Сарсуэла
Пальмы, пальмы… Она много снимала их в тот год – её первый год в Варадеро*. Яркие блики моря, казалось, светились на этих фотографиях, пронизывая полупрозрачные, напоенные влажным зноем тени деревьев. Она хорошо помнила запахи того лета, помнила вкусы дайкири* и конгри*, мелодичные переливы румбы, в которые влюбилась с первых же нот. Помнила собственный жадный восторг и почти лишавшее дыхания желание снять и поймать каждый миг знакомства с этим городом.
И вновь, как всегда, сердце вздрогнуло и замерло от одного взгляда на тот снимок… первый в сонме трепетно хранимых, зефиром несущих нежные воспоминания. И боль.
Наслаждавшаяся лёгкой прохладой после дневного зноя, она не сразу заметила тогда одинокую фигуру на берегу, медленно, словно бесцельно бредшую в редкой толпе тех, кто просто дышал вечерним бризом, провожая утекавшее за линию горизонта солнечное тепло. И всё же он зацепил её взор: растрепанными длинными волнами волос, расстегнутой до середины груди белоснежной рубашкой, закатанными почти до колен брюками и босыми ногами, лениво тонувшими в песке. Его опущенная голова, ненужной тряпицей свисавший с руки пиджак, усталая улыбка – она не знала, что именно против логики очаровало её в этом печальном соло, но, не удержавшись, к коллекции сегодняшних снимков добавила ещё один. Не подозревая, что фотография длинного худощавого мужчины с неизменной грустью в глазах станет одной из самых любимых.
Он вскинул взгляд, едва она щелкнула камерой, нахмурился, оглядел стоявшую невдалеке девушку в лёгком хлопковом платье. Не спеша и задумчиво сделал шаг к ней. Затем второй. И третий. Она не уходила, взирая с тонким любопытством и иронией, слабо улыбнулась в ответ на беззлобное:
– Зачем сфотографировали? – На память, – сорвалось с её улыбавшихся уст.
Он тепло улыбнулся, удивив искренностью засиявших глаз, которые, казалось, и не смеялись до этого. Прозрачно вздохнув, она не стала молчать:
– Трудный день?
Она не знала ни о чём: ни о новом отеле в сети гостиниц, принадлежавших его семье, ни о вынужденной, но добровольной ссылке того, кто без слов поступал, руководствуясь чувством долга, ни о его странном желании сбежать после суеты бесконечных переговоров и монотонного шороха очередной кипы бумаг. Лишь глядела со странной жаждой разгадать загадку гречишного мёда глаз, почти незаметно прятавшихся за пеленой неожиданной, но явно неизменной тоски.
А он не стал говорить. Чередой мелькнули перед его внутренним взором раскаленные солнцем белые стены домов и их яркие когда-то, ныне сгоревшие от зноя крыши, выцветшие вывески и пестрая толпа местных и туристов – словно кинолента воспоминаний, пронесшихся за окном его дорогой машины ещё днём, едва он приехал в город. Вспомнились и навевавшие скуку одной необходимостью быть проведенными встречи с инвесторами, вспыхнул в памяти и одинокий уют отведенного ему номера, который он покинул, едва посетив, сославшись на нетипичное для него желание оглядеть окрестности.
Она не заметила, как пробежал вечер, перетекший в глубокую, шумную, полную смеха и людского гомона ночь. Даже сейчас, спустя столько лет, гуарача* той их встречи воскрешала лишь первые пьянящие глотки влюбленности, которую они не признали, не разглядели в тот миг за буйством окружавшей их толпы и задорного национального колорита. Ни он, проводивший взглядом машину, на которой она уехала, ни она, в странном волнении продолжавшая глядеть в окно, не в силах отвести глаз от одинокой фигуры, – не подозревали, что будут искать новой встречи.
Фотографию рассвета, пойманного ею тогда с балкона её маленькой спальни в бунгало*, она любила так же нежно, как и первую. В тот вечер он нашёл её сам – и она почувствовала, что он искал. Она не спрашивала, позволяя себе лишь наслаждаться дивной музыкой его голоса, говорившего о том, что она уже не могла вспомнить. Украдкой окуналась в свет и тепло его сияющих глаз. Замечала искры страсти и какой-то мальчишеской радости. И чувствовала странную быстротечность неизбежно утекавших мгновений.