Угли ночного костра

Размер шрифта:   13
Угли ночного костра

© Евгений Каминский, 2024

* * *

Я вскочил с постели и схватил будильник. В ночной темени пытаясь рассмотреть стрелки часов, я прислушивался, тикает ли механизм. Спросонья, нет, скорее, с забытья я тщетно пытался понять, почему же он не звонит, ведь, кажется, я уже проспал. На мерно отсчитывающем краткость ночи циферблате старого будильника значилось три часа сорок минут, и можно было ещё смотреть сны, но они не шли, как и часовая стрелка.

Вчера отец сказал, что возьмёт меня на охоту, и весь вечер я складывал свои нехитрые вещи: сапоги, портянки, которые вчера учился наматывать, свитер… А потом всё никак не мог уснуть, накручивая километры, вращаясь веретеном в постели, истончая простыню.

Через несколько лет я вскакивал в 4 утра на рыбалку в одиночку, и как ни старался тише, всё же домашние просыпались, провожая меня сочувственным вздохом из тёплой постели. Потом, наверное, привыкли.

Вот только я не могу привыкнуть, и мне по-прежнему, спустя десятки лет, не спится перед открытием охоты или перед долгожданной рыбалкой. Не успею я закрыть глаза, как разбегающиеся в разные стороны зайцы, неожиданно взлетающие из-под ног куропатки, выпрыгивающие свечкой кижучи срывают мой пульс в спринтерский забег, и ночь уходит в его урезонивании и ожидании, когда же зазвонит тот самый будильник из детства, который разрешает счастье.

Рис.0 Угли ночного костра
Рис.1 Угли ночного костра

Встречи в лесу

Помните, как в детстве, когда опускалась ночь, а взрослых поблизости не было, мы рассказывали друг другу страшные сказки? Мы пододвигались друг к другу поближе, находя защиту в касании плеч, вздрагивали от каждого постороннего звука и жутко боялись идти домой в темноте. В каждом тёмном углу нас подстерегал страх, в скрипе двери мы слышали вопли кошмара, а в промельке тени ночной птицы – ужас. И хотелось броситься бежать с визгом отчаяния, но ноги были ватными и непослушными…

«…Прошло уже лет сорок после детства…» Но мы ничуть не изменились. И когда взрослых нет рядом, рваные облака то и дело закрывают свет луны, ночные шорохи за спиной сковывают страхом тело до невозможности обернуться, когда пляшущий костёр кажется единственным спасением в жуткой темени камчатской ночи, редкий собеседник не спросит:

– А вы встречались с медведем вблизи? – пододвигаясь к огню поближе.

– Да, было дело… – после шекспировской паузы протяну я и, подбросив в костёр сухую ветку, провожу взглядом искорку, взлетевшую над пламенем и погасшую, как прожитый день.

В тот вечер краски заката уже поблёкли, а мы с егерем Андрюхой, ровесником и коллегой, ещё не дошли до зимовья. После почти 12-часового перехода по духоте летнего леса, где воздух недвижим и тягуч от испарений влажной земли и сока трав, когда щиплет уголки губ от соли, и ты слышишь, вытирая пот с лица, как хрустят рёбра комаров под твоей ладонью, мы, наконец, вышли на луг, куда сумерки принесли прохладу лёгкого бриза. До заветного ночлега оставалось всего полкилометра по пробитой сквозь высокое разнотравье тропинке, когда послышался топот копыт. Я, в немом вопросе вздёрнув бровь, обернулся.

– Они что, тут уже на лошадях разъезжают? – с полным недоумением в голосе, спросил Андрюха, имея в виду обнаглевших браконьеров, и поправил перекинутый, как и у меня, через плечи карабин, на котором нёс уставшие руки.

Отсутствие работы гнало народ в тайгу, и там каждый зарабатывал как мог, как умел, и зачастую, те кто не обременён совестью – браконьерством. В ответ на риторический вопрос егеря топот приближался, нарастая, и мы привстали на цыпочки, пытаясь разглядеть всадника поверх колышущихся трав. Но вдруг, разметая в разные стороны волны кипрея, из-за изгиба тропинки на нас вылетел несущийся галопом медведь. Его кожаные тапочки и танкоподобные размеры на плотной дорожке порождали на бегу знакомый нам лошадиный топот. Он пронёсся мимо, не замечая нас, со скоростью арабского скакуна, обдав запахом мокрой псины, слюнями, и, протерев свой правый бок о наши выцветшие «афганки», скрылся в сумерках. С круглыми от изумления глазами, отвисшей челюстью и кепочкой, приподнятой волосами, я опять повернулся к другу.

– И-и ш-што это было? – почему-то заикаясь, спросил он, не снимая безвольных рук, свисающих с карабина…

– Н-н-да-а-а… А вы испугались? – обычно спрашивают в таких случаях.

– Я хотел, – честно признаюсь, – но не успел. Было очень мало времени.

Как чирки на бреющем полёте пролетела пара месяцев после того случая встречи с хозяином тайги, и порой так хотелось остановить время в прекрасное мгновение, чтобы насладиться им в полной мере, но оно выскальзывало из рук всегда, как мыло в тазик. «Можно же сжать металл, – думал я, – а потом вытянуть его в бесконечную проволоку. Почему же нельзя то же самое сделать со временем? Вручную. Как на секундомере. Щёлк, и наслаждайся, пока не надоест».

Например, вчерашний вечер, когда в натопленном зимовье еле колыхалось пламя свечи у окна, рядом с печкой потихоньку насвистывал заунывную песенку чайник, а мы валялись на нарах после сытного ужина, закинув ладони за голову и пожевывая соломинку, слушали, как накрапывает дождик по крыше. И казалось, почему бы такому мгновению не остановиться, не замереть, потянуться, как кошка после сна? Но нет! Этого, увы, не произошло! Андрюха, ломая хрупкую негу, спрыгнул с нар, достал из-под них зелёный рулон, некогда бывший резиновой лодкой, из которого бросились врассыпную мыши, и объявил, что хватит ноги бить, и завтра до нижнего зимовья мы сплавимся по реке на ней. Вечер перестал быть томным.

Лодку мы клеили полночи. Изначально это были недоеденные Тотошей галоши, а утром мы погрузились в почти плавательное средство и начали путешествие, «посвистывая дырочкой в правом боку». Я сидел впереди, на коленках, положив рюкзак под зад, загребая, как индеец на пироге, одним веслом слева, а Андрюха брызгался веслом сзади. С неба моросил гнусный осенний дождик, а наши телогрейки его жадно впитывали. Ружья, заряжённые дробью на случай встречи с нерасторопной уткой, висели перекинутые через голову и только мешали грести. Время сплавилось с рекой в одну бесконечную свинцовую проволоку, которая петляла под нависающим лесом меж стен шеломайника[1]. К середине дня мы щёлкали зубами от холода, съёжились под мокрыми насквозь телогрейками, не гребли, а лишь правили лодкой, плывущей по красным лососевым горбам – в верховьях шёл нерест. Шевелиться не хотелось, потому что каждое движение приводило к прикосновению мокрой одежды к озябшему телу и выгоняло остатки тепла, чудом задержавшегося под ней.

Рис.2 Угли ночного костра

После очередного поворота реки нас вынесло на мелкий перекат, и мы застучали коленками о камешки, которых-то и видно не было – одни рыбьи спины. И вдруг из зелени берега выскочил медведь и, подняв миллионы брызг, приводнился в 15 метрах от лодки. Вот здесь время зачем-то остановилось. Вместе с ним остановилась река, рыба в ней, даже звуки перестали меняться, зависнув на одной ноте. И только медведь, как в замедленном кино, поднимая повисающие в воздухе брызги, плавными прыжками приближался к нашей лодке. Не шевельнувшись, как во сне, где тело становится неподвластно тебе, мы смотрели, как перетекает мохнатая шуба на его круглых боках, капает слюна из приоткрытой пасти с оттопыренной нижней губой, и на ничего не выражающие, не мигающие карие глаза. Спустя всего три прыжка он был на расстоянии вытянутой руки. Любой желающий мог бы почесать его за ушком – но такового не нашлось. Вы смотрели телеканал «Дискавери»? Медведь бежит по мелководью, брызги и рыба в разные стороны… Красиво?! Было точно так же! Только без телевизора… Пока медведь выхватывал из-под носа лодки понравившуюся именно там рыбину, а мне в лицо, переливаясь радугой на солнце, летели брызги воды и выдавленная медвежьей челюстью красная икра, – время стояло. Время остановилось настолько, что река больше не несла нас вниз по течению, нерка не уплывала в разные стороны, взбивая воду хвостом. Можно было не торопясь рассмотреть мокрую, слипшуюся клочками медвежью шерсть, косящий на меня тёмно-коричневый глаз с красноватым белком, боевые шрамы на морде и жёлтые, словно прокуренные, зубы. Так же долго, бесконечные секунды три, он бежал к берегу с рыбиной в зубах, где растворился в шеломайнике, словно за занавеской. И тут время сорвалось и пустилось вскачь табуном диких мустангов. Мы сдёрнули с себя ружья, мгновенно перезарядились пулями, защелкнули стволы и челюсти, а река не смогла заглушить высказанные вслух эмоции. Хозяин угодий достойно ответил из кустов густым отрывистым басом. Мы не стали спорить и навалились на вёсла…

Рис.3 Угли ночного костра

Копченая нерка

– Вот это попёрло!!! – кричал Андрюха, вытаскивая сеть, и глаза его искрились искренним счастьем, как искрилась вокруг роса в лучах встающего из-за хребта солнца. Рваная, латаная-перелатанная сетчонка, которая регулярно поставляла несколько рыбин на стол нам и в миску Кучума, была вся забита косяком нерки. Полчаса назад, подходя к реке сквозь заросли шеломайника, под холодным душем росы с каждого листа мы и предположить не могли, что вдруг встанет вопрос: что делать с рыбой? До сего момента она без остатка уходила нам на пропитание, а сейчас сразу столько! Ещё не выбрав до конца сеть, Андрюха с присущей ему поспешностью начал рассказывать:

– Сейчас мы её засолим, бочка у меня есть, а зимой откопаем, отмочим, закоптим и – представляешь? – зимой будем сидеть у печки, пить пиво и закусывать копчёной неркой, красивой, жирнющей…

– Пиво-то ты откуда возьмёшь? – прервал я полёт его бурной фантазии.

– Завезём! Контора, может быть, выдаст снегоход «Буран»! Может, даже новый! Сколько ж можно ноги топтать? Вон уже лыжи в фанерку стерлись! А с трассы до первого зимовья, 25 километров, для снегохода это только вжик, – Андрюха махнул рукой, – даже пиво остыть не успеет!

Андрюха был неистребимым никакими истребителями оптимистом, но мечта о пиве в зимовье, до которого пока дойдёшь – сам просолишься потом, мне понравилась.

Ёмкостью для засолки оказалась почерневшая от времени 100-литровая бочка, в которую стекала дождевая вода с крыши зимовья. Порывшись на чердаке, Андрюха, к моему удивлению, нашёл её крышку и верхний обруч. Мы долго отскребали её склизкую внутреннюю поверхность ножами и мыли с песком. Когда округлые своды показали изысканную текстуру древесины, Андрюха достал из-под нар полиэтиленовый вкладыш-мешок и с деловым видом вставил его в бочку, расправил. На мой немой вопрошающий взгляд он без задержки рассказал о рецепте приготовления коньяка и выдержке его в дубовых бочках для аромата.

– У нас она не дубовая, поэтому вкладыш лучше вставить, а то вдруг запах будет не тот…

И мы принялись шкерить[2] и солить рыбу. Андрюха мастерски вскрывал брюхо, складывал икру в один котелок, молоки – в другой, головы кидал в авоську и обещал, что мы нарежем с них носиков, замаринуем эти хрящики, и потом за уши меня от них не оттащишь. Я, тщательно пересыпая солью разделанную на пласт нерку, укладывал её ровными рядами в бочку. Соли не жалел, Андрюха каждый раз просил сыпать больше и приговаривал, что кашу маслом не испортишь. Рыбы оказалась почти целая бочка. Вкладыш туго связали в нескольких местах и долго учились бондарному ремеслу. Как оказалось, бочку забондарить надо ещё уметь, тут есть свои хитрости. Но не боги горшки обжигают – научились, справились. Стянули кольцом и покатили бочку подальше от реки. План был прост: вдоль реки каждый день медведи строем ходят с речёвкой и песнями и обязательно заинтересуются, а если укатить бочку подальше от реки, то и шансов сберечь её больше будет. Смущало только, что за нами оставалась накатанная сквозь шеломайник дорога, петляющая между берёзками и валежинами. К зимовью тоже решили не катить, чтоб в наше отсутствие хозяин тайги, привлечённый возможными запахами, избушку не разобрал в поисках уже почти копчёной нерки. Перекатив бочку через весь пойменный лес до круто взлетающей стены хребта, мы, притащив с зимовья лопаты, выкопали шурф в рост человека. Бережно на верёвках опустили в него гроб с рыбой. Похоронили. Даже воткнули сверху берёзку со сломанной верхушкой, чтобы потом по зиме найти. Чтобы сбить запах, Андрюха пожертвовал полпачки «Беломора», высыпав табак с папирос на землю, а Кучум торжественно поднял лапу на берёзку-указатель. Всё, дело сделано, пора идти обедать.

Рис.4 Угли ночного костра

Несколько дней, пока латали зимовье, стучали молотками, топорами, мы проверяли свою заначку и радовались, что никто не обращает на неё внимание. А потом мы уехали и вернулись недели через две.

К зимовью пришли вечером, уставшие, а утром сразу пошли проверять клад. Трава была примята. Нет, не на том месте, где была закопана бочка. На том месте зияла огромная яма. А трава была примята вокруг в радиусе ста метров. Складывалось впечатление, что бочку катали все две недели нашего отсутствия. Метрах в двухстах от того места, где мы прятали клад, мы с грустью нашли ворох поломанных дощечек, некогда бывших бочкой, и согнутые обручи. Дощечки несли на себе следы зубов и когтей – следы интеллектуальной борьбы. Под выворотнем нашли обрывки полиэтиленового мешка. От рыбы не осталось ни следа.

– Как же ты её ел? Там же соли больше пуда, – только и оставалось спрашивать нам на разный лад. Никто не отвечал. Когда мы вышли на берег, то я заметил, что уровень воды упал, – оно и не удивительно…

– Жаль, – сказал мой друг, собирая остатки от бочки на дрова, – волосы, вымытые дождевой водой, такие шелковистые…

Девушка Лето

Я потерял её и не могу найти. Только что она была везде и вдруг исчезла в одночасье, за один пасмурный день и извалявшуюся в изморози ночь. Она растворилась, как кубик рафинада, оставив долгое сладкое послевкусие. Она так долго томно дышала, жарко обнимая днём, ласкала теплом по ночам, что незаметно стала привычной, неотъемлемой, необходимой. Я притёрся к ней характером, хотя и удивлялся ей вначале. Я считал её безрассудной, расточительной транжирой, прожигающей дни, краски и свалившиеся богатства в безудержном веселье и кураже. А сейчас я ищу её глазами, вдыхая полной грудью стылый воздух, пытаюсь найти её запах, но только голые ветки берёз отрицательно качаются надо мной, только холодный ветер свистит в прутьях ив, закручивая пыль на дорогах, словно крутя пальцем у виска: ишь кого найти собрался, – и пинает меня порывами, прогоняя прочь из леса.

Но я точно помню: она была здесь! Совсем недавно! Она была девушкой, одетой в платье сочной зелени с кружевами белой пены ив и тополей, с пёстрым подолом из ярких лесных цветов, источавших пьянящий аромат, она гордилась кипенью кудрей зелёных крон, волнами рюшей стлаников, бархатом тундр и мехами лугов. А когда над тобой бездонность голубого неба, под тобой его отражающие глаза озёр с вздёрнутыми от удивления вверх ресницами кустов, и в каждом – зрачки обжигающего солнца; когда ночь тепла и кружит голову сладкими испарениями, – так хочется петь и танцевать. И она павой стройной пошла по кругу, закружилась в танце, завораживая гибкостью стана и плавностью движений, ускоряясь и вовлекая в безумный танец всё вокруг, обнимая тёплыми бризами, подмигивая мельтешением солнца в речных перекатах и эпатируя публику томными вздохами пряных ночей. Её танец, начавшись степенным хороводом, побежал по кругу быстрее, закружил, завертел в ускоряющейся пляске, расплёскивая молодость удалыми пируэтами и замечая прикованные к себе взгляды, осознавая свою неотразимость, она, дразня и соблазняя, как бы нечаянно обнажила плечо, демонстрируя загар жёлтой берёзки, вспыхнувший вдруг среди зелени платья леса. Она видела обомлевшие лица и удивлённые взгляды и в вихре танца, будто невзначай раскрутив подол зелени, оголила раскрасневшиеся колени рябин и звонко смеялась над изумлёнными зрителями. Ей аплодировали грозы, ей радовались дожди, её подбадривали криками и песнями птицы, её славили люди: горяча, говорили они, давно такой не было, а она и рада стараться: дарила солнечные поцелуи днями, страстный шёпот ночами и растрачивала последние силы во всё более дерзких танцах.

Рис.5 Угли ночного костра

Но недавно, после первого северного остужающего ветра и вызвездившейся заморозком ночи, она вдруг остановилась, замерла, недоумённо озираясь, замечая, что музыки больше нет, птицы, тоскливо крича на прощанье, покинули хоровод, солнце больше не грело, а босые ноги мёрзли в ледке первой глазури луж. Она с ужасом заметила, что раздарила по лоскуткам своё великолепное зелёное платье, растрепала в кружении его подол до просвечивающих нитей трав, оставшись совсем нагой. Она прикрыла сокровенное вечнозелёной кроной кедрача и замерла в смятении, не зная, что предпринять. И как же это странно: все смотрели на её замершую наготу, не отводя глаз, на вдруг ставшие явными линии тела, на желтизну её тополей, на стёртые, горящие пунцом ступни тундры, и ни у кого не возникло желания подойти, обнять её и остаться с ней. Нет. С ней прощались, вспоминая вслух, как было с ней хорошо, тепло и радостно, но не протянув руку помощи. Она стояла неделю в ожидании, в немом оцепенении, дрожа холодными ночами, роняя наземь сусальную позолоту под взглядами и обсуждениями её обнаженной красоты, словно спорят о произведении искусства, а не о ней, везде присутствующей. А потом осенний, скучный и обыденный дождик смыл бронзу её загара, и она растворилась. Незаметно, будто и не было.

Я ищу её в лесу, шурша лоскутками облетевшего платья. И в этом шорохе, мне кажется, ещё слышны звуки того неистового хоровода, её песен, её голоса. А унылый дождик барабанит по капюшону, заглушая ускользающую мелодию: нет, нет, нет – не веря в то, что всё вернётся когда-нибудь к нам, только уже с другими песнями и танцами. К другим нам.

Рис.6 Угли ночного костра
Рис.7 Угли ночного костра

Всему своё время

– Всему свое время: есть время для сбора грибов, время для ловли рыбы, сезон заготовки папоротника и черемши, так и есть время для сбора ягоды: начнёшь раньше – только намучаешься и зря время потратишь, – так убеждал меня Андрюха, когда я увидал море голубики за его зимовьем и предложил её собрать.

Стояла золотая осень, и тайга млела в затишье безветрия и последнего пригревающего, но уже не палящего солнца. Тайга с каждым днём находила всё ярче тональность в палитре пёстрых красок и остужала сама себя утренним хрусталём луж. Рябины, заметив своё отражение в нём, вспыхивали стыдливым багрянцем, а ивы, прощаясь с обмелевшей рекой, сыпали в убегающую стылость золото своих прядей. Кедровый стланик хмурился, забравшись в горы, темнел, нависая над прощальным карнавалом, и, казалось, он один знал о грядущих метелях и тяготился неизбежностью.

Прямо за Андрюхиным зимовьем начиналась кудрявая грива, которая зарделась пожаром красного голубичного листа и вспенилась сладкой фиолетовой, уже чуть винной ягодой – голубикой. Она таяла во рту и раскрашивала наши руки и губы чернильными пятнами.

– Понимаешь, сейчас ты будешь каждую ягодку с кустика срывать, класть в ведерко и убьёшь уйму времени, собрав три литра, а через пару дней ягоду приударит морозцем, и надо будет только подставить под голубичник тазик и слегка встряхнуть кустик, как вся ягода осыплется в него – всему своё время, – объяснял мне, как новичку, Андрюха, – тут полдня делов, и мы оберём всю гриву. Будет и на варенье, и на вино хватит.

Но этот ягодный девятый вал не выходил у меня весь день из головы, и я всё порывался собрать хотя бы ведёрко на зиму, но егерь сбивал мою прыть, как рассветный бриз росу поутру. Весь день мы крутились возле зимовья, готовясь к подкрадывающимся холодам: заготавливали дрова, подправляли лабаз, конопатили сухим мхом избушку и поглядывали на красно-фиолетовую волну за ней.

Ночью ветер постучал в окно крупными каплями дождя и своими завываниями в печной трубе разбудил смутную тревогу и грусть по таки ушедшему лету. Не спалось. Я лежал на поскрипывающих нарах, наблюдая за пляшущим на стене отражением пламени из печи. Сквозь барабанную дробь дождя я пытался понять, отчего так жаль промелькнувшее лето, будто потрачено впустую, словно улетело оно гусиным караваном, унося за насупившиеся отроги частичку меня самого. И понимаешь, будто что-то не успел, не сделал, не сказал, и вот-вот поймёшь, что именно, ухватишь ускользающую истину, но она растворяется в дремоте и оказывается безвозвратно утраченной.

Утро было бодряще свежим и блестяще вымытым и, казалось, должно было заскрипеть от нашего появления на крыльце, как раздаётся скрип от прикосновения пальца к чисто вымытой тарелке. Мой взгляд упал на увал: горизонт был чист! Вся ягода и лист были сбиты ночным ливнем и ветром.

– Да ты не расстраивайся, – сказал Андрюха, – у меня всё равно тазиков нет.

Яшка

– Да-а-а!!! Вот так дела! – вслух сказал Саня и удивился собственному голосу. Байкал тоже озадачился, оторвавшись от оставления пометок своей территории вокруг зимовья: и чего это хозяин сам с собой разговаривает? Егерь, вернувшись из дома, где пробыл недельку, стоял и смотрел на последствия первого осеннего шторма. Большая ветка разлапистой старой берёзы прогнила вконец и, не выдержав натиска ветра, обломившись, рухнула на крышу зимухи, пробила её комлем и теперь, ещё зелёная, скромно росла из чердака. Только наступил октябрь – заготовки на зиму сделаны, и сейчас Саня торопился подготовиться к промыслу: заготовить дрова, построить рухнувшие мостки через многочисленные ручьи, разнести продукты по зимовьям, а тут опять двадцать пять. Он разложил по полочкам продукты, принесённые из дома, опустошив понягу[3], съел на ходу горстку сухарей из подвешенного к потолку мешочка, запил их водой из ручья и полез на крышу. Распилив проклятую ветку и сбросив её наземь, оценил масштабы ущерба. «Ничего не попишешь, – подумал егерь, – крышу надо перестилать», – и засобирался обратно в город.

Два рулона рубероида тащить на себе – это не мёд ложкой есть, тут помощь нужна, решил Саня и заехал на пути из города к Славке-леснику за подмогой. А на кордоне – никого. Почти никого! Славка только вчера вечером рванул домой родных повидать, а на базе только Яшка – местный бич. Зимой ему набили морду лица и выпнули из автобуса посреди дороги, недалеко от деревни, за пьяный дебош, когда он возвращался из мест не столь отдалённых в неизвестно куда, – нигде и никто его не ждал. Поморозив сопли на бескрайних просторах, герой протрезвел, успокоился и случайно набрёл на тропинку, ведущую от дороги к избе лесников. Славка тогда очень удивился, но впустил, когда Яша с артистичностью актёра МХАТа и других академических подмостков попросил воды попить, потому что так есть охота, что переночевать негде. С тех пор бывший уголовник жил на базе, пилил и рубил дрова, исправно топил избу и баню, за что был всегда накормлен и даже снабжён поношенной одеждой. Однажды, остограммившись, он попытался рассказать Славке о своих прошлых подвигах, за что был выселен в дальнюю комнату с китайским предупреждением. Ну, не задалось у человека общение…

Саня помешкал, но время дорого, неохотно попросил Якова помочь дотащить рубероид до зимовья. Тот согласился за обед и чекушку в конце пути. Саня уж думал отказаться, но это ж ещё один день терять… Пока шли лесом и преодолевали броды, Яшка помалкивал, а как вышли на тундру, приободрился и, найдя свежие уши, начал выкладывать свои геройские заслуги прошлой жизни. Саня шёл молча и скрежетал зубами: мало того, что его помощник, с его же слов, был упырём со стажем, так теперь он будет знать, где находится зимовье, – и это очень настораживало опытного егеря. А Яшу понесло, как лыжника по насту: видя, что ему не перечат, пошёл вразнос и сыпал, где он, кого, и что, и как, – со всеми рвотными подробностями. От кажущихся ему подвигов грудь пошла колесом, рассказ свой всё больше стал украшать тюремным жаргоном, и даже походку пытался изменить, но спотыкался.

Рис.8 Угли ночного костра

На краю тундры, у первых чахлых берёзок, посреди увлекательного Яшкиного рассказа об очередном тюремном подвиге, а иных в его жизни не было, у него из-под ног порскнул[4] заяц, как всегда неожиданно, испугав героя. Саня вскинул дробовик, провернув его на лямке через плечо, как в ковбойских боевиках, и в ту же секунду прозвучал выстрел. Яша встал, открыв рот. Саня устало скинул рюкзак с рубероидом, открыв мокрую от пота энцефалитку[5] на спине, подобрал зайца. Порывшись в кармашке рюкзака, нашёл верёвочку, накинул петельку на заднюю лапку зайцу, подвесил его на ветку берёзы на уровне глаз. А дальше произошло то, что Яшка увидеть не ожидал: выверенными движениями этот невзрачный егерь быстро сделал надрезы и несколькими уверенными движениями стащил шкурку с беляка, быстрее, чем Яшка сапог с ноги. Дальше – хуже: незаметное движение опытной руки, и сизо-зелёные кишки вывалились на траву, хрустнули косточки, и счастливый Байкал захрустел долгожданной заячьей головой – ну, не тащить же лишнюю тяжесть на себе, и рубероида достаточно. Такого за всю свою беспутную и никчемную жизнь Яшка не видал. Особенно поразили его и вогнали в ступор эти привычные, словно отрепетированные движения, будто ежедневные, как хлебушек порезать. А ещё стояла тишина, как во время спектакля, даже Байкал сидел и молча ждал, переминаясь с руки на руку. Вытирая пучком травы окровавленный нож, Саня подошёл к Яшке и, улыбаясь во всю ширину своей интеллигентной бородки, ласково, по-отечески произнёс:

– Будешь много говорить, и с тобой может случиться то же самое.

Эти слова вывели Яшку из оцепенения, он молча скинул понягу с рубероидом на землю и бросился бежать назад, удаляясь по тундре в стороны базы. Саня долго смотрел ему вслед, затем обвёл взглядом два рюкзака с рубероидом, ружьё, зайца, катящееся к закату солнце и, обращаясь к другу, сказал облизывающемуся Байкалу:

– Говорила же мне мама: «Язык твой – твой враг!»

Байкал подобрал вываленный язык, захлопнул пасть и молча согласился.

Последний поход

Андрюха сидел на крыльце дома и, задумчиво глядя вдаль, пыхтел смятой папироской. Ну и загадал же батя намедни ему загадку! Говорит, своди меня, сын, в тайгу на зимовье, я соскучился, говорит, по лесу, по дикой реке, по тишине и костру. Сводить-то не сложно, да только от дороги до зимовья 25 километров, а отцу в два с хвостиком раза больше в годиках будет. И все они, эти годики, суровые: большую часть жизни за рычагами экскаваторов и бульдозеров – и в комариное жаркое лето, и в морозы сорокоградусные, и в пурги беспроглядные, и, бывало, впроголодь, и по-всякому было – начнёт рассказывать, не переслушаешь. Все камчатские дороги ковшом его экскаватора строились, но здоровья эта работа нисколько не добавила. Вот теперь Андрюха думал, как же довести батю к недавно построенному зимовью – дойдёт ли? Пока егерь размышлял, старик обзвонил своих корешей, крутя диск телефона заскорузлым пальцем, и предложил им увеселительную прогулку по лесу в коттедж с баней и прудом с лебедями, который отстроил его сын в лесу. Те не отказались.

Выезжали рано утром, погрузившись вчетвером, не считая Кучума, в тарахтящий, скрипящий на каждой кочке, визжащий на ямках и подмигивающий на ухабах одним горящим глазом-фарой УАЗик. Ласточка, как её ласково называл Андрюха, летела по дороге, размахивая на ветру ржавыми крыльями, пытаясь взлететь ввысь, в небеса, куда давно просился её пламенный мотор. За рассказом как удачно заправился 76-м за полцены у пограничников – слеза, говорили они, – пролетела первая часть пути, и романтики большой дороги остановились отведать сокочинских пирожков. Бабки с колясками, выстроенные вдоль обочины ровной шеренгой, наперебой заманивали путников, выкрикивая ассортимент начинок и вытаскивая напоказ свои пироги, которые запросто могли являться обедом и ужином одновременно. После пирожка с жимолостью и кофе с молоком жизнь наладилась, смахнув с лиц утреннюю сонливость. Но «ласточка» заскучала и заводиться отказалась наотрез. Пришлось менять топливный фильтр, забитый ржавчиной и залитый слезами пограничников, – защитники ж не врали! Потом, пытаясь реанимировать железную птицу, посадили аккумулятор, и её пришлось заводить кривым стартером. Крутили ручку по очереди, подначивая друг друга. Наконец, сердце ласточки завелось, выпустив из другой части тела клуб сизого дыма.

Дальше старики помнили каждый столб на дороге и наперебой вспоминали речки, стоянки, карьеры, где раньше работали, отсыпая дорогу, рассказывали смешные случаи и старые названия мест. Андрюха с интересом слушал и напряженно крутил болтающуюся баранку, ловя ускользающую дорогу и кочки из которых она состояла.

Машину бросили в лесу, отогнав от дороги на сотню метров, прямо сквозь заросли – дороги в нужную сторону не было совсем. Собрали старые курковки[6], закинули рюкзаки с провиантом и ружья за плечи и пошли. Начали ходко, и Андрюха радовался, что его переживания относительно здоровья отца и его друзей оказались напрасны.

Стояла золотая осень. Берёзы в сусальным золоте замерли в немом напряжении, не колыша ни единым листиком, затаили дыхание, греясь в прощальных лучах уходящего в отпуск солнца. Раскалённые докрасна рябины кичились гроздьями рубинов и хватали за ноги стелющимися ветвями. Шеломайник уронил свои лопухи-листья и стоял хрустящим просвечивающим частоколом. Идти было легко и свежо: комар не досаждал, прибитый утренним заморозком, солнце не пробивало в пот, а полёгшая трава не вязала путами ноги – бабье лето.

На трети пути умылись из маленького ручейка, кряхтя от его обжигающей прохлады, напились, черпая ладошками, ломящим зубы отражением неба. Вторую треть пути шли медленнее, останавливаясь на перекур, валялись на траве и шуршащей листве. В обед закипятили в закопчённом котелке чая с шиповником, нарезали сальца с луком, краковской и ржаного хлеба. Ели молча, громко сёрбая горячий чай из эмалированных кружек. Устали, понял Андрюха. Вставали долго, покряхтывая и скрипя натруженными суставами. Шли медленно, каждый километр окуривая дымом папирос на долгих привалах. На последних верстах Андрюха нёс, кроме своего, ещё рюкзак и ружьё отца. Тот тяжело опирался на свежесрубленный посох и с трудом переставлял ноги. Его друзья поминутно отставали, хотя рюкзаки оставили на одном из привалов, подвесив повыше на обломанный сук старой берёзы.

– Андрюша, ты же завтра найдёшь их? Заберёшь? – спрашивали они.

В зимовье старики ввалились и со стоном рухнули на нары, как подкошенные. Сил не осталось даже разуться. Андрюха притащил воды, надрал корья и бересты на растопку, затопил печку, чтобы ушёл запах сырости, разжёг костёр во дворе и подвесил вариться супчик с добытой по пути куропаткой и чайник. Из зимухи раздавались стоны. Егерь не первый год топтал тайгу и знал, как лечить эту болезнь. Он молча развёл спирт «Рояль» водой из ручья и оставил его охлаждаться в этом же ручье. Когда куропач покипел минут десять, Андрюха посолил, закинул крупно нарезанную картошку, лук и морковку, от души перца и лаврушки. Скоро шурпа[7] была готова, и хозяин, налив её по тарелкам, помог старикам сесть за стол. Начислил по стаканам по пятьдесят граммов допинга. Гости слегка оживились и начали с интересом разглядывать хоромы. Это было наспех сколоченное из досок зимовье-засыпнуха размером 3 на 4 метра, оббитое изнутри обоями из картонных коробок. Перед входом были сколоченные в одну доску и обшитые рубероидом сени. Справа у двери железная печка, слева в углу, обшитом клеенкой в цветочек, умывальник с тазиком, там же на лавке ведро с водой. Вдоль стен «коттеджа» нары с ватными матрацами и небольшой столик посередине между ними. На стенах полочки с нужными в хозяйстве мелочами, занимательно привирающим Пикулем и стопкой свежих журналов «Охота и охотничье хозяйство» за 70-десятые годы. В сенях полки с провиантом, под ними запас дров. Вот и весь быт, определяющий сознание. Пруд заменял журчащий рядом ручей. Лебеди улетели на юг. Экскурсия по терему закончилась тостом, кратким, как выстрел. Мужики выпили и, крякнув, закусили. Усталость смущённо начала отступать в сени.

Рис.9 Угли ночного костра

Утром Андрюха сидел на чурке у зимовья и, задумчиво глядя вдаль, пыхтел смятой папироской. Кучум лез ласкаться, пытаясь облегчить страдания хозяина. У его человека жутко болела голова после вчерашнего, и собака не в силах была ему помочь. Казалось, что череп был залит свинцом, а шея вот-вот подвернётся под его тяжестью и сломается. Постанывая и хромая, из зимовья вышел отец. Напился из ковшика, зачерпнув ручья. Присел рядом и закурил, смяв папироску. Помолчали, глядя на осыпающуюся с деревьев золотую фольгу, кружащуюся и вращающуюся в прощальном вальсе.

– Кажется, мы вчера даже пели… – как бы извиняясь, проговорил батя.

Помолчали.

– Да ладно бы пели, – упрекнул Андрюха, – вы вчера танцевали! С выходом из сеней.

– От же ж… – старик обессиленно опустил голову и закрыл глаза рукой.

Стояла золотая осень.

Ландорики с рябиной

– И только гроздья рябины, да алый шальной закат, – пел радостный Петрович и через открытое окно машины пытался на ходу ухватить свисающие над дорогой гроздья этой спелой ягоды. Душа старого охотника пела в унисон пылающим краскам осени: радостно и грустно – да, именно так, взаимоисключающе. А как же иначе ей петь, глядя на яркие краски пестрой тундры: пунцово-красный голубичник, ярко-жёлтые ивы и принципиально-зелёную кашкару, – душа ликовала от разноцветного салюта жизни и где-то в глубине сочилась грустью понимания, что это праздник перед долгим забвением.

Их машина не первый час катилась по просторам родного края, и финиш уже был близок. Они долго собирались и, наконец, выехали на шашлыки в прекрасный осенний день, солнечный, но уже не жаркий. Конечно, шашлыки можно было бы пожарить на даче у Петровича, но тогда пропадало таинство, придающее этому действу сакральный смысл, и оно превращалось просто в поедание жареного мяса. Поэтому жарить шашлыки отправились на зимовье, где раньше промышлял Петрович, за пару сотен километров от города.

У маленького столика зимовья впятером было не усесться, потому стол решили накрыть «на улице», около огромной берёзовой валежины, которая будет служить скамьей. Тем более, как можно было пропустить такой вечер и закат, разгорающийся над дальним хребтом? Словно неведомый великан взмахнул полой огромного тёмно-фиолетового плаща с алым подбоем…

Рис.10 Угли ночного костра
Рис.11 Угли ночного костра

– И только гроздья рябины алым огнём горят… – пел Петрович, глядя, как красавица-невестка Лариса накрывает на стол, её подружка нарезает салат, а их мужья таскают дрова и жарят шашлыки на прутиках. И в его голосе за внешней радостью чувствовалась потаённая грусть: радость за молодую семью сына, за красоту их молодости и грусть понимания, что его-то молодые годы, веселье и лихие забавы остались далеко позади, а впереди… А что впереди?..

Лариса нервничала. Ландорики приклеивались к сковородке напрочь, и их приходилось отскребать от неё. Уже вторую сковородку подгоревших, разорванных, скорченных оладушек она отправила за берёзовую валежину, в траву, пока никто не видит. В процессе приготовления ужина выяснилось, что хлеб впопыхах забыли дома, вместе с купленными к шашлыкам лепёшками. Хорошо, что в зимовье на полке нашли пакет с мукой и бутылку подсолнечного масла. Сковорода висела на гвоздике у печки, как и полагается. А ландорики – они те же лепёшки, а пожаренные на углях костра даже вкусней! Наконец, то ли сковорода на углях разогрелась, то ли угли, подёрнувшись сизым пеплом, перестали излишне жечь, – дело заладилось, и как шашлыки были готовы, у Ларисы выросла горка румяных постных оладушек.

– И только гроздья рябины в окошко ко мне глядят… – радость Петровича всплеснулась, как океанская волна, наскочившая на риф, когда он достал из студёной реки охлаждавшуюся там бутылочку беленькой и выставил на стол. Душа пела под треск высокого костра, догоревший закат и расплывающееся по телу тепло. На облокотившуюся на стол жердочку повесили зажжённый фонарик, и в кромешной темени ночи их застолье казалось загадочным таинством, окружённым непроглядно-чёрным покровом. Хотелось сесть поближе и обняться, что молодёжь не преминула сделать, не забывая об остывающем ужине. Лепёшки всем понравились, их макали в домашнюю аджику-горлодёр, и они исчезали наравне с шашлыками. К середине второй порции шашлыков и поллитровки ландорики закончились. Кто-то из толпы попросил добавки, и Лариса призналась, что несколько непрезентабельных оладушек валяются за валёжиной, на которой сидели. Пошарив рукой в траве, их достали, и закуски на столе добавилось.

– Ай да невестка мне досталась, – понесло в лирику захмелевшего Петровича, – умница, красавица, – перечисляя, загибал пальцы свёкор, – всякое дело у неё спорится – хозяйка! А повариха – пальчики оближешь! Вон какие, – говорит, – ландорики с рябиной испекла! И когда успела собрать? Мастерица, что ещё скажешь! Дай я тебя, дорогая, поцелую.

– Да ладно, вам, папа, – заскромничала Лариса, – ни с какой рябиной я ландорики не пекла.

– Как не пекла? Я ж ел, мне попалась. Хорошо получилось, вкусно! – удивился Петрович.

– И мне.

– И мне попалась рябина, – загомонили остальные.

– Может, сверху нападала? – Лариса запрокинула голову, и все посмотрели туда же. Над ними шелестела жёлтой листвой берёза.

– Может, в траве была? – бесхитростно спросила молодая невестка.

Петрович снял с жердочки фонарик и, наклонившись над валёжиной, раздвинув пожухшую траву рукой, направил туда луч. Остальные с любопытством тоже поторопились посмотреть. За валёжиной в траве лежала огромная лепёшка зрелой рябины, пропущенной через медведя, украшенная сверху пока ещё не съеденным ландориком.

Котлеты из медвежатины

Мы вышли из избушки, и глаза резануло светом, словно бритвой: кругом было белым-бело. Пока мир спал, природа повеселились с белилами, расплескав их по горам и лугам, небрежно раскидав охапками по веткам берёз, и теперь только чёрные стволы корявого ольхача, как непонятные иероглифы, бегали по белоснежным страницам окружающих нас сопок. Зима! Под ногами сахарной глазурью лежал тонкий слой снега. Мы ступали по нему аккуратно, будто шли по тонкому льду, но мы отчётливо чувствовали, что каждый шаг был кощунством, нарушающим непорочность белого покрова невесты. Казалось, в мире осталось только два цвета: белый и чёрный, – и мы, смущаясь, играли в ретро-кино на фоне контрастных декораций, поминутно останавливаясь в нерешительности и удивлённо оглядываясь вокруг.

В ста метрах от зимовья Андрюха, шагавший впереди, встал, словно врезавшись в невидимую стену, и воткнул свой взгляд под ноги. Под ними ковылял, косолапил след большого медведя, который, как и мы, боялся испортить чистоту первого снега и поэтому шёл медленно, часто останавливаясь в раздумьях, топтался на месте. След был свежий.

– Ну, всё – этот наш!!! – убеждённо сказал Андрюха и, пока я оценивал наши призрачные шансы, выдал мне точные размеры шкуры этого зверя, её стоимость, количество желчи, мяса в килограммах, литрах тушёнки и порционных котлетах. Под знаком «равно» он поставил чистую прибыль в рублях и валюте по курсу Центробанка. Его план венчался остроконечным шпилем намерения повесить себе на шею os penis этого медведя-неудачника и использовать её как зубочистку. После озвученных планов мой приятель метнулся в зимовье и обменял свой дробовик на винтовку Мосина, на которую упал матрос, перелезавший через ворота Зимнего, когда штурмовал его в 17-м. С тех пор она была местами поломана, но надёжно перемотана синей изолентой, стянута шурупами и заклеена эпоксидкой. На моё изумление, почему он не взял новенький карабин, недавно выданный конторой, Андрюха объяснил мне, что бережёт его, поэтому оставил дома, и, что мосинская вовсе не хуже, несмотря на почтенный возраст, и стреляет хорошо, только пули кидает в разные стороны и кладёт боком.

Погоня была короткой. Через километр мы увидели огромного медведя, понуро бредущего по берегу излучины реки. Река в этом месте делала резкий поворот на 180 градусов, не в силах прорваться через крепкую стену горного отрога. Нас с медведем разделяла только река и немногим более ста метров водной глади и галечного плёса. У моего дробовика шансов не было, поэтому мне оставалось только тихо смотреть, смиряя бешеное сердцебиение, как Андрюха не торопясь скинул рюкзак, взведя пружину бойка, основательно уложил винтовку на ветку ивняка, потоптался, приноравливаясь, тщательно прицелился и… «Чик» – осечка. Я чувствовал, что мое сердце не справляется с нахлынувшим волнением, а мой друг даже глазом не моргнул, словно с ним это каждый день случается. Он не спеша взвёл курок и. «чик» – снова осечка. Андрюха не переживал, он повторил это упражнение в третий раз. Потом четвёртый и пятый. С каждым ударом бойка без выстрела у меня вроде обрывалось что-то внутри, как у болельщика, когда мяч угождает в штангу. Но Андрюха был не таков! Он спокойно достал патроны из обоймы и начал менять их на другие.

– Эти новые, не отсыревшие, – пояснил он…

Нет, конечно, мой разум вспыхнул негодованием: как ты мог взять патроны, в которых не уверен, на медвежью охоту! Но от напарника веяло таким спокойствием, что остыл не только я, но и медведь на другой стороне излучины. Он остановился, всем своим видом показывая, что не торопится и готов нас обождать. Андрюха также не торопясь снарядил новую обойму, положил винтовку на тот же сучок, прицелился, затаив дыхание, и. «Чик» – осечка. Моё сердце оторвалось от вен и артерий, вырвалось из груди и шмякнулось в мокрый снег, продолжая бешено биться. Андрюха снова взвёл курок, прицелился: «чик» – осечка. Егерь передёрнул затвор, выбросив неудачный патрон, дослал свеженький, прицелился – и снова осечка. Не успел я и слова сказать, сползая в мокрый снег в поисках потерянного сердца, как Андрюха развернулся внезапно освобождённой пружиной и, схватив винтовку за ствол, с криком:

Рис.12 Угли ночного костра

– А, задолбала!!! – и размахом олимпийца-метателя молота отправил её к середине реки. Вращаясь, описав прощальную параболу, винтовка плюхнулась в реку, и «сия пучина поглотила её в то же время…»

Медведь воспринял оскорбительный вопль в свой адрес, бросился с молодецкой удалью в кусты и тотчас скрылся, а Андрюха повернулся ко мне и, как ни в чем не бывало, предложил:

– А пойдём чай попьём, он ещё остыть-то не успел.

Уроки моржевания

Однажды прапорщик послал мне два матраса. Это был сказочный подарок в преддверии Нового года. В моём зимовье старые матрасы были настолько сбиты, что больше напоминали фанеру, а хотелось мягкости для тела и душевного комфорта. Поэтому, когда все начинали крошить тазики салатов, я сел в автобус с большим рюкзаком, в котором был один из моих полосатых подарков, и вторым, связанным рулоном. Через почти две сотни вёрст я попросил шофёра остановиться и вышел. Остальные пассажиры прильнули к заиндевевшим стеклам: декабрь, вечереет, а мужик с двумя матрасами вышел посреди тайги – ни жилья, ни тропинок нет, а он довольный, улыбается и непривычно счастливый. Им было и невдомёк, что в сугробе у ручья у меня спрятаны лыжи, а в полукилометре от дороги стоит база лесников, где Слава-лесник всегда рад моей компании и где я частый гость.

Рис.13 Угли ночного костра

Ночью мы договорились со Славкой, что сбегаем до моего зимовья и отнесём туда полосатых. Утром, хорошенько позавтракав и не торопясь напившись чаю, мы вышли из избы. Потоптались у крыльца, разглядывая ослепительно-яркие вершины близлежащего хребта, облитые солнцем и упакованные в хрустящую фольгу льда, подготовленные к новогоднему дарению; поцокали языком на упрямые минус тридцать на градуснике у окна, затянули крепления лыж на ногах и заскрипели по морозцу в сторону знакомой зимухи, закинув за спину громоздкие, но лёгкие рюкзаки. Торопиться было некуда, до зимовья рукой подать, 15 километров, поэтому на обратном пути мы ещё собирались погонять зайцев по пойме, а пока шли по ней вверх по реке в поисках брода. Давеча где-то внизу реки образовался завал или заторосило[8], уровень воды сильно поднялся, а так как стояли трескучие морозы, реку сковало толстым льдом, а намедни отпустило, завал прорвало, и уровень воды на метр с лишним упал. Лёд повис над рекой, как мост «инженерной системы», повисел немного, да и рухнул в реку. Грохотало эпично! Прибрежные льдины, облокотясь на крутой бережок, встали вертикально, и спуститься по ним к воде было проблематично. Пройдя пару километров вдоль реки, мы нашли журчащий на мелких камешках перекат и решили перебираться по нему. Славка нашёл косо обломанную льдину, и став на её ребро, держась за берег, аккуратно спустился к мелководью. Я последовал его примеру: перекинул двустволку через голову, снял лыжи, стал на прозрачную толщу льдины, держась за лыжи на берегу, и, опасливо поглядывая на глубокое улово[9] подо мной, начал бочком потихоньку спускаться к перекату. Но шаге на третьем в мгновение ока случился оскользень, и я, как мешок с турнепсом, рухнул в реку, как раз посреди ямы. Река мягко приняла меня в свои объятия, подхватила, обняла и понесла вниз по течению. Нет, она не была со мной холодна, она ещё не добралась до моей тушки, укутанной, как капуста. Рюкзак с матрасом был своего рода спасательным жилетом, воду впитывали медленно, никуда не торопясь. Несколько волновало ружьё, с ним в реке я был похож на Шарика из Простоквашино, но бросить его было невозможно, это отцовский подарок. Ещё больше волновало, что весь берег был обрамлен вертикально стоящим льдинами, до края которых мне было никак не дотянуться. За поворотом реки я спугнул стайку зимующих крохалей, которые сначала признали во мне сородича и, лишь подробней разглядев, с шумом бросились наутёк. Я подумал, что всё равно не добыл бы их, у меня слишком мелкая дробь в стволах и немного воды в них…

Когда вода, наконец, добралась до моего тщедушного тельца, то схватила его так, что дышать стало невмочь: ни вздохнуть, ни выдохнуть. Но с берега ко мне уже тянула свои руки упавшая ива, и я не стал отказываться от её помощи. Взобрался на её лежащий в воде ствол и, подтягиваясь по нему, выполз на берег. Хорошо, что рюкзак был старый, драный, поэтому с него текло, как с дуршлага, и он, пока я бежал назад к перекату, становился всё легче и легче. Славка уже вернулся на мой берег, натаскал кучу хвороста и сейчас весело трещал сучьями, увеличивая заготовки сушняка. Я вытряхнул матрас, раскатал его на снегу и начал раздеваться. В мокрой одежде было холодно так, что зуб на нос не попадал. С меня текло, как с гуся вода, и когда снимать стало нечего, вода, собравшись в лужу на матрасе, смявшемся под моим весом, начала подергиваться ледяными заберегами.

– С-с-слав-в-ва, п-п-падж-ж-жигай! – говорю я корешу. Он обернулся и с хитрым прищуром говорит:

– Спички давай!

У меня, как говорится, в зобу дыханье сперло.

– Да ладно, шучу-шучу, – говорит Славка и так ласково улыбается во все оставшиеся 26 с половинкой зуба. Достаёт заветный коробок, и тепло начинает растекаться из его рук по сучьям хвороста и моей душе.

Пока костёр разгорался, моя одёжка, брошенная бездумно в снег, задубела, и, осмотрев все эти ледяные скульптуры, мы решили, что сушить их у костра мы будем до первой черемши. Поэтому Славка, раздевшись, поделился пополам своей одеждой, а ледяные комки моей мы, как смогли, засунули в рюкзаки. Из-под верхнего клапана славкиного рюкзака голосовал «за» рукав моего свитера, а из моего – расставленные в разные стороны негнущиеся утепленные штанины. Смотрелось это всё диковинными рогами редкого вида оленя. В славкином свитере на голое тело и подштанниках с дыркой на коленке я смотрелся ещё более редким видом. Но именно в таком виде, задевая кусты импровизированными трофеями, мы выбрались на дорогу и попробовали голосовать. Куда там! Редкие машины нас объезжали по встречке, протяжно сигналя и так же долго рассматривая нас с открытым ртом сквозь запотевшее стекло. Долго мы не ждали – стали замерзать, поэтому побежали. Как могли: бухая сапогами на босу ногу по дороге, скрипя замерзшими композициями в рюкзаках, попеременно вспоминая родственников водителей уезжающих попуток, мы, наконец, добежали до базы, до тепла, до уверенности в завтрашнем дне.

На следующий день мы шли уже по натоптанной лыжне.

Кучум

Они были похожи, как два одинаковых сапога, причём оба левые, но разношенные, не трущие, лёгкие и жмущие одновременно. Они не замечали своей зеркальности и жили вместе, как трава на одном косогоре. Это всегда останется великой загадкой, но все собаки похожи на своих хозяев, и наоборот: может, они находят друг друга по этой схожести, по только им ведомым признакам, а может, мимикрируют друг под друга в процессе жизненной эволюции. Вот и андрюхин Кучум был ответственным разгильдяем. Если надо было поработать, то он не увиливал хвостом, работал до стирания когтей. А когда приходила возможность загулять незнамо где, получить удовольствие, пусть и не разрешенное хозяином, то он брал в одну лапу предполагаемую выгоду, во вторую – причитающееся наказание, тщательно взвешивал и выбирал, стоит ли игра свеч, вернее, плети. Вот, например, давеча хозяин вместе с ним доехал на попутке до гидрологического поста – «водомутов» – и пошёл в дом пить чай к гостеприимному служивому, а Кучум принялся исследовать и метить чужую территорию. Во время этих научных изысканий он поймал интересный запах, пошёл по нему и уже нашёл источник… Но тут дверь сторожки отворилась, вышел хозяин, накинул на плечи рюкзак и, попрощавшись с гидрологом, направился в лес по тропе, подзывая собаку свистом. Кучум стоял и не двигался, глядя на удаляющегося Андрюху, пока тот не обернулся. Их взгляды встретились и, казалось, вот-вот заискрят в месте столкновения. Кучум легко читал в глазах хозяина раздражение и горечь обманутой в него веры и не знал, как же ему объяснить, что за сараем его ждёт вислоухая кудрехвостка, первая и единственная красавица поста водомутов, готовая подарить свою любовь, и что именно эту любовь он ждал всю свою собачью жизнь, и даже однажды за эту любовь была порвана конкурентами в неравной битве его единственная и очень дорогая шуба. Он смотрел умным взглядом на Андрюху и очень хотел сказать ему, что нет, он по-прежнему ему верен, что вся его жизнь – это он, стоящий напротив и злящийся в своём недоразумении, но сейчас ему нужен, как воздух, глоток свободы, за которую он готов заплатить шрамами на своей шкуре, и что он придёт, но попозже, и получит полагаемое – ловчить не станет. Кучум хотел, но никак не мог напомнить ему, что намедни хозяин сам убегал на всю ночь к Танюхе, забыв покормить его, и что он давно всё простил, вылизывая его счастливое небритое лицо, вернувшегося поутру и просящего прощения, обнимаясь, пахнущего сладкой помадой и резким хмельным. Но как всё это объяснить любимому, но бестолковому человеку, который хоть и читает разные книги и стрекочет часто на непонятном лае, но никак не поймёт простого собачьего языка, языка тела и редких звуков?

Андрюха торопился, нервничал, злился и дёргал других – он опаздывал на промысел. Сначала надо было убрать картошку, потом отца в лес свозить, потом доделать ремонт в родительском доме, а тут ещё с Танюхой познакомился… А сейчас уже конец октября, а он, разгильдяй, только забрасывается в тайгу. Вчера он попросил помочь, и сегодня мы топчем лыжню с рюкзаками, у которых звенят от натяжения лямки, и тащим по лыжне на верёвках мешки с необходимым на промысле скарбом. Да, где-то в посёлке ещё стоят берёзки в золоте, а здесь мы идём на лыжах, и кругом зима. В рюкзаках тёплая одежда, боеприпасы, продовольствие, в столитровых полиэтиленовых вкладышах по лыжне скользят капканы и привада в виде солёной кеты. Засолить рыбу этим летом так и не дал медведь, который разорил все наши схроны. Кучум тоже тащит пакет с рыбой почти в собственный вес. Упирается, язык волочится рядом по лыжне, во взгляде сосредоточенность и сознание своей нужности, причастности к большой работе и ответственность за её качество. Он серьёзен, как на экзамене, не отвлекается на орущих матом хабалок-кедровок и шагает по лыжне, не наступая на задники лыж. Андрюха пошил ему красивый алык[10], украсив ремешки лентами с орнаментами, и пёс горд, как только что принятый в пионеры юнец. Но чёртов мешок с горки накатывается сзади на собаку, подбивает ей задние лапы, подсаживая на себя, и они катятся вместе под гору, словно салазки с мальчишкой.

Рис.14 Угли ночного костра

Кучум взвывает, рычит, кусает мешок – ему обидно оттого, что вся серьёзность и значимость работы скомкана в снежок и разбросана по лесу со смехом хозяина, его коллеги и прощелыг-кедровок.

Вечером, пока Андрюха растапливал печку в зимовье, я торопливыми движениями, пока мокрая от пота спина окончательно не замёрзла, выкладывал груз в сенях: крупы, макароны, муку подвешивал в мешочках к потолку сеней; консервы, соленья, варенья – на полку; канистру керосина – под неё; капканы – на сук берёзы у лабаза. А что делать с картошкой? В сенях она замёрзнет и станет сладкой. В зимовье будет постоянно замерзать, пока Андрюха на охоте, и размораживаться по ночам – сгниёт. Погреб егерь пока не выкопал. Видя моё замешательство, друг пришёл на помощь:

– Всё продумано до мелочей, как в космическом корабле, – говорит он и тащит мешок к ручью. – Этот ручей не замерзает в самый лютый мороз, я проверял, поэтому и зимовье на нем построил – не надо ходить на реку, долбить полынью или, того хуже, топить снег. А у зимовья я его углубил и поставил холодильник, – рассказывает Андрюха.

Холодильник представлял собой сухую берёзу, перекинутую с берега на берег, с торчащими коротко обрубленными сучьями. Под березой в русле ручья была выкопана просторная яма. Вода здесь останавливалась, замирала и пристально вглядывалась в небо, отражая его в своих глазах. Егерь достал из кармана кусок верёвки, ловким движением иллюзиониста смастерил петлю, набросил её на горловину мешка, затянул. Затем такую же накинул на торчащий сук и опустил мешок с картошкой в яму под воду ручья.

– Под водой она не замёрзнет, ручей всегда плюсовой температуры. Кстати, и масло туда же опусти, тогда оно не перемерзнет, не будет крошиться и всегда будет мазаться на хлеб, только камень в пакет положи, чтоб утонуло.

Повезло другу с Танюхой – она работала продавщицей в продовольственном, и егерь смог, благодаря близкому знакомству, разжиться вкусными продуктами. Три с половиной килограмма сливочного масла высшего сорта во времена «не более двухсот граммов на руки» дорогого стоили. Закончив с раскладкой, мы заскочили в зимовье – приморозило.

Утром, надраив зубы у тёплого умывальника и выдавив любимый прыщ, мы уселись завтракать разогретыми остатками ужина. Чайник торопил на работу, как гудок паровоза, посвистывая на печке, и Андрюха, зачерпнув в сенях печенье, попросил принести масла с ручья.

– Сейчас мы его по-царски, с маслицем и чаем с шиповником, – размечтался он.

Я в тапках на босу ногу допрыгал по натоптанной тропинке до холодильника, стараясь не прикоснуться к пухляку, – пакета с маслом на суку не было.

«Что же это за свобода такая, – думал Кучум, лёжа на боку под лабазом, постанывая от боли, – вчера хозяин снял с меня и алык, и ошейник, чтоб не зацепился им нигде. И вроде я стал вольным псом и могу делать, что вздумается, и бежать во все стороны, а не хочется. Даже в свете произошедшего тёмной ночью. Как же всё болит! – вздыхал он. – Тело ломит от алыка и напряжённой работы, а брюхо от…» Взгляд его упал на разодранный пакет с ручками, испачканный остатками масла, – нет, оно точно стоило того. За лабазом и ныне заснеженным, заливным лугом голубели вдали сопки, манили свободой и призрачным счастьем. А неподалёку от зимовья торчал голой метлой ивовый куст, пахнущий ответственностью.

Две сестры

Обида… Кого из нас она не посещала? Она разная бывает. Иной раз скажут про тебя что-то неправильное, несправедливое, не правдивое – по незнанию ли, по недопониманию ли али природной глупости и невнимательности, – а в твоей душе закипает тягучее варенье обиды и долго ещё тянется струйкой липким варевом горьким и топким. И мысли твои, пришедшие позже, прилипают к ней, как бабочки или мухи, – мысли разные бывают. А и того горше, когда ответить не можешь – беспомощен, – и бьётся до бессилия в этой вязкости твоя душа, ещё больше утопая. Но есть у неё сестра – Радость. Как две стороны одной медали, всегда вместе, но поодаль. Она как избавление, как награда, но долгожданна и, может, от этого вдвойне приятна.

Но тут по коридору общаги послышались грузные шаги, нарушающие утреннюю постельную негу и неторопкую череду моих мыслей, незапертая дверь комнаты бесцеремонно распахнулась, в ней возник Макс и без дежурного «здрасьте» сказал:

– Это… Того… Поехали на охоту!

Пререкаться в раннее субботнее утро было бессмысленно, да и Макс выражал всем своим видом отсутствие выбора, поэтому сборы были недолги. Под окном нас ждали Серёга, Петрович и бортовой «Урал», что говорило о серьёзности намерений. Так как в кабине вчетвером уже было не поместиться, то мы поставили в кузове приготовленную заранее четырёхместную палатку. Ту самую брезентовую, где с разных сторон внутри посередине ставились два дрына, только что бывшие деревцами, и которую сейчас навряд ли поставит молодое поколение ввиду отсутствия дуг, колышков и инструкции. Палатку натянули до звона, приматывая стропы к бортам «Урала», и, чихнув сизым дымом в подъезд общаги, тронулись в путь. По пути заехали к Петровичу на дачу и загрузили в палатку копёшку душистого сена. Ехать стало намного мягче, даже приятно. Звуки рычащего монстра сгладились, и, покачиваясь на душистом сеновале, хотелось катиться до бесконечности, скатываясь в сон и выныривая из него на кочках. За машущими крыльями палатки отгорала последним золотом осень, бездарно просыпав его под ноги, в лужи, в грязь. И деревья, вздев голые руки к небесам, просили, умоляли вернуть им их одежду, но серое небо было безучастно хмурым и молчаливым.

Недолго нас качало по волнам реликтового асфальта, вскоре мы съехали в привычную чавкающую жижу бездорожья, и рычащие тонны металла начали жалобно взвизгивать на кочках, корёжиться на ухабах и стонать в глубокой колее. И пошёл снег… Сначала робкий, вперемешку с дождём, мелкий и незаметный. Но потом он осмелел, вырос, разлохматился и так ополчился, что в его круговерти исчез лес, по которому мы ехали, свинцовое небо и дорога, по которой проехали только что. Остался только снег: огромными пушинками, сросшимися меж собой, укрывающий землю своими полчищами и удивительно уникальный в единственном числе – в беспомощно тающей на ладони снежинке.

«Урал» тонул в вязкой колее, кренился набок и, казалось, вот-вот перевернётся, хрустел сухостоем, который мы подбрасывали под колёса, и всё же иногда бессильно останавливался. Тогда мы брались за топоры, пилы или разматывали лебедку. Спины были мокрыми от пота и снега, но этого никто не замечал, когда машина снова трогалась, и мы, громко смеясь, обсуждали последнюю грязь, сидя в кузове.

Темнело быстро, а снег усиливался, и в его мельтешении уже было непонятно, куда мы едем и едем ли вообще, а может, и вовсе стоим с рычащим для согрева двигателем. За длинным капотом в свете фар был виден только сводящий с ума своим количеством и движением снег. И, наконец, мы остановились. Дорогу, заметённую первым, оттого всегда радостным, пушистым снегом мы окончательно потеряли, не приехав при этом никуда. «Да и ладно! – подумали мы. – Завтра доедем», – и собрались все вчетвером в палатке. Завязали на шнурочки вход, посередине на сене положили лист фанеры, нарезали на ней сало, колбасу, хлеб, лук и овощи с грядки Петровича. На сеточку, пришитую рационализатором под потолком, мы положили включённые фонарики, и в нашем вигваме стало уютно по-домашнему, и только никто не ждал скво, несущую шкворчащую на костре дичь. Серёга с серьёзным видом достал из рюкзака прохладительный напиток и забулькал им по железным кружкам. После первой кружки стало тепло и душевно. Компания загомонила обсуждением насыщенного дорогой дня, запахла ароматом снятых болотников, захрустела луковицей, забряцала сдвигаемыми в тосте кружками и засмеялась после артистично рассказанных анекдотов.

Рис.15 Угли ночного костра

Когда ассортимент напитков иссяк, мы, отметив с высоты борта грузовика продолжение и усиление снегопада, залезли в спальники. Долго не могли найти место столу-фанерке, всем он мешал, и, наконец, засунули его плашмя на сеточку под конёк палатки, а фонарики положили в изголовье. На разные голоса, с присвистом и придыханиями захрапели певцы многоголосые, когда перестали ржать над анекдотами.

«Ах, как спится утром зимним!..» А ежели на сене, душистом и бездонно-мягком, то втройне. И в ватной неге неохота шевелиться, и сон отлетающий хочется уловить, продлить, досмотреть до конца. И вроде надо уже выйти, но и потерпеть можно, и поэтому пытаешься самостоятельно провалиться в сон, в дремоту, в тепло. А какая стоит тишина! Всеобъемлющая, полная, всепоглощающая – даже твоё дыхание и шевеление. На природе всегда высыпаешься быстро и как ни ловишь отлетающее забытьё, оно ускользает, просачивается сквозь утро, испаряясь.

Открыл глаза. Разницы не заметил. Закрыл, открыл – опять никакой.

«Вот это ночь тёмная! – подумал я. – Ни зги не видно». Но физиология подсказывала, что пора вставать. Я шевельнулся, потом второй раз, третий, задёргался, как муха в паутине, забился в тревоге – тщетно. Сна как и не бывало. Я застыл с бьющимся в висках пульсом и с сердцем, колотящимся, как заячий хвост, стал соображать. Я туго спелёнат по рукам и ногам в своём спальнике, могу пошевелить только кистями рук и стопами ног, ни вбок, ни вверх, ни вдоль тела руками двинуть не могу – все тело сверху сдавлено деревянной, судя по еле доносящемуся звуку, доской. Головой тоже мотнуть не получается – она среди плотной подушки. Воздуха мало. Тепло, однако. Пахнет приятными цветами. И тишина, как в гробу. Эта мысль вонзилась в мозг, как рыболовный крючок в палец, и задергалась, разметая хвостом хариуса все остальные. От её ужаса я заорал. Наверное, так орут в последний раз в жизни, прощаясь с ней, понимая всю безнадёгу. Я заорал и ещё больше испугался, потому что моего голоса не было слышно, он растворился, впитавшись в стенки могилы, словно в поролон. В истерике я забился всем телом, руками, ногами, изгибаясь в «мостик», напрягаясь всеми мышцами. Безрезультатно! Я только ещё лучше понял, что надо мной деревянная крышка, давящая на грудь, неподъёмно тяжёлая. И мысли, метавшиеся доселе по стенкам склепа, слились в одну и упали, застыв тяжёлой гирей: «Похоронили!» И стало обидно! Обидно вдвойне из-за беспомощности, втройне от безысходности, четырежды от того, что не понятно за что, в пять раз сильней, что навсегда. Совсем! Обидно до слёз, что невозможно слова сказать в своё оправдание, некому, да никто его и не ждёт от тебя. Возвращаясь ко вчерашнему дню и вечеру, судорожно вспоминал, что сказал, «может быть, обидел ты кого-то зря» – таки нет. Значит, уснул, добудиться не смогли, подумали, что умер, и похоронили. «Сссукиии!..» Обидно-то как… Заорал, заколотился в истерике, в припадке ярости, встал на дыбы. И тут сбоку от крышки гроба появилась трещина, сквозь неё брызнул слабенький свет, и я услышал, словно из бездны, чей-то голос, и слова даже разобрал, слух ласкающие, – матерщинные. А потом по крышке гроба ударила лопата, второй раз, третий. Повезло – откапывают!

Радость всегда где-то рядом с обидой.

«…Две верных подруги: любовь и разлука – не ходят одна без другой…» Так и эти всегда вместе, надо только дождаться. И не терять веры…

Снег шёл всю ночь и всё утро. Он тихо ложился на скаты нашей палатки, пока под его тяжестью не порвался тент над кольями, поддерживавшими эти скаты. Палатка тихо легла на нас, спящих, тяжёлым метровым одеялом, никто и не заметил. Фанера-стол легла аккурат на меня от груди до коленок, накрыла, как крышка гроба. А застёгнутый спальник сослужил саваном – не шелохнёшься. С краю, у борта «Урала», спал Макс и когда проснулся, смог вытащить с чехла на поясе нож, вспороть тент палатки и выкопаться из сугроба, а затем выкопать нас. Мы, барахтаясь в снегу, как дети, вылезли из спальников, из-под рухнувшей палатки, матерясь спрыгнули с кузова и по грудь в снегу доплыли до зимовья, к которому вчера ехали. Оказывается, в темени ночи и круговерти пурги Серёга выехал на поляну и дороги больше не увидел, как не увидел и заснеженного зимовья. Поэтому и встал, посчитав, что потерял дорогу. Обсуждая события утра, затопили печку, вскипятили чайник, сели позавтракать. Мы хохотали над своим общим испугом, над попытками выжить, подтрунивали друг над другом. Лица сидящих напротив были весёлыми и до боли родными.

Вскоре мы тронулись в обратный путь. Лыж мы с собой не брали, собираясь охотиться по чернотропу. Но на нас наступила зима…

Норка

Мы долго щурились, выйдя из полутёмной землянки на свежий, ослепительный, залитый солнцем снег. Это было утро лени и неторопливости. Бывает, громадьё планов рушится, и ты понимаешь, что спешить уже некуда – всюду опоздал, поэтому можно спокойно щуриться на белизну искрящегося снега, и от этого на душе спокойно и благостно и вовсе нет искомого чувства вины. Мы стояли с Андрюхой возле зимухи по колено в снегу и безответственности, но со счастливыми улыбками на лицах. Рядом с такой же, как у нас, улыбкой на серой морде стояла Андрюхина ещё более безответственная лайка. «Три тополя на Плющихе». А потом мы решили погонять зайцев и куропаток вдоль реки – раз проспали, так хоть дичи на шурпу добыть. Пройдя пару сотен метров, наши лыжи замерли, зависнув над крутым берегом реки. Она уже почти замёрзла, и только на середине рябила её открытая вода. Мы засмотрелись на эту распоротую пульсирующую рану на припорошённом льду, на покрытые толстым куржаком прибрежные ивы, на бегущую чёрным зигзагом вдоль берега норку. Чёрт!!! Мы не сразу сбросили с себя оцепенение красоты и двустволки, ещё раньше за ней метнулся Кучум. Но шустрая норка вовремя заметила погоню, молнией взвилась по стволу одинокой ивы и замерла метрах в трёх над снегом и нами. Собака разбудила округу лаем, который поначалу казался таким оглушительным, что хотелось понизить его громкость. Я уже было поднял ствол, но Андрюха, опустив его движением руки, сказал:

– Кобель молодой, пусть поработает, поучится, это его первая серьёзная дичь.

Рис.16 Угли ночного костра

Минут пятнадцать собака рвала себе глотку, а нам барабанные перепонки. В конце концов норке надоело слушать эту брехню, она разбежалась по ветке и прыгнула… Но Кучум предупредил этот манёвр и бросился в ту же сторону. В дальней части их траектории пересеклись – норка приземлилась ровно на холку бегущего пса и тут же вцепилась в неё зубами. Кобель взвыл, а хитрый зверёк, прокатившись на собаке несколько метров всадником, отцепился от него и юркнул в нору под крутым бережком. Все бросились к норе: мы с Андрюхой с хохотом, а пёс со злостью уязвленного самолюбия. Первым подбежал мой товарищ и, распластавшись на льду, заглянул в нору, закричал:

– Вижу!!! Нора тупиковая, сейчас Кучум её достанет!

Кобель ринулся в бой, но, просунув голову в узкую нору, застрял, как пробка в горлышке бутылки шампанского. Через секунду эта пробка с воем выстрелила из норы с прокушенным кончиком носа и жалобным плачем. Андрюха решил поддержать пса и, сказав, что сейчас руками её достанет, опять распластался на льду и, надев варежку, сунул руку в нору. Какое-то время он волнами втекал внутрь, пока ухом не упёрся в берег. По глазам было видно, что внутри идёт невидимая борьба. Вдруг глаза остановились, глядя в одну точку, и начали увеличиваться в размерах. Брови поползли вверх и спрятались под шапку. Я не понял, как, но он подпрыгнул из положения лёжа надо льдом, выдергивая руку из норы. На конце пальца висел впившийся зубами в друга хищник. Описав полукруг, он отцепился, плюхнулся в снег в трёх метрах от нас и тут же шмыгнул в соседнюю нору. Андрюха снял варежку и показал миру прокомпостированный насквозь большой палец. Особенно впечатляла дырка в ногте.

– Неси лопаты, – почти приказал егерь и добавил с десяток непечатных синонимов, оскорбляющих зверька семейства куньих.

Мы рыли не промёрзшую землю до обеда и чуть глубже. Со стороны это выглядело как строительство мелиоративного канала в глухой тайге. Когда пузыри мозолей на ладонях лопнули, мы воткнули лопаты в бруствер окопа и сели на бережок. Молча закурили. Рядом прилёг весь от носа до кончика хвоста землистого цвета пёс. Тяжело дыша, трое любовались ивами в узорчатом куржаке, на тёмный лес, угрюмо стоящий на другом берегу, на грязные следы норки, выходившие из соседней незамеченной норы и по чистейшему искристому снегу прыжками уходившими в пульсирующую водой полынью.

Разные глухари

Жизнь начиналась в пятницу. Во второй половине дня. Всю неделю я делал то, что положено, а в пятницу – то, что хотелось. Хотелось всю неделю, мечталось со школьной скамьи. Нет, это не то, о чём вы подумали… После обеда я стремился сорваться с работы пораньше, быстро похватать заранее собранный рюкзак и ружьё – и бегом на 34-й километр. На 34-м километре вместе с городом, суетой и светофорами заканчивалась цивилизация. Здесь, махнув рукой, можно было запросто остановить попутку, на которой, отмахав без малого две сотни километров, я просил водителя остановиться. Обычно это вызывало изумление, особенно сегодня, когда за окном давно стемнело и не на шутку мело. Я поблагодарил шофера и успокоил его, что рядом изба. Выкопал из приметного места спрятанные лыжи и через десять минут уже был на кордоне лесников. Славка с отцом, как ни старались уговорить переночевать, так и не смогли заставить меня остаться.

Попив чаёк и обменявшись новостями, я отправился на свое зимовье. Тут недалеко, верст 15 с гаком будет. А в гаке причитаются к этим километрам семь бродов, где речка, распадаясь на рукава, становится мелкой, и её было возможно перейти в обычных болотниках. В этом довесочке был захламлённый ветровалом пойменный лес, тундра с ледяными застругами, которые как бритвой сбривали мех нерпы, которой были подбиты лыжи, и широкие предгорья могучего хребта, перезрелым березняком медленно уходящего вверх к гольцам и чёрному небу. Да, я торопился, но темнота меня не пугала. И не ночь это вовсе, а просто короткий зимний день. А то, что метёт поземка. Как-нибудь прорвёмся! Я не впервой в этих местах – не потеряюсь. Разве могли такие мелочи остановить того, кто мечтал всю неделю. А мечталось о странном для молодого человека, но таком манящем чувстве одиночества, до звона в ушах от тишины; до замирания от капели, как останавливаются послушать колокольный звон; от ощущения единственности в этих просторах и необъяснимого счастья просто лежать вечером под потрескивание печурки с книжкой в руках на нарах, забыв, о чём читаешь. И потом у меня здесь свое хозяйство, требующее моего участия: это разбросанные в распадках путики[11] с настороженными капканами, которые надо поднять после прошедших снегопадов. А это дело не быстрое…

Рис.17 Угли ночного костра

Так, размышляя, я вышел на край тундры. Пойменный лес с многочисленными протоками, где приходилось снимать лыжи, пробивать ступени или скатываться с трёхметровых снежных надувов прямо в реку, а затем, перейдя вброд, забираться на такой же вертикальный бруствер, – закончился. В лесу я вдоволь накупался в сугробах, карабкаясь на берег каждой протоки. Удивительная эта Камчатка! Кому скажи на материке, что многие реки не замерзают зимой и поэтому приходится в сорокаградусные морозы болотные сапоги таскать, – не поверят! А на тундре мело так, что сразу же пришлось сгорбиться, укрывая лицо от ледяного ветра. На открытых всем ветрам просторах уходящий циклон разгонялся и цепным псом бросался с оскалом ледяных крупинок на бредущего вдаль путника, вымещая на нём свою злость и нерастраченную ярость. Здесь главное – не поддаться его натиску, не отвернуться от его ледяных порывов, хотя очень хочется, его обязательно надо встречать лицом к лицу, потому что я заприметил его направление, и ночью это, пожалуй, единственный ориентир. Нет, ещё заструги. Они по закону подлости всегда поперёк твоего движения. Я потуже завязал капюшон, натянул шапку почти на глаза, вытянул повыше ворот затасканного свитера, укрывая подбородок, и зашагал навстречу ветру. Его надо перетерпеть. Ветер обязательно ослабнет, когда я зайду в лес на другой стороне тундры, а там ещё час-полтора, и я в зимовье.

За спиной над пиками гордого, в сиянии серебра льда горного хребта взошло цыганское солнце – луна. Её холодный свет растёкся по редколесью, как улыбка по моему лицу. Значит, прогноз, услышанный по радио, оправдывается, и завтра будет хорошая погода, да и первые деревца говорят, что тундра заканчивается.

Зимовье казалось нежилым. Прошедшая пурга замела его по крышу, поэтому стряхнуть охапку снега на его трубе не составило труда. Я просто проложил лыжню к ней, снял снежный гриб и обстучал её лыжиной. В сени я занырнул, лёжа на животе, прокопав небольшую щель в её верхней части. На Камчатке принято делать двери, открывающиеся вовнутрь, и это спасает, чтобы не быть погребённым очередным снегопадом. Отряхнувшись, я затолкал в печку побольше корья, нашёл в сенях лопату и прокопал тоннель от дверей наружу. С пустым ведром я скатился по сугробу к ручью и набрал его журчания. Вода, попав в плен, сразу загрустила и замолчала.

В зимовье тепло. По печной трубе шипит, закипая, капля за каплей стекающий с крыши сугроб. На печке начинает петь свою протяжную песню чайник. Ветер порывами ударяется в стекло и потаённым сквозняком колеблет язык пламени керосиновый лампы. Я завёл будильник, подвёл стрелки, и своим равномерным тиканьем он наполнил мое крохотное жилище домашним уютом. Я расправил на нарах ранее подвешенные к потолку матрасы и одеяла, и они медленно впитывают в себя позабытое тепло. Радиоприёмник я специально не включаю, чтобы не оскорбить святую тишину пустыми звуками. Возможно, мне захочется музыки потом, а сейчас самые приятные – это звуки закипающего чайника, скрип ножа и падающих в тазик картофельных очисток, шебаршения мыши в сенях и завывание ветра за стеклом.

По волнам сугробов, по их ослепительной искристости моя лыжня отходит от зимовья, как след ракеты, улетающей в космос. Мы одни такие во Вселенной: она в небе, я здесь на таёжных снегах. Мы первопроходимцы! Мы не знаем, что нас ждёт, а желание поскорее это узнать подстегивает меня, и я ускоряю шаг к первому капкану на путике. Что там?

Я пытаюсь рассмотреть издали место, где его устанавливал, выстраивая шалаш из сучьев около старой трухлявой березы, обломанной в трех метрах над землей. Но нет, сердце, забившееся в азарте, тормозит на всём скаку, как норовистая лошадь, и чувствуется горечь разочарования. Капкашек заметён снегом, как и шалаш, в котором он установлен, а значит, надо начинать строить всё заново и приманку подложить. А ещё надо переделать очеп[12], который вздёрнет наверх попавшего в капкан соболя и убережёт его мех от вездесущих мышей. Пустить мех такого ценного зверька на утепление мышиной норы было бы непростительным разгильдяйством и стоило бы мне долгих угрызений совести за бесполезно загубленного соболя. Поэтому у каждого капкана задерживаюсь надолго, и, как бы ни щипал руки и лицо мороз, как бы ни трясло мелкой дрожью, а работу надо доделать и выполнить её качественно. А когда всё сделано и проверено, можно припустить бегом до следующего капкана, отчасти чтобы согреться, а отчасти в надежде на удачу.

Второй, третий, четвёртый и так далее капканы пустые. Они обрывают ритм моего сердца и настроения. Они уныло стоят, заметённые глубоко белым покрывалом, или, наоборот, нараспашку со съеденной мышами привадой. Своей пустотой они словно учат меня, что природа не магазин, а охота – это не прилавок с дичью. Я в который раз повторяю давно пройденное, что охота – это большой труд, это потное, зачастую неблагодарное и не всегда прибыльное дело, в котором столько переменных, что невозможно быть уверенным в успехе. Охота – это не забой и не отстрел обречённых. Здесь у каждого: и дичи, и охотника – есть шанс быть добытым, остаться голодным или испытать охотничье счастье, оставив взамен часть своей жизни или её всю. Ею заняты все: кто-то по факту своего рождения, кто-то непреодолимой тягой возвращаясь к истокам, а другой заменяет её добычей денежных знаков и охотой к власти.

Возле очередного капкана всё испещрено следами: соболь сделал несколько кругов вокруг старой березы с дуплом, куда ведёт сбежка – пара жердей, ведущих в него. Для соболя дупло, где вкусно пахнет мяконькими мышами и часто ночуют тепленькие птички, – это как для вас кафе с вкусняшками, всегда хочется зайти. А если ещё попахивает прокисшей кетой от привады, то тут не устоять, даже если нет денег. Он понимал, что где-то его обманывают, ну, не может так много счастья и сразу, но никак не мог понять, где засада. Соболишка всё тщательно проверил: оббежал всё по кругу, убежал, прибежал назад, нет, не почудилось – пахнет! И он пошёл мелкими шажками в дупло, пробуя на ощупь снег мягкой лапой. На входе в кафе он своим шестым чувством нашёл, где спрятан подвох, и, развернувшись, выдавил на мой тщательно замаскированный капкан всё своё пахучее негодование и мысли обо мне. Вот и пообщались…

Охота редко одаривает щедро дичью. Человеку всегда всего мало, и, чтобы уравнять ваши с дичью шансы, придуманы правила охоты. Кроме того, они ещё и правила игры – одни для всех, чтоб было интереснее и азартнее. Хорошо, когда они рассказаны и натасканы отцом, легли в детскую душу, как «что такое хорошо и что такое плохо», – тогда они легки и не вызывают желания нарушить. В ином случае, как законы ни пиши, а жадность ими не перевоспитаешь. Она стара, как само человечество, рождена им, и совесть всегда ей проигрывает, когда ты в лесу и тебя никто не видит. Жадность на охоте зовётся браконьерством. Кстати, а чего это я про него вдруг задумался?

Пока толкаешь лыжи в горочку, снимая шапку, чтобы хоть как-то охладиться, чего только не передумаешь, и стихи сочинишь и забудешь, и старое помянешь… О!!! А что это? У высокого трухлявого пня на очепе висел и «голосовал» соболь. И всё-таки я взял его! В детстве я орал, как индеец Виннету, сын Инчучуна, когда отец добывал зайца метким выстрелом. Сейчас я немного научился сдерживать эмоции, но, наверное, у меня это плохо получается. И если бы кто видел меня в это время, то безошибочно бы сказал, что меня распирает от счастья и гордости. Я добытчик! Я промысловик!

Когда замёрзший соболёк когтем царапает тебе спину через вещмешок, бежится по путику куда веселее. День уже давно повернул к серости вечера, и, возвращаясь к зимовью через другой распадок, проверяя и поправляя капканы, я наткнулся на следы интересной истории. В шалаше, построенном, чтобы не заметало капкан, решил устроиться на дневку заяц и попался. На звуки его возни прибежал соболь и завершил начатое мной. Пока они боролись, весь шалаш разбросали, будто в него граната попала, кругом куча белого заячьего пуха и крови. После борьбы соболёк подкрепился тёпленькой требухой, потом перегрыз кость, оставив часть в капкане, и потащил зайца к себе в кедрач на вершине увала – дома, говорит, доем. По пухлому снегу, в гору, тушку в два с лишним раза тяжелее себя вначале он пытался тащить прыжками! Вот это силища! Потом он, правда, подустал и стал тащить волоком. А через километр он решил, что всего не утащить, и перегрыз зайца пополам, оставив мне две задние ноги в подарок. Спасибо, брат, сегодня у нас будет царский ужин! Но до ужина ещё далеко.

1 Шеломайник – лабазник камчатский, высокое, до трёх метров высотой, травянистое однолетнее растение. Местные жители использовали как съедобное и лекарственное.
2 Шкерить – потрошить, разделывать рыбу.
3 Поняга – рюкзак на жёстком, алюминиевом или деревянном, каркасе.
4 Порскнул – неожиданно вскочил, бросился, вспорхнул.
5 Энцефалитка – таёжный костюм, куртка с капюшоном и штаны защитного цвета, где рукава и штанины были с манжетами, препятствующими проникновению к телу иксодовых клещей – распространителей опасного заболевания клещевого энцефалита. Популярная летняя одежда таёжников.
6 Курковка – охотничье ружьё с внешним расположением курков.
7 Шурпа – суп из дичи.
8 Торос – завал, нагромождение обломков льда.
9 Улово – омут, глубокое место, обычно уловистое место.
10 Алык – собачья упряжь.
11 Путик – маршрут, на котором установлены капканы или иные охотничьи самоловы.
12 Очеп – обычно жердь, настороженная, как качели (рычаг), чтобы попавший в самолов зверь, сбивая насторожку, опрокидывал тяжёлый конец и подвешивал себя над землёй. Применяется для предотвращения порчи меха ценного пушного зверя мышами.
Продолжить чтение