Язык за зубами

Размер шрифта:   13
Язык за зубами

Polina Panassenko

TENIR SA LANGUE

The work was first published in the French language by Editions de l’Olivier.

Книга публикуется с разрешения SAS Lester Literary Agency & Associates.

Интересы автора также представляют литературные агентства Catherine Nabokov и Linwood Messina Agency.

Для перевода этой книги, автор получила грант и поддержку писательской резиденции Rhizomes, Douarnenez (Франция).

© 2022 by Editions de l’Olivier, 2022

© Панасенко П., перевод на русский язык, 2024

© Livebook Publishing LTD, 2024

I

Слушание моего дела назначено на девять утра. Суд Бобиньи, пригород Парижа. Выхожу заранее, я там никогда не была. Спускаясь в метро, набиваю в поисковой строке телефона Как обращаться к судье? Проехав три остановки, начинаю сомневаться: неужели каждую фразу надо начинать с Ваша честь, Господин председатель, или Уважаемый суд? А вдруг они там, как некоторые родители, – пока не услышат «волшебное слово», делают вид, что тебя в зале нет.

Приезжаю в суд. Стою рядом с залом заседаний, жду своего адвоката. По обе стороны дверей толпятся кучки нервных людей. Какая-то женщина рассуждает вслух: Почему у некоторых адвокатов на галстуке пришит кусочек меха[1], а у других нет? У неё на нервах словесный понос. Вдали появляется мой адвокат. Она проходит через тамбур, ускоряет шаг, на ходу открывает сумку перед охраной, достаёт оттуда большой чёрный ком, зажимает его под мышкой. Когда она наконец меня замечает, кричит: Ах вот вы где. Пока она натягивает мантию поверх одежды, объявляют порядок слушаний. Моё – четвёртое из шестнадцати.

Вызывают Панасенко Полин. В зале номер два за судейским столом сидят три женщины. Две – рядом, одна – чуть подальше. Я не знаю, кто есть кто. Прокурор, судья, секретарь – шепчет мне адвокат и начинает: Моя клиентка подала заявление о смене имени. Она желает восстановить имя Полина, полученное ею при рождении, вместо франсифицированного варианта Полин. Она доказала, что уже несколько лет пользуется именем Полина в кругу семьи, друзей, в профессиональной среде и оно же указано в большинстве документов, но, несмотря на это, она получила отказ. Моя клиентка всего лишь хочет восстановить имя Полина в своём паспорте. Просьбу отклонили за «отсутствием основания». Должно быть, произошла ошибка…

Зря старается. Прокурору речь защиты – белый шум. Адвокат ошибается в причинах отказа. Она думает, что он основан на формальности. Что я что-то перепутала, не там поставила галочку, неправильно заполнила бланк. Но нет. Дело не в этом. Прокурор отказала, потому что ей непонятно, зачем человеку, чьё имя франсифицировали в детстве, возвращать себе имя, полученное при рождении? Зачем мне имя, которое мне дали родители, когда у меня есть имя, подаренное государством? Зачем мне надо, чтобы у меня в паспорте было написано Polina, а не Pauline? Прокурор говорит: Мэтр[2], ваша клиентка теперь француженка. И поворачиваясь ко мне: Если у вас ещё остались документы на имя Полина, так вы можете их переоформить. На имя Полин. Вы же прекрасно это знаете. Вы прекрасно знаете, что ваше имя изменили, чтобы облегчить вашу интеграцию в французское общество.

Ещё бы я не знала. На сайте французских Госуслуг так и написано.

«Чтобы облегчить вашу интеграцию, вы можете подать заявление на франсификацию вашего имени и/или фамилии». Там даже есть примеры:

Ахмед превращается в Андрэ.

Джованни превращается в Жана.

Антониа превращается в Изабель.

Куасси превращается в Поля.

Смотрю я на прокурора и думаю: а хорошо ли я интегрировалась в французское общество? Смотрю я на прокурора и думаю: что случится с её языком, если моё имя заставит её выговорить на один гласный больше? Распухнет? Отсохнет и отвалится? Или она боится, что я просочусь в её прокурорский язык. Имя как троянский конь. Только окажусь внутри, как… Трах-тибидох! потёк желток яичка. Трах-тибидох! летит ракета в глаз. Она тревожится, что мы с ней расплодимся. Что я её язык осеменю. Она своих родных детей боится. А ведь как хорошо было бы нашим языкам любовно слиться. Сразу бы всех попустило. Сижу я на скамье суда, смотрю на прокурора, а в голове у меня языковой траходром. Прокурор говорит: Мэтр, у меня есть последний вопрос к вашей клиентке. Адвокат отодвигается, я встаю. Как вы считаете, в ваших ли это интересах – носить русское имя в французском обществе?

Я думаю о своём отце, о его спокойствие и о генах. Если не считать усов, я очень похожа на отца. Но что касается спокойствия, природа на мне отдохнула. Спокойствием отца я восхищаюсь, но никак не могу его понять. Когда за ужином его друзья-французы объясняют ему, что коллективизация – это просто супер. Когда называют его товарищ с картавым «р» и поют Интернационал, я говорю ему: Пап, тебя ничего не напрягает? Тебе не хочется им сказать слышь ты, варежку закрой? Нет, отвечает отец, совершенно не хочется, это хорошие люди. Как у него это получается, я не понимаю. Его друзья-товарищи спят и видят колхозы, я не понимаю какой уровень дзена надо иметь, чтобы их выносить. Когда друзья-товарищи наконец уходят, я спрашиваю: Пап, как ты их выносишь? Дочь моя, ты максималистка. Будь толерантней. – отвечает отец.

Прав отец мой. Я не толерантна, я перестала ходить в гости к подруге, которая повесила на стене картину Лисицкого Клином красным бей белых. Ту самую, где красный треугольник вонзается в белый круг. Сначала я перестала к ней ходить, и только потом сообразила. А ведь надо было бы признаться. Надо бы признаться подруге, что плакат с кровопролитием меня напрягает. Меня напрягает пить вино, закусывая сыром, на фоне гражданской войны моей страны. От пропаганды в виде декора мне, мягко говоря, не по себе.

Когда-то давно у нас уже был разговор на тему Октябрьской революции. Ни к чему хорошему он не привёл:

Нет, ну ты понимаешь, что у тебя нет монополии на Октябрьскую революцию, это мировое событие, оно никому не принадлежит, у тебя какой-то сдвиг на Октябрьской революции, чем тебе лично Аврора не угодила? Эй, народ, слышите, ей Аврора мешает жить. Может, ты вообще голосуешь за правых? Нет, ну серьёзно, тебе не нравится Ленин, не нравится Троцкий, тебя не устраивает коммунизм, сто пудов ты Фигаро читаешь, эй, народ, да она читает Фигаро, или, может, ты голубых кровей? Может, ты белая русская и это скрываешь, может, ты вообще из Романовых? Так вот оно что, ты дочь царя, тебя зовут Анастасия, у вас отобрали золото-бриллианты, вот ты и недовольна. Эй, народ, у неё отобрали золото-бриллианты, вот она и возникает. Нет, ну там было не только хорошее, но не надо путать всё подряд, не надо грести всё в одну кучу, надо отделять зерно от плевел, курица не птица, Ленин не Сталин, Сталин не Троцкий, тоже мне, всё под одну гребёнку, ну давай, вали всё в одну кучу, давай, давай.

Прокурор повторяет свой вопрос. Проблема в том, что когда на меня накатывает ярость и надо действовать – это самое оно, а вот если приходится толкать речь – это просто ужас. Пока я не успокоюсь, издаю одно сплошное трололо. Злобный йодль. Сосредотачиваюсь на своём дыхании. В театральном вузе у меня был препод по йоге, которого звали Гауранг. Вообще-то, его звали Жан-Люк, но представлялся он всем Гаурангом. Так вот, Гауранг на занятиях по йоге всегда нам говорил: Почувствуйте, как прохладный воздух проникает в ваши ноздри, а тёплый из них выходит. Я смотрю на прокурора, думаю о Гауранге, но прохладного воздуха не чувствую.

Открываю рот, начинаю издавать звуки. Говорю – СССР, говорю – скрывать имя, говорю – еврейка. Я не слышу, что говорю, но слышу свой голос. На октаву ниже обычного. Когда я замолкаю, наступает тишина, но не такая, как в американских фильмах, когда на последнем ряду переполненного зала кто-то один медленно встаёт и начинает аплодировать, а за ним поднимается весь зал. Совсем не такая. После короткой паузы прокурор наклоняется к судье и говорит: А интересно она рассказала, хорошо, что мы её вызвали. И затем: Теперь вы это всё напишите на бланке. А вы, мэтр, приложите к делу. Мой адвокат предлагает вынести решение сразу. Не растягивать ещё на год, не устраивать новое слушание, не переносить на потом. Но нет. Прокурор хочет по-своему. Прокурор хочет документ.

Выходим. Адвокат на меня смотрит, пытается разрядить обстановку, говорит: Я понимаю, вам это кажется каким-то цирком. Если бы вы меняли имя Бланш на Женевьев, таких вопросов конечно бы не возникло, но что поделать, над этим лучше посмеяться. Смеяться мне не хочется. Только не воспринимайте это всё в штыки, говорит адвокат. А я уже. А вы не воспринимайте. А я уже, – говорю. Всё с вами ясно. Значит, как только вернётесь домой, отправляете мне обоснование для прокурора. По форме № 11527*03.

Иду к метро, думаю: главное – себя не накручивать. Сажусь на пятую ветку. От Бобиньи до Оберкампфа начинаю себя накручивать. От Оберкампфа до Круа-де-Шаво накручиваю себя по полной программе. В моих ли интересах носить моё имя? В моих ли это интересах? Сучара. Сова очкастая. Ей нужна речь Мальро в Пантеоне? Речь Де Голля от восемнадцатого июня? Как американские танки въезжают в Освенцим? Что? Закон Годвина? Вообще плевать. Ей нужно в Бобиньи письмо от Жана Мулена? Сейчас я тебе такое накатаю. Тварюга. Так. Чего-то я разошлась. Надо угомониться.

Прихожу домой. Распечатываю форму. Пишу обоснование.

Госпожа Прокурор,

Я родилась в Советском Союзе, в городе Москве. Мои родители назвали меня Полиной. Так звали мою бабушку, мать моего отца. Она была еврейкой. Её семья бежала от погромов в Украине и Литве. Когда бабушка появилась на свет, её родители дали ей имя Песах. Что означает «переход». В этот день празднуют Исход.

Когда родился мой отец, бабушка сменила имя. Она его русифицировала. Чтобы защитить своих детей. Чтобы не портить им жизнь. Чтобы в несвободной стране им жилось чуть более свободно. В свидетельстве о рождении моего отца Песах превратилась в Полину.

В 1993 году мои родители эмигрировали во Францию вместе со мной и моей сестрой. Когда я получила французское гражданство, отец франсифицировал моё имя. Он тоже хотел защитить. Защитить свою дочь так же, как его защитила мать.

Я же хочу носить то имя, которое получила при рождении. Не скрывать, не маскировать, не изменять его. И не бояться. Я хочу сделать во Франции то, что моя бабушка не смогла сделать в Советском Союзе.

У меня нет детей, но надеюсь, что когда-нибудь будут. Я хочу, чтобы в их свидетельстве о рождении, в строке «имя матери», было написано «Полина».

Знать, что твоя мать могла свободно носить своё имя – это наследие. Я хочу передать наследие свободы, а не наследие страха.

Я хочу верить, что во Франции я могу свободно носить своё имя.

Я хочу пойти на этот риск.

Меня зовут Полина.

* * *

Январь 1990 года. В Москве открылся первый Макдональдс в СССР. Тридцать тысяч человек. Очередь в полтора километра. В ней топчусь и я, с родителями и сестрой. Холодно, но оно того стоит. Переминаемся с ноги на ногу ради западных бутербродов в индивидуальных упаковках. Когда содержимое съедено, упаковку никто не выбрасывает. Её надо вымыть, высушить и сохранить. Это доказательство. Мама заказывает отдельную картошку фри для дедушки, только для него. Бабушка на этот счёт выразилась предельно ясно. Этого добра ей не надо. Если кто-то хочет картошки, она может приготовить её сама. Не хватало ещё к американцам за картошкой ходить. Свой протест бабушка начала выражать ещё накануне вечером и сразу любимым методом – объявила бойкот. Когда мы уходили, она сидела в прихожей на ящике с обувью и пристально смотрела на входную дверь. Молчаливый протест должен уметь привлечь к себе внимание.

По возвращении в нашу двухкомнатную коммуналку на Ленинском проспекте кулёк с картошкой фри остыл, а бабушки на ящике с обувью уже нет. Они с дедушкой живут в комнате с балконом. А мы с родителями и сестрой в той, что с окнами на юг. Мама посылает сестру сказать, что мы пришли. Конечно, с того конца коридора нас и так услышали, но сообщить – это почти что пригласить. Холодный кулёк всех собирает на кухне. Он сказал, что попробует! – шепчет сестра. Все садятся за стол в ожидании приговора.

Не торопясь, дедушка приподнимает с жёлто-бежевой кучки вялую палочку и, слегка повернувшись в сторону окна, рассматривает её на свет. На фаланге безымянного пальца его правой руки фиолетовый шарик из кожи, покрывающей застрявший осколок, контрастирует с бледной палочкой. Двумя толчками он засовывает палочку в рот и медленно жуёт, отрывисто выпуская воздух из ноздрей. Вкусовой разведчик. Его челюсти замедляются, и вот унылая палочка, разгромленная движениями вставных зубов отечественного производства, уже тает во рту. Напоследок язык проскальзывает по акриловым клыкам и всё, финальный глоток. Ну как? – спрашивает сестра. Как холодная картошка, – отвечает дедушка. В наступившей тишине бабушка опирается на стол своей здоровой рукой, встаёт и выходит. Её неподвижная левая нога тихо шаркает по линолеуму. Из глубины коридора доносятся удаляющиеся шаги синкопированной походки.

* * *

19 августа 1991 года. Дедушка ведёт меня гулять по нашему неизменному маршруту. Проходим мимо соседнего дома, переходим дорогу, оказываемся у цирка – там, где служебный вход. Летом дверь туда всегда открыта, в проёме виднеется силуэт вахтёра. Перед входом, друг против друга, стоят две деревянные скамьи. Если повезёт, на них можно застать клоуна в костюме или акробата – на перекуре. Один раз мы даже видели мужчину с шимпанзе. Если на скамье кто-то сидит, но на нём нет костюма, мы с дедушкой придумываем ему должность. Если он тут сидит, значит, он работает в цирке. Это – артист, – произносит дедушка так, как будто объявляет автора песни, и слово долго ещё звучит у меня в голове. Но сегодня дверь закрыта и на скамьях никого нет.

Мы идём дальше, мимо памятника со стулом, на котором сидит Джавахарлал Неру. У него мы не останавливаемся: лазать по нему нельзя. Каждый раз, когда мы проходим мимо, дедушка рассказывает, как он на этом месте встретил Галину Польских. В тот самый раз, когда вёл мою сестру в цирк. Галина Польских посмотрела на дедушку и ему улыбнулась. А он ей не улыбнулся, потому что не узнал. Нет, ты представляешь? Галину Польских! Затем они прошли пару шагов, дедушка посмотрел на мою сестру и сказал: Да ведь это Галина Польских! Тут они обернулись, Галина Польских тоже обернулась и снова им улыбнулась, и уж в этот раз дедушка улыбнулся в ответ. На этом этапе рассказа дедушка облегченно вздыхает и ещё пару раз повторяет: А я-то её и не узнал!

Мы огибаем цирк и доходим до театра Сац. Это детский музыкальный театр. Здесь я смотрела Жар-птицу, Белоснежку, Волка и семерых козлят. Мне показалось странным, что коза-мать не видит козлят, которые зовут её на помощь. Одна девочка в первом ряду даже показывала на них пальцем.

Здесь тоже есть служебный вход, где курят актёры в костюмах, но близко к ним мне подходить нельзя. Один раз мама услышала, как они ругаются. «Как извозчики». Я требовала подробностей, но оказалось, что всё было настолько ужасно, что мамины уши завяли и свернулись в трубочку. Поэтому подробностей она не расслышала и пример привести не может. Если выдаётся счастливый случай, мы издалека рассматриваем принцев, зайчиков и мухоморов, которые дымят у служебного входа. Но сегодня и здесь никого нет.

Перед театром – большая зелёная территория со скульптурами и фонтанами, которые никто никогда не видел работающими. Самая красивая скульптура – Женщина с дельфином. Дедушка устраивается на её мраморный бортик и отпускает меня гулять. Периметр моей свободы определяется простым способом: можно туда, где меня видно. Площадка ровная и пустая, места для игры достаточно. По негласному договору я держусь подальше от широкой проезжей части, что тянется вдоль территории театра. Покорив все доступные вершины Женщины с дельфином, я удаляюсь в сторону газона, за которым пролегает проспект. На полпути я слышу, как дедушка зовёт меня – голосом, который я слышу впервые. Я останавливаюсь. Слышу, как он зовёт вновь. Я оборачиваюсь. И вижу то, чего не видела никогда: бегущего дедушку. Мама всегда мне говорила Дедушка пожилой – Дедушка не может бегать – Дедушке нельзя тебя поднимать. Это из-за какого-то шарика, который может вывалиться из его живота. Что за шарик – мне непонятно, но совершенно ясно, что вываливаться ему никак нельзя. Из этого я сделала вывод, что для дедушки эти действия невозможны. Так же невозможны, как существование зеркала Королевы в Белоснежке или пера Жар-Птицы. Но в этот день дедушка совершает сразу два невозможных действия. Он бежит ко мне по газону, хватает меня, прижимает к своему плечу и стремительно мчится в сторону дома. За нашей спиной, по дороге, друг за другом катятся огромные коробки цвета хаки, в которые вставлен гигантский калейдоскоп. Я смотрю, как они удаляются. И думаю о том, что из дедушки сейчас вываливается шарик.

Дома чудеса продолжаются, едва мы переступили порог. Шарик не вывалился. O нём вообще никто не вспоминает. Дедушка говорит: На улице танки. И все за ним повторяют танки, танки, танки. Никто не отправляет меня мыть руки. Обычно мама первым делом указывает пальцем на ванную комнату, затем дедушка спрашивает у меня, помыла ли я руки, затем бабушка спрашивает у дедушки, помыла ли я их с мылом. Но сегодня никто ни о чём не спрашивает. Там едут танки, – повторяет дедушка.

Тут появляется папа, у него в руках привезённые с дачи стулья. Он входит и говорит: Похоже, они там репетируют парад. При виде папы бабушка замолкает, лицо её каменеет и она отправляется в свою комнату. Расчёт неудачный: все следуют за ней. В комнате дедушки с бабушкой стоит единственный телевизор. Взрослые включают экран и закрывают дверь изнутри. Я одна остаюсь в коридоре.

Из телевизора пропали мультики, никаких больше Спокойной ночи, малыши. С утра до вечера и по всем каналам – танцуют люди. Я хотела бы, чтобы Малыши вернулись, а люди ушли танцевать где-нибудь ещё. Это не люди, а Лебединое озеро, говорит мама. Лебединая песня, поправляет папа. Эту то ли песню, то ли озеро крутят с утра до вечера. Звук мы выключаем, а телевизор нет. На всякий случай. Время от времени танец обрывается, и вместо него появляются те самые коробки цвета хаки с калейдоскопами – как у театра – и вскарабкивающиеся на них люди. Это кажется лучше даже Женщины с дельфином. В такие моменты папа прибавляет звук, а мама выгоняет меня из комнаты.

Однажды утром коробки цвета хаки и лебеди исчезают. Вечером возвращаются Малыши. Бабушка с тихой яростью шаркает от комнаты до кухни. Это всё Лебедь! Паразит! Предатель… Увидев меня, она замолкает. А я хотела бы, чтобы она продолжала. Я хочу знать, о каком лебеде идёт речь и какую роль он сыграл в этом озере.

* * *

Зима. Вокруг комнаты бабушки с дедушкой идёт какая-то суета. Папа замеряет мебель и двери лентой для шитья. Мама перешёптывается с моей сестрой в коридоре. Если я приближаюсь, они замолкают. Когда они не перешёптываются, то сидят в комнате дедушки с бабушкой и запираются изнутри. Стеклянная дверь зашторена плотной коричневой тканью, той же, из которой сшиты покрывала для кресел. Шторы висят с внутренней стороны, и в их загораживающей функции – ни одного пробела. Я прикладываю ухо к стеклу, слышу какую-то возню: открываются и закрываются ящики, доносится скрип дверцы шкафа, шорох бумаги. И только к завтраку наконец все выходят. Первой появляется бабушка. Она ставит вариться кашу и, когда та готова, стучит по стенке кулаком – клич семейству.

Первое, что делает дедушка на кухне, – включает приёмник. Все едят манную кашу под его хруст: Союз, кризис, Союз, кризис, распад Союза, распад Союза. Распад Союза – это плохо или хорошо? Это всё Лебедь! – говорит бабушка. Приёмник хрустит дальше: распад, независимость, Россия, Россия, Россия. Дедушка качает головой. Качает и ест, не поднимая глаз от тарелки с кашей.

После завтрака все отправляются обратно в комнату. Раз так, этой ночью я подкараулю бабушку. Ночью бабушка не спит. Она садится на ящик с обувью или на стул в коридоре и ждёт. В темноте. Кого или чего она ждёт – неизвестно. Никто не велит ей немедленно ложиться спать. Если я, лёжа в своей кровати, слышу её хрипящее дыхание – значит, она на ящике с обувью. Если я ничего не слышу, значит она в коридоре. Чтобы к ней прийти, надо наощупь проползти мимо кровати родителей, обогнуть кровать сестры и, придерживая ручку, открыть дверь.

В тёмном коридоре я узнаю бабушкин белый силуэт. Длинная байковая рубашка, прижатая к спинке стула или зеркалу в прихожей. Левая рука, положенная на бедро с помощью правой. Босые ноги. Когда я включаю свет, она моргает, быстро мотает головой, как будто пытаясь стряхнуть с лица паутину. На затылке волосы её сбились и посередине образовалась канавка – косой пробор, который никогда не увидишь днём.

Если ещё ночь – она подаёт мне знак, чтобы я шла обратно спать. Если скоро рассвет – мы играем в домино. То, на котором животные вместо чёрных точек. Зимой бывает, что бабушка не может отличить ночь от рассвета, и тогда мы играем ночью. Под звуки спящего дома и доносящееся тиканье кухонных часов. Я высыпаю домино на пол, перемешиваю и раздаю. Бабушка кладёт их на подвесной мост своей ночной рубашки, натянутой между колен. Я свои – прямо на ковёр. Когда её очередь ходить, бабушка протягивает мне домино, которое она выбрала, и я кладу его на пол. Если бабушка сидит на стуле, а я на полу, то всё, что под её рубашкой, находится у меня прямо по курсу. Ночью бабушка не носит трусов. Она стирает их вечером в раковине в ванной, вешает на батарею и с утра забирает, когда ещё никто не проснулся. Иногда она забывает – это всегда нас с сестрой веселит. Сестра цепляет трусы прищепкой и, пока мы чистим зубы, машет ими у меня под носом. Мама считает, что это не смешно. В таких случаях она говорит что-нибудь про инвалидов и героизм.

На следующий день я просыпаюсь слишком поздно. Трусы с батареи исчезли. Бабушка, причёсанная и напудренная, уже готовит обед.

Анонс берёт на себя мама: дедушка с бабушкой пакуют вещи, они переезжают в другой дом. Что-то ещё – про очень длинную очередь, в которой они ждали квартиру целую вечность и в которой наконец-то наступил наш черёд. Мама чувствует, что намечаются слёзы, подбородок у меня уже начал трястись. Она говорит: На Новый год мы будем все вместе.

Спустя сутки распад Советского Союза утверждён. Над Кремлём советский флаг сменяется российским.

26 декабря 1991 года, Советского Союза больше нет.

* * *

Монтрёй. Я смотрю на YouTube видео Девочка хочет в Советский Союз, датированное 13 марта 2019 года. На экране маленькая девочка сидит на коричневом диване и плачет. За камерой её мама и старшая сестра спрашивают о причине слёз. Комментарии отключены.

– Почему ты плачешь?

– Я хочу в Советский Союз.

– Зачем?

– Там весело. Там хорошо.

– Что там хорошего?

– Там много хорошего. Колбаса вкусная. Мороженое вкусное. Там всё настоящее.

– Что настоящее?

– Всё настоящее! (На заднем плане из телевизора раздаётся советская песня). Вот видишь! Там даже песенка настоящая.

– А чем тебе здесь не нравится?

– Здесь всё ненастоящее.

– Но ты же тогда не жила, ты же не знаешь, как там было.

– Я туда хочу.

– Откуда ты знаешь, как там было?

– Старички говорят и показывают всё оттуда.

– И что нам теперь делать?

– Вернуться в Советский Союз!

* * *

Чтобы понять, о какой квартире идёт речь, бабушка с дедушкой называют их «старая» и «новая». На Новый год они возвращаются в старую.

На кухне, которая ей уже не принадлежит, бабушка слушает, как мама составляет меню исходя из того, чего не хватает. Салат Оливье кажется осуществимым, но сначала надо проверить запасы коробки НЗ. НЗ = Неприкосновенный Запас. Для особых случаев: Новый год, День Победы, дни рождения. Коробка с НЗ стоит под кроватью комнаты с балконом. Даже переехав в «новую», дедушка остается её главным хранителем и проводником. Только он может заставить её появиться и отпустить на кухню то, что в ней лежит.

Банку горошка и майонез. Меня посылают гонцом из кухни в комнату с балконом. Опираясь правой рукой о матрас и запуская левую в темноту под кроватью, дедушка ищет коробку. Нащупав её бортик, он ухватывается покрепче и тянет на себя. Коробка НЗ скользит по паркету, буксует на краю ковра и наконец появляется на свет. Дедушка садится на кровать, раскрывает клапаны толстого картона и снимает слой пожелтевшей газеты.

Инвентаризация началась. Банка сгущённого молока, сбережённая для торта Наполеон. Жёлтые прямоугольные коробки с изображением человека верхом на слоне. Ряд бежевых банок без внешних признаков принадлежности к той или иной группе продуктов: каждая из них взвешивается на ладони, осматривается и кладётся на место. За ними появляется банка майонеза. Дедушка ставит её на кровать и возобновляет поиски. Горошек всё ещё не найден. Мимо проплывает широкая банка с изображением рыбы и пирамидой красных шариков. Дедушка поднимает голову, ищет меня взглядом, хитро подмигивает сквозь толстые стёкла очков и говорит: Это я припас на твой день рождения. Жестяная банка с горошком появляется последней. Край этикетки болтается и под ней видны голые металлические выпуклости. В голове у меня мелькает бабушкина ночная рубашка.

Салат Оливье утверждён. Для следующих этапов его приготовления требуется вовлечение папы. Когда он появляется на кухне, бабушка встаёт, опираясь о стол, и направляется к двери. Я слышу зараза, еврей. Кажется, что её рот закрыт, а слова всё равно откуда-то слышно. «Зараза» – это я знаю. Это то, из-за чего надо мыть руки. Что-то вроде болезни, которая без нашего ведома может на нас залезть. Но что такое «еврей»? Я это слово уже слышала, но что означает – не знаю. Думаю, это как-то связано с папиной мамой. Той, которую звали Полина и которая умерла до моего рождения. Бабушка всегда произносит слово еврей, не шевеля губами. Если дедушка это слышит, он очень громко зовёт её по имени, так, как будто она находится в дальней комнате. Но в этот раз дедушка в комнате с балконом, и бабушке никто ничего не говорит. Интересно, только я её услышала?

После инвентаризации коробки НЗ мы с папой отправляемся проверять запасы, которые лежат в открытом доступе. Следуем порядку списка ингредиентов. Ведро картошки и ящики с яблоками – на балконе. Морковь – под чугунной ванной, в коробке, наполненной песком. Папа говорит: Сейчас посмотрим, на что они похожи. Я ныряю под ванну и вытаскиваю коробку, в которой мы находим две морковины в полном расцвете сил. В прихожей, возле ящика с обувью, стоят банки маринованных огурцов. Всё это мы несём на кухню. Овощи моем и погружаем в кипящую воду. Мама говорит: Пока тут всё варится, пойду позвоню Нине.

Нина – это мамина лучшая подруга. Я зову её тётя Нина, но существуют разные виды тёть. Есть тётя Света, тётя Маша, тётя Рита – хорошо мне знакомые взрослые женщины, которые также являются моими тётями. А есть тётя Нина, которая не является моей тётей, но при этом она – хорошо мне знакомая взрослая женщина и, следовательно, тоже тётя. Поскольку моя мама и тётя Нина одного возраста и одна не является тётей второй, друг друга они называют по имени. Они вместе проводят кулинарные эксперименты, пытаются приготовить блюда из книги рецептов, обходясь без недостающих ингредиентов. Когда блюдо готово, они решают, может ли результат носить название по книге или нет. Например, для яблочной шарлотки они обнаружили, что можно обойтись без всего, кроме муки и маргарина. Если нет яблок, можно просто назвать это шарлоткой. Когда мама и тётя Нина говорят о кулинарии, курица – это всегда мечта. Последний раз папе удалось достать курицу на День Победы. Мы все вместе её ощипали, затем мама обожгла холодную белую тушку на газовой плите. Палёными волосами пахло по всей квартире, но несколько часов спустя курица, окружённая картошкой, была на столе. Горячая и золотистая. На следующий день тётя Нина позвонила моей маме, чтобы узнать, как всё прошло.

На этот раз в трубке слышен мужской голос. Это дядя Дима. Муж тёти Нины. Он физик. Они с папой работают в одном здании Университета. Дядя Дима мне тоже не дядя, но он хорошо мне знакомый взрослый мужчина, и потому дядя. У тёти Нины и дяди Димы есть дочь Саша, которой столько же лет, сколько и мне. И сын Костя – чуть младше моей сестры.

Папа дружит с дядей Димой, мама – с тётей Ниной, я – с Сашей, а сестра с Костей – нет. Дружба у них не ладится. Когда мы идём к ним в гости, сестра всегда хочет сидеть со взрослыми. Раньше мама боялась, что тётя Нина обидится, поэтому сестру заставляли с ним играть. Но прошлой зимой наши семьи вместе уехали в дом отдыха на каникулы. Жили в соседних комнатах. Однажды ночью папа вдруг проснулся. В темноте он увидел Костю, склонившегося над его лицом. Костя, ты что здесь делаешь? – спросил папа. Я вас рассматриваю, – ответил Костя, встал и ушёл. С тех пор сестре разрешают оставаться со взрослыми.

Вечером салат Оливье и яблочная шарлотка готовы. Мы садимся за стол. Все какие-то странные. Я пытаюсь понять почему. Из-за СССР, отсутствия курицы или еврея? Сестра хочет смотреть на кремлёвские куранты. Мы включаем телевизор. Стрелки движутся вперёд, двенадцать ударов и гимн.

* * *

Новый год, новая страна. Теперь мы живём в России – говорит сестра. Дедушка с бабушкой переехали в «новую». Родители спят в комнате с балконом, а мы с сестрой – в той, что на солнечной стороне.

Внизу нашего дома, рядом со стеной котельной, есть окно, в котором иногда сидит продавщица. Ей можно говорить, чего мы хотим, исходя из того, что осталось. Затем она всё взвешивает на больших синих весах с качающейся стрелкой. С одной стороны она кладёт то, что мы хотим купить, с другой ставит цилиндры до тех пор, пока стрелка на циферблате не остановится посередине. Потом продавщица гремит деревянными бусинами на стержнях счётов и объявляет сумму. Мама протягивает ей бумажные квадратики, дающие право на покупку, а затем рубли. Без бумажных квадратиков рубли бесполезны. Чаще всего мы ищем яйца, муку, молоко, сахар, маргарин и туалетную бумагу. Как и все. Когда эти товары появляются, у окна выстраивается очередь. Это точный признак того, что в окне есть что-то нужное. Утром мама смотрит вниз с балкона – если стоит очередь, мы спускаемся. Но сегодня мама пошла одна. У меня занятие во Дворце пионеров.

Дворец пионеров – это настоящий дворец, окружённый парком. Его фасад покрыт длинной мозаикой, перетекающей из светло-жёлтого в ярко-красный цвет. Сверху – мальчик играет на трубе, лучи солнца, силуэты, сидящие вокруг костра, профиль дядьки с острым подбородком и широким лбом, которого я уже видела в метро и книгах. Остальная часть здания застеклена. Внутри жарко и влажно. В центре зала – тропический сад с прудом, через который перекинут узкий мостик. У него всегда стоит очередь детей, желающих перейти на другой берег.

Мы с Сашей записаны в студию рисования. Ночью выпало много снега, поэтому папа везёт нас туда на санках. Мы забираем Сашу и направляемся в парк. Пройдя через ворота, мы садимся на деревянные рейки, и папа тащит нас в сторону Дворца. По дороге он рассказывает нам о приключениях мужчины, который водил свой народ по пустыне, а потом привел в страну мёда и молока. Лёжа на санках, я смотрю, как ветви деревьев скользят по серому небу, и воображаю вокруг себя пустыню в снегу.

* * *

Монтрёй. Сообщение от адвоката. Она получила мои свидетельские показания. Содержимое одобряет, но говорит, что было бы неплохо подробней рассказать о матери моего отца, было видно, что судья ей заинтересовалась.

Подробностей о бабушке у меня не так уж много. После того, как на первую просьбу вернуть моё имя мне ответили отказом, отец в качестве утешения сообщил мне, что прабабушку, которую звали Рита, на самом деле звали Ривка, что прадедушку, которого звали Исай, на самом деле звали Исаак, а двоюродного дедушку, которого звали Гриша, на самом деле звали Гирш. Я говорю: А это вообще нормально, что по линии твоей мамы никто не носил своего настоящего имени? Отец улыбнулся так, как будто я говорю в третьем лице о ком-то, кто с нами в комнате. И на этом всё. Понятно, – говорю, – значит, за подробностями мне надо к твоей сестре. И я позвонила его сестре.

Моей тёте. Той, которая скрипачка. Единственная тётя, которая у меня ещё есть. Она живёт на севере Москвы со своим первым возлюбленным, ныне вторым мужем, дядей Мишей. Дядя Миша – математик-вегетарианец, похожий на Достоевского, но охотно цитирующий Зощенко или Хармса. Когда я прихожу к ним в гости, после ужина он всегда читает мне вслух два или три рассказа. К телефону подходит тётя и сразу предупреждает: У меня на плите суп, иногда придётся греметь крышкой. Мы быстро подводим итоги здоровья всех членов семьи, после чего я спрашиваю, знает ли она, почему её мать сменила имя. Такого поворота тётя не ожидала. Она явно предпочла бы продолжить разговор о всеобщем здоровье семьи. Или о дяде Мише, который говорит, что не ест мясо, потому что жалеет животных, но который на самом деле язвенник. Или о дочери, у которой аллергия на тополиный пух. Или хотя бы о студентах, которые не умеют считать такты. Тётя вздыхает и отвечает: Просто так, ей просто не нравилось, как звучит имя Песах. Она считала его некрасивым. Вот и всё. Документы она поменяла в 1954 году, но сколько я себя помню, все её звали Полиной. Очень многие евреи брали русские имена.

У моей тёти – мерцающий иудаизм. В её устах «еврейский народ» колеблется между «мы» и «они». Она еврейка, но не еврейка. Кажется, что не еврейка она на всякий случай. На случай чего – я не знаю, но задавать вопросы про «нас» надо аккуратно, иначе можно проскочить развилку и оказаться среди «них».

Хорошо, – говорю я, – но тогда почему имя она сменила именно в пятьдесят четвёртом, почему не раньше? Чтобы не портить нам жизнь. Вот почему. Что-то внутри тёти щёлкает, и она начинает говорить:

В моём классе училась девочка по имени Сима. Мы с ней дружили. Её отец был врачом. Одним из тех, кого обвинили по Делу врачей. Сима никогда не рассказывала о своём отце. Однажды она призналась мне на ухо, что он в тюрьме. Она сказала это шёпотом, хотя мы шли по улице и вокруг никого не было. У матери Симы было ещё двое детей. Маленьких. У них не хватало всего: и одежды, и еды. Моя мама приносила им всё, что могла. Все знали, что они евреи, но она всё равно это делала. Однажды отец Симы вернулся домой. Он пришёл умирать. Он уже не мог ходить. Не мог есть. Он лёг в постель и больше не вставал. Через три недели он умер. В школе мне было ужасно обидно за то, что́ мои подружки говорили про евреев, про жидов. Было больно, но надо было молчать, надо было терпеть. И я терпела. Больше всего я боялась, что кто-нибудь узнает, что моя мама еврейка.

Затем тётя объявляет, что суп готов. Она зовёт дядю Мишу. Вдалеке я слышу его голос, утверждающий, что он ещё не созрел. Тётя говорит: Будь ты здесь, я бы и тебя накормила, суп с квашеной капустой, всё как ты любишь. Если тётя решила кого-то накормить, сопротивляться бесполезно. Это не тот человек, которому можно долго противостоять. Это знаю и я, и дядя Миша.

Я спрашиваю ещё, говорил ли «у нас» кто-нибудь на идише. Тётя издаёт тяжёлый вздох. Она думала, что разговор окончен, что мы перешли к супу. Она снова вздыхает, но вновь отвечает так, как будто выполняет свой долг. Бабушка на нём говорила, мама его понимала, но не говорила, ну а я, конечно, ни то, ни другое. Я не спрашиваю, почему «конечно», но говорю: Ни слова? Тётя роется в воспоминаниях, тянет сети своей памяти на поверхность. Нет, нет… кроме, может быть, «зоханвейль», что-то в этом роде. Да, точно, я помню «зоханвейль». Бабушка произносила это вполголоса. Это плохое слово, какое-то ругательство. А что оно означает? Не знаю, что-то, что говорить нельзя.

Положив трубку, я записываю то, что сказала тётя. Записываю, потому что иначе, когда её иудаизм начинает мерцать, мне кажется, что это я его выдумала. Тётя сказала, что в школе надо было об этом молчать и она молчала, но мне кажется, что молчит она до сих пор. Зоханвейль. Я ищу это на форумах, пробую онлайн-переводы, пишу транскрипцию, латинскими буквами, кириллицей. В конце концов, я нашла. Аз ох-н-вей. На идиш: וויי און אך אז. Это не ругательство. Это означает «увы».

* * *

Октябрь 1993 года. В Москве мама собирает наши вещи. Папа ждёт нас в каком-то месте, которое называется Франция. Всё подряд туда брать нельзя, надо выбирать, что с собой, а что оставить. Мама проводит отбор по критериям, известным только ей. Лично я хочу взять плюшевого кота по имени Тобик, сшитого из когда-то белой, давно уже серой, ткани. Его и больше ничего. Но мама против, он займёт слишком много места. Если у нас будет много багажа, с нас потребуют большие деньги. Я тащу Тобика к сумкам в комнату с балконом. Телевизор работает фоном, его никто не смотрит. Большие коробки цвета хаки опять катятся вдоль экрана. Теперь я знаю, что «танки» – это они. Я хожу за мамой по квартире и уговариваю её взять с нами Тобика. Когда раздаётся телефонный звонок, мама сидит на корточках в прихожей, перебирая содержимое ящика с обувью. Она берёт трубку и удивляется, что это папа. Оттуда, где он находится, звонить очень дорого. Разговаривая с Францией, можно обанкротиться в считанные минуты. Я не совсем понимаю, что такое обанкротиться, но знаю, что это значит, что мы станем бедными. Я подхожу ближе к телефону, чтобы получше услышать. Папа кричит: Что у вас там происходит? Вы в порядке? Папа никогда не кричит. Тут это из-за танков. Видимо, в месте под названием Франция их тоже показывают по телевизору. Все живы-здоровы – говорит мама, и они скорее кладут трубку.

Сборы продолжаются. Сборы чего – не ясно. Но ясно, что там, куда мы едем, есть вещи, которые стоят дорого без причин. Они там богатые, – говорит сестра. Но если они там богатые, значит, мы там будем бедными. Я пытаюсь понять, насколько бедными, и это меня очень беспокоит. Я пытаюсь заранее продумать способы спасения нашей семьи. Героические поступки, волшебные встречи, чудесные открытия. Во всех моих сценариях мы мгновенно становимся сказочно богатыми, и непременно благодаря мне.

Наступает день отъезда. Я в последний раз пытаюсь засунуть Тобика в сумку на молнии. Я прячу его, но прячу плохо. Специально. Оставляю торчащую лапу. Я хочу взять его с собой, но боюсь, что семья разорится по моей вине. Я прячу его так, чтобы мама нашла. Надеюсь её разжалобить и получить разрешение провезти Тобика законным путем. Не получилось. Мама кладёт его на лакированное пианино.

По дороге в аэропорт я пытаюсь представить себе нашу опустевшую квартиру. Она, наверное, похожа на покрытый снегом лес, тихая, неподвижная, застывшая в зимней спячке. В ожидании весны нашего возвращения. Я думаю о Тобике на пианино и о бабушке с дедушкой. Затем вокруг появляются сплошные эскалаторы, стеклянные двери и коридоры.

Синяя форма смотрит на меня из-за стойки в зеркало, прикреплённое к потолку. Мама говорит: Это паспортный стол. Никакого стола я не вижу, даже маме эта стойка по плечо. Форма говорит: Покажите ребёнка. И мама меня поднимает. В руке формы я вижу маленькие красные тетрадки. Те, что с нашими фотографиями. Форма листает страницы большим пальцем, выбирает одну и ставит на ней штамп. Один, два, три раза. Звук этого штампа похож на отправляющийся паровоз. Потом опять коридоры, громкоговорители, какая-то длинная кишка ведёт нас в коробку, и я засыпаю.

Когда я просыпаюсь, сестра говорит Париж, Париж, Париж. Снова коридоры. Стеклянные двери. Автобус. За стеклом я вижу улыбающегося папу. При встрече он долго нас обнимает. И опять надо куда-то торопиться, чтобы успеть на поезд. Я думаю – как жалко, что Париж так далёк от Франции.

На следующее утро я просыпаюсь в кровати размером с целую комнату. Надо снова одеваться. На улице, вдалеке, слышится чудесная музыка. Мы отправляемся в её сторону. Я различаю розовые здания, маленькие флажки, фонтаны, из которых льётся вода. Музыка становится всё ближе, вокруг всё больше и больше народу. Много детей. Воздушные шары, сладкий запах ещё вкусней, чем тот, что в цирке во время антракта. Мы подходим к зелёным турникетам. Папа достаёт билеты и проводит нас через границу. Я думаю: вот она, Франция. Передо мной появляется самое красивое здание, которое я когда-либо видела. Розовый замок на вершине холма. Верхушка его башни уходит ввысь, словно звезда Университета. В это мгновение мне кажется, что Франция – бесподобна. Я не могу в это поверить. Теперь я буду жить здесь. Диснейленд! – кричит сестра.

Я просыпаюсь в той же кровати-размером-с-целую-комнату, что и накануне. Снова надо одеваться. Но мы идём не обратно к замку, а на поезд. Оказывается, что парк с замком – это не Франция. Туда можно вернуться, но жить там нельзя. Мы с мамой договорились, что, когда мы доедем до настоящей Франции, она мне сообщит.

В поезде папа читает мне приключения мужчины по имени Одиссей. Он тоже много путешествует. У него проблемы с отцом одного циклопа, от которого он скрыл своё настоящее имя, и ещё его надо привязывать, когда ему встречаются русалки. Время от времени я засыпаю. Каждый раз, когда я просыпаюсь, картинка за окном уже другая. Наконец поезд замедляет ход. На этот раз мы приехали.

Настоящая Франция называется Сент-Этьен.

II

Водитель такси читает записку, которую протягивает ему папа, и заводит машину. С заднего сиденья мне видны верхушки домов, фонарей и дорожные знаки. Мы проезжаем по бульвару, усаженному платанами. Папа указывает на дом, который виднеется вдалеке, прямо впереди. Мама наклоняется, чтобы получше его рассмотреть. Такси проезжает парк, в котором мелькает горка, и останавливается. Даже выйдя из машины, я не вижу конца дома. Он похож на гигантский корабль. Вот мы и приехали, – говорит папа.

Мы стоим в подъезде, ждём лифт. Когда он приезжает, в окошке двери появляется жёлтый свет. Мы заходим в кабину и наступает странная тишина. Как будто в эту минуту происходит что-то очень важное, но непонятно, радостное или грустное. Как когда дедушка рассказывает про последний день войны. В лифте мама хвалит облицовку кабины: имитация мрамора с инкрустацией сверкающих золотых прожилок. Папа говорит: Здесь они когда переезжают, закрывают кабину брезентом. И вновь наступает тишина. Мне тоже хочется что-нибудь сказать. Поучаствовать. Надо сыграть на контрасте. Они сильны тем, что взрослые, а я буду сильна тем, что маленькая. Я широко открываю глаза, вскидываю брови и говорю: Мы здесь будем жить? Тут красиво, но можно будет поставить скамеечку, чтобы на ней спать? Общий смех, умилённый взгляд, нежное поглаживание по голове. Напряжение спало. Моя миссия выполнена.

1 Согласно традиции, при обычном заседании только парижские адвокаты носят эпитог (элемент одежды) без отделки из горностаевого меха. Этот древний обычай подчеркивает различие между парижскими и региональными адвокатами. – Здесь и далее примеч. ред.
2 Мэтр – традиционное обращение к адвокату во Франции.
Продолжить чтение