Бюро темных дел

Размер шрифта:   13
Бюро темных дел

Eric Fouassier

Le Bureau des affaires occultes

© Editions Albin Michel – Paris 2021

© Павловская О. А., перевод на русский язык, 2024

© Издание ООО Группа компаний «РИПОЛ классик», 2025

© Оформление. Т8 Издательские технологии, 2025

* * *

Посвящается Паскаль,

моей первой читательнице, всегда готовой отправиться навстречу новым приключениям

Открою вам тайну тайн. Зеркала – это врата, через которые приходит и уходит смерть.

Жан Кокто. Орфей

Теперь я боюсь, что в зеркале живет моя душа в ее истинном обличье, изуродованная тенями и собственными провинностями.

Хорхе Луис Борхес. Зеркало

Пролог

Превозмочь страх.

Когда мальчик резал бутылочным осколком холстяной бок шатра, он думал, что нашел себе убежище, и даже вообразить не мог, что ждет его внутри. Страх, умноженный стократно. Его собственный страх отразился на десятках лиц – перепуганных, искаженных паникой… Тогда он, дрожа всеми членами, свернулся клубком на земле в густом липком сумраке. Несколько свечей, расставленные здесь, призваны были не рассеивать мрак, а создавать замысловатую игру теней и света. Их огоньки словно парили в воздухе, как огненные бабочки. Этому зыбкому, тревожному сиянию мальчик сейчас предпочел бы чернильную тьму, затопившую улицы. Сумрак, небытие – все лучше, чем ужасающие видения, теснившиеся под сырым матерчатым сводом. Но он боялся даже пошевелиться. И просто закрыл глаза, как будто этой слабой завесы из век было достаточно, чтобы надежно скрыть от него нестерпимое зрелище.

Сколько времени провел он так, словно окаменев? Минуту, час, столетие? Мальчик не имел об этом ни малейшего понятия. Превозмочь страх… К этому он мысленно подготовился заблаговременно и был уверен, что у него хватит сил вырваться из плена. Но теперь уверенность пропала. Из хаоса, возникшего в его голове, невозможно было выцепить ни единой связной мысли. Все тело сковал обжигающий холод – до нутра, до костей.

Издалека, как сквозь вату, доносились отголоски праздничного гуляния: музыка, смех, голоса. Там, за пределами шатра, всего в нескольких метрах, шумела беззаботная толпа. Простой народ развлекался на ярмарке, пил и веселился. Но с тем же успехом все эти люди могли находиться в тысячах лье от него – он знал, что можно не ждать от них помощи. По крайней мере, до тех пор, пока он остается пленником собственного кошмара.

А ведь всего лишь несколько минут назад мальчик надеялся найти спасение в этой ярмарочной кутерьме. Он бежал босиком, и шлепанье пяток по дну канавы разносилось под ночным небом в такт ударам его сердца, которое выбивало неумолчную барабанную дробь в грудной клетке. Он мчался куда глаза глядят по узким, черным, непроглядно темным переулкам. И подбадривал себя непрестанной мольбой: «Господи Боже! Не дай ему меня поймать! Лучше умереть, чем снова попасть к нему в руки!» Сам того не ведая, он оказался в предместье у Монтрёйской заставы, неподалеку от деревушки Пти-Шарон, среди лачуг, покосившихся бараков, пустырей и огородов.

В груди все горело огнем, кровь бухала в висках, он старался держаться ближе к стенам домов, старательно избегая открытых пространств. То и дело останавливался и оборачивался, чтобы отдышаться и окинуть взглядом тьму позади. Там никого не было видно. Но он знал, что Викарий гонится за ним. Викарий был где-то рядом, во мраке. Беглец не сомневался, что Викарий будет преследовать его всю ночь, если понадобится. И поэтому ему ничего не оставалось, как бежать без передышки, собирая последние силы.

Вечность спустя мальчик нашел пролом в крепостной стене вокруг большого города, нырнул туда и продолжил бег по нищим окраинам, по Парижу, одетому в лохмотья, к авеню Орм – такому же неприглядному черному туннелю, как остальные закоулки, разве что пошире и кое-где размеченному зыбким светом фонарей. В конце этого туннеля, так близко и вместе с тем немыслимо далеко, он увидел ярмарочные огни, услышал гомон развеселой толпы. Времени на размышления у него не было – сейчас он полагался на инстинкты, а не на здравый смысл. Жажда жизни толкала его вперед; с тех пор как он принял решение вырваться из когтей Викария, только она и определяла все его действия: заставляла бежать, останавливаться, прятаться и снова мчаться сломя голову.

Он устремился дальше по длинной улице, позволил потоку фланёров, все прибывавшему, подхватить себя на подступах к Тронной площади, внезапно вынести из тени на свет, от смерти к жизни. Света вдруг сделалось сразу слишком много, и жизни – тоже. Он пошатнулся, почувствовав приступ дурноты. Ярмарочная кутерьма подхватила его, поглотила. Вокруг разбушевался ураган звуков, запахов, красок. Завертелись бродячие акробаты, взвыли зазывалы, загудели дудки, рассыпались хрустальным звоном бубенцы деревянных лошадок на карусели. Со всех сторон нахлынули крики, музыка, смех…

Охваченный головокружением, мальчик принялся пробираться между прилавками, подмостками, шатрами – в смятении и растерянности. В этом море людей не разглядеть было лиц, они казались единой, монолитной массой. Он ждал, что кто-нибудь протянет ему руку помощи, но на него никто не обращал внимания. Никто не замечал его изможденного лица и покрытых грязью рук. Он хотел закричать, но ярмарочный шум не дал ему такой возможности, накрыв ужасающей звуковой волной. Если бы хоть этот чертов барабан, грохочущий в груди, смолк на минуту! Но он не смолкал.

Мальчик, пошатываясь, брел среди равнодушных гуляк, когда толпа, качнувшись вдруг, выкинула его на обочину. Он оказался в узком, провонявшем мочой проходе между двумя ярмарочными шатрами – обломок кораблекрушения, выброшенный на берег. Да меньше того – незримый след морской пены.

Лишенный сил, потерявший надежду мальчик упал на брусчатку, заваленную мусором. И тогда он заметил впереди какой-то блеск.

Это был осколок бутылки, лежавший среди нечистот. Длинный и острый.

Беглец сразу увидел в этом знак судьбы. Ему нужна была передышка. Необходимо было где-нибудь затаиться, найти безопасное укрытие, чтобы обдумать, что делать дальше, принять правильные решения. Он оторвал полосу ткани от своего рукава и обмотал край осколка так, чтобы получилась рукоятка, как у кинжала, – а потом разрезал холстяной бок ближайшего шатра. Сделал аккуратную прореху, такой ширины, чтобы можно было проскользнуть внутрь и оставить позади залихватский гомон зевак, аплодисменты и хохот, все это дурацкое веселье, от которого его тошнило.

Откуда он мог знать, что там, внутри?

Как мог он вообразить, что в шатре его ждет абсолютный ужас? Что там затаилась стоглавая гидра и что на каждом ее лике отразится его собственный страх?

Передышка длилась ровно столько, сколько глазам мальчика потребовалось, чтобы освоиться в сыром полумраке. А когда они освоились, со всех сторон из ниоткуда вынырнули стремительно кошмарные морды, набросились на него, взяли в кольцо. Повсюду были искаженные тенями от свечей, перекошенные диким испугом черты. Но он узнал их мгновенно. Это было его собственное лицо, залитое потом и слезами, это оно надвигалось на него отовсюду – его лицо, отраженное до бесконечности, уносящееся вереницами в разверзшуюся чудовищную бездну.

Превозмочь страх… Он знал, что может это сделать. Но столкнуться с тысячами страхов, попасть в перекрестье тысяч обезумевших взглядов, увидеть тысячи разинутых ртов, застывших в безумолчном вопле, – это было выше его сил. Есть предел страданиям, которые способен выдержать двенадцатилетний мальчишка. Он зажмурился, прижал к сомкнутым векам кулаки и свернулся на земле в позе зародыша. Лишь бы больше ничего не видеть, ни о чем не думать. Вжаться в землю, раствориться в ней.

Это было век назад. Час, минуту…

Вернуться к реальности его заставило неожиданно донесшееся откуда-то, неуместное здесь хихиканье. Женский смех. Совсем рядом. Мальчик поднял голову. Теперь он был не один в этом сумраке. Возникло какое-то движение, раздался шепоток – и снова разлился хрустальным звоном женский смех. Не женский – девичий. Так хохотать могла только очень юная особа. Тогда мальчик рискнул открыть глаза. Вокруг снова возникли тысячи его лиц, но теперь их выражение изменилось: в бесчисленных глазах страх уступил место настороженному выжиданию.

Мальчик неуклюже, с мучительным усилием поднялся на ноги. Сердце снова гулко заколотилось о ребра. Что-то вокруг него незаметным, почти неуловимым образом изменилось. Что-то в освещении. Воздух колыхнулся, не более того, должно быть. Огонек какой-нибудь свечи качнулся в сторону, но сразу выпрямился.

И вдруг действительно показалась девушка!

Она возникла из ниоткуда в нескольких шагах от него. Он четко видел каштановые локоны, хорошенькое лукавое личико, шерстяную шаль у нее на плечах. И эта незнакомка была не одна. Парень в тужурке работяги или ремесленника, в надвинутом на лоб картузе с кожаным козырьком шаловливой рукой попытался приобнять ее за талию, но девица, снова прыснув от смеха, ловко выскользнула из объятий. Он снова ее поймал – девица опять упорхнула, направляясь к мальчику, которого ни она, ни ее дружок, казалось, не замечали.

Мальчик не понимал, как эта парочка может игнорировать его присутствие. Девица была уже менее чем в метре от него. Она нацелила пальчик в его сторону:

– Гюстав, ты только посмотри на это! Какой кособокий! Вылитый карлик из «Олимпийского цирка»! Но на тебя все равно похож!

Между тем спутник уже снова поймал ее, увлек назад, заключил в объятия, и через секунду оба исчезли… чтобы почти в тот же миг появиться за спиной мальчика, обогнуть его по бокам и уже окончательно раствориться во мраке, который их породил.

– Стойте! Прошу вас, вернитесь! – вырвался у мальчика крик.

Он вскочил, бросился за молодой парой… и с размаху налетел на невидимую стену. Удар был таким сильным и неожиданным, что беглец оцепенел, едва удержавшись на ногах. Потрясенно вытянул руки, ощупывая пространство вокруг, – и повсюду его пальцы натыкались на твердую, гладкую поверхность.

Наконец его осенило.

Зеркала!

Его окружали зеркала, окружали в буквальном смысле – они были здесь повсюду: впереди, сзади, по бокам и даже висели у него над головой под сводом шатра. Зеркала бесконечно отражали друг друга, создавая иную – иллюзорную, искаженную, раздробленную – реальность. Он попал в фантасмагорию отражений.

Мальчик испустил глубокий вздох. Теперь, когда тайна этого странного места прояснилась, ему стало легче дышать, но желания остаться в шатре хоть ненадолго, чтобы отдохнуть, тем не менее не возникло. Атмосфера здесь была слишком давящая, гнетущая. И несмотря на то что где-то там, в ночи, за ним все еще гнался Викарий, о котором мальчик не забыл – как он мог забыть хоть на миг? – ему необходимо было снова оказаться под открытым небом. Он осторожно двинулся назад. На ощупь принялся искать прорезь в холсте шатра, которую сам же сделал осколком стекла, но никак не мог найти. Руки постоянно наталкивались на зеркальные стены, в которых дрожали огни, высвечивая тысячи лиц, теперь уже охваченных смертельной паникой.

Спустя множество тщетных попыток отыскать прореху мальчик должен был признать очевидное… Теперь он стал пленником зеркального лабиринта.

Глава 1. Ничто не вечно…

После лихорадочных июльских дней 1830 года, когда был свергнут Карл X и «королем французов» милостью Божией и волей народною стал Луи-Филипп[1], Парижу не терпелось снова обрести видимость порядка. По улицам, расчищенным от баррикад, устремились во всех направлениях кортежи, манифестации и разнообразные шествия. Неделями можно было наблюдать небывалое зрелище: чернь каждый день врывалась в Пале-Руаяль, резиденцию нового суверена. Простой люд бегал туда, как на мельницу. Луи-Филипп, озабоченный своей популярностью, вынужден был без роздыху принимать многочисленные делегации из столичных кварталов и провинциальных городов. С утра до вечера ему приходилось крепко жать руки посетителям, которых всего лишь несколько месяцев назад он и взглядом бы не удостоил. А с наступлением вечера толпы людей собирались в садах и у ограды дворца, требуя, чтобы их король показался на балконе; расходились, только услышав, как он запевает «Марсельезу» или «Парижанку». Всю вторую половину лета столица вела себя как норовистая кобыла, которая не желает возвращаться в стойло и мчится по просторам, пьянея от залихватского галопа и вольного ветра, треплющего гриву.

Потом революционный пыл мало-помалу стал угасать. Ему на смену пришло обманчивое затишье. Парижских рабочих и ремесленников одолело похмелье – после эйфории победы, украденной у них по большей части, они возвращались к своему жалкому существованию, ознаменовавшемуся понижением заработной платы и ужесточением условий труда. На троне сменился хозяин, и таков был единственный заметный результат восстания – многие уже не без горечи начинали это осознавать. Угли под слоем остывшего пепла еще тлели, и не требовалось большого ума для очевидного вывода: достаточно самого незначительного события, малейшего предлога, чтобы снова полыхнуло пламя.

Впрочем, тем вечером в конце октября теплая погода скорее нашептывала предаться безмятежному покою и радостям жизни. По крайней мере, к этому склонны были те немногие привилегированные, кто оказался в фаворе у новой власти. Пригород Сент-Оноре нежился под ласковым осенним солнышком, прислушиваясь к отголоскам многочисленных званых вечеров. Как и на Шоссе-д’Антен, здесь находились владения высшей буржуазии, которой достались все блага и доходные должности. В Сент-Оноре даже воздух как будто был легче и циркулировал вольготнее, чем на темных улочках в центре города, да и небо здесь, казалось, было ярче и прозрачнее. Через высокие окна богато декорированных фасадов можно было разглядеть феерию света, которую устраивали бесчисленные канделябры и люстры с подвесками. Ничто не предвещало драмы. А она меж тем неизбежно должна была разыграться…

К дому номер двенадцать по улице Сюрен, в двух шагах от королевской церкви Марии Магдалины, с тех пор как колокола отзвонили восемь вечера, тянулся нескончаемый поток карет и прочих экипажей. Кучеры один за другим сворачивали к величественному, увитому плющом портику и высаживали на квадратном дворе с фонтаном цвет финансового и промышленного общества. В этот вечер Шарль-Мари Довернь имел честь принимать в свежеотреставрированном особняке своих друзей из политических кругов и самых значимых деловых партнеров. Предполагалось, что гостей будет не меньше сотни.

Хозяин особняка сколотил состояние на оптовой торговле пряностями и лекарственными растениями, а не так давно он вложил около миллиона в завод на берегу Уазы, оснастив его машинным оборудованием, работающим на гидроэнергии. Там он успешно внедрил уникальный метод обжарки какао-бобов, тем самым практически обеспечив себе монополию в области фабричного производства лекарственного шоколада.

У Доверня были причины публично отпраздновать свои достижения. Он выстроил прочное основание для процветания семьи, а теперь еще и стал членом Палаты депутатов в результате дополнительных выборов, проведенных после того, как несколько прежних народных избранников, отказавшихся присягнуть на верность новому режиму, лишились полномочий. По натуре Довернь был скорее консерватором, так что выгоду от недавних политических преобразований он извлек благодаря собственному оппортунизму, а не реальным убеждениям. Вечером 29 июля, когда в победе восстания уже не было сомнений, Доверню хватило ума открыть двери своего парижского склада перед мятежниками и позволить им организовать там временный госпиталь. Этот единственный подвиг – в общем-то скромный, но совершенный ловко и вовремя – позволил ему занять место в ряду самых рьяных защитников свободы народа. В итоге он без масла пролез в тесный круг единомышленников, сплотившийся вокруг банкиров Лафитта и Казимира Перье. Это была небольшая группа весьма решительных людей, способствовавших приходу к власти младшей ветви Бурбонов[2] и тем самым избавивших страну от возвращения революционной смуты. На их плечах Довернь и въехал за кулисы власти. Теперь он уже начинал получать конкретную выгоду от своих маневров, уводя прибыльные государственные заказы из-под носа у главных конкурентов.

В этот вечер Шарль-Мари Довернь рука об руку с женой наслаждался собственным триумфом. Супружеская чета принимала гостей в вестибюле и провожала их к анфиладе салонов, сплошь в мраморе и позолоте, где струнный квартет без устали играл камерную музыку. Помимо этого, гостей ждал грандиозный банкет, обеспеченный Шеве – знаменитым поставщиком яств для Пале-Руаяль. За столами формировались группы по интересам. Женщины предвкушали скорое начало сезона[3], описывали друг другу новые наряды, заказанные для предстоящих балов и приемов, обменивались, понизив голос, последними сплетнями о любовных романах при дворе и о парочках, замеченных в Булонском лесу или в Опера. Мужчины обсуждали текущие события. Одни спорили об эффективности вынесенного на голосование в палату депутатов тридцатимиллионного кредита для оживления экономики за счет широкого использования субсидий. Другие возмущались нападками легитимистов на королевскую семью, которую те обвиняли в убийстве последнего принца Конде ради того, чтобы завладеть его наследством. Третьи предвкушали грядущий судебный процесс над бывшими министрами Карла X и подсчитывали их жалкие шансы сохранить голову на плечах.

На верху огромной лестницы, ведущей к жилым апартаментам, стоял, небрежно облокотившись на балюстраду, бледный юноша, чья фигура была изящной, но слишком хрупкой, как обычно бывает у выздоравливающих после тяжелого недуга или у чахоточных. С высоты он угрюмо озирал картину светского торжества. Будь его воля, молодой человек в этот вечер и вовсе не показался бы на публике, но отец настаивал на его присутствии тоном, не терпящим возражений. Довернь-старший приготовил для своего единственного сына некий прожект – выгодную сделку – и всецело рассчитывал на его безоговорочное содействие. Сегодняшний роскошный прием нужен был еще и для того, чтобы скрепить сделку на официальном уровне с блеском, подобающим новому общественному положению главы семейства.

Означенному «прожекту» было семнадцать лет, он откликался на нежное имя Жюльетта и стоил около четырехсот тысяч золотых франков, предлагавшихся за него в приданое. Вернее, конечно же, за нее. Это была младшая дочь богатого нормандского промышленника, владевшего ни больше ни меньше тремя прядильными фабриками между Руаном и Эльбёфом, а также битком набитым портфелем акций. Брачный союз обещал быть невероятно продуктивным не только в деле продолжения рода Довернь. Так что новоявленный депутат ясно дал понять своему отпрыску, что в его собственных интересах будет произвести на невесту хорошее впечатление.

Перспектива весь вечер разыгрывать услужливого кавалера перед провинциальной дурой, наверняка безвкусно вырядившейся и не умеющей связать пару слов, Люсьена отнюдь не вдохновляла. В свои двадцать пять лет он оставался балованным мальчишкой и вел беззаботную богемную жизнь. Его легкомыслие приводило Доверня-отца в отчаяние, и после выборов в палату депутатов он открыто заявил сыну, что пора уже остепениться. В устах главы семейства это означало следующее: во-первых, Люсьен должен заключить выгодный брак, а во-вторых, начать интересоваться премудростями обработки какао и управления какой-нибудь мануфактурой. Ни то ни другое Люсьена не привлекало, но отец пригрозил лишить его денежного содержания, если будет ерепениться, и молодому человеку пришлось покориться.

Впрочем, у молодого повесы еще была надежда на верного союзника в лице матери.

Мадам Довернь проявляла к сыну снисходительность, которой не мог себе позволить отец. К неудовольствию супруга, она всегда попустительствовала склонности Люсьена к сочинительству и одобряла его литературные опыты. Молодой человек воистину бредил литературой. Попробовав себя без особого успеха в поэзии, с недавних пор он загорелся идеей покорить публику величайших парижских театров своими пьесами. Теперь все его мысли были заняты драматургией, а после того, как ему довелось прошлой зимой побывать на триумфальной премьере «Эрнани», его кумиром сделался Виктор Гюго. Мадам Довернь, женщина умная и деликатная, исхитрилась пригласить писателя на этот торжественный прием, позвав вместе с ним для прикрытия горстку дряхлых академиков[4]. Так что Люсьен все-таки решился появиться в анфиладе салонов, по которой фланировали толпы гостей, но при этом он вооружился твердым намерением бросить свою даму при первой же возможности, чтобы посвятить всего себя автору «Восточных мотивов» и «Последнего дня приговоренного к смерти».

Однако воистину в тот вечер все пошло не так, как было задумано. Началось с неприятного сюрприза – вести о том, что месье Гюго в последний момент отказался от приглашения. Писатель, оказывается, подхватил жуткую простуду, из-за которой несколько дней не сможет выйти из дома. Раздосадованный Люсьен уже приготовился провести худший вечер за всю свою недолгую жизнь, но тут ему представили пресловутую Жюльетту. К величайшему изумлению молодого человека, жулику-отцу удалось сделать для него не такой уж плохой выбор. Девица оказалась далеко не дурнушкой, к тому же изящная брюнетка с бархатно-карими глазами и жизнерадостным звонким голоском не замедлила проявить вкус к романтической поэзии. Вскоре под умиленными взорами обеих пар родителей молодые люди принялись читать друг другу стихи Ламартина и Альфреда де Мюссе. Люсьен настолько поддался чарам красавицы, что почти забыл о четырехстах тысячах франков приданого, которые были главной целью этого тщательно спланированного знакомства.

Последние минуты, предшествовавшие драме, впоследствии удалось воссоздать лишь на основе отрывочных свидетельств. Из того, что сумели выяснить полицейские, следовало, что в разгар званого вечера Люсьен Довернь поднялся в свои апартаменты на жилом этаже за сонетами собственного сочинения: Жюльетта, которой он признался, что и сам пописывает стихи, упросила молодого человека позволить ей взглянуть хоть одним глазком на них. Дальнейшее было куда загадочнее. Один из слуг сообщил, что видел хозяйского сына незадолго до десяти часов в коридоре третьего этажа. Туда перенесли множество предметов мебели, чтобы освободить побольше места в гостиных, и в числе прочего в тот коридор отправили внушительных размеров венецианское зеркало в золоченой раме. Его просто сгрузили на пол и прислонили к стене. Так вот, согласно показаниям слуги, Люсьен стоял возле этого зеркала на одном колене и неотрывно смотрел на свое отражение странным застывшим взглядом. «Месье был так поглощен этим занятием, что даже вроде как не услышал меня, когда я спросил, не надо ли ему чего», – впоследствии сообщил этот человек, камердинер, полицейским, явившимся на место событий.

Жюльетта, заждавшись своего прекрасного кавалера, в конце концов выразила удивление хозяйке дома, что ее сын так долго отсутствует. Опасаясь, что неисправимый отпрыск снова закапризничал и манкирует обязанностями, мадам Довернь решила поскорее с ним разобраться и все уладить, пока отлучку Люсьена не заметил ее супруг. В вестибюле она встретила спустившегося по лестнице камердинера, расспросила его и тотчас поспешила наверх, где и застала сына в той самой позе, которую ей только что описал слуга. Люсьен за это время, похоже, даже не пошевелился.

Охваченная дурным предчувствием мать окликнула его.

При звуках голоса, столь дорогого его сердцу, молодой человек поднялся. Развернулся лицом к противоположному концу коридора, спиной к матери, резко взмахнул рукой на уровне головы, словно в знак прощания, затем решительным, но слегка неровным шагом направился к ближайшему оконному проему, распахнул створки высокой рамы и… с ледяным спокойствием прыгнул головой вниз.

С криком ужаса мадам Довернь бросилась к роковому окну, а когда она выглянула, увидела в пяти метрах под собой лежащее на плитах двора безжизненное тело сына с торчащим из груди обломком трезубца Нептуна, чья статуя украшала фонтан. Листы бумаги, исписанные стихами, плавно кружились на ветру, как опавшие листья.

Глава 2. Гран-Жезю

На веревках болталось не меньше дюжины этих тварей. Жирные и тощие. Серые и почти черные. Они раскачивались в воздухе, сталкивались, крутились вокруг своей оси, ударяясь друг о друга в омерзительной пляске смерти.

На веревках висели дохлые крысы.

Здоровенные крысы, набитые соломой, были привязаны к длинному шесту, который нес на плече бродячий торговец: для него они были рекламной вывеской. Человек этот, продававший, судя по всему, мышеловки и крысиный яд, неспешно шагал по улице Сен-Фиакр вдоль ограды особняка Юзесов. Миновав его, он остановил взгляд на первой же попавшейся подворотне и направился к ней шаркающей походкой, выдававшей накопленную за день усталость.

Когда он уже собрался попытать счастья, занеся руку, чтобы постучать в калитку, из темноты арки прямо у него перед носом выступил человек, которого до этих самых пор не было видно. Бедолага-торговец вздрогнул от неожиданности, чуть было не выронив свою коллекцию грызунов.

– Проваливай отсюда, чучело.

В голосе, произнесшем эти слова, было что-то мальчишеское, и вместе с тем приказ прозвучал настолько сурово и властно, что крысолов невольно попятился.

– Чего это вы так? – жалобно проговорил он. – Я честный труженик. Продаю мышеловки и капканы на любой вкус.

Незнакомец, столь грубо велевший ему убираться восвояси, был молодым человеком двадцати трех лет. В сером рединготе[5] и полосатых панталонах со штрипками, в цилиндре, низко надвинутом на лоб, и с элегантной тростью в руке. У него были узкие бедра и широкие плечи, а в пронзительных серых глазах как будто таилось буйное пламя. Тонкие, изящные черты редкой, неизбывно печальной, почти болезненной красоты лица наводили на мысль, что и не человек это, а некое небесное создание, заплутавшее среди смертных. По крайней мере так казалось на первый взгляд. Ибо при внимательном рассмотрении за возвышенным, эфемерным обликом угадывалась суровая решимость и твердость характера, неколебимая воля, смертоносная, как острие шпаги. И становилось ясно, что ангел этот из тех, кто не расстается с мечом, а во всей его фигуре чувствовалось незримое напряжение замершего перед прыжком хищника.

Молодого человека, чье дерзкое поведение впечатлило бы и самых свирепых бандитов, звали Валантен Верн, и он занимал должность инспектора во Втором бюро Первого отделения Префектуры полиции. Бюро это чаще называли службой надзора за нравами.

– Проваливай отсюда, я сказал! Ты привлечешь ко мне внимание!

– Ладно, ладно… – пробормотал бродячий торговец, продолжая пятиться. – Чего вы так раскипятились? Мы, честные труженики, и в другом месте подзаработать можем… – Он торопливо зашагал прочь, то и дело боязливо поглядывая назад через плечо, и, лишь рассудив, что его отделяет от молодого человека безопасное расстояние, проворчал себе в бороду: – Чертовы легавые! Вечно цепляются к простым работягам! – И продолжил путь, покачивая, как погремушкой, своей мрачной коллекцией крысиных трупов.

Валантен Верн огляделся и, удостоверившись, что никто на улице не заметил это небольшое происшествие, снова отступил в тень под аркой.

Здесь, в подворотне, он провел уже больше часа, наблюдая из своего укрытия за тем, как заключаются тайные сделки между корветами[6] и их клиентурой. Улица Сен-Фиакр, наряду с набережными от Лувра до Пон-Руаяль и бульваром между улицами Нёв-де-Люксамбур и Дюфо, была излюбленным местом сбора педерастов. Юноши-проститутки не очень-то скрывались, но свои услуги предлагали только после обмена тайными знаками, помогающими определить заинтересованное лицо. Все действовали по одной и той же схеме. Корвет стоял, подпирая фонарь и делая вид, что читает газету, или неспешно фланировал туда-обратно по мостовой. Какой-нибудь одинокий месье, как правило хорошо одетый, замедлял шаг, поравнявшись с ним. Следовал обмен взглядами. Если прохожего все устраивало, он отворачивал правой рукой лацкан собственного пальто или редингота, поднимал его на уровень подбородка и едва заметно кланялся. Свои распознали друг друга – дальше следовал непродолжительный торг приглушенными голосами. Обычно им удавалось быстро сойтись в цене, и оба исчезали за дверью какого-нибудь невзрачного дома с меблированными комнатами на той же улице.

За время, проведенное под аркой, инспектор Верн стал свидетелем полудюжины подобных торгов. Одна парочка даже успела полностью обделать дельце. Клиент вышел из отеля и быстрым шагом направился к бульвару Пуассоньер, пройдя совсем рядом с укрытием полицейского, так что тот успел рассмотреть и дорогое пальто, и высочайшего качества ботинки, и респектабельную упитанность господина, а также морщинистое лицо и седеющие бакенбарды. Парнишка, чью благосклонность он только что купил, уже вернулся на улицу и продолжил ожидание других клиентов. На вид ему было не больше пятнадцати.

Валантен Верн почувствовал во рту знакомый горький привкус и, чтобы унять закипавшую внутри ярость, достал из кармана жилета часы – попытался разглядеть в полутьме, которую уже сгустили подступавшие вечерние сумерки, расположение стрелок на циферблате. Сровнялась половина шестого, и, если его осведомитель не ошибся, скоро должен был показаться тот, кого инспектор Верн высматривал все это время.

Награда за терпение и правда не заставила себя ждать. Минут через десять стало ясно, что объект приближается – Верн почуял это еще до того, как увидел. Атмосфера на всей улице вдруг ощутимо накалилась, как бывает перед грозой. Поведение корветов вроде бы не изменилось, но они явно занервничали – принялись обмениваться издалека беспокойными взглядами, судорожно приглаживали волосы пятерней, лихорадочно расправляли воротники. А потом раздались тяжелые шаги, эхо которых заметалось между фасадами.

Инспектор Верн подался вперед, осторожно выглянув на пол-лица из прикрывавшей его арки. Человек в пальто-каррике с тремя пелеринами показался со стороны улицы Жёнёр и неспешно двинулся по Сен-Фиакр в направлении бульвара. Был он приземист и упитан, поперек себя шире – этакий бочонок на двух коротких ножках. Он останавливался возле каждого юноши, лениво переговаривался о чем-то, а перед тем как продолжить путь, всякий раз протягивал жирную лапу, и собеседник что-то клал ему в ладонь. Толстяку понадобилось не меньше четверти часа, чтобы вальяжной поступью обойти всех проституток на улице и преодолеть расстояние, отделявшее его от подворотни, где скрывался полицейский.

– Похоже, день у тебя нынче задался, – процедил Верн сквозь зубы, когда бочонок на ножках наконец докатился до арки. – Неплохую дань собрал, а, Гран-Жезю?

Если сутенер и удивился тому, что кто-то дерзнул остановить его на собственной территории, он и виду не подал, лишь поросячьи глазки цепко ощупали сумрак под аркой.

Валантен Верн сделал шаг вперед и вышел на свет.

– Уделишь минутку должностному лицу при исполнении? – поинтересовался он. – Я быстро управлюсь. Знаю, что твое время бесценно.

Теперь лицо толстяка приняло озадаченное выражение. Он проворно окинул взглядом всю улицу – возможно, хотел убедиться, что никто из его подопечных не наблюдает за ними, но скорее проверял, не прячутся ли поблизости другие полицейские. Видимо, не заметив ничего подозрительного, он изобразил на жирном лице улыбочку.

– Должностному лицу, стало быть? – повторил сутенер медовым голосом, и шевельнувшиеся сальные губы неумолимо напомнили Верну двух мерзких липких слизней. – А лицо, часом, не с улицы Иерусалима[7] явилось? Нравы или сыск?

– Служба надзора за нравами. Инспектор Верн. У меня к тебе пара вопросов.

Тот, кого молодой полицейский назвал Гран-Жезю, недоверчиво прищурился. Он выказывал напускное добродушие, поглядывал то злобно, то заискивающе, но за всем этим чувствовались коварство и жестокость.

– Верн, вы сказали? Не слыхал о вас. Впрочем, вы слишком молодо выглядите – надо думать, новичок в полиции. Но так или иначе, ваш шеф, комиссар Гронден, должен был сказать вам, что у нас с ним есть некоторые договоренности.

– Договоренности? Так-так…

– Я никогда не отказываюсь от сотрудничества с властями. Ежели речь идет об охране порядка, вы всегда можете положиться на Гран-Жезю. Все знают, что я человек благонамеренный и с твердыми принципами!

Не сводя с этого мерзавца пронзительного взгляда, Валантен Верн толкнул калитку в воротах у себя за спиной. За воротами оказался крытый проход на каретный двор при особняке Юзесов. Полицейский позаботился заранее осмотреться на местности, когда искал себе наблюдательный пост. Во дворе было пусто, и он идеально подходил для разговора с глазу на глаз.

– Зайдем на минутку, – предложил молодой человек тоном, не терпящим возражений. – Здесь нас никто не побеспокоит, и можно не опасаться чужих нескромных ушей.

Руспан[8] перестал улыбаться, недовольно нахмурился, сморщив лоб, но подчинился без малейших возражений.

В проходе под аркой воняло мочой и конским навозом, было почти темно, лишь тусклый сероватый свет падал со стороны небольшого каретного двора, где на куче навоза царственно разлегся тощий кот. Он, впрочем, беспрекословно удалился, едва услышав шаги двух мужчин.

– Ладно, давайте уже к делу, – проворчал Гран-Жезю, – у меня своих хлопот по горло. Что вам от меня надо-то?

Полицейский, зажав трость под мышкой, принялся неспешно натягивать на руки перчатки из дорогой выделанной кожи. Ответил он вполне любезным тоном:

– Я же сказал тебе: всего лишь задать пару вопросов. Насколько я понял, к примеру, твои петушки клиентов не только на улице подбирают. Похоже, у тебя налажена служба доставки услуг на дом. Я прав?

В глазах сутенера мелькнуло нехорошее подозрение. Он весь подобрался, как ярмарочный борец, который готовится отразить нападение или ринуться в атаку на противника.

– Возможно, – неохотно кивнул он. – Хороший коммерсант должен своевременно реагировать на спрос. Но я что-то не пойму, куда вы клоните. Как я уже сказал, комиссар Гронден в курсе моих дел. И он знает, что мне можно доверять…

Валантен Верн прервал его резким взмахом руки и заговорил сам, хотя тон его остался спокойным, будто бы он вел светскую беседу с человеком своего круга:

– Давайте забудем ненадолго о дражайшем комиссаре. В конце концов, кроме нас двоих, здесь никого нет. Итак, вернемся к теме доставки на дом. До меня дошли слухи, что ты теперь приторговываешь нежной плотью. Добываешь себе работников в Приюте подкидышей и поставляешь их в богатые кварталы. Так или нет?

– Люди вечно болтают попусту, – вздохнул Гран-Жезю. – Ежели все слухи принимать за чистую монету… Смею заверить вас, я…

Договорить он не успел – молодой инспектор внезапно влепил ему такую звонкую затрещину, что сутенер пошатнулся и охнул, но скорее от неожиданности, чем от боли.

– Вы спятили?! – выпалил он, схватившись за покрасневшую щеку. – Говорю же – у меня сделка с вашим патроном! Я под его защитой!

– Личные дела комиссара Грондена меня не касаются, – небрежно отозвался инспектор, поправляя шейный платок. – Для меня ты мерзкая куча мусора. Впредь советую честно отвечать на мои вопросы.

– Вы не имеете права! Это злоупотребление полномочиями! Я буду жаловаться…

– Кличка Викарий тебе о чем-нибудь говорит? – сухо прервал его полицейский.

В глазах Гран-Жезю, вытаращенных на собеседника, мелькнуло замешательство, но он тут же покачал головой.

– Как вы сказали? Викарий, да? Никогда о таком не слышал. Где я, и где дела церковные, сами подумайте!

– Ответ неправильный. А я тебя уже предупредил.

На этот раз Валантен Верн ударил сутенера кулаком в область печени – тот с поросячьим визгом согнулся пополам, но молодой человек тотчас заставил его выпрямиться хуком в подбородок. Гран-Жезю откинулся назад и врезался затылком в каменную стену. Другой на его месте сразу отправился бы в нокаут, однако толстяк только казался рыхлым и вялым: под слоем жира был крепкий остов, физической силы у него хватало. Он взревел от ярости и вытащил откуда-то из-под длиннополого сюртука кинжал.

– Шпана сопливая! – рявкнул Гран-Жезю, направив лезвие горизонтально. – Ты мне за это заплатишь, фараон гнилой! Я тебе сейчас кишки выпущу!

С проворством, удивительным для столь объемистой туши, сутенер бросился на инспектора. Без намека на страх Верн изящным пируэтом на месте ушел от атаки. Не прерывая движения, он резко ударил противника тростью по предплечью, отчего тот выронил оружие. Затем, когда толстяк уже пролетел мимо него, увлекаемый силой инерции, Верн с разворота врезал ему по затылку.

Гран-Жезю во весь рост растянулся ничком на брусчатке дворика. Не дав ему возможности очухаться, инспектор рывком перевернул его на спину. Упав, мерзавец успел разбить себе нижнюю губу, и кровь вперемешку со слюной замарала его подбородок. Он таращил глаза, широко разевал рот, пытаясь отдышаться, корчился от боли и был похож на выдернутого из воды гигантского жирного окуня.

Валантен Верн, все с тем же невозмутимым видом, принялся методично избивать поверженного противника ногами и тростью, нанося удары по всему телу. Он действовал с полнейшим хладнокровием: красивое лицо оставалось безмятежным, как будто молодой человек не испытывал никаких эмоций.

Почти сразу сутенер перестал дергаться. С разбитых губ теперь срывались только слабые подвывания раненого зверя и едва различимые жалобные мольбы о пощаде. Молодой полицейский продолжал планомерное избиение еще несколько минут, затем опустился на колено рядом со своей жертвой. Взялся за окровавленное лицо руками в перчатках, развернул его к себе, провел пальцем по разбитому носу, который превратился в месиво из крови, соплей и фрагментов хряща, а потом наклонился еще ниже, почти к самому уху Гран-Жезю.

– Однажды, – прозвучал над ухом сутенера глубокий спокойный голос, – не сегодня, так завтра, через неделю, через месяц, через год – не важно, – может так случиться, что человеку, называющему себя Викарий, понадобятся твои услуги. И в тот день, когда он к тебе обратится, поверь на слово, в твоих же интересах будет незамедлительно мне об этом сообщить. Повторю: я инспектор Верн, Валантен Верн. Запомни это имя хорошенько.

Глава 3. Пороховая бочка

Тем утром Валантен Верн ни свет ни заря вышел из дома номер двадцать один по улице Шерш-Миди – в этом многоквартирном доме ему принадлежали просторные апартаменты на четвертом этаже. Для двадцатитрехлетнего юноши, существующего на скромное жалованье полицейского инспектора, такое обиталище было слишком роскошным. Знай его коллеги, в каких хоромах он живет, наверняка обзавидовались бы, но Валантен был не из тех, кто легко сходится с людьми. За целый год, с тех пор как он получил должность в полицейской службе надзора за нравами, никому из коллег не удалось сблизиться с ним настолько, чтобы удостоиться приглашения в гости или хоть малой толики откровенности. В лучшем случае его игнорировали, в худшем – побаивались. А от откровенных проявлений враждебности Верна, несмотря на молодость, пока что надежно защищал неприступный вид и суровый нрав.

В это время года и в столь ранний час Париж, как всегда, был окутан промозглым туманом, словно коконом из подмокшей ваты. Молодой инспектор поежился и поднял воротник редингота. Затем он ускорил шаг, беспечно помахивая тростью, – таковая беспечность совершенно не вязалась с его мрачным расположением духа. Накануне вечером, покидая после рабочего дня Префектуру полиции, он, к своему величайшему удивлению, получил вызов к начальству, притом весьма неожиданный. Ему передали, что завтра спозаранку видеть его желает не кто-нибудь, а комиссар Жюль Фланшар, глава бригады «Сюрте» – службы безопасности и сыска.

Этого полицейского с весьма лестной репутацией Валантен знал в лицо, но до сих пор не имел случая с ним пообщаться. И вроде бы дела, которыми бригада Фланшара занималась, не имели к нему отношения. «Сюрте» была основана еще при Империи[9] бывшим каторжником Видоком для розыска уголовных преступников и проведения оперативных мероприятий в Париже. С 1827 года, после отставки шефа-основателя, начался процесс реорганизации бригады, и в кулуарах Префектуры уже пошли слухи, что она превратилась в тайную полицию, чья задача – выслеживать и обезвреживать политических врагов нового режима. Что общего мог иметь он, Валантен Верн, с такого рода деятельностью?

Ломая голову над этим вопросом, молодой человек вдруг задумался, не связан ли интерес начальника «Сюрте» к его персоне со взбучкой, которую он устроил Гран-Жезю? Это произошло два дня назад, и, если у сутенера действительно имелись покровители в полиции, ему хватило бы времени обратиться к ним за помощью. Однако такое объяснение казалось не слишком убедительным: когда бы начальство решило отчитать простого инспектора из полиции нравов за превышение полномочий и особую жестокость, его вызвал бы на ковер непосредственный начальник, комиссар Гронден. Какое дело шефу бригады «Сюрте» до поведения сотрудников другой службы?

В общем, Валантен терялся в догадках, и ему уже не терпелось встретиться с Фланшаром, чтобы ситуация наконец прояснилась. Тем не менее у перекрестка Круа-Руж он все-таки позволил себе, как обычно, задержаться, чтобы наскоро перекусить: стоя у прилавка кофейни под открытым небом, проглотил большую чашку утреннего бодрящего напитка, горького от цикория, и кусок поджаренного хлеба с медом. Подзаправившись таким образом, молодой человек продолжил путь по улице Сен-Пэр к набережной Малаке.

Солнце только-только начинало пробиваться сквозь плотный облачный покров. На противоположном берегу Сены, напротив Тюильри и Лувра, бледный свет затопил пристань Сен-Николя, и там уже кипела бурная деятельность. Шагая своей дорогой, Валантен видел матросов и грузчиков, сновавших в прибрежной грязи, и первых утренних пассажиров, которые поднимались на борт судна, ходившего между Шайо, Отёем и Жавелем. Прогулка по веренице набережных, растянувшихся до острова Сите, взбодрила молодого инспектора; тревожные мысли по поводу вызова от комиссара Фланшара отошли на второй план.

Впереди вырос Пон-Нёф, на котором толпились уличные торговцы. Валантен, свернув туда, принялся прокладывать себе путь по мосту между причудливо разодетыми торговцами, которые пытались всучить редким еще в этот час прохожим всякую ерунду, безделушки и мази-притирания, годные, по их словам, от любых болячек, но бесполезные на деле. Еще несколько десятков метров – и Валантен уже шагал по улице Иерусалима. Здесь Префектура полиции занимала старинный особняк председателей парижского парламента. Валантен поднялся на третий этаж, где находилась бригада «Сюрте», и неряшливо одетый секретарь велел ему подождать в темном коридоре. Присесть было негде, инспектор топтался там минут двадцать – за это время мимо него проследовала целая карнавальная процессия из шпиков всех мастей, ряженых и самых причудливых персонажей.

Когда его наконец впустили в кабинет с выцветшими обоями, единственный человек, мужчина крепкого телосложения, находившийся там, стоял у окна спиной к нему и созерцал реку. Поскольку хозяин кабинета будто бы и не заметил появления инспектора, тот покашлял, оповещая его о своем присутствии. Но мужчина отреагировал на это не сразу: еще целую минуту стоял неподвижно, прежде чем соизволил повернуться к вошедшему.

Как ни странно, при таком поведении, от комиссара Фланшара исходило благодушие, которое сбивало с толку мало знакомых с ним людей. Начальник бригады «Сюрте» обладал львиной гривой, буйными бакенбардами и борцовской статью, а грубоватые черты лица смягчались ясным взглядом светлых глаз, ироничными складками возле губ и скупыми, выверенными жестами. Он сел за массивный стол, покрытый черным лаком, открыл лежавшую перед ним тонкую папку и быстро пробежал глазами несколько страниц.

– Инспектор Валантен Верн, – проговорил он наконец густым, тягучим басом, вскинув взгляд на посетителя. – Согласно этим документам, вы поступили на службу во Второе бюро Первого отделения год и месяц назад. Верно?

– Совершенно верно, господин комиссар.

– Неужели вам по душе работа в полиции нравов?

– Право слово… – начал Валантен, слегка озадаченный столь прямым вопросом, – я сам хотел получить эту работу и сделал все, чтобы меня приняли. Так что жаловаться мне не на что.

Фланшар покивал и прищурился, будто желал повнимательнее рассмотреть собеседника, затем небрежным мановением руки указал ему на кресло и предложил сесть.

– Не в обиду коллеге Грондену будет сказано, – заговорил комиссар непринужденным тоном, – однако нельзя отрицать, что репутация службы надзора за нравами оставляет желать лучшего. В прессе ее сотрудников критикуют за отсутствие дисциплины и за грязные сделки с хозяевами игорных домов. А некоторые упрекают их в том, что они, мол, зачастую самым подлым образом тащат в участок честных женщин и отпускают – интересно, за какие коврижки? – гулящих девок, которые подрабатывают на улице, презрев элементарные правила гигиены. Смею заверить, недоброжелателей у вас не счесть, но, разумеется, не всякому злословию следует верить. Хотя, как гласит пословица, дыма-то без огня не бывает…

Валантен внутренне подобрался, гадая, могут ли речи, столь странные в устах служителя правосудия, быть прелюдией к выволочке за то, как он обошелся с Гран-Жезю, или же Фланшар попросту его испытывает. Не в силах побороть сомнения, молодой человек предпочел не говорить ничего такого, что могло бы подтвердить или опровергнуть слова комиссара, однако нервический темперамент и привычка никому не спускать обиды все же заставили его ответить довольно резко:

– Сдается мне, бригада «Сюрте» тоже не раз подвергалась нападкам. Говорят, нарушителей закона здесь пруд пруди. И не только среди арестантов.

– Туше![10] – воскликнул комиссар. Он откинулся на спинку кресла и сплел пальцы на животе. – Однако нынче многое меняется. Времена месье Видока и его сбиров[11] с сомнительным прошлым канули в Лету. И у нас есть шанс создать безупречную полицейскую службу с неподкупными людьми.

Валантен не потрудился согласиться или возразить.

– Опять же, если верить документам, которые мне передали, – продолжил Фланшар и постучал пальцем по папке на столе, – вы как раз из таких. Из неподкупных. Ваш отец, скончавшийся четыре года назад, был состоятельным рантье и оставил вам вполне приличное наследство. Кроме того, вы получили прекрасное образование. Блистательно показали себя в изучении права. И еще здесь написано, что вы посещали Фармацевтическую школу на улице Арбалет.

– Посещал время от времени, не систематически. Более всего меня привлекали лекции по ботанике и химические опыты. Мой отец Гиацинт Верн был дружен со многими преподавателями школы, и это позволяло мне бывать на занятиях по своему выбору.

– Однако, мои комплименты. Познания в области права и естественных наук – это дорогого стоит. Отрадно, что столь ладная голова еще и неплохо наполнена. И было бы непростительно позволить вашим талантам пропадать втуне.

– Что вы имеете в виду?

– О ваших достоинствах стало известно на самом верху. – Комиссар воздел палец над головой, указывая в потолок. – Вчера я получил приказ о вашем новом назначении.

– О назначении?..

– Вы временно переведены в бригаду «Сюрте» под мое руководство. В данный момент у нас в разработке весьма деликатное дело, и высшее начальство желает доверить расследование инспектору, который зарекомендовал себя человеком надежным и неболтливым, а в дополнение к тому не замечен в политических пристрастиях. Сдается мне, вы отвечаете этим требованиям. Что скажете сами?

Такого поворота Валантен никак не ожидал. Перспектива перевода, пусть даже ненадолго, в другое подразделение не входила в его планы. В полиции нравов у него было достаточно времени на выслеживание Викария, и он не был уверен, что на новом месте ему будет предоставлена такая же свобода действий. Однако молодой человек рассудил, что, если приказ о его переводе уже подписан, возражать бесполезно и лучше сделать вид, что он охотно принимает волю вышестоящих.

– Могу я узнать об упомянутом вами деликатном деле подробнее, господин комиссар?

– Разумеется! Перед уходом отсюда вы непременно получите полный отчет, начиная с предварительного протокола осмотра места происшествия и взятых тогда же показаний свидетелей. В двух словах, речь идет о гибели сына весьма достойного человека, Шарля-Мари Доверня, только что избранного в палату депутатов. Все указывает на то, что это было самоубийство. Однако обстоятельства, при которых оно произошло, настолько необычны, что члены семьи просят о тщательном расследовании.

– Есть основания подозревать, что это все-таки было убийство?

Фланшар резко взмахнул рукой, словно отметая последнее слово, произнесенное Валантеном:

– Нет-нет, я не стал бы заходить в предположениях настолько далеко. Скажу лишь, что смерть молодого Доверня не поддается объяснению, а в доме в тот момент находилось слишком много гостей, в результате чего расползлось огромное количество самых фантастических слухов. Так что, учитывая политический вес Доверня-отца, будет весьма нежелательно, если в прессе начнутся спекуляции на тему гибели сына. Потому нам важно быстро установить истину и тем самым избежать шумихи. Полагаю, нет нужды напоминать вам, какие страсти закипели, когда стало известно о таинственной смерти принца Конде нынешним летом?

До Валантена, при всей его отстраненности от общественной жизни, конечно же, донеслось эхо этого недавнего скандала. Старого принца Конде, особу королевской крови, нашли повесившимся на оконном шпингалете в его собственной спальне в замке Сен-Лё. В завещании он назвал своим единственным наследником герцога Омальского, сына Луи-Филиппа, и сторонники Карла X бросились обвинять нового короля в том, что он заказал убийство принца Конде, чтобы завладеть его изрядным состоянием. Пока шло дополнительное расследование, общество бурно обсуждало версии суицида и убийства, замаскированного под самоубийство[12].

– Очевидно, что легитимисты готовы на все, чтобы дискредитировать новую власть, – заметил Валантен. – Представителям старшей ветви Бурбонов ненавистна мысль о том, что их навсегда вытеснят орлеанские кузены.

Комиссар Фланшар обошел стол и снова встал у окна, приоткрыв раму. Он стоял так некоторое время, заложив руки за спину и дыша полной грудью, словно хотел вобрать в себя таким образом атмосферу Парижа во всей ее сложной полноте, с бедами, неурядицами, страстями и незримыми схватками. Затем он обернулся и глубоко вздохнул:

– Если бы нашей единственной заботой оставались карлисты[13], поддерживать порядок было бы куда проще. Но установившийся режим еще слаб, а республиканцы до сих пор не смирились с итогами июльских событий. Мы знаем, что некоторые из них объединились в тайные общества, которые только и ждут случая расшатать трон. Пару недель назад мы уже видели их в действии.

– Вероятно, вы имеете в виду недавнее нападение мятежников на Венсенский замок?

– Да, черт побери! Разъяренные безумцы действительно собирались казнить арестованных министров. Они полагают, что это поможет Франции окончательно разорвать связи с Карлом X и европейскими державами. По сути, их цель – возвращение в прошлое, к революционному террору. Они готовы поджечь королевство и бросить его в заранее проигранную войну со всей европейской коалицией!

После Июльской революции четверо министров Карла X, в том числе принц Полиньяк, бывший глава правительства[14], были взяты под стражу при попытке побега за границу. Процесс над ними по обвинению в государственной измене должен был начаться в декабре в палате пэров, и грядущий приговор был главной ставкой в игре множества политических фракций страны. В начале октября палата депутатов, стремясь утихомирить страсти, вотировала адрес[15], в котором королю предлагалось отменить смертную казнь за политические преступления. Этого было достаточно, чтобы в рядах республиканцев поднялась буря возмущения. Радикально настроенные элементы повели толпу к Пале-Руаяль, а затем к Венсенскому замку, чтобы схватить находившихся в этой тюрьме министров и расправиться с ними на месте. Лишь активные действия Национальной гвардии позволили подавить восстание.

– Стало быть, вы боитесь, что смерть Доверня-сына может послужить поводом к новым волнениям? – спросил Валантен.

– Скажем так, этого нельзя исключать. Пока не состоится суд над министрами, Париж будет оставаться одной большой пороховой бочкой. От нас ждут… – Фланшар усмехнулся и указал пальцем на Валантена: – Вернее, я жду от вас, что вы не дадите фитилю разгореться. А теперь ступайте. И постарайтесь оправдать мое доверие.

Глава 4. Дневник Дамьена

К чему переносить все это на бумагу? На что я надеюсь, прислушиваясь в тиши своей спальни к скрипу гусиного пера, стонущего в моих пальцах? Куда приведут меня извилистые тропы, проложенные чернилами на белизне страниц? Неужто они подскажут мне выход? Выведут из тени к свету? Из небытия к жизни?

Напрасные мечты!

Порой мне кажется, что я так и не вырвался из того погреба, из непроглядной тьмы. Потому что тьма разинула пасть и поймала меня, поглотила. Потому что тьма не только вокруг меня, она и внутри, во мне, повсюду. Она со мной сейчас и вовеки. Сделалась частью меня. Самой затаенной, глубинной частью. Той, что вечно скрыта. Той, что вынуждает меня брести на ощупь даже при свете дня, уподобляясь слепцу, который заблудился в своей нескончаемой ночи.

Я никогда не перечитываю то, что уже написал. Какой в том прок? Рука все делает сама – слова из-под нее ползут по бумаге, извиваются; они похожи на змей, кусающих друг друга на снегу. Я же остаюсь в стороне. Довольствуюсь тем, что наблюдаю издалека за переплетениями этих сумрачных рептилий. Быть может, если у меня достанет терпения, они в конце концов покажут мне лицо, которое я тщусь увидеть, лицо из самых давних моих воспоминаний, которое вечно от меня ускользает… Лицо женщины, что была моей матерью. Порой, когда я блуждаю тропами снов, мне кажется, оно, это лицо, вот-вот проявится. В таких снах вокруг меня рассыпаны тысячи острых осколков, и вдруг эти сотни стекляшек по воле некой незримой силы, словно железная стружка под влиянием намагниченного железа, начинают собираться вместе и складываться мало-помалу в изображение. Я различаю совершенный овал лица, длинные волосы, слегка вьющиеся и напоминающие мне водоросли, что томно качаются в толще воды. Проступают постепенно черты, но, когда зеркало уже воссоздано, всегда не хватает одного фрагмента в самом центре отражения. Рискуя пораниться, я ощупываю ладонями землю вокруг себя в поисках недостающего осколка. Напрасный труд! А когда я в отчаянии выпрямляюсь и подступаю к зеркалу в тщетной надежде наложить отражение собственного лица на все еще неразличимый образ матери, полированная поверхность снова разлетается на осколки. Ливень из острых стеклянных игл обрушивается на меня, и тысячи ранок на моем теле начинают кровоточить во тьме.

Я не знал своих родителей. То малое, что мне о них известно, я выяснил, уже став взрослым. Есть некоторые основания полагать, что отец мой был зажиточным купцом или парижским рантье, женатым, вероятно, не на моей матери, а на другой женщине. Мать же работала белошвейкой в пригороде Сент-Антуан. Она отказалась от меня во младенчестве, отнесла на «вертушку»[16] в одном парижском сиротском приюте. В пеленки была подложена выписка о крещении, на которой значились мои имя и фамилия. Сестры милосердия забрали меня и отдали кормилице, а через месяц переправили в Морван, в семью лесника, сообщив им лишь мое имя: Дамьен. Ничего, кроме этих шести букв, у меня не было. Маловато для подъемных и обустройства в жизни.

Голь перекатная!

У лесника и его жены, усыновивших меня, других детей не было. За два месяца до моего появления у них родилась девочка, но роды были тяжелыми, ребенок прожил несколько дней и умер, и лесничиха больше не могла забеременеть. Сейчас, задним числом, я понимаю, что они приютили меня тогда, повинуясь инстинкту самосохранения, такому же, как тот, что заставляет упавшего в воду человеку хвататься за первый проплывающий мимо предмет, чтобы не утонуть. Они чувствовали необходимость что-то противопоставить злой судьбе, заполнить страшную пустоту у домашнего очага, отгородиться от темной пропасти, грозившей их поглотить. Годы спустя я понял, что они могли испытывать ко мне противоречивые чувства, даже ненависть. Ведь, в конце концов, я занял место их родного дитяти. Но ни разу за то время, что мне довелось прожить с ними, не замечал я в их отношении ко мне горечи и неприязни. Эти люди заботились обо мне как умели. И благодаря им я благополучно прошел через все превратности раннего детства.

О первых восьми годах жизни у меня мало полноценных воспоминаний – сохранились лишь смутные ощущения. Порой мне кажется, что они как застрявшие под кожей занозы, которых не замечаешь, пока не заденешь. Стоит лишь прикоснуться в этом месте к коже, и они дают о себе знать. Мы жили в маленькой деревне на опушке леса. В доме, где зимой было холодно, а летом не продохнуть от зноя, пахло древесной стружкой и мокрой шерстью животных. Пытаясь что-нибудь вспомнить о тех временах, я вижу просеянный сквозь листву мерцающий солнечный свет, слышу запахи мха и грибов, ощущаю терпкий вкус козьего молока, чувствую контраст между ласковым прикосновением теплой ладони к моей щеке и шершавыми мозолями от топора на этой ладони. Еще мне на память приходят обрывки колыбельной, слова которой забыты навсегда, но мелодия, напетая тихим голосом, преследует меня до сих пор, прерывистая, нереальная, как легкие порывы теплого ветра, как сама нежность.

Не думаю, что я был несчастным ребенком – скорее одиноким и явно диковатым. Деревенской детворе так и не удалось меня приручить. Участвовать в играх ребята меня не приглашали, а я, со своей стороны, не стремился сблизиться с ними. Мне больше нравилась компания животных – домашних и лесных. Годы спустя, когда от тоски по нежности у меня перехватывало горло и я нырял в глубины памяти, чтобы превозмочь невыносимые страдания, успокоение мне приносили воспоминания о птицах и зверьках, еще более хрупких и уязвимых, чем я. О птенце, выпавшем из гнезда, о новорожденных котятах, о ягненке, едва появившемся на свет. Да, долгое время я, как утопающий, цеплялся за эти трепещущие, дорогие моему сердцу пустяки: мягкий пушок под перьями, комочки шерсти, крошечные мокрые язычки.

Пустое!

Написав, что полноценных воспоминаний о детстве у меня не осталось, я слегка покривил душой. Один летний вечер мне запомнился чрезвычайно отчетливо. Мне тогда только исполнилось восемь. И последние три месяца я был единственным мужчиной в доме. Лесник, давший мне кров, однажды утром исчез. Он был простым крестьянином, суровым и молчаливым, но по-своему умел проявлять если не отцовскую любовь, то доброту ко мне. Ни сам он, ни жена не потрудились объяснить мне причины его отъезда. Но мне достаточно было увидеть в слезах ту, кого тогда я принимал за свою мать, чтобы догадаться: в наш дом пришла беда. Отсутствие лесника, окруженное молчанием, тогда словно бы стало доказательством высшего закона судьбы: люди, которые нам дороги, рано или поздно уходят из нашей жизни. Так заведено. Никому не спастись от этого проклятия.

И опять же, лишь спустя долгое время я узнал, что тогда стряслось. Шел июль 1815 года. Ровно месяц минул со дня поражения при Ватерлоо. В слепом энтузиазме, охватившем страну, когда взлетел Орел[17], мой приемный отец пошел добровольцем в Великую императорскую армию, чтобы сражаться в Бельгии. Он так и остался лежать там, на обширной равнине, иссеченной дождями и продуваемой ветрами поражения. Его вдова написала сестрам милосердия, что не сможет содержать меня в одиночку. Так или иначе, я к тому времени уже достиг возраста, когда подкидышей обычно забирают из приемных семей, чтобы отдать в подмастерья или в работные дома. Предварительно с подкидышей снимают ошейник с биркой, на которой есть запись о внесении в реестр государственной системы призрения, указаны год поступления в приют и его название.

Но в ту пору я об этом, конечно же, еще ничего не знал. Зато во всех подробностях запомнил тот июльский вечер 1815 года и обстоятельства, при которых Он возник в моей жизни. День тогда выдался знойный. Воздух казался вязким, как патока, и насекомые, жаждавшие крови, неистово вились над моей головой. Я нашел убежище в сарае из рассохшихся старых досок; сквозь щели сюда лезли лучи закатного солнца, а в них плясали пылинки. Мне и сейчас достаточно закрыть глаза и подумать о том вечере, чтобы заново вдохнуть аромат сена и переспелых яблок, витавший в том сарае. Я играл со здоровенным жуком-навозником, чей панцирь отливал синевой: заставлял его перебираться из одной склянки в другую. И вдруг меня позвали – я не сразу узнал голос, но разобрал свое имя и вышел из сарая, плотно закрыв за собой дверь со странным убеждением, что оставляю за ней, в этом месте, пропахшем сеном и яблоками, нечто бесконечно дорогое. Бесценное. То, к чему я никогда не вернусь, то, что можно было бы назвать невинностью, если бы каждый человек, с первых своих шагов по этой земле, не нес бы в душе частицу неизбывной вины.

В единственном жилом помещении дома лесника женщина, которую я все еще называл своей матерью, ждала меня, стоя рядом с незнакомцем. Это был высокий лысый мужчина с лицом узким и заостренным, как лезвие ножа. Одет он был в черное платье, похожее на дорожную сутану. Едва я вошел, его маленькие поблескивающие глазки вперились в меня пронзительным взглядом и больше не отпускали. Но самое большое впечатление на меня произвели его руки. У него были длинные белые кисти с костлявыми тонкими пальцами и затейливым узором из синеватых вен – казалось, что водяные змеи проникли ему под бледную кожу. И при мысли о змеях там, внутри, у меня все похолодело. Это были страшные руки, способные схватить тебя и потащить туда, куда ты не хочешь идти, или сделать с тобой что-то нестерпимое. Но еще страшнее было одолевшее меня смутное предчувствие, что теперь я во власти черного человека, что он заберет меня с собой и я буду покорно следовать за ним, даже если мне скажут, что я никогда не вернусь из этого кошмарного путешествия.

Глядя, как я переступаю порог, та, которая больше не была моей матерью – не была ею никогда! – изобразила тусклую улыбку и шагнула к незнакомцу, чтобы представить его мне.

– Иди сюда, Дамьен, – проговорила она тем же задушенным голосом, который звучал для меня необычно. – Подойди поближе, мальчик мой. Это отец… Простите, отче, я не запомнила вашего имени.

Человек в черном тоже улыбнулся, обнажив желтоватые кривые зубы. И тогда я впервые услышал его голос, который с тех пор и по сей день преследует меня по ночам:

– Пусть мальчик называет меня просто «господин викарий». Так будет лучше.

Глава 5. Счастливый мертвец

Распрощавшись с Фланшаром, Валантен получил материалы по делу Доверня и битых два часа провел за их изучением. Как и предупредил комиссар, обстоятельства гибели молодого человека выглядели весьма странно. Согласно показаниям очевидцев, которых удалось опросить на улице Сюрен в тот же вечер, когда разыгралась эта драма, хозяйский сын по собственной воле выбросился из окна отчего дома. Он умер на месте падения. На первый взгляд факт самоубийства не вызывал сомнений. Однако что придавало событию небанальный аспект, так это то, что Люсьен Довернь свел счеты с жизнью на глазах у родной матери, которая была встревожена его долгим отсутствием и поднялась за ним на жилой этаж. Кроме того, родственники покойного и некоторые гости дружно заверили полицейских, что за весь вечер не заметили ни малейших предвестий столь трагической развязки – напротив, молодой человек, казалось, пребывал все это время в прекрасном расположении духа. Он увлеченно флиртовал с юной особой, каковую семейство выбрало ему в невесты. Их помолвка, о которой хозяева дома собирались торжественно объявить во всеуслышание, должна была стать кульминацией званого ужина.

В процессе чтения свидетельских показаний складывалось неприятное впечатление, что желание покончить с собой охватило жертву внезапно, как неодолимая естественная потребность. Эта ужасная смерть посреди торжества всех поразила, грянула громом среди ясного неба в прекрасный летний день.

И еще кое-что привлекло внимание Валантена. В протоколе, составленном на следующий день после несчастья, говорилось, что останки Люсьена Доверня перевезены в общественный морг для проведения вскрытия и что врач, осмотревший труп на предмет установления точной причины смерти, ничего подозрительного не нашел. Это была обычная процедура в случаях внезапной кончины, и в данном деле она была тем более оправдана, что драма разыгралась если не при сомнительных, то по крайней мере при необычных обстоятельствах. Нет, молодого инспектора удивило другое – то, что Шарль-Мари Довернь согласился отправить тело родного сына в столь неприглядное место.

Разумеется, современное помещение парижского морга не имело ничего общего с подвалами тюрьмы Гран-Шатле, где он размещался при прежних королях. В самом начале периода Империи его перенесли в полуразрушенное здание старой скотобойни на набережной Марше-Нёф острова Сите. При этом означенное здание, как можно заметить, не потеряло своего изначального предназначения – служить официальным вместилищем трупов для всей столицы. Теперь здесь выставлялись для опознания утопленники, выловленные в Сене, и безымянные бедолаги, которых каждое утро находили убитыми на кривых бандитских улочках старого Парижа. Само место это имело дурную репутацию грязной вонючей дыры. Поговаривали, покойников там складируют с таким небрежением, что крысы обгрызают им конечности; что же до служащих морга, тем, дескать, приходится ночевать чуть ли не бок о бок с мертвецами и постоянно пребывать в столь ядовитой атмосфере, что мало кто выдерживает на этой работе более года, отчего администрация вынуждена все время искать кому-нибудь замену.

Учитывая изрядный капитал депутата Доверня и его высокое общественное положение, можно было ожидать, что он позаботится передать тело своего единственного сына в приличную клинику и добьется, чтобы вскрытие проводил какой-нибудь выдающийся специалист, светило медицины, не меньше. Согласиться на общественный морг означало проявить излишнюю скромность, идущую вразрез с его статусом. Даже если иметь в виду, что подтвержденное самоубийство наследника непременно ляжет пятном на репутацию почтенного семейства, чутье ищейки подсказывало Валантену, что выбор Доверня-старшего обусловлен не только и не столько его желанием попытаться это скрыть. И теперь инспектора, принявшего весть о временном переводе в «Сюрте» с некоторым недовольством, снедало любопытство. Он с удивлением поймал себя на том, что хочет рассеять туман вокруг этой трагедии, которая решительно выглядела весьма неординарно.

Покинув Префектуру полиции, он дошел по набережной Орфевр до моста Сен-Мишель и пересек проезжую часть, направляясь к мрачному зданию морга. Оно примыкало к парапету старицы[18] Сены и возвышалось над горсткой лачуг и обветшалых доходных домов. Возле входа лестница вела на берег – по ней в морг заносили трупы утопленников, которых каждое утро доставляли сюда на лодках.

Валантен позвонил в приличных размеров колокольчик у входа и принялся ждать, когда ему соизволят открыть. Наконец на пороге появился служитель морга: высокий тощий человек, похожий на цаплю. На нем был длинный, до самых лодыжек, кожаный фартук, покрытый бурыми пятнами, о происхождении которых молодой инспектор предпочел не задумываться. Валантен представился, назвал свою должность и спросил, можно ли ему взглянуть на труп Люсьена Доверня. Служитель морга саркастически хмыкнул.

– А чего ж нет? – отозвался он скрипучим голосом. – Необычный для нас клиент. С этими благородными господами одна морока: они и после смерти своих привычек не оставляют, всё устраивают, понимаешь, приемы, как у себя в роскошных салонах.

– Что вы имеете в виду?

– Вы у нас нынче утром не первый гость. Один уже хлопочет над трупом. Семейного доктора, видите ли, прислали, чтобы привел парня в порядок после вскрытия.

Один за другим мужчины проследовали в темноту прихожей и зашагали по веренице коридоров, наполненных зловонием. По обеим сторонам были мрачные помещения, в дверных проемах виднелись мокрые, покрытые плесенью стены. Все здание полнилось несмолкаемым жужжанием, вокруг Валантена вились омерзительные жирные мухи. Другой живности не было видно, но то и дело из углов раздавались писк и шустрый топоток.

– Чертовы крысы! – проворчал провожатый Валантена, пнув кого-то ногой у стены. – Чувствуют себя здесь как дома!

Молодой полицейский отвел от лица руку с платком, которым прикрывался от жуткого запаха гнили и разложения:

– Вы не пробовали от них избавиться?

– Еще как пробовали – все бесполезно! Они научились обходить ловушки и не трогают отравленную приманку. Мы даже котов пытались на них натравить. И знаете что? Через пару дней крысы сами их сожрали!

Возле помещения, которое в точности напоминало бы тюремную камеру, если бы не открытая двустворчатая дверь, человек-цапля отступил в сторону, пропуская инспектора вперед.

Валантен вошел в эту камеру, выложенную до середины стен грязным кафелем. Источником освещения здесь служили два полуподвальных окна, через которые сеялся скудный сероватый свет. Сильно пахло карболкой. В центре стоял длинный мраморный стол, накрытый чистой простыней, под ней угадывались очертания неподвижного вытянутого тела.

Над раковиной в углу мыл руки мужчина, обернувшийся при звуке шагов. На нем был шелковый жилет с перламутровыми пуговицами, из кармана свисала золотая цепочка от часов, а закатанные рукава не мешали оценить дорогую ткань и безупречную чистоту рубашки. На вид ему было далеко за пятьдесят, светлые волосы и остроконечная бородка казались серыми от седины, будто пеплом присыпанными. Всем своим видом он выражал сдержанность и сосредоточенность, лицо хранило серьезное выражение, в позе чувствовалась некоторая напряженность. Лишь взгляд, живой, внимательный и пронзительный, контрастировал с этим воплощением ледяной надменности.

– Инспектор Верн из бригады «Сюрте», – представился Валантен, приподняв цилиндр. – Я веду расследование по делу младшего Доверня. С кем имею честь?..

Врач в знак приветствия слегка поклонился. Затем он тщательно вытер руки полотенцем, опустил рукава рубашки, надел сюртук и лишь после этого протянул холодную ладонь полицейскому.

– Доктор Эдмон Тюссо, – представился он в свою очередь. – Я домашний врач Доверней и друг семьи. Какая чудовищная трагедия!

– Мне сказали, вы здесь для того, чтобы… скажем так, подготовить покойного к похоронам.

– Вскрытие закончилось вчера поздно вечером. Шарль-Мари Довернь настоял на том, чтобы я лично привел в порядок останки его сына, перед тем как их передадут семье для организации церемонии прощания. Мои коллеги, которые обычно проводят исследование post mortem[19] по запросу Префектуры полиции, имеют склонность пренебрегать внешним видом трупа после своего вмешательства, а на работников морга в таких делах лучше не полагаться.

– Возможно, вам уже удалось ознакомиться с результатами вскрытия?

– Нет. Но то, что я сам констатировал de visu[20] нынче утром, не оставляет никаких сомнений в причине смерти.

– И какова же она?

– Перелом шейных позвонков. На теле множество ушибов и повреждений, особенно в области лица, также есть ссадины на руках, полученные при соприкосновении с гравием, которым усыпан двор особняка Доверней. Кроме того, имеются раны в грудной клетке. Перед тем как упасть на гравий, Люсьен налетел грудью на трезубец в руке статуи у фонтана. Однако умер бедный юноша именно от того, что сломал шею при ударе о землю.

– Так-так… – насторожился Валантен. – Вы сказали, раны в грудной клетке? А нет ли оснований предполагать, что на Люсьена кто-то напал, перед тем как он выпрыгнул из окна? Возможно, его ударили чем-то острым или зарезали?

Доктор Тюссо невольно вздрогнул при этих словах. На его лице одновременно отразились изумление, возмущение и укоризна:

– Зарезали?! Что за нелепый домысел! Самоубийство Люсьена не вызывает никаких сомнений, можете мне поверить. Он выбросился из окна на глазах родной матери. Могу добавить, что раны на его груди довольно поверхностные и по своему расположению в точности соответствуют остриям того самого трезубца.

– Я всего лишь высказал предположение, – поспешил уточнить Валантен. – Издержки профессии, знаете ли. В нашем деле чего только не бывает, порой попадаются весьма странные случаи!

– Верю вам на слово, – бросил врач, досадливо поморщившись. – Скажу откровенно, именно поэтому я и посоветовал депутату Доверню не настаивать на дополнительном расследовании. Полицейские склонны повсюду видеть злой умысел и тайны, даже там, где их нет. Однако не принимайте это за упрек – в каждом ремесле свои причуды. Так или иначе, повторяю: самоубийство Люсьена не дает никаких поводов для сомнений.

– А вы обратили внимание на время появления синяков? Сопровождались ли ушибы кровоизлиянием в поврежденные ткани?

В глазах доктора Тюссо мелькнуло озадаченное любопытство. Он явно был заинтригован вопросом и взглянул на молодого собеседника по-новому:

– Если вас это утешит, могу заверить, что я обследовал все гематомы на теле Люсьена, и мне показалось, что ни одна из них не могла появиться до его падения из окна. Однако позвольте выразить свое удивление. Для простого инспектора вы на редкость хорошо осведомлены в области судебной медицины.

– Я всегда имел склонность к приобретению знаний и полагаю, что сыщик, достойный этого звания, не имеет права пренебрегать новейшими достижениями науки. Два года назад мне посчастливилось побывать на нескольких лекциях по токсикологии, которые читал профессор Орфила[21]. Его сборник лекций по судебной медицине также произвел на меня величайшее впечатление. Труды месье Орфила намного превосходят все написанное его предшественниками, среди которых есть весьма достойные авторы, такие как Фодере и Беллок. – Говоря все это, Валантен с непринужденным видом прошелся по помещению и, оказавшись у просмотрового стола, приподнял за уголок простыню над головой и торсом покойника. – Вот это да! – воскликнул он. – Весьма необычно…

– Что необычно?

– Вы видели выражение его лица?

– Rigor mortis[22], – пожал плечами доктор Тюссо с невозмутимым видом. – Мышцы лица затвердели, как и остальные ткани. Вполне естественное явление. И если вы читали Орфила, ничего необычного для вас в этом быть не может.

Валантен молчал – он не мог отвести взгляд от Люсьена Доверня. Потому что труп… улыбался.

Лицо молодого человека, спящего вечным сном на столе в мрачном помещении морга, необъяснимым образом выражало безмятежное счастье.

Глава 6, в которой следуют прелюбопытные откровения

После морга Валантен отправился в Отель-Дьё – центральную городскую больницу, где работал хирург, проводивший вскрытие Люсьена Доверня. Визит этот, впрочем, ничего нового ему не дал. Врач, исполнявший обязанности судмедэксперта, подтвердил заключение доктора Тюссо: в результате падения с большой высоты молодой человек сломал шею. Смерть, по его словам, наступила мгновенно или через несколько секунд. Когда же инспектор поинтересовался его мнением по поводу странной улыбки, застывшей на губах мертвеца, врач замялся. В конце концов он сказал, что его это тоже поразило, и охотно признал, что раньше подобного выражения лица у самоубийц ему наблюдать не приходилось. Тоска, страдание, страх – да, такое бывает, но столь явное безграничное блаженство – сущая невидаль. И наука бессильна предоставить тому какое-либо объяснение.

Снова оказавшись в уличной толчее – был обеденный час, – молодой инспектор испытал величайшее облегчение. В плане гигиены старинная парижская больница ненамного превосходила морг. Здание совсем обветшало, люди здесь теснились в ужасных условиях. Большинство пациентов были безродными нищими и покидали это заведение только вперед ногами. В ожидании смерти они тихонько угасали, а то и гнили заживо в старых палатах этого депрессивного места, которое больше походило на приют для умирающих, чем на врачебное учреждение, где людей надлежит лечить и ставить на ноги. Потому, несмотря на то что ветер гонял по улице запах объедков от многочисленных забегаловок и лотков со снедью, Валантен был рад очутиться под открытым небом и забыть о вони гниющей человеческой плоти, серы и метилового спирта. Тем не менее он торопился перебраться на правый берег реки, подальше от удушливой атмосферы острова Сите и его средневековых закоулков, так что ускорил шаг, направляясь к новенькому мосту Арколь.

По пути Валантен Верн обдумывал странное дело, которое досталось ему от комиссара Фланшара. Возможно, смерть Люсьена Доверня действительно произошла в результате самоубийства, но теперь инспектор был уверен, что есть в ней какая-то тайна. Будучи человеком любопытным по натуре, он решил как можно скорее эту тайну раскрыть.

В любом случае у него не оставалось выбора. Довести расследование до конца и отчитаться комиссару Фланшару было самым верным способом побыстрее вернуться к поискам Викария. Ибо не подлежало сомнению: во всем Париже он, Валантен Верн, единственный, кто может прийти на помощь Дамьену – беззащитному сироте, попавшему в лапы монстра. Он, Валантен, единственный, кто еще помнил об этом мальчике.

Погруженный в свои мысли, инспектор стремительно шагал среди горожан. Его окружала разношерстная толпа из рабочих, ремесленников, портних и прачек – они заполонили тротуары, спеша воспользоваться коротким перерывом, чтобы перекусить в каком-нибудь из многочисленных кабачков и кафе квартала. На фоне этих простых людей Валантен не мог остаться незамеченным: элегантная одежда, стать, широкий чистый лоб, вьющиеся на затылке волосы – он был светлым шатеном, почти блондином – придавали его облику пленительное благородство, и красивое лицо ничуть не портило мрачное, слишком серьезное выражение. Тех, кто пересекался с ним взглядом, особенно поражал оттенок его глаз. В зависимости от настроения или внешних обстоятельств глаза эти могли казаться серыми, если он хотел произвести впечатление на собеседника и подчинить его своей воле, или зелеными, когда он стремился кого-то очаровать, чтобы добыть нужные сведения. Не одна гризетка, прервав разговор с товаркой или обернувшись на пути, проводила его мечтательным взором. Сам же он ни на кого не обращал внимания. В отличие от парней своего возраста, Валантен не делал ровным счетом ничего, чтобы понравиться женщинам просто так, и, казалось, даже не осознавал собственной привлекательности, странного обаяния своей мятущейся личности и того, насколько сильное впечатление красота сурового архангела производит на большинство представительниц прекрасного пола. Для него имела значение лишь миссия возмездия, которую он сам возложил на свои плечи, и естественным образом, безо всякого принуждения себя к дисциплине и воздержанию, он отгораживался от всего, что могло его от этой миссии отвлечь.

На правом берегу Валантен миновал здание ратуши, свернул на улицу Веррери, затем на Сент-Оноре. Над столицей мало-помалу сгущался напитанный влагой утренний воздух. Дождь еще не начался, но достаточно было поднять глаза, чтобы догадаться: скопившиеся на западе черные тучи вот-вот прорвутся ливнем. Вода хлынула с неба, когда Валантен дошел до аркад Пале-Руаяля, обрушилась стремительным мощным потоком.

В переполненных кафе и кабачках все разговоры вертелись вокруг грядущего судебного процесса над министрами Карла X или политических неурядиц за границей. Июльская революция во Франции вдохновила на борьбу и другие народы, и слова, оброненные по этому поводу австрийским канцлером Меттернихом, стали крылатыми: «Когда Париж чихает, простужается вся Европа». Клиенты за столиками обсуждали волнения, вспыхнувшие в четырех германских государствах и нескольких швейцарских кантонах, а также последние события в бельгийском деле[23]. Одни заявляли, что Франция вот-вот аннексирует Бельгию; другие кричали, что европейские державы, создавшие коалицию в 1815 году, такого не допустят и что любые действия в этом направлении неизбежно приведут к войне. И у каждого, казалось, было свое мнение насчет того, как должно действовать правительство, чтобы не налететь на подводные камни; каждый мнил себя Талейраном.

Валантен тоже укрылся от потопа в одном из таких заведений. Воспользовавшись случаем, он решил утолить голод: заказал омлет с белыми грибами и кувшин брийского вина. Блюдо ему принес бледный мальчуган лет восьми, невероятно худой, кожа да кости. На содержимое тарелки он смотрел, не отводя глаз, и чуть ли не облизывался, как изголодавшийся кот, поджидающий мышь у выхода из норы.

– Вид у тебя ужас какой голодный, – заметил Валантен. – Хочешь омлет?

Мальчуган переступил с ноги на ногу. Взгляд его заметался от тарелки к лицу полицейского и обратно – он явно решал мучительную дилемму. Валантена его поведение растрогало. Сам он от природы был молчалив и тяжело сходился с себе подобными, но по отношению к детям не питал предубеждений. Он не только интуитивно знал, как с ними говорить, но и каким-то образом умел внушать им симпатию.

– Ну же, – ласково кивнул Валантен мальчику, – садись. Тебе ведь страсть как охота поесть. – Он даже отодвинул немного стол, чтобы ребенку удобнее было забраться на скамью.

Мальчик действительно был голоден, но что-то его сдерживало.

– Ты же не боишься меня, а? – спросил Валантен.

Задетый за живое постреленок выпрямился во весь свой невеликий рост и выпятил костлявую грудь:

– Нет, месье! Нисколечки!

Несмотря на бравый тон, в глазах его сквозила тревога, а взгляд теперь как магнитом тянуло в направлении прилавка, за которым стоял хозяин кабака.

– Кажется, я понимаю, в чем дело, – сказал Валантен и похлопал по скамье рядом с собой: – Садись и ешь спокойно. Я все улажу.

Когда мальчуган наконец решился устроиться за столом, инспектор взмахнул рукой, привлекая внимание хозяина, лопоухого красномордого дядьки с приплюснутым носом. Хозяин, однако, неверно истолковал этот жест и, устремив свирепый взор на мальчика, который тотчас съежился на скамье, ринулся к их столику, чтобы избавить респектабельного клиента от маленького наглеца.

– Эй, щенок, ты чего это нашим посетителям докучаешь? А ну, пшел вон! Поднял задницу быстро, не то я тебе ее так отделаю, что вообще сидеть не сможешь!

Пока кабатчик не перешел от угроз к делу, Валантен выставил перед ним трость, не дав приблизиться к мальчику; при этом молодой инспектор изобразил улыбку, хотя у него внезапно свело челюсти.

– Боюсь, милейший, вы ошиблись, – процедил он сквозь зубы. – Этот ребенок – гость за моим столом.

Кабатчик вытаращил на него глаза:

– Этот сопляк – ваш… ваш гость?

– Совершенно верно. Терпеть не могу обедать в одиночестве. Мальчик согласился составить мне компанию.

– Эка! – буркнул красномордый и озадаченно поскреб в затылке. – Но этому охламону работать же надобно. Кто другим клиентам будет прислуживать?

– Давайте договоримся, что я оплачу его услугу на полчаса вперед. Вот, держите. Полагаю, там хватит и на второй омлет для меня. – Говоря это, Валантен достал из кармана две монеты по пять франков и бросил на стол.

Кабатчик проворно схватил обе монеты, заявив, что за эти деньги он готов обходиться без помощника до конца дня. Как только он отошел от столика, его юный подручный набросился на омлет так, будто не ел целые сутки.

Наблюдая, как мальчик жадно глотает первые куски еды, Валантен расслабился, чувствуя, как в груди растет и ширится ликование. Он с наслаждением прислонился спиной к стене, скрестил пальцы на затылке и весело подмигнул сотрапезнику:

– Смотри не подавись, постреленок! Не хватало мне еще твоей безвременной смерти на совести!

* * *

Когда чуть позже инспектор Верн вышел из кабачка, дождь уже прекратился. Он направился по улице Сент-Оноре к величественной церкви Марии Магдалины. Здание еще не было закончено, но за строительными лесами уже виднелись импозантные коринфские колоннады на боковых фасадах. Весь архитектурный ансамбль смутно напоминал знаменитые термы Диоклетиана, намекая на тщетную попытку зодчих воссоздать древний Рим посреди Парижа. Валантен невольно подумал, что безумные деньги, потраченные на строительство этого храма, куда полезнее было бы употребить на восстановление обветшавших центральных кварталов – там ютятся бедняки, а грабители вольготно чувствуют себя в закоулках, где глаза разбегаются от количества невинных жертв.

Напротив церкви красовались прекрасные особняки пригорода Сент-Оноре; большинство из них отличались скромным изяществом, свидетельствующим о том, что их владельцы – состоятельные буржуа, достигшие прочного положения в обществе и уверенные в себе. Лишь несколько зданий заметно выделялись среди соседей. Их вычурное убранство намеренно выставлялось напоказ, хозяева словно хотели рассказать всему свету о своем богатстве – так ведут себя обычно те, кто разбогател совсем недавно. Резиденция Доверней с ее монументальным портиком, фризами и маскаронами[24] на фасаде, с барочным бассейном, украшенным статуей Нептуна, принадлежала как раз ко второй категории.

Валантена попросили подождать в салоне, где было жарко натоплено невидимой печью. Окна с дамастовыми занавесками выходили на обширный сад с изящными беседками. Стены здесь были затянуты шелком фиалкового цвета, паркет укрыт толстым турецким ковром. Мраморная облицовка камина и статуи отражались в отполированном драгоценном дереве шкафов и буфетов Буля[25]. Огромные часы из позолоченной бронзы красовались на кронштейне. Вся эта кричащая роскошь создавала слащавую до тошноты атмосферу. Должно быть, драма, разыгравшаяся здесь недавно, в замкнутом мирке, обрамленном галереей, произвела на свидетелей эффект грянувшего над ухом артиллерийского залпа.

Депутат Шарль-Мари Довернь носил траур с надлежащей долей рафинированной элегантности. Землистый цвет лица и мешки под глазами выдавали проведенную им бессонную ночь. Гостя он поприветствовал кивком.

– Префект полиции Жиро де л’Эн, мой добрый знакомый, заверил меня, что позаботится о том, чтобы расследование смерти Люсьена было поручено одному из его самых лучших сыщиков. Однако, не поймите меня превратно, вы кажетесь мне слишком юным для такого дела.

– Очевидно, это обстоятельство не помешало моему руководству остановить выбор на мне, – заметил Валантен, снимая цилиндр, чтобы ответить на приветствие хозяина особняка. – Но прежде всего позвольте, господин депутат, выразить соболезнования в связи с величайшим горем, которое постигло вашу достойную семью.

Доверню, похоже, такое начало разговора пришлось по душе: тон его сделался более любезным.

– Не сомневаюсь, что выбор вашего руководства всецело оправдан, – сказал он, указав Валантену на кресло, и сам опустился на канапе в стиле эпохи Людовика XIV. – Возможно, вышестоящие рассудили, и не без оснований, что сыщик в возрасте моего покойного сына лучше разберется в мотивах… э-э… скажем, в мотивах его чудовищного поступка.

– А у вас самого есть какие-либо предположения по поводу того, что могло заставить Люсьена свести счеты с жизнью?

Усталое лицо богатого буржуа исказило трагическое выражение.

– Ни малейших! – воскликнул он дрогнувшим голосом. – Именно для того, чтобы выяснить, что довело его до такой крайности, я и настоял на проведении дополнительного полицейского расследования, негласного, само собой разумеется. Люсьен – мой единственный сын, ему предстояло унаследовать семейное дело. Мне необходимо знать причины, побудившие его совершить такое безумие.

– Сегодня утром я побывал в морге и встретил там врача, проводившего осмотр тела вашего сына. Он заверил меня, что факт самоубийства установлен доподлинно.

– Я в этом и не сомневался, право слово! Дело совершенно в другом! Вы должны выяснить, что заставило блистательного юношу, здорового и полного надежд на будущее, покончить с собой.

– Порой дети скрывают от родителей неурядицы самого разного толка.

– Что вы имеете в виду?

– Любовное разочарование, карточные долги… кто знает, что еще.

– В таком случае, меня бы это немало удивило. Люсьен был серьезным молодым человеком. В вечер его гибели мы собирались объявить о его помолвке. Как бы то ни было, я жду от вас отработки всех возможных версий. Я хочу знать, есть ли конкретный виновник в его смерти. Если это подтвердится, тогда тот или та, кто довел моего сына до отчаянного поступка, заплатит за свое злодеяние.

Валантен помрачнел. Ему не понравился властный тон, которым вдруг заговорил его собеседник. Довернь обращался к нему, как к своему подчиненному. Но что задело еще больше, так это то, что парламентарию, похоже, и в голову не приходило, что инспектору это может быть неприятно. Судя по всему, Довернь считал для себя вполне естественным вот так, свысока, выдавать указания представителю сил охраны правопорядка.

– К сожалению, при подобных обстоятельствах правосудие всегда оказывается бессильным: привлечь виновника к суду не удастся, – позволил себе Валантен нескромное удовольствие напомнить о законе.

Депутат встал, обозначив тем самым, что аудиенция окончена. Он снова заговорил, и на сей раз в его голосе звучала отвратительная смесь надменности и гнева:

– У правосудия в нашем мире много способов себя проявить. Поверьте мне, смерть Люсьена не останется безнаказанной!

Когда они вышли в вестибюль, дождь опять поливал с новой силой. По оконным стеклам вода стекала сплошным потоком. Валантен с некоторой досадой подумал, что из-за своей забывчивости окажется в этом буйстве стихии без зонта и его идеальный наряд будет испорчен. Тут он заметил у окна юную особу лет шестнадцати-семнадцати, поглощенную созерцанием дождевых ручьев на стекле. Барышня была полненькая, с добрым и печальным личиком.

– Это моя дочь Фелисьена, единственное оставшееся у меня дитя, – представил барышню Довернь, сделав ей знак подойти. – Что вы здесь делаете, душа моя?

– Я услышала от Гюстава, что к вам пришел с визитом полицейский, папенька, и подумала, что ему, наверное, понадобится защита от такого ливня. – Когда девушка обернулась к ним от окна, оказалось, что она прижимает к груди большой черный зонт.

Валантена такая забота тронула, и он благодарно улыбнулся девушке.

– Теперь вы можете себе представить, дорогой месье Верн, как мне посчастливилось: в столь жестокий час я окружен вниманием и поддержкой, – сказал Довернь. – Ну что же вы робеете, дитя мое? Подойдите к нам! Инспектор не собирается надевать на вас напалечники![26]

Фелисьена, шагнувшая было к ним, неуверенно остановилась, а когда отец обратился к ней, зарделась от смущения, торопливо приблизилась и протянула зонт Валантену, целомудренно потупив взор.

Когда их пальцы соприкоснулись, молодой человек вздрогнул, и ему понадобилось призвать на помощь всю свою выдержку, чтобы не выдать удивления. Потому что, передавая зонт, Фелисьена одновременно сунула ему в ладонь аккуратно сложенную записку.

Глава 7. «Три беззаботных коростеля»

Не слушайте того, что Вам будут говорить о Люсьене. Никто не знает, каким он был доподлинно, ибо лишь я оставалась его единственной наперсницей. Еще совсем недавно мы с ним были самыми близкими друзьями. Но в последнее время брат сильно изменился. Он сошелся с группой молодых людей, которые часто собираются в одном кабаке под вывеской «Три беззаботных коростеля». Если Вы ищете виновных в его смерти, найдете их там.

Фелисьена Довернь

Валантен опустил руку, в которой держал записку, перечитанную в десятый раз. Он стоял напротив питейного заведения, которое даже отсюда, с другой стороны улицы, казалось ветхим и обшарпанным. Над входом под кенкетом[27] висела корявая жестяная вывеска, на которой были изображены три пернатые тушки неопределенного рода и племени. Стену фасада из смеси соломы с глиной покрывали пятна плесени и сажи; посередине красовалась дверь и два окна с крестовыми рамами, сквозь бутылочно-зеленые стекла которых ничего не было видно.

Кабак «Три беззаботных коростеля» притулился у подножия холма Святой Женевьевы, на пересечении улиц Аррас и Траверсин. Весь квартал провонял вареной капустой и лошадиным навозом. Завсегдатаями здесь были неряшливо одетые студенты и бродячие торговцы, точильщики, зеленщики, водоносы. Валантен пришел сюда вскоре после открытия заведения и спрятался под аркой крыльца дома напротив, метрах в тридцати от цели, чтобы спокойно, никому не попадаясь на глаза, понаблюдать за теми, кто входит в кабак и выходит оттуда.

Первые клиенты потянулись к «Трем беззаботным коростелям» с десяти часов. В основном это были ремесленники, решившие передохнуть в разгар трудового утра. На первый взгляд там не происходило ничего любопытного, но молодой инспектор решил все же собрать какие-никакие сведения, прежде чем самому переступить порог кабака. Ему нужно было для начала определить, что за клиентура облюбовала это местечко и можно ли ожидать внутри какой-либо угрозы.

Накануне вечером Валантен долго обдумывал то, что удалось узнать за день, и чувства его при этом одолевали самые противоречивые. Нельзя было отрицать, что особые обстоятельства гибели Доверня-сына, загадочная блаженная улыбка на лице трупа и скрытый от отца демарш его сестры раздразнили любопытство молодого инспектора. Здесь была некая тайна, вызов его интеллекту – вызов, на который при ином положении дел он откликнулся бы с превеликим удовольствием. Однако разговор с Шарлем-Мари Довернем несколько охладил его пыл. Не могло быть ни малейших сомнений: депутат добился от полиции дополнительного расследования с единственной целью – лично отомстить тому, кто мог довести его сына до самоубийства. А такая манера действий Валантену не нравилась. Более того, она казалась ему в высшей степени отвратительной и недопустимой. Перед тем как лечь спать, молодой человек решил отказаться от дела. Завтра рано утром, сказал он себе, надо будет сразу явиться к комиссару Фланшару и потребовать обратного перевода в службу надзора за нравами, ибо жертвовать отведенным на поиски Викария временем из-за прихоти какого-то богатого выскочки ему нельзя, а иного способа выследить гнусную тварь, чтобы помочь Дамьену, у него нет.

С этими мыслями, утвердившись окончательно в своем решении, Валантен уже засыпал, когда вдруг образ, внезапно возникший в голове, заставил его передумать. Перед мысленным взором Валантена всего лишь возникло румяное личико Фелисьены Довернь. В тот момент, когда девушка украдкой вложила ему в ладонь записку, инспектору показалось, что на ее лице мелькнула отчаянная мольба, на которую нельзя было не откликнуться. И лишь для того, чтобы ответить на этот безмолвный призыв о помощи, он, проснувшись спозаранку, отправился к кабаку с вывеской «Три беззаботных коростеля».

Теперь уже приближалось время завтрака. Прохожих прибавилось. Торговец уличной едой выставил свою жаровню неподалеку от крыльца, где затаился Валантен. По левую руку торговца высилась пирамида из хлебцев, по правую на решетке были выложены вперемежку аппетитной горкой поджаренные во фритюре сосиски, куски кровяной колбасы, свиные котлеты и ломти сала. За два-три су простой люд квартала мог купить себе сытный перекус. Возле торговца уже собралась толпа, так что Валантену стало плохо видно вход в кабак. Тогда-то он и решил войти в заведение. В любом случае там уже настал час наплыва посетителей, и в переполненном зале на него никто не обратит внимания.

Он устроился за одним из немногих свободных столиков, выбрав тот, откуда просматривалось все помещение. Миловидная бойкая официантка подошла принять у него заказ. Должно быть, угрюмый молодой человек ей приглянулся, потому что, вернувшись с заказанным блюдом, она вовсю стреляла в него глазами с весьма многозначительным видом, однако он предпочел не реагировать. Разочарованная девушка скроила обиженную гримаску и, демонстративно пожав плечами, удалилась. Притворившись, что он полностью погрузился в чтение свежего выпуска «Обозрения Старого и Нового Света», Валантен принялся за еду, продолжая при этом внимательно следить за тем, что творится вокруг.

Для наблюдателя менее искушенного ничего особенного в зале не происходило. На первый взгляд кабак «Три беззаботных коростеля» ничем не отличался от множества других парижских заведений подобного толка. Клиентура здесь состояла в основном из завсегдатаев, еда была посредственной, но обильной, спиртные напитки без устали разносили целыми кувшинами, за каждым столиком звучал смех и бодрые перебранки. Но Валантен был наделен особым даром, который можно назвать шестым чувством: оно начинало бить тревогу всякий раз, когда поблизости совершалось нечто необычное или где-то рядом подстерегала опасность. Профессиональное чутье его никогда не подводило. Вот и теперь инспектор быстро приметил занятную кутерьму вокруг владельца заведения.

Кабатчик, приглядывая за персоналом, вяло покачивался на стуле у входа в кухню, откуда доносился запах рагу и перестук кастрюль. Каждого новоприбывшего он приветствовал широкой улыбкой, но позаботиться о клиенте оставлял на долю своих работников. Однако Валантен заметил, что некоторые клиенты, входившие в зал по одному, в крайнем случае по двое, не больше, настороженно осматривались и направлялись прямиком к кабатчику. Они обменивались быстрым рукопожатием, после чего кабатчик бросал взгляд на свою ладонь, кивал одобрительно, вставал со стула и провожал гостя или пару гостей к запертой двери, которая, вероятно, вела во второй зал в глубине заведения. Отступив в сторону, чтобы пропустить этих привилегированных клиентов внутрь, он снова закрывал дверь на ключ, неспешно возвращался к своему стулу, усаживался и продолжал лениво покачиваться как ни в чем не бывало.

За час Валантен стал свидетелем подобной последовательности действий пять раз, при этом за таинственной дверью исчезли семь человек. Все они, судя по внешнему виду, были буржуа или студентами, а последний из них показался инспектору смутно знакомым. Это был юноша, которому явно еще не исполнилось и двадцати. Валантен был почти уверен, что раньше ему уже где-то доводилось видеть эту щуплую неврастеническую фигуру, широкий умный лоб и лихорадочно блестящие глаза. Он долго рылся в памяти, но фамилию ему удалось вспомнить, лишь когда он уже закончил есть, а кабак почти опустел, – Галуа. Юношу звали Эварист Галуа. Экзальтированная личность, выдающийся математический ум. Прошлой весной он опубликовал во «Всеобщем и всеобъемлющем вестнике анонсов и новостей из области науки» барона де Ферюссака свою работу, посвященную уравнениям с модулем. Изложение было довольно сумбурное, тем не менее статья изобиловала блистательными идеями. А спустя какое-то время Валантен столкнулся с ее автором на заседании Академии наук, где Галуа чуть было не удостоился Гран-при по математике. Двое молодых людей тогда едва успели обменяться парой слов на выходе из амфитеатра, но теперь Валантен решил воспользоваться той давнишней встречей, чтобы завязать с юношей разговор и попытаться разузнать побольше о том, что творится под вывеской «Три беззаботных коростеля». Только вот в данный момент, когда обслуживание утренней толпы клиентов уже закончилось, он не мог дольше оставаться в зале, иначе привлек бы к себе внимание. Инспектор счел за лучшее покинуть заведение и дождаться Галуа на улице.

Впрочем, долго ему ждать не пришлось. Минут через двадцать юный математик появился на крыльце кабака – уходил он в одиночестве, как и пришел. Валантен, увидев его, вздохнул с облегчением: он боялся, что Галуа нарушит его планы, покинув «Трех беззаботных коростелей» в компании приятелей. Дав своей цели удалиться шагов на двадцать, инспектор бросился вдогонку с криком:

– Прошу прощения! Месье Галуа?.. Вы ведь Эварист Галуа, верно? Я не ошибся?

Юноша обернулся и окинул Валантена вопросительным взглядом:

– Мы знакомы, месье? Простите, но я, признаться, вас не помню… – Тон его был вполне дружелюбным, без намека на подозрительность.

– Мое имя вам ни о чем не скажет, – улыбнулся Валантен. – Мы с вами пересеклись всего однажды в Академии наук. Я тогда подошел выразить свое восхищение вашими исследованиями касательно способов решения алгебраических уравнений.

– В самом деле? – пробормотал юный математик, польщенный и смущенный одновременно. – Кажется, теперь припоминаю… Вы сказали, в Академии наук?.. И все же назовите мне свое имя.

– Верн. Валантен Верн. Сам я больше увлечен химией и минералогией, однако меня интересует все, что имеет отношение к фундаментальным наукам.

– Ну конечно же! Валантен Верн! – воскликнул Эварист Галуа, хлопнув себя по лбу. – Память у меня дырявая! Сердечно рад новой встрече.

Инспектор с трудом сдержал усмешку: он только что представился Галуа по имени впервые. Математик определенно не помнил ничего об их встрече, но не решился в этом признаться, чтобы не обидеть собеседника.

– Еще раз прошу прощения за то, что позволил себе вот так запросто окликнуть вас на улице, но я случайно заметил, что вы вышли из заведения «Три беззаботных коростеля». Я собирался застать там своего друга Люсьена Доверня и вместе позавтракать, но его там не было, вот я и подумал: вдруг вам по чистой случайности что-нибудь о нем известно.

– О Люсьене? Ну еще бы! – просиял математик, обрадовавшись смене темы. – Мы с небольшой компанией приятелей, в которую входит и Люсьен, частенько заседаем в этом местечке. Но должен сказать, он уже пару недель манкирует нашими собраниями.

– У него для этого есть определенная причина?

– Сущая ерунда! Вы же знаете, что бывает, когда в кругу мужчин заходят разговоры о политике. Страсти вспыхивают от малейшей искры. Слово за слово, кто-нибудь повысит голос – и вот уже пожар разбушевался. Обычная размолвка между друзьями, все скоро уладится.

В этот момент мимо них по улице прошел водонос; жестяные кружки на веревках оглушительно колотились в такт шагам о ведра у него в руках. Инспектор, подхватив собеседника под локоть, увлек его в сторону, чтобы их не толкнули и не забрызгали водой.

– Вы хотите сказать, что Люсьен поссорился с кем-то в вашей компании? – уточнил Валантен, отпустив рукав юноши.

– Поссорился – слишком громко сказано. Он всего лишь ввязался в спор с Фове-Дюменилем, репортером из «Трибуны». Этот газетный писака любит всех провоцировать, а споры привык решать радикальным способом – он известный дуэлянт и очень опасен. Что до Люсьена, он человек вспыльчивый и легко поддается на провокации.

– Из-за чего же у них вышел спор?

– Из-за сущей ерунды, как я уже сказал. Они не сошлись по бельгийскому вопросу. Довернь занял сторону бельгийских патриотов, которые желают присоединения к Франции. Он заявил, что для нашей страны это прекрасная возможность укрепить вновь обретенное величие и взять реванш за пятнадцатый год. Фове-Дюмениль, со своей стороны, считает такой подход неразумным и гибельным. По его словам, аннексия бельгийских провинций вызовет огромное возмущение в Европе и отбросит нас на пятнадцать лет назад.

– Нельзя сказать, что он неправ, – заметил Валантен. – Вы слышали последние новости? Царь Николай собрал целую армию у границы с Царством Польским на случай неожиданных событий.

Эварист Галуа пожал плечами:

– Признаться, я не слишком-то разбираюсь во всяких дипломатических играх. По моему скромному мнению, нам вообще не стоит соваться в дела соседних государств. У нас своих забот хватает, еще многое нужно сделать, чтобы дух Июльской революции окончательно восторжествовал на наших собственных землях. – Он непринужденно отсалютовал Валантену, коснувшись кончиками пальцев лба. – А теперь прошу простить меня, дорогой месье Верн, я должен вас покинуть. Если за полчаса я не успею добраться до коллежа дю Плесси, меня отчислят из Нормальной школы[28].

– Вас послушать, так можно подумать, что вы сбежали в самоволку! – хмыкнул Валантен.

Юный математик заговорщически подмигнул:

– Даже не представляете, насколько вы правы, месье. Мало того что этот негодяй Гиньо[29] не дал нам примкнуть к восставшим во время Трех славных дней[30], так теперь он пытается лишить нас права голоса в дискуссиях о новом уставе Школы. Согласитесь, это сущее самодурство и попытка повернуть вспять ход истории! Я дерзнул объявить о том во всеуслышание, и Гиньо, сей гнусный приспешник Старого режима, посадил меня под арест в общежитии! Напрасно старается! Я мастер устраивать побеги, стены мне не преграда. Однако пропустить полуденную перекличку никак нельзя. – С этими словами юный математик резво продолжил путь.

Валантен проводил его взглядом до поворота на улицу Аррас и лишь после этого разжал правый кулак, чтобы взглянуть на предмет, который он незаметно вытащил из кармана Галуа, когда брал его под локоть, чтобы увести на край тротуара. Это оказалось меню заведения «Три беззаботных коростеля», хитрым образом сложенное, чтобы служить тайным пропуском. На память инспектору сразу пришли ассигнации, которые вандейцы, поднявшие в 1793 году контрреволюционный мятеж, сгибали так, что на них читался призыв «смерть Республике». В данном случае послание было более коротким, но не менее внятным. Сгибы разделили бумажку на несколько частей, в результате чего буквы в названии «Три беззаботных коростеля» сложились в два слова: «без короля». Именно такой символ веры и должен был бы иметь при себе каждый уважающий себя гражданин, замешанный в республиканском заговоре.

Решительно, дело Доверня оказалось куда сложнее, чем можно было ожидать, и Валантен начинал уже не без некоторых опасений и дурных предчувствий задаваться вопросом, куда приведут обозначившиеся в расследовании темные тропы.

Глава 8. Аптека Пеллетье

После встречи с Эваристом Галуа инспектор Верн обошел всех своих осведомителей в Латинском квартале. Надо было их предупредить, что в ближайшие дни он будет редко появляться в этих краях, но останется по-прежнему доступен в Префектуре полиции на случай, если у них появятся сведения о Викарии.

Покончив с обходом, он отправился домой: вышел на улицу Жакоб и зашагал к больнице «Шарите». На колокольне церкви Сен-Жермен-де-Пре отзвонили шесть вечера; сумерки уже сгустились. Впереди на тротуар падали два разноцветных пятна света, указывавшие завсегдатаям аптеки Пеллетье ее местоположение на темной улице.

Валантен, остановившись напротив витрины, некоторое время завороженно созерцал две великолепные стеклянные чаши в форме груши, наполненные окрашенной жидкостью. Он думал о том, какие чудеса умеет творить наука под названием «химия». Дихромат калия позволял получить ярко-красный цвет; сульфат никеля – ярко-зеленый. Вдобавок к тому медный купорос при добавлении аммиака давал небесно-голубой оттенок, а хромат натрия – теплый желтый. Объединив премудрости собственного ремесла и газовое освещение в своих заведениях, аптекари придумали светящиеся вывески. Но мало кто знал, что у этих стеклянных чаш в витрине есть и другое предназначение, тоже коммерческое, но похитрее. Чаши были расположены так, чтобы на лицо входящего в аптеку посетителя падал холодный свет, придававший ему мертвенно-бледный, болезненный тон. Когда же посетитель собирался выйти из лавки и бросал взгляд в зеркало, он видел себя озаренным теплым светом и словно бы пышущим здоровьем. Целительное воздействие на психику клиента было гарантировано!

Валантен неуверенным шагом пересек мостовую и толкнул дверь аптеки. Колокольчик на входе рассыпался хрустальным звоном. Сладковатые запахи засушенных трав, настойки росного ладана и мази из арники тотчас перенесли молодого человека на несколько лет назад, когда он подростком проводил в этом месте дни напролет, изучая ботанику и проводя свои первые химические опыты. Его охватила ностальгия по той поре. Он прошелся взглядом по многочисленным полкам, на которых выстроились фармацевтические банки и склянки с названиями на латыни, таинственными для профанов. Долго рассматривал водруженную на самый верх большую териаковую[31] вазу, богато украшенную цветочным орнаментом, напоминавшим люневильские кружева. В очередной раз полюбовался резными барельефами аптекарской стойки: в центре композиции Гигия, древнегреческая богиня здоровья, подливала масло в огонь жизни, чтобы вернуть целительные соки засохшему гранатовому дереву, вокруг которого обвилась змея Асклепия-Эскулапа, бога врачевания. Знакомый декор, преисполненный сложного символизма, вернул молодого человека в беззаботные времена, когда отец окружал его нежной заботой и мечтал вырастить из него выдающегося ученого. Теперь всякий раз, когда Валантен заглядывал в это заведение, у него тоскливо щемило сердце.

За стойкой один из учеников аптекаря упаковывал флакон кёльнской воды и бумажные пакетики с сульфатом магния для домработницы в фартуке. Валантен поприветствовал их, поднеся два пальца к полям цилиндра.

– Светило на месте? – спросил он, обогнув стойку.

– Только что вернулся с лекции, работает в лаборатории. Просил его не беспокоить, но для вас, месье Валантен, дверь всегда открыта, вы же знаете!

«Светило…» В этом прозвище не было и намека на иронию. Оно стало данью восхищения и теплой привязанности Валантена к тому, кто привил ему вкус к научному знанию. Жозеф Пеллетье не был простым аптекарем. Профессор Фармацевтической школы, член Парижского совета по вопросам здравоохранения, кавалер ордена Почетного легиона, он принадлежал к числу тех первооткрывателей, которым, благодаря недавнему прогрессу в экстрактивной химии, удалось выделить отдельные активные вещества из растений, ранее долгое время использовавшихся для лечения болезней лишь в форме неочищенных экстрактов, вытяжек и настоек. Мир был обязан Пеллетье открытием эметина, стрихнина, колхицина и кофеина. А за экстрагирование хинина, которое он осуществил вместе со своим коллегой Жозефом Кавенту, его по праву можно было бы называть благодетелем человечества, ибо хинин оказался чрезвычайно эффективным лекарством, почти чудодейственным средством от перемежающейся лихорадки. После этого ученый основал в Нейи мануфактуру для производства в крупных масштабах хинина и других своих многообещающих разработок. Несмотря на столь активную, плодотворную и многоплановую деятельность в разных областях, он, однако, так и не отказался от управления аптекой, унаследованной от отца. Именно здесь, в лаборатории за торговым залом, и проводилось большинство его научных исследований.

Когда Валантен вошел туда, Жозеф Пеллетье в жилете и рубашке с закатанными рукавами регулировал температуру водяной бани, в которую был погружен медный перегонный куб со шлемом и стеклянным змеевиком. Прославленному ученому было за сорок; он все еще скорбел по недавно почившей супруге, но при любых обстоятельствах ему удавалось сохранять невозмутимый вид и безмятежное спокойствие. Внешне он чем-то напоминал Шатобриана, но только Шатобриан этот был аккуратно причесанный, остепенившийся и усмиривший страсти.

– Возвращение блудного вундеркинда! – радостно воскликнул он при виде гостя и раскрыл объятия. – Я уж думал, ты позабыл сюда дорогу. Два месяца меня не навещал!

– У меня с собой список недостающих реактивов… Вместо того чтобы отправить за ними посыльного, решил вот воспользоваться случаем повидаться с вами лично.

Пеллетье крепко прижал молодого человека к груди, затем, отступив на шаг и держа его за плечи, всмотрелся в лицо с тревожным вниманием:

– И правильно сделал! Я счастлив с тобой повидаться, Валантен, но не могу не заметить, что ты исхудал еще больше! Неужто из-за полицейской кутерьмы у тебя нет времени нормально питаться? Что бы сказал твой бедный батюшка при виде этих ввалившихся щек? Ты бледный, как покойник!

Жозеф Пеллетье был самым близким другом отца Валантена. Они с Гиацинтом Верном познакомились, еще когда учились в лицее. Оба бредили научным прогрессом и обладали благородным нравом, так что быстро сошлись, и эту верную дружбу не смогли разрушить ни само время, ни превратности судьбы. Когда Валантен, в свою очередь, проявил интерес к химии и естественным наукам, было неудивительно, что Гиацинт Верн доверил его заботам старого друга. С пятнадцати до девятнадцати лет мальчик несколько вечеров в неделю проводил в лаборатории на улице Жакоб, помогая Пеллетье в его исследованиях алкалоидов. Ученый даже подумывал предложить ему ответственную должность на своей мануфактуре, где производился сульфат хинина. Но весной 1826 года внезапная гибель Гиацинта Верна, ставшего жертвой дорожного происшествия – он попал под фиакр, – перевернула все планы Валантена на будущее.

Юноша тогда провел несколько месяцев в чрезвычайно подавленном состоянии, почти в депрессии. Жозеф Пеллетье настоятельно советовал ему отправиться в кругосветное путешествие, чтобы прийти в себя и развеяться, ведь он, в конце концов, унаследовал от отца изрядное состояние, которое избавляло его от необходимости зарабатывать на жизнь. Но Валантен совету не последовал. Он прервал свое скорбное затворничество лишь раз, для того чтобы сообщить узкому кругу близких людей, что бросает учебу и больше не будет ходить на занятия для подготовки к поступлению в Политехническую школу. К ужасу Жозефа Пеллетье, который считал своим моральным долгом заботиться о сыне покойного друга, Валантен принял необъяснимое для фармацевта решение изучать право, чтобы затем пойти служить в полицию – и не куда-нибудь, а во Второе бюро, занимавшееся надзором за нравами и обладавшее дурной репутацией. Ничто не помогло убедить юношу передумать, и Пеллетье скрепя сердце пришлось отпустить того, кого он считал самым блистательным своим учеником из всех, когда-либо переступавших порог его аптекарской лаборатории.

– Жаль, что ты не предупредил меня о своем визите, – с дружеской укоризной сказал профессор фармацевтики. – Я бы тогда заранее позаботился отложить все дела, и мы бы вместе поужинали. Но, к сожалению, я уже пообещал дочери и зятю сходить с ними нынче вечером в Опера.

Валантен обожал своего бывшего наставника и ни за что на свете не сказал бы ничего такого, что могло бы его огорчить или обидеть. Поэтому он промолчал. Право слово, зачем Жозефу Пеллетье знать, что с некоторых пор он, Валантен, чувствует какую-то неловкость, переступая порог лаборатории? Зачем объяснять, что их прежний исследовательский азарт кажется ему смешным? Что почувствует славный профессор, когда выяснится, что его ученик теперь считает их совместные научные штудии потерей времени, пустой забавой двух идеалистов? Ничего хорошего его откровенность не принесет, а теплые воспоминания о былом не заслуживают того, чтобы их растоптали.

Четыре года назад Валантен изучил большой архив документов, оставшихся от отца, и тогда ему почудилось, что его привычный и вроде бы надежный, но оказавшийся насквозь фальшивым мир вдруг перевернулся. Валантена охватило чувство, будто он очнулся от долгого сна-морока, в котором его развлекали и убаюкивали обманчивые видения. Он понял внезапно, что усилия всех ученых в мире, стремящихся улучшить жизнь людей, обречены на провал. Есть лишь одна битва, незримая и ожесточенная, которую стоит вести неотступно. Это битва с абсолютным Злом, которое живет в сердцах человеческих; возможно, не во всех сердцах, но есть люди, пребывающие во тьме и находящие усладу в мерзости. Валантен взял на себя долг преследовать их без передышки. И поступить на службу в полицию показалось ему самым верным способом выполнить этот долг. Но он очень быстро понял, что никто не поможет ему в борьбе со Злом. Никто из коллег Валантена не носил в себе той внутренней ярости, что снедала его самого; никто не чувствовал себя облеченным той же почти мистической миссией.

* * *

Позднее тем же вечером инспектор вышел из аптеки бывшего наставника с целой горой химических реактивов, тщательно упакованных и сложенных в пакет. Теперь ему не терпелось вернуться в свои комфортабельные апартаменты на улице Шерш-Миди. Он оборудовал там тайную комнату, служившую одновременно рабочим кабинетом, кунсткамерой и лабораторией. В этой комнате, когда выпадало свободное время, Валантен занимался разнообразными изысканиями, в основном в области токсикологии, выявления всякого рода фальсификаций и установления личности лиходеев. Теперь наука для него была всего лишь инструментом, пока еще не слишком эффективным, в его одинокой борьбе с преступностью.

Погруженный в свои мысли, Валантен не заметил, что за ним по пятам следовал, прихрамывая, высокий мужчина, закутанный в длинный плащ и в надвинутой до самых бровей широкополой шляпе. А между тем, если б молодой человек обернулся в тот момент, когда незнакомец ступил в пятно света от фонаря, его непременно поразило бы свирепое выражение лица и смертоносный блеск в глазах преследователя. И тогда Валантен мгновенно понял бы, что у него есть все шансы превратиться из охотника в дичь.

Глава 9. Дневник Дамьена

Что я сделал плохого?

Этот вопрос я задавал себе сотни, тысячи раз. А ответа так и не нашел. Но ведь должно же быть объяснение, думал я, ничто не происходит просто так, без причины. И спрашивал себя, в чем моя вина, где и когда я совершил ошибку, после которой бездонная пропасть поглотила меня и карой моей стал мрак и безмолвие. Что плохого я мог сделать, чтобы заслужить эти решетки, затхлую сырость, гнилостную вонь, грязь, голод, жажду, страх, побои… и то, другое? Остальное, все остальное?

Поначалу я не сомневался, что чем-то Его разозлил, сказал или сделал что-то такое, что Ему не понравилось. Мысленно я снова и снова проходил все этапы нашего пути от Морвана до врат большого города. Старался убедить себя, что это произошло где-то там, в дороге, с первых минут, проведенных нами вместе. Цеплялся за ложную надежду. Хотел думать, что если я пойму, в чем была моя вина, то смогу вымолить прощение, упросить Его больше меня не мучить. Надежда была тщетной и постыдной. Но когда тебе восемь лет, можно ли верить в существование абсолютного зла? Я даже не говорю – сопротивляться этому злу или сражаться с ним, но просто взглянуть ему в лицо, в зловещую страшную морду. Нет, я должен был в чем-то провиниться, ибо понять собственную ошибку казалось мне единственным способом смириться с происходящим, принять действительность такой, какой она была. Единственным способом не впасть в безумие.

Да что же плохого я мог сделать?

Десятки раз, опять и опять, я проживал мысленно то первое утро, когда меня увели из дома в лесу. Моя приемная мать стояла на пороге, и у нее в глазах блестели слезы. Я снова вижу ее руки, комкающие фартук, и неуклюжий быстрый жест прощания, на который она под конец все-таки решилась, взмахнув ладонью, перед тем как мы исчезли за первым поворотом тропинки. В тот же самый момент Викарий положил руку мне на плечо, и я помню эту обрушившуюся на меня внезапно тяжесть, хотя в тот миг не обратил на это особого внимания – был погружен в мысли обо всем, что оставлял позади: о ласковой женщине, о ставшем родным доме, который мне не суждено было больше увидеть. И еще я старался сдерживать слезы. Потому что большие мальчики не плачут. «Нужно быть смелым, Дамьен. Смелым и послушным», – повторяла мне та женщина, убаюкивая накануне вечером. Я не захотел спать один, и она разрешила мне лечь рядом с ней. Ее распущенные волосы пахли дымком поленьев из очага, кожа – сладковатым запахом пота. Думая обо всем, что у меня отобрали, я чувствовал, как к горлу подкатывают рыдания. И мне приходилось сдерживаться изо всех сил, чтобы плач не вырвался наружу. Так что я попросту не придал значения мертвящей тяжести чужой руки у себя на плече.

А надо было!

Нам понадобилось шесть дней, чтобы добраться до места назначения: до унылого поселка у парижской заставы. Вероятно, Викарий сказал мне его название, но я не запомнил. Шесть дней – это одновременно много и мало, если пытаешься заново прожить каждую их секунду, чтобы найти там оправдание нестерпимому.

Мы шли пешком, по большей части в молчании. Сопровождающий меня был неразговорчив, но проявлял ко мне заботу. Время от времени Он ронял пару слов, желая узнать, не устал ли я, не надо ли мне чуток передохнуть. Всякий раз, когда мимо проезжал какой-нибудь крестьянин на телеге, Он давал ему благословение и просил подвезти нас немного, если по пути. Стояла самая чудесная летняя пора. Дни были жаркими, ночи – теплыми и душистыми. Когда мы делали привал где-нибудь под сенью рощи, Викарий слушал мои рассказы о жизни с приемными родителями или молча смотрел, как я играю. Я с гордостью показывал Ему все, чему научил меня лесник: как построить плотину, чтобы отвести русло ручья, смастерить свисток из ветки бузины, поймать бабочку, не повредив ей крылышек. Помню, Он выразил восхищение моей ловкостью и спросил, нравится ли мне ловить вот так всяких мелких, беззащитных Божьих тварей. Лишь позднее я вспомнил, как странно блеснули его глаза, когда Он задавал этот вопрос. Но тогда мне совсем не показалось, что Он находит эту мою забаву дурной – наоборот! Он награждал меня одобрительной улыбкой каждый раз, когда я приносил Ему нового пленника.

Дни шли, и я начинал свыкаться с молчаливым присутствием этого чужого человека. В полдень мы устраивали привал у речки или ручья, чтобы подкрепиться, по вечерам ужинали на крестьянских фермах, где большим семействам приходилось потесниться за столом, чтобы освободить для нас местечко. И сколько бы я ни рылся в памяти, мне не удавалось припомнить ни единого случая, ни малейшего своего поступка или слова, который мог бы Его рассердить.

Возможно, дело было в чем-то другом?

Потребовались недели и даже месяцы на то, чтобы я начал наконец понимать. Прозревать истинную, глубинную причину моих страданий. Я не сделал ничего плохого. В этом не было нужды, потому что плохим был я сам. Мои настоящие родители угадали во мне зло, поэтому от меня и отказались. Они выкинули меня из своей жизни, как избавляются от паразитов и больных животных. Лихо шло за мной по пятам. Это все объясняло: отказ от меня во младенчестве, приют, гибель приемного отца, отлучение от дома, положившее жестокий конец моему детству, появление Викария, заточение и страдания. Надо было, чтобы я заплатил за все зло, сосредоточенное во мне, за зло, о присутствии которого я до поры не подозревал. Господь отдал меня в руки Викария, чтобы я смог искупить свою единственную вину, ставшую наконец мне предельно ясной. Я был виновен самим фактом своего существования.

В последний день мы шли до поздней ночи. По мере приближения к большому городу вокруг прибавлялось все больше телег, повозок и людей на дороге. Но теперь по неведомой мне причине Викарий уже никого не просил нас подвезти. За день мы преодолели множество лье, и ноги отказывались меня нести. Я так утомился, что нам постоянно приходилось останавливаться, чтобы перевести дух, но Он не проявлял по этому поводу никакого недовольства. Стоило мне пожаловаться на усталость, Викарий сразу давал мне несколько минут отдыха. Но если я предлагал Ему остановить телегу или повозку, Он неизменно отвечал, что нам уже недалеко идти и нужно сделать последнее усилие.

В таком ритме мы добрались до места назначения, когда уже совсем стемнело. Я умирал от голода и жажды, падал от усталости, все тело ломило. В темноте мне с трудом удалось различить приземистые силуэты каких-то лачуг. Когда мы проходили мимо, собаки рвались с цепи, заливаясь яростным лаем. Но из лачуг никто не выглянул. Их обитатели, должно быть, уже спали, и ни один человек не видел нашего прибытия.

Дом Викария стоял на отшибе, поодаль от поселка. Его окружал забор и запущенный сад. Викарий достал из кармана сутаны связку ключей, отпер решетчатую калитку и пропустил меня вперед с улыбкой: «Ну вот, я же говорил, что скоро доберемся. Добро пожаловать домой, мой мальчик». Мы ступили в палисадник, и Он тщательно запер замок на калитке, а затем то же самое проделал с входной дверью дома.

Внутри воздух был затхлый, пахло старой мебелью. Я рухнул на первый попавшийся стул. Викарий зажег масляную лампу и снова вышел из дома – набрать воды в колодце. Когда Он вернулся, я уже дремал, положив голову на руки. Он разбудил меня, слегка похлопав по плечу. На столе передо мной стояли тарелки с тремя добрыми ломтями ветчины, бисквитами и сливами, а рядом с ними – большой стакан воды, подкрашенной каплей вина. Он сказал, что я смогу выспаться, но сначала должен подкрепиться, потом сел напротив меня, по другую сторону стола, и принялся молча смотреть, как я ем. Смотрел и улыбался. Сам Он к еде не притронулся. Единственная лампа в комнате бросала колышущиеся тени на его лицо, и свет отражался у него в глазах так, что казалось, будто в их глубине пляшут раскаленные угли.

У меня вдруг закружилась голова.

И мир тоже закружился.

Я зажмурился, чтобы остановить эту дьявольскую карусель. Веки сделались тяжелыми, неподъемными. Я уже не мог открыть глаза. И почувствовал, что всем телом заваливаюсь набок. Стул подо мной качнулся. Я упал в пустоту.

Очнувшись, я обнаружил, что лежу совершенно голый. С меня сняли одежду и нацепили на шею кожаный шнурок с маленьким деревянным крестиком. Тьма вокруг была непроглядная, но я понял, что нахожусь не в жилом помещении.

Понял по запаху…

Здесь воняло перегноем и тухлятиной. Могильным смрадом.

Я попытался на ощупь исследовать пространство вокруг себя. Оказалось, я лежал на койке – простой деревянной доске, приклепанной к стене из шершавого песчаника. Рядом было сбитое в комок одеяло, от которого пахло плесенью. Я приподнялся на локтях и сел, свесив ноги. На меня снова накатил приступ головокружения и тошноты, так что пришлось замереть на некоторое время и дождаться, когда кутерьма за сомкнутыми веками уймется. Под голыми ступнями я чувствовал хорошо утрамбованную землю, холодную, плотную. Мало-помалу глаза мои привыкли к окутавшей меня ночной тьме. Тогда впервые я увидел свое подземелье, и у меня перехватило горло.

Прочные каменные стены, подвальное оконце под потолком, крепко-накрепко забитое досками с внешней стороны. Лестница из нескольких ступенек, и над верхней из них – дверь с внушительной замочной скважиной, окованная полосами железа для надежности. Несколько деревянных ящиков, плетеная корзина с пустыми бутылями.

И клетка…

Размером с конуру для крупного пса. Она была сделана из стальных прутьев, вкопанных в землю.

Я увидел эту клетку, и словно чьи-то ледяные пальцы сжали мое сердце. Не знаю как, но я почему-то мгновенно понял, что Он будет меня в ней запирать. Ошеломляющий, всепоглощающий ужас охватил меня, обездвижил. Я хотел заорать, но крик не сумел вырваться из горла, сведенного страхом. Тогда я сжался в комок на койке, дрожа с ног до головы, и рыдал без остановки несколько часов. Как заблудившийся несмышленыш.

Так прошел мой первый день. Викарий не появился.

Наутро второго дня Он переступил порог погреба и протянул мне чашку с водой и миску с какой-то мерзкой жижей вместо каши. Несмотря на мучившую меня жажду, я попытался укусить Его за руку.

Но я был слишком слаб, чтобы причинить Ему вред. Он легко уклонился от моей атаки и принялся меня избивать. Сначала кулаком, потом ногами. Без каких-либо видимых признаков ярости: спокойно, размеренно, методично. Без единого слова. Когда я уже не мог стонать и извиваться на полу, он дотащил меня за ноги до клетки, затолкал внутрь и запер решетку.

Третий и четвертый день я провел там. В клетке невозможно было ни вытянуться во весь рост на полу, ни даже нормально сесть. Викарий поил и кормил меня, не выпуская оттуда. Я должен был загребать комки каши руками и, прижимаясь лицом к прутьям, высовывать язык, чтобы лакать из миски. Хуже, чем собака.

На пятый день Викарий выпустил меня наконец из клетки. Он принес ведро, щетку и заставил меня вычистить там пол, испачканный моими испражнениями. На этот раз я проявил покорность, и Он с глубочайшим удовлетворением, написанным на лице, смотрел, как я работаю. А когда я закончил, Он протянул длинную бледную руку, поднял мою голову за подбородок и потрепал по макушке, как треплют по загривку четвероногих друзей, когда хотят их похвалить. «Вот и славно. Я тобой доволен. Ты хороший мальчик». От его слащавого тона меня затошнило.

Лишь на десятый день Он перестал обращаться со мной как с собакой. Он сделал то, что ему смертельно хотелось сделать с той самой минуты, как я попался в его сети. И в тот день мне пришлось искренне пожалеть о том, что я не собака.

Потому что лучше быть собакой.

Его собакой, а не игрушкой для забав.

Глава 10. Новые откровения

Моросил дождь.

Погода соответствовала обстоятельствам. Мелкие капли плотным широким покровом ложились на кладбище Пер-Лашез, как погребальный саван. У ямы, в которую четверо служителей похоронного бюро опускали гроб Люсьена Доверня, собралась многочисленная безмолвная толпа, над которой покачивался лес зонтиков.

Здесь были только дамы и господа из высшего света в траурных облачениях. Семья и близкие друзья стояли в первых рядах. Мадам Довернь на грани обморока цеплялась за руку мужа, чтобы не стать героиней неподобающей сцены, рухнув наземь под грузом скорби. Супружеская пара заслоняла собой нескладный силуэт дочери-подростка, Фелисьены. Девушка с трудом сдерживала рыдания, прижимая ко рту батистовый платок; плечи у нее заметно подрагивали. На втором плане держались деловые и политические партнеры депутата. Валантен узнал сухопарый силуэт доктора Тюссо с его остроконечной бородкой. Были здесь и знаменитости из парижского высшего общества: префект Сены, полдюжины парламентариев, банкиры Доминик Андре и Эмиль Перер и даже звезда судопроизводства, прославленный адвокат Антуан-Брут Грисселанж.

Молодой полицейский стоял в стороне от всего этого бомонда, прислонившись спиной к мраморному мавзолею. Отвлекшись от погребальной церемонии, он прошелся взглядом по склепам и могильным памятникам вокруг. Нагромождение камней и растений в блеклой пелене осенней мороси навевало тоскливые мысли. Гробницы, усыпанные опавшими листьями, с выбитыми на мраморе выспренними эпитафиями, прославляющими деяния и красоту ушедших, напоминали руины некогда великолепного, но пришедшего в упадок города, который мало-помалу и сам уходит в небытие, сдавшись на милость буйному растительному покрову. Этот некрополь, похожий на английский сад, в глазах Валантена был подобен жалкой, заранее проигранной битве, которую род людской упрямо ведет веками, силясь усмирить саму смерть.

В толпе, облаченной в траур, возникло движение, и это отвлекло его от мрачных раздумий. Могильщики наконец опустили гроб в яму; благородное собрание приготовилось прошествовать перед местом упокоения Люсьена, окропляя могилу святой водой, и принести свои соболезнования родителям покойного. Фелисьена Довернь, оцепеневшая от скорби, так и осталась стоять на месте позади всех. Валантен воспользовался этим, чтобы незаметно приблизиться к ней со спины.

– Мадемуазель, – проговорил он достаточно тихо, чтобы его услышала только Фелисьена, – я побывал в «Трех беззаботных коростелях», и мне нужно с вами поговорить. Дело всего на пару слов, но безотлагательное!

Круглолицая девушка-подросток испуганно вздрогнула, ее ресницы затрепетали, как крылья бабочки, бьющейся о стекло. Она бросила беспокойный взгляд в сторону отца, который снимал перчатки, чтобы начать принимать соболезнования от всех пришедших проводить Люсьена в последний путь.

– Давайте отойдем ненадолго, – продолжил Валантен тоном, который должен был звучать успокаивающе и одновременно настойчиво. – Если вы хотите, чтобы я доискался правды о смерти вашего брата, вы должны еще немного помочь мне.

Фелисьена ничего не сказала, но позволила увлечь себя подальше от людей, которые выстроились в очередь у чаши со святой водой. Капли дождя молотили по крышке гроба, издавая неприятно гулкий заунывный звук. Монотонная барабанная дробь заглушала их тихий разговор.

– Что вы хотите от меня? – спросила Фелисьена едва слышно. – Папеньке не понравится, что я говорю с вами о Люсьене. Он очень дорожит своей репутацией и боится, что она пострадает.

– Поэтому вы и передали мне записку тайком? Но прежде скажите лучше, почему вы решили, что смерть Люсьена может быть связана с его кругом общения в том кабаке?

– Вы правда сходили туда?

– Да, два дня назад. У меня есть все основания полагать, что там втайне собираются республиканцы. Возможно, это ячейка экстремистов, которые не смирились с разгоном «Общества друзей народа»[32]. Вы были в курсе, с кем связался Люсьен?

Фелисьена секунду поколебалась и сделала вид, что попросту не услышала вопроса.

– Люсьен всегда был мечтателем. Все связанное с торговлей и финансами внушало ему отвращение. Он ненавидел то, что принято называть мещанским духом. Это приводило в бешенство нашего отца, который упрекал Люсьена в неблагодарности, говорил, что он кусает руку дающего…

– Они часто ссорились?

– Когда Люсьен был моложе, довольно часто. Но, достигнув совершеннолетия, мой брат, скажем так, вырвался из семейных объятий. Он снял комнату на улице Ангулем и начал сочинять стихи и пьесы. Если бы не эта ужасная беда, он непременно стал бы великим драматургом! – Произнося последние слова, девушка не смогла сдержать всхлип.

– Однако вы не ответили на мой вопрос, – не отступился Валантен. – Почему в записке вы сообщили мне, что виновных в его смерти нужно искать среди завсегдатаев «Трех беззаботных коростелей»?

– Я очень любила брата, но вынуждена признать, что он был наделен беспокойным, мятущимся духом, постоянство мыслей и чувств нельзя назвать его добродетелью. Будучи человеком пылкого нрава, он слишком легко увлекался чем-то новым. В последнее время его всецело захватили идеи республиканцев. Он стал все чаще повторять, что высшая буржуазия украла Июльскую революцию у народа, что необходимо заставить правительство приступить к либеральным реформам… В доме я была единственной, с кем Люсьен откровенничал, но то, с каким пылом и энтузиазмом он рассуждал об этом, меня немного тревожило. Чтобы меня успокоить, Люсьен решил признаться, что у него есть товарищи, которые думают точно так же, как он. Я принялась его расспрашивать, и мне удалось выяснить, что он вступил в своего рода тайное братство, которое устраивает собрания в том самом кабаке.

– И все же это не объясняет, почему вы решили, что единомышленники вашего брата ответственны за его гибель.

Девушка снова посмотрела в сторону родителей, и Валантен увидел, как она внезапно побледнела. Он повернул голову в том же направлении: Шарль-Мари Довернь не сводил с них обоих взгляда. Он все еще пожимал руки друзьям и коллегам, но на слова утешения теперь отвечал лишь коротким рассеянным кивком. Печальное выражение лица депутата сменилось досадливой миной.

– Нам больше нельзя здесь шептаться, – быстро проговорила Фелисьена. – Все, что я могу добавить, – Люсьен разительно изменился в последнее время. Не только из-за увлечения новыми политическими идеями, которыми ему задурили голову. Я… я думаю, у него было нервное расстройство. Несколько недель его одолевали приступы апатии.

– Вы полагаете, это привело его к самоубийству?

– Я не врач, но как можно не увидеть связи? Тем более что было еще одно обстоятельство. Десять дней назад мы отмечали мой день рождения. По этому случаю Люсьен пришел в дом родителей на ужин и остался ночевать. Тогда произошло нечто очень странное…

– Что же? – с нескрываемым нетерпением поторопил девушку Валантен.

– В ту ночь я проснулась от звука шагов за дверью моей спальни, выглянула в коридор и увидела Люсьена. У него как будто был приступ лунатизма: он шел с широко открытыми глазами, но не видел меня и не отозвался на оклик.

– И что вы сделали тогда?

– Ничего. Я боялась, что, если попытаюсь вывести его из этого странного состояния, будет только хуже. Когда же я все-таки собралась позвать кого-нибудь на помощь, он вернулся в свою комнату. А поскольку на следующее утро он казался таким же, как прежде, вполне нормальным, я не осмелилась никому рассказать о том, что видела ночью. После его ужасной гибели я не перестаю себя в этом упрекать.

Валантену стало жалко бедную девочку с заплаканными, опухшими глазами. Он редко проявлял сочувствие к ближним своим, но сейчас испытал потребность сказать Фелисьене несколько утешительных слов.

– Не корите себя, вы ни в чем не виноваты, – ласково проговорил он. – Невозможно было предвидеть столь страшную развязку. Но вы правильно сделали, что доверились мне. Если я смогу пролить свет на обстоятельства гибели вашего брата, это будет во многом благодаря вам.

Церемония погребения подошла к концу. Люди, ускоряя шаг под усилившимся дождем, двинулись к выходу с кладбища, где их ждали экипажи. Вокруг могилы остались только близкие родственники и друзья. Полицейский достал карманные часы – у него еще было время вызнать адрес квартиры, которую Люсьен Довернь снимал на улице Ангулем, – этого не было в полученном от Фланшара досье, – и наведаться туда с проверкой.

Он свернул на аллею, по обеим сторонам которой высились склепы, и вдруг заметил женщину в черном. Судя по всему, она тоже пришла на похороны Люсьена, но намеренно держалась подальше от остальных. Насколько можно было судить, несмотря на почти скрывавший лицо капюшон ее просторного плаща, женщина была довольно молода и миловидна. Она стояла метрах в двадцати от свежей могилы, у какого-то другого надгробия, и задумчиво смотрела, как служители похоронного бюро, взявшись за лопаты, бросают на гроб первые комья земли. В руках незнакомка нервно комкала обшитый кружевами платок.

Заинтригованный Валантен прошел мимо нее не останавливаясь, затем, сделав еще несколько шагов по аллее, укрылся за сараем с погребальными инструментами, откуда можно было наблюдать за женщиной, оставаясь для нее невидимым. Когда она наконец решила покинуть кладбище, у последнего пристанища Люсьена Доверня остались только могильщики. Одинокая незнакомка словно нарочно задержалась здесь, чтобы попрощаться с покойным наедине.

Валантен, поджидавший у выхода, незаметно двинулся за ней. Кто эта женщина? В каких отношениях она была с Люсьеном Довернем? Может ли она быть полезной в расследовании? Пока инспектор следовал за ней на расстоянии так, чтобы она его не заметила, эти вопросы настойчиво теснились у него в голове. Если поначалу он был раздосадован временным переводом в «Сюрте», то теперь должен был признаться себе, что делу Доверня удалось завладеть всеми его мыслями. В этой истории было слишком много любопытных обстоятельств. Молодой человек без видимых причин выбросился из окна на глазах у родной матери. На лице трупа застыла блаженная улыбка. До смерти он состоял в подпольном обществе… А теперь вот еще появилась таинственная незнакомка, явно знавшая покойного, и при этом до сих пор никто из его родных не упоминал о ее существовании. Вполне достаточно оснований для того, чтобы почувствовать азарт и вступить в игру.

Продолжая слежку, Валантен повнимательнее изучил объект. По осанке и походке он дал бы ей лет двадцать – двадцать пять. Одета она была довольно изящно, но вещи приобрела не в дорогом ателье. Определить ее общественное положение было сложно. Явно не простолюдинка, не поденщица и не прислуга, но и не дама из высшего света. Ткань плаща была среднего качества, покрой не безупречен, а обувь – старая, поношенная, из-за чего ее обладательнице приходилось старательно обходить лужи в выбоинах брусчатки. Кроме того, у ворот Пер-Лашез ее не ждал экипаж, и, несмотря на дождь, она не остановила ни один из двух свободных фиакров, попавшихся по дороге.

Вслед за женщиной Валантен вошел в Париж через заставу Онэ, миновал женскую тюрьму Птит-Рокетт, пересек канал Сен-Мартен и направился к бульвару Тампль. Плохая погода распугала горожан – обычно они собирались здесь на гуляния, и веселье не утихало с вечера до поздней ночи. Сейчас на аллеях вдоль мостовых большинство ярмарочных павильонов стояли с закрытыми дверями. Разноцветные вывески казались тусклыми и унылыми под дождем; полотно шатров печально хлопало на ветру. Женщина в капюшоне торопливо зашагала прямиком к фронтону одного из небольших театриков.

Валантен тоже ускорил шаг, чтобы ее догнать. Увидев, что она свернула к служебному входу старого «Театра акробатов», возглавляемого знаменитой мадам Саки[33], он решился ее окликнуть.

– Прошу прощения за дерзость, мадемуазель, – сказал он, удержав незнакомку за локоть, – но не могли бы вы уделить мне пару минут?

Молодая женщина порывисто обернулась и, чтобы лучше рассмотреть дерзкого преследователя, приподняла капюшон, открыв личико пикантной брюнетки.

– Дайте-ка я угадаю, – промолвила она, смерив его взглядом с головы до ног. – Бьюсь об заклад, вы такой же, как прочие. У вас у всех одно на уме.

– Могу я полюбопытствовать, что именно, по-вашему? – Валантен был уверен: она ошиблась в его истинных намерениях, решив, что имеет дело с вульгарным соблазнителем.

Но ее ответ, произнесенный с очаровательной улыбкой, совершенно сбил его с толку:

– Убить меня, разумеется! Что же еще?

Глава 11. Шаги в тумане

– Жуткая бойня, воистину! С начала года я веду подробный учет. Меня сто тридцать пять раз зарезали, двести пятьдесят шесть раз отравили, а уж соблазнили и похитили и вовсе пятьсот двадцать девять раз![34] Так что, сами понимаете, когда вы подошли ко мне у дверей «Театра акробатов», я не могла не подумать, что вы один из тех драматургов, которые спят и видят, как я испускаю последний вздох на подмостках под благосклонным взором прекрасной Талии[35].

Ее звали Аглаэ Марсо, и недавно ей исполнилось двадцать два. Она была актрисой. Броская, искрящаяся красота обеспечивала ей роли юных героинь в коротких драматических интермедиях между номерами мимов и акробатов – гвоздей представления в театре мадам Саки. За последний год молодой Довернь стал завсегдатаем театральных залов на бульваре Тампль и сделал из прекрасной актрисы, чей талант его заворожил, свою официальную музу.

– Он бывал на наших представлениях почти каждый вечер, – продолжала рассказ Аглаэ, деликатно дуя на горячий шоколад в чашке, когда они с инспектором сидели за столиком в кафе напротив театра. – Так забавно хорохорился, так старательно пускал пыль в глаза, хотя едва оторвался от мамкиной юбки и еще не познал ни одной женщины. Я находила это очень милым. Он говорил, что я слишком хорошая актриса, чтобы довольствоваться игрой в бульварных мелодрамах и водевилях. Что я, дескать, должна блистать на сцене «Варьете», а то и «Французского театра». Грозился написать для меня величайшую роль в пьесе, которая затмит собою шедевры всех его предшественников в драматургии. И надо сказать, он не терял времени даром: порой ночами напролет, запершись в своей комнатке, исписывал страницу за страницей.

– Вы говорите это с иронией, – заметил Валантен.

– Ну, его мнение о моем якобы несравненном таланте и уверенность в том, что сам он превзойдет Скриба и Гюго, доказывают, что в драматическом искусстве бедняжка разбирался не лучше, чем в женщинах. Однако этим он меня и подкупил – своей чистотой и наивностью. Люсьен был из тех чудаков, которые, проспав свидание из-за бессонной ночи над рукописью, потом несколько дней посылают своей даме один роскошный букет роз за другим, чтобы испросить прощения!

Валантен все не решался задать вопрос, который его занимал. Он не хотел спрашивать об этом напрямую, чтобы не обидеть собеседницу, а отсутствие опыта в общении с женщинами и вовсе заставляло его чувствовать себя не в своей тарелке. Некоторое время он ломал голову в поисках подходящей формулировки, но так ничего и не придумал. В итоге он ляпнул от отчаяния:

– Вы его любили?

Красавица-актриса поставила чашку на стол. Взгляд ее на миг омрачился, ничуть не рассеяв исходивших от нее задорного обаяния и дружелюбия. При этом в ее одухотворенном лице с упрямым подбородком и огромными глазами цвета золотистого каштана не просматривалось и намека на слащавость.

– Если вы желаете знать, не был ли он моим любовником, ответ нет, – произнесла она наконец, глядя в глаза инспектору. – Буду честной до конца: сам Люсьен от этого не отказался бы. Но как можно влюбиться в мужчину, который вызывает в большей степени материнские чувства, нежели желание спать с ним в одной постели? Он был для меня скорее братом, чем возможным кавалером. Его неожиданная смерть меня опечалила донельзя.

Чтобы скрыть неловкость, инспектор откашлялся в кулак.

– Мне именно так и показалось сегодня на похоронах, – сказал он.

– Ах, вы там были?

Валантен кивнул. За несколько минут до этого, представившись девушке как инспектор полиции, расследующий обстоятельства смерти Люсьена Доверня, он умолчал, что следовал за ней от самого кладбища.

– Почему вы держались в стороне? – спросил молодой человек.

– Мне подумалось, Люсьен хотел бы, чтобы я проводила его в последний путь. Но посудите сами, было бы уместным мое присутствие среди тех благородных дам и господ, которые туда явились? Едва ли.

Она сказала это безо всякой горечи или обиды – просто констатировала очевидное, то, с чем не поспоришь. И Валантен невольно взглянул на нее с новым интересом. Похоже, он познакомился с весьма необычной особой, обладавшей искренностью, твердостью характера и привлекательной внешностью, но при этом начисто лишенной жеманности и деланого кокетства, столь характерных для танцовщиц и актрис.

«Должно быть, она производит ошеломляющее впечатление на большинство мужчин. Неудивительно, что у молодого Доверня при виде ее вырастали крылья», – подумал Валантен.

– Сестра Люсьена призналась мне, что он разительно изменился в последнее время, и намекнула на появившееся у него нервное расстройство, сопровождавшееся приступами лунатизма. Вы ничего подобного за ним не замечали?

1 «Король французов» – официальный титул, принятый Луи-Филиппом (1773–1850), герцогом Орлеанским, вместо феодального «король Франции и Наварры»; правил с 9 августа 1830 года по 24 февраля 1848 года. – Здесь и далее, кроме указанных случаев, примеч. пер.
2 Глава Орлеанского дома династии Бурбонов, Луи-Филипп был кузеном трех королей, занимавших трон до него: Людовика XVI, Людовика XVIII и Карла X. – Примеч. авт.
3 Парижский сезон светских мероприятий у высшего общества продолжался с декабря до Пасхи. С начала мая самые богатые семейства переезжали за город и возвращались в столицу лишь к концу осени. – Примеч. авт.
4 Под «академиками» имеются в виду члены Французской академии, основанной как частное общество в 1625 году; академический статус общество получило спустя десять лет благодаря стараниям кардинала Ришельё, который мечтал «сделать французский язык не только элегантным, но и способным трактовать все искусства и науки». Сейчас это часть Института Франции, объединяющего пять национальных академий.
5 Редингот – длинный двубортный приталенный сюртук с фалдами.
6 Так называли юношей-проституток. – Примеч. авт.
7 Старая улица на острове Сите, где в ту пору находились подразделения Префектуры полиции. – Примеч. авт.
8 Так на арго той эпохи называли сутенеров, которые специализировались на мужской проституции. – Примеч. авт.
9 Имеется в виду Первая империя – период в истории Франции с 18 мая 1804 года, когда Наполеон Бонапарт был провозглашен императором, по 7 июля 1815 года, когда была распущена правительственная комиссия, осуществлявшая исполнительную власть после его повторного отречения от престола.
10 Туше – укол в фехтовании.
11 Sbire (фр.) – головорез. Сбирами также назывались низшие служащие инквизиции, а в Италии – судебные и полицейские стражники. – Примеч. ред.
12 Современные историки склонны рассматривать эту смерть как печальный итог неудавшейся эротической игры. – Примеч. авт.
13 Этим словом, наряду с термином «легитимисты», представители новой власти называли сторонников свергнутого Карла X. – Примеч. авт.
14 Жюль-Огюст-Арман-Мари Полиньяк (1780–1847) – министр иностранных дел и премьер-министр Франции, при котором 25 июля 1830 года королем Карлом X были подписаны Июльские ордонансы – четыре указа, послужившие поводом к революции 27–29 июля. Носил титул графа (1817–1820), затем принца (1820–1847), а в последний год жизни – герцога де Полиньяка.
15 Адрес – письменное коллективное заявление, которое конституционные органы (палата депутатов, палата пэров) могли подавать непосредственно королю. – Примеч. авт.
16 «Вертушками для подкидышей» называли вращающийся короб с дверцей, в котором матери, не имевшие возможности воспитывать новорожденных детей, могли их оставить для передачи в приют, сохранив анонимность. – Примеч. авт.
17 «Полетом Орла» во французской историографии называют второй период правления Наполеона Бонапарта между его возвращением к власти 1 марта 1815 года и роспуском правительственной комиссии 7 июля после повторного отречения от престола.
18 Старица – небольшой участок реки, отделившийся от основного русла.
19 Букв. «после смерти» (лат.). Исследование post mortem – вскрытие.
20 Воочию, при внешнем осмотре (лат.).
21 Матьё Орфила был профессором судебной медицины Парижского университета. Его «Трактат по судебной медицине» будет не единожды издан и переиздан при Июльской монархии, переведен на иностранные языки и признан авторитетным руководством в данной области. – Примеч. авт.
22 Трупное окоченение (лат.).
23 С 25 августа 1830 года бельгийцы протестовали против голландского владычества и в одностороннем порядке объявили о независимости своей страны 4 октября. – Примеч. авт.
24 Маскарон – рельеф в виде маски зверя или мифологического персонажа.
25 Андре-Шарль Буль – производитель мебели в стиле, названном в его честь, поставщик Людовика XIV.
26 Напалечники были предшественниками наручников; это металлическое приспособление надевалось на большие пальцы рук арестанта, удерживая их вместе. – Примеч. авт.
27 Кенкет – лампа, в которой масло стекает в горелку сверху вниз по трубке.
28 Нормальная школа («Эколь нормаль») – высшее учебное заведение, основанное во времена Французской революции для подготовки преподавательских кадров. Название «Нормальная школа» было присвоено ему в 1830 году.
29 Первый директор Нормальной школы, перешедшей на самоуправление сразу после Июльской революции. Во время самой революции Гиньо распорядился запереть двери заведения, чтобы помешать своим студентам присоединиться на баррикадах к их товарищам из Политехнической школы, а затем проявил себя оппортунистом, присягнув на верность новому режиму. – Примеч. авт.
30 «Три славных дня» – одно из названий Июльской революции 27–29 июля 1830 года.
31 Териак – мифическое универсальное противоядие и лекарство от всех болезней, изобретенное, по легенде, царем Митридатом. Опыты по изготовлению териака проводились до середины XIX века; снадобье держали в сосудах – горшках и вазах – особой формы.
32 Республиканская организация, основанная во время Июльской революции противниками Луи-Филиппа. Членов «Общества друзей народа» заподозрили в подготовке восстания против нового режима, и оно было запрещено 2 октября 1830 года. – Примеч. авт.
33 Канатоходка и акробатка, прославившаяся во времена Первой империи и затем ставшая директрисой театра. – Примеч. авт.
34 Театры на бульваре Тампль в ту пору славились кровавыми мелодрамами, из-за чего газетные репортеры даже окрестили его бульваром Преступлений. – Примеч. авт.
35 Муза комедии в древнегреческой мифологии. – Примеч. авт.
Продолжить чтение