.
Я ищу старину Саттри, сказал он.
Тут нет такого.
А где есть, как прикидываете?
В Паутинном городе.
Это где ж такой?
В паучьей жопке.
Старьевщик снова прикрыл глаза предплечьем. Хэррогейт смотрел на него. В будке было невероятно жарко и воняло варом. Он рассмотрел нелепое собрание автозапчастей. Вы старьевщик? спросил он.
Те чё надо?
Ничё.
Чё продаешь?
Ничё я не продаю.
Ну, так давай его купим или продадим.
Вы ж говорили, что закрыты.
Теперь открыт. У тя, наверно, уйма колпаков, какие сам спер.
Нет, нету.
Где они?
Нет у меня ничё. Я только что из работного дома за то, что арбузы крал.
Никаких арбузов я покупать не стану.
Хэррогейт перемнулся на другую ногу. Одежда на нем не шевельнулась. Вы тут живете? спросил он.
М-мм.
Ништяк. Спорить могу, можно было б себе такое местечко сварганить за, считай, ничто, правда ж?
Носки у человека смотрели в потолок и теперь разошлись и сошлись вновь жестом безразличия.
Ух как бы мне своего такого местечка хотелось.
Человек лежал.
Эй, сказал Хэррогейт.
Человек застонал и перекатился, и сунул руку под сиденье машины, и достал квартовую банку белого виски, и выпрямился как раз для того, чтобы влить выпивку себе в утробу. Хэррогейт наблюдал. Человек умело закрыл разъемную крышку и, уложив полупустую банку себе повдоль ребер, еще раз провалился в отдых и молчанье.
Эй, сказал Хэррогейт.
Он открыл один глаз. Батьшки, произнес он, да чё с тобой такое?
Ничё. У меня все в норме.
Работу хочшь?
Делать чё?
Делать чё, делать чё, сказал потолку человек.
Чё за работа-то?
Человек сел и скинул ноги на глиняный пол, банка прижата сгибом руки. Он потряс потной головой. Через минуту взглянул снизу на Хэррогейта. Нету у меня времени возиться с теми, кому слишком жалко работать, сказал он.
Я поработаю.
Ладно. Вишь вон там передок «форда» сорок восьмого? С тряпичным верхом?
Не знаю. Там их сколько-то.
Этот как новенький. Мне из него обивка нужна, пока не испортилась. Сиденья, коврики, дверные панели. И почистить их надо.
Чё платите?
Чё возьмешь?
Хэррогейт посмотрел в землю. Черная металлическая стружка с мелкими деталями в ней затавоченной мозаикой. Два доллара возьму, сказал он.
Я те доллар дам.
Доллар с половиной.
По рукам. Вон в том ящике ключи и отвертка. Сиденья откручиваются с-под низу. Дверные и оконные ручки там подпружиненные, на них давишь да выбиваешь шпильку гвоздиком. Подлокотники свинчиваются. Когда все вытащишь, у меня мыло есть, а сбоку от дома кран.
Ладно.
Человек поставил банку и поднялся, и двинулся к двери. Показал на машину. Ее сплюснуло до половины всей длины. И козырьки от солнца тоже прихвати, сказал он.
Чё с ней было?
В лоб с полуприцепом столкнулась. Спидометр на риске застыл. Сам увидишь.
Хэррогейт с некоторым изумленьем оглядел машину. Сколько в ней было?
Четверо или пятеро. Кучка мальчишек. Одного в поле нашли дня через два.
Их убило?
Старьевщик взглянул на Хэррогейта свысока. Их что?
Их убило.
С чего бы. Думаю, один себе коленку поцарапал, вот и все.
Ёксель, не понимаю я, как их смогло не убить.
Старьевщик утомленно покачал головой и вновь зашел внутрь.
Хэррогейт взял ящик с инструментами и вышел к машине. Потянул одну смятую дверцу и подергал ее. Обошел к другой стороне, но на той дверце не было ручки.
Эй, сказал он, вновь встав в дверях будки.
Чё еще?
Залезть не могу. Дверцы заклинило.
Может, поддеть придется. Залезай через верх да прихвати домкрат вон из тех и кой-каких упоров. И хватит меня доставать.
Он вновь вышел наружу, маленький подмастерье, взобрался на крышку багажника и слез вниз сквозь стойки тента, и распорки, и обрывки холста в салон машины. Там густо пахло кожей, и плесенью, и чем-то еще. Ветровые стекла были выбиты, и вдоль зазубренных челюстей стекла в канавках висели сыровяленые обрывки материи и клочки ткани. Обивка была красной, и кровь, высохшая на ней кляксами, цвета была глубоко бургундского. Он уперся ногами в дверцу и хорошенько пнул, и та отпала настежь. С рулевой колонки свисало некое каплевидное вещество. Он выбрался из машины и нагнулся отыскать головки болтов под сиденьями. Ковровое покрытие вымокло под дождем и теперь слегка поросло шерсткой голубоватой плесени. Там лежало что-то маленькое, пухлое и влажное, с хвостиком, похожим на пуповину. Что-то вроде слизняка. Он подобрал. Между его большим и указательным пальцами на него взглянул человечий глаз.
Он аккуратно положил его туда, откуда взял, и огляделся. Во дворике было жарко и очень тихо. Он протянул руку и вновь подобрал его, и с минуту его рассматривал, и вновь положил на место, и встал с колен, и пошел к воротам, неся руку перед собой, вдоль по дороге к реке.
Помыв некоторое время руку и посидев на корточках, подумав о всяком, двинулся обратно к мосту. Там была тропа пониже, державшаяся самого уреза реки, вилась по корням и вдоль почернелых полок камня. Над водой нависали хрупкие циновки притоптанной поросли. На ходу Хэррогейт рассматривал очертания города за рекой.
Под сенью моста полосой бессолнечной пагубы лежала голая красная земля. Ржавые банки из-под наживки, спутанные пряди нейлоновой лески среди камней. Он вышел из бурьяна и направился мимо очага тряпичника с его затхлым ароматом закопченных камней, и остановился рассмотреть темноту под бетонной аркой. Когда из-за своего раскрашенного камня возник тот драный тролль, Хэррогейт приветливо кивнул. Здаров, сказал он.
Тряпичник нахмурился.
Наверно, тут уже все занято, нет?
Старый отшельник никак не ответил, но Хэррогейт, похоже, не возражал. Он подошел ближе, оглядывая все. Ёксель, произнес он. Вы тут под навесом все целко себе обустроили, не?
Тряпичник слегка встопорщился, как потревоженная с гнезда птица.
Спорить могу, на той старой кровати спится хорошо, сказал Хэррогейт, показывая.
Ты поосторожней давай, раздался голос с высоких арок. Старик он подлый, как змея.
Хэррогейт изогнул шею посмотреть, кто это сказал. Над головой среди бетонных ферм ворковали жирные птицы шиферного цвета. Кто там? крикнул он, голос его вернулся весь полый и странный.
Беги-ка лучше. Известно, что у него пистолет есть.
Хэррогейт взглянул на тряпичника. Тот захлопотал и оскалился. Он вновь поднял голову. Эй, позвал он.
Ответа не было. Где он? спросил Хэррогейт. Но тряпичник просто бормотнул и скрылся из виду.
Хэррогейт подошел ближе и вгляделся в сумрак. Старик сидел в лопнувшем кресле в глубине своего жилища. По всему загаженному земляному полу стояла такая и сякая мебель, и лежал смутно восточный ковер, зазубренные минареты которого грызла грубая кордовая основа, и стояли масляные лампы, и краденые дорожные фонари, и треснувшие гипсовые статуи, маячившие, как призраки в полутьме, и глиняные горшки, и ящики бутылок и всячины, и наваленные кипы одежного хлама, и качкие стопы газет, и кучи тряпья. Кровать была старой и украшалась короной и фиалом из литейной латуни.
Ты что, читать не можешь, малой? донесся замогильный голос старика из его берлоги.
Не очень.
Там вон вывеска говорит вход воспрещен.
Бож-правый, да я б нипочем не вошел без приглашения. Вы тут себе все целко обустроили, должен сказать.
Тряпичник хрюкнул. Ноги он подобрал себе в кресло, худые надраенные лодыжки, там скрещенные, блестели, как голые кости.
Они вас тут разве не достают?
Случается, забредает отбившийся дурень-другой время от времени, сказал тряпичник.
А вы тут уже сколько?
Вот столько где-то, ответил старик, разводя ладони на произвольный отрезок.
Хэррогейт ухмыльнулся и принял вызов. Знаете разницу между тараканом в бакалее и тараканом у молочника?
Глаза тряпичника сделались еще холодней.
Ну, таракан в бакалее всегда сыт, а таракан у молочника всегда сыр. Хэррогейт внезапно сложился, и хлопнул себя по бедру, и загоготал, как подбитая домашняя птица.
Малой, чего б тебе дальше своим путем не пойти, откуда б ты там ни пришел или куда б ни шел, а меня не оставить, к чертову сукинсыну, в покое?
Черт, да я просто зашел поздороваться. Ничего такого в виду не имел.
Старик закрыл глаза.
Слышьте, а скажить-ка. Там вон под дальним концом кто-нибудь есть?
Тряпичник посмотрел. За рекой вдоль по длинному проходу из арок к ним лицом лежало дальнее отражение его собственного укрытия. Сходил бы да глянул? предложил он.
А чего б и не сходить, ответил Хэррогейт. Если не занято, будем соседями. Он помахал и принялся обходить мост сбоку. Мы поладим, крикнул он через плечо. Я с кем угодно поладить могу.
Стояла середина дня, когда он перешел реку в город и спустился по крутой тропке в конце моста, цепляясь за заросли мелких акаций, изобиловавшие длинными шипами и почернелыми скворцами, что с визгом вылетали по-над рекой, и кружили, и возвращались. Выбрался на голый фартук глины под мостом. Там в прохладе играла черная детвора. За ними черная и узкая улица. Один ребенок заметил его, и все подняли головы, три мягких темных личика наблюдают.
Здаров, сказал он.
Те недвижно сидели на корточках. Маленькие деревянные грузовики и легковушки, застрявшие на улицах, выровненных отломанной кровельной дранкой. За ними бурый дощатый дом, передний двор – лунный пейзаж глины и угольной пыли, несколько жалких кур присели в теньке. На скамье, подвешенной на цепях к потолку веранды, раскачивался, растянувшись и отдыхая на ней, черный мужчина, да на безветренной жаре парилась на веревке линялая стирка.
Чё эт вы тут все делаете?
Заговорил самый старший. Мы ничего не делаем.
Вы все вон там живете?
Это они признали серьезными кивками.
Хэррогейт огляделся. Прикидывал, что по соседству с черномазыми его уж хотя б не поселят. Он слез вниз по береговому откосу, и вышел на дорогу, и двинулся по реке мимо ряда хибар. Дорога была вся в выбоинах и горбах, а немного погодя ушла в песок и высохшую грязь, а затем и вообще в ничто. Тощая тропка убредала дальше сквозь бурьян, увешанный бумажным сором. Хэррогейт шел за нею следом.
Тропка прорезала прибитые жарой пустыри и залежные земли и проходила под высокой эстакадой, пересекавшей реку. Бродяжья помойка среди старых каменных фундаментов, где у заржавленных жестянок и делювия баночных осколков валялись серые кости. Кольцо почернелых кирпичей да кострище. Хэррогейт побродил там, тыча в разное палкой. Обрывки жженой фольги вспыхивали на солнце голубым и желтым. Выуживая обугленные останки из пепельных наносов. Расплавленное стекло, вновь схватившееся в спиральной чаше кроватной пружины, словно некая стекловидная куколка или разделенный на камеры трубач из южных морей. Он обтер его о рукав от пыли и унес с собой. Поперек дымившейся аллювиали, усеянной отбросами, до слабого вздыманья железнодорожной насыпи и реки за нею.
Вдоль шпал там, где рельсы пересекали ручей, сидел рядок черных рыболовов, ноги их болтались над сочившимися стоками. Они наблюдали, как под ними в устье ручья кренятся поплавки из пробок, и не повернулись, когда он шатко прошел мимо по рельсу, голова отвернута поверх сернистого бздошного смрада, что сочился вверх между шпал.
Как вам, удается что-нибудь? пропел на ходу он.
Злобное лицо глянуло вверх и вновь отвернулось. Он немного постоял, наблюдая, а затем двинулся дальше, пошатываясь на жаре. Солнце – как дыра в жопе, ведущая к дальнейшей преисподней помощней. На горке над собой он различал кирпичную кладку университета и несколько изящных домов средь деревьев. Наконец выбрался на приречную уличку. Башмаки на резине его отлипали от горячего битума, чвакая. Перед ним по улице под сень каких-то сиреневых кустов у огнеопасных на вид халабуд полурысью скрылась уклончивая псина. Хэррогейт осмотрел дальнейший пейзаж. Грядка серой кукурузы у реки, жесткой и хрупкой. Виденье унылой пасторали, кое наконец обратило его назад, снова к городу.
Почти весь остаток дня он скитался по более прискорбным районам Ноксвилла, разнюхивая в проулках, пробуя старые погреба, пыльные донные осадки или нижние илы общественных работ. Раскрыв глаза пошире, он в выписанном жюри присяжных наряде, мало чем отличный от какого-нибудь мелкого отступника от само́й расы, останавливался тут у стенки прочесть, что мог, из надписей облачным мелом, повестку анонимных обществ, даты тайных встреч, личные данные о привычках местных фемин. Ряд бутылок, вставших к стенке на побиванье камнями, лежал бурыми, зелеными и прозрачными развалинами по залитому солнцем коридору, а один отсеченный конус желтого стекла торчком возвышался над мостовой, как язык пламени. Мимо этих суковатых мусорных баков в устье переулка с коркой на ободах и раззявленными пастями набекрень, куда и откуда днем и ночью сновали замурзанные собаки. Перила железной лестницы, бесформенные от птичьего помета, как нечто извлеченное из моря, и мелкие цветочки вдоль стены, взросшие из щелястого камня.
Он помедлил возле какого-то мусора в углу, где корчилась обварфариненная крыса. Зверек, так занятый скверными вестями из своего брюшка. Должно быть, ты что-то не то съел. Хэррогейт присел на пятках и с интересом понаблюдал. Бережно потыкал в нее найденной палкой от шторы. Из дверного проема за ним наблюдала девочка, замершая, худая и неопрятная. Грубо сработанная кукла, одетая в тряпье, с громадными глазами, темно вдавленными и трепещущими, как свечки, в ее птичьем черепе. Хэррогейт поднял голову и поймал ее за наблюденьем, и она вся заерзала руками, миг оглаживая распустившийся подол платьица, пока голова ее не дернулась назад, и он успел заметить, как ей в волосы вцепилась лапа с веревками вен, и девочку втащили в дом, и она исчезла в открытой двери. Он снова посмотрел вниз на крысу. Та двигала одной задней лапкой медленными кругами, будто под музыку. Должно быть, почувствовала, как ее окутало некое холодное дыханье, поскольку вдруг задрожала, а потом медленно выпрямила лапки, покуда не успокоились. Хэррогейт потыкал в нее палкой, но крыса лишь вяло перекатывалась в собственной коже. На тощую серую мордочку выбегали блохи.
Он встал и пихнул крысу носком, затем двинулся дальше по переулку. Перешел асфальтированную дорогу с вдавленными в покрытие бутылочными крышками и кусочками металла, разрозненными узорами по черни и одной маловероятной змеей, ребристый позвоночник отполирован уличным движением и отчасти свернут кольцом, как бледное костяное знамение, которое он не умел прочесть. Над головой чаши забитых камнями столбов освещения. В дверях стояла худощавая черная потаскуха. Эй, голубочек, твойму гусенку щебенки хватает? Вслед за ним поспешил гоготок и замигал золотой зуб, непристойная песья звезда в нечистотных челюстях дипломницы по отсосу.
Он пошел туда, где в дверях на приступках, на углах чуть ли не под колесами транспорта сидели на корточках или кемарили осовелые черные. Старики, как чучела с пальцами, сплетенными и накрывающими рукояти тростей между колен. В костюмах, считавшихся давно вымершими, двуцветных ботинках в дырочку, носках, скатанных непристойными трубками вокруг их тощих черных лодыжек. К нему назойливо пристал ястреболикий эбеновый псих, пришепетывая, на долгой нижней губе протечка прозрачных слюней. Мухи раскалывали воздух, как кометы. Он шел дальше. Глаза отведены. Темные матроны в верхних окнах в жарком и безвоздушном дезабилье, шоколадные груди вывалены. Любители сумерек. Вспомогательные поборники восстанья ночи. Он вышел из тех улиц, где обитали белые, на те, где черные, и никакого серого народа посередине не увидал.
Летние сумерки подкрались долгими и синими, и тени восстали высоко по западным лицам зданий, когда подвернулась Веселая улица. Он пошел вдоль магазинных фасадов, словно заблудившийся браконьер, глаза мечутся белочками туда и сюда, а рваные клоунские тапки хлопают. У «Локетта» остановился полюбоваться пыльным реквизитом шарлатана в витрине, табакерками с чихательной пудрой, сигарами, нашпигованными кордитом, кляксой чернил из штампованной жести. К экспонатам пришпилены карточки, с которых солнцем свело все сообщения. Фарфоровый песик с выгнутой спиной и рычащий. От вот такого Хэррогейта переполняло восхищение. Он шагнул немного назад, чтобы отметить имя торговца, а затем двинулся дальше. Проходя под вывеской «Спортивного центра Комера», подслушал приглушенный стук шаров с крутой лестницы. Вот оно, сказал он. Жизненней некуда.
Он свернул на Союзный проспект, мимо театра «Рокси», на афише – Водоплавающий Уоттс и Худышка Грин с ревю, в котором только девушки. Хэррогейт обошел тумбу поглядеть цены на билеты. Из своей стеклянной клетки девушка взглянула на него, как кошка. Он улыбнулся и отступил назад. Прошел по Грецкой улице мимо скобяных лавок, и пивных таверн, и ветхих лавок, торгующих птицей. Свернул вверх по Стенному проспекту и на Рыночную площадь. Его мелкое личико притискивалось к окнам кафе «Золотое солнце», где начисто промакивались тарелки с ужином и вглубь и обратно ходили грубоватые с виду девушки в замурзанных белых униформах.
Вдоль по Рыночной улице под навесами селяне сидели на стульях с плетеными сиденьями или на опрокинутых ящиках от персиков или мостились на свинцового цвета крыльях старых «фордов», оснащенных грубыми платформами, сколоченными из досок. Публика паковала на сегодня свое хозяйство, лавки закрывались. Несколько выцветших от солнца маркиз закручивались наглухо. Два подсобника подняли с пешеходной дорожки нищего и определили его в грузовичок. Хэррогейт шел дальше. Сидевший перед корзиной репы старик зашипел ему и показал подбородком, надеясь на покупателя: на его сношенный взгляд Хэррогейт был перспективой не хуже других прохожих. Хэррогейт осматривал канавы в поисках чего-нибудь съестного, выпавшего с грузовиков. К тому времени, как достиг конца улицы, у него уже был букетик ощипанной зелени и битый помидор. Он вошел в здание рынка и вымыл все это в питьевом фонтанчике, обозначенном «Белые», и съел их, бродя по громадному заду с его густой вонью мяса, и провианта, и древесной стружки. В ларьках еще мостились на корточках кое-какие торговцы, старухи с сыромятными лицами и фермеры с их лоскутными загривками. Медоторговец тихонько сидел в безукоризненном синем шамбре, банки его на низком столике перед ним выстроены безупречно, этикетки развернуты к проходу. Хэррогейт прошел мимо, жуя латук. Мимо длинного стеклянного гроба, в котором холодными и золотыми глазами со своих лож из присоленного льда поглядывало несколько тощих рыбин. Над головой в медленном дуновенье от вентиляторов позвякивали ветряные колокольчики. Он толкнул тяжелые двери в конце зала с их столетними наслоениями флотски-серой краски и шагнул в летнюю ночь. Стоя там, вытер руки о свой перед, взгляд притянут загадочными трубками жаркого неона поперек ночи и чириканьем козодоев во взнесенном полумраке городских огней. Мимо со своей тележкой проковылял дворник. Хэррогейт перешел через дорогу и двинулся вверх по проулку. На детскую коляску сплющенные картонки грузило семейство мусорщиков, сами дети носились среди смердящих тухлятиной мусорных баков, как крысы, и такие же серые. Никто не разговаривал. Сложенные коробки они привязали шпагатом, груз рискованный и шаткий, мужчина придерживал его рукой, а женщина потянула коляску вперед, дети же совершали вылазки в мусорные баки и подвальные двери, не спуская при этом глаз с Хэррогейта.
Двигался он переулками и темными уличками к огням улицы Хенли, где раньше заметил церковную лужайку. Там среди прибитых куп флоксов и самшита отыскал себе гнездышко и свернулся в нем. Как собака. В карман себе он уже собрал кое-что, и теперь выложил все это и обустроил подле себя на кромке мульчи, и вновь откинулся на спину в траве. Под спиной своей он чуял рокот грузовиков, проезжавших по улице. Поерзал бедрами. Сложил руки под головой. Нужно опереть друг на друга задранные носки, чтобы громадная обувь не так давила ему на птичьи лодыжки. Немного погодя он ее скинул и снова лег навзничь. К ресницам лип желтый свет фонаря. Он смотрел, как поднимаются и кружат там насекомые. Конус света насквозь прорезала летучая мышь на охоте и всосала их, разлетевшихся в стороны. Те медленно сгустились опять. Вскоре две летучие мыши. Закладывая виражи и раздирая безмятежную жизнь, слетавшуюся, дабы испепелиться в колонне света. Хэррогейту стало интересно, как они умудряются не сталкиваться.
В кустах он сел задолго до полного дневного света, ожидая, когда ему настанет день, чтоб выступить в него, наблюдая, как из тумана на мосту выезжают обманчивые лучи фар и втягиваются мимо в город. Из серой зари развивались очертания. То, что он счел было еще одним обездоленным, нашедшим себе пристанище на траве ниже него, оказалось газетой, прибитой ветром к кусту. Он встал, потянулся и прошел по лужайке к улице, а по ней к Рынку, где уже начиналась всевозможная сельская торговля.
Хэррогейт пробрался меж гниющих грузовичков и телег на обочине, пока не разобрался, как там все устроено, и после этого щуплая ручка его выметнулась, и схватила из корзины персик, и запихнула его в ветроуказатель кармана, свисавший у него в штанине. Не успел он опомниться, как его схватила за ворот старуха и уже лупила его по голове совком для муки. Она вопила ему в лицо и заплевывала табачной жвачкой. Жопа, сказал Хэррогейт, пытаясь вывернуться. Последовал долгий треск чего-то рвущегося.
Хватит уже. Вы мне всю чертову рубашку порвете.
Бом бом бом, твердил совок о его костлявую голову.
Отдавай, горланила она.
Геенна клятая. Нате. Он сунул ей персик, и она тут же отпустила его и взяла персик, заковыляла к своему грузовичку и вернула его в корзину.
Он ощупал голову. Вся она стала узловатой. Срать кирпичами, сказал он. Не так уж мне этой чертовой дряни и хотелось. Безногий нищий, воздвигнутый на доску, как экспонат какой-то отвратительной таксидермии, проснулся, чтоб над ним поржать. Пошел нахуй, сказал ему Хэррогейт. Нищий метнулся вперед на подшипниковых колесиках и схватил Хэррогейта за ногу, и укусил ее.
Бля! заорал Хэррогейт. Он попробовал отцепиться, но нищий стиснул зубы на мякоти его икры. Огни танцевали и кружили, Хэррогейт держался за макушку нищего. Нищий встряхнул головой и дернул в последней попытке оторвать мясо от ножной кости Хэррогейта, а потом отпустил его, и плавно укатился к себе под стенку, и снова взялся за свои карандаши. Хэррогейт похромал по улице, держась за ногу. Чокнутые сукины сыны, сказал он, ковыляя среди покупателей. Он чуть не плакал.
Пересек крытый рынок и вышел на другую сторону площади. Что-то тянуло его за башмак. Он нагнулся посмотреть. Жевательная резинка. Он сел в канаву с палкой и счистил. Повертел ее розовую плюху на конце палки…
Хэррогейт проплыл мимо слепого перед «Бауэром», наблюдая за толпой. За ним ответно не наблюдал никто. Он вернулся, слегка наклонился, ткнул палкой в сигарную коробку у слепца на коленях. Тот поднял голову, и накрыл коробку рукой, и огляделся. Хэррогейт, уже ушедший по улице дальше, перевернул палку. К ее концу прилип дайм. Он развернулся и пошел назад. Слепец сидел сторожко. Голубоватые и заплесневелые виноградины, впавшие и морщинистые, у него в глазницах. Хэррогейт сделал выпад фехтовальщика и получил себе никель.
Эй ты, хуесос, крикнул слепец.
Иди нахуй, отозвался Хэррогейт, проворно проскочив вперед.
Он зашел в «Золотое солнце» и заказал кофе и пончики, сидя у стойки в утренних ароматах жареной колбасы и яичницы. Закатал складки штанин и рассмотрел рану. Неровные зубы нищего отпечатались двумя маленькими полумесяцами, плоть посинела, выступили булавочные уколы крови, Хэррогейт смочил в стакане воды бумажную салфетку и омыл ею эти причудливые стигмы. Сукин сын, бормотнул он. Выпил кофе и подвинул чашку вперед, чтоб налили еще.
Вновь на улице, потер себе животик и направился в «Комер». Взобрался по лестнице. За ним наблюдал на площадке маленький скрюченный субъект. Который знал всех легавых в городе, что в мундире, что без. Хэррогейт толкнул зеленую дверь с ее забранным в сетку стеклом и вошел. К его удивлению, там было почти пусто. Молодой блондин за вторым столом отрабатывал триплеты от бортика. Пирамида чистил щеткой столы в глубине. Чудак с брюшком, свисавшим над фартуком с мелочью, и защечными мешками, набитыми табаком. Под локтем у Хэррогейта со стеклянного колокольчика болталась телеграфная лента, и по лавкам в передней части зала сидело несколько стариков и смотрело, как на улице внизу разгорается день.
Хэррогейт подошел к стойке, за которой считал деньги человек с зеленым козырьком. Саттри знаете? спросил он.
Что? ответил тот.
Саттри.
Спроси у Джейка. Он склонил голову в сторону глубины зала и продолжал считать. Хэррогейт проковылял по проходу между столов, кии в стойках на стенах, как оружие в каком-то древнем арсенале. Эй, сказал светловолосый парнишка.
Что?
Хочешь, в пул-девять сыграем?
Я не умею.
В ротацию?
Я никогда в пул не играл.
Молодой блондин с миг порассматривал его, натирая мелом кий мелкими круговыми движениями. Затем нагнулся и прицелился.
Саттри знаете?
Он ударил. Один шар покатился по столу, обогнул собранные в пирамиду шары от борта к борту и вернулся провалиться в лузу верхнего угла. Хэррогейт подождал, когда игрок ему ответит, но тот вытащил шар из лузы, и вновь установил его, и снова согнулся со своим кием, а головы больше не поднимал. Хэррогейт пошел дальше вглубь.
Вы Джейк? спросил он.
Угу.
Саттри знаете?
Тот повернулся и поглядел на Хэррогейта. Сплюнул в стальную плевательницу на полу и вытер рот тылом кисти. Угу, ответил он. Знаю.
Знаете, где он?
Что возьмешь за штанцы свои?
Хэррогейт глянул вниз. У меня других нету, ответил он.
Что ж. Тут его нет.
Я думал, вдруг вы знаете, где он.
Дома, кажись.
Ну а где он живет?
Он живет на са́мой реке. Полагаю, в одном из тех вон плавучих домов.
В плавучем доме?
Угу. Джейк склонился, мелочь у него в фартуке закачалась. Принялся сметать пыль к угловой лузе. Хэррогейт повернулся на выход.
А что с рубашкой?
Что с ней?
На что махнешь?
Геенна клятая, ответил Хэррогейт. Да вы меня обслужите за пальто.
Джейк ухмыльнулся. Приходи еще, дружочек, сказал он.
В самом низу Веселой улицы постоял, опираясь на перила моста, глядя на набережную. Вон те клятые плавучие дома, сказал он.
Пока спускался по крутой и угловатой тропе за высокими каркасными домами, ему показалось, будто слышится голос. Он откинул назад голову, поглядеть. Полувысунувшись из окна дома в вышине ступенчатой грани закопченных обшивочных досок, свисало какое-то существо. Распялившись против горячего и облупленного солнцем гонта раскинутыми руками, словно сломанная кукла. Ха, крикнул он вниз. Церберово отродье, дьяволова родня.
Хэррогейт выпятил нижние зубы.
Вниз указывал длинный палец. Чадо тьмы, бесова порода, учти.
Жопа, сказал Хэррогейт.
Оконная фигура выпрямилась, уже обращаясь к какой-то другой публике.
Узри его! Не оскорбляет ли он тя? Не смердит ли такое кривосудье до самих небес?
Ядовитый сей проповедник вскинулся, локти на взводе, козлиные глаза горят, и простер вниз костлявый палец. Умри! завопил он. Сгинь смертью страшенной, чтоб кишки твои настежь и черная кровь вскипела у тя из нижнего глаза, Господи спаси твою душу, аминь.
Геенна клятая, сказал Хэррогейт, спеша вниз по тропе, а одной рукой прикрывая голову. Дойдя до улицы, посмотрел наверх. Фигура перекатилась к другому окну, чтоб лучше видеть, как малой проходит мимо его дома, и теперь подавалась вперед, прижав лицо к окну, мертвая желтушная плоть его раскорячилась по стеклу, и один глаз закатился наверх, пялящаяся морда, искаженная ненавистью. Хэррогейт двинулся дальше. Великий боже всемогущий, сказал он.
Он прошел по Передней улице мимо ветхой лавки, где валандались черные и с сомненьем провожали глазами его перемещенье, и двинулся по собачьей тропке через серые поля к плавучим лачугам, вышел к железной дороге в своих причудливых брюках, всех в сажных полосах от бурьяна, сквозь который шел вброд, воздух жарок и бездыханен от духа шлака и креозота, и пределов послабее, мазута и рыбы, выделявшихся в чем-то вроде марева вдоль самой реки.
Он взобрался в первый плавучий дом по обляпанным грязью мосткам с накладками и постучал в дверь. В воде под ним медленные круги описывал небольшой водоворот мусора и пустых бутылок. Когда дверь открылась, он посмотрел в лицо угольного цвета женщины, у которой в одну глазницу был вправлен агатовый шарик. Чего надоть? спросила она.
Думал, может, тут старина Саттри живет, но, кажись, нет.
Она не ответила.
Вы не знаете, где он живет, случаем?
Кого ищешь-то?
Саттри.
Чего тебе от него надоть.
Он мой старый кореш.
Она оглядела его сверху донизу. Не станет он с тобой вошкаться, сказала она.
Жопа, сказал Хэррогейт. Мы с ним давненько знакомы, мы с Саттри-то.
Саттри поднялся ни свет ни заря проверить переметы. Серый очерк города собирался из тумана, выше по реке чайка, птица бледная и чужая в этих далеких от моря землях. На мосту огни машин пересекали реку, как свечки в дымке.
Мэггесон был уже на реке, когда он отчалил, стоял словно некий Харон последних дней, галаня сквозь туман. Длинным шестом подцеплял он кондомы, втаскивал на борт и сбрасывал в бадейку с мыльной водой. Саттри помедлил, наблюдая за ним, но старика пронесло мимо, он даже не взглянул – стоял со сладострастной бдительностью, в усеченных береговых теченьях настороже и безмолвно.
Саттри выгреб в бессолнечный подслой вихрящейся мглы, сквозь чаши холодного и бурлившего дыма. Замаячила и растаяла промежуточная опора моста. Ниже по реке драга. Двое у лееров, за покуркой, соткались из тумана и вновь пропали, голоса их слабы поверх напученного пыхтенья движка. Красный свет рубочного фонаря разбодяжился до водянисто-бледного и погас совсем. Саттри медленно греб, дожидаясь, чтобы туман поднялся.
Когда он выбрал лини, кое-какая рыба уже сдохла. Он обре́зал поводки и провожал взглядом, пока рыбины соскальзывали и тонули. Восходившее солнце высушило его и согрело.
Вернулся он к середине утра, и сел на ограждение, и почистил свой улов. Пришла Авова кошка, примостилась рядом, как сова, и стала за ним наблюдать. Он протянул ей рыбью башку, и она обнажила бритвенный зевок зубов, изящно взяла голову и ушла по перилам. Саттри выпотрошил двух сомиков, и завернул их в газету, и вымыл нож и руки в реке, и встал.
Поднимаясь по тропе от реки, он прошел мимо двух удивших мальчишек.
Эгей, малые, сказал он.
Они обратили на него громадные глаза.
Что-нибудь ловится?
Не.
Их поплавки спокойно лежали на пене. Маслянистыми глазами на поверхности то и дело извергались зияющие лужицы бензина. В мертвом течении трепетали и рыскали мовеин и желтизна спектра.
Вам, малые, нравится рыбачить?
Не-а, приходится.
Вот и молодцы, сказал Саттри.
У Ава он в дверях отдал ей рыбу, и она жестом поманила его в комнату. Густой духан выдохшегося пива и дыма. Она отвернула газету, старые новости повторились, как в зеркале, на бледной ребристой рыбине. Она потыкала черным пальцем в мясо.
Где старик? спросил Саттри.
Там. Проходи.
В дальнем углу сидела громадная фигура, плохо различимая в сумраке.
Заходь, Молодежь.
Эгей.
Усаживайся. Принеси человеку пива, старуха.
Я ничего не хочу.
Принеси «Красную крышечку»[7].
Она прошаркала мимо в своих расползшихся бабушах, за шторку в глубину дома. Кратко упал убогий солнечный свет. Повсюду из-за трещин или дыр от сучков по каюте лежали мелкие иероглифы света, на столе, и на палубе, и по картонным вывескам пива.
Вернувшись, она перегнулась через Саттри и цокнула влажной бутылкой по каменному столику. Он кивнул, и поднял бутылку, и выпил. Черный мужчина, сгустившийся теперь из полутьмы, казалось, занимал половину комнаты. Ты откуда вообще на белом свете, Молодежь, сказал он.
Прям отсюда. Из Ноксвилла.
Ноксвилл, сказал он. Старый городишко Ноксвилл.
Она гремела чем-то в задней комнате. Немного погодя опять вышла из-за шторки и села в свое кресло, закинув ноги повыше. И тотчас же уснула, слепой глаз ее полуоткрыт, как у дремлющей кошки, рот раззявлен. Пальцы высовывались из бабушей, словно гроздьечки темных мышат. На ее широком лице два пересекающихся круга, кольцо фей или след карги, рубцы плоти полумесяцем, будто жреческое клеймо на каком-то матриархе каменного века. Кольцевидная трепонема. Читай здесь, почему он падает на улицах. Другая Йена, другое время[8].
Саттри сидел в жаркой комнатке со столиками из надгробий и тянул себе пиво. С бутылки все капала и капала вода. В углу был выметен покерный столик и заправлена лампа. Повсюду ходили мухи.
Возьми себе еще пива, Молодежь.
Саттри наклонил бутылку и опустошил ее. Мне идти надо, сказал он.
Черный вытер глаза одной огромной рукой. Истории дней и ночей там выписаны, шрамы, зубы, ухо, по которому пришлось дубинкой в какой-то старой потасовке, липло жабьим наростом к боку его выбритой головы. Приходи еще, сказал он.
Ранним днем в городе, уже продав рыбу, он ел тушеную говядину в «Бабуле и Хейзел». Ходил по улицам, одинокая фигура. На проспекте Джексона увидел Мэггесона в засаленном белом костюме и соломенном канотье. Резиновый барон, мелкие глазки искажены за тарельчатыми линзами очков.
Кто-то позвал его, он обернулся. Из переулка надвигался мелкий и развязный очерк Бочонка Хенри, возвещаемый голубями, хлопавшими крыльями вверх, в печальный воздух с надлежащей тревогой, неуязвимыми для Бочонковой беззаботности нужного человека. Он махнул по смятому льну под поясом брюк ломтем сплющенной ладони и одарил Саттри кривой ухмылкой. Ты когда откинулся?
Во вторник. Со мной на выпуле Брат и Меньшой.
Бочонок усмехнулся. Они двинулись вверх по улице. Старина Меньшой, легавые его однажды ночью привели и сдали миссис Лонг, он был где-то на три четверти пьяный и в какую-то заваруху попал, забыл уже какую, а миссис Лонг легавым такая говорит: Не знаю, что с ним не так. Мой старшенький, Джимми, никогда мне никаких хлопот не чинит. А на следующую ночь они уже с Джимом приходят.
Саттри улыбнулся. Я слыхал, старуха в тебя как-то вечером стреляла тут давеча.
Чокнутая черномазая старуха. Дырки четыре в стене прострелила. Сбила картинку. Я за тахту нырнул, так она и в ней дыру проделала, а Джон Клэнси сказал, там крыса была размером с домашнюю кошку, выскочила оттуда, дристнула да сдриснула. Он-то на полу лежал и говорит, она пробежала прямо по нему.
А чего ты там вообще делал?
Ай, да чтоб раскочегарить компашку старых чокнутых черномазых, там ничего делать и не надо.
Знаешь, как она тебя называла?
Как она меня называла?
Звала тебя белым вострокочанным муднем.
Бочонок ухмыльнулся. Я однажды в газету попал, там же всегда зовут белобрысыми всех, у кого волосы светлые, про меня там пропечатали, а я съязвил как-то этому судье по делам малолетних, и они напечатали: сказал белокрысый юноша.
Саттри ухмыльнулся. Ты куда это?
Да тут с таскушами одними. Пошли со мной.
Я пас.
Ну а мне надо. Смотри в каталажку не загреми, слышь?
Слышу, ответил Саттри.
Когда он проходил по веранде лавки Хауарда Клевенджера на Передней улице, в корзине с листовой капустой шарила какая-то старуха, как будто что-то в ней потеряла. У дверной сетки стоял Лягух-Мореход Фрейзер. Он потрепал Саттри по ребрам. Чем трясем, малы́ша.
Эгей, сказал Саттри.
Вместе они втолкнулись в дверь. На холодильнике с напитками сидел на корточках черный андрогин без возраста, в шутовском наряде. Пурпурная рубашка, рукава с напуском, полосатые фуксиевые брюки и тенниски-самокрасы в тон. На осиной талии – мотоциклетный ремень из золоченой кожи. Шляпка – дело рук накокаиненной модистки. Здравствуй, голуба, сказал он.
Привет, Джон.
Перепляс-по-Росе, сказал Мореход.
Эй, детка.
Эй, Лягух, позвал с задов лавки черный.
Тебе чего надо?
Подь сюда, детка. Мне надо с тобой поговорить.
Нет у меня времени с тобой вошкаться.
Саттри потыкался в буханки хлеба.
Мореход стащил из холодильника пакет молока, открыл его и стал пить.
Эй, Хайло.
Чё, детка.
Слыхал, как старуха Бэ-Эла его поймала?
Нет, дядя, что случилось?
Она туда в воскресенье приходит, застала его в постели с этой девахой, как давай лупасить его по башке туфлей. А эта деваха прям на кровати приподнялась голышом да как заверещит на нее, говорит: Выдай ему хорошенько, милая, – говорит: Я замужем за одним сукиным сыном была точно вот таким же.
Из раскрашенного пугала, взгромоздившегося под локтем у Морехода, вырвалось высокое ржание. Глаза, все в туши, скосились, черные и вялые ручки задвигались, словно бы укутывая локти складками. Мореход, во несет тебя, сказала она.
Старина Бэ-Эл чокнутый, сказал Хайло.
Саттри улыбнулся среди ржавеющих канистр продовольствия у задней стены. Он прошел за хрякоподобной тушей Хайла в кресле. Эй, детка, сказал Хайло. Как делишки?
Эгей, сказал Саттри, перемещаясь к мясному ящику.
Последовало обсуждение брачных игр опоссумов. В лавку вошел черный парень по имени Джаббо.
Эй, детка, окликнул Хайло.
Пасть нараспашку, сказал Джаббо. Как ворота в городок, что ни близок ни далек[9]. Он зыркнул на Перепляса-по-Росе. Как насчет жопец свой педовый сместить с ящика шаны.
У-у-у какой, произнес извращенец, соскальзывая на пол неоновым ужиком.
Хайло вот говорит, у опоссума крантик не раздвоенный, сообщил всей лавке Мореход.
Да ни за что б я такого не сказал, отозвался Хайло. Я сказал, он ей в нос не ввинчивает.
Зачем же ему тогда крантик раздвоенный?
Потому что он двуутробик, мудень.
Мореход хохотнул где-то в глубине глотки. Зубы-надгробья сверкают, десны розовый коралл. Бля, дядя, сказал он. Ты совсем с долбоебами столуешься.
Спроси у Саттри.
А я почем знаю, сказал Саттри.
Не хочет он, чтоб вся река знала, что ты за долбоеб, сказал Мореход. Он наклонил пакет молока и вправил долгий глоток себе в темное горло.
Кто тот чокнутый мудень в том доме, что орет на всех? спросил Джаббо.
Где именно, голуба? Королева Передней улицы желала подольститься. Джаббо ею пренебрег. Вон там, показал он. Чокнутый мудень орет такую чокнутую срань, что я и в жизни не слыхал.
Да это просто старый преподобный там спятил, сказал Хайло. Все время голосит: Омыты ль вы кровию.
Срань разводить он могёт.
Я ему точно башку набекрень сверну, ежли от меня не отцепится.
Он на всех орет.
Я не все.
Он калека.
Калекой точно станет.
Ему помои выносят и все такое.
Он себя обрезал, сказал Перепляс-по-Росе.
Чего сделал?
Постриг себя. Бритвой. Взял и срезал, голуба, мне так говорили.
От такого калекой не станешь.
Но больно может быть, сказал Мореход.
Он калекой был еще до того, как покалечился.
Я ему ебаный этот парик обрежу, если он не прекратит верещать на меня, сказал Джаббо.
Саттри увернулся от ярда петли дохлых мух, свисавшей с потолка, и подошел со своими покупками к прилавку.
Что еще? спросил Хауард.
Это всё.
Он суммировал карандашом на клочке бумаги.
Сорок два цента.
Саттри выскреб из джинсов мелочь.
Куда намылился, Сат?
Домой.
Куда ж еще. Рассказывай. Шныряешь где-нибудь тут украдкой да фитилек свой куда-нибудь макаешь.
Саттри ухмыльнулся.
Старина Саттри, сказал Мореход. Он никого тут не подставит.
А чего б вам меня с чем-нибудь не свести?
Бля. Да у тебя тут все в ажуре.
Не интересуют его эти черномазые девахи. Верно ведь, Саттри?
Саттри посмотрел на Джаббо, но не ответил.
Хауард скинул остаток покупок в мешок и двинул его Саттри. Тот взял его под мышку и кивнул на темных лоботрясов. Увидимся, сказал он.
Не напрягайся, сказал Мореход.
Сетчатая дверь хлопнула, закрывшись.
У-у-у, хорошенький какой, произнес Перепляс-по-Росе.
Поужинав, он задул лампу, и сидел в темноте, и смотрел на огоньки на дальнем берегу, те стояли, долгие и подобные волшебным палочкам, в трепетавшей реке. Ниже по течению от Ава Джоунза по-над черной водой призрачными голосами разносился хохот, предавались в ночи воспоминаниям старые мертвые гуляки. Немного погодя поднялся и вышел, и дошел по речной тропе до двери.
Он сидел в углу и тянул пиво. Мореход играл за заведение в легкий покер, а Ав спал где-то в задней комнате. Саттри слышал, как он сопит в темноте, когда проходил мимо спальни по пути в каморку за драной и испачканной душевой шторкой из пластика, стоял там, полузатаив дыхание, доски в смердящем полумраке заляпаны зеленоватым свечением, зловещей плесенью, что слабо лучилась. Отрезок оцинкованного водостока сливал мочу в крысиную нору в углу, а оттуда – в текшую реку. К голой стойке льнула какая-то мокрая и бледная ящерка, и Саттри нассал на нее, и она, извиваясь, протиснулась наружу в стенную щель. Он застегнул брюки и сплюнул в канавку. Заново оценив проворство микробов в их череде, что взбираются по падающей воде, как лосось, он вытер рот и выбрал чистое место на стенке, харкнул снова.
Сидел он, упершись затылком в дощатую стену, и ум его плавал. Устье лампы в рожке из железных завитков пересекали мотыльки у него над головой, очерк пламени неизменен в отражателе из жести для выпечки. На потолке черные сгустки. Где воюют насекомые тени. Отражение лампового стекла – как дрожкое яйцо, делящаяся зигота. Гигантские споры спиной к спине и разъединяющиеся. Зияя, устремляясь к раздельным судьбам в их слепой молекулярной схизме. Если клетка может быть левшой, не может ли у нее оказаться своя воля? И какая-то левая притом?
В другой части комнаты читал стихи Фред Кэш. Саттри услышал окончание «Означивающей обезьяны»[10], а затем – балладу о Дрочиле Джеке и змее из бильярдной, кто доебался к северу аж до Дулута. Он встал и взял себе еще пива. Ляля в своих бабушах собирала бутылки и немо шаркала в дыму и сумраке. Одной рукой Саттри повозил по смутным именам под столовым камнем. Спасены от непогоды. Целые семьи изгнаны из их могил ниже по реке запруживаньем вод. Хиджры куда повыше, телеги завалены битой кухонной утварью, матрасами, мелкой детворой. Телегой правит отец, за ней бежит собака. К откидному задку пристегнуты гниющие ящики, испачканные землей, в которых содержатся кости старших. Имена их и даты – мелом по источенному червями дереву. Пока они трясутся по дороге, из швов между досками сеется сухой прах…
По всему столу шептали карты, звякали бутылки. Под полом – приглушенный бум сдвинувшейся бочки. Ляля покачивалась и храпела у себя в кресле с кошкой на коленях, а за оконцем среди потускневших звезд в реке темно бежал плавучий дом, притененный городскими огнями.
Все сны ему бередила его подспудная одержимость неповторимостью. Он видел брата своего в пеленках, тянет руки, пахнет мирром и лилиями. Но там, где ворочался он на своей шконке в журчащем полудне, звал его голос Джина Хэррогейта. Рука Хэррогейта с откидного борта грузовика, лицо расчерчено вафлей за проволочной сеткой, зовет.
Саттри осоловело сел. Волосы его слиплись на черепе, а по лицу катились бусинки пота.
Эй, Сат.
Минутку.
Он натянул брюки, и мотнулся к двери, и распахнул ее настежь. Там в перепачканной одежде стоял Хэррогейт, худая физиономия аж светится, хрупкий призрак, дрожащий и, вероятно, не настоящий в жаре дня.
Как поживаешь, Сат?
Он оперся о косяк, одной рукой прикрывая глаза. Боже, сказал он.
Ты спал?
Саттри отошел на шаг в тень. Руку от лица он не отнял. Ты когда откинулся?
Хэррогейт вошел с обычным своим деревенским почтением, озираясь. Да вышел уже, сказал он.
Как ты меня нашел?
Порасспрашивал. Сперва тудой вон сходил. Там черномазые живут. Она мне сказала, где ты. Он оглядел каютку. Там они тож в постели были, сказал он. Ох ты ж.
Погоди минутку, сказал Саттри.
Чего?
В свете из окошка он повернул его вокруг. Что это на тебе такое? спросил он.
Хэррогейт пошаркал ногами и всплеснул руками. Ай, ответил он. Да просто старье всякое.
Это тебя в работном доме в такое вырядили?
Ага. Они мою одёжу потеряли, которую мне выдали в больнице. Я ж не смешно так смотрюсь, а?