Бренная любовь

Размер шрифта:   13
Бренная любовь
Рис.0 Бренная любовь
  • Как сгорает в пламени лист
  • и в зелени проступают
  • жилки; главная в центре
  • и тонкие – в глубине,
  • Так и мир случается дважды:
  • сперва – как его мы видим,
  • а потом как он есть, сотворяясь
  • из глубины легенд.
Уильям Стаффорд. Двойной фокус[1]

Если потусторонний мир наведывается в тот, где обитаем мы, ночью, это называют сном. Если же он проникает к нам днем, это называют болезнью.

Роберт Шуман

Художники склонны к концу жизни превращаться в пессимистов.

Хоуп Мирлис. Луд – Туманный

Elizabeth Hand

Mortal Love

This edition is published by arrangement with Sterling Lord Literistic, Inc. and The Van Lear Agency LLC

Copyright Elizabeth Hand © 2004

© Екатерина Романова, перевод, 2024

© Василий Половцев, иллюстрация, 2024

© ООО «Издательство АСТ», 2024

От автора

Благодарю Художественную комиссию штата Мэн и Национальный фонд искусств за грант, позволивший мне написать эту книгу.

Бесконечная благодарность моему агенту, Марте Миллард, которая по сей день остается владелицей единственного в мире литературного агентства полного цикла. От всего сердца благодарю моего редактора, Диану Гилл, и Дженнифер Брель (обе из издательства «Уильям Морроу»), а также моего прежнего редактора Кейтлин Бласделл, прочитавшую когда-то первый черновик этой книги.

За последние пять лет разные люди читали разные версии этой книги, и каждый предлагал, как можно ее улучшить. Я в неоплатном долгу перед Питером Страубом, Джоном Клютом, Бобом Моралесом, Полом Уитковером, Биллом Шихеном, Эдди О’Брайеном, Эллен Датлоу, Кристофером Шеллингом и особенно перед Джоном Краули.

В темные времена меня всегда поддерживал мой друг Бен Смит. К сожалению, он не успел увидеть эту книгу на полках книжных магазинов, но без него я не смогла бы ее закончить.

Джудит Клут круглосуточно помогала мне с проверкой лондонских реалий. Майк Харрион подсказал правильную терминологию для описания корнуолльских утесов близ Тинтагеля. Джудит Бил открыла для меня портал в Хайбери-филдс, а Энн Уитмэн – в Масуэлл-хилл. Шлю им горячий привет и благодарности, как и всем остальным моим друзьям и многочисленным родственникам на севере Лондона, неустанно делившимся со мной своими знаниями и временем. Особенно я признательна Джону Клуту, моему гиду по Кэмден-тауну, северной части Пенуита и другим местам.

«Бренная любовь» – волшебное дерево, уходящее корнями в реальный мир. До нас дошло бесконечное количество сведений о Братстве прерафаэлитов и их круге общения. Я старалась черпать сведения из первоисточников и воспоминаний современников, включая, помимо прочего, «Воспоминания об Эдварде Берн-Джонсе» Джорджианы Берн-Джонс, письма Алджернона Суинберна, книгу «Домашняя жизнь Суинберна» Клары Уоттс-Дантон и переписку Джона и Эффи Рескина с Джоном Эвереттом Милле, приведенную в книге Мэри Лютьен «Милле и Рескины».

«Влюбленные прерафаэлиты» Гэй Дейли и труды Иэн Марш, включая ее «Прерафаэлиток», оказались настоящим кладезем сведений о женской половине БПР. В свое время откровением стало для меня и «Искусство умалишенных» Джона М. Макгрегора, как и его последующие труды, посвященные художникам-визионерам. Информацию о британских сумасшедших домах девятнадцатого века я черпала в работах Джанет Оппенгеймер, Эллен Дуайр, Эндрю Скалла и В. Ф. Байнима. Если вы хотите побольше узнать о любви викторианцев к фейри, рекомендую прочесть «Странные и волшебные народцы» Кэрол Г. Сильвер, а также просмотреть каталог Королевской академии художеств к выставке 1999 года «Викторианская сказочная живопись». За биографическими сведениями о великом художнике-сказочнике Ричарде Дадде я обращалась к книгам Патрисии Олдридж («Поздний Ричард Дадд») и Дэвида Грейсмита («Ричард Дадд: Скала и замок Уединения»). Из книги «Британские фольклористы: история» Ричарда М. Дорсона можно узнать много интересного о различных собирателях фольклора, в том числе о леди Уайлд и Эндрю Лэнге.

Предание о короле Герле («Пес еще не спрыгнул») основано на истории «О короле Герле» из «Забав придворных» Вальтера Мапа и записано Кэтрин Бриггс в томе первом «Словаря британских народных сказок». Существует несколько обработок «Сватовства к Этайн», в том числе версии леди Грегори и леди Уайлд. Отрывки из «Короля Орфью» взяты из книги «Бретонские лэ в среднеанглийском языке» под редакцией Томаса Рамбла. Любые ошибки и неточности в тексте допущены исключительно по моей вине и будут исправлены при дальнейших переизданиях.

Больше о книге можно узнать на моем сайте:www.elizabethhand.com.

Часть 1. Зеленая дева

В 1839 году первый председатель Межобщественного совета по цвету И. Н. Гэтеркоул опубликовал статью «Система обозначения цветов», в которой говорилось: «Требуется разработать… такую цветовую систему, которая была бы в должной мере стандартизирована для использования в науке, в должной мере обширна для применения в науке, искусстве, промышленности и в то же время по возможности проста и понятна широкому кругу лиц».

При соблюдении надлежащих условий названия цветов хорошо подходят для разговорной речи. Применение иных источников света может привести к тому, что данные названия будут неточно отражать воспринимаемый цвет объекта.

Система обозначения цветов, разработанная Межобщественным советом по цвету

Глава 1. Пропала по обе стороны

Письмо было на немецком. Лермонт сразу узнал почерк своего давнего друга и коллеги доктора Гофмана, главного врача франкфуртской лечебницы для душевнобольных, в доме которого ему довелось гостить три десятка лет тому назад, в 1842 году. С тех пор они исключительно переписывались, несмотря на неизменные письменные заверения Гофмана, что Лермонту всегда рады в его доме, что супруга его Тереза шлет ему сердечный привет и что (в последнее время) трое детей их теперь уж не дети, а сами почти достигли того возраста, в котором некогда познакомились молодые врачи.

Мы теперь не узнали бы друг друга, Томас, прочел Лермонт. Молюсь, чтобы Время обошлось с тобой не так жестоко, как с вверенными мне несчастными душами.

Лермонт поднял голову и выглянул в окно постоялого двора, где он остановился на ночлег, – близ городка под названием Уоллингем, графство Нортамберленд. Слякоть лежала на кремнистой тропе, тянущейся вверх по отлогому склону к вересковым пустошам, почти неразличимым за зыбкой серо-белой мглой. Мы теперь не узнали бы друг друга. Томас Лермонт с невеселой усмешкой подумал, что, напротив, Гофман без труда узнал бы его, ведь за тридцать лет Лермонт ни на йоту не постарел. Он со вздохом вернулся к чтению письма.

Я пишу, дорогой Томас, дабы привлечь твое вниманье к одному прискорбному и непостижимому для меня случаю. Ты, несомненно, помнишь, что много лет тому назад попросил сообщать тебе о любых пациентах женского пола с определенными отклоненьями, каковые ты давно изучаешь и хотел бы научиться лечить. В моей больнице, как ты знаешь, в основном проходят лечение дети и молодые люди, коим душевные недуги доставляют немалые страдания на тернистом пути к респектабельной жизни. Пять месяцев тому назад ко мне поступила молодая особа. Ее привез, попросив не задавать вопросов о характере их отношений, один мой давний приятель. Ты, верно, понимаешь, о чем я толкую. Мой приятель – композитор, талантливый и подающий надежды, но не обретший пока широкой известности. Эта женщина разыскала его после того, как случайно услышала его произведенье у кого-то в гостях. Она представилась Изольдой, хотя мой друг полагает, что это лишь ее романтические выдумки, что в детстве она видела современную постановку сей оперы – грубейшее родительское упущение, я считаю! – и что в действительности зовут ее Марта.

Во Франкфурте у нее никого не было. Она сообщила, что ее бросил женатый любовник (это правда), однако временами она уверяла меня, что на самом деле это она бросила мужа. Не подлежит никакому сомненью, что она страдала dementia praecox[2] и, казалось, застряла в том возрасте между девичеством и зрелостью, когда девушки наиболее подвержены влиянью потаенных порывов души.

В повадках ее усматривались явные признаки половой инверсии; лицо иной раз обретало подлинно мужские черты – загадочная аномалия, коей я так и не нашел объясненья. Со мной она держалась развязно, от чего я пытался лечить ее водными процедурами. Именно на фоне водолечения она начинала вести себя особенно буйно, что натолкнуло меня на мысль тебе написать.

Нет, она не противилась, когда ее вели в душевую, и будто вовсе не замечала резких перепадов температуры водяных струй, которые делались то холодными, то горячими. Она разговаривала с водой. Из этих бесед мне стало ясно, что она воображает себя Ундиной. Как в стихах: «Видел русалок – прекрасных и странных? Волосы зелены, очи туманны…»

Лермонт ощутил знакомое биение в груди и вкус кислых яблок на языке, услыхал шелест ветвей на ветру.

Еще раз хочу напомнить тебе о вреде, каковой фантазии оперы подчас наносят женской душе! Судя по бессвязным речам Марты, она попеременно видела во мне то своего мужа, то любовника, а то и пленителя, что нередко случается с такими женщинами in extremis[3]. На четвертый день она так разбушевалась в душевой, что мне пришлось вколоть ей снотворное.

Лермонт спешно открыл последнюю страницу письма.

…продолжал вводить ей успокаивающее. Это останавливало припадки, но с каждым днем она все больше сникала и слабела.

Я уже начал составлять черновик этого письма, Томас, в надежде узнать твое мненье по данному вопросу и, возможно, просить твоей помощи, однако вчера утром меня разбудила сестра-хозяйка, прибежавшая ко мне домой с криками и известием, будто больница объята огнем. Я поспешил туда и обнаружил, что, слава богу, объята огнем не вся больница, а лишь одна палата. Палата Марты.

В этом огне она, увы, погибла, притом не одна. Когда пожар удалось потушить, я обнаружил на месте обугленные останки другого пациента. Дежурная медсестра заверила меня, что ни свечей, ни ламп в палате не оставляли: должно быть, он принес свечу с собой.

Много часов я просеивал останки и все же не нашел среди них никаких следов девушки, если не считать ее туфель. Мне еще предстоит выяснить, украл ли тот пациент ключ от ее палаты, или же она впустила его сама. Юноша он был безобидный, писал на досуге затейные сказочки, которые были мне по душе. Увы, все свои сочиненья он, похоже, унес с собой на тот свет, поскольку никаких бумаг в его палате я не нашел.

Судьба Марты – наглядный образчик пагубного воздействия низменных страстей на молодую женщину, чей норов еще не смягчен материнством и не усмирен остепеняющими объятьями мужа. Раймерих Киндерлиб, пожалуй, усмотрел бы некую зловещую иронию в ее судьбе, я же этого делать не стану. Когда я сообщил другу печальную весть, горе его было изрядно сдобрено муками совести. Мне нечего было отдать ему, кроме туфель той девушки и ее праха, который он обязался предать речным водам.

Итак, добрый мой друг, я глубоко сожалею, что по моей вине вы упустили возможность расширить свои познанья о женских одержимостях и, быть может, найти средство для их излечения. Надеюсь, моя оплошность не помешает вам и впредь считать меня другом, каковым я являюсь вот уже тридцать лет невзирая на разделяющее нас внушительное расстоянье. Я продолжаю с большим интересом читать любезно присланные вами статьи Лондонского фольклорного общества, хотя перевожу их медленно и, уверен, не без курьезных ошибок. Молю Господа о вашем здравии и уповаю, что мы еще не раз посмеемся вместе, как много лет тому назад, прежде чем Он заберет к себе наши души.

Всегда искренне ваш,Генрих Гофман.

Лермонт отложил страницы и дрожащей рукой вытер уголок глаза.

Пропала. Опять.

Когда он был еще ребенком, отец, уходя на охоту с друзьями, позволил ему выгулять в лесу их гончую. Пес был еще молод, не обучен командам и так ретиво влек за собой юного Томаса сквозь заросли ольхи и утесника, будто задумал удавиться кожаным поводком. Томас давно умолял отца взять его с собой на охоту и столь же настойчиво выпрашивал собаку.

Однако минуло несколько часов – и он возненавидел зверя. Ненависть его мешалась с жалостью к глупому и беспомощному созданию, чья жизнь целиком зависела от неловкого, выбившегося из сил мальчишки. Лермонт помнил, как стоял на вершине холма – пес рвался с поводка, хрипел, что-то ужасно клокотало у него в горле, – а летнее солнце уже катилось к мерцающей внизу реке. Когда он наконец разжал пальцы и выпустил поводок, пес с радостным взвизгом скрылся в чаще. Лермонт испытал гадкое блаженство. Он понимал, что именно он обрек пса и на страшные муки, и на долгожданное избавление, и что отец, возвратившись с охоты, накажет его – ведь поводок обязательно зацепится за низкую ветвь или корень и задушит пса.

Он побежал вниз, чтобы догнать гончую, однако было поздно. Тявканье потонуло в сумеречных звуках – плеске реки, криках лесных горлиц и далекой музыке охоты. Томас нашел на берегу дуб, рухнул на мох у его подножья и стал дожидаться возвращения отца.

Сегодня, на постоялом дворе, Лермонтом вновь овладела та горячка, он ощутил то же бурление крови в жилах. Он представил, как бедный Гофман растерянно глядит на дымящиеся в его руках туфли, расхохотался и нащупал в заднем кармане брюк ножницы.

«Ты так юн», – сказала ему женщина у реки. Он заснул и в первые мгновения подумал, что это его мать, а потом вспомнил, что мать умерла. «Совсем юн», – удивленно повторила женщина, опустилась на колени и положила голову на колени Томасу, длинными тонкими пальцами расстегивая ему брюки.

Сгинула, нет ее, подумал он и принялся исступленно кромсать ножницами письмо Гофмана. У него под рукой в жестяном подсвечнике оплывала салом свеча; когда стол усыпали бумажные обрезки, он начал скармливать их пламени, по две-три полоски зараз.

В Уоллингем он приехал, надеясь повидать другого своего приятеля, поэта Суинберна, однако тот, как выяснилось, сам уехал в Лондон. Пепел ложился на стол; Лермонт резко провел рукой по столу, взметнув его в воздух. Потом занес руку над свечой и медленно опустил к самому пламени, так что оно опалило кожу, и продержал так несколько секунд. Запах горелой плоти наполнил комнату. Наконец Лермонт охнул и уронил руку на стол. Пламя дрогнуло, но не погасло: капля прозрачного жира стекла по свече на стол. Лермонт стал крутить рукой, осторожно поднимая рукав сорочки и обнажая сетку из прежних шрамов – красных, голубоватых, белоснежных. Одни были в форме лепестков, как тот, что сейчас расцвел на ладони, другие расходились веером, образовывая отпечаток руки.

Он найдет ее. Отправится в Лондон и продолжит поиски: опросит всех членов Фольклорного общества и городской Комиссии по делам душевнобольных.

Стоило этой мысли прийти ему в голову, как он понял, что она тоже туда отправится, пусть и будет держаться подальше от Бедлама. Она отыщет Суинберна или какого-нибудь бедолагу вроде него, набросится, как сова на полевку, а после вновь расправит крылья в поисках следующей жертвы. Она окажется там быстрее него и будет путешествовать инкогнито: медлить нельзя, надо выезжать сейчас же!

Лермонт опустил голову и лизнул ладонь: кожа под языком так и горела. Затем он вернул ножницы с длинными ручками в карман брюк, собрал немногочисленные вещи и отправился искать экипаж.

Минуло несколько недель. Наступил декабрь, ночи казались бесконечными, особенно на севере Лондона. В узком переулке стоял, пьяно покачиваясь, поэт Суинберн.

– Ала, ала кровь! – пропел он вслух и засмеялся.

Вечером он побывал на встрече Клуба каннибалов в «Бартолини», где пили за сосланного в Триест Ричарда Бертона, и Суинберну пришлось зажать нос, чтобы не задохнуться от смеха над грубой шуткой, которую они сыграли с официантом. После ужина ему вздумалось прогуляться одному – он любил гулять, – и спустя несколько часов блужданий по лабиринту улиц, отделявших ислингтонскую армию конторских служащих в черных сюртуках от контор в Сити, он очутился здесь.

Поэт шагал и твердил себе под нос:

– Нет гаже ничего кругом, / Чем то, что пишем и чем срем. / На вонь плевать: свою елду / Суем что в жопу, что в манду. В любой…

Конторские служащие с наступлением темноты разбежались по тесным безотрадным улочкам, оглашаемым криками младенцев и неумолчным надсадным кашлем лондонской бедноты. Желто-зеленая ночная дымка несла склепную вонь великой реки, пролегавшей в двух милях к югу. С Хайбери-филдс долетали детские визги и музыка паровой ярмарочной карусели. Суинберн бубнил стихи и шагал, неистово размахивая руками, и порой с веселым или смятенным криком выписывал причудливые пируэты в попытке разминуться со встречными. Время от времени он извлекал из-за пазухи серебряную флягу с бренди – доставшуюся ему, кстати, от Бертона, – и отвинтив крышку, сперва помахивал ею перед носом, словно букетиком цветов, аромат которых мог бы перебить вездесущую вонь жареной рыбы, затем делал глоток и продолжал свой нетвердый путь сквозь зимний сумрак.

Он был невелик ростом, а рыжие волосы уже начали седеть от пьянства. Из-за малого роста и мелких черт лица его можно было легко принять за рядовую солдатку легиона женщин – прачек, проституток, девиц, – перепутавших понедельник с воскресеньем и предававшихся по этому случаю такому безудержному пьянству, что ему не раз приходилось перешагивать через их распростертые на дороге тела, вывалянные в грязи, с вывернутыми наружу нижними юбками, провонявшими рвотой и спермой.

– …в любой грязи, в любом дерьме / Найдется нам, что отыме…

Он визгливо хихикнул, увидев впереди болтающуюся на ветру вывеску кабака. На доске были изображены две руки, в каждой по стакану, над фонтаном белой пены.

МЫШЦЫ ВЕЧНЫЕ[4]

Кладезь Св. Друстана

– В бога и богородицу! – напевно выругался Суинберн, затем умолк.

Под вывеской стояла женщина. На ней была тяжелая шерстяная накидка поверх строгого черного платья, потрепанного, но из хорошей материи, – платья экономки. На голове ни шляпки, ни косынки; волосы собраны в тугой пучок над высоким гладким лбом. Когда Суинберн подошел ближе, незнакомка не отвернулась, а, напротив, подняла голову и посмотрела ему прямо в глаза.

– Медуза! – возопил Суинберн, прижав ладони к щекам. – Свинолебедь! Ах, чтоб меня! Бедняжка!

Женщине полностью разъело нижнюю челюсть, а на месте подбородка торчала шпора из оголенной, черной, мягкой с виду кости, похожая на обугленную деревяшку. Однако взгляд льдисто-голубых глаз незнакомки в тусклом свете кабацких окон казался лукавым и насмешливым, а говорила она ласково и подобострастно.

– Меня за вами прислала госпожа, сэр.

– Госпожа? Хороша! – Суинберн потуже запахнул плащ и уставился на женщину. – Фосфорный некроз? Ах, фу-ты ну-ты! Бедняжка Фосси!

Он потянулся было за монетой – человек он был добрый, особенно в подпитии, – однако незнакомка покачала головой и схватила его за запястье. Поэт тотчас отдернул руку. Женщина засмеялась.

– Не надо денег, сэр… Ступайте за мной!

Руки она спрятала под плащ; он заметил, что она без перчаток, зато от его внимания ускользнуло, что ее ногти светятся голубым, как язычки газового пламени.

– За вами? – переспросил он.

– Да.

Она склонила голову набок, показывая ему свое изувеченное лицо. Суинберн сглотнул ком в горле, подумав, какую чудовищную боль ей приходится терпеть, ощутил мимолетный проблеск влечения и молча кивнул. Женщина вышла на улицу. Быстро оглянувшись, она поспешила в проулок – такой узкий, что выступавшие с обеих сторон свесы крыш встречались и полностью загораживали сумеречное небо.

Суинберн пошел следом, слыша впереди эхо ее шагов. Проулок петлял, с каждым изгибом становясь все темнее и уже. Булыжники мостовой сменились гравием, затем утрамбованной землей и, наконец, кашей из грязи и жухлой травы, от которой несло выгребной ямой. Суинберн очутился в тоннеле, по которому некогда бежал закованный в деревянные трубы канал Нью-Ривер; теперь от акведука остался лишь деревянный остов-скелет да истлевшие пучки водорослей. Незнакомка, шагавшая чуть впереди, вдруг остановилась.

– Я доложу ей, что вы пришли, – сказала она, развернулась и исчезла в темном проходе.

– Т-твою мать! – Поэт всплеснул руками, чертыхаясь и смеясь. – Фосси меня околпачила! Вернись, родная…

Он уже потянулся за флягой, как вдруг различил впереди шаги.

– Я покажу вам дорогу, – раздался тихий голос.

Поэт поднял голову. В проходе стоял человек с фонарем.

– Суинберн, – сказал он. – Меня зовут Якоб Кэнделл. Мы с вами уже встречались, помните? Три года тому назад, на званом обеде у моего покровителя, доктора Лэнгли. Вы рассказывали, как купались в море в Падвитиэле и едва не утопли.

Суинберн восторженно заулыбался.

– Ну да, точно! А еще вы знакомы с Бертоном. Выходит, это он все устроил…

– Нет. Все устроила она.

Кэнделл улыбнулся. Он был в грязном пальто нараспашку, под которым виднелась длинная блуза художника в осколках яичной скорлупы, пятнах засохшей краски и лесном опаде.

– Ступайте за мной, я покажу дорогу. Я проделал немалый путь, чтобы вас отыскать.

Суинберн глотнул из фляги.

– Тогда я перед вами в долгу, сэр! Как я понял, вы с этим Лэнгли, вашим патроном, уехали в Египет смотреть пирамиду Сесостриса…

Художник сделал шаг навстречу. Свет фонаря упал на его бородатое лицо: приятное, круглое лицо с большими светло-голубыми глазами и пунцовыми губами. На вид ему было тридцать три, самое большее тридцать четыре года – примерно как Суинберну.

– Я вернулся! – Кэнделл издал короткий судорожный смешок и восторженно затараторил: – Я приехал показать вам кое-что! Пирамиды – это ерунда, Египет – ничто… Скоро вы увидите другой мир – тот, что под нами! Тоннель…

Он указал в темноту и зашевелил губами, будто силясь припомнить нужное слово.

– Ее… отверстие. Проход.

Суинберн захихикал. Губы Кэнделла медленно растянулись в милейшей улыбке, затем он легонько тронул поэта за руку.

– О, что я видел!.. После Египта мы провели неделю в Александрии, Лэнгли хотел, чтобы я сделал подробные заметки о его путешествии. Свет там столь насыщенный и густой, что нищие продают его по одному меджидие за бутылку! Я им заплатил, и взгляните, взгляните…

Он вытянул перед собой грязную руку.

– Поразительно!.. – прошептал художник и раскрыл ладонь, словно освобождая пойманную пичугу. – Сперва глаза должны попривыкнуть к блеску, иначе вы ослепнете от зрелища, которое нам предстоит увидеть.

Суинберн задрал голову и уставился в сводчатую тьму.

– Ни зги не вижу.

– Скоро увидите! – заверил его Кэнделл. – Возрадуйтесь! Дивитесь! Боготворите!

Он устремился вглубь тоннеля.

– О, великолепие! О, дивный блеск! Вы непременно увидите, мы все увидим.

– Он знает дорогу! – воскликнул поэт и побежал за художником. – Да стойте же, погодите…

Кэнделл широко улыбнулся.

– Зелено! – вскричал он и на бегу простер руки вперед. – Зелено!

Суинберн едва за ним поспевал. Они были уже под землей, вокруг из темноты проступали руины Лондиниума. Храм, бордель, огромные отполированные валуны.

– Он нам покажет чудеса, чудеса!.. – шептал Суинберн, нетерпеливо потирая руки.

– Вердетта, ветивер, жимолость, – простонал Кэнделл. – Да, да, я увижу! – Он поймал что-то в воздухе и тут же раздавил это пальцами.

Проход сузился и уперся в земляную стену. Фонарь Кэнделла нырнул вниз: художник нагнулся и полез в расселину.

– О, дивное свечение! Вижу свет! – воскликнул Суинберн, торопясь за ним. – Щель, щель!

Он прополз следом за Кэнделлом и выпрямился.

Они стояли посреди большого зала или пещеры c неоштукатуренным, сложенным из камней сводчатым потолком. Меж камней вились стебли лиан. Суинберн стал осматриваться, сделал шаг, и тотчас под ногами что-то хлюпнуло: крошечные грибы с коническими шляпками, мясистые зеленые земляные языки, красные поганки лопались, источая аромат яблок и водорослей. Всюду лежали груды битого кирпича, очень древнего, подернутого мягкой бирюзовой плесенью. В воздухе стоял странный приторный яблоневый дух, словно в цветущем саду на берегу моря.

– Где мы? – пробормотал Суинберн.

Тут и там среди развалин и битой кладки виднелись диковины: длинные и тонкие зеленые камни, явно вытесанные вручную, но для чего? Бронзовые наконечники стрел, лазуритовые бусины, граненые кабошоны из варисцита размером с ноготок мизинца. Грудами лежали аммониты – черные как смоль, малахитовые. Некоторые из них обросли, словно ракушками, сверкающими самоцветами.

– Где мы? – повторил Суинберн. – Что это за место? Воистину, загадка! Кэнделл?

– Вы глядите, глядите!

Художник стоял на коленях у дальней стены пещеры, спиной к поэту. Лишь теперь Суинберн разглядел, что свет, заливавший все кругом, исходил вовсе не от фонаря Кэнделла.

Фонарь давно погас.

– Диво! – прокричал Кэнделл; опустив голову, он прижимал ладони к каменной стене, словно пытался ее раздвинуть. – Откройся!

Суинберн, заливаясь смехом, подкрался к нему.

– Так тут раек! Два пенса за просмотр! Пустите!

Он сел на корточки рядом с Кэнделлом, не боясь запачкать шитые на заказ брюки, и отпихнул художника в сторону.

– По очереди, господа, по оче…

Он умолк.

В стене перед ним сияла вертикальная трещина длиной с мужскую ладонь и шириной с палец. Из нее лился изумрудный свет и вырывались вспышки белого света – слепящие, ярче солнца. Суинберн отпрянул и прикрыл глаза ладонью. Кэнделл опять встал на четвереньки и, высунув язык, уставился в щель.

– Дайте же взглянуть! – прошептал Суинберн, оттолкнул Кэнделла и прижал лицо к стене. – Дайте…

Зрелище было удивительное: будто ему дали стекло, волшебным образом расцветившее море. В зеленом мире порхали, вертелись и кружились призматические создания: рдяные, лазурные, желтые, пульсирующе-синеватые, – цвета потаенных сердечных клапанов. Сияние было столь ярким, что ничего нельзя было как следует разглядеть, однако Суинберн чувствовал – нет, знал, – что за стеной обретался иной мир. Он его слышал: голоса, напоминающие крики морских птиц, ритмичный рев волн. Он вдыхал его аромат, столь свежий и упоительный, что рот невольно наполнился сладковатой жидкостью. Глаза резануло: смаргивая слезы, он вновь прижался к каменной стене и высунул язык, надеясь урвать хоть толику этой райской сладости.

Художник засмеялся и встал на колени, крепко приложившись лбом о камень. Они не заметили, как сомкнулась щель, и поняли лишь, что остались в невзрачном мире по другую сторону тьмы.

– Диво! – выдохнул Кэнделл, облизывая сухие губы. – Диво!

– Манда! – вскричал Суинберн и, шатаясь и возбужденно размахивая руками, поплелся наверх.

Глава 2. Деревья в саду

На острове нет и не может быть тайн; есть лишь способы скрыть, что именно случилось. По крайней мере так мне всегда говорил Ред. Из своего эллинга он наблюдал за омароловными баркасами, бороздящими залив Мандраскора, за сновавшим туда-сюда почтовым пароходиком, за отдыхающими, которые всегда появлялись первого июня и пропадали после Дня труда. Ред знал, кто из жителей острова всю зиму просидит на продовольственных талонах и казенном сыре, кто прикупит новый «Сноукэт», а чьим детям придется уехать на материк к родственникам после неожиданного визита органов опеки.

– Остров-то на самом деле один, – говорил Ред. – Остров один и история одна, старая, как мир. Надо просто найти в ней свое место.

Ред – не уроженец Мэна. Он из тех неприкаянных престарелых хиппарей, которых прибило к этим берегам в начале семидесятых, и один из немногих, кто обосновался тут надолго, чтобы своими глазами увидеть в деле эдакую обратную эволюцию: фермеры и хиппи, прежде презиравшие друг друга, заключили вынужденное перемирие и теперь, спустя тридцать лет, стали почти неотличимы друг от друга: одни и те же собранные в хвост седые лохмы, те же старенькие пикапы и мятые «саабы», те же домашние семена зелени, овощей и цветов, тщательно собираемые из года в год и высаживаемые вместе с картофелем и горошком на День матери.

Ред никогда не рассказывал, где он жил до переезда на Аранбегу. На островитян – мелких, поджарых и жилистых, как дикая виноградная лоза, с отпрысками суровыми и закаленными, как дикий виноград, – Ред внешне был непохож. Высокий, худой, светлокожий, с медно-рыжими волосами и синими глазами цвета знаменитого аранбегского горечавника, на городских собраниях он всегда выделялся из толпы, как ягода клюквы в миске с изюмом. Была у него особая примета: диковинные голубые ногти на руках. Издержки работы с красителями и пищевыми консервантами, пояснял он. Сколько себя помню, цвет этот никогда не тускнел. Я решил, что это просто очередная странная особенность острова.

Когда приезжаешь сюда на месяц-другой летом или затяжной осенью, Аранбега кажется галлюцинацией или сущим раем на земле: небо такое голубое, что режет глаза, опушенные елями холмы и гранитные утесы, поросшие люпинами и иван-чаем, запах живицы и моря такой крепкий, что мешает уснуть.

Потом наползает туман, ты целую неделю сидишь на скале и не можешь на него налюбоваться. Хуже того, решаешь здесь перезимовать и брать пример с местных. Простая, спокойная жизнь без суеты: заготовить дрова, привезти с материка генератор и на всякий случай запастись свечами да консервами…

Дальше наступает суровая реальность. Тебя тут же разводят: вместо оплаченной машины дров из сухого дуба и бука привозят две жалкие паллеты березы и зеленого ясеня. Твой сосед – браконьер, охотится на оленей. Когда он оставляет олений скелет на угадайте чьей земле, приходят койоты и задирают твоего кота. На Зеленом озере какой-то идиот устраивает покатушки, и его пикап уходит под лед – нет, тело так и не находят, и нет, доставать машину раньше июня никто не будет, и да, сочащийся из бака бензин вряд ли хорошо отразится на качестве питьевой воды. Пятнадцатилетний подросток вышибает себе мозги из дробовика отчима, который тот хранил прямо в гостиной своего трейлера. Местный констебль – по совместительству хозяин универмага и почтальон; он же присматривает за пустующими домами и чистит от снега твою подъездную дорожку. Если он занят, тебя заваливает снегом.

А занят он всегда.

Видите ли, сам я из рода Комстоков и потому кое-что знаю о жизни на острове. Если обогнуть Аранбегу с юго-запада, миновать гавань, где теснятся прогулочные катера и рыбацкие суда, и двигаться дальше вдоль берега, рано или поздно вы увидите неровное кольцо из валунов и гранитные утесы, на которых тут и там виднеются островерхие черные ели и коряги. Домов здесь нет, место слишком открытое, куда ни глянь – всюду неприступные отвесные скалы. Наконец, когда вы обогнете узкую длинную косу под названием Голова Рыцаря, впереди покажется Мейденклиф – Девичий утес, – гранитная громадина, разлинованная вдоль и поперек расселинами и оттого похожая на шахматную доску. Мейденклиф – самая высокая точка острова. Здесь в скале естественным путем образовалось узкое ущелье, грохочущая бездна глубиной в четыре сотни футов. Местные прозвали это место Тандерхолом – Громовой хлябью. Когда мне было шесть, старший брат Саймон подвел меня к обрыву и показал застрявшие на скалах обломки катера береговой охраны, который затянуло в дыру сорок лет тому назад.

– Вот что бывает с теми, кто почем зря ходит в море, – сказал он.

Именно здесь, на вершине медленно осыпающейся в океан кручи, среди апокалиптического грохота волн моему деду Рэдборну взбрело выстроить себе усадьбу Золотая роща, что он и сделал в 1893 году. Ему было тридцать три года, голову еще кружил успех (его прославили картины «Джонни Яблочное Семечко» и «Ребячьи баллады»), к тому же ему ни с того ни с сего перепало наследство от некоего английского художника, который скончался в сумасшедшем доме и по необъяснимой причине завещал свое немалое состояние Рэдборну. В том же году дед женился на юной, чуть не на двадцать лет его моложе, бруклинской нимфе по имени Онория Свит. Она умерла в родах вместе с ребенком; полтора года спустя Рэдборн женился вновь, однако и новая дедова избранница скончалась от родильной горячки вместе с новорожденным.

В попытке унять горе Рэдборн принялся достраивать свой и без того огромный дом, оснащать его смотровыми площадками и башенками, балконами, ведущими в никуда лестницами и окнами, что выходили в пустые воздушные шахты. Последним и самым бесполезным его детищем была деревянная лестница, которая льнула к отвесному склону утеса и заканчивалась деревянной площадкой над Громовой хлябью. Она держалась над обрывом за счет массивных железных упоров, которые дед вогнал прямо в гранит; впрочем, с инженерной точки зрения выносная конструкция большого доверия не внушала.

В ходе строительства этой лестницы погиб человек. Когда я увидел ее впервые – спустя три четверти века после ее создания, – она успела превратиться в болтающийся над бездной эшеровский кошмар из покореженного металла и трухлявых пыточных колес, покрытых черной плесенью и огненно-оранжевыми наростами ксантории.

«Мэндерли под ЛСД», называл дедово поместье Ред – давний друг (и по совместительству поставщик наркоты) Саймона, которому по умолчанию досталась Золотая роща. А еще Ред практически заменил мне отца. Рос я без родителей. Саймон рассказывал, что я появился в его жизни сам собой, как подброшенный на крыльцо церкви младенчик в старых фильмах. По правде, или, вернее, согласно той версии, которая выдается в нашей семье за правду, все обстояло несколько сложнее. Отец был никому не известным художником и всю молодость положил на то, чтобы повторить успех собственного отца, нашего деда, а потом сдался и остаток жизни посвятил беспробудному пьянству. Трижды женился и разводился. Саймон – который мне вообще-то не родной, а сводный брат, – родился в последнем из этих недолгих союзов. Никто толком не знал и не пытался выяснить, кем была моя мать, но отец, как порядочный человек, усыновил меня и внес мое имя в завещание.

Тут мне повезло, потому что через несколько месяцев после моего рождения шлюп отца во время бури на День труда затащило в Громовую хлябь. Тело так и не нашли, хотя обломки шлюпа потом еще несколько лет выносило на косу – измочаленные рангоуты, покрытый тысячами ярко-зеленых крабов кусок палубного настила.

К тому времени Саймон был уже вполне взрослый и мог бы заменить мне отца, однако возиться с ребенком ему совершенно не хотелось. Ему было двадцать три, он учился на юриста в университете Джорджтауна, а тут младенец… Поэтому воспитывать меня взялся Ред, который тогда жил в эллинге Золотой рощи – присматривал за поместьем и зарабатывал на хлеб плотницким ремеслом. Я рос в мастерской древодела: дышал опилками, пробивал себе руки стамесками, обжигался тлеющими окурками, которые Ред по рассеянности оставлял в самых неожиданных местах, спал на матрасе в стоящей на кирпичах лодке. Летом мы переселялись в дом, комнаты которого были завешаны картинами моего покойного деда, протапливали спальни и ждали возвращения Саймона. Тот обычно привозил с собой десяток друзей.

У меня было идиллическое детство, а всякая идиллия, как известно, обречена на крах. Когда мне было девять, в свите Саймона оказался вполне милый и безобидный педофил, гарвардский профессор классической филологии по имени Гарви Ихт. Трогать меня он не трогал, зато любил усаживать в позах Алисы Лидделл на галечном пляже и фотографировать. В результате его ждало неприятное открытие, а для меня дело закончилось и вовсе катастрофой.

Однажды Гарви ворвался в комнату к моему спящему брату и заявил, что я – не девочка.

– Конечно, не девочка, – недовольно пробурчал Саймон, бросая мне футболку. – Господи боже, Вэл, да надень ты что-нибудь! Замерзнешь.

– Но… – Гарви потрясенно уставился на мои длинные черные волосы и ангельское личико. – Ты только взгляни на нее. На него. А имя?.. Я ведь решил…

– Валентин – мужское имя! – заорал я, швыряя в него футболку. – Извращенец! Козел!

– Да брось, Вэл, – спокойно проговорил Ред, стоявший в дверях. – Никакой он не козел. Пойдем лучше перекусим.

После этого Саймон отправил меня учиться – сперва в школу-пансион святого Ансельма в Вашингтоне, где он проходил практику, а после в Андовер. Когда мне исполнилось тринадцать, ни у кого уже не возникало сомнений, что я мальчик: тощий, долговязый, зеленоглазый паренек с курчавой копной черных волос, чересчур крупными чертами лица и отцовской тягой к спиртному и женщинам.

Единственной константой в моей жизни оставалась Золотая роща. На старинных фото, каких было множество в опубликованной дедушкиной биографии, такие дома обладают сверхъестественной красотой: небо всегда ослепительно белоснежное, а стены вовсе не зловещего черного цвета, как на самом деле, а, как ртуть, серебристо-гематитовые – этот цвет хочется глотать.

В действительности Золотая роща была жуткая до усрачки, особенно тисовые деревья, что подобно грозовым тучам обрамляли парадное крыльцо дома. Больше ста лет тому назад их посадил мой дед. Он любил рисовать деревья, а еще больше любил их выращивать – причем не все подряд, а самые инфернально-демонические. В садах вокруг дома их было полно: печальные дикие яблони, терзаемые ветрами тополя, березы с отслаивающейся корой, будто изъеденной раком… Однако ни какие другие деревья не нагоняли на меня такую жуть, как тисы – изувеченные исполины с глянцевитыми красными глазами-ягодами и черной, затканной паутиной хвоей. Ветви тисов не пропускали солнце в мою спальню и при малейшем ветерке непрестанно стучали в окна. Я множество раз просил Реда их срубить, однако тот не мог этого сделать без разрешения Саймона, а Саймон разрешения не давал.

– Это снизит цену на рынке недвижимости. Можешь переехать в другую комнату.

Переехать я почему-то не мог. Честно пытался и ночами напролет лежал без сна, прислушиваясь к несуществующему шороху ветвей, а в конце концов вернулся в комнату над крыльцом. Чтобы как-то одолеть свой страх перед тисами, я начал их рисовать. Ред в огромных количествах таскал мне найденные где-нибудь на чердаке дедовы пастельные мелки, чернила и засохшие масляные краски. Меня завораживали собственные работы. И дедовы тоже.

Последних в Золотой роще осталось не так много. К рождению отца годы дедовой славы, когда у него не было отбоя от состоятельных заказчиков, остались в далеком прошлом. Книги с картинками теперь считались детскими. Аппетит публики к чудесам, диковинкам и экзотике удовлетворяли такие, как Дуглас Фейрбэнкс, Айвор Новелло, Теда Бара и Пола Негри.

И Рэдборн начал иллюстрировать сказки. Не для издателя, а просто так, в стол. Я всегда подозревал, что он сам их придумывал. Истории, отдельные предложения и персонажи служили громоотводами, принимавшими на себя всю мощь его странного дара. Когда в Золотой роще жил я, почти все ранние – самые известные – работы деда («Джонни Яблочное Семечко», «Пол Баньян», «Беатрис, Бенедикт и Просперо» из «Шекспира для мальчиков») были уже распроданы: Саймону нужно было сводить концы с концами, оплачивать громадные счета за дом и на что-то покупать кокаин. Я видел эти работы только в Национальной галерее или в переизданиях сказок с рэдборновскими иллюстрациями издательства «Стоунбридж-пресс». В Золотой роще остались лишь его поздние, мрачные и зловещие полотна.

В старости дед начал замыкаться, уходить в себя, и это отразилось на его стиле. Из того, что я прочел о нем в книгах и потрепанных журналах – собранном Редом фамильном архиве Комстоков, – он был совершенно равнодушен к модернистским веяниям конца девятнадцатого и начала двадцатого столетий. Импрессионизм, кубизм, фовизм – все это прошло мимо него. Однако в последние, затворнические годы своей жизни, когда его уже одолевало безумие, он начал создавать нечто действительно новое и странное. Его творчество начало схлопываться; без необходимости следовать пожеланиям заказчиков или загонять себя в сюжетные рамки он лишился творческого компаса: ничто более не мешало ему все глубже и глубже погружаться в собственные кошмарные видения. В детстве Ред как-то показал мне книжку с шизофреническими фрактальными кошками Луи Уэйна. Я сразу признал в них закономерности, свойственные поздней живописи моего деда: подробность и детализированность на грани с фотореализмом мешались с мистическим бредом, образуя чудовищно фрагментарные, почти геометрические образы, подобные бесконечно повторяющимся сотам, что расцветают на внутренней поверхности век во время кислотного трипа.

На полотнах Рэдборна, хранившихся на четвертом этаже Золотой рощи, жили выписанные в мельчайших подробностях полчища насекомых, деревья, в ветвях которых гнездились пчелы с человеческими лицами, наездницы верхом на собаках размером с лошадь. Каждая картина помещалась в раму с растительным узором. Рамы эти Рэдборн мастерил сам и декорировал природными материалами: яичной скорлупой, веточками, желудями, лишайниками, грибами, засушенными стрекозами и коконами бражников. На каждой был маленький бронзовый шильдик с названием:

ИЗЕЛЬТ РАСПУСКАЕТ ВОЛОСЫ ПЕРЕД МАЛЕНЬКИМИ БЕГЛЕЦАМИ

КРАХ НАВЯЗЧИВОГО УХАЖЕРА

ХАЛБОЛ ОТВАЖНЫЙ

ОКО В КОЛЕСЕ

ВОСТОРГ КОРОЛЕВЫ, ПРИМЕТИВШЕЙ БАШМАЧОК

ТАМ НОЧЬ ПРОВЕЛ МАЛЮТКА-ЭЛЬФ

И ПОДКРЕПЛЯЛСЯ НА ЗАРЕ

Мне было шесть, когда я их нашел. Ред взялся реставрировать изготовленную на заказ люстру фирмы «Хинкли» для одного бостонского биржевого маклера. Он разложил чертежи на столе в кухне – единственном помещении Золотой рощи, где было достаточно дневного света, – и я тут же их чем-то облил. Ред бранился минут пять без перерыва, потом выдохся, дал мне сэндвич с арахисовым маслом, облезлую плюшевую собачку и вытолкал меня в гостиную.

– Беги, поиграй полчасика, ладно? И не шали.

Внизу было темно, однако лестницу освещал лившийся с верхних этажей свет. Я начал подниматься и обходить комнаты одну за другой, перемещаясь из знакомых помещений в незнакомые, пока наконец не очутился на четвертом этаже.

Там было светло и прохладно. В коридоре, помимо уже привычного стойкого аромата скипидара и масел, царившего во всем доме, стоял не лишенный приятности дух запустения. Подоконники были усыпаны трупиками насекомых. Я стал бродить по коридору с сэндвичем в одной руке и собачкой в другой. Помню, как потрясенно замер у закрытой двери: на косяке поблескивало ювелирное украшение, золотая стрекоза с крыльями из посеребренного хрусталя. Я хотел его снять, но стрекоза тут же упорхнула к окну в дальнем конце коридора.

Угнаться за ней я не смог: стрекоза исчезла. Остановившись у окна, я вдруг понял, что это не окно, а картина, и стал разглядывать ее, посасывая пластиковый собачий нос.

На картине была изображена женщина. Очень длинные, рыжевато-каштановые волосы спадали ей на лицо. Она вроде бы спала, но не в кровати: под ней был замшелый валун. Мне показалось, что спать на камнях, наверное, не очень удобно. Еще больше меня удивило то, что она была обнаженной. И самое странное: рядом стоял на коленях какой-то человек. Руками он раздвигал ей ноги и что-то высматривал между ними.

Картина висела слишком высоко, и я не мог как следует разглядеть, на что он смотрит. Поэтому я бросил собачку и побежал по коридору, распахивая двери, пока не нашел в одной из комнат скамейку для ног. Я подтащил скамейку к картине, влез и принялся за осмотр.

У человека на голове были рога, плоские витые рожки, едва различимые за блестящими черными кудрями. Они напоминали ракушки, какие я иногда находил на галечном пляже внизу. Однажды Ред показал мне одну очень, очень старую, твердую как камень. Он сказал, что она старше динозавров и называется «аммонит».

Рожки этого человека были именно такие. Еще у него были продолговатые раскосые глаза и ярко-красный язык, похожий на дождевого червя. Разглядывая картину, я ощущал внутри странную дрожь или щекотание. Наконец я поднес лицо вплотную к спящей женщине и тоже стал рассматривать, что у нее внутри.

Из щели между ног вырывалось серебристо-зеленое свечение. Поначалу я принял его за туман, но то был не туман, а свет от крошечного фонаря, который держал в руке крошечный человек. Он стоял в межножье, словно охранял некую дверь или проход… Приглядевшись, я понял, что это действительно проход. Тоннель. Мшистая расселина вела…

Куда? Прищурившись, я сумел разглядеть в тени за человеком с фонарем других людей, целую толпу. Одни были крошечные, другие куда больше – пожалуй, они оказались бы великанами, если бы я только мог рассмотреть их как следует. Сердце заколотилось у меня в груди; подкатила тошнота.

На картине было очень много людей. Они прятались за листьями и ветвями и все смотрели на спящую женщину и любопытного человечка между ее ног – а еще они смотрели на меня, Валентина, любопытного мальчишку.

– Запомни меня, – сказал женский голос.

Потом она произнесла еще какое-то слово, я его не знал, но при этом оно казалось странно знакомым… Нет, не слово, а имя! Женский голос раздался вновь, что-то зашептал мне на ухо. Я резко обернулся, однако сзади никого не было.

– Ред! – заорал я, спрыгнул со скамейки и побежал к лестнице. – Ред!..

Тут я вспомнил про свою игрушку. Оглянулся, увидел ее на полу возле стены… В воздухе над ней что-то парило. Что-то темное, воздушное, вроде листка или лепестка. Оно опустилось прямо на лохматую голову моей собачки. Я сбежал по лестнице и влетел в кухню к Реду.

– Ты прекрасно знаешь, что одному наверх нельзя, – только и сказал Ред; вообще-то прежде он никогда мне такого не говорил. – Знаешь ведь?

Он не спросил, что меня так напугало, и ни капельки не удивился, что я так напуган. Кажется, он был даже доволен, чуть ли не рад. Он сделал мне еще один сэндвич, сходил за собачкой, и мы вернулись в эллинг.

Я начал безудержно рисовать. Сперва Ред накупил мне раскрасок, мелков и дешевой бумаги, но вскоре стало ясно, что я одарен не по годам, и мы начали совершать налеты на дедушкину студию, таскать оттуда ручки, чернила и цветные карандаши. Когда я заполнил один альбом для эскизов, мы перерыли все письменные столы и кладовки Рэдборна и нашли еще.

Лишь много лет спустя до меня дошло, что многие из тех красок были произведены больше века тому назад. Дюжины найденных нами пустых альбомов были того же почтенного возраста: хотя обложки выцвели, страницы хранили первозданный вид. Одним ноябрьским днем Ред поднялся в Золотую рощу и принес оттуда древний рабочий стол – огромный, красного дерева, инкрустированный орехом, с выгравированными на крышке инициалами: «Я. К.». Я всегда думал, что это инициалы какого-нибудь неизвестного нашего предка, который тоже был художником.

За тем столом я просидел немало долгих зим. В печке трещал огонь, Ред реставрировал шкафчики, полки и мачты, а я рисовал. Пол был усыпан сосновыми опилками и смятыми листками бумаги. Ред соорудил мне специальный высокий табурет, чтобы я дотягивался до столешницы.

– Вот это я понимаю. – Он окинул меня довольным взглядом; в его бороде застряли опилки и сигаретный пепел. – Теперь ты настоящий подмастерье!

День за днем, год за годом я рисовал деревья: замысловатые деревья-лабиринты метастазировали в обширные тисовые города, уровни которых соединялись между собой лестницами и канатами. В тенях среди листвы таились человечки с раскосыми глазами. К моим одиннадцати годам тисовые города превратились в страну, которую я прозвал Всамделией. Я рисовал карты, очертаниями напоминающие дубы и лиственницы, выписывал подробные родословные древесных жителей, что воевали друг с другом за фрукты, орехи и лобстеров, вытачивали копья и луки из тисовой древесины, варили яды из аконита и наперстянки.

Жителям Всамделии жилось несладко. Ее более крупные, размером с человека, обитатели были так прожорливы, что малым воинам с раскосыми глазами, ютившимся в кронах деревьев, нередко приходилось жить впроголодь. Поэтому ночами они бесчинствовали: ослепляли врагов жалами ос и шершней, привязывали их за волосы к железным изголовьям и бросали умирать с голоду. Порой я поднимался на четвертый этаж, рассматривал дедушкины картины и срисовывал его персонажей.

А потом наступил пубертат. Я врезался в него со всего маху, как в кирпичную стену, и Всемделия изменилась. Спящая женщина Рэдборна особенно меня завораживала, и постепенно моя вымышленная страна стала ею: женщиной-деревом с кряжами вместо грудей, листьями вместо глаз и ртом, в котором виднелся еще один потайной мирок, населенный еще более причудливыми созданиями. Я рисовал ее без конца, как одержимый, а потом мастурбировал над собственными работами. Детские истории про Всамделию стали хрониками женщины-лабиринта. Я прятал альбомы с этими рисунками под болтающийся выдвижной ящик комода у себя в комнате. С годами их стало в общей сложности девять. Женщину и ее хроники я назвал Вернораксией. Когда мне исполнилось четырнадцать, я ее встретил.

* * *

На Хэллоуин я приехал из Андовера домой. Ред забрал меня и на все выходные привез на остров. Хэллоуин был нашим единственным семейным праздником – если нас с Редом и Саймоном вообще можно считать семьей. Сколько себя помню, брат всегда закатывал в этот день пирушку. Его городские и вашингтонские друзья начинали съезжаться за несколько дней до праздника, занимая все пустующие комнаты Золотой рощи. Ред зажигал газовые лампы, включал газовый холодильник, заполнял камины яблоневыми и дубовыми поленьями, договаривался с паромщиком, чтобы тот забрал с материка опаздывающих, и приглашал зимующих островитян. Только в эти дни мне выпадала редкая возможность почувствовать, что я живу с братом – и его друзьями – в одном мире.

В день праздника дома с самого утра царил хаос. Саймон то и дело мотался в магазин и в гавань за продуктами. Друзья брата рылись в шкафах и комодах Золотой рощи – подыскивали себе наряды, – а потом долго менялись находками в коридорах, визжали, хохотали и врубали на всю громкость старые альбомы «Рокси мьюзик» на древнем музыкальном центре. Рэдборн держал у себя в студии два дубовых платяных шкафа со старинной одеждой, которую он использовал в качестве реквизита: военные формы времен Революции и Гражданской войны, пышные бальные платья, драные штаны Джона Яблочное Семечко, средневековые туники, в свое время украшавшие натурщиц и натурщиков, изображавших Робина Гуда и Деву Мэриан, Бенедикта и Беатрис, Тристана и Изольду.

Когда я ближе к обеду выбрался из постели и спустился в студию на втором этаже, все достойные наряды уже разобрали. На полу валялся дырявый сатиновый камзол, а вокруг – зеленые бусины рассыпавшегося колье. На подоконнике стояла початая бутылка виски «Джек Дэниелс». Я хорошенько к ней приложился и начал подыскивать себе костюм.

Улов был скудный. Один шкаф стоял совершенно пустой. Возле другого на полу лежал ворох футболок и пеньюаров – один мусор. Я пинком отшвырнул их в сторону и дернул на себя дверцу шкафа: может, там что-то завалялось? На проволочной вешалке болтались драные чулки, похожие на змеиный выползок; на других, деревянных, плечиках висел старомодный шерстяной сюртук. Я достал его: темно-бордовое сукно пахло камфарным маслом и какими-то фруктами. Пуговицы были стеклянные, а декоративная отделка ворота позволяла предположить, что в свое время он стоил немалых денег.

Сюртук был большой. Сначала я решил, что он мне велик. Однако за последнее лето я порядком вытянулся – махнул сразу дюймов на пять, – и это явно был не предел. Застегнув пуговицы, я посмотрел в зеркало и удивился, как хорошо он сел и насколько он мне к лицу. Убрав с лица длинные черные лохмы, я еще раз взглянул на себя – угрюмого, высокого и нескладного юнца.

Впрочем, с некоторых пор моя нескладность куда-то исчезла: я видел это сам, слышал от окружающих, от девчонок (и даже мальчишек) в школе. Я закурил, сел на подоконник и почти допил «Джек Дэниелс».

К тому времени я уже порядком набрался. Снаружи было черным-черно – не смеркалось, не вечерело, нет: стояла непроглядная темень, какая поздней осенью обрушивается на остров в один миг, точно противопожарный занавес. С первого этажа доносилась музыка, которая у моего брата считается праздничной: Томас Долби, песни из мюзиклов, Брайан Ферри, блеющий «Both Ends Burning». Я стал вглядываться в ширму из тисов. Они были чернее неба и казались прорехами на небосводе.

– Я вас не боюсь, твари! – крикнул я и пошел прочь из комнаты.

В Золотой роще нет электричества. На втором этаже Ред зажег одну из газовых ламп с калильной сеткой, и по коридору разливался ее жиденький желтоватый свет. На лестнице я встретил – и сразу узнал, несмотря на резиновую маску Рональда Рейгана, – одного из Саймоновых дружков-адвокатов. Он сидел на подоконнике, пил чай и курил косяк. Я этого парня терпеть не мог и решил смыться, пока он меня не заметил: в противоположном конце коридора была лестница для прислуги, которая вела прямо в кухню. Я поспешил к этой лестнице.

Тут-то я ее и увидел. Она стояла в дверном проеме одной из гостевых спален: высокая, даже выше меня, в массивных сапогах на шнуровке и длинном хиппарском платье. Она покачивалась из стороны в сторону, и свет от газового фонаря очень странно падал на ее руки: от пальцев будто исходило серо-голубое свечение. Обычно я избегал Саймоновых друзей, но что-то в облике этой женщины, в том, как она покачивалась, в ее взгляде, который неотрывно следовал за мной, хотя она на меня даже не смотрела, заставило меня остановиться.

То была она: женщина с картины. Длинные рыжевато-каштановые волосы закрывали ей половину лица, а глаза сияли то зеленым, то золотым, то снова зеленым.

Снова зеленым.

Я замер, оторопело глядя на нее. В спальне за ее спиной что-то промелькнуло, донесся топоток маленьких ног по дощатому полу.

– У вас там кто… собака? – выдавил я.

Она шагнула в коридор. На стене замерцало зеркало (вернее, я решил, что это зеркало): будто темная волна медленно прошла по обоям. Женщина поднесла руку к моему лицу, взяла меня за подбородок и слегка запрокинула мне голову. Теперь я смотрел ей прямо в глаза, светящиеся то золотым, то зеленым, зеленым.

– Ты так юн, – прошептала она; ее взгляд затуманился, теплое дыхание пахло сидром. – Так юн, слишком юн.

Несколько мгновений я глядел на нее во все глаза, не в силах даже пальцем шевельнуть, а потом она стянула с меня сюртук и бросила его на пол. Склонила голову набок и начала медленно водить рукой в воздухе вверх-вниз, так что свет от газовой лампы замелькал у меня перед глазами: желтые лучи струились меж ее пальцев, словно сквозь трещины в голубой слюде.

– Тени, – прошептала она зачарованно; лицо и голос у нее были как у человека, которого подвергли гипнозу. – Видишь?

А потом она прикоснулась губами к моим губам, я схватил ее и уложил на пол, охнув, когда она задрала мою футболку и принялась стягивать с меня джинсы. Я ни о чем не думал – ни о картине, ни о том, кто эта женщина на самом деле, – лишь вдыхал ее дымно-яблочный запах и упивался ее телом, одновременно плотным и жидким, текучим и неподвижным. Кажется, я трахал ее много часов подряд, но на самом деле кончил буквально через минуту: с первого этажа доносилась все та же песня, собака заканчивала нарезать тот же круг по комнате, а женщина подо мной кричала – не от удовольствия, я это сразу понял, а разочарованно и, кажется, отчаянно.

– Что такое? – выдохнул я, приподнявшись на руках. – Что, в чем дело?

Она исчезла. На полу подо мной лежала другая девушка, притом знакомая: фотомодель по прозвищу Мэдди, одна из бывших Саймона. Глаза у нее были голубые, не зеленые, волосы крашены хной, изо рта несло метом вперемешку с джином. Она уставилась на меня, потом криво усмехнулась и опустила задравшийся подол платья.

– Все хорошо, зайка, – сказала она. – Просто ты еще юн, такое случается…

Я отпрянул, кое-как вскочил на ноги, натянул джинсы и кинулся прочь, на ходу врезавшись плечом в стену. Мой сюртук бесследно исчез. Что-то рухнуло на пол – не зеркало, а картина. Рама треснула, и воздух на миг замерцал осколками.

– Ну во-от, – протянула Мэдди. – Разбилась!

Я сбежал по лестнице, продрался, не глядя, сквозь собравшуюся внизу толпу гостей и выскочил в сад. Последнее, что я помню: Ред смотрит на меня из окна, его прижатые к стеклу ладони отливают голубым, а в лесу четыре раза пронзительно кричит неясыть.

* * *

На следующее лето брат нашел мои рисунки. Он вернулся в Золотую рощу с прежней оравой юристов-наркоманов, биржевых маклеров и фотомоделей. Мэдди тоже приехала. Я избегал ее как мог – впрочем, большого смысла в этом не было, так как она не обращала на меня никакого внимания, лишь изредка одаривала той же милой рассеянной улыбкой, что и остальные. Именно Мэдди обнаружила мой тайник с альбомами.

– Это что за хрень?! – вопросил мой брат, когда я вошел в гостиную.

Меня не было дома весь день. Вокруг, среди гор сигаретных окурков и белесых конвертиков из кальки, сидели Саймоновы друзья с пустыми глазами. Всюду валялись бутылки. Кто-то нюхал кокс прямо со стекла одной из дедовых картин. Судя по штабелям досок и листам фанеры на полу, Ред, похоже, взялся что-то реставрировать. Среди строительных материалов были разбросаны альбомы с моими рисунками.

– Какого хера?.. – охнул я, оглядывая комнату так, будто здесь произошел несчастный случай.

Я заметил на полу одну из моих карт, заставленную бутылками из-под шампанского. Другая лежала на каминной полке.

Я беспомощно уставился на брата. Казалось, в голове кто-то просверлил дыру, и из нее сейчас вытечет вся моя кровь.

– Ну и бредятина… Ты реально псих, Вэл, знаешь об этом?

Брат протянул мне открытый альбом. На рисунке сидела Вернораксия: она руками разводила себе колени, выставляя всем на обозрение целую армию, выходящую строем из ее влагалища. Женщины верхом на борзых, мужчины с повернутыми задом наперед головами. Одна из женщин потрясала, как мечом, старомодными ножницами.

– Да отстань ты от него, Саймон! – Мэдди сидела на полу, склонившись над одним из моих рисунков. – Очень клево, по-моему!

Саймон захохотал.

– Он спятил, я вам говорю!

Тут я схватил с пола доску и с размаху саданул его по башке, потом замахнулся и хотел, не глядя, ударить кого-нибудь еще. Усмирять меня пришлось вчетвером. Кто-то побежал за констеблем, еще кто-то – в эллинг за Редом. Моего брата вертолетом доставили в больницу Роклэнда. Там его полечили от сотрясения мозга и на следующий день выписали.

Уж не знаю как, но Ред все уладил. Меня не арестовали, зато отправили на лечение в подростковое отделение психиатрической клиники Маклина в Бостоне. Антидепрессантов последнего поколения тогда еще не было; меня посадили на МАО-ингибиторы и литий, а к осени выписали, и я вернулся на учебу в Андовер. Лекарства отбили мне желание убить братца и заодно начисто уничтожили мою тягу к рисованию. Мне не нужно было облекать эту мысль в слова, я и так знал, что навсегда утратил дар – то единственное, что давало мне возможность думать, будто я не зря живу на белом свете.

Потом я много лет стоял на учете у психиатра. С появлением новых препаратов и более изощренных диагностических инструментов удалось установить истинную причину моей болезни: сезонное биполярное расстройство с обострением в весенний и осенний периоды, так мне сказали врачи. Весной мою гипоманию смиряли легкие нормотимики; с приближением беспощадной зимы, когда с мира слетали покровы, и я видел – вернее, думал, что вижу, – мир подлинный, и чувствовал, как где-то в мозгу, за глазными яблоками, дрожат странные создания, подобно молниям ищущие землю, – я вынужден был переходить на более тяжелые антидепрессанты. Обратный переход начинался в апреле, когда березы вокруг Золотой рощи подергивались зеленым маревом молодой листвы, и оно порхало вокруг меня, будто выискивая уязвимые места и норовя забраться под кожу. В эти месяцы Саймон и врачи без конца напоминали мне ни в коем случае не экспериментировать с дозировками.

Ред предательски им вторил.

– Может, когда-нибудь и прекратим прием, Вэл, – говорил он всякий раз, когда я бесился по этому поводу, на неделю или месяц приезжая домой из школы (а позже – просто откуда-нибудь, куда меня занесло). – Когда станешь постарше. А сейчас нельзя.

Его слова противоречили всем заверениям врачей: антидепрессанты, мол, со мной навсегда. Пожизненный прием. Пожизненное заключение.

Шли годы. Препараты и дозировки то и дело менялись. Было несколько весн, когда я завязывал с антидепрессантами, и Ред всякий раз каким-то чудом находил меня в буйном помешательстве на улицах Вашингтона и Нью-Йорка, Лондона и Сан-Франциско, увозил в Золотую рощу и там приводил в чувство. Однажды меня арестовали в деревенском баре Южной Каролины и на три месяца посадили в тюрьму за тяжкие увечья, которые я нанес человеку при помощи бильярдного кия. В другой раз я во время очередного запоя по случаю Хэллоуина едва не покончил с собой в Новом Орлеане. Ред спасал меня вновь и вновь.

Я старался не помышлять о рисовании и не вспоминать Вернораксию, подобно тому как нормальный человек избегает мыслей о смерти. Когда я видел Золотую рощу в последний раз, тисы спилили, и из желтых пней сочился прозрачный розоватый сок. Прошло еще несколько лет, началось новое столетие. Мне было тридцать, я проедал остатки дедова состояния и работал театральным художником в маленьких экспериментальных театрах Лондона и Нью-Йорка. У меня не было постоянного места жительства и настоящих друзей, но временами я встречался с девушками и купил себе дорогой мотоцикл. Что случилось с моими альбомами, я так и не узнал.

Часть 2. Лондонские парни

В Лондон он всегда ехал в том трепетном предвкушении, какое испытывает любовник, возвращаясь после долгой разлуки к своей госпоже…

Лоренс Даррелл. Монтолив

Глава 3. Любовь в личине Здравомыслия

Дэниел поселился в Кэмден-тауне, прямо напротив скопления магазинчиков с затянутыми стальной сеткой витринами, торгующих дешевыми сувенирами, кожанками, садо-мазо атрибутикой, открытками с лондонской подземкой и футболками c надписью СМОТРИ ПОД НОГИ[5] на груди. Каждое утро прямо под его окном устраивалось трио уже немолодых, но так и не остепенившихся панков: они непрерывно крутили на своем бумбоксе «Anarchy in the UK» и «Pretty Vacant»[6], продавали Футболки для Настоящих Панков (ALL MOD CONS[7], OH BONDAGE UP YOURS[8]) и фотографировались с туристами, а к обеду сворачивали лавочку. Дэниел представлял, как они садятся в метро, возвращаются в свои уютные пригородные домики в Суисс-коттедж и Шепердс-буш, где меняют грязные кожанки на брюки «Томми Хилфигер» и футболки-поло, забирают детей из школы и готовят полезную веганскую еду для любимых жен. Иногда он подумывал попроситься в их футболочный кооператив: лет ему примерно столько же (сорок четыре), а непокорные светлые кудри при большом желании можно уложить в некое подобие ирокеза. Так будет хоть какая-то польза от его поездки в Лондон – все лучше, чем просидеть очередной день перед пустым компьютерным экраном, глубже и глубже погружаясь в отчаяние.

От коллег из редакции «Вашингтонского горизонта» приходили в меру завистливые письма, в которых они доброжелательно подтрунивали над его командировкой, выдавая всевозможные вариации на тему «ЗДЕСЬ ЖИЗНЬ БЬЕТ КЛЮЧОМ» и «КАК ПРОДВИГАЕТСЯ БУДУЩИЙ ВЕЛИКИЙ АМЕРИКАНСКИЙ РОМАН?» Писал он, вообще говоря, не роман (или, если уж на то пошло, не писал), а исследование на тему романтической любви в средневековой литературе. Или, как он выразился в предложении, которое отправил своему литагенту, «…маститый критик и лауреат литературных премий Дэниел Роулендс, автор таких работ, как „Вечное в повседневном“ и „Куртизанки с Кей-стрит“, со свойственными ему остроумием и живостью пера берется за новое исследование, посвященное величайшему романтическому мифу всех времен – древней легенде о Тристане и Изольде. Обращаясь к кельтской мифологии и таким источникам, как классический труд Дени де Ружмона „Любовь и западный мир“, опера Вагнера, а также современным обработкам сюжета (например, „Черные паруса“ Ника Хейворда), „Бренная любовь“ Роулендса обещает стать одним из главных литературных событий нашей эпохи. Роулендс изучал сравнительное литературоведение в Уильямс-колледже и средневековую романтическую литературу в Йельском университете, где окончил магистратуру. Последние четырнадцать лет…»

Увы, станет ли книга «одним из главных литературных событий» этой и любой другой эпохи, в первую очередь зависит от способности автора писать, а за Дэниелом такой способности замечено не было, особенно с тех пор, как два месяца назад он прибыл в Лондон. Не сказать, чтобы он маялся без дела. Нет, он вполне исправно работал: посылал домой отчеты о жизни лондонского литературного бомонда, взял интервью у очередного Юного Дарования, писал обязательные статьи об исходящих желчью авторах букеровского шорт-листа и различиях между американскими и британскими мастерами словесности (последние курили как сумасшедшие и без всякого зазрения совести надирались средь бела дня прямо на презентациях своих книг, зато хотя бы что-то, хотя бы иногда читали).

Что же до Тристана и Изольды…

Ладно, допустим, несколько раз Дэниел посетил галерею Тейт, познакомился с «Офелией» Милле и рядом других работ артуровской тематики. Извел уйму времени и денег на покупку дорогих альбомов по искусству в ближайшем книжном магазине «Уотерстоунс». Главным же образом он занимался тем, что слонялся по городу, в одиночку или в компании своего друга Ника Хейворда. Как раз в квартире Ника Дэниел сейчас жил (сам Ник съехал к подружке в Хайбери-филдс).

И как раз Ника Дэниел поджидал этим утром в узком переулке близ Кэмден-хай-стрит. Дэниел еще помнил ту пору, когда на Инвернесс-стрит был настоящий рынок под открытым небом. От него уцелело не больше дюжины фруктовых лавочек, перед которыми стояли лотки с апельсинами, израильским инжиром, зелеными сливами и виноградом, таким блестящим и насквозь золотым, что его ягоды напоминали мультяшные пузырьки шампанского из старых «Веселых мелодий». Дэниел восхищенно разглядывал этот виноград, дивясь размеру ягод – с мячик для пинг-понга – и тому, как красиво они светились в промозглом утреннем воздухе, лежа рядом с пирамидой алых гранатов.

– Нет, нет, нет! – воскликнул голос за его спиной. – «Нам их фрукты не нужны: что там пьют кривые корни в их саду из глубины?»[9]

Дэниел с улыбкой обернулся.

– Утро доброе, Ник.

– «Нет! Мы есть их не должны… Они приносят горе… Хоть фрукты их прекрасны, для нас они опасны!» – Ник взял один гранат и покосился на женщину за прилавком. – Люси, дорогая… Почем?

– Пятьдесят пенсов шутка! – ответила торговка, уже забирая у него плод. – Сколько возьмешь, милый?

– Что скажешь? – спросил Ник, кося на Дэниела блестящим птичьим глазом со странным желтым отливом. – Завтрак в «Кэмден-китчен», ужин у Аида?

Дэниел засмеялся.

– Почему бы и нет!

Ник выбрал второй гранат и протянул торговке; та завернула каждый плод в фиолетовую бумагу, положила их в пакетик и протянула пакет Нику.

– Один фунт, милый, благодарю! – пропела она, поворачиваясь к следующему покупателю.

За столиком в «Кэмден-китчен» Ник извлек из кармана перочинный нож.

– Ну, посмотрим, что у них внутри, – сказал он, затем аккуратно снял с граната обертку и разрезал алый шар пополам. – Хм, надо же! Выглядит в точности как… гранат!

Дэниел взял свою половинку и ложкой выгреб десяток зерен-самоцветов себе в ладонь. Задумчиво пожевал их, объявил: «Пожалуй, с кофе это лучше не есть» и сложил косточки в пепельницу.

Они позавтракали: Ник ел колбаски, пюре и печеные помидоры, Дэниел – киш с фетой и оливками. После еды Ник взял пинту пива. Дэниел выпил стакан газированной воды и вновь попробовал гранат.

– Знаешь, он все больше мне нравится. Видимо, вхожу во вкус.

– Смотри, чтоб ты не понравился ему!

Ник насадил остаток колбаски на острие перочинного ножа и стал медленно есть. Его друг на противоположном конце стола раскрыл блокнот и скорбно уставился на страницу, исписанную убористым квадратным почерком.

  • На остров мы попали. Здесь тебя
  • Я сам учил всему. Ты знаешь больше
  • Других принцесс, живущих в суете,
  • Без ревностных наставников таких.[10]

Дэниел был долговяз и имел весьма цветущий вид: чистая кожа, большие влажные глаза оловянного цвета, крупный скривленный рот, венчик русых волос вокруг головы. Сам он считал себя циником наподобие Гамлета или, быть может, Бенедикта; на деле же он был скорее Виолой, скрывавшей горячее сердце под тщательно подобранным мужским платьем. Приехав в Лондон, он сменил привычные полосатые сорочки, вельветовые брюки и твидовые пиджаки на рубахи в огурцах и просторные льняные штаны, винтажную кожаную дубленку и тяжелые войлочные сабо. Единственной его уступкой своему прежнему «я» были баснословно дорогие очки в черепаховой оправе (причем не абы какой, а из панциря черепахи, выращенной специально для этих целей на лицензированной ферме). Пестрый наряд был ему к лицу: никакой он не пресыщенный жизнью журналист, а странствующий рыцарь, мечтатель с ясным взором, ошеломленный блеском Старого Света.

Ник был прямой противоположностью Дэниела: лет на десять старше, невысокий, сухощавый и смуглый. Вечно обращенный к небу взгляд Ника, казалось, видел то, чего Дэниел не видел – и совершенно точно видеть не хотел. Он заплетал седые волосы в тугую косу, носил острую бородку и тяжелые золотые кольца в ушах. Пальцы у него были черные, в мозолях от постоянной игры на гитаре. Тридцать лет веселой жизни в Лондоне не смягчили ни его акцента жителя центральных графств, ни классовой ненависти, сочившейся из всех песен, которые он играл последнюю четверть века – например из кавер-версий на «Тяжелые времена» и «Джона Ячменное Зерно» (именно его усилиями они стали частью постоянного репертуара таких клубов и концертных залов, как «Средиземье» в Ковент-гарден и «Дингуоллс» в Кэмден-тауне). «Человек-бомба» – так назывался его первый сольный альбом; прозвище закрепилось, и он не отказался от него даже в первые робкие, прекраснодушные годы нового миллениума. Сухощавое лицо Ника было древесно-коричневым, в тонких морщинах от частого смеха и слепящего света софитов; даже по городским улицам он крался по-лисьи, словно всегда находился за кулисами сцены, которой никто, кроме него, не видел.

– А! – сказал он, направив острие перочинного ножа на Ника. – Чуть не забыл! Сира велела пригласить тебя сегодня на ужин. У нас гостит подруга; Сира хочет тебя с ней познакомить. Она тут проездом, скоро умотает на побережье. Тебе она понравится. Она… другая, – сказал он и тут же заговорщицким тоном добавил: – У нее были проблемы с головой.

Дэниел нахмурился. Его бывшая возлюбленная, благодаря расставанию с которой он все же решился взять отпуск в «Горизонте» и приехать сюда, ушла от него к врачу-психофармакологу из клиники Хейзелтайна, человеку, который цитировал Джалаладдина Руми и с недавних пор увлекался квиллингом.

– Погоди… Я что, по-твоему, похож на больного? Может, сам не заметил, как спятил?

– Ой, да брось. Вы, янки, такие доверчивые. Вот и доверься мне: все будет отлично. Приходи ужинать – скажем, часиков в семь, – сделай приятно моей Сирушке.

– К ней приходить?

– Ну да. Если, конечно, не хочешь сам приготовить ужин и позвать всех в мою квартиру. Да, и захвати шампанское…

– Шампанское?

– Ага. Дорогое. – Ник выскользнул из-за стола и подмигнул официантке, когда та сгребала себе на поднос две десятифунтовые купюры. – Я разве тебе не сказал? Ей подавай шампэ, а не ваш гнусный старосветский кларет.

– Вообще-то я ради этого сюда и ехал, – проворчал Дэниел. – Ради Старого Света.

– Здесь ты его не найдешь, тебя кто-то обманул.

Ник пошевелил пальцами в воздухе, как фокусник, быстро прошел через зал и выскочил на улицу, где демонстративно извлек из чехла и нацепил на нос маленькие солнцезащитные очки с красными стеклами. Глубокомысленно кивнув, он начал растворяться в толпе.

– Жду тебя в семь, Дэнни-и!..

– Нет, ну как ему это удается?!. – огорченно воскликнул Дэниел.

Мимо проходила женщина с младенцем на руках.

– Что удается? – возмутилась она, прижав ребенка к груди. – Там никого нет!

Бросив на него гневный взгляд, она зашагала прочь по Хай-стрит.

Квартира Сиры находилась на крошечной ислингтонской улице; ее дом был последним в ряду плотно примыкающих друг к другу таунхаусов эпохи Регентства, обращенных фасадами к Хайбери-филдс. На широких белых откосах этих домиков из желтого кирпича стояли вазоны с пышными бегониями, глянцевитые листья которых сияли на солнце, словно атлас. Из окон открывался чудесный вид на зеленые просторы Хайбери-филдс – большого, окаймленного платанами поля. За домом Сиры росли липы, а впереди стоял невысокий кованый заборчик, отделявший палисадник с узкой дорожкой от тротуара. Дэниелу еще не доводилось видеть в Лондоне такого пасторального жилья – кажется, вот-вот из-за пригорка выйдет пасущаяся овечка или коровка, а то и начнется представление уличного кукольного театра (последнее действительно порой случалось по выходным).

Дэниел прибыл ровно в семь. Сира открыла дверь, воскликнула: «Дэниел!» – и с таким восторгом заключила его в объятья, что он на секунду усомнился, по ее ли приглашению сюда пришел.

На самом деле Сира всегда так встречала гостей.

– Дэниел, дорогой, входи, входи! – Она чмокнула его в щеку. – Ник как раз открыл вино. Он на веранде.

Сира схватила Дэниела за руку – весьма ощутимо, как ему показалось, – и повела за собой по коридору мимо двух велосипедов, роликов Ника и винтовой лестницы.

– Я так рада, что ты пришел. Ник пригласил одну свою… подругу. – Сира бросила на него взгляд, в котором читалось не то облегчение, не то беспокойство. – Она у нас поживет недолго, вещи вот перевезла. Знаешь, ее так много… Не только в физическом смысле, – добавила Сира. – В этом она похожа на Ника.

Дэниел улыбнулся и ощупал шампанское, убеждаясь, что не оставил его внизу. Ник и Сира в его представлении были как ангел и черт, что сидят на плечах у героя какого-нибудь фильма, подталкивая его к верной погибели (Ник) или спасению души (Сира). Они познакомились двадцать лет тому назад, и с тех пор их отношения чего только ни пережили: Ник без конца разъезжал по стране с гастролями, рвал контракты со звукозаписывающими студиями, негодовал по поводу неисправного музыкального оборудования, а один раз на него подали иск об установлении отцовства. Сира утверждала, что они до сих пор вместе лишь потому, что живут раздельно и временами мигрируют туда-сюда, как ласточки. Она была ростом с Ника, худая как палка, с коротким ежиком серебристых волос, сквозь которые просвечивали голубоватые вены, похожие на выцветшие татуировки какого-нибудь индейского племени. Когда она открыла дверь, в коридор вырвались клубы душистого пара: лимонная цедра, кориандр и тмин.

– Ник! – крикнула она в открытые французские двери, выходящие на веранду. – Дэниел пришел!

– Привет, – сказал Ник; он сидел за круглым журнальным столиком и складывал пирамидку из оливковых косточек. – Налить тебе вина?

– Конечно. Но ты вроде сказал, что ваша подруга любит шампанское.

Сира нахмурилась.

– Ты про Ларкин?

– Про вашу гостью. Ник сказал, она пьет исключительно «Дон Периньон».

– Угу, из туфли, – добавил тот.

– Ник. – Сира повернулась к нему. – Ты сдурел? Ларкин вообще спиртное лучше не пить, – пояснила она Дэниелу, который протягивал ей бутылку «Вдовы Клико». – Она же на препаратах, и Ник это знает. Не понимаю, зачем он тебе наплел про шампанское.

Сира забрала у Дэниела бутылку и унесла ее в дом.

Дэниел повернулся к Нику.

– Ах ты гад! Какого черта…

– Не слушай ее. Я все знаю, Дэнни-и! – Ник улыбнулся и похлопал по свободному стулу рядом. – Мне можно верить, Дэн. Мне можно верить.

Дэниел сел и стал разглядывать зеленую лужайку внизу. По ней вилась асфальтированная дорожка, упиравшаяся в небольшое заведение с собственной закрытой территорией – местный ночной клуб. Ни детей, ни замученных матерей на поле не было; фургончик с мороженым стоял закрытый, обычно переполненные урны пустовали. Дэниел вздохнул, повернул голову в другую сторону и посмотрел туда, где заходящее солнце превращало каменные джунгли Сити в сверкающий город будущего, а позади над садом Воксхолл величественно парил воздушный шар, который поднимали в небо каждые полчаса. Глазея с чуть приоткрытым ртом на это парадоксальное зрелище, Дэниел в медовых лучах закатного солнца выглядел еще наивнее, чем обычно.

– Смотри! – Ник показал пальцем на голубя, присевшего на перила. – Спорим, он сейчас мурлычет себе под нос песенку про закат над мостом Ватерлоо!

Дэниел робко улыбнулся.

– Скорее уж, «Шангри-лу».

А ведь правда, вот уже двадцать лет Дэниел регулярно ездил в Лондон и до сих пор воспринимал его исключительно сквозь призму песен, на которых вырос: здесь Терри и Джули бредут по мосту Ватерлоо в Найтсбридж, Степни и Беркели-мьюс, там тусуется масвелльская шпана и лондонские парни[11]… Этот город отпечатывался не в памяти, а в чувствах; с каждым приездом он возвращался к Дэниелу, просачивался в него своим пепельным запахом, неясным сумеречным светом – эти тротуары, захлестываемые водой из-под колес, эти потоки людей из подземки, постоянно звучащий фоном кокни и радушный крик хозяина бакалейной лавки через дорогу: «Что за славный денек, местер Ру-улэндс, что за славный денек!..»

– Ну, бахнем! – сказал Ник, протягивая ему вино.

Дэниел с улыбкой поднял бокал к зеленому навесу. Сира в этот момент как раз вышла на балкон с закусками: на блюде лежали оливки и мягкий сыр, завернутый в какую-то зелень, похожую на листья золотарника.

– Дэниел… Угощайся. Ты прости, ужин будет еще нескоро.

Он сделал глоток вина и встал.

– Можно я сперва загляну в уборную…

– Иди в гостевой туалет, – сказала Сира; Ник насадил на перочинный нож ломтик хлеба. – Он на самом верху, на четвертом этаже. Внизу унитаз сломался.

– Понял!

Дэниел еще никогда не бывал на четвертом этаже, он даже не знал, что здесь вообще есть четвертый этаж, но покорно поднялся по узкой винтовой лестнице на второй (в приоткрытую дверь спальни виднелись разбросанные по полу кружева и листья, капли свечного воска на белуджских коврах), затем на третий и, наконец, на четвертый. Лестничная площадка была совсем крошечная: даже стройные Ник и Сира едва бы тут разминулись. Дэниел прижал одну ладонь к стене. Пространство было такое узкое, что и руки в стороны не расставить: где тут может прятаться туалет?!

Однако за тяжелой парчовой шторой в самом деле обнаружилась комнатка. Он отодвинул штору, ожидая увидеть крошечный санузел из тех, какими любят истязать себя англичане.

– Ух ты! – вырвалось у него.

Перед ним оказалась небольшая, втиснутая под самую крышу спаленка. В скошенном потолке было несколько витражных окон с янтарными, изумрудными, алыми вставками. На деревянных подоконниках были высечены пчелиные соты и восьмиугольники, а на турецком ковре Дэниел разглядел узор из ос и муравьев. Напротив откидной кровати помещался шкаф, украшенный тем же прихотливым узором. Рядом с этим шкафом висела еще одна штора, в данный момент отодвинутая. За ней виднелся старинный унитаз: фарфоровая чаша была подвешена к потолку, а над деревянным стульчаком болталась на серебряной цепочке ручка для смыва.

– Ничего себе! – вслух произнес Дэниел. – Тут мог бы ссать Джордж Мередит[12].

Выпрямиться в полный рост Джордж мог только посреди комнаты, под коньком крыши, а в туалете ему пришлось неудобно раскорячиться над унитазом. Однако он все же сумел разглядеть фарфоровую чашу, на которой был изображен – во всем великолепии умирающей Османской империи – Александрийский дворец с его парящими шпилями и куполами. Дэниел дернул за ручку, и вода так оглушительно взревела в голых трубах, что он невольно попятился и обо что-то споткнулся.

– Что за…

Это была туфля. Женская туфелька, весьма дорогая, судя по минималистичной полоске черной кожи на исподе тончайшего, обманчиво хрупкого на вид хромированного каблука. Дэниел подобрал туфлю, повертел в руках – где тут вообще нога помещается? – и стал думать, куда бы ее убрать.

В шкаф? Из приоткрытой дверцы торчал уголок бархатного платья или юбки. Дэниел потянул за ручку, и дверца с тихим скрипом отворилась. Он присвистнул.

Пещера Аладдина, не иначе. Или Мадонны. С одной стороны висели платья в пол: выжженный бархат, атлас, светло-серая кожа угря, футляры из черного кружева, расшитые перьями или пайетками, мерцающие пеньюары из ткани такой тонкой, что, казалось, она должна таять во рту. Одно платье было целиком из оперения оранжевого скального петушка, другое – из тончайшей сетки, прохваченной перьями колибри и унизанной мелким жемчугом. Полки справа ломились от трусиков, бюстгальтеров, панталон, корсетов и бюстье, маек и чулок из золотой сетки, узких кожаных перчаток и кружевных рукавов. В самом низу, в гнездышке из мерцающих волн абрикосового атласа и куньего меха покоилась единственная туфелька – пара той, что Дэниел сейчас держал в руке.

Он ошарашенно разглядывал содержимое шкафа. Кому, черт возьми, может принадлежать все это богатство? Сире? Он невольно залился краской, представив ее в том… или в том… да в любом из этих нарядов. Украдкой осмотревшись по сторонам, он подался вперед и зарылся лицом в пышную массу. Внутри зашевелилось первобытное сексуальное влечение, какое он испытывал в детстве, открывая ящик с маминым бельем и погружая руки в шелковые чулки и пояса.

Конечно, у его матери не было кожаного бюстгальтера с меховой подкладкой. И ни одна мамина вещь не источала таких ароматов – опиума, кожи, воска, мускуса и водорослей. Дэниел раздвинул платья: хотелось посмотреть, сколько в шкафу места.

Он оказался огромным. Свет, лившийся сквозь витражные окна, озарял все соборным сиянием; Дэниел разглядел в глубине еще несколько полок и, кажется, стеклянные шары на полу. Их округлые бока светились изнутри красным, фиолетовым и синим, и по неизвестной причине зрелище это показалось ему даже пленительнее, чем причудливо-кондитерские наряды. Дэниел еще раз осмотрелся и шагнул внутрь.

Секунду он постоял на одной ноге, проверяя, выдержит ли шкаф его вес. Судя по всему, тот был сработан из массива дуба: доски даже не скрипнули, когда Дэниел сделал еще один шаг вперед, склонив голову и продираясь сквозь платья, норовившие зацепить его рукавами. Он убедился, что дверца осталась приоткрытой – в детстве все же правильные книги читал, – и уже потянулся за стеклянным шаром на полу, как вдруг заслышал на лестнице чьи-то шаги.

– Черт!.. – выдохнул он, судорожно озираясь и пытаясь хоть что-нибудь разглядеть за струистым шифоном с персиковым ароматом.

Если это Сира, она сразу решит, что он – латентный фетишист, и будет озадачена: почему он никогда ей в этом не признавался? Если Ник…

Он втянул воздух сквозь зубы: если это Ник, придется срочно уезжать из страны. Не высовываясь из-за платьев, он стал лихорадочно соображать, как объясниться…

И тут до него дошло: не надо объясняться! Надо просто выскочить из шкафа с криком «Бу!» и притвориться, что спрятался здесь шутки ради. Сира будет раздосадована, Ник обзовет его круглым идиотом, но это несмертельно. По стене лестничной площадки мелькнула тень; Дэниел выдохнул, готовясь к прыжку…

Однако это оказались не Сира и не Ник, а незнакомая женщина. Высокая, атлетически сложенная, длинноногая, в узких черных джинсах, потертых бордовых казаках с вставками из змеиной кожи и темно-синей бархатной тунике, затканной серебряными узорами. Ее запястья были унизаны тяжелыми серебряными браслетами с сердоликом, бирюзой и нефритом, каштановые волосы собраны в свободную, наполовину распустившуюся французскую косу. Шея длинная, но не тонкая, а мощная, как дорическая колонна; Дэниел никогда не видел у женщин такой шеи. Лицо незнакомки было точеное, с крупными, даже мужественными чертами – высокие скулы, широкие черные брови, большой алый рот, – но все вместе они рождали красоту, какую Дэниел встречал лишь на полотнах художников, притом не современных. Перед глазами невольно вставали образы Миши, Джейн Берден и Лиззи Сиддал, женщин, которые были слишком велики для своего мира: заточить их в клеть из дерева и холста удавалось лишь путем масштабирования.

Незнакомка, стуча по полу каблуками сапог, вошла в крошечную комнатку, быстро осмотрелась и направилась к кровати. Дэниела мутило, но он невольно выгнул шею, стараясь не выпускать женщину из виду. Сейчас начнет раздеваться? Руки у него похолодели; надо что-то сделать, чем-то выдать свое присутствие: закричать, кашлянуть или нервно рассмеяться, притом сию секунду, пока не поздно, пока она не стянула через голову тунику, не легла вздремнуть или не шагнула к шкафу, чтобы переодеться…

Вместо этого незнакомка пригнулась и села на откидную кровать. Он увидел ее профиль на фоне дубового изголовья и лишь сейчас заметил, что кровать, как и ковер, и подоконники, украшена тонкой резьбой из перекрещенных крыльев насекомых. Женщина села, подогнув под себя длинные ноги, нагнулась вперед, поднесла руку ко рту и что-то отрыгнула себе в ладонь. Дэниел поморщился от звука. На ладони незнакомки лежало что-то маленькое, круглое и блестящее. Она отерла это рукой, зажала между указательным и большим пальцем и внимательно рассмотрела. Наконец, вытянувшись, положила предмет на подушку и встала с кровати.

На пару мгновений она замерла посреди комнаты, будто силясь что-то вспомнить. Все тело Дэниела заныло. Руки онемели, да и ноги тоже, еще немного – и все тело скрутит от боли, а может, от страха и унижения.

Не успел он пошевелиться, как женщина исчезла, вышла за дверь так же быстро и решительно, как вошла. Дэниел дождался, когда на лестнице стихнут ее шаги, и вывалился из шкафа. Сердце колотилось; кровь начала вновь приливать к онемевшим рукам, когда он запихивал обратно беглые шелка и кружева. Два длинных шага – и вот уже дверь, можно бежать вниз… Тут он замер.

Что же было у незнакомки во рту?

Дэниел прислушался. Снизу не доносилось ни звука. Не успев как следует все обдумать, он развернулся, подлетел к кровати и нагнулся к подушке.

Он предполагал, что это может быть зуб. Даже на миг представил, что незнакомка – контрабандистка, какая-нибудь давняя приятельница Ника, перевозящая в желудке героин, необработанные изумруды, балтийский янтарь… Ничего подобного.

На светло-зеленой наволочке лежал желудь. Дэниел не поверил своим глазам.

Желудь?! Чуть помедлив, он подобрал его: диаметром тот был чуть меньше его большого пальца, гладкие бока, отшлифованные до желтовато-коричневого цвета, на верхушке – бледный пушок. Шляпки нет. Дэниел потрогал кончик: он оказался на удивление острым, и на пальце тотчас выступила капля крови. Он покатал его между большим и указательным пальцами, понюхал, но никакого запаха не уловил.

Просто желудь; ничего из ряда вон. Дэниел поднес его к самому лицу, а затем, повинуясь безотчетному порыву, тронул его кончиком языка и потер нижней губой. Гладкая безвкусная бусина… Он снова поднял его к глазам, озадаченно осмотрел, потом спрятал в карман и пошел вниз.

Ник был на веранде: стоял, прислонившись к перилам, тихо о чем-то говорил и выразительно жестикулировал. Рядом с ним стояла та самая женщина. Она заливалась смехом, темная коса окончательно растрепалась, и волосы лежали по плечам; в одном из локонов застрял желтый листик. Сира стояла одна в противоположном углу веранды и наблюдала за ними, рассеянно складывая и раскладывая матерчатую салфетку. Дэниела она встретила невеселой улыбкой.

– О, ты вернулся. – Она разгладила салфетку и положила на стол. – Мне надо заняться ужином. Ты уж за ними присмотри.

– Что? – не понял Дэниел, но Сира уже ушла.

– А вот и он! – вскричал Ник. – Я думал, ты там заснул.

– Простите, – сказал Дэниел.

Он подошел к столику и взял свой бокал, стараясь не глазеть на незнакомку. В медовых лучах закатного солнца она выглядела не так грозно, как наверху; резкие черты ее лица смягчились, темно-каштановые волосы приобрели теплый оттенок, заиграли рыжим и золотым. Дэниел не мог оторваться от ее глаз – глубоких, чисто зеленых, как стеклянный шарик напросвет. Взгляд казался чуть расфокусированным, отрешенным, как у ночного зверька, непривыкшего к солнцу, или у выброшенной на сушу морской твари.

– Здравствуйте, – с улыбкой произнесла она. – Ник как раз про вас говорит. Мол, вы знаменитый американский писатель.

– У него все друзья знаменитые. С простыми смертными он не якшается. Имеет право – музыкальная легенда как-никак.

Она приподняла брови.

– А вы?

– Легенда ли я? Нет. Меня даже автором средней величины не назвать.

– Прозябает в безвестности, – кивнул Ник.

– Дэниел Роулендс, – представился Дэниел.

– Ларкин Мид.

Ее пальцы сомкнулись вокруг его ладони; он вдруг испугался, что до сих пор держит желудь в руке и сейчас она все поймет…

– Мне и Сира кое-что про вас рассказала, – добавила она. – Не только этот врун. Вы приехали в творческий отпуск? Как здорово!

Дэниел угрюмо улыбнулся.

– Я не совсем писатель. Скорее, журналист. Сейчас якобы работаю над книгой – над первой своей книгой.

– Обычно он мелочь кропает, предсказания всякие, – вставил Ник. – Гороскопчики там.

Ларкин посмотрела на Дэниела.

– Серьезно? Вы – астролог?

– Нет. Но мысль интересная.

Дэниел допил вино и протянул бокал Нику, чтобы тот налил еще; алкоголь уже давал о себе знать: по телу побежало тепло, чуть закружилась голова… Это было радостное опьянение, чего с ним не случалось очень давно.

– Так-так, гороскоп от Дэниела Роулендса: «Сексуальная неудовлетворенность, презрение детей – вот что заготовила для вас судьба. Зато век ваш будет долог».

– И безрадостен, – добавила Ларкин.

– Вы тоже писатель? – спросил Дэниел. – Или музыкант?

Она засмеялась.

– Я? Нет, увы. Мне всегда хотелось посвятить себя творчеству… Рисовать или писать. Сочинять музыку. Иногда я даже балуюсь…

Она умолкла и заглянула ему в глаза. Выражение лица у нее стало отрешенное, почти страдальческое. Дэниел ждал, что она продолжит мысль, но тут встрял Ник.

– Вечно она так говорит! – неприятно пронзительным, почти мальчишечьим голосом воскликнул он. – А потом проносится по саду и упархивает, оставляя позади осколки мужских сердец, только ее и видели! И не стыдно ведь. – Он пошел в кухню. – Берегись ее цепких коготков, малыш Дэнни!

Дэниел поморщился и прижал бокал к груди. Ларкин поставила локти на перила и стала разглядывать клуб «Ту О’клок». Приставшая к щеке прядка волос лезла ей в уголок рта; Дэниелу хотелось убрать его, хотелось узнать, правду ли говорил Ник, – у нее действительно были проблемы, она лечилась? – но ничего этого он сделать не успел. Ларкин повернулась к нему и спросила:

– О чем ваш роман? Простите, если это бестактный вопрос.

– Вообще-то я пишу не роман. – Дэниел встал рядом, взглянул на водопад ее курчавых волос, на глаза цвета листьев. – Это… такое исследование. Не академическое, скорее, научно-популярное… По крайней мере, я надеюсь, что оно станет популярным. История романтической любви. Легенда о Тристане и Изольде.

– Про Вагнера?

– Нет. То есть Вагнер там тоже будет, конечно, но я хочу рассказать обо всех обработках этого сюжета, обо всех версиях – Готфрид, Мэлори, Беруль, – и попробовать найти единый первоисточник, затем выйти на следующий виток, разобрать викторианцев – Суинберна, Арнольда, прерафаэлитов, – наконец вернуться в наше время, в двадцатый, двадцать первый век и посмотреть, что сделали с мифом мы.

– Амбициозно! – Она засмеялась, впрочем, без насмешки. – Весьма смелый замысел.

– Не особо. Это растиражированная история, кто ее только ни мусолил, особенно в викторианскую эпоху: ко Дню святого Валентина выходили любовные романы, маленькие книжечки…

– А ваша чем будет отличаться?

– Уровнем писательского мастерства, надеюсь, – ответил Дэниел и засмеялся. – При этом я по-прежнему должен угодить широкому кругу читателей. Показать, как много у нас общего с викторианцами.

– Вы считаете, что понимаете их?

– Ну да. Плюс-минус пара революций в науке, технике и искусстве – и мы сейчас сидели бы за одним столом, терпели бы оскорбления Ника Хейворда. – Он широко улыбнулся, а Ларкин покачала головой. – Не согласны?

– Нет. Некоторые из них с вами согласились бы, но… – Она подняла глаза и посмотрела на далекие башни Сити. – Вы забыли: многие творцы того времени искренне верили в то, о чем писали.

– Хотите сказать, что я – прожженный циник двадцать первого века, задумавший озолотиться на их идеализме?

– Хочу сказать, что не такие уж они были идеалисты. Просто мир тогда был другим.

– Конечно, другим! Но в том и суть: перемены слишком несущественны. – Дэниел посмотрел вдаль и помрачнел. – Мы думаем, что мир меняется, что люди становятся лучше. На самом деле меняется мало что… Разве только к худшему.

– Вы – действительно прожженный циник двадцать первого века, – сказала Ларкин, оборачиваясь. – А Сира уже выносит ужин!

Ели на веранде; затяжные сумерки скрашивало сияние свечей, которые Сира расставила на перилах. Все, кроме Ларкин, пили принесенное Дэниелом шампанское (хотя она восторженно захлопала в ладоши, когда над их головами взлетела пробка). Ник был погружен в раздумья и то и дело поглядывал на Дэниела как на чужого человека, оказавшегося здесь по ошибке; он почти все время молчал. Дэниел же сидел рядом с Ларкин и так много улыбался, что ему самому иногда становилось неловко: он казался себе притворщиком, играющим роль жизнерадостного и уверенного в себе мужчины, который знает подход к женщинам.

А ведь я действительно знаю подход, подумал Дэниел, допивая очередной бокал шампанского. Или… что ж, по крайней мере, раньше знал и сейчас не отказался бы тряхнуть стариной с Ларкин.

Он поймал себя на том, что жадно ее разглядывает. Вообще-то брюнетки не в его вкусе, да и столь яркие, колоритные женщины тоже. Прикид в духе молодой Аниты Палленберг, старая бархатная туника и ковбойские сапоги; пышные волосы-змеи, странные зеленые глаза, черты лица – крупные, почти мужские; да еще этот загадочный желудь!

Он не мог от нее оторваться. Когда Сира наконец встала и начала убирать со стола, Дэниел обрадовался: сейчас Ник уйдет ей помогать.

Ник не ушел. Вместо этого он пододвинул стул к Ларкин и сказал, одарив ее настолько фальшивой улыбкой, что Дэниел нахмурился:

– Ладно, подруга, почему бы тебе не помочь Сире на кухне? А мы, парни, пропустим по стаканчику бренди, подымим…

Дэниел нахмурился пуще прежнего. Не успел он возразить, как из кухни донесся голос Сиры:

– Ник! Оставь их и подойди сюда, пожалуйста!

Ник тихо выругался, и Дэниел с удивлением заметил странную озабоченность, даже тревогу в его взгляде. Это показалось Дэниелу очень подозрительным.

– Да, Ник, – улыбнулся он. – Помоги Сире. Где твои манеры?

Тот хотел что-то сказать в ответ, но осекся, встал из-за стола и пошел к двери. Напоследок еще раз покосившись на друга, он скрылся в кухне.

Дэниел облегченно выдохнул. Ларкин улыбнулась и развернула к нему свой стул. Их колени соприкоснулись, и Дэниел ощутил странное ликование: она предпочла его Нику!

– Итак, – прищурившись, сказала Ларкин. – Тристан, значит. Видели эскизы Берн-Джонса?

Он пожал плечами.

– Только репродукции акварелей, созданных по мотивам его оксфордских витражей.

– Значит, об остальных вам ничего не известно?

– Вы имеете в виду работы, которые он выполнял для компании Морриса?

– Нет.

– Поверьте, я просмотрел все – и не нашел ничего необычного, что имело бы прямое отношение к Тристану и Изольде. Есть одна картина Морриса, «Смерть Артура» Бердсли, – начал перечислять он, загибая пальцы, – пара малоизвестных вещиц Россетти и десяток работ безымянных прерафаэлитов. Все это, на мой взгляд, не представляет особого интереса, кроме разве что Бердсли. А, еще рисунок Жана Дельвиля… Он немного отличается от остальных. Творчество прерафаэлитов давно всем навязло в зубах, примелькалось, а я, как уже говорил, хотел найти нечто новое. Увы…

Он развел руками.

– Ничего нового нет. Все уже открыто.

Ларкин взяла его бокал, налила еще шампанского и протянула ему.

– Эти рисунки – другие.

– В самом деле? – Он выпил. – Что вам о них известно?

– Ну, для начала, их почти никто не видел. Это эскизы, незаконченные живописные работы, – сказала она. – Вернее, серия эскизов… Их три. Вы знаете про Пигмалиона и Галатею? Берн-Джонс дважды обращался к этой теме. Первые, ранние его работы, были выполнены по заказу семьи Кассеветти, вторую серию работ он закончил в тысяча восемьсот семьдесят восьмом. Эти чем-то на них похожи.

– Кассеветти? Знакомая фамилия, вроде бы…

– Да. Мария Кассеветти стала Марией Замбако, она позировала Берн-Джонсу для всех его знаменитых работ. Они были очень талантливыми, те девушки. Ее кузина Мари Спартали написала Тристана…

Дэниел встрепенулся.

– Так свою Изольду он писал с Марии Замбако?

Ларкин помотала головой.

– К тому времени Нед с ней уже расстался. Он неважно с ней обращался, знаете ли. Видел в ней ту, кем она никогда не была. В конце концов он это осознал – и порвал с ней. Рисунки датированы началом восьмидесятых, к тому времени их роман давно закончился.

– Где они хранятся?

– В особняке под названием Пейним-хаус.

– Это галерея?

– Скорее, клуб. Вернее, клуб там был лет сто назад, а сейчас это частная собственность, владелец никого туда не пускает. Но…

Ларкин подалась к нему. Он учуял запах ее волос: древесно-папоротниковый с ярким яблочным подтоном.

– …я знаю, как туда попасть. Никаких особых ценностей там нет, так, всякая всячина… Есть маленькая работа Якоба Кэнделла. Слышали о нем?

Дэниел был околдован и не сразу сообразил, что от него ждут ответа.

– Э-э, нет, – с запинкой ответил он. – Очередной Тристан?

– Если бы! Кэнделл был немного чокнутый, – со смехом призналась она. – Зато водился со Суинберном, Берн-Джонсом, Россетти и прочими…

– Водился – пока его не упекли в сумасшедший дом, – встрял Ник; он стоял в дверях и наблюдал – давно ли? – Странно, что ты о нем ничего не слышал, Дэниел, тебя вроде как раз такие интересуют.

– Неизвестные литераторы?

– Кровожадные психи. – Ник опять сел рядом с Ларкин. – Слушай, Ларк, он тебя еще не уморил? Бульвер-Литтона уже цитировал? Готфрида Страсбургского?

– Ой, помолчи, Ник. – Ларкин обратила будоражащий взгляд на Дэниела, который невольно покраснел и понадеялся, что при свечах его смущения не видно. – Он просто ревнует. А ваша идея – волшебная. Такая будоражащая…

Ник присвистнул. Ларкин пропустила это мимо ушей.

– Значит, книга будет иллюстрированная, Дэниел?

Он помотал головой.

– В этом и загвоздка. Мне бы хотелось сопроводить текст иллюстрациями, но хочется чего-то нового. Найти бы уцелевшие части оксфордских фресок Россетти, Берн-Джонса и Морриса – с изображением Изольды, вышивающей черные паруса…

– Их не существует, – оборвал его Ник. – Я точно знаю, потому что хотел использовать их для обложки «Черных парусов».

– Да, но они существовали. – Из кухни вышла Сира с подносом кофейных чашек, от которых поднимался пар. – Помню, когда я была в Оксфорде, нам про них рассказывали. Художники плохо подготовили поверхность, просто побелили кирпич, и краска сползла. Фрески осыпались и выцвели. В галерее над залом Оксфордского дискуссионного общества осталось несколько бледных фрагментов. Ой, молоко забыла!

Она поспешила обратно в кухню.

– Мотаем на ус, – сказал Ник. – Без тщательных подготовительных работ – никуда.

Дэниел взглянул на Ларкин. Она улыбнулась, он улыбнулся в ответ – восторженно, – и тут же получил пинок под столом от Ника.

– Простите, я кое-что забыла наверху. – Ларкин встала и положила руку Дэниелу на плечо.

Ему стало дурно. Желудь! Дэниел сунул руку в карман – да, тот по-прежнему был на месте. Сжав желудь в ладони, он хотел незаметно выбросить его на улицу и уже повернулся к перилам, когда Ник схватил его за руку.

– Дэнни. – Он замер, почему-то решив, что его разоблачили. – Дэнни, слушай. Не надо.

У Дэниела пересохло во рту.

– Что – не надо?

– Не связывайся с ней. Остерегись.

Дэниел разжал ладонь и воззрился на друга; желудь скользнул обратно в карман.

– В смысле?

– Я про Ларкин. Не ведись на ее штучки! Это западня. Она просто… красивая, Дэнни, а тебе ведь нет дела до внешней красоты.

– Вот еще! Конечно, есть, – ответил Дэниел. – Между прочим, ты сам хотел меня с ней познакомить. Она… интересная девушка. Яркая.

– Это…

– Ник! – крикнула Сира. – Тебе звонят!

– Стой тут, никуда не уходи, – предостерег его Ник. – Не прикасайся к ней.

Ник ушел в дом, встретившись в дверях с Сирой. Та вновь села за стол.

– Звонит менеджер из «Дингуоллс», – извиняющимся тоном сказала она Дэниелу. – Хочет что-то уточнить про летний концерт. Это ненадолго.

Дэниел великодушно замахал руками.

– Брось, о чем речь! Итак… – Он расплылся в своей самой искренней улыбке Профессионального Журналиста. – Расскажи про Ларкин.

– Особо нечего рассказывать. По крайней мере, мне.

– Правда? А мне показалось, вы подруги.

Сира рассмеялась.

– С Ларкин Мид? О, нет! Мы едва знакомы! – Она покосилась на дверь и заговорила тише: – Они с Ником раньше встречались – давным-давно. Ужасная история. Ты ведь в курсе?

Дэниел постарался скрыть свою оторопь.

– Да, конечно, конечно…

– Она скверно с ним обошлась. Как раз тогда мы с Ником и познакомились. Он был никакой, выглядел, как наркоман. Я, разумеется, на него и не смотрела. Он пил по-черному, ничего не ел, весил меньше меня, а это о многом говорит. Нас познакомил его друг, Роберт Лорд – мы с Робом вместе учились, он тогда только начинал принимать ставки, – так вот, он нас познакомил, решив, что я смогу оказать на Ника правильное влияние.

– Что ж, ты его оказала.

– Оказываю. Роберт сразу признался, что Ник свихнулся на почве несчастной любви к какой-то фотомодели, одной из пташек Дэвида Бейли. Ходили слухи, что она встречалась с Леонардом Коэном, так что, разумеется, всем хотелось ее заполучить. Роб говорил, она выкосила половину их компании – всех этих парнишей, фолк-музыкантиков, что играли в Ковент-гардене и передавали девчонок по кругу, как сигареты. Только с этой девчонкой номер не прошел. Они от нее дурели хуже, чем от героина. Звали ее иначе, на тогдашний идиотский манер – Либерти Белль, Сюзи Солидаго, что-то в таком духе.

– Сюзи Солидаго?

– Ну, нет, нет, как-то иначе. Но тоже ужасно. Трудно поверить, правда? Чтобы наш Ник на такое повелся. Не забывай, он был еще мальчишкой.

– А она? Ей сколько было – двенадцать?

– Нет. Она примерно твоя ровесница.

– Стало быть, сидит на том же эликсире молодости, что и Дик Кларк. – Дэниел, вытянув шею, заглянул в кухню: Ник по-прежнему говорил по телефону, Ларкин нигде не было видно. – Ладно, значит, Ник увлекся этой фанаткой…

– Нет, она была не фанаткой, вроде бы она тоже на чем-то играла… На гуслях, что ли? На чем-то эдаком, в общем. Роб хотел выгнать ее из клуба, но парни – да и многие девушки – были от нее без ума. Когда он познакомил меня с Ником, они как раз расстались. Он был не в себе, все твердил, что связался с девушкой, которая пыталась покончить с собой. Это странно, потому что Роб преподнес все несколько иначе: мол, это она бросила Ника, а не наоборот.

– И кстати, – продолжала она, – через некоторое время кто-то рассказал Нику, что она действительно умерла. Мы с ним как раз съехались. А чуть позже другой приятель пустил слух, что нет, она жива, он ее видел где-то в Турции, кажется. Ник это услышал – и пропал. Я была в бешенстве. Почти ушла от него.

Сира обратила задумчивый взгляд на свечи, выстроившиеся на перилах.

– Слушай, я понятия не имел, – признался Дэниел. – Ты всегда ему все прощала…

Она скорбно улыбнулась.

– Да, прощала… И прощаю. Но тогда все было иначе. Он действительно чуть не спятил. Даже лег на несколько дней в больничку. Думаю… нет, знаю… он сумел каким-то образом с ней встретиться. Поехал на выходные в Будапешт, а вернулся больной. Его лихорадило, трясло прямо. И еще эти… шрамы.

Она умолкла, вглядываясь в темноту за перилами. Со стороны Хайбери-филдс летел вой автомобильной сигнализации. Дэниел недоуменно глядел на Сиру, затем, наконец, тихонько спросил:

– Зачем же ты пустила ее в дом?

– Не знаю. – Сира вздохнула и провела ладонью по серебристому ежику волос. – Столько времени прошло… Возможно, я хотела убедиться, что огонь угас. И потом, я ведь всегда так поступаю с девицами Ника. Стараюсь с ними подружиться, чтобы все было по-семейному… А может, я согласилась из любопытства. Хотелось посмотреть, что она за человек такой. Вроде бы совершенно нормальная, да? Привлекательна, спору нет, но не из тех роковых красоток, из-за которых бросаются с крыш. Так ведь?

Дэниел ответил скупой улыбкой.

– Вроде так. А когда, говоришь, это случилось?

– Лет тридцать тому назад. Они встречались в семьдесят третьем… Ну да, больше тридцати лет прошло. А в Будапешт Ник ездил еще лет через десять – в восемьдесят втором, кажется.

– Долго они пробыли вместе? Ну, в самом начале.

– Тут еще одна странность. Музыку Ника я знала еще до нашей с ним встречи. Все его лучшие песни – той поры. Они все о ней, все без исключения. И он так о ней рассказывал, будто они были вместе целую вечность. На самом деле нет. Они встречались недолго.

– Сколько?

– Неделю, может. Однажды Ник признался, что даже меньше недели.

– Неделю?! Господи, да я иногда с похмелья болею дольше!

– Вот-вот. Забавно, правда? Впрочем, видел бы ты его тогда, Дэниел… Поверь, смешного в этом зрелище мало. Не человек, а труп ходячий. Нет, даже труп выглядел бы лучше!

– А сейчас как у нее дела? – Сквозь открытую дверь Дэниел видел, как Ник расхаживает по кухне. – Он говорил про какое-то психическое расстройство.

– Ничего про это не знаю. Вряд ли у нее все хорошо с головой, раз она пыталась свести счеты с жизнью. Однажды Ник рассказывал – он сам тогда лежал в больнице, поэтому я отнеслась к его словам с толикой недоверия, – что иногда на нее то ли бред, то ли какое-то помешательство находит. И поэтому она взяла себе другое имя… Хотя тут он тоже соврал. Якобы в Будапеште он встречался с девушкой по имени Дюрен, а потом уже признался, что ее звали Ларкин. В общем, загадка. Сейчас, по словам Ника, у нее все хорошо, она на препаратах и поэтому ей нельзя спиртное. В наши дни многие принимают антидепрессанты, верно? Мне она показалась вполне нормальной.

– Мне тоже, – кивнул Дэниел. – А по молодости мы все творили дичь, правда?

Сира печально улыбнулась.

– Да уж.

Вместо облегчения, которое Дэниел надеялся ощутить после этого разговора, в груди у него поселилось неприятное чувство, что он свалял дурака. Абсурд какой-то: он только что познакомился с Ларкин и вообще не должен испытывать по отношению к ней никаких чувств! Только Дэниел хотел с досады тряхнуть головой, как из кухни донесся шум: Ларкин выходила на веранду, а Ник за ее спиной скорчил злую гримасу телефону и, показав трубке неприличный жест, нажал «отбой».

– Слушайте, уже так поздно. – Ларкин замерла в дверях, улыбаясь Дэниелу. – Мне пора домой.

– Правда? Погодите, я вас провожу!

Дэниел вскочил, едва не забыв впопыхах про сидевшую рядом Сиру.

– О… Сира, спасибо огромное, отлично посидели!

Она изумленно поглядела на него.

– Ага. Вот и Ник освободился.

– Концерт все-таки будет в среду, – объявил он. – Но без боя я не сдался. Дэнни, неужели ты нас покидаешь? – Он перевел взгляд с друга на Ларкин и обратно. – В такую рань!

– Работы много. Утром даю интервью «Тайм-ауту», – ответил Дэниел. – Спасибо большое за ужин.

– «Таймауту»? Видно, на этой неделе у них совсем тухло с новостями. – Ник уставился на Ларкин и, казалось, вот-вот шагнет к ней, но вместо этого он порывисто вернулся в кухню. – Ладно, оставляю вас: обсуждайте своих ублюдочных викторианских художников, сколько влезет. Мещанские обои, а не искусство!

– Ник, обои с картинами Криса Марса по душе только тебе! – крикнул ему вслед Дэниел, после чего повернулся к Ларкин.

Они вышли на улицу, весело прощаясь с Ником и Сирой; дверь за ними с грохотом захлопнулась.

– Смотрите! – Ларкин показала пальцем вперед. – Пес охотится.

Человек на скамейке свистнул; пес подскочил в воздух, неистово крутя белым хвостом, затем кинулся опрометью бежать по лужайке. Дэниел бросил взгляд назад, на дверь Сириной квартиры. Кажется, он что-то забыл, только что? Когда он вновь посмотрел на поле, пес и его хозяин исчезли. Ларкин ждала его у кованного заборчика.

– Идем? – спросила она.

Они медленно зашагали в направлении станции метро; оба молчали. Дэниел задрожал: неприятная тревога, кольнувшая его еще за столом, стала еще более выраженной. Он покосился на Ларкин. Та шла, погрузившись в свои размышления и сунув руки в карманы. Спутанные темные волосы падали ей на глаза.

Когда они вышли на угол, Ларкин остановилась. Над их головами висел старомодный уличный фонарь. Коричневые мотыльки нарезали неистовые орбиты вокруг яйцевидного плафона. Ларкин долго разглядывала насекомых, затем чуть склонила голову набок, так что за волосами сверкнул ее кислотно-зеленый глаз.

– Подвезти вас? – Она показала пальцем на припаркованный у тротуара красно-белый «миникупер» размером с ванну. – Или вы тоже на машине?

– Нет, я на метро. Буду рад, если подбросите, но куда вы едете? Я живу в Кэмден-тауне.

– Знаю. На квартире Ника. Это недалеко от меня… Садитесь.

Ларкин открыла двери.

– Никогда раньше не ездил на «минике»! – сказал Дэниел, нагибаясь и заглядывая в салон. – Боюсь, не влезу.

– Прекрасно влезете. – Она открыла пассажирскую дверцу и произвела какие-то замысловатые действия с пассажирским сиденьем. – Вот, смотрите: здесь полно места!

Они поехали. Дэниелу пришлось подтянуть колени почти к самому носу, а одну руку высунуть в окно. Это позволило ему взглянуть на улицы Лондона с точки зрения ребенка, а также свести весьма близкое знакомство с левым локтем Ларкин. Они обогнули Хайбери-филдс и покатили в сторону Кэмден-тауна, оставляя позади индийские закусочные, унылые магазины и обшарпанные ирландские пабы. Дэниел прислонил голову к дверце и взглянул на Ларкин.

– Это ваше настоящее имя? Ларкин?

– Настоящее? – переспросила она с улыбкой и повернула на мощенную брусчаткой улицу. – Пожалуй, да, настоящее.

– Я хотел сказать, вас этим именем крестили?

– Нет, не крестили.

– Но вам его дали при рождении? Иначе говоря, ваша матушка любила Филипа Ларкина и читала вам на ночь его стихи?

– Нет. – Она насторожилась. – Имя я выбрала себе сама. И делаю это уже не впервые.

– Меняете имя?

– Да, а что такого? Вот взять хоть ваше – Дэниел Роулендс. Разве вам не хотелось бы его изменить?

– На что? – Он все же исхитрился убрать колени под бардачок. – Нет, мое имя на слуху. К тому же, я не рок-звезда, мою колонку читают – люди вряд ли обрадуются, если вместо знакомого Дэниела Роулендса ее вдруг начнет писать какой-нибудь Гроуп Суонсонг. И потом, мне мое имя нравится. А вы свое меняете, когда заблагорассудится? Любопытно. Вы, часом, не шпионка?

– Шпионка? Что вы! Да и будь я шпионкой, вряд ли я в этом созналась бы. Нет. Просто мне нравится, как это звучит – «Ларкин». Иные зовут меня Ларк[13].

– Господи, это просто чудовищно.

Ларкин цокнула языком и хлопнула его по бедру. Он заулыбался.

– Ладно, слушайте: вам интересно будет взглянуть на эскизы, о которых я рассказывала? Эскизы Берн-Джонса к «Тристану и Изольде»?

– Спрашиваете!

Они петляли между машин, а он любовался мерцанием света на ее лице; в этом автомобильном море громадные грузовики и двухэтажные автобусы выглядели океанскими лайнерами. Да что автобусы, даже пешеходы из салона «миникупера» казались гигантами.

– Расскажете, как туда добраться?

– Я с вами съезжу. Как насчет завтра, вы заняты?

– Ларкин, я же в творческом отпуске. Я не бываю занят. А вы? Работа, важные встречи с новыми людьми?

– Я говорила, что не работаю.

– Чем-то вы должны заниматься.

Дэниел осекся и покраснел. Вот ведь пристал!

– Arcana imperii,[14] – нашлась Ларкин. – Это секрет!

Она хмурилась, глядя на сияющее месиво Кэмден-стрит: миникэбы и мотоциклы, павильон станции метро, наспех впихнутый между витринами магазинов с мультяшными барельефами на верхних этажах: «мартинс» в человеческий рост, великаний корсет, пронзенный громадными портновскими ножницами. Вдруг, без всякого предупреждения, «миникупер» затормозил и юркнул на свободное парковочное место перед двухэтажным домом Ника. Дэниел ударился головой о подлокотник, и Ларкин объявила:

– Заеду за вами завтра в девять.

Дэниел потер затылок и уставился на нее. Уходить не хотелось; хотелось еще поговорить. Тут он вспомнил про интервью и застонал.

– Нельзя ли попозже?

– Повторять предложение не буду.

– Хорошо, хорошо! – Значит, к черту интервью; Дэниел начал выбираться из машины. – Можно угостить вас завтраком?

– В девять утра? К тому времени я умру голодной смертью.

– Тогда пообедаем?

– Посмотрим. – Она повернулась к нему и улыбнулась. – Дэниел.

Он похолодел. Там, где сидела Ларкин, в воздухе повисли серебристо-зеленоватые блики: ослепительный изумрудный нимб. Дэниел охнул. Пальцы, которыми он сжимал ручку дверцы, взмокли: ручка будто начала извиваться, ее не было, она выскользнула, как минога из сжатой ладони. Он закрыл глаза, дрожа и борясь с дурнотой, а потом что-то маленькое и гладкое прижалось к его нижней губе. Он заморгал и…

…перед ним была просто Ларкин, если ее действительно так звали, женщина с серебристыми прядками в каштановых волосах и тонкими, едва наметившимися морщинами, идущими от крыльев носа к уголкам рта, в потертой одежде и с серебряными браслетами на запястьях, расцвеченными лазуритом и варисцитом. Она перегнулась через рычаг переключения передач и дотронулась указательным пальцем до его нижней губы.

– Спокойной ночи, – только и сказала она.

И все же, и все же… Дэниел выбрался на улицу, кое-как встал, простерев перед собой руку – отражение ее руки; вот она захлопнула дверцу, отвернулась, и ее «миникупер» влился в поток машин. И все же он никогда и ни у кого не видел таких глаз, мшисто-зеленых, яблочно-зеленых, кислотно-зеленых; и она так и не сказала ему, кто она и чем занимается.

А желудь…

Дэниел сунул руку в карман, достал его и рассмотрел в свете фонаря.

– Черт, – вырвалось у него.

Скорлупа желудя дала трещину, и сквозь нее пробился крошечный корешок – ярко-красный, цвета граната. На самом его кончике, гусеницей загнувшемся кверху, висела едва различимая капля прозрачной жидкости. Дэниел оторопело уставился на эту каплю, чуть улыбнулся и, высунув язык, слизнул ее. Вкуса у жидкости не было, но, когда он сглотнул слюну, по языку расползлось горьковатое тепло.

– Хм.

Дэниел уже занес руку, чтобы выбросить желудь на Инвернесс-стрит – и замер.

Его остановил некий звук – протяжный свистящий вздох. Руку он по-прежнему держал перед собой. Что-то коснулось его щеки, и он смахнул прядь, забившуюся в уголок рта.

– Что такое? – спросил Дэниел вслух.

Рядом никого не было. Он стоял в полном одиночестве у входа в квартиру Ника. В летнем воздухе чувствовалась нотка порчи: пованивало гнилыми сливами и капустными листьями, разбросанными по тротуару. Дэниел еще раз оглянулся на Хай-стрит, отчасти надеясь увидеть там смеющуюся Ларкин за рулем «миникупера».

Нет. Улица пустовала, если не считать машин и горстки подростков, потягивающих пиво на обезлюдевшем участке уличного рынка. Дэниел сунул руку с желудем в карман и поплелся к двери. Когда он поднимался по лестнице, в квартире зазвонил телефон.

Дэниел, чертыхнувшись, нашел в карманах ключи, открыл дверь, взбежал на второй этаж и схватил трубку как раз в тот миг, когда включился автоответчик: «…вы позвонили Нику Хейворду..»

– Алло! – выдохнул он; мелькнула радостная мысль, что это может быть Ларкин. – Я тут, говорите…

– Это Дэниел?

– Ник! – Он снова выругался и рухнул в кресло. – Господи, я чуть шею себе не свернул, пока добежал…

– Я просто хотел узнать, дома ли ты.

– В смысле? Конечно, дома, я же снял трубку, черт возьми!..

– Один?

Повисла холодная тишина: Дэниел окинул взглядом кухонный стол, заваленный бумагами, нотными листами и неразобранной почтой Ника. На другом конце провода пиликала какая-то музыка. Ник сделал глубокий вдох.

– Слушай, Дэниел. La belle dame sans merci[15] Она позвала тебя на свидание или еще куда-нибудь?

– В смысле? Не понял. Ты про Ларкин? Совсем рехнулся?

– Пожалуй, – рассмеялся Ник. – Конечно, рехнулся. Она не могла тебя позвать.

– Я имел в виду, что это не твое дело! Между прочим, да, она меня позвала. Завтра встречаемся.

– Откажись.

– Отказаться? Ты сам нас познакомил!

– И зря. До меня только сейчас дошло, что это была плохая идея. Она тебе не пара. Все закончится слезами. Поверь мне.

– Ник, – сказал Дэниел, с трудом сдерживая дрожь в голосе. – Она везет меня смотреть картины, о которых говорила за ужином. Эскизы Берн-Джонса к Тристану. Мне это нужно для работы, Ник! Для книги, мать ее! Помнишь, что я пишу книгу?!

– Я начинаю думать, что книгу ты тоже зря затеял. Слушай… Помнишь песню группы «Крэмпс»? «Что внутри у девицы? Мне кто-то сказал, там другой мир…»[16]

– Пока, Ник.

– Я могу тебя как-то отговорить?

– Нет.

– Она тебя использует, Дэнни, уж я-то знаю, можешь мне доверять…

– Я никогда в жизни тебе не доверял, Ник, с какой стати начну теперь?

В голосе Ника зазвенела мольба:

– Дэнни, да послушай! Я вас познакомил, потому что… Ну, потому что знал, что она положит на тебя глаз. Ты в ее вкусе.

– Да? А разве не ты? – холодно отозвался Дэниел. – По крайней мере, так считает Сира.

– Знаю. Сира рассказала о вашем разговоре. – Ник вздохнул. – Слушай, Дэнни… Я знаю, что ты обо мне думаешь, но это не так. Я не ревную. Ладно, не только ревную. В общем, я решил, что если вы с Ларкин сойдетесь, то я смогу чаще ее видеть. Что она будет рядом. А теперь… Теперь я понял, что ошибся. Ларкин может быть опасна. Она действительно опасна! Все всегда начинается именно так… Потом она ничего не помнит, вот в чем дело. Она видит не тебя, а другого… другое.

– А я думал, это она – другая! – парировал Дэниел. – Или ты опять все выдумал, а? Мы с Ларкин встречаемся завтра, это просто встреча, ничего особенного.

– Что же ты тогда на меня орешь?

В самом деле. Дэниел умолк: просто сидел, бесился и не хотел бросать трубку. Слишком много чести. Ник тоже молчал. Наконец он выдавил:

– Ладно, Дэниел. Твоя взяла. Можно мне завтра с вами?

– Нет!

– Тогда обещай, что просто… пойдешь с ней в кино или на выставку. Точно, сходите в Тейт-Модерн! Только ради бога, не обедай с ней, не ужинай, вообще ничего при ней не ешь! Пообещай…

Дэниел повесил трубку и встал, чувствуя внутри удивительную бодрость и даже веселость. Он окинул взглядом царящий в квартире Ника художественный беспорядок: простую, грубоватую мебель из сосны и дуба, гитары, старые золотые диски в плексигласовых рамах. Писал Ник по большей части за походным письменным столиком времен Первой мировой. Блокноты, тетради, диски, обложки к альбомам «Белые скалы, черные воды» и «В постели с героиней». Стеллажи от пола до потолка, забитые пластинками с фолк-музыкой, странными фотографиями, какими-то рисунками, желтеющей фантастикой в мягких переплетах, книгами страдавших депрессией писательниц, творчество которых так любил Ник: Джин Рис, Лора Райдинг, Джейн Боулз.

– Ха-ха, – сказал Дэниел.

Он и думать забыл про желудь. Подойдя к стеллажам, он снял с полки их с Ником совместное фото, сделанное вскоре после их знакомства. Очаровашке Дэниелу можно было дать лет пятнадцать, он только что отучился на журналиста в Колумбийском университете и весь светился от счастья, получив работу мечты: вести колонку о популярной музыке в журнале «Вашингтонский горизонт». Ник похотливо лыбился, сжимая в зубах гигантский косяк размером с кабачок; он только что отыграл концерт в Байю, куда приехал на гастроли с альбомом «В постели с героиней». Нечесаный, в непальской тунике и замшевых сапогах по колено, он был вылитый безумец-бард из юношеских фантазий Дэниела. Позади виднелся кирпичный фасад ночного клуба, неоновая вывеска и размытая фигура женщины в дверном проеме – она стояла в пол-оборота к камере и тоже была одета во что-то кельтское. Ее лицо скрывали струи дыма от Никова косячка. Дэниел перевернул фотографию и прочел надпись: «На карточку взгляни – меня вспомяни. 29 апреля 1978 года».

На его лице забрезжила изумленная улыбка.

29 апреля – это ведь сегодня!

На долю секунды его лицо стало почти таким же милым и юным, как на фотографии. Дэниел покачал головой и вернул рамку на место.

Меня вспомяни. Тогда Ник Хейворд казался ему почти небожителем. Дэниел даже писал о нем в таком ключе для журнала «Крем»: «Хейворд играет на автоарфе, у которой вместо струн – его собственные жилы и переломанные кости, обрывки любовных историй с плохим концом и металлический привкус бесчисленных кумарных утр».

Дэниел поморщился. Теперь-то он знал, что все это чушь собачья. Песнетворчество – это труд, ежедневный и кропотливый, как и писательство. Если Ник до сих пор считает иначе, то он просто тешит себя иллюзиями.

А эта его ревность – черт возьми, с какой стати Ник запрещает ему видеться с Ларкин? Досадливая гримаса Дэниела превратилась в оскал. Он провел рукой по ряду книг на полке и наугад выдернул одну, раскрыл и принялся читать:

  • Чтоб мертвых воскрешать,
  • Не надо быть великим чародеем;
  • Нет в мире безнадежных мертвецов:
  • Подуй на угли отгоревшей жизни —
  • И пламя вспыхнет вновь.[17]

Он бросил книгу на пол и приблизился к окну, выходившему на Хай-стрит. Вся эта клятая затея с творческим отпуском была бестолковой попыткой дуть на угли отгоревшей жизни, чтобы выйти на новый уровень, вырваться наконец из своего уютного неприступного логова над Коннектикут-авеню, где он жил в окружении первых изданий Буковски, иллюстрированных грампластинок, автографированных работ Капонигро и заставкой для рабочего стола из третьего «Кремастера».

К несчастью, Дэниел не имел четкого представления о том, что из себя представляет этот новый уровень. Даже в самых смелых мечтах он не мог представить, что поп-культурное исследование легенды о Тристане и Изольде принесет ему стипендию Макартура или хотя бы хвалебную рецензию в «Сандей таймс». Однако он отдавал себе отчет, что до конца жизни будет считать себя ничтожеством, если прекратит стремиться к бо`льшему – пусть он и понятия не имеет, что это может быть.

Дэниел смотрел на Кэмден-хай-стрит, на толпы насекомоподобных людей в черных и неоновых одеяниях из микрофибры, которые то сбивались в одну массу, то рассыпались, ощетиниваясь антеннами мобильных телефонов, словно непрерывно внимали глухому подспудному гулу коллективного разума. Возле клуба «Электрик боллрум» стоял бронеавтомобиль «Хамви» – редкое по нынешним временам зрелище, – за черными окнами которого скрывался какой-нибудь наркоделец, диджей или бизнесмен. У входа в метро девица в туфлях на стеклянных каблуках и шляпе из спутниковой тарелки торговала светящимися бусами и водой «Дасани», а из колонок над дверью обувного магазинчика напротив летел трип-хоп-кавер на песню «She’s Going Bald». Из гостевой спальни донесся тихий женский голос (компьютер напоминал Дэниелу о завтрашнем интервью) и мелодичное пиликанье одного из наладонников Ника.

Дэниел жил в том будущем, которое так восторженно рисовал двадцать пять лет назад в одной из своих первых колонок для «Горизонта», и подыхал от скуки.

– Плакала твоя мечта о безопасности, – сухо заметил Ник, когда Дэниел сообщил ему о своем приезде и желании остановиться в Кэмден-тауне.

Однако все вокруг было одним сплошным воплощением этой мечты: Сеть стала для него огромным электронным коконом, из которого было не выбраться. Дэниел задернул шторы, ушел в гостевую спальню, проверил почту и лег спать.

Сон не шел. Мысли беспрестанно мельтешили между Ларкин и Ником, подсвеченные тем странным зеленым светом из салона «миникупера»… Впрочем, нет, то был не свет, но и не темнота, не тень: в голову почему-то лезло слово «отсутствие». Дэниел пожалел, что бросил трубку, надо было выслушать Ника и узнать, что тот навыдумывал себе в оправдание.

La belle dame sans merci.

Может, стоило позволить Нику завтра увязаться за ними? Она видит в тебе другого… другое.

А сама она кто? Дэниел вспомнил ее глаза, прилипшую к щеке прядку волос. Может, все-таки перезвонить Нику?

Он зевнул: нет уж. Наутро от тревоги не останется и следа. Он натянул на голову одеяло, поглубже вставил беруши, чтобы не слышать психоделического пиликанья уличной жизни за окном, и наконец уснул.

Утром Ларкин вошла в подъезд сама. «У меня есть ключ! – крикнула она в домофон. – Не спускайся!»

Дэниел встретил ее на лестнице: пока он накидывал кожаный бомбер, она стряхивала воду с зонта.

– Там прямо потоп! – Она тряхнула волосами, обдав его каплями дождя, затем неодобрительно посмотрела на его модные войлочные сабо. – Ты точно готов? Может, хоть на голову что-то наденешь? Только быстро, я там припарковалась неудачно, заперла другую машину.

– Да. Нет. Едем!

Он выбежал за ней на улицу и кое-как втиснулся в «миник». В салоне гремела музыка: заглавная песня с альбома Ника «В постели с героиней». Дэниел тут же, машинально, выключил ее. Ларкин скользнула за руль, машина резко тронулась, и Дэниел врезался головой в боковое окно.

– Ай! – Он повернулся к Ларкин, потирая висок. – Давно вы с Ником знакомы?

Она снова включила музыку.

– Хороший альбом. Мы знакомы целую вечность.

– Целая вечность – это сколько?

– Много. У нас с Ником был роман, если ты об этом. – Она простодушно заглянула ему в глаза. – Ты ведь об этом?

Дэниел кивнул.

– И?..

– Меня всегда завораживало его творчество. Никогда не понимала, как это происходит – как рождаются песни. Это для меня загадка…

Она помотала головой, потом решительно стиснула зубы и призналась:

– Я бы тоже так хотела. Писать музыку, как он. И еще мне хотелось помочь ему с работой.

– В самом деле? – Дэниел однажды видел, как Ник дал пинка парню, предложившему ему поменять пару аккордов в «Белых скалах». С тех пор Ник стал мягче, но ненамного. – И как ты ему помогла?

– Показала несколько народных баллад – давно, когда он еще играл в составе «Дарк даймонд».

– Ах вот кому мир обязан появлением альбома «Небес сиянье и долгие прощанья»!

– Я думала, Ник – твой лучший друг.

– Так и есть, как это ни печально.

– Тогда почему ты с ним так груб?

– Разве? – Дэниел задумался, потом пожал плечами. – Может быть, от зависти: ему все так легко дается.

– Легко? По-моему, это заблуждение. Он вкладывает в свои песни много труда.

– Да? Пусть попробует хоть раз уложиться в сроки.

– Ты вроде в творческом отпуске? Никаких горящих сроков! – Ларкин обескураживающе улыбнулась. – Занимаешься тем, чем всегда хотел… По крайней мере, Ник так говорит.

– Много Ник понимает! Куда мы едем? В Сохо?

– В Блумсбери. Держись!..

«Миникупер» свернул на улочку шириной с тротуар. Дэниел вцепился в переднюю панель, когда машина принялась петлять по проулкам и булыжным мостовым, мимо развалин заброшенного муниципального жилого дома – сквозь разбитые окна виднелись коридоры, в которых медленно сходились и расходились, словно в причудливом старинном гавоте, фигуры людей, – мимо помоек и задних дворов закусочных, где пахло пажитником и чем-то кислым. Наконец они вынырнули в кирпичный двор-колодец, заваленный строительным мусором и обнесенный со всех сторон угрюмыми домами, построенными в начале XIX века. Потоки дождевой воды струились меж груд битого кирпича и собирались в мутно-белесые лужи, подернутые химической, ядовито-зеленой пеной. Один дом стоял наособицу, в стороне от других. Одинокий пережиток чуть более поздней эпохи, он будто попал сюда случайно и совершенно растерялся – средневикторианская архитектура воспринималась как неуместное излишество в этом унылом месте, куда его, казалось, сослали доживать свой век. Когда «миник» затормозил у дверей дома, из тени под крыльцом выскочила крыса и, плюхнувшись в ядовито-зеленую лужу, поплыла.

Дэниел повернулся к Ларкин.

– Так вот где жил Феджин[18], а?

Ларкин заглушила мотор и выглянула на улицу.

– Вон там – Уоберн-стрит. Это Сарацин-Корт. А нам с тобой сюда.

Она указала на дверь одинокого дома, выкрашенную в красно-бурый цвет – цвет сырой печени. На каменной притолоке была высечена надпись: «ПЕЙНИМ-ХАУС, 1857».

– Дэниел? Не будем терять время, дождь вряд ли закончится…

Ларкин выскочила на улицу и побежала ко входу. Дэниел минутку посидел, угрюмо глядя на проливной дождь за окном, и начал выбираться из машины. Только он захлопнул дверцу, как сзади раздался истошный и пронзительный крик:

– Марианна?!

Дэниел обернулся, поджав плечи в попытке укрыться от дождя, и увидел, как с земли рядом с кучей строительного мусора неуклюже поднимается девица – лет семнадцати-восемнадцати, в джинсах-клеш и кроссовках на высокой платформе, с мокрыми обесцвеченными дредами, липнущими к черепу. Вид у нее был изможденный, лицо пылало.

– Марианна! – крикнула она.

Дэниел поглядел на Ларкин. Она не обращала на девицу никакого внимания и судорожно ковырялась ключом в замочной скважине.

– Марианна!!!

Девушка ковыляла к ним через двор. Дэниел бросился к Ларкин.

– Слушай, местечко так себе, может, пое…

– Давай, давай же, открывайся, – только пробормотала Ларкин и вдруг радостно вскрикнула: дверь распахнулась настежь.

Ларкин скользнула внутрь, Дэниел за ней. На пороге он оглянулся и увидел, что девица так и бежит в их сторону. Дверь захлопнулась; снаружи полетели нарастающие вопли, рыдания и проклятия. Дэниел быстро шагнул в прихожую.

Потолок был высокий, залитый ультрамариновым светом из потолочного окна с переливчатыми стеклами и медным, позеленевшим от времени переплетом. Зеленый мраморный пол запорошила пыль и палая листва, на оштукатуренных стенах цвели синевато-зеленые разводы плесени, в вазе на высоком дубовом столике сухие розы с лепестками цвета пергамента. На стене за табуретом висела потускневшая табличка:

Фольклорное общество Большого Лондона

Основано в октябре 1857 года

Fas est et ab hoste doceri[19]

– О! – тихо вскрикнула Ларкин и что-то подобрала с пола.

Сухой лист, подумалось Дэниелу, но тут она выпрямилась и протянула ему находку. Он сложил ладони чашей и принял ее.

Мотылек.

– Живой? – спросил он.

– Уже нет.

У него были узкие лезвиеобразные крылья тусклого зеленовато-голубоватого оттенка, покрытая алым ворсом грудка и фасетчатые зеленые глаза. Дэниел бережно потрогал мягкую как пух грудку, затем поднес палец к носу и понюхал.

– Странно. Пахнет… яблоками? – Он взглянул на Ларкин. – Откуда он здесь?

– Издалека.

Ларкин забрала мотылька, подошла к вазе и уложила его среди мертвых роз. Дэниел заметил, что таких зеленых мотыльков там уже много.

– Они залетают сюда по ошибке, а потом не могут выбраться. Жаль, я не могу им помочь, – добавила она, бросив на Дэниела скорбный взгляд.

– Да уж. Жаль беднягу. А он… они… редкие?

– О нет. Раньше их было очень много.

Она отвернулась, стянула через голову свой анорак и положила его на край высокого столика. Одета она была так же, как вчера, только шею повязала длинным черным шарфом. Она энергично потрясла головой, и ее густые черные кудри сразу приободрились – как вайи папоротника распрямляются после ливня. Дэниел снял свою кожанку и положил на пол рядом со столиком, затем еще раз осмотрел бронзовую табличку на стене.

– Любопытно, – произнес он, перетряхнув свои нехитрые, уровня алтарного служки познания в латинском языке. – «Позволительно и у врага учиться». Странноватый девиз для миролюбивых исследователей фольклора, не находишь?

Ларкин пожала плечами.

– Тогда люди верили, что существует единая система для понимания всего – только не могли договориться, какая именно. Исследователи этого общества искали ее в фольклоре.

– В сказках?

– Нет. Скорее, в памяти народов. Они придерживались весьма научных методов, эдакий дарвинистский подход – найти общий источник, первооснову разных историй.

– Что ж, я занимаюсь тем же.

– Да. – На промытом дождем свету ее кожа отливала серебром, как цветок наперстянки, а зеленые глаза лучились. – Поэтому я тебя и пригласила. Все хранится наверху, идем, только береги голову.

Она повернулась, поманила его за собой в коридор и там сразу пригнулась, нырнув в невысокий дверной проем, за которым обнаружилась узкая лестница наверх.

– Так вот ты кто? – спросил Дэниел. – Ученая? Занимаешься фольклористикой?

– Нет.

Она толкнула дверь и вошла в небольшую темную комнату, обшитую деревянными панелями; единственное круглое окошко выходило во двор. Из мебели здесь был только невысокий деревянный шкаф для хранения географических карт.

– Я же тебе говорила, Дэниел: я ничем не занимаюсь.

Она бросила на него странный пытливый взгляд – словно подглядывала за ним исподтишка из-за шторы, – затем встала на колени к шкафу и потянула на себя нижний ящик.

– Черт, вечно он застревает.

Дождь хлестал в окно. Воздух в комнате был стылый и затхлый, в нем стоял дух книжной пыли, хотя никаких книг в комнате не было – только этот деревянный шкаф. Дэниел молча наблюдал, как Ларкин силится открыть ящик; он с трудом поборол желание приблизиться к ней, опуститься на колени и ощутить пальцами прохладу металлических ручек, под коленями – пыльный пол, а рядом – эту женщину.

– Ох, ну давай, пожалуйста, прошу… – бормотала она.

Дэниел ощутил дрожь нетерпения, однако вызвала ее вовсе не мысль об эскизах. Это было мечтательное, радостное предвкушение сродни испытанному во время школьного спектакля в старших классах, когда он вдруг шагнул на сцену и обнаружил, что отлично знает слова, знает где стоять и как двигаться, знает всех вокруг – всех этих людей, на которых прежде не обращал внимания, их имена и реплики, что они сейчас скажут и сделают… Точно так же он откуда-то знал эту женщину…

…и она в самом деле оказалась рядом, а Дэниел стоял на коленях и держался за металлическую ручку ящика. Он осторожно просунул палец в щель над нижним ящиком, чуть надавил – и да, ящик поддался. Ларкин наклонилась, без улыбки поглядела на Дэниела и опустила голову, пряча лицо за волосами. Очень аккуратно она извлекла из ящика большую папку из толстой карамельного цвета кожи, изрябленную пятнами времени, с затейливыми застежками и шнурками, как на корсете, и положила ее себе на колени.

– Спасибо, – тихо произнесла она.

Его руки больше не лежали на ящике, а стискивали ее плечи. Он склонился к ее лицу, и она тут же подалась ему навстречу; ее губы оказались чуть шершавыми, а язык – с легким привкусом фруктов и жженного сахара. Он целовал ее, не видя вокруг и не чувствуя ничего, кроме ее губ; руки уже скользили по складкам материи, словно бы ускользающей, тающей в воздухе. Когда он открыл глаза, у Ларкин был ошеломленный взгляд, как будто она только что очнулась в незнакомом и странном месте.

– Дэниел, – проронила она; ее глаза распахнулись, а зрачки, наоборот, сузились и тут же расширились, заняв чуть ли не всю радужку, – словно на видео с ускоренной съемкой мгновенно распустился цветок. – Дэниел.

Сердце занялось в груди: она его увидела. Он отпрянул, оперся рукой на шкаф и молча посмотрел на нее. Любое слово сейчас заморозило бы миг, сделало бы его неизбежным. Он почти видел, что случится дальше, почти знал, что нужно сказать, если все же решит заговорить; надо заговорить, надо…

– Я… смотреть эскизы будем здесь? – с запинкой спросил он.

Ларкин вспыхнула и тут же опустила глаза. От смущения и разочарования Дэниела бросило в жар.

– Да! – Она встала и пошатнулась. – Давай просто разложим их на шкафу.

Он успел ее поймать и поддержать. Ларкин вздрогнула, и он отошел. Она сосредоточилась на папке: расстегивала застежки и бережно раскладывала рисунки.

– Вот, – выдохнула она, поднимая и откладывая в сторону сначала один, затем второй и третий лист тонкой защитной бумаги. – Вот они. Правда, красивые?

Он встал рядом и невольно подивился малым размерам эскизов – листы были лишь немногим больше обычных писчих, – и тщательной прорисовке деталей простым карандашом, углем и тушью. На всех эскизах были изображены одни и те же полураздетые мужчина и женщина. Под каждым рисунком стояла подпись аккуратным мелким почерком:

КАК ИХ ОПОИЛИ

КАК ИХ НАШЛИ

КАК СЭРА ТРИСТРАМА УЗНАЛА ГОНЧАЯ

– Да. Да, очень красиво, – прошептал Дэниел, взглянул на Ларкин и восхищенно улыбнулся. – В самом деле, они прекрасны.

Дэниел обошел шкаф с обратной стороны, посмотрел на эскизы под новым углом и отчетливо различил намеченные художником, но впоследствии стертые линии: призрачные фигуры прислужников. В воздухе над ними Дэниел увидел чью-то едва зримую руку, сплетение тел и завиток плюща, форма которого повторялась в собачьем хвосте. Он просиял.

– Я понял, что ты имела в виду. Эти наброски совсем не похожи на его живопись. Они поразительно…

Он помедлил.

– Откровенны? – предложила Ларкин.

Дэниел засмеялся.

– Наверное, можно выразиться и так, – сказал он и выложил рисунки в ряд.

Приворот. Обнаружение. Узнавание.

Дэниел потрясенно и хмуро рассматривал работы. Почерк был хорошо ему знаком: характерный для Берн-Джонса синтез средневековой и романтической традиций, уверенные линии и ясноокие натурщицы. Однако рисунки были не просто декоративны: они вызывали оторопь. Причем поражала не обнаженная натура, не безупречная анатомическая верность, не позы – подчеркнуто эротичные, даже ожесточенные, – не то, что отнюдь не чаша с зельем символизировала околдованность двух любовников, и не отсутствие смущения или удивления на лице заставшего их лесника, и не жуткий образ гончей, которая была не собакой, а чем-то иным, отвратительным, заставившим Дэниела отвести взгляд. Да, безусловно, все эти подробности добавляли рисункам странности. Однако коробил не контраст между знакомым изобразительным стилем и его неожиданным применением, не шок, какой испытываешь, обнаруживая секс вместо подсолнухов.

Потрясало другое: каждый рисунок был пронизан таким мощным и неукротимым вожделением, какого Дэниелу испытывать еще не доводилось, притом вожделением так и не удовлетворенным. Оно вдруг захлестнуло его самого, взыграло внутри, как сновидение, которое было благополучно забыто и вдруг вспомнилось, затмило собою явь и сделало невыносимой саму мысль о бодрствовании; именно это дистиллированное влечение на грани с отчаянием стеснило ему грудь и захватило дух.

Ларкин в этот миг склонялась над третьим эскизом: сценой Узнавания.

– Действительно, среди его работ были весьма эротичные, – произнесла она. – У всех мастеров той поры они были. Об этом как-то забываешь. Многим кажется, что викторианцы были сексуально закрепощены, фригидны или…

Она взглянула на Дэниела и улыбнулась.

– Словом, ты понял. Может быть, нам претит сама мысль… Это все равно что представлять, как родители занимаются сексом на кухонном столе.

– Ай-ай-ай! – Дэниел укоризненно погрозил ей пальцем. – Да брось! Ты не можешь отрицать, что его эскизы ошеломляют… Взять хоть эту…

Он указал на тварь, которая была вовсе не гончей, и опять невольно отвел глаза.

– Почему о них до сих пор никто не знает? Как их удалось сохранить в тайне?

– Нед распорядился, чтобы их никому не показывали.

– Почему? Марию Замбако он тоже писал обнаженной, и те работы выставлялись даже при его жизни. А эти… ну да, они чрезмерно откровенны для своего времени, так ведь с тех пор сто двадцать лет прошло! Почему не показать их сейчас?

– Про них просто не знают.

– Хочешь сказать, они были украдены?

– Нет, – ответила Ларкин; ее зеленые глаза вновь почернели. – Их вообще не должно быть на свете. После смерти мужа Джорджи Берн-Джонс велела их уничтожить, но… Кое-кто сумел прибрать их к рукам и привезти сюда. Это тайна. Поэтому до сих пор нет ни репродукций, ни копий, и эти эскизы нигде не упоминаются – разве что в дневниковых записях современников.

– Не могу же я быть первым… Ты говорила, сюда приходят исследователи!

– Нет, я такого не говорила.

Дэниел уставился на единственное круглое окошко в стене – мутное око в зеленовато-серебристую хмарь; с улицы летел приглушенный рев объезжающего дворы мусоровоза. Что там, интересно, с девицей, звавшей Марианну? Дэниел подошел к окну, но ничего кроме запустелого двора-колодца не увидел. «Миникупер» казался алым островком в черном море.

– Наверное, их забрала натурщица? – спросил он, вновь поворачиваясь к Ларкин. – Его жена боялась очередной измены?

– Да. Боялась на сей раз потерять его навсегда. И это почти случилось.

Дэниел вернулся к шкафу и еще раз посмотрел на Изольду – высокую, полногрудую, с длинными темными волосами и пленительным лицом, которое было будто не в ладах с могучей шеей-колонной. Он не стал говорить это вслух, но она здорово напоминала женщину, стоявшую сейчас рядом.

– Кто она?

– Ее звали Эвьен Апстоун. Она встретила Неда вскоре после его расставания с Марией Замбако. Он был так… уязвим, и это ее привлекло.

– Когда были сделаны эскизы? Они датированы?

– Вот этот… – Она показала на «Как их нашли». – Про него Берн-Джонс писал Россетти за несколько месяцев до его смерти – значит, зимой восемьдесят первого. Он упоминает картину с таким же названием. Картину найти не удалось – сохранился лишь эскиз. Думаю, жена ее уничтожила. В письме Берн-Джонс говорит, что «снова видел девушку из колодца».

– Что за девушку?..

Ларкин помешкала.

– Никто толком не знает. Но его жена, Джорджи, упоминает некий сон…

Она присела к шкафу и потянула на себя другой ящик. Этот поддался сразу. Он был битком набит книгами – по большей части старыми, хотя Дэниел приметил потрепанный экземпляр «Портретов Хельги» Уайета и листы бумаги с какими-то карандашными каракулями, несколько видеокассет и намотанную на палку грязно-коричневую пряжу. Ларкин извлекла из ящика томик с золотым тиснением на корешке: «Памяти Эдварда Берн-Джонса». Полистала страницы и начала читать вслух:

– Одно из своих сновидений Эдвард описывает в письме: «Под мерклым траурным небом, какое часто является мне во снах, я видел призрачную деву из колодца. „Слушай мое сердце“, – молвила она и уронила в колодец большой камень, который падал, с грохотом ударясь о стенки, и грохот этот все нарастал и набирал силу, покуда не перерос в поистине нестерпимый гром. Тогда я пробудился».

Дэниел поморщился.

– Что ж, по крайней мере, ему было стыдно, что он изменяет жене.

– С Марией Замбако он никаких угрызений совести не испытывал.

– В самом деле? – Дэниел приподнял бровь. – Тогда кто вызывал у него такое чувство вины?

– Мне кажется, совесть его вообще не мучила. Сон следует трактовать иначе. Она… она была другой.

Дэниел промолчал. У нее были проблемы с головой. Невольно вспомнился Роберт Лоуэлл, который мнил себя королем Шотландии и стал одержим молотками, отвертками, гвоздями и проволокой – все потому, что Т. С. Элиот однажды признался в неравнодушии к скобяным лавкам. А еще Дэниел вспомнил вчерашние предостережения Ника и несостоявшееся интервью «Таймауту».

– Что-то не пойму, – наконец сказал он. – Берн-Джонсу приснилась эта девушка, а потом он встретил похожую и уговорил ее позировать?

– Нет. – Ларкин упрямо помотала головой. – Он действительно ее видел.

Дэниел засмеялся.

– Прости, к мистицизму я охладел курсе на третьем. Это…

– Ладно. Хватит. – Она убрала книгу обратно в ящик и начала складывать в папку наброски Тристана и Изольды. – Если мы хотим пообедать, надо скоро выезжать. Взглянешь на картину Кэнделла?

– Конечно.

Дэниел прошел за ней в коридор.

– Она здесь, – сказала Ларкин и открыла дверь в крошечную комнатку, прежде служившую, видимо, кладовой для белья: здесь до сих пор стоял едва уловимый запах крахмала. Свет сочился сквозь узкое окошко под самым потолком; на стенах от полок остались темные полосы. Под самым окном висела маленькая картина в овальной раме. Долговязый Дэниел шагнул в кладовку, чтобы ее рассмотреть, и заполнил собой почти все помещение.

– Совсем крошечная! – воскликнул он.

– Да, многим требуется лупа, чтобы как следует ее рассмотреть. Но в большой комнате она потерялась бы, поэтому я храню ее здесь.

– Она твоя?

Ларкин улыбнулась.

– Подарок от художника.

На овальном полотне помещалось столько крошечных фигур, что Дэниел не сразу разобрался в этой мешанине – от первой же попытки разболелась голова. Он нагнулся и разглядел шедшую по нижнему изгибу полотна подпись крошечными буквами: ПЕС ЕЩЕ НЕ СПРЫГНУЛ.

Он нахмурился, пытаясь найти собаку среди буйной, затейливо выписанной растительности и множества людей.

– «Пес еще не спрыгнул». Что это значит?

– Это из легенды. «Король Орфео».

– Первый раз слышу. Орфео – это Орфей?

– Наверное. – Ларкин печально и озадаченно смотрела на картину. – Чего только не выдумывают люди в попытках объяснить необъяснимое.

– Например?..

– Например, тоска по покойным. Для меня это всегда было загадкой. Люди скорбят по ним, горюют, мечтают вернуть, но их больше нет, сколько ни ищи. А люди все равно ждут и тоскуют. Это так красиво. – Она отвернулась; длинные волосы упали ей на лицо, когда она выходила из кладовки в коридор. – А это!..

Ларкин подняла руку к окну и стала крутить кистью, подставляя ее бледному свету, который проникал меж пальцев и делал их то белыми, то черными, то белыми, то черными.

– Игра света и тени. Кьароскуро. Так красиво! И загадочно.

Дэниел недоуменно уставился на Ларкин, затем вышел за ней в коридор.

– Что ж, с этим не поспоришь.

Она резко обернулась к нему.

– Ты голоден? Я просто умираю от голода!

– О. Что ж. Хм…

Дэниел составил в уме табличку из двух колонок:

Рис.1 Бренная любовь

– Эмм, ну, я…

– Здесь неподалеку есть небольшой ресторанчик. Кухня отменная!

Она улыбнулась, и он поймал себя на том, что не может оторваться от ее зеленостеклянных глаз, гадая, каково это – дотронуться до ее скулы, вот здесь, где так странно отливает барвинком кожа…

– Конечно! То есть да, я тоже проголодался. – Он показал большим пальцем на дверь в кладовку. – Спасибо, что показала мне картину кисти Джека-Потрошителя.

Ларкин улыбнулась.

– Кобуса Кэнделла. По части продуктивности, насколько мне известно, он и в подметки не годился Джеку-Потрошителю. Но как знать…

– Как знать, – кивнул Дэниел, улыбнулся и пошел за ней вниз.

До ресторана шли пешком. Той девицы во дворе не оказалось. Дождь перестал. Между туч проблескивало голубое небо, лужи на асфальте морщились от порывов студеного ветра.

– Ох, сам я отсюда точно не выбрался бы! – сказал Дэниел, поеживаясь и поглубже зарываясь в куртку. – Бьюсь об заклад, про твой ресторанчик в «Таймауте» не писали!

– Догоняй, – сказала Ларкин, исчезая за углом.

– Постой!..

Он кинулся следом и попытался схватить ее за руку. Она только рассмеялась и встряхнула головой, так что волосы превратились в размытую тень, а лицо, казалось, парило в воздухе.

– Да все нормально. Хорошо, что мы пришли пораньше. К обеду здесь будут толпы.

Она повернулась и юркнула в дверь, хлестнув его по лицу волосами, источавшими приятный яблочный аромат. Дэниел потянулся к воротнику ее пальто, почувствовал, как она стиснула его руку, а в следующий миг они уже были внутри.

Дэниел заморгал, привыкая к полумраку. Кухню за стеклом заливал яркий свет, как в операционной, столики были из нержавеющей стали. Будто на скотобойне оказался, подумал Дэниел. Но пахло замечательно – жареным чесноком, свежим хлебом, анисовкой. И посетители были явно состоятельные: стройные дамы и господа в черном, помахивающие мобильниками и сигаретами.

Сели за стол. Тут же явился официант с меню.

– Мне, пожалуйста, телячью зобную железу, – не глядя в меню, сказала Ларкин. – И вино… Как насчет вина, Дэниел?

– Еще нет и одиннадцати…

У него чуть не вырвалось: «К тому же тебе нельзя спиртное». Вместо этого он быстро окинул взглядом столики и отметил, что почти на каждом стоят бокалы и винные бутылки. Да уж, Англия такая Англия, подумал Дэниел.

Пару мгновений он взвешивал «за» и «против». Он же ответственный человек, правильно будет отказаться – ради ее здоровья. Да и когда он в последний раз пил за обедом? Лет двадцать тому назад, когда тусовался с Ником…

Плохая идея, решил он, когда официант подал ему винную карту. А все ж иногда можно себе позволить, тем более, в Лондиниуме…

Он заказал бутылку кларета и чесночный стейк. Когда принесли вино, они с Ларкин выпили, и та с довольным видом откинулась на спинку стула.

– Не подскажете ли название сего храма чревоугодия?

– Кафе «Шуэт». Весьма злачное местечко, – ответила Ларкин. – Поэтому я решила, что вам здесь понравится.

– И правда, – польщенно ответил Дэниел. – Здесь подают абсент? Никогда не пробовал.

– После обеда. А вот и обед!

Ларкин взглянула на тарелку с телячьей зобной железой, от которой шел пар, затем выжидательно посмотрела на Дэниела. Тот занес над стейком вилку с ножом. Она следила за ним с видом голодной кошки, которую вот-вот должны покормить. Он улыбнулся, подчеркнуто изящным движением разрезал стейк и положил кусочек в рот.

– М-м-м-м, вкусно!

Только тогда она принялась за еду.

– Что ж, расскажи, – сказал Дэниел, – откуда у тебя ключ?

– От Пейним-хауса? Мне его подарили.

– Смотрю, тебе много всего дарят.

– В самом деле! – Она сделала глоток вина. – Меня завораживает искусство. Творчество. Я хочу понять, как оно устроено, хочу стать…

– Частью процесса? – Дэниел помотал головой. – Не выйдет. Произведение искусства получается таким, каким его задумал автор. Точка. Мы никак не можем повлиять на процесс.

– Как-то все же влияем. Скажем, одну и ту же картину Люсьена Фрейда с обнаженной натурой мы увидим по-разному, потому что я женщина, а ты мужчина. И мы оба увидим ее совсем иначе, если узнаем, что натурщица была возлюбленной художника. Его музой. Взять картины Россетти, которому позировали Лиззи Сиддал и Джейн Моррис…

– Но это еще не сделает нас частью творческого процесса, – возразил Дэниел. – Мы просто словили опосредованный кайф от осознания, что художник спал со своими натурщицами.

– А я уверена, что муза привносит в работу художника нечто большее. Нечто потустороннее.

Дэниел фыркнул.

– Смешно. Вспомните Пикассо: он спал с тысячами женщин – они все были потусторонние?

– Пикассо был единственный в своем роде. Уникум. Такому не нужно черпать силы в ком-то еще.

– Интересная теория: муза как альтернативный источник энергии. – Дэниел вновь опустил глаза на тарелку. – А вообще Ник прав: прерафаэлиты, даже самые видные, были в лучшем случае второсортными художниками.

– Меня сейчас не волнует, какой вклад они внесли в искусство. Меня интересует, откуда они черпали силу. Вот чего я никак не могу понять.

Дэниел положил руку на ее запястье.

– Ларкин, я тебе помогу. Понимать тут абсолютно нечего. Это просто работа – как мое писательство, как любой труд вообще. Нет тут никаких загадок.

– Для меня есть.

Он помотал головой.

– Извини, Ларкин, меня этим не возьмешь. Все измышления про Белую богиню[20]…– Он осекся.

– Что?

– Ничего. Я вдруг вспомнил, как вчера вечером наугад достал с полки книжку и прочел его стихотворение. Роберта Грейвса.

1 Если переводчик не указан отдельно, здесь и далее все стихи в переводе Александры Панасюк.
2 Раннее слабоумие (лат.), так XIX веке называли шизофрению (здесь и далее примечания переводчика).
3 В чрезвычайных обстоятельствах, в трудную минуту, при смерти (лат.).
4 «Нет подобного Богу Израилеву, который по небесам принесся на помощь тебе и во славе Своей на облаках; прибежище твое – Бог древний, и ты под мышцами вечными». (Втор.33: 26–27).
5 Предупреждение «Mind the gap» (досл. «помни о зазоре», т. е. «будьте осторожны при выходе из вагона – не провалитесь в зазор между вагоном и платформой») считается визитной карточкой Лондонского метро.
6 Песни группы Sex Pistols.
7 Название третьего студийного альбома группы The Jam.
8 Дебютный сингл английской панк-группы X-Ray Spex.
9 Строки из поэмы английской поэтессы Кристины Россетти (1830–1894) «Базар гоблинов» (пер. Б. Ривкина).
10 У. Шекспир «Буря» (пер. Т. Л. Щепкиной-Куперник).
11 Отсылки к различным песням рок-групп «The Kinks» и «Rolling Stones».
12 Джордж Мередит (1828–1909) – английский писатель и поэт викторианской эпохи.
13 От англ. lark – 1) жаворонок 2) шутка, потеха.
14 Государственная тайна (лат.).
15 Безжалостная красавица (фр.). Название баллады английского поэта Джона Китса.
16 Песня группы Cramps «What’s Inside a Girl?»
17 Р. Грейвс «Воскрешение» (пер. Г. Кружкова).
18 Феджин (Фейгин) – персонаж романа Ч. Диккенса «Приключения Оливера Твиста», скупщик краденого, учивший детей воровать и оставлявший себе большую часть награбленного.
19 Учиться дозволено и у врага. Овидий «Метаморфозы».
20 «Белая богиня» (1948 г.) – мифологический трактат Роберта Грейвса, в котором он утверждает, что за всеми мифологиями стоит одна Белая богиня, божество рождения, любви и смерти и из ритуального почитания этому божеству рождается «истинная» поэзия.
Продолжить чтение