Вслед заходящему солнцу
Глава первая
Стоя у чердачного оконца, Иван Воргин следил за ликованием москвичей с презрением и завистью: бескорыстный восторг наивных людей у него вызывал глумливую насмешку, но в глубине души он жалел, что сам на такое давно не способен. Иван даже плюнул и раздражённо взъерошил колючий ёжик бородки, когда два десятка горожан в порыве бросились к проему Водяных ворот1 и пали на колени прямо среди мостовой. Стражники поспешили растащить завал и когда с дороги прогнали самых упорных, из широкой каменной арки, наконец, показались два всадника.
Чуть впереди – буквально на шаг – на статном гнедом жеребце ехал совсем молодой человек в алом плаще и простой писцовой шапке совсем без украшений. Румянец на пухлых щеках, отсутствие усов и чисто бритый подбородок говорили о юных его годах, но та сдержанность, с которой он принимал восторженные крики горожан, выдавала того, кто успел уже привыкнуть к почёту и славе. А ведь всего-то три года назад его никто не знал, и случись столичным глашатаям надорвать связки, заставляя москвичей вознести здравицу в честь Мишки Скопи́на, даже самый нищий простолюдин не повёл бы ухом.
Его звезда разгорелась в то непростое время, когда Русь окутала непроглядная тьма. После смерти вора Отрепьева узкий круг избранных бояр объявил, что царём теперь будет Василий Шуйский. Но несогласных с этим оказалось слишком много, и как грибы после дождя стали появляться новые самозванцы. Им с радостью присягали города и крепости открывали ворота, а войска Шуйского под началом его брата Дмитрия терпели одно поражение за другим. Вскоре на юге безраздельно хозяйничал царик2, в западных землях свободно гуляли поляки с литвой, Псков и Новгород всерьёз хотели отложиться, а Москву осадил крестьянский вождь Болотников3.
Вот тут-то и расправил крылья Скопа́4 – царский племянник, которому едва исполнилось двадцать. Взлёт начался с того, что он прогнал от столицы лапотное войско. Потом ещё разбил его на Восьме и Вороньей, загнал в Тулу и добил там с концами. А когда в семнадцати верстах от Кремля лагерем встал тушинский вор и власть Шуйского уже держалась даже не на волоске, Скопин взял с собой всего полторы сотни конных, покинув Москву, просочился через мятежные земли, урезонил Новгород со Псковом, и явив дальновидность, достойную седого старца, призвал в союзники шведскую корону. Теперь уже во главе небольшого войска из русских дворян и наёмных драгун, он сначала трижды – у Торопца, Торжка и Каменок – разбил поляков Керножицкого. Потом под Тверью разгромил гусар Зборовского, а в страшной Калязинской битве, что длилась целых три дня, одолел до того непобедимого гетмана Льва Сапегу.
Слава убежала далеко вперёд него и вскоре со всех концов разорённой земли к Скопе потянулись малые отряды. Так что зимой десятого года он вернулся к Москве уже во главе двадцати тысяч. Тушинский вор и не подумал вступать в битву – просто бежал, прихватив казну. Освобождённая Москва, наконец-то, вздохнула спокойно, а по всей Руси люди заговорили, что скоро проклятой смуте придёт конец. Правда, Смоленск ещё оставался в польской осаде, но в том, что это ненадолго, теперь не сомневался даже самый последний нытик и мракодумец, ещё вчера хоронивший русскую землю.
Чуть позади Скопы держался генерал наёмных шведов Якоб Делагарди. Он горделиво восседал на статном скакуне, одна уздечка на котором стоила дороже всех доспехов Скопина, а благодаря широкополой шляпе и ленте синего шёлка, повязанной прямо на кирасу, среди серых армяков и тулупов выглядел распустившим хвост павлином. И хотя швед понимал, что восторг ревущей толпы вызывал не он, а его русский спутник, это не мешало ему греться в лучах славы: иноземец улыбался, махал москвичам рукой и на ходу отвешивал поклоны.
От воротной башни оба всадника вдоль кремлёвской стены направились по Васильевскому спуску. За ними потянулись сначала ряды знамён и хвостатых штандартов, потом плотные шеренги всадников: под тусклым апрельским солнцем начищенной сталью сверкали шеломы русских дворян и морионы5 шведских драгун, густым лесом колыхались вздёрнутые пики и чёрные от смазки стволы мушкетов. Продвигались они медленно, иногда подолгу топчась на месте. Под копыта коней то и дело летели охапки первых полевых цветов, мужики бросали на мостовую шапки, бабы стелили платки, от ближайших лавок волокли холсты дорогих материй, чтобы прокрыть ими бревенчатый настил. На Красной площади от края до края бурлило людское море, даже в широких проходах Никольской, Ильинки, Варварки, где в обычный день спокойно разъезжалось пять возов разом, теперь яблоко не смогло бы упасть, и, глядя на это столпотворение сверху, Иван недобро улыбнулся, подумав, что дергачи6 сегодня озолотятся, а завтра в избе разбойного приказа от обиженных не будет отбоя.
При этой мысли Воргин вспомнил, что и сам оказался в светёлке над харчевней дальних торговых рядов не просто так – его привела сюда служба. Проводив взглядом Скопина и Делагарди, уже въезжавших на мост перед Фроловской башней Кремля, Иван отошёл от окошка и сел на широкую лавку, одним торцом прижатую к стене, другим примыкавшую к печной трубе, выраставшей из дощатого пола и через скошенный потолок уходившей наружу. Иван не спеша стянул сапоги, размотал портянки и обернул их вокруг голенищ. Потом снял шапку, выпустив на волю копну непослушных кудрей цвета спелой пшеницы, лёг, под голову подложив смятый треух, и поднял ноги, прижав босые ступни к шершавой кирпичной кладке – ждать предстояло долго.
На улице загудел благовест к вечерне, и вместе с колокольным звоном в комнатушку хлынул розоватый свет заката. Иван посмотрел в окно. Оно выходило на Запад, и за грязной плёнкой пузыря расплывчатый пунцовый шар быстро скользил над морем городских крыш, словно спешил до темноты сбежать за стены Скородома7, где после долгого трудного дня уже давно спала другая Русь. Большинство москвичей и не подозревало, что снаружи трёх крепостных колец – Кремль, Белый город и земляной вал – есть ещё иной мир, совсем не похожий на этот. Но Иван-то доподлинно знал, что он существует, ибо не так давно сам был его частичкой.
В те далёкие дни, изнутри заперев разбойную избу одного из Подмосковных станов, губной староста8 Воргин проходил из приёмных хором в маленький жилой покой, где на трёх саженях умещалось всё его добро. Там ложился на полати у печи и, закрыв глаза, ждал, когда закончив все дела с хозяйством, придёт она. Наталья. Её шагов он никогда не слышал, но безошибочно угадывал, что она рядом по лёгкому шороху юбки и аромату свежего хлеба, что всегда исходил от неё на закате. Наталья прижималась тёплым телом, рассыпав по его груди густые кудри. Иван одной рукой обнимал её за округлые мягкие плечи, другой проводил по голой спине, тут же забывая про усталость и тревоги, что не давали покоя днём. С тех пор прошло всего четыре года, но сейчас, когда Иван лежал на лавке в холодной светёлке с пучками сухой травы на балках и горой пыльных коробов вдоль стен, ему казалось, что всё это было очень давно.
Тихий стук вывел его из приятной полудрёмы. Иван резко сел, тряхнул головой, избавляясь от остатков грёз, в два движения намотал портянки, надел сапоги. Быстро подошёл к низкой дверце в торцовой стене и выглянул наружу. Сразу от порога круто вниз уходила столь узкая лестница, что тощий, как жердь мужичок повернулся на ступеньках полу-боком, чтобы не застрять худющими плечами меж двух бревенчатых стен. Снизу потянуло горячим сквозняком, и вместе с запахом варёных кур и квашеной капусты до Ивана донёсся приглушённый гул, в который сливались скрежет раздвигаемых столов, скрип лавок, стук деревянной посуды, суетливые крики стряпух и степенный разговор гостей.
– Ну? – Спросил Иван вместо приветствия.
– Пришли. – Торопливо ответил хозяин харчевни Никита Бондарь, невольно ёжась под пронзительным взглядом чуть сощуренных глаз цвета оружейной стали. – Говорил же, придут. Кажну пятницу после вечерни – строго. И как всегда, в отдельный кут сели. Токмо обычно два штофа9 брали, а нынче ажно три попросили. Хе. На радостях, видать.
– Три? – Переспросил удивлённый Воргин. – Это сколько ж их?
– Пятеро. – Ответил харчевник и смущённо улыбнулся. – Ты, Иван Савич, это… Ну… Может, как бы. Пущай заплатят сперва, а потом уж, ну… Того. А?
Иван закатил глаза. Жадность Никиты давно стала притчей во языцех. Он и прозвище своё – Бондарь – получил не потому, что вышел из семьи мастеровых, а за то, что никогда не покупал для харчевни новых бочек. Вместо этого по дешёвке брал уже непригодное старьё и собственноручно подновлял его: если подгнивала нижняя часть, что с винной тарой случалось чаще всего, Никита отпиливал дно, заново нарезал уторы и укорачивал обруч, отчего ёмкость порой уменьшалась на треть; а течи латал смесью воска и сала. Так что в его заведении были самые мелкие в городе кадки, бока которых украшали белые разводы – воск пропитывал древесину и выступал на поверхность затейливым узором.
Именно жадность Никиты и свела его когда-то с Воргиным. Частным харчевням запрещалось продавать любой хмельной напиток. Торговать выпивкой мог только государев кабак, расположенный в соседнем переулке. Тамошний целовальник, покупая водку на царских винокурнях по тридцать копеек за ведро, доливал в него штоф воды. Крепость от такого страдала не сильно, так что неприхотливый пропойца подвоха не замечал. Зато из десяти начальных вёдер выходило ещё одно, и держатель кабака за двадцать копеек сбывал его Бондарю. А уж тот, конечно, слегка разбавив для начала, тайно продавал водку по штофам, выручая с того же ведра уже семьдесят копеек. Это устраивало всех, но чтобы так оставалось и дальше, иногда Бондарю приходилось иметь дело с Иваном, который, как подьячий10 разбойного приказа, должен был регулярно ловить тартыг – так называли тех, кто незаконно покупал в харчевнях пойло.
– Ладно. Не боись, не разорю. – Усмехнулся Иван. – Веди.
Они спустились по лестнице. Через поварню, окутанную плотным и пахучим паром, в котором мелькали тени полуголых баб, попали в длинный узкий коридор. Оттуда, миновав пару комнат, заваленных грязной посудой, прошли в просторную палату, где при тусклом свете трёх потолочных фонарей за одним длинным столом, прибитым к полу, трапезничало три десятка человек. Воровато оглядевшись, Никита взглядом указал на одну из пяти дверей в торцовой стене. Там располагались отдельные покои как раз для тех, кто кроме угощений жаждал получить ещё и немного удовольствий. Иван кивнул, отпуская Бондаря, а сам осторожно прижался ухом к стыку косяка и двери. Голоса звучали глухо и невнятно, но для Ивана подслушивать было частью ремесла, привычной работой, так что, упуская иногда одно-два слова, он всё же легко понимал общий смысл беседы.
Один из гуляк – судя по всему в компании главный, ибо говорил больше других и всегда назидательным тоном – возмущался, что теперь для похода к осаждённому Смоленску придётся заплатить наёмным иноземцам хотя бы часть из ста тысяч ефи́мков11, обещанных царём за помощь. Опять казне занадобятся деньги. Много денег, так что их – купцов и прочий торговый люд – наверняка, в очередной раз заставят развязать мошну.
– Так ведь в прошлом году на иноземцев собирали. – Удивился другой голос, взволнованный и ломкий. – Помню, отец говаривал, мол, даже особливу пошлину ввели.
– Угу. – Угрюмо подтвердил третий. – С нас тоже взяли. Тогда говорили, мол, иноземцы без платы в бой не идут. Вот и собирали. Нешто не хватило?
– Хватило, вестимо. – Насмешливо хмыкнул главный. – Да токмо к шведам они не дошли.
– Как так? А куда ж делись?
– Взделись. Царь наш, прости господи меня грешника, в таков день сквернословить… Всё, что собрали, хану посулил.
– Крымчаку-то?
– Крымчаку. Дабы он тушинцам в зад ударил.
– А что? Толково. – Пробасил ещё кто-то, кто до этого молчал.
– Ага, толково. Вдарить-то крымчак вдарил, да токмо как разок в ответ получил, так развернулся и ветром восвояси. А по пути ещё окраину разграбил. Говорят, десять тыщ русских людей в полон увёл. Во как. Так что толку вышло шиш да маленько, а денежки – тю-тю.
– Вот тебе раз.
– То и оно. А шведам тогда, дабы не ушли, Скопа сам заплатил. Монахи из Троицкой Лавры, как сняли с них осаду, на радости всю казну выгребли. Тем и спасли. – Раздался стук деревянных кружек и голоса на время смолки. – Но коль скоро то, что с нас собрали, царь профукал, нынче ещё надобно. А где взять? Бояр тронуть Васька остережётся. Без того шатость. Стало быть, сызнова нас теребить станут. Вот так-то
Среди шума общей палаты Иван не услышал, но спиной ощутил, что к нему приближаются двое. Он обернулся. Перед ним, всем видом выражая готовность к делу, стояли Минька Самоплёт, прозванный так за хорошо подвешенный язык, которым мог разговорить даже немого; и Федька Молот, который, будучи на вершок выше горшка ростом, одним ударом кулака валил с ног быка. Оба вот уже пару лет ходили в не вёрстанных приставах, что за службу не получали казённых выплат, а кормились сами за счёт откупов и сборов, потому с радостью встревали в любое дело, обещавшее хоть какой-нибудь доход.
– Там их пятеро. – Деловито сообщил Иван, надевая потёртые перчатки. – Так что сразу в нахрап идём. Минька, ты прям с порога стращать начинай. А мы с Федькой оправиться не дадим, ежели вздумают. Ясно?
– Как божий день. – Кивнул Минька с той нахальной улыбкой, что так нравится юным девам.
Проворные тонкие руки юркнули под по́лу кафтана, где Минька прятал самодельный шестопёр – короткую палку со стальным шаром на конце. Карие по-татарски чуть раскосые глаза озорно светились и смотрелись странно в сочетании с русой щетиной на высоких, по-славянски чётко обозначенных скулах.
Иван тоже сунул руку под армяк, расстегнул там ремешок кобуры на правом боку, выхватил короткий пистолет, заткнул его за пояс на животе и, хотя в стволе не было заряда, даже взвёл курок на кремневом замке. К счастью в подобных делах до стрельбы не доходило, а вот как средство припугнуть строптивых, пистолет был не заменим.
Федька молча отступил на шаг, чтобы в следующий миг ударом ноги выбить дверь, но Иван остановил его:
– Погодь. Пущай сперва расчёт дадут.
Молот презрительно фыркнул, отчего лопата бороды на круглом лобастом лице мелко задрожала.
– Не токмо ты жрать хошь, Феденька. – Тонкое лицо Миньки скривилось в насмешливой гримасе.
Федька опять промолчал, лишь недовольно мотнул головой. Его огромные ладони легли на кожаный пояс, короткие толстые пальцы забарабанили по пряжке. Большая тяжёлая челюсть мерно двигалась вверх-вниз, будто Молот что-то жевал, хотя Иван прекрасно знал, что сейчас Федька думал только о деле.
Казалось, в молчании прошла вечность, прежде чем дверь подалась, и спиной вперёд, слегка кланяясь при каждом шаге, их кута вышел молодой прислужник. Одну руку он благодарственно прижимал к груди, в другой держал поднос, где рассы́палось полдюжины серебряных монет.
Иван знаком приказал Молоту не спешить, и лишь когда прислужник скрылся в полумраке задних комнат, разрешающе кивнул. Федька расправил могучую грудь, свёл лопатки, отчего жирно хрустнуло в хребте, потом с ловкостью и быстротой, небывалых при его фигуре, рванул вперёд и плечом обрушился на дверь. Та с треском распахнулась и внутри ударилась о стену, отчего с потолка посыпалась мелкая белая крошка.
В разом наступившей тишине Иван медленно переступил порог и огляделся. Почти всё пространство тесной комнатушки занимал большой стол, на котором среди блюд, чашек и горшков намётанный взгляд сразу нашёл две квадратные бутыли из зелёного стекла. На лавках вдоль стен сидело пятеро юнцов – тому, кто на вид казался старше всех, судя по нежному пуху на верхней губе, ещё не стукнуло и восемнадцать. Все они испуганно сжались, замерли в нелепых позах – один так и держал на весу ложку, с которой капал бульон – и смотрели на ворвавшихся людей округлёнными от ужаса глазами.
– А что замолчали, сударики мои? – Раздалось за спиной Ивана и он, даже не обернувшись, знал, что там сейчас происходит. Стоя в дверном проёме, Минька Самоплёт обращался к посетителям харчевни. – Никто не умер, да и судный день не скоро. Просто разбойный приказ блюдет в городе порядок. Честным людям беспокоиться не стоит. Так что угощайтесь, ешьте, пейте на здоровье, да платить не забывайте.
Жалобно проскрипели искалеченные петли, и Минька, закрыв дверь, подошёл к столу.
– О-о-о! А что это у нас? – Он аккуратно постучал железным шаром шестопёра по горлышку бутылки и, склонившись над ним, потянул носом воздух. – М-м-м. Хлебное вино12 что ли? Да тут, никак, питейники сидят, Иван Савич.
– Ай-яй-яй. – Иван сокрушенно покачал головой.
Он держал руку на пистолете, поглаживая пальцем спусковой крючок, и внимательно следил за юнцами. Двое из них по-прежнему боялись шевельнуться и ещё больше бледнели с каждым словом Самоплёта, хотя и так были белы, как новая простынь. Двое других потихоньку приходили в себя: руки их перестали дрожать и взгляд уже не метался по комнате, как у затравленного зверя. А вот пятый – тот самый единственный обладатель усов – порозовел, задышал ровнее и даже приосанился, уже готовый возмутиться действием незваных гостей.
Условным знаком, не приметным для остальных, Иван указал Молоту на возможного смутьяна. Федька, не подавая вида, медленно прошёл вокруг стола и встал рядом с парнем. Минька меж тем делал своё дело.
– Мда-а-а-а. Не хорошо, сударики мои. Ведь именной указ самого государя. А ведомо, что положено тем, кто его нарушает? Самый малый приговор – пара месяцев холодной. Вот кто-нибудь из вас в тюрьме бывал? – Минька печально вздохнул и любому, кто наблюдал за ним со стороны, могло бы показаться, что он искренне сочувствует несчастным. – Страшное место, доложу я вам, страшное. И десять дён не всяк переживёт. Холод, сырость, крысы. Спать на каменном полу, прямо в моче своей. А рядом аще душегуб какой, так он за корку хлеба в глотку вцепится. Уж сколь таких случа́ев…
– Ну, хватит звенеть. – Вдруг оборвал Миньку усатый паренёк. Он постарался говорить строго, даже с угрозой, но тонкий юный голосок не слушался и дрожал. – Коль сказок захочу послушать…
Никто из пойманных даже глазом не успел моргнуть. Федька вцепился левой рукой в плечо паренька, рванул его вверх, подняв на ослабшие ноги, и тут же правый кулак с тихим хлюпом врезался в живот. Несчастный рухнул на скамью и захрипел, пытаясь вдохнуть. Четверо других испуганно вздрогнули и замерли в самых нелепых позах. Иван нарочито медленно потянул пистолет, и юнцы вжались в стены.
– Ну вот. – Сокрушённо вздохнул Минька. – Ещё отпор разбойному приказу. Пара месяцев в придачу. Так, глядишь, и на полгода загоститесь. А ведь на что вам сия поруха, а? Вы же, как погляжу, из приличных людей. При деле каком, небось, состоите, раз в харчевню хаживать могёте. И вдруг такой позор – в холодной сидеть.
– Ох, взыщется с вас. – Через силу, едва слышно просипел усач. – Я Перевёрстов. Александр Гаври…
Тяжёлая Федькина лапа так сдавила шею юнца, что затрещали позвонки. И тут, глядя на покрасневшего, как рак Перевёрствова, у которого из носа хлынула кровь, один из его друзей вдруг громко всхлипнул, потом тихо заскулил, а в следующий миг разрыдался во весь голос.
– Ну-ну, чего ж так то. – Минька погладил его по плечу, но потом вдруг ухватил за кудри, рванул голову вверх и, глядя в мокрые глаза, ласково продолжил тоном любящей матери, что пытается убаюкать больного ребёнка. – Мы тоже ведь не звери всё же. Отчего же добрым людям встречь не пойти. Так что… Коль не охота в тюрьму, что ж… По рублю с рыла и… Да, Иван Савич?
Едва сдержав улыбку, Минька с озорной искрой в глазах взглянул на Ивана. Но тот вдруг нахмурился и грозно процедил сквозь зубы:
– Михаил Хабаров, я мздоимцев на дух терпеть не выношу. А за столь паскудные речи могу язык укоротить.
Минька растерялся. Свою роль он разыграл блестяще, впрочем, как и всегда, так что теперь ждал от Ивана похвалы, на худой конец, одобрительной улыбки, но услышанное не входило ни в какие берега. В поисках поддержки Самоплёт бросил короткий взгляд на Федьку, но тот стоял с каменным лицом, будто ничего не слышал.
– Всех на тюремный двор. – Распорядился Иван тем же строгим тоном. Краем глаза он заметил, что Минька собирался возразить, а потому грозно сдвинул брови и прикрикнул. – Ну! Кому сказано?!
– Ну… раз так. – Неуверенно протянул Минька, доставая из-за пояса путы – специальные верёвки с уже готовой петлёй, так что оставалось только надеть её на сомкнутые руки и затянуть узел.
– Молот. Выводи буяна первым. Другие сами дойдут. – Иван взял за шиворот двух сидевших рядом парней и вздёрнул их с лавки. – Чего сидим? Позолоченный возок ждём? Живей ворочайся.
Минька, быстро связав четверых одной верёвкой, так что теперь они могли идти только гуськом друг за другом, вытолкал всех в общую палату. Но когда Молот выволок из комнаты пятую жертву, Самоплёт вдруг вернулся и, недоумённо глядя на Ивана, опасливо спросил:
– Это… Иван Савич. А ты чего вдруг так-то?
– Чего так-то? – Передразнил Иван. – Ты слыхал, кем он назвался?
– Так это… – Неуверенно заговорил Минька. – Полувёрстов вроде.
Иван покачал головой.
– Сам ты Полувёрстов. Перевёрстов. Пере. Вёрстов. Александр Гаврилович. Теперь понял?
– И чего?
– Чего? Да это ж Гаврилы Перевёрстова сын.
Мгновенье Минька молчал, хмурясь и шевеля бровями, а потом присвистнул.
– Да ну? Неужто того самого?
– То-то и оно. – Иван поднял указательный палец. – А ты… по рублю с рыла. Тоже мне, делец. Да с этакой птицы такову мзду взять можно. Каждому на год безбедной жизни хватит.
Минька плотоядно улыбнулся, обнажив ряд тёмных зубов, где не хватало нижнего резца.
– Ох, Иван Савич. Ну, голова. Ведь я бы, ежели у них по рублю не нашлось, до полтины скосил бы. Ну, чтоб пустым не уходить. А ты, гля-ка. Голова-а-а-а. Как ты смекнуть-то успел?
– Ладно, покуда рано праздновать. – Мягко осадил Иван. – Не говори гоп, пока не перепрыгнул. Стало быть, сейчас ведите их в тюремный двор. Пущай ночку помаются, чтоб сговорчивей были. Токмо гляди, чтоб к душегубам не попали. Не то, случись с ними что, так нам и полушки не взять. Пущай их в барышкину избу сунут, али в опальну. Там народ помягче. Агибалову скажешь, мол, Воргин удружить просил. Он устроит. А утром. – Иван подмигнул на глазах расцветавшему Миньке. – Утром уж всерьез займёмся. Ну, всё, поспешай, а то Молот там один с ними.
Минька кивнул и радостный бросился прочь. Он подбежал к двери и торопливо распахнул её. В харчевню хлынул вечерний свет, и полумрак общей палаты стал багряным. Солнце почти скрылось, вдали над крепостной стеной виднелся лишь тонкий оранжевый серп, дуга которого – Иван точно этого не знал, но почему-то думалось именно так – зависла как раз над Крутилово, далёким подмосковным станом, откуда четыре года назад он прибыл на службу в Москву. Некстати воскресшая память всколыхнула почти забытые чувства, так что Иван чуть не крикнул Миньке, чтобы тот сейчас же возвращался. Но в этот миг снаружи ворвался апрельский ветер. Морозный воздух с запахом талых луж, окатив лицо, забравшись под ворот кафтана, вернул Ивана в день настоящий, и через пару мгновений внутренней борьбы подьячий из разбойного приказа Москвы уже привычно взял верх над губным старостой захолустного уезда.
– Да чего уж там. – Тихо сказал Иван сам себе. – С волками жить, по-волчьи выть.
Глава вторая
Жил Иван в Кошельной слободе. Узкую полосу земли от Яузских ворот до Москвы-реки с одного бока поджимала Яуза, с другого – сухой ров Белого города. Дворики слобожан из приземистых избушек за жердяной оградой тесно лепились друг к другу и жались к самой крепостной стене, а вдоль берега плотной цепью стояли два десятка мельниц: у водяных колёс в три человеческих роста дубовые сваи держали над рекой двухэтажные срубы, в брёвна которых так глубоко въелась мучная пыль, что даже самой тёмной ночью постройки отливали белизной. В конце мельничного ряда, у самого моста, что вёл от Яузских ворот Белого города в город Земляной, вдоль речного обрыва тянулся барак с десятком каменных труб, торчавших из заросшей дерном крыши – знаменитые Устиньинские бани.
С их хозяйкой – Устиньей Матвеевой из древних, но давно обнищавших московских дворян – Ивана тоже свела служба. Бани облюбовала шайка несунов. Каждый день у гостей что-то пропадало, и если в будни страдали два-три человека, то по субботам, когда мыться приходил стар и млад со всей яузской части Скородома, количество недовольных могло перевалить за сотню. Конечно, чаще всего воровали несущественную мелочь, так что всё обходилось просто скандалом – пару раз Устинью пытались побить, однако, дальше этого дело не шло. Но однажды жертвой стал большой важный чин, так что разбойному приказу пришлось отправить человека разобраться. И коль скоро поиск воров в скопленьях голого народа считался делом безнадёжным, на Яузу послали молодого пристава, что только неделю назад прибыл в Москву из такой дыры, о которой никто из старых подьячих прежде даже не слыхал.
Пытаясь выследить воров, Иван безвылазно провёл в Кошельной слободе две недели. Поначалу ночевал в предбанниках и ел, что придётся. Но на третий день добросердечная хозяйка – статная грудастая вдова тридцати лет отроду – принесла ему кусок пирога и кружку кваса. На пятый Устинья Алексеевна – тогда Иван звал её только так и не иначе – позвала беднягу отобедать; восьмую ночь Иван провёл в стылой передней хозяйского дома, что было весьма кстати, ибо на дворе стоял январь, а вскорости, попал и в светлицу, на мягкую постель рядом с горячей печкой. Устиша оказалась столь горяча и ненасытна, что обессиленный Иван проспал весь следующий день и даже вечером не смог нормально взяться за работу. Но воров он всё-таки поймал. И хотя те откупились, дав дьяку немалую мзду, с тех пор к вящей радости хозяйки от татей страдал лишь чёрный люд, тогда как знатные гости мылись без опаски. А Иван так и остался жить при банях. Хотя за три с лишним года ветхий пятистенок, что притаился в стороне от общего барака, словно прячась средь осоки и кустов ракиты, так и не стал ему домом. Скорее, просто местом, где он ночевал.
Вот и в тот день, долго прождав в харчевне Никиты Бондаря, в Кошельной слободе Иван оказался уже затемно. Как часто бывает ранней весной, погожий денёк быстро перешёл в вечернее ненастье. Ещё на закате сырой студёный ветер погнал с севера махины кудлатых туч, и когда солнце скрылось за городской стеной, из свинцовой пелены, что затянуло небо, посыпалась мелкая белая крошка. Она тонким налётом оседала на ещё голых кустах и деревьях, серебристой плёнкой покрывала тёсаные крыши, тая на уже прогретой земле, мешалась с грязью и чавкала под копытами коня.
Старый армяк на Иване быстро промок, а заячий треух стал тяжёлым от налипших хлопьев, так что когда он вошёл в жарко натопленный дом, поневоле облегчённо вздохнул и первым делом, сбросив верхнюю одежду, прижался продрогшей спиной к печи. Устинья в простом расстегае13 на широких лямках через плечи, радостно засуетилась у стола. Домашняя холопка Агафья – не старая, но больная морщинистая бабка, все время ворчавшая что-то себе под нос – уже спала, да и Устинья не хотела, чтобы посторонний портил редкий случай, когда им довелось остаться наедине.
Первым делом на белоснежной скатерти появилась большая гранёная рюмка хлебного вина, а рядом маленькое блюдце с ломтём ржаного хлеба, кусочком сала и солёным огурцом – всё, как любил Иван. Немного согревшись, он подошёл к столу, выдохнув, опрокинул в себя жгучую жидкость, торопливо хрустнул огурцом. Потом, уже не спеша, положил тонкий белый пласт с прожилкой мяса на зернистую поверхность хлеба и отправил всё это в рот. Прожевав, блаженно застонал, после чего обхватил рукой тонкую талию и притянул Устинью к себе.
– Оголодал, небось? – Заботливо спросила та, поправляя сбившийся платок.
Иван не ответил, только кивнул. Устинья шутливо хлопнула мягкой ладонью по ползущей вниз руке Ивана, и он отпустил её. Хозяйка поспешила к печи, и вскоре на столе уже исходил паром чугунок щей, из жирной гущи которых торчал обрубок мозговой кости. Иван восхищённо цокнул языком и, устроившись на лавке, нетерпеливо схватил ложку. Устинья села напротив. Поставив локти на стол, она положила пухлый подбородок на ладони и с улыбкой следила за тем, как Иван, сначала жадно хлебал щи, обжигаясь и почти не жуя, а потом пытался ножом отхватить от кости большой кусок мяса.
– Ваню-ю-юш? – Тихо протянула она, когда Иван утолил жадный голод, и ложка стала погружаться в котелок гораздо реже.
– М? – Иван продолжал есть, после каждого куска издавая сладкий стон и прикрывая глаза.
– Город-то открылся.
– Угу.
– По реке плоты дровяные пришли.
– Хорошо.
– Да. – Устинья оживилась, но радости на лице не было. – А то, почитай, три года без добрых дров сидим. Все сараи да брошенки стопили, уж свои взя́лись разбирать. Тот старый сруб, что надысь у погорельцев брала, уж к концу идёт. Да и было там… Гнилья больше. Так что… Хоть дюжину плотов бы надо взять.
– Надо. – Согласился Иван, хлебом промокая дно опустевшей посуды. – Так бери.
– Бери. – Устинья всплеснула руками, и грудь всколыхнулась под тонкой тканью. – Встали плоты-то. На Таганской заставе. Мытник тамошний не пущает.
– Почто? – Удивился Иван, не отрываясь от еды.
– Да, поди-ка, разбери. Городит чёрти что, прости Господи душу грешную. – Устинья торопливо перекрестилась. – Про указ какой-то твердит, вишь ли, царёва воля. Бает, деи, для похода на Смоленск много всячины потребно, вот и велено все обозы имать в пользу войска. Дабы ратников снарядить.
– А дрова-то войску на что? Да ещё в походе.
– Вот и я про то же толковала. Ладно, хлеб не пущать, холсты или прочее что. Но дрова-то? – Устинья пожала плечами. – Ан ни в какую. Нет и всё. Вчерась люди чуть на приступ пошли. Оно и ясно. Натерпелись за три года-то. Токмо продохнуть помни́лось, а тут на тебе. До того загорячело, стрельцы в воздух палить стали. А в них камнями…
– Ладно, понял я. – Перебил Иван, зная, что если этого не сделать, Устинья может живописать подробности до самого утра. – Надо то чего?
– Ваню-ю-юш. Я ведь этак по миру пойду. Ежели дров не будет. Потолковал бы ты, а. По-свойски. Как-никак, тоже на царёвой службе. Ну?
Иван вытер лоснящиеся губы рукавом и довольный откинулся спиной к стене.
– Потолкую. – Буркнул он, чувствуя, как по телу разливается приятное тепло.
Устинья визгнула, вскочила и, перегнувшись через стол, коротко, но жарко поцеловала Ивана в губы. А потом, словно опомнившись, хлопнула себя по лбу:
– Во дурында, блины-то забыла.
Она кинулась к печи, и чуть не бегом вернулась с блюдом, где стопкой лежали блины. Иван разочарованно охнул, положив руку на живот.
– Ну, хозяйка. – Усмехнулся он. – Умела приготовить, не умела подавать.
Устинья рассмеялась, ставя на стол миску со сметаной. Иван, сворачивая верхний блин в треугольник, недоверчиво повёл бровью.
– Это с чего такой пир?
– А чего куркулить? В таков-то день. – Простодушно отозвалась Устинья. – Осады боле нет, остальное тоже скоро на лад пойдёт. Заживём, как прежде живали. Спокойно.
– Да погодь ещё с такой радостью. – Иван не хотел портить Устинье праздник, но слова сорвались сами собой и, чтобы смягчить их, он постарался улыбнуться. – Ногаец, вон, говорят, снова в набег хочет идти. Да и поляк ещё вконец не побит. Так что…
– Не побит, так побьют. – Беспечно отмахнулась Устинья. – Скопа их вон как ловко лупит. Что орешки щёлкает. Так что побьёт, это уж как пить дать.
Иван подавил раздражённый вздох и сделал вид, что увлечён очередным блином. Как объяснить владелице бань, что войско Речи Посполитой, осаждавшее нынче Смоленск, не чета разношёрстным отрядам охочих людей, пришедших в русскую землю только, чтобы нажиться под шумок горячей поры. Да, Керножицкий, Зборовский, Жолкевский, а уж тем паче Лев Сапега тоже воевать умели и собрали под рукой большую силу. Но всё же это не король с его кварценым войском и большим пушечным нарядом. Не просто так Годунов14 – вот уж кому в прозорливости не откажешь, упокой господи его душу грешную – с появлением вора Гришки слал в Краков посла за послом. Лишь бы в закипавший спор не вмешалась вся Речь Посполитая, как государство. И долго это удавалось – Жыгмонт15 не запрещал своей шляхте примыкать к отрядам самозванцев, но сам, как король, держался в стороне. Однако всё изменилось, когда новый царь Василий Шуйский обратился за помощью к шведам. А у тех вражда с Польшей длилась уже чуть не полвека, и последние десять лет шла беспрерывная война. Потому Жыгмонт не мог допустить союза Руси и шведов. Так что теперь просто смута в русской земле уже грозила вырасти в побоище трёх держав, средь которых Русь, подорванная чередой восстаний – виделась самой слабой. И это не в шутку беспокоило многих, но только тех, кто понимал суть случившейся перемены. Но большинство ликовало в ожидании скорой победы, и Устинья была среди них.
– А ты вот сёдни в Китай-городе был, так не видал его?
В голосе Устиньи сквозила такая теплота и нежность, что в сердце Ивана кольнуло.
– Нет. – Соврал он, макая блин в сметану. – Другим был занят.
– Эх, жаль. Я вот тоже хотела пойти, да дел невпроворот. А жаль. Говорят красавчи-и-ик. Как с иконы писан. Вот уж кто был бы царь. Не то, что этот мелкорослик. Да ведь?
Иван промолчал, а Устинья вдруг просияла, звонко хлопнула себя по бёдрам и присела рядом. Иван застонал – он уже знал, что сейчас начнётся. Устинья придвинулась ближе, будто хотела поведать секрет, и заговорила тоном малой девчонки, что хвастает перед подружкой редкой сладостью, привезённой отцом из сказочных заморских стран.
– Нынче Глашка приходила. Ну, та что… – Устинья наморщила лоб, силясь придумать, как объяснить, кто такая Глашка, но потом просто махнула рукой. – Да не знаешь ты её. Так она сказывала, будто ещё когда Скопа в Александровой слободе стоял, бояре собрались, да к нему целой толпой пришли. Письмо поднесли, мол, не хотим, чтоб Васька Шуйский нами правил. Хотим, чтоб ты царём стал. Каково, а? Так Скопа, говорят, то письмо в клочья разорвал да ихнему главному прям в харю бросил. А потом велел всех изменников схватить, да в ямы выгребные побросать. Во как.
Иван опустил голову, чтобы Устинья не заметила усмешки. За четыре месяца он слышал эту историю не меньше сотни раз. И в каждом новом рассказе всплывали подробности, которых не было прежде. Но знал Иван и правду. В письмоводной комнате разбойного приказа ему довелось прочитать дюжину доносов от тех, кто самолично был на той встрече. Да, Скопа отказался, но никаких писем не рвал, не швырял их никому в лицо и уж тем паче, не бросал бояр в ямы. Наоборот, пообещал, что никого не выдаст, ибо за годы смуты без того пролилось столько русской крови, что хватило бы с лихвой на целый век.
Вот только благородство молодого воеводы как раз и стало причиной царских подозрений. Ведь по всем порядкам Скопа должен был схватить изменников и в кандалах отправить их к царю. А он этого не сделал. Почему? Те, кто составлял изветы, утверждали, что Скопа отказался лишь для вида, как это делал Годунов, который дважды прогонял прочь послов, приносивших ему скипетр с державой, и принял царство лишь когда в третий раз к нему пришёл с поклоном весь московский люд. А ведь Бориска вовсе не имел прав на трон при живых потомках Рюрика – Шуйских. И хотя Скопа и нынешний царь шли из одного корня, всё же род Скопиных считался старшим. Да, лествичный закон давно канул в Лету, уступив место семенному праву, но для тех, кто плутает в тумане смутных времён, забытый порядок предков мог вновь обрести силу. Тут же злые языки припоминали, что сам Василий сел на царство не по воле всенародного собора, а был посажён узким кругом избранной думы; что патриарх так и не венчал его на царство, хотя прошло уже четыре года; и главное, что у государя в его пятьдесят семь до сих пор нет детей, а значит, после его смерти кровавая карусель непременно завертится с новой силой. А раз так, то многие считали, что для настрадавшейся земли будет куда лучше, если царём станет Скопа. Все эти сплетни, конечно, доходили до царя, так что сведущие люди всерьёз опасались, как бы дядя и племянник не сцепились, опять погрузив Русь в кровавый морок. Но Устинья была из тех счастливых обывателей, что видят только лес, не различая в нём кустов, деревьев, сухостоя.
– Во каков Скопа! – Восхищённо закончила она свой рассказ. – Разве такой ляхов не побьёт? Ещё как побьёт. Удирать от него Жыгмонт будет, токмо пятки засверкают.
– Ну, тебе в сём деле видней. – Иронично отозвался Иван. – Ладно, Устиша, будет. Пойдём спать. Умаялся нынче. А завтра спозаранку снова дел уйма. Одно важней другого.
– А чего ж сразу спать-то? – Спросила Устинья, стараясь показать обиду. – Я тебя, небось, три дня ждала, не чтобы спать улечься.
Она прижалась к Ивану, налегла на него всем телом и, потянувшись, задула лучину в настенном светце. Потом, встав перед Иваном уже в полной темноте, лишь слегка разбавленной серебристым отсветом свежего снега за окном, она одновременно дёрнула обе лямки расстегая. Платье с шорохом упало на пол, а уже в следующий миг Устинья осталась вовсе без одежды. Сонная нега тут же слетела с Ивана и, довольно мурлыкнув, он рывком на руки подхватил голую Устинью.
Глава третья
На следующее утро, едва поредевшие тучи окрасил пурпурный рассвет, Иван вошёл во Всесвятские ворота Китай-города, слева от которых, втиснутый меж Кривым переулком и крепостной стеной, лежал Большой тюремный двор, обнесённый частоколом в два ряда и обведённый рвом не меньше двух саженей в глубину. У закрытых ворот уже ждали Минька и Молот. Первый, как всегда, что-то говорил, в азарте подпрыгивал на месте и так увлечённо махал руками, что даже не заметил появления Ивана. Федька же, плечом подперев могучие брёвна ограды, молча слушал Самоплёта и, лишь изредка кивая, с хмурым видом ковырял носком сапога грязь.
– Про что звенишь? – Насмешливо спросил Иван.
Пожав Миньке руку, он несколько раз ударил кулаком в ворота, от чего с той стороны раздался лай разбуженных собак.
– Ох, Иван Савич. Тут вчерась тако было. Сударики мои. – Минька прыснул, предвкушая триумф, которого не дождался от Федьки. – Я решил успех наш обмыть, зашёл в кабак, что у Николы Мокрого, не далече здесь. А та-а-а-м. Князя Трубецкого послужильцы с холопами Шуйских так схватились, чуть бороды друг дружке не порвали.
– Хм. – Иван вяло усмехнулся и на этот раз постучал в ворота ногой. – И почто собачились?
– Ха. Шуйские бахвалиться стали, мол, нынче, с иноземным войском под рукой, нам никто не страшен. Деи, мы теперь одним махом, всех побивахом. А трубецкие в ответ, мол, это из-за вашего царя Смоленск в осаду сел, а коли так, вот сами с Жыгмонтом и бейтесь. А нашим господам сие ни к чему. Царь ваш шведам продался и вскорь на хлебные места сызнова всяка шваль иноземна сядет, как при воре Гришке было. Так ради чего нам в рать иттить?
– Вот же бестолочь. – Покачал головой Молот.
– Не скажи. – Назидательно возразил Иван, опять заколотив по доскам. – У нас нынче в большой думе, считай, треть бояр из Гедиминов16. И у всех в Литве родня. Пуще того – промысел торговый. Оттуда к ним серебрянны реки текут, а тут таково. Война. Ясно дело, им сие поперёк горла.
Иван хотел продолжить, но тут открылась боковая калитка, и сонный стражник недовольно спросил: чего надо? Узнав, кто и зачем явился в столь ранний час, он пересказал всё кому-то ещё и скоро в проёме, столь узком, что пройти возможно было только боком, показался Пётр Агибалов – главный надзиратель всех московских тюрем.
Иван поздоровался просто кивком – он недолюбливал Агибалова. Тот стал дворским лишь потому, что вошёл в семью – женился на троюродной племяннице главы разбойного приказа. Теперь же, заняв третью по рангу должность, Пётр Агибалов даже на подьячих смотрел свысока, а уж приставов и вовсе в грош не ставил. Особенно, не вёрстанных, таких, как Молот с Минькой, хотя на их плечах, в сущности, и держалась вся служба. Да, они не могли похвастать знатным родом и кристальной чистотой не отличались, однако дело своё знали и городской порядок берегли. Как умели и могли, но всё же берегли. Четыре года поварившись в этом котле, Иван прекрасно понимал, что если не станет вот таких вот Минек с Федькой, уже завтра Москва утонет в крови и слезах горожан. Потому подьячий Воргин иной раз закрывал глаза на плутни подначальных, вроде той, ради которой они оказались здесь этим пасмурным утром. А вот дворский Агибалов… На памяти Ивана тот никогда не упускал возможность получить мзду за помощь в беззаконном деле, но стоило кому-то из чинов на чём-нибудь попасться, главный надзиратель Москвы тут же спешил донести на опальника первым, вспоминая все его грехи, вплоть до мелкого проступка.
– Тартыги17 нащи где? – Спросил Иван без лишних предисловий.
– В барышной, как просил.
Иван шагнул к калитке, но дворский встал так, чтоб мимо него было не пройти, и нарочито медленно потёр раскрытую ладонь правой руки большим пальцем левой. Иван понял намёк и, усмехнувшись, протянул серебряный рубль. Агибалов с довольным видом принял монету и посторонился.
Большой тюремный двор Москвы представлял собой узкий проход меж двух длинных бараков, внутри разделённых глухой стеной на несколько отдельных помещений – для разных злодеяний здесь имелась своя изба. В холопьей сидели беглые крепостные; в заводной – зачинщики и главари шаек; в опальной – государевы служаки, что попались на посулах18; в женской – бабы; в татарке – иноверцы, а в разбойной избе с колодками на шеях томились душегубы. Но самым страшным местом считалась чёрная изба – она стояла на отшибе, в дальнем торце двора, чтобы никто не слышал вопли тех, кто попал туда на разговор с пристрастием.
– В разбойной нынче как? Тесно? – Спросил Иван, когда они бок о бок с дворским шли меж бараков. Самоплёт и Фёдор держались чуть поодаль, чтобы не злить хозяина тюрьмы.
Агибалов вдруг замедлил шаг, а потом остановился.
– Э-м-м. А ты это… – Сконфужено промямлил он. – Тебе-то на что? Твои в барышной, говорю же.
Иван посмотрел на дворского с интересом. То, что столь высокомерного зазнайку вдруг смутил простой вопрос, несказанно удивило Воргина.
– Да хотел тартыгам показать. Для острастки. Дабы малость размягчились.
– Ах, вон чего. – Взгляд дворского растерянно забегал. – Нет, не выйдет. Там нынче всё битком, не сунешься.
– Так и лучше, что битком. Пущай глянут, где окажутся, коль не сговоримся.
– Да нет же, говорю. – Раздражённо перебил Агибалов, но под пристальным взглядом Ивана, несмело предложил. – Уж ежели пугнуть хошь, можно в чёрную сводить. Там заплечник мой, Живодёром кличут, как раз крамольника спраша́ет. Такое увидать… Любого смутит.
Иван задумался.
– Живодёр, говоришь? Нет, слишком. Как бы удар не хватил. Таких-то малохольных.
– Это как знаешь. – К дворскому на глазах возвращалось спокойствие, а с ним и чувство превосходства. – Тебе видней.
– Ладно, коли так. – Согласился Иван. – Попробуем сами в мягких рукавицах взять, а уж ежели брыкаться станут, тогда в ежовых зажмём. Минька, давай.
Кивнув, Минька взбежал по трём крутым ступенькам к двери барышной избы, откинул запор и шагнул внутрь. За ним последовал Иван, Молот замыкал шествие и, войдя, остался на пороге – в предстоящем деле он пока был бесполезен. В начале их дружбы Иван всерьёз подозревал, что Фёдор немой, пока сам не услышал, как пристав на одном дыхании выдал таких скабрезностей в три этажа, что покраснели даже распутные девки с Никольских торговых рядов.
Тогда их матушка велела хорошенько проучить за строптивость новую девчонку. Что именно та натворила, осталось секретом, но трое пьяных подручных вошли в раж и стали творить такое, что от воплей бедолаги соседские собаки, скуля, порывались убежать подальше вместе с конурой. Вмешаться никто не решался, да и кому есть дело да беспутной девки, и только Молот не остался в стороне. На то, во что он превратил тогда семерых сторожей гулящего дома – ещё четверо позже прибежали на подмогу – Иван не мог смотреть без содрогания, но когда сам попытался остановить Федьку, тот, рыча, оскалившись по-волчьи, ошпарил его таким взглядом, что Иван онемел и прирос ногами к земле. А вот когда уже после драки матушка решила пристыдить буяна, Молот и выдал ту знаменитую тираду, без единой запинки объяснив сводне, что, как и сколько раз он проделает с ней, если подобное повторится. Но такая вспышка случилась единственный раз, и все три года, что прошли с тех пор, Федька Молот был так скуп на разговор, словно платил чистым золотом за любое сказанное слово.
В барышной избе на сыром земляном полу, кое-где присыпанном соломой, в разных позах лежало и сидело десятка два человек. Большинство в оборванной изношенной одежде, с патлами отросшей бороды и нечесаной гривой, густо покрытой гнёздами вшей. Подождав, пока глаза привыкнут к полумраку, Минька отыскал вчерашних татей. Все пятеро расположились у стены, рядом отхожей бочкой, от которой разило так, что даже труп, наверняка, сумел бы встать, чтоб отойти подальше. Но юные гуляки видимо, измучились настолько, что не находили сил подняться. Они лежали на куче гнилой соломы, накрытые грязной дырявой кошмой. Присев рядом, Минька откинул войлок и, разглядев Перевёрстова, ткнул его в ногу пустым концом шестопёра. Пленник вздрогнул и, приподнявшись на локте, обвёл избу мутным больным взглядом, в котором при виде Миньки затеплилась надежда.
– Моё почтение, сударь. – Сказал Минька со всем уважением, на которое был способен, и даже чуть приподнял заячий треух. – Как ночевали?
Ответом стал болезненный стон. Юноша с трудом сел. В нём трудно было узнать вчерашнего гостя харчевни – лощёного румяного сына знатного торговца, который с младенчества привык, что любая прихоть исполняется без промедления.
– Вы что? Вы отпустите нас?
– Отпустить? – Минька с искренней печалью качнул головой. – На жаль нет.
– Тогда чего ещё вам надо? – Тонко пропищал юнец и на красных набухших глазах сверкнули слёзы.
– Нам? Да нам-то ничего. Мы своё дело сделали. Тартыг словили, на том всё. – Минька тяжело вздохнул и, недолго помолчав, продолжил, сочувственно глядя на паренька. – Токмо вот… Душа не на месте. Не добром как-то всё. Потому хотим тебе помочь.
– Что? – Недоверчиво спросил Перевёрстов, а его товарищи, из которых прежде никто не шевельнулся, разом поднялись с мест.
– Да, помочь. – Подтвердил Минька. – Показать, как отсель выйти. Хочешь?
– Э-эм. Ну, да, само собой. – От волнения у юноши перехватило горло. Он нервно растёр грязной ладонью шею, несколько раз моргнул и потряс головой. – А ч-что для того н-надобно?
– Да, ну, так, сударики мои. Сущая мелочь, ей Богу. Записку отцу послать. Так, мол, и так. Вляпался сдуру, выручай, родитель. Обратись, мол, к подьячему разбойного приказа Воргину Иван Савичу. Всё. Боле ничего.
Перевёрстов тяжело сглотнул и опустил глаза:
– Он меня убьет.
– Да брось ты. – Отмахнулся Минька. Он говорил спокойно, дружелюбно, даже ласково и нежно. – Послушай. Мы ж тебе не враги. Губить тебя, молодого, не хотим. А ведь можем по закону. В таком разе ушлём тебя из Москвы в такие дали, вовек не найдут. И не увидишь боле ни отца, ни мамы. Ну? Разве дело так? Тебе ведь ещё жить да жить, отцовское добро множить.
Вдруг Перевёрстов так резко вскинул голову, что Минька подался назад и крепче сжал шестопёр. Дрожащей рукой юнец провёл по лицу, вместе с грязью размазав слёзы.
– Нет! – Нервно выпалил он. – Беззаконно это! Против правды. Нет у вас на такое власти, нет!
Минька сморщился, как от зубной боли, и повернулся к Ивану. Тот лишь приподнял руку и тут же от дверей устремился Молот, напрямик, тяжёлым пинком награждая всех, кто встречался ему на пути. Подскочив к Перевёрстову, он схватил его за сапог, но тот соскользнул, и Федька швырнул подкованную обувь прямо в лицо паренька. Потом снова нагнулся к жертве. Перевёрстов завизжал и скорчился в комок. Его товарищ, сидевший рядом, попытался встрять, но после одной оплеухи без чувств рухнул на пол. Молот крепко ухватил босую ногу и потащил Перевёрстова к двери. Иван двинулся за ним, Минька, грозно цыкнув на остальных, поспешил следом.
На улице Молот сразу поволок несчастного меж бараков к чёрной избе. Иван с Минькой едва поспевали. Федька даже чуть не смёл с дороги двух стражей, пытавшихся его остановить. Влетев на крыльцо, он рывком втащил обмякшее тело в дощатые сени, откуда пять крутых ступеней вели в подклет. В его глубине царил могильный холод и тьма, в непроглядном саване которой кто-то едва слышно стонал и неразборчиво что-то скулил: то ли просил пощады и смерти, то ли грозил божьей карой. Слабый огонёк, едва горевший в нутре железной чаши, отбрасывал красноватый свет на каменный пол в пятнах высохшей крови, а сквозь решётку в оконце у потолка проникал слабый луч, что выхватывал из мрака лишь кусочек каменной стены, да в ней крюк с кандальной цепью и ошейником на конце. Стальной обруч стягивал тонкую длинную шею – только кадык да позвонки. Голова в чёрных шматках палёных волос свисала на грудь – обтянутые кожей рёбра. Две хворостины рук безвольно висели вдоль истощенного тела, покрытого слоем засохшей грязи и струпьями язв.
– О, глянь-ка, Кизяк. – Прозвучало в темноте. – Свежего мясца нам принесли. А ну-ка, поддай свету.
Кандальник шевельнулся, издал невнятный звук – то ли храп, то ли болезненный стон – и снова замер. Однако тут раздался грозный окрик и Кизяк, испуганно вздрогнув, попытался встать, но сил не хватило, и тогда несчастный под мерный звон цепи уполз в темноту на четвереньках. Вскоре костлявая рука с пучком сухих веток мелькнула у костровой чаши. Тут же ярко вспыхнул огонь, и каземат залил багровый свет. На каменных стенах заиграли тени, дюжина крыс с тревожным писком забились под обитый кожей стол, где в пять ровных рядов лежали крюки, щипцы и тиски для дробления пальцев. Рядом, задрав связанные руки, на цыпочках стоял совершенно голый человек: на кроваво-синем лице запеклись остатки жжёной бороды, тело покрывали рубцы свежих ран, с ног свисали лоскуты кожи. А чуть поодаль, на широкой лавке вольготно развалился палач: по пояс обнажённый детина с густо заросшей грудью и абсолютно лысой головой без одного уха. Щучье лицо Живодёра, будто сжатое с боков, насквозь пересёк рубцеватый шрам, из-за чего правый глаз с молочным бельмом всегда оставался открытым, а уголок рта не двигался, даже когда палач говорил.
Устало кряхтя, Живодёр поднялся, с хрустом потянулся и неспешно подошёл к гостям. Иван остолбенел, не чувствуя ног. Оторопел даже Молот, повидавший много всякой дряни, а уж Минька вовсе безотчётно отшагнул назад. Горящий взгляд единственного глаза упал на Перевёрстова. Тот в страхе перестал дышать, а палач плотоядно улыбнулся, отчего лицо будто лопнуло на две разделённые шрамом половины.
Тощий кандальник метнулся к столу, достал из чехла щипцы с заострёнными губами и положил их на гладкую подставку. Потом взял в углу железный круг на длинной изогнутой ручке, подполз к чаше с углями, сунул в них тавро и, быстро вернувшись на место, замер в прежней позе.
– Я… Я… Я… – Просипел Перевёрстов, и вдруг закричал так, что Ивану заложило уши. – Я напишу!!!
– Тю-ю-ю. – Палач разочарованно вздохнул и качнул головой. – Нет уж, так не дело. Кто сюда попал, так просто не уходит. Хоть пальчик, но отрезать надо.
Первым опомнился Иван. С трудом сглотнув противный липкий ком, он встал между палачом и жертвой:
– Ни к чему. Целым он годней. Стоит дороже. Так что в другой раз, уж извиняй.
– Не дело. – Настойчиво повторил Живодёр, но Иван уже обрёл былую твёрдость.
– Минька, Молот, на воздух его. Живо. – Распорядился он.
Подручные схватили Перевёрства под руки, подняли рывком, ибо того не держали ноги, и поспешили наверх. Палач с тоской посмотрел им вслед, а потом повернулся к Ивану. Тот встретил его взгляд внешне спокойно, даже смог высокомерно усмехнуться и положил ладонь на пистолет, хотя в душе молил бога, чтобы Живодёр не заметил, как у него дрожит рука.
– Ладно, Кизяк, гаси. – Наконец недовольно пробасил палач. – Жидкий нынче пошёл служивый. Крови боится, как чёрт ладана.
Иван не помнил, как покинул чёрную избу. Минька и Молот ждали у крыльца. Рядом, в луже мочи корчился и скулил Перевёрстов. Со стороны за ним, улыбаясь, следил Агибалов.
– Ведь хочешь с вами добром. А вы что? – Огорчённо сказал Иван, скорее сам себе. – Ладно. Минька, давай его в чистую палату. Пущай пишет. Да потом в приказ пора. Нынче нам черёд челобитников встречать.
Большие московские тюрьмы они покидали в подавленном молчании, и на двух верстах до приказных палат в Кремле, никто не произнёс ни слова.
Глава четвёртая
Разбойный приказ находился в Кремле и занимал два здания. Одно в общих каменных палатах, что для всех государевых приказов построил Годунов – двухэтажные хоромы из белого кирпича огромной буквой П втиснулись меж Ивановской площадью и первой Безымянной башней. Там, в торце крыла, что тянулся вдоль крепостной стены, на первом этаже располагалось письмоводство, где заседали дьяки и хранились важные бумаги. Но была ещё отдельная изба – челобитная, куда за помощью и защитой мог обратиться любой обиженный житель первопрестольной. Бывший губной староста Воргин, оказавшись там в первый же день своей новой службы, несказанно удивился тому, как разнилось понимание слова «любой» в столице и его захолустном стане Крутилово.
К нему в губную избу в любое время дня и ночи приходил стар и млад, мужики и бабы, боярский слуга, княжеский холоп или вольный крестьянин. Один раз в слезах явился даже перекатный калик, у которого дорожные злодеи отобрали все подаяния добрых горожан. И Воргин, хотя иногда в душе ругал этих людей на чём свет стоит за то, что из-за них не знал покоя, всё же старался в каждом случае разобраться по справедливости и праву. В Москве же в число «любых» попадал лишь тот, кто мог заплатить сначала стрельцам стременного полка, несшим караул на входе в Кремль, затем младшим приставам, что вносили просителей в очерёдные списки, а потом писарю, который составлял нужную бумагу по всем правилам и меркам, иногда измышляя их на ходу. В итоге, как подсчитал Иван, каждая бумажка подателю обходилась в такие деньги, что обычная семья могла безбедно жить на них полгода.
Но даже те просьбы, что прошли сквозь денежное сито, уже в челобитной избе делились на три стопки. В одну попадали дела, что обещали щедрый доход, если подойти к ним с умом. В другую отправлялось то, на что нельзя закрыть глаза и придётся сделать хоть что-то, пусть это не сулило никаких прибытков. В третью складывались просьбы, о которых можно забыть или отправить в другой приказ, сославшись на то, что это по их части. Вечером, приказной дьяк забирал челобитные. Изучив доходные дела, он раздавал их подьячим из своих взысканцев19, каждому заранее напомнив размер откупа, который принято брать за такие услуги, и долю, что нужно обязательно отдать начальным людям. Челобитные из второй стопки доставались тем, кто в последние дни оплошал по службе, и теперь искупал вину, работая бесплатно. И только если кого-то подьячих заслуживал очень строгой кары, ему поручали дела из третьей папки, обрекая на тяжкий труд себе в убыток.
Глядя на всё это, Иван проклинал тот далёкий день, когда в их стан прибыл новый наместник. Это случилось после того, как в далёкой Москве толпа в куски растерзала вора Гришку Отрепьева и вскоре на трон сел Василий Шуйский. Новая метла стала мести всё без разбору, так что дальний родственник царя, получив доходное место, на радостях презрел обычай выбирать главу губной избы из местных и непременно на всеобщем сходе. Прежде, Иван восемь раз подряд становился старостой именно так, причём в последние три года получал единогласную поддержку. Но волостель, чтоб не иметь помех в задуманных делах, самовольно назначил старостой двоюродного брата. А когда стан недовольно забурлил, подкупленные люди объявили Воргина рвачом, казнокрадом и посадили его в погреб. В конце концов, после того, как взбешённая толпа подожгла дом волостеля, из Москвы приехал подьячий разбойного приказа. Он убрал из губных старост брата наместника, но Ивану место тоже не вернул, чтобы не ссориться с роднёй царя, уже считавшей Воргина своим врагом. А чтобы успокоить возмущённых селян, подьячий забрал Ивана с собой, служить в разбойном приказе столицы, откуда он, случись чего, мог бы помочь землякам.
Так Иван стал москвичом. Случилось это как раз перед тем, как к столице подошёл смутьян Болотников. И когда Иван понял, во что влип, покинуть город он уже не мог. Потом появились тушинский вор, ещё десяток разных самозванцев, и пока одна осада сменялась другой, Иван против воли успел втянуться в местные дела. Из сгоревших посадов к Москве потянулись беженцы, а вместе с ними город наводнил разбойный люд, и выходить из дома стало опасно не только ночью. Так что как бы не воротило Ивана от новой службы, бросить её он не мог. Хотя много раз порывался, но совесть не позволяла. Ибо на один его мерзкий поступок, вроде ловли тартыг ради откупа, приходилось десять добрых дел – возвращённого скарба и спасённых жизней. И потому каждое утро Иван всё же отправлялся в обход по злачным местам, а каждый четверг сидел в челобитной избе, принимая жалобы и просьбы.
В тот четверг просителей пришло особенно много, так что челобитную избу Иван с тремя папками под мышкой покинул уже в сумерках, спустившихся на Кремль густым лиловым туманом. Оранжевый диск солнца, словно кусок масла на медной сковородке, медленно таял на срезе крепостной стены, за которой вдали бескрайней тьмы горстями рассыпались огоньки дальних деревень. Иван представил, как там за общим столом собираются семьи, в печи на сухих дровах уютно трещит пламя и никуда не нужно торопиться. Заворожённый этой мысленной картиной, он даже прошёл мимо приказной палаты и опомнился, лишь когда сзади раздался возмущённый крик.
– Воргин!
Видение тут же рассыпалось в прах. Иван обнаружил себя перед Тайни́цкой башней, чья неясный контур мрачной махиной вставал над землей, а длинный шпиль остроконечной крыши терялся в черной высоте стылого неба.
Иван беззлобно ругнулся и повернул назад. На крыльце его уже поджидал ещё один подьячий – Андрей Липаткин. Он был на шесть лет моложе Ивана, но служил в приказе вдвое дольше него и на хорошем счёту держался у каждого из трёх дьяков, что сменились за последние четыре года.
– Где тебя черти носят, прости Господи? – Гневно изрыгнул Андрей. Получив от рождения высокий звонкий голос, говорить он старался басом, чтобы выглядеть солидней. С той же целью Липаткин отрастил висячие усы и бороду лопатой, что скрывала тонкий штырь гусиной шеи с насаженной сверху крупной яйцевидной головой. Одевался Липаткин всегда с иголочки и кафтан модного кроя непременно застёгивал на все крючки, но при этом любая одежда сидела на его щуплой фигуре криво и нескладно. – Василь Василич уж ругаться притомился.
Липаткин нетерпеливо толкнул дверь и отступил, пропуская Ивана. Тот сразу направился в письмоводный угол, где его ждал дьяк – сам Василий Голицын, двоюродный дядя князя Андрея Голицына, что в Боярской думе сидел на одном из самых почётных мест. Конечно, для Голицына, пусть и не старшего в княжеском роде, такая должность, как глава разбойного приказа, считалось незавидной. Но Василий пребывал в опале после того, как два года назад под Болховым его разбил маленький отряд тушинского вора. Правда, тогда он был только подвоеводой, а заправлял всем Дмитрий Шуйский. Но разве можно обвинить в неудаче родного брата царя? Так что Василий Васильевич Голицын искренне считал, что его просто назначили крайним и наказали без вины. А ведь он так помогал Шуйским – самолично убивал Отрепьева, чтобы освободить русский трон. Да, чуть раньше, он же, предав Годунова, вместе с войском перешёл к тому же Гришке на службу, но ведь кто старое помянет, тому глаз вон.
Князь сидел за большим столом, втиснутым меж пыльных гор учётных книг и коробов с бумагами. Топили в приказе всегда сверх меры, ибо нынешний дьяк ощущал себя неуютно даже при лёгкой прохладе. Горячий воздух прозрачным туманом клубился под потолком и оседал на лице князя густым потом. Василий покраснел, как рак, но тяжёлой шубы на бархатной подкладке и горлатной шапки в аршин высотой всё же не снимал, дабы подьячий, стоявший перед ним в кафтане с непокрытой головой, не забывал, кто из них кто. С той же целью за спиной князя, словно изваяния из камня, застыли два гридня20 – у каждого сабля и кинжал, представить стоимость которых Иван даже не решался.
– Ну, что принёс нынче? – Спросил Голицын, промокая лоб уже влажным платком.
Иван с лёгким поклоном положил на стол папки, но князь решительно отстранил их и, сунув холёную белую руку под полу шубы, достал мятый клочок серой бумажки. Узнав записку, с которой утром отправил Миньку к Перевёрстову-отцу, Иван внутренне подобрался, как хищный зверь перед схваткой с охотничьим псом.
– Узнаешь? – Строго спросил Голицын, потрясая исписанным листком, но в следующий миг уже довольно улыбнулся. – Ловко сработал, хвалю. Крупный улов, добрый. Сколь взять думашь?
Иван сдержал облегчённый выдох и пожал плечами:
– Ну… Рублей десять.
– Чего? Очумел никак? – Не сдержался дьяк.
Зная, что очень завысил привычную таксу, Иван поспешил оправдаться:
– Так обычно с тартыг по рублю берём. Но ведь тут особый случай.
– То-то, что особый. С такого толстосума да десятку?! Это ты брось. Вон, на Агибалова глянь. Тот токмо за то, чтобы перевёрстовское чадо в чистоте и сытости держать, двадцать целковых слупил. Двадцать! А ты – десятку. – Князь развёл руками и, покачав головой, назидательно добавил. – Да я за покровительство в сём деле меньше десятки не приму. Понял? Так что имей в виду – сотня рубликов, не меньше.
– Сотня? – Удивлённый Иван не сразу нашёлся, что ответить. – Не слишком ли, Василь Василич? Таковы деньжищи враз не собрать, а парнишка… Парнишка даже за ночь сник. Как бы вскорости вовсе худ не стал.
– А нам что за дело? Попался – отвечай.
– Ну, я б всё же на полтине встал.
Дьяк смерил Ивана изучающим взглядом и продолжил, стараясь изобразить смущение, что, впрочем, получилось плохо.
– Полтина говоришь? Может, и верно. Тут, вишь, ещё чего. Евойный папашка уже прибегал. Грозил, деи, со свету тебя сживёт за самочинство. Требовал разобраться. Пришлось пообещать, что не спущу. Так что… – Князь озабоченно крякнул, мясистые губы сжались в тонкую черту. – Мыслю, нынче от сего дела тебе бы лучше в стороне держаться. Дабы Гаврилу Потапыча понапрасну не злить. Он хоть всего-навсего торгаш, а всё ж. Многих важных людей знает и кое-чего могёт.
– В стороне? Это как же? Выпустить что ли сынка? – Иван сглотнул подступивший ком, стараясь внешне оставаться равнодушным.
– Нет. Отпустить, конечно нет. Просто… Давай, с завтрего за эту птаху Липаткин возьмётся. Он малый цепкий, своего не упустит. – Дьяк исподлобья бросил на Ивана быстрый взгляд и поспешил добавить. – Да ты не смурей, Воргин, доля твоя будет. Как положено, две десятины от добычи – твои.
– Благодарствую, Василь Василич. – Не сдержавшись, Иван криво усмехнулся, но тут же испугался, что вышло слишком язвительно и откровенно. – Токмо вот, я ж не один был. Ещё два пристава…
– Ну, знаешь. – Перебил его дьяк. – Мне ещё за псов всяких думать? Они где в другом месте перехватят. Ничего.
– Прости, Василь Василич. Но я своих людей забижать не дам. Не могу. Хочешь Перевёрстова Липаткину отдать – противиться не стану. Но моим приставам, как положено, по десятине пусть отдаст. – Твёрдо объявил Иван, но тут же добавил уже мягко, как проситель. – Инше потом они таковы дела сами решать станут, без нас. Так что… Лучше не обижать.
Голицын откашлялся. Пока подьячий говорил, дьяк с каждым его словом багровел всё больше, так что Иван ожидал в любой миг услышать пронзительный визжащий крик. Но князь промолчал, лишь возмущённо качнул головой. Иван понимал причину его недовольства. Две десятины, то бишь от сотни двадцать рублей, уже были обещаны Воргину. Липаткину, как подьячему, что будет заниматься этим делом, по неписаным законам полагалось столько же, если не больше – всё же фаворит, не в пример Ивану. Да при нём тоже два пристава, которым выдай по червонцу. Итого от назначенной сотни уже оставалось сорок рублей, а если из них вычесть ещё по десятке для Молота и Миньки, на долю дьяка придётся всего-то двадцать рублей – для князя Голицына оскорбительно мало.
Дьяк долго молчал, морща лоб и шевеля густыми шпалами бровей, а потом вдруг кивнул, словно в ответ собственным мыслям, неожиданно улыбнулся и махнул рукой.
– Ладно, пусть по твоему. Сделаем так. Перевёрстова я Липаткину отдам. – Спокойно сказал дьяк. – А тебе, коли так приставы милы, в замен добрую борму́21 подкину. С неё ещё богаче можно взять.
Князь щёлкнул пальцами и один из гридней, что всё это время стоял каменным изваяньем, тут же ожил. Быстро, но без суеты, он достал из под стола глиняный бутыль, серебряный кубок и деревянную кружку. Тихо щелкнула выбитая пробка, комнатушку наполнил сладкий аромат фряжского22 вина. Телохранитель до краёв наполнил кубок и с поклоном поднёс его князю. Потом небрежно плеснул в кружку и встал на место.
Голицын взглядом разрешил подьячему принять вино. Иван понюхал напиток и только слегка пригу́бил, после чего вернул кружку на стол. Князь одобрительно кивнул и, полностью осушив кубок в три больших глотка, перешёл к делу:
– Слыхал, небось, про радость Воротынских? Нет? – Голицын рассмеялся. – Эх, ты, орясина. Сын у них днями родился.
– Ну, откуда мне такое знать. – Скромно признал Иван.
– Завтра крестины. Крёстным, сам Скопа выбран, во как. Да и крёстная под стать – Екатерина Григорьевна, самого царя невестка. Сразу скажу, сие неспроста. Вчера, как прибыл, Скопа с царём в пух разругался. Вишь ли, Василий Иванович, хочет, дабы на Смоленск войско его брат, Дмитрий вёл. Скопа, понятно, на дыбы. Мол, моё войско. Я его в разорённых землях, с бору по сосенке собрал. И нынче никому не отдам. Ну, царь, ясно дело, своё гнул. Дмитрий тоже… масла в огонь подлил. Словом, все горшки побили. Вчистую. Вот и хочет Воротынский их помирить. Напрямую нынче не сведёшь, а через Екатерину Григорьевну, глядишь, выйдет чего. Для того и собирают пир. Сказать по правде, я в сию затею мало верю, но всё же. Чем чёрт шутит, прости господи.
– А разбойный приказ здесь каким боком? – Спросил Иван.
– Ну, каким? Сам понимаешь, гостей знатных соберётся – уйма. Мёды рекой, ну и прочее. Разъезжаться уже в ночь будут, а это, знаешь, всяко быть может. Тревожно, словом. Так что собери десятка два людей, понадёжней чтоб, и с ними ко двору Воротынских придёшь. Ведаешь, где?